Земные мытарства

                Тамара Приходько

                Земные мытарства
       По мотивам воспоминаний фронтовика В.З.Шпака.
               
                «Зашелестят, волнуясь, плавни,
                Плеснёт волна из Темрюка,
                Товарища в бою неравном
                Прошьёт свинцовая строка.
                И волчий вой фашистской «рамы»,
                Творящей наглый свой разбой,
                И танк в прицеле панорамы,
                И лязг его над головой.
                Друзья мои, однополчане,
                Нам не уйти с передовой,
                Пока куют во вражьем стане
                Оружье третьей мировой!»
                Давид Царевский 

  Великая Отечественная война… Февраль 1942 года…Сырая, ветренная, блёклая, холодная крымская зима…Пронизывающая изморозь холодит суставы, морозит пальцы рук и ног…
  С июня 1941 года идёт война, опустошая душу, убивая радужные мечты о будущем. Ежедневно хороним надежду на её скорое окончание. Большинство солдат на передовой линии стали молчаливы, настороженны, привыкли к ранениям и смертям, стрельбе и гулу орудий, реагируют на каждый шорох, заранее просматривают укрытие на случай бомбёжки с воздуха.
  Натиск фашистов ожесточённее с каждым днём. Мы закрепляем оборону. Измученные стрельбами, ожидаем организацию разумного и действенного сопротивления. Уставший, мрачный комбат Кравченко поручает старшему лейтенанту Ступаку подобрать бойцов в разведку за «языком». Выпуклые глаза командира, от бессонницы красные, как у варёного рака, таят в себе тёмные искорки: он что-то скрывает, не договаривает.
  Обстановка на линии фронта сложная, непредсказуемая. «Требуется информация о немецком расположении войск и планах наступления противника!» - скупо объясняет капитан.
  Кравченко в последнее время ведёт себя необычно, о чём-то подолгу говорит с комиссаром. Тот и вовсе поник, потух, хотя по-прежнему пытается поднять солдатский дух. Психологический нажим идеологического патриотизма, порой, путается в его однобоких, не ярких, как прежде, фразах, оставляя ощущение пустоты и отчаяния. Походка комиссара сдержанная, ответы на вопросы немногословны, но взгляд чёрных с раскосым разрезом глаз задумчив, встревожен.
  Штабной комбат Чибисов держится молодцом, даже шутит и не прячется по щелям во время обстрелов, зажигает напористым обаянием. Он дополнительно даёт установку старшему лейтенанту Ступаку.
  Ступак, коренастый загорелый южанин, подбирает бойцов под стать себе: лихого сержанта – весельчака разведчика Пинчука, подтянутого, дисциплинированного рядового Сахно, исполнительного старшего писаря батальонного штаба Шпака – то есть меня.
  Я нравился начальству спокойным, ровным характером, рассудительностью и осмысленной осторожностью.
  Мы подтянули поношенную с начала войны форму, глянули на назначенного командиром разведгруппы Ступака, опытного в таких делах старлея с красивым открытым лицом и большими зелёными глазами, улыбнулись. Смелый, уверенный в себе девичий сердцеед  отвечал сейчас за наши жизни. Особая харизма тонкой душевной организации располагала к полному доверию.
  Разведчики двинулись к «секрету» на передовой. Ступак точнословен в инструктаже. Задача: изучить местность в тылу врага. Наблюдать, отмечать - в каком количестве и куда движутся войска противника, какое вооружение, найти уязвимое место, где можно ночью пройти незамеченными, какие сигналы связи между собой, и прочие тонкости мастерства в разведке. Изучили путь со всеми подробностями.
  Теперь общение друг с другом жестами, мимикой и глазами. Командир разведки пожал всем руки крепким мужским рукопожатием. В нём было передано всё: пожелание удачи, солдатская честь – умереть, но спасти товарища, любой ценой выполнить приказ, постараться вернуться живым, и дружеское прощание на случай гибели.
  Мы понимали друг друга без слов. Старший лейтенант сумел подобрать для разведки надёжную группу. Осознавая ответственность, мы ощущали себя причастниками к ходу истории Отечественной войны.
  Шли тихо, осторожно, избегая любого шороха, взглядом чувствовали товарища. Я смотрел на крепкую спину впереди идущего лейтенанта и невольно восхищался, подражая ему в повадках, движениях тела, ориентировке. Сахно двигался след в след за мной, замыкал сержант Пинчук, прикрывавший нас с тыла.
  Предательская фронтовая тишина с выхлопами винтовочной стрельбы и автоматных очередей. На любой подозрительный звук немцы выпускали осветительную ракету. Мы тут же падали наземь почти одновременно и замирали без единого движения. Световые прочерки чернильной ночи гасли, и группа враз поднималась, продвигаясь вперёд.
  Неожиданно Ступак выбрасывает руку – опасность! - берёт вправо. Оказалось, впереди располагалось танковое подразделение фашистов. Я ещё раз поблагодарил Бога, что с нами опытный, решительный и находчивый командир - сумел вовремя отвести группу в сторону. Сокрытые деревьями и кустарниками танки отметились условным знаком в командирской планшетке.
  Насколько непредсказуем человеческий организм в момент угрозы жизни! Наш слух обострился так, что мы не только слышали малейшие шорохи, но и слабое эхо от любого приглушённого звука. Отточенно чётко ощущали запах, еле уловимый ветерок окружающей местности, несущий в себе тревожные моменты, малейший скрытый шумовой эффект.
  Вновь сигнал вскинутой руки! Нарвались на зачехлённые неприятельские пушки. Прижавшись вплотную к земле, по-пластунски обошли сторожевую охрану элитных немецких войск «СС». Ступак бесшумно прошёл через все препятствия и вывел нас к намеченной цели.
  Начинался рассвет. Горизонт быстро освещался, очищался от ночи голубеющим небом. Розовая пелена восходящего зимнего солнца плавно рассеивалась по плотной светлой полосе, пробивая ветвистую резьбу серо-белых облаков.
  Оставаться незамеченными в наступающем утре стало невозможно. Мы умело замаскировались в густом бурьяне полыни, чертополоха и обильного полусухого разнотравья низкорослого крымского леса, в пяти метрах от грунтовой дороги. Одурманивающий запах прелого настила вызывал стойкую тошноту.
  По проторенному пути двигались машины, мотоциклы, скопления немцев в крытых грузовиках. Фашисты проезжали мимо, не подозревая, что рядом залегли русские разведчики. До чего же умён, находчив старший лейтенант Ступак, заготовивший «языковую ловушку»! Самоуверенность и наглость врага зажигала душу неутолённой местью, лютой ненавистью к непрошенным «гостям».
  Внезапно на дороге наступило затишье. Заглох дальний рёв мотоциклов и тяжёлой техники. Лёгкий ветерок погнал по утоптанной земле комочки прошлогодних листьев.
  Группа приподнялась, улучив минутку расслабления. Ступак ещё раз проинструктировал, как брать «языка». Я подготовил аркан, пригодилось умение объезжать лошадей. Заготовили верёвку, кляп. Ждём уже довольно долго.
  Солнце зависло к уходу на закат. Ласковая прохлада земли обдавала росистым маревом. Конечности немели, деревенели. Игольчатая судорога сводила ноги. Как можно тише и незаметнее мы пробовали переворачиваться с боку на бок, разминая тело.
  Дорога оставалась пустынной. Закат приближался, а нужный объект не появлялся. Щемящая тревога давила сердце: не уж то напрасно проделали такой опасный путь?! Не уж то рисковали зря? Нет «языка». Оставаться надолго нельзя, заметят – неминуемая смерть!
  Командир настойчиво продолжал смотреть на дорогу в бинокль. Он тоже нервничал, но не подавал вида. Мы поёживались, всматриваясь в солнечную точку отсчёта нашего пребывания в засаде. Вкрадывалась пугливая безнадёжность и отчаяние не выполнить приказ. Опасливо поглядывали на склонившееся к заходу солнце. Неужели столько претерпели и пролежали в сырости впустую?! Красивое лицо Ступака отражало борьбу мыслей за решение - отходить назад или остаться.
  И в этот момент командир увидел быстро мчащуюся легковую машину. Выразительный взгляд, жест – внимание, приготовиться! Фашист ехал вальяжно спокойно, словно по территории собственного поместья, в открытой машине, без какой-либо предосторожности. На заднем сиденье, развалившись, подрёмывал тучный офицер, свободно сложив руки на тёмно-коричневом штабном портфеле. Оба немца чувствовали себя, как дома, уверенные в непробиваемом барьере стоящих впереди войск «СС» и танковой линии защиты. Беспрепятственный дневной проезд машин и мотоциклов располагал к полной безопасности.
  Вновь знак командира – внимание! Мы напряглись, приготовились мгновенно прыгнуть, казалось, не дышали. Как только машина поравнялась с нами, сухо прозвучал одиночный выстрел. Резко взвыли тормоза. Машина броском уткнулась в кювет.
  Офицер не сразу понял, что случилось, почему повалился и убит шофёр. Дремотные грёзы немца не успели развеяться, как кляп вонзился в задрожавшие тонкие губы. Физиономия приобрела цвет борщевой свёклы. Руки ему быстро скрутили за спиной. Для надёжности я прихлопнул кляп в его рту, ловко набросил аркан. Под прицелом, держа за верёвку, фашиста повели в бурьян. Захват «языка» длился несколько секунд.
  Чёрная ворона на верхушке приземистого деревца даже не успела слететь, наклонила голову и провожала разведчиков глянцевым оком. Пинчук и Сахно подбежали к опрокинутой машине, оттащили убитого водителя в заросли, туда же закатили легковушку. Откуда у человека берутся силы в экстремальной ситуации, точно ещё никто не сказал!
  Опустевшая дорога выглядела по-прежнему безопасной. Бурьян прикрыл следы нападения, только понимающе покачивались высокие стебли полусухой, не погнившей в зиму, травы, распрямляясь, словно и не были помяты. По седеющему небу высоко и бесшумно пролетала стая птиц.                Между всхолмьями, припав в ложбину мокрого песчаного откоса, мы  позволили короткую передышку. Немец таращил глаза, загнанное его состояние маятно раскачивало туловище, как от ноющей зубной боли.
  Ступак объяснил пленному на немецком языке, что гарантирует ему жизнь при условии, что тот будет вести себя спокойно при передвижении, без выкриков и попыток к бегству. Офицер утвердительно закивал лысой головой, выразительно выпучив белки глаз.
  Разведчики взяли штабной трофей, надёжно спрятали портфель с немецкими документами. Секундный инструктаж – и мы пошли обратно на свои позиции. Ступак впереди, я с немцем за ним, за мной Сахно, замыкал сержант Пинчук, готовый ценой жизни отразить преследование, чтобы разведчики вернулись в часть.
  Бесшумно, осторожно обошли знакомые по первому пути фашистские объекты и дозоры. Пленный вёл себя тихо, думаю, надеялся на избавление при наступлении своих войск или просто старался сохранить жизнь.
  Небо пасмурное, без звёзд. Темнело мгновением. Луна где-то плутала, не показывалась. В кромешной мгле усиливался каждый звук, порой пробирались наощупь.
  С немецкой стороны усилился обстрел осветительными ракетами. Световые факелы взлетали вверх один за другим, освещая кусками прилесье, влипая неоновыми кругами в степное пространство. Мы падали ниц, прижимаясь к влажной земле, подминая сухостой и кустарник, затаясь, пережидали каскады вспышек. Как только затухали ракеты, группа в полроста шла вперёд, перебежками и ползком.
  Оставалось совсем немного до нашей передовой, как внезапно нас засекли. Высветились ли мы в ракетном зареве или хватились штабного офицера, но по разведчикам открыли ураганный автоматный огонь.
  Опытный Ступак путал след, брал влево, вправо, наискось, пытаясь оторваться от ливня пуль. Немцы прицелились основательно и довольно точно. Командир дал сигнал нашим, чтобы открыли отсекающий огонь, но облегчение было недолгим. Посланная в погоню немецкая группа неожиданно вышла с фланга, поливая нас пулемётными очередями. Мы залегли и дальше двигались только ползком, под непрерывное оглушительное визжание пуль.
  До своих оставалось метров пятьсот. Зависшая световая ракета затухла, съёживаясь комочком. Мы тут же побежали к нашим окопам, спиной ощущая хищно рвущихся по следу преследователей. Уже слышны голоса товарищей за земляным накатом. Ребята кричат: «Давай, давай скорее!» Открывают по немецкой группе бешеный ответный огонь.
  Пленный фашист тормозит, спотыкается, подскуливает, пробует оглядываться. Пули свистят вниз, вверх, вправо, влево, почти касаясь. Вдруг Сахно вскрикнул, пошатнулся, но пошёл корпусом вперёд. За ним ранило в ногу Пинчука. Окровавленный Сахно подхватил сержанта рукой. Ступак отстреливался, не давал фашистам приближаться.
  Из окопов неслось: «Давай, давай, братцы, ещё немного!» Ребята протягивают руки, пулемёты строчат непрерывно, отсекая пагубный огонь ответным шквалом. Вскрикивает и падает старший лейтенант Ступак. Из последних сил тащу упирающегося пленного. Шальная пуля минует, просвистев над ухом.
  И тут, несмотря на двухсторонний огонь, несколько бойцов выскакивают из окопов, бегут нам на помощь. Никогда не думал, что так тяжелы последние метры спасения! Где солдаты берут жизненные силы для бесстрашного сопричастия?
  Бросившиеся навстречу бойцы с передовой успели подхватить Ступака, оседавших раненых Сахно и Пинчука буквально из-под носа немцев. Погоня осеклась. Дальше фашисты сунуться побоялись.
  Я упал в окоп к своим, грузом тела увлекая фрица. Ребята за шиворот втащили пленного внутрь. Преследовательская группа отбита. Под возбуждённый говор солдат тяжело раненого Ступака и остальных перевязали. Пуля попала командиру в грудь чуть выше соска, что спасло старшего лейтенанта от мгновенной смерти.
  Пока санитары перевязывали раненых, я стоял рядом, держал на верёвке пленного, забыв о себе, думал о товарищах. Из разведгруппы только я и фриц остались целыми.
  Зелёные глаза Ступака остановились на мне и на сникшем, потухшем немце. Бледное красивое лицо лейтенанта осветила улыбка солдата, исполнившего долг, и он потерял сознание. На носилках поскрипывал зубами Сахно. Пинчук, получивший пулю в ногу, разрешил оказать себе помощь только поле того, как санитары перебинтовали Ступака и Сахно. Раненых отправили в санбат.
  Старшего лейтенанта Ступака я больше никогда не встречал и не знаю, выжил ли он в крымской военной мясорубке того времени. Не пришлось увидеть и Сахно и Пинчука.
  Штабная землянка с бревенчатым накатом содрогнулась от повального хохота, когда я ввёл на аркане немца. Майор Кравченко взял мне «под козырёк», чётко разделяя слова, поблагодарил за службу. «Ты принёс нам знак будущей победы!»
  «Служу Советскому Союзу!» - ответил я. По просьбе присутствующих, подробно изложил, как разведгруппа взяла «языка». Повторить свой рассказ мне пришлось и в штабе батальона. Я был горд, искренне рад за ребят. «Язык оказался важной «птицей», вёз с собой ценные для армии сведения. Меня и товарищей по разведке представили к награде Орденом Красного Знамени. Так как я был старшим писарем в штабе, то сам на себя писал наградной лист.
  К сожалению, эти листы никуда не ушли. Уже вечером того же дня комбату сообщили, что немцы прорвали фронт. Не подозревал я тогда, что скоро мне придётся прятать документы от хлынувшей рати противника. Наши труды, героизм и жертвенная кровь товарищей по разведке станут напрасными.
 Так я считал долгие годы, вспоминая детали прифронтовой разведки. Забегая вперёд, отмечу: захлопнуть Крымскую армию в «мешке» немцам не удалось. Разбитые остатки советских войск, отступая с боями, бежали к Керчи и берегу Азовского моря в надежде переправиться на Тамань.
  Чувство потребности в правде толкнуло меня описать события прифронтового рубежа, где я находился до середины мая 1942 года. Накануне первомая 1942 года, находясь на передовых позициях крымского фронта, я долго не мог заснуть. Комбат Кравченко предупредил всех об особой бдительности. Немцы готовились к очередной провокации
  Наш стрелковый полк усилил на передовой дополнительные «секреты». По ротам были розданы присланные на фронт солдатам посылки с подарками. Тыл постоянно направлял на фронт безымянные посылки, которые радовали бойцов. Их всегда ждали. Незнакомые люди собирали необходимые вещи с чистым сердцем, надеясь, что подарки могут попасть родным и близким.
  Собранные с сердечной любовью и теплотой принадлежности мужской одежды не только согревали душу, но вызывали до боли стонущее воспоминание о доме, любимых, детской привязанности и просто заботе  душевных людей, понимающих военные невзгоды. Запах домашних очагов будоражил память, усиливал ненависть и желание мести за утраченное, поруганное.
  Утром батальон отражал наступление противника. Получен приказ продвигаться вперёд. Немцы усиленным огнём всех видов наступательной техники заставили нашу группу залечь. Комбат, комиссар и начальник штаба были позади от меня в окопе метрах в двадцати. Я с бойцами залёг в другом окопе. Назойливый, свистящий вой мин, огненный грохот орудий не давал подняться. Вокруг взрывалась земля, осыпаясь дымовым заревом, не давала сориентироваться.
  Я оглянулся в сторону командиров, и в этот момент жужжащая смертью немецкая мина прямой наводкой ударила в командирский окоп, разметала в клочья укрытие и тех, кто там был. Наше убежище не задело. Я и заместитель комбата Кузьменко остались живы.
  Идти вперёд, оказывать сопротивление ливневой волне огня было бессмысленно. Солдаты падали подкошенной травой. Воздух прошит пулями. Мы отступили. Командование батальоном взял на себя майор Кузьменко. На меня возложили обязанности начальника штаба батальона.
  В перерывах боя наступало пугающее затишье. Наше наступление захлебнулось, погибли лучшие командиры. Немцы также притихли, изменив тактику. С фашистской передовой доносились обрывки триумфальных маршей, весёлых песен, прерываемых обращением «сдаться победоносной Германии». Торжествующие немцы готовились к окружению сопротивляющихся советских войск, пытаясь захлопнуть нас в «мешок».
  Наш фланг держался из последних сил, ежечасно ожидая наступления противника. Затишье и демарши психологического воздействия накаляли обстановку. Батальон застрял на занятых позициях обороны.
  Крымская весна плавно переходила в начало лета. Звёздная крымская ночь, пахнущая весной и радостью, отогревшейся после зимы жизнью, окутывала притихших бойцов тишиной, укрывала их тёмной, плотной, непроглядной пеленой – особенностью южной природы.
  Только редкие прорези автоматных очередей напоминали о линии фронта. Магия ночи скрывала опасные тайны наступающего дня: кто из нас, ныне живой, завтра станет мертвецом? Такая тишина не к добру. Солдаты начеку. Каждый ощущал гнетущую тяжесть неотвратимой беды, витающей смерти, что пряталась за чернильным покрывалом.
  Я, Шпак Владимир Захарович, мысленно перелистывал недолгую жизнь. Высокий, чернявый, смотрел на себя со стороны. С улыбкой провёл пальцем по шраму на левой брови – память мальчишечьего баловства: тянул за хвост лошадь, пытаясь сдвинуть с места. Какой переполох случился в доме, когда я упал с окровавленным виском прямо на подстилку стойла! Сейчас смерть намного ближе стоит у моего изголовья.
  Из глубины сознания всплывало скорбное лицо матери. Она смотрела на меня, не отрываясь, бессильная защитить кровное дитя от предстоящего ежедневного ужаса перед боем или атакой. Чтобы не потерять видение, я закрыл глаза. Очертания родного лица стали ближе и резче. Они приближались вместе с запахом материнской кожи и парного молока.
  «Где ты сейчас, мама? Завтра бой. Никто не знает, останусь ли жив? Прости меня, родная, за то, что порой доставлял горькие хлопоты! Я плачу, вспоминая, как обижал тебя! Прости за вынужденную разлуку не по моей вине! Я целую твои сжатые губы. Где ты, Господи? Спаси, не оставь меня!»
Мать осенила крестным знамением.
  Перед глазами уже другой наплыв: взлетают праздничные качели с нарядными молодыми казачками. Девчата визжат, захватывают подолы платьев, чтобы не оголиться. Я норовлю подбросить качели выше и завороженно впиваюсь взглядом в белый ворох девичьего убранства, маятником несущегося надо мной. Смех, песни, веселье и острое желание поймать взгляд любимых чистых глаз! До чего же хороши молодые казачки!
  Но всему время и час. С заваленного дынями и арбузами подворья завтра надо везти продавать зерно в станицу Брыньковскую.
  Особая жизнь казацких станиц круто изменилась в период коллективизации. Я был подростком, когда нашу станицу окружили войска Красной Армии. С броненосца железной дороги навели пушки и пулемёты, раскулачивали богатеев. Жителей уводили на вокзал, грузили в заранее подготовленные эшелоны. Самих казаков отделяли от семей. Тех, кто пытался прорваться сквозь кольцо, забирали и увозили.
  Семью Шпака не тронули, отец был в красных партизанах. Как наяву, я вспоминал: по опустевшим улицам бродили, горько мыча, коровы, мыкались лошади, визжали свиньи, гоготали и кудахтали гуси и куры. Из шестидесяти пяти тысяч населения осталось только три семьи.
  Вскоре станицу заселили переселенцами, раздали им дома, скотину. Станица казачьей уже больше не называлась. Не только с нашей так поступили, но и с другими станицами. Казацкий быт и традиции заглохли.
  Ещё страшнее воспоминание нахлынуло: голодные тридцатые годы. Отец возвращался с ночного дежурства. Не спавший ночь, усталый, ослабевший от голода, он сел на уличную скамейку и, видимо, потерял сознание. Голодный обморок. Батя был одет в новую фуфайку, сапоги, по тому времени одежда очень приличная.
  На его беду, мимо проезжала телега сбора трупов, умерших от голода в домах или прямо на улицах. Возничий – громадный рыжий детина из переселенцев, Сидор, - славился в селе нечистым на руку. Поговаривали – он ел мёртвых детей. Рядом с Сидором пристроился Митька, мой ровесник из соседской семьи. Как потом Митька рассказал мне, Сидор остановил лошадей, бросил в телегу отца, снял с него всю новую одежду. Митьке пригрозил: проговорится – съест живьём!
  Когда за селом в общую могилу возчик стал сбрасывать мёртвых, отец очнулся, хотел вскочить, но Сидор сграбастал его и бросил в ров, затем начал быстро набрасывать на него мертвецов. Отец кричал, копошился, но ничего сделать не мог, сил не хватило. Митька всё видел, холодел от ужаса, но молчал.
  Мы так и не узнали, в какой яме забросали трупами отца. Яма была не одна, а Митька толком не мог вспомнить, где именно та общая могила. Да и рассказать о случившемся он решился только после смерти Сидора. Бог наказал громилу, не проснулся тот после пьянки.
  Я встрепенулся, стало жутко, почему вдруг залистала передо мной моя жизнь? Неужели и меня вот так забросают убитыми в братской могиле, пусть даже я буду уже мертвецом? Страшно…Так я и лежал с открытыми глазами до утра, начисто отогнав сон горестным наваждением.
  Майские дни не принесли облегчения на фронте. Обороняясь, полк медленно отступал вглубь Крыма. Частые отлучки командиров, их мрачные лица вносили тревогу и сомнения. Ядовитой змеёй просачивались слухи, скользили незаметно, жалили больно, бередя душу. Натиск фашистов усиливался. Возрастало количество раненых.
  На передовой чувствуешь недоброе сердцем и кожей. Беспомощность дать отпор – гнетущая, давящая – испепеляла горькой обидой. В короткие перерывы между боями и перестрелками бойцы собирались на привал. Суровые молчаливые лица освещались улыбками, когда доставляли почту. Она приходила даже в таких сложных условиях. Несмотря ни на что, мы надеялись на чудо, хотя встревоженные, мрачные настроения  начальства передавались и нам.
  Весна в Крыму особенная, звенящая чистотой воздуха и света, тёплая, с ясным лазурным небом, по ночам усыпанная яркими звёздами. Голубые дымки, сочная зелень – сказочные места предгорий. Только радоваться было нечему.
  Ночь с 12 на 13 мая 1942 года запомнилась навсегда. Отдых вповалку, полулёжа, с винтовками наготове. Рядом со мной сидел совсем юный, необстрелянный боец, больше схожий на мальчишку, со старой деревенской гармошкой в руках. Видать, немало исходил с девчатами по околице, подыгрывая протяжные песни, весёлые, задорные частушки.
  Говорят, его забрали в армию на следующий день после свадьбы. Коричневые глаза в русых ресницах, постоянно грустные, с глубоко застывшей печалью, казалось, вот-вот из них хлынет сдерживаемая лавина слёз. Но парень не плакал. Потряхивая русой головой с отрастающими после стрижки волосами, гармонист задушевно тянул мотив с неподдельной тоской и болью в надтреснутом голосе взрослеющего парубка.
  «Откуда ты?» - спросил я его. «С Кубани!» - ответил тот, набирая аккорд.
«Земляк. А я из Джерлиевской, соседи, значит!» Казак он или переселенец, спрашивать не стал. Вряд ли признается в казацком сословии – опасно, грозное клеймо.
  «А я из Полтавской», - доверчиво подсел уже не молодой, с мужественным лицом, крепко сколоченный смуглый солдат. Плавно протянул руку, басовито представился: «Трофим!» Тёмные брови и длинные усы говорили сами за себя, потомственных казаков узнаёшь сразу. Ни в движениях, ни в лице не чувствовалось возраста, разве что был он несколько медлителен. Поняли друг друга без слов и с этого времени держались рядышком.
  «На позиции девушка провожала бойца», - пел солдат. Ему нестройно вторили: «Тёмной ночью простилися на ступеньках крыльца…» Суровые, обветренные лица, потемневшие загаром от частого крымского ветра, засветились внутренней нежностью, углубились в себя, вздрагивали еле заметной мимикой затаённых воспоминаний, смотрели куда-то вдаль отрешённым, завороженным взглядом.
  Я тоже задумался: сколько человеческих судеб разбила и перевернула война! Разлучила мать с сыновьями, дочерями, любимыми, близкими! Не все дождутся солдата с фронта! Какова моя доля? Что ждёт уже через минуту, если вдруг налетят мессершмитты или посыплются артиллерийские снаряды? Сколько бойцов так и останутся лежать навсегда с недопетой песней на устах! Кровожаждущая смерть всего в прыжке за плечами каждого! А сейчас вот кто поёт, кто вздыхает, кто таится в думах и чувствах.
  Я пересел обособленно от всех. Трофим вскинул брови, остался на месте, понял, что хочу побыть наедине сам с собой в нервном, тоскливом напряжении.
  Со спины, мимо, крадучись, поёживаясь, в направлении близстоящих кустов, мягко, по-кошачьи, бочком двигалась сутулящаяся фигура, нахлобучив на нос фуражку. На него не обращали внимания. Я, было, хотел окликнуть, но сдержался, искоса провожая ускользающее в кустах, горбящееся тело в потрёпанном обмундировании. «Утёк, - пронеслось в голове, - не побоялся. Поймают – конец! За дезертирство могут расстрелять перед строем! Не уж то поверил немецким листовкам, обещающим блага добровольно сдавшимся в плен!» Брать на себя грех за погубленную душу не стал.
  Задушевная песня нестройного солдатского хора проникала глубоко в сердце, волновала разум, выманивала наружу запечатанное внутри, запрещённое долгом присяге. Завтра бой…Мысленно, как многие, прощался с близкими, понимал простую истину: вымуштрованные по одной схеме поведения, которая неожиданно и резко изменилась, бойцы запутались в ситуации, цепенели от невообразимости ожидания, «переваривали» слухи, предчувствия, суетливую нервозность командиров.
  Больше всего страшит, гнетёт, нарушает встревоженно напряжённое сознание  неизвестность! Военная личина, как бы крепко ни была натянута на солдата, внутри содержала человеческое начало, подчиняющееся эмоциям, чувствам, групповому инстинкту или твёрдой воле и силе.
  Устав от тяжести прифронтовых лишений, вымотанные отсутствием чёткой информации о состоянии боеспособности передовой линии, бойцы песней оплакивали тоску по домашнему теплу, страдания о любимых, отсечённых военной разлукой.
  Странная тишина на боевых позициях, прерываемая стрёкотом  автоматов, глухими звуками приближающихся разрывов, нагнетает прессовый фон, надламывающий психику. Люди чаще общаются между собой без слов – прикосновением, кивками. Бойцы проявляют воистину чудеса сознательности и терпения.
  Девять часов вечера тринадцатого мая 1942 года. Ко мне подошёл майор Кравченко. Комбат был бледен. За его спиной прочёркивали горизонт яркие вспышки осветительных ракет. Со стороны огневых позиций противника веяло приближением жуткого, мистического напора, замершего как ярый, кровожадный зверь перед прыжком на добычу.
  «Получен приказ немедленно отступать. Немцы прорвались с левого фланга, окружают!» Он передохнул и, через паузу, добавил тоном приказа, что меня он оставляет за себя. Как главному штабному писарю и исполняющему обязанности начальника штаба поручает штабные документы вместе с наградными листами. Дал маршрут следования. Обещал встретить на Акмонайском направлении.
  Были отозваны все командиры рот, сняты «секреты» с передовой. Теперь я отвечаю за солдат батальона, всё ещё находящихся в неведении, увлечённых пением под деревенскую гармошку. Не успел я задать майору вопрос, как он исчез. Я понял: пахнет смертью. Поперхнувшись бранным словом ему вслед, я начал читать затаённую в груди молитву:
  «Господи, прости, спаси меня, не оставь меня! Ты знаешь, что делаешь, мы не знаем!»
  Как только комбат ушёл, песня оборвалась. Вокруг тревожно зашумели. «Похоже, нас предали!» - едко прозвучали слова сорванным до хрипоты голосом. Я оглянулся на говорящего, но промолчал. Как знать, кто друг, кто враг? О том, что фашисты засылают провокаторов, знали все. Я присмотрелся к плотному, высокому парню, бросившему колкое слово. Злые, острые голубые глаза, блеснув холодом, суетливо забегали.
  Прилипчатое словечко взбудоражило. Внутренний страх мгновенно передавался в мятежной сутолоке. Никто не предвидел подобного развития событий.
  В соответствии с возложенными на меня обязанностями я дал команду – отступать. Срочно снялись со всех позиций и бесшумно покинули передовую, организуя отход по данному Кравченко плану. Это было не отступление, а паническое бегство стада, напуганного волками. Спасались, кто как мог.
  Командиров я в батальоне не увидел, даже замполита. Невольно, я действительно один остался во главе встревоженных, разбегающихся солдат, сохраняя доверенные документы. Основное ядро бойцов сформировалось около меня, подчиняясь моим распоряжениям. Мы уходили под покровом ночи. Южная крымская мгла следовала по пятам, укрывая от преследования. За тёмным заслоном оставалась брошенная прифронтовая линия во вздыбленном снарядами, выжженном поле.
  Захлопнуть нас в степном мешке немцы не успели. Обороняться дальше мы не могли, да и что бы сделал наш обескровленный батальон вероломному натиску стратегически продуманного наступления фашистов по всему фронту? Запущенный маховик повального отступления быстро набирал угрожающие обороты.
  Ранним утром мы докатились до Крымской низменности. На горизонте, в багряном покрывале пробивалось восходящее солнце. Утренний рассвет наполнялся фырканьем лошадей, привычным, обычным  шумом, командирскими покриками кавалерийского формирования. По всей низменности, спокойно поедая сочную весеннюю траву, паслись, отдыхали кони. Немало лошадей – сухощавые, лёгкие, выносливые, с упругим шагом и тонкой гривой - напоминали арабскую породу, они отличались от сильных, крупных жеребцов русских конезаводов. В голубоватой дымке наступающего дня кони подёргивали кожу мелкой рябью, встряхивая гриву.
  Солдаты воспрянули духом, готовые отражать врага единым строем. Внезапно расцветающий солнцем горизонт просверлили и оглушили летящие силуэты мессершмиттов. Мы даже не успели связаться с нашим эскадроном, как сверху посыпались бомбы и забесились пулемёты. На бреющем полёте, в упор немцы расстреливали кавалеристов. Взлетая, опускаясь и кружась, самолёты беспрепятственно уничтожали конный эскадрон.
  Бойцы онемели от растерянности, схватившись, отчаянно пытались стрелять из ружей по проносящимся летающим корпусам, но те насмешливо помахивали крыльями с чёрной свастикой, пикировали на смельчаков. От нашего, и без того неполного батальона, остались единицы. Свершалось страшное, кровавое побоище в дыму, грохоте, огненных столбах взрывов.
Стервятники хладнокровно и целенаправленно косили подряд людей и лошадей. Мы видели в кабинах их смеющиеся, наглые, довольные морды. 
  Несчастные животные, храпя кровавой слюной, вскакивали на задние и передние ноги, издавая истошное ржание. Казалось, кони хотели взлететь на гривах, как на крыльях, но падали, подсекаясь, подминая под себя седоков, убитых и раненых.
  Леденящие душу крики, стоны, вой свистящих бомб, мин, свинцовый треск пулемётов, обрывки команд всадников, пытающихся верхом выбраться из огненно-кровавого пекла бойни,  действовали ошеломляюще, ввергали в шок и морозящий ужас. Никто ничего не мог сделать. Бежали от бомбо-пулевого, взрывающегося пламенем ада кто куда, попадали под копыта взбесившихся, крутящихся коней, судорожно хватаясь за их поводья.
  Бьющиеся в агонии лошади вращали чёрными глазами, в которых боль перемешивалась с удивлённым недоумением о беспомощности людей, затянувших преданные души животных в смертельную мясорубку. И даже в этом месиве огня и крови немало лошадей понуро стояли около убитого хозяина, ожидая его, не осознавая, что седок никогда не поднимется, а надо спасаться самому.
  Надежда на появление наших «ястребков» не оправдалась. Немцы беспрепятственно хозяйничали в небе, обливая пагубным свинцовым дождём беззащитный эскадрон, смешивая воедино землю, коней и людей, переламывая, перемалывая, сжигая и уничтожая всё вокруг. Перепаханная  бомбами, автоматными, пулемётными очередями Крымская низменность единой, огромной, незарытой братской могилой солдат и лошадей ещё долго мучительным видением преследовала меня.
  Я с детства любил лошадей, холил их, купал в реке, с радостью оставался с ними в «ночное», вихрем проносился по Кубанскому полю на крупноторсом, мощном жеребце, объезжая табун. Трепетное, нежное чувство к этим животным трудно передать, особенно когда понимаешь доверительное дыхание преданного четырёхногого друга, словно конь читает твои мысли. Смотришь в его чёрные умные очи, читаешь в блестящем глянце глаз, в движениях подёргивающихся губ, сдержанном ржании, дрожании кожи и гривы всю гамму человеческих эмоций.
  Видеть предсмертные судороги заваленных огнём лошадей я не мог, я плакал скупой мужской слезой, поминая коней и людей истреблённого кавалерийского эскадрона.
  Наша группа с боями и потерями двигалась в акмонайском направлении почти всю ночь. Подошли к посёлку Акмонай, остановились, уставшие и обессиленные. Поселение разрушено, наших войск в нём не было. Неожиданно из развалин к нам вышел наш комбат Кравченко. Коротенькая солдатская шинель не по размеру, рваные, старые солдатские сапоги, такая же изорванная пилотка придавали ему вид затерявшегося и обобранного красноармейца. Взгляд недобрых, пугливых выпуклых глаз под опухшими веками то и дело устремлялся под ноги. Мы с удивлением смотрели на запылённого, грязного командира. «Ты принёс нам знак будущей победы!» - вспомнил я бодрый смех Кравченко в штабной землянке. Кто мог тогда подумать, что он сам себя разжалует в солдаты?!
  Майор замешкался, но постарался придать себе начальствующий тон. Я решил: камуфляж у него для разведки. Пообещав узнать в командном штабе дальнейшую судьбу подошедшего подразделения, комбат пожал мне руку и исчез в грудах камней и остатках глинобитных жилищ. Больше мы его не видели.
  Стоявший поодаль Трофим, казак из Полтавской, крякнул вслед ушедшему мат, басовито и глухо выдавил: «Всё, братки, на себя вся надежда! Айда в Керчь, там переправа на Тамань. Я знаю брод по проливу, на лошадях по нему ездили с Таманского берега. Если не разбомбили этот перешеек, уйдём от немцев!»
  «Так, думаю – там должна быть переправа! Многие отступают к Азовскому берегу», - добавил я.
  Глотая сухую, колючую крымскую пыль, мы осторожно, где пробежкой, где ползком по-пластунски, обходили опасные места, редко поднимались во весь рост, чтобы нас не заметили фашистские твари, двинулись на Керчь. По пути, для безопасности, не заходили в поселения, помня, что ещё на передовой Кравченко говорил о взбунтовавшихся бандах среди национальностей крымского населения, активно помогавших немецкому наступлению. Досконально знавшие местность, эти организованные группы не только служили фашистам отличными проводниками, но и налётами уничтожали раненых в тыловых госпиталях, разоряли и разрушали до основания детские санаторные учреждения, из  которых не успели эвакуировать больных.
  За одним из поворотов откосого оврага проходила изрытая бомбами и снарядами грунтовая дорога, упиравшаяся в развалины бывшего армейского склада. Склад дымился после недавней бомбёжки, но я надеялся связаться со своими. После побоища в Крымской низменности были готовы к любым испытаниям и страшным картинам разрушений. Не ошиблись. Кровавые драмы обрушившейся войны неисчислимы! Остатки продуктового склада догорали красноватыми огнями на чёрном пепелище. Кругом валялись разбросанные взрывной волной ящики с маслом, мешки с сахаром, крупой и прочими продуктами, разноформовая тара и даже обгоревшие денежные купюры. Но это уже никого не интересовало. Бежали все, кто остался жив.
  На территорию ещё залетали редкие заблудившиеся снаряды. Звуками металлических вибраций снаряды, свирепо свистя и шипя, с истошным воем врезались в чёрные угли. Смертоносные начинки эхом вторили глухим откликам дальних орудий, затихающему рёву улетающих «мессеров».                          Ошарашенные зрелищем, мы молча наблюдали бегство метающихся солдат, сбрасывающих с себя на ходу порванную одежду, сапоги – всё, что мешало бежать. Находчивый Трофим поднял несколько банок консервов.
  И тут мы услышали молящий стон: «Возьмите меня с собой или убейте!» Молодой окровавленный солдат с яркими синими глазами лежал между ящиков. Одежда на нём изорвана в клочья, местами опалена. Обе ноги оторваны, по обрывкам бёдер проходили толчковые судороги, орошаемые алой струящейся кровью. Раненый протягивал дрожащие руки и молил со слезами в голосе: «Не оставляйте меня, не бросайте немцам на муки, лучше пристрелите!»
  Онемело мы встали над заживо расчленённым, растерянные и беспомощные, грязные от пыли и копоти, сжимали от сострадания и боли кулаки. Парень понял нас. Его белеющие губы в плаче и рыдании взвыли: «Мама, мамочка, спаси меня!» Слёзы застилали лицо потоком. Боец уже не кричал, а хрипел. Оборванные мышцы ног подёргивались сухожилиями, обильно заливаясь истекающей кровью.
   Наверняка где-то далеко содрогнулось материнское сердце, чутьём уловив смертельную беду. Сколько таких молебных зовов наполняло земное пространство беспощадных арен человеческих бессмысленных жертвоприношений всегубящих, убийственных войн, уничтожающих вся и всё – знает только Бог!
  «Перевязать надо!» - наклонился над раненым отступающий с нами санитар. Я и Трофим помогали санитару. Остальные бойцы, ощетинившись винтовками, взяли нас в кольцо на случай внезапного нападения. Тяжёлые надбровные дуги санитара сошлись на переносице. Сильное внутренне напряжение передалось всем. Санитар довольно быстро и грамотно обработал култышки, ввёл лекарство. Перебинтованный синеглазый боец куклой лежал у наших ног. Что делать дальше - мы не знали.
  Хрип перешёл в булькающий кашель. Санитар наклонился, стараясь разобрать с болью вылетающие, гаснущие слова: «Возьмите адрес, - блуждающий взгляд скосился на грудной карман гимнастёрки, - передайте сыну…у него больше нет папы…у мамы …сына!»  «Жена где?» - спросил Трофим у самых губ лежащего.  «Умерла при …родах», - скорее прочитал по губам, чем услышал Трофим.  Последние слоги затерялись в углах бесцветных губ. «Последний выплеск жизни!» - заключил санитар и отвернулся.
  Трофим вытащил из уцелевшего кармана гимнастёрки солдатский простой медальон, прочитал керченский адрес. «Куда тебя брать, браток, - прошептал казак, - мы сами не знаем, что с нами вскоре будет! Где санбат, где госпиталь или хотя бы сборный пункт раненых? Живы останемся – передадим послание, а пока - на вот, пригодится!» Он положил пистолет рядом с перебинтованным телом, по обрубкам бёдер которого гроздьями заалели выступающие капли крови. «Прости, - как эхо отозвалось в нас, - прости за нашу слабость, что дана тебе, как милость!» Я добавил, перекрестив бойца: «Да поможет тебе Бог!»
  За нашими спинами всё ближе раздавались выстрелы разовых и групповых расстрелов, видно, добивали раненых. На флангах захлёбывались стрекотанием пулемёты наступающих немецких полчищ. «Добейте меня!» - выдавил солдат, но никто из нас не мог этого сделать. Ускоряя шаг и проклиная самих себя, мы ушли, унося смешанное сомнение и стыд, что сделали что-то не так, оставили парня на медленное мучительное умирание.
  Следовало торопиться! По пятам шли немцы. Южный день клонился к закату. Небо залилось красным светом. Леденящая, кошмарная жуть сереющей пеленой ползла за нами. Отвратительный перещёлк автоматов следовал неотступно.
  Тогда мы не знали, что после нашего спешного ухода на развалины склада пришла седая, худощавая женщина, вся в чёрном. Она обшарила разрушенный склад, пока, запнувшись, не замерла на месте около перебинтованного солдата без ног. Женщина осела над ним, ласково и трепетно провела рукой по бледному лицу. Парень был без сознания, но выдыхал периодами, хватая воздух: «Мама, ма-моч-ка!»  Седая голова вздрогнула, тёмный платок сполз, белые пряди упали на плечи и морщинистое лицо.
  Не говоря ни слова, женщина с трудом подняла окровавленный обрубок бойца и лицом к лицу столкнулась с группой немецких солдат. Те глянули на неё, наставив дула автоматов, приказали жестами бросить ношу и поднять руки. Мать не шелохнулась, не оставила тело сына. Глаза в глаза, минутное упорное молчание. Не дрогнул ни один мускул. Не знаю, не видел, но представляю, что было в глазах этой матери. Вдруг она тараном пошла прямо на врагов. Те отступили, пропуская женщину в чёрном… «Бойцовая баба!» - на полуломаном русском языке пронеслось ей вслед.
  Мать шла твёрдо, самозабвенно, на руках, как ребёнка, уносила сына из горящих развалин. Наконец, она медленно оглянулась. Фашисты стояли, молча смотрели в её сторону, опустив автоматы…
  Наступила вторая ночь мытарства по безводной солончаковой степи. Мысленно зациклившись на диалоге с оставленным в развалинах красноармейцем, мы, не отдыхая долго, шли к Керчи, надеясь: там будет организована переправа на таманский берег – наше спасение. Уставшие, голодные, оборванные, отстреливаясь, с потерями – всё-таки вышли к керченскому берегу. То, что мы увидели, вновь повергло в шок. Похоже, нас действительно предали или в суматохе спешного отступления забыли про переправу на другой берег выведенных с позиций войск. Гримасы боли и отчаяния запечатлелись на лицах бойцов. Берег был забит солдатами, и ни одного командира с отличительными знаками мы не видели. Возможно, кто-то и был в солдатской форме, чтобы избежать немецкого расстрела, но они растворились в этом растерявшемся, истерзанном боями скоплении людей.
  Все с надеждой смотрели на таманский берег, где каждый ожидал избавления от чудовищного гнёта неизвестности. Случилось то, что случилось. Переправы не было. Измученная обстрелами и бегством живая масса протягивала руки к противоположному, видимому через пролив берегу, кричали, порой, молили и рыдали: «Братцы, спасите нас!» Но таманская даль молчала, вырисовываясь скалистым холмовым побережьем, казавшимся совсем безлюдным и тихим.
  «Может, мы опоздали?» - глухо сказал кто-то рядом. «Неужели столько народу бросили? Глянь, весь берег кишит!» - ответил озлобленный голос. Что можно было возразить? Подходили всё новые и новые подразделения, так же обескураженно мыкаясь. Военные, вымотанные массовым безумством страха перед мощным наступлением врага, напуганные его зверствами и издевательствами, осознавали безвыходность положения. Оставшись без боеприпасов, защиты бронетехники и орудий, люди паниковали.
  Бойцы могли бы принять бой, стоило организовать разумное и действенное сопротивление, но их никто не сформировал на оборону, не дал стимул, не препятствовал брожению и ожесточению мыслей. Сложившаяся аномальная обстановка деформировала работу мозга, программировала на полную самостоятельность выработки решений, сужая восприятие до рефлексов самоспасения, вынуждая каждого делать выбор индивидуально, по духовному складу и потребностям.
  Осознание полной безысходности, беззащитности, мучительных страданий, вызывало грубое ожесточение, буйство мрачного зла. Ситуация порабощала разум. Набор бурных страстей доводил до безумия. Страх перед фашистами воспринимался страшнее страха перед морской бездной. Отчаянные смельчаки бросались вплавь, другие находили подручный материал, плыли, держась за доски, деревянные обломки. Ориентир один – берег Тамани. Головы солдат усыпали серозеленящую рябь пролива, порой пропадая над поверхностью, иногда выныривая, ошарашенно хватались за воздух. Были и такие, что уплывали вдаль…
  Со мной остался Трофим, санитар и ещё двое бойцов. Я никого не удерживал, считал, что не имею морального права мешать человеку спасаться. Я был такой же отступленец, как и они. Попытки образумить метающуюся массу  не принесли успеха. Однако, сгруппировавшимся около меня предложил утром искать способ переправы. Маршброски, почти без отдыха, требовали собраться с силами.
  Мы ещё не нашли места стоянки, как услышали нарастающий, зловещий, тяжёлый гул. Прорезавшись из глубины неба, на море пикировали немецкие самолёты, в упор расстреливая плывущих солдат. Чередой, одна за другой, от берега к берегу, цепочкой упали тяжёлые, чёрные бомбы, выбивая из пучины столбы огня и воды. Побережье вскипало, покрывалось всполохами взрывов снарядов.
  Под ноги заметавшихся людей, по всей линии Керченского берега море грозно выбрасывало высокие свинцовые волны. Растревоженная стихия выкатывалась на пузырящийся от вонзающихся пуль песок, в огненном урагане смешивая водоросли, донный ил, осколки камней, досок, человеческие останки и зализывало за собой прибрежные раны.
  Берег дырявился воронками, полыхал полосами пожаров, застилался удушливым запахом едучего, горького тёмно-сизого дыма. Огонь, гарь поглощали, впитывали в себя накал боли очумевших от копоти пожарища людей, потерявших боеспособность. Заполонившие небо немецкие убийцы  резко шли на снижение, с охотничьим азартом гонялись за плывущими и разбегающимися бойцами, снопами трассирующих пуль косили кишащую людьми линию моря и суши. Морозящие, цепенящие душу крики, полные беспредельного ужаса, мольбы, грубые выкрики, бессильные угрозы вверх сжатых кулаков - всё мешалось с гулом и грохотом разрывов, где ничего невозможно разобрать. Тотальное истребление всего живого.
  Военный ад спустился с небес, стирая с лица изуродованной земли и моря следы человеческого пребывания. Мы видели ад воочию уже не в первый раз. Если бы можно было стервятникам чем-то ответить, а не испытывать дикий, животный ужас от всего происходящего! Как такое могло произойти?! Вдолбленная в солдатские головы идеологическая программа сбилась, мучительные иллюзии рассеивались. Ситуация диктовала свои законы.
  Побледневший Трофим прошептал чужим, сдавленным голосом: «Всё, переправу разбомбили!» Прижавшись под выступ щербатой скалы, мы смотрели на взлетающие фонтаны грязной воды в огненном мареве. Розовая от крови морская пена со стоном накатывалась на изрытый пулями берег. Горькая, неприемлемая правда, но это правда…
  Спасались под уступом, пока всё утихло. Трофим толкнул в бок: «Идём за камни, где-то тут должна быть пещера или грот. Я бывал раньше здесь, - объяснил, глубоко вздохнув, - на раскопках! Отдохнуть надо и поесть. Утром решим, что делать дальше!» Уступчивый и доверчивый санитар сник, вяло сказал, следуя за нами: «Жизнь сгорела, в сердце пепел!»
  Парень отличался красивой, спортивной фигурой. На большом покатистом лбу крепко впечаталась интеллигентность, за что его, порой, недолюбливали солдаты из простонародной среды. Ко всему, у него была уникальная скорость речи, смысл которой не всегда улавливали, это приводило бойца в неловкость, и он предпочитал больше молчать. Представитель потомственной врачебной династии, он добровольцем ушёл на фронт со второго курса мединститута. Талант к медицине выделял парня, его перевязки и первая помощь многим фронтовикам спасла жизнь.
  Апатия солдата насторожила, решил – завтра с Трофимом встряхнём парня, сейчас пусть отдохнёт. Отпускать санитара от себя не хотелось, да и группой легче пробиться к своим. Всё равно найдём способ переправиться на Тамань, только бы не попасть в плен и под бомбёжку!
  Мы свалились от усталости за первым же каменным нагромождением природной защиты. Искать чего-то другого не было сил, сказался двухдневный переход без отдыха. Товарищи заснули в тех позах, что застал их сон. Один я не мог спать, думал о секретных документах штаба батальона, они были со мной. Превозмогая себя, я пошёл за выступы скалы, искать приметную щель.
  Стало уже совсем темно. Бумаги жгли руки, надо срочно и надёжно их спрятать. Глаза слипались, ещё немного – и я свалюсь в кучу с остальными. Соединив расчёт и мужество, я наощупь двинулся тесным проходом лабиринта меж камней и уступов. Ночная мгла красила окружающее в один цвет. Около огромного валуна остановился. В такой чернильной тьме немудрено свалиться в пропасть меж отвесных скал. Отойти далеко от однополчан тоже опасно, можно не найти в темноте. Ломая пальцы, сжав зубы, я вырыл под днищем валуна щель, положил документы, замаскировал. Минутная передышка – и так же наощупь пошёл назад.
  Короткая майская ночь наполнялась предрассветным туманом. Сырой морской воздух пронизывал до костей, но я не потерял ориентировку, упал в бессилии рядом с Трофимом. Тот проснулся, уступив мне нагретое место. «Соберу сучья для костра. Суп сварим, два дня не ели!» - тихо проговорил он приятным басом, но я уже не слышал последних слов.
  Сколько я спал – не знаю, но точно совсем не много, сбил сонливость. В ускользающих грёзах снилось: в чистом небе мрачно, грузно взлетали, нервно кружили стаи чёрных птиц навстречу загадочному, восходящему из глубины, малиново-красному свечению. Я вскочил, вспомнил: птицы снятся к смерти, так говорили бабки в станице. Всё сжалось и содрогнулось внутри. Не один я, а все поднялись, тревожно прервав короткий сон.
  Трофим помешивал в котелке вкусно пахнущий суп, щекочущий ноздри. «Где ты воду взял?» - удивились мы. «В море, солить не надо!» Бойцы даже не засмеялись шутке, испугались за разлившийся по ущелью аппетитный аромат. На запах могли прийти не только оставшиеся в живых солдаты, но и немцы. Понимал это и Трофим, разводя небольшой костёр. Однако, чтобы идти дальше, нужно было подкрепиться, и он решился. «Лучше бы сухим пайком!» - проговорил я, прикрывая зевоту ладонью.
  Эхом по округе щёлкали автоматы. Ощущение надвигающейся беды подступило и сжало и без того туманное от сна сознание. «Пока варится, пойду, разведаю!» - быстро проговорил санитар, рывком направился вниз. Я не успел его удержать. Внимание приковывал закипевший в котелке суп.
  «Ком…Ком… Ком…» - через несколько минут раздалось со всех сторон. Мы огляделись. Наше убежище на краю ущелья окружено отвесными скалами, укрытие неплохое. Зелень распускающихся деревьев выглядывала из влажной глубины пещерного навеса, куда мы не добрались вечером, свалившись на полдороге. Очумевшие от прерванного сна и немецкого окрика, бойцы стали всматриваться в рассеивающийся туман, пытаясь понять, откуда доносится фашистская речь. Трофим легонько толкнул меня локтем, подал быстрый знак к немедленному бегству. На медленно расползающемся фоне утренней дымки прорезались серые фигуры вражеских солдат с автоматами на взводе. Краем глаза увидел крепкую спину уползающего за камень фронтового товарища. Окликнуть Трофима – значит выдать. Я затаил дыхание, поднялся во весь рост, загородил собой убегающего вглубь ущелья Трофима.
  Тут же пронзила мысль: «Хорошо, что успел спрятать документы вместе со своим наградным листом!» Обнаружив документы, фашисты расстреляли бы на месте. Посыл совести констатировал: «Я хранил документы до последнего!» Сознание сузилось до осмысления возникшей ситуации: плен! Вспомнилось одутловатое, цвета борщевого бурака, лицо немецкого штабного офицера. Теперь вот и я  испытал страшное чувство внезапного пленения.
  Сжимая губы, вместе со всеми проснувшимися у костра поднял руки. Жестокие, неодолимо-жутко отталкивающие физиономии врага несли на себе злой отпечаток. Наглые, агрессивные, самоуверенные, подойдя почти вплотную, они бесцеремонно толкали нас дулами автоматов. Один из солдат, рыжий, с волосатыми руками, развязно чмокнул губами на запах варившегося супа, высоко поднял сапог и пнул котелок наземь. Зашипели горящие угли, залитые консервным варевом желанной пищи, так и не попробованной нами.
  Невыспавшиеся, утомлённые невзгодами, голодные, подгоняемые автоматами, мы спускались меж камней к берегу. Со всех сторон неслось: «Русс, Иван, сдавайся! Ком, ком!» Все понимали – надо гримировать душу, чтобы выжить. Нужна Вера и сила воли, чтобы победить. А пока что, сон с птицами, несущими смерть, сбывался.
  Гуськом начали спускаться, внезапно остановились…Поперёк тропинки лежало простреленное, красивое спортивное тело санитара в разорванной гимнастёрке. Уткнувшись носом, парень обнимал железный ствол винтовки. Голова проломлена прикладом. Из разбитой раны вываливалось ярко-красное месиво, смятое в складки. Рыжий немец победоносно усмехнулся, объяснил доступными жестами: «С вами то же станет, если побежите!»
  Мы перешагнули через труп. Ответного хода нет. Душевная боль подчиняла, подавляла, сковывала. Глаза застилались горькой пеленой. В спину упиралось холодное дуло автомата. Рыжий немец указал волосатой рукой в сторону, где уже собралась тысячная толпа советских солдат. Немцы гнали в кучу обессиленных людей, даже не как скот, а просто живую, ненужную биомассу человеческих форм. Истрёпанные, поникшие, поддерживая раненых, пленные ожидали своей участи в загоне стрессового мешка выброшенных на обочину жизней. Нас толкнули в общую массу уцелевших остатков Крымской армии.
  Среди пленных Трофима я не увидел. «Слава Богу, может быть, спасся!» - подумал я, радуясь за фронтового товарища, в котором чувствовал истинного человека. Взгляд упал на сбившуюся, сумрачную группу бойцов нашего подразделения. В драной, окровавленной одежде они поддерживали раненого гармониста. Парень плакал по-детски, навзрыд, растирая по грязному лицу слёзы. Вглядываясь в согнанную массу, я убеждался: солдаты были растеряны, потеряны, ждали чуда со стороны, которое их могло бы вызволить.
  По-видимому, истинную ненависть поражения ощущаешь в осознании своего бессилия, среди зуботычин и побоев, на которые не можешь ответить. Конвоиры – чужие, злобные, бездушные, смердящие наглостью, хамством и глумливым презрением к нам - цинично упивались захватническим механизмом безнаказанности, права сильных «казнить или миловать», пожирать морально и духовно слабых, беспомощных, неспособных дать отпор, обнажая всю аморальную суть нацистского произвола.
  Немцы куражились, плевались едким смехом под звуки губной гармошки. Пленных всё это злило и пугало, но они сурово терпели, облачаясь в маску покорности. Фашисты вели себя на захваченной территории, как у себя дома, обосновывались уверенно, с подчёркнутой перспективой – надолго, неистовствовали, не считали пленных за живую плоть. Им в голову не приходило, что и они вот так когда-то будут понурыми шеренгами тащиться под дулами автоматов советских солдат.
  А пока - фашисты горлопанили, упиваясь пресыщенным садизмом  и изуверством. Им нравилось, как пленные вздрагивали от расстреливающих автоматных очередей. Пленённые, порой, даже не оглядывались на эти звуки, знали – убивали тех, кто не мог идти или тех, кто казался немцам евреем.
  Сизое утро сменялось седеющей, влажной дымкой. Свинцовые облака загромождали высь.
  Нас пригнали в Феодосию, загнали в наскоро сколоченный загон за колючей проволокой. Хлынул ливень, словно небо оплакивало, сопереживало превратностям нашей запутавшейся жизни. Ни навеса, ни каких-либо построек, где можно было бы укрыться. Земля раскисала. Пленные, как могли, разгребали грязь, оборудуя место для сна. Ложились в мокрую жижу, цепенели, прижимаясь друг к другу, чтобы согреться. Зубы стучали от пронизывающего ветра, тело содрогалось в ледяной стуже, конечности сводила судорога, дышать тяжело и трудно. Обессиленные, измученные, вымокшие до нитки, солдаты всё-таки засыпали под дождевым ситом.
  Утром не все проснулись, некоторые так и остались лежать навсегда в грязной луже. Вскоре нас погрузили в товарные вагоны и отправили в Шепетовские лагеря. Ещё через время, выживших, голодных, вновь загнали в душные тесные вагоны и вывезли во Францию, на побережье Атлантического океана.
  Пленных рабов заставили укреплять атлантический вал, строить доты, дзоты, бункеры и прочие военные сооружения. Кормили баландой, далеко не все выдерживали непосильные нагрузки. Рабская сила пополнялась новыми пленными. Лица падающих от изнеможения товарищей я помню до сих пор. Не забыть штабеля иссушенных голодом трупов, пополняющиеся ежедневно.   Мы застряли между жизнью и смертью. Неконтролируемый выплеск эмоции – расстрел. Не выполнишь норму – расстрел. Состояние психики постоянно зависало между ощущением реальности и подкатывающимся безумием.
 Ушедшие в вечность не заслужили того, чтобы о них забыли. Разум живых ненавистные убийцы блокировали страхом. Но надежда на освобождение не притуплялась. Внутренний надлом я уравновешивал волей. Искалеченные войной, с поломанной судьбой души тянулись к оставленным очагам далёкой Родины. Все мучительные годы плена мы постоянно смотрели в бездну небытия, а бездна смотрела на нас.
  Благодаря казацкой закалке и Вере в Бога я выжил до высадки англо-американского десанта. Перевалочным этапом нас вывезли в Германию. Ощущение жизни вернулось. Я не люблю вспоминать тяжесть лишений тех лет! Что случилось, то прошло. Коварные злонамерения тех, кто взламывает сейчас историю, оправдывая фашизм, и в жутком сновидении не представляет ужасов военных лет! Жаль, что они не побывали там вместо нас.
  Душевные раны – как не заживающие стигматы. Жестокий век, проданный век! По моему разумению, точка отсчёта апокалипсиса. Не хватит слёз оплакивать всех павших и пострадавших!
  Освободившись из немецких лагерей, я понял: душа моя осталась прежней. Я устоял, не принял заграничную, чужую суету жизни! Знал и понимал одно: Россия мой дом, и я вернулся. Жажда встретиться с родными, близкими, чем я жил в те засасывающие горем и страданием лихолетья, спасала меня.
  Однако не всё сложилось в том радужном свете, как я представлял. На Родине ждало ещё непредвиденное испытание на прочность! Благодарю Бога, что душа моя не очерствела, а грелась тоской и воспоминаниями и тёплой, светлой, безграничной любовью к близким! Недолго я наслаждался радостью встречи, солнечными кубанскими просторами, свободно вдыхал чистый воздух, особое, бархатистое, серебристо-малиновое звучание природы в ярких, искрящихся оттенках в переливах цвета радуги.
  Победный подъём страны из руин огромных разрушений захватил и меня в своё русло. На стройке, рядом со мной работал бывший вор-карманник, разухабистый, вечно с похмелья, безденежный детина с постоянно небритой, опухшей от хмельного физиономией. Его лопатистые руки были как решето, ничего в них не задерживалось. Весь заработок пропивал, долги не отдавал, зато ко всем приставал с просьбой – занять до зарплаты. Я обходил попрошайку стороной, денег в долг не давал, избегал разговаривать и всячески старался отстраниться, знал ещё одно его пристрастие – карманное мастерство. На скуластом лице маленькие глазки – две растянутые запятые, юрко обшаривали мне спину. Пропойца дышал ненавистью мне вслед.
  Как он узнал о моём пленении – не знаю. Может, вытащил письмо от родных, только пьяница донёс на меня в органы. Фискальная система работала наверняка. Правду говорят – чем сильнее обида, тем изощрённее месть. Он отомстил за отчуждение. Меня арестовали. Наивность красочных мечтаний и размышлений уютного обустройства жизни лопалась, как мыльные пузыри. Я снова был зажат и придавлен тяжёлой плитой обстоятельств. Унизительное состояние подминало под себя.
  Личностные переживания пришлось опять упаковывать в мрачную скорлупу терпения: смирись, покорись новым превратностям судьбы.
 Со мной Бог, войну прошёл и это пройду!
  Я попал в камеру, где до суда ожидали исхода следствия такие же, как я , бывшие военнопленные. Режим в политтюрьме строго по расписанию: подъём в семь часов утра. Потом вынос параши. Оправка в туалете, умывание. В восемь ноль-ноль завтрак – жидкая баланда, маленький кусочек хлеба и кружка чая. После завтрака вызывали на допрос.
  «Ну,братцы, я пошёл на муки!» - обычно говорил уходящий. Кого не вызывали, целый день сидели на койке – по камере ходить не разрешали. Постоянный вопрос к тем, кто возвращался от следователя: «Били или нет?» Чувство опустошённости омертвляло время между допросами. Общались между собой осторожными, мелькающими фразами, держались сочувственно, дружно.
  Правда, был в камере один проблемный человек – Ефим. Говорили, он настоящий бывший полицай – душегуб. Ефим всегда смурной, трясся перед очередным вызовом к следователю. Обрюзгший от прежней пьянки, в тюрьме он лишился привычных вливаний, и потому вёл себя неадекватно. Постоянно махал руками или впадал в депрессию, изрыгал шёпотом проклятья в бессвязной речи. С языка ни одного приличного слова. Тупое, набухшее лицо его гримасами впивалось остекленевшим взглядом в угол камеры, словно видел привидения.
  Я пробовал урезонить Ефима, предостерегал: проклятья – огромная, разрушительная сила, они материализуются, возвращаются бумерангом назад к тому, кто его насылал. Стоит ли усугублять положение? Ефим бычился, наклонял к полу тяжёлую голову, на лоб которой врезался клин остриженных, чёрных волос, но затихал только на время.
  Мухоморное настроение сокамерника удручало и без того гнетущую, давящую обстановку. К подобным «собратьям по несчастью» большинство заключённых относилось настороженно, обособленно. Бездушно и жестоко после Отечественной войны в тюрьму посадили сотни тысяч советских солдат и офицеров. Но ведь на стороне фашистов, особенно в Крыму и на Кубани воевали более миллиона бывших военнослужащих Красной Армии, ставших пособниками нацистов. Они расстреливали, вешали, душили в душегубках, предавали, провоцировали, шпионили.
  Трудно их не отделить от тех, кто не по своей воле попал в плен, не продавал Родину. Того, что вербовали, отрицать не приходится. Оставалась надежда – разберутся…
 Уныло тянулись дни моего нового заточения. Наконец, очередь допроса дошла до меня. Надзиратель взял меня под локоть и повёл в кабинет следователя. В коридоре каземата навстречу вели сокамерника Петра, невероятно скромного и трогательного человека, седеющего после допроса буквально на глазах. Мой конвоир поставил меня лицом к стенке, закрыл собой. Так делалось, чтобы избежать контакта. Пётр еле передвигал ногами, лик мертвецки бледен, руки, как плети. Его отвели в медчасть, и больше я его не видел…
  Войдя в следственный кабинет, я поздоровался. Майор, сухой, высокий следователь, с уставшим блёклым лицом, тяжеловесно выдвигающейся вперёд нижней челюстью, не ответил, коротко бросил: «Садись!» Я сел на табуретку, невольно подумал: «С неё сразу упадёшь, если станут бить!» Длинными пальцами майор долго перебирал бумаги, искоса бросал на меня пронизывающие взгляды. Я догадался: это один из методов психологического воздействия на заключённого.
  Собрав внутренние эмоции в твёрдый комок, я упорно, открыто смотрел на него и думал, что делать, если начнёт бить? Наконец, следователь достал бланк допроса, не спеша провёл по нему тонкими узловатыми пальцами, натянул слабую улыбку и приступил к обычному, банальному порядку. Фамилия, имя, отчество, год рождения, место жительства. Кто отец, мать, судимости, на каком фронте воевал, почему попал в плен, а не застрелился, не бросился в море, не покончил с собой?
  Я отвечал с паузами на осмысление. Смелые мысли не безопасны. Грубые окрики, просверливающий насквозь взгляд не ломали моё человеческое достоинство. Частое мысленное обращение к Богу крепило дух. Я знал – всегда есть запасной вариант ответа на наглый натиск незаслуженных обвинений. Я отважился показать, насколько сильна казацкая воля пред муками истязаний. Не скрою: возникало острое желание выплеснуть в болезненное лицо всё, что накопилось в душе, доказать – психология раба не мой удел. Спасала способность удерживать кипевшие мысли и эмоции, сжать сознание невидимой энергией самоуправления. Жизненные мытарства выработали это мощное энергетическое поле, без чего я бы не смог выжить.
  Выдвинутая вперёд тяжёлая челюсть неоднократно сжимала в нитку тонкие губы, нервно дёргались желваки, блёклые щёки с синеватым оттенком окрашивал розовый румянец. Неожиданно, привстав со стула, следователь со всей силой хлопнул ладонью по столу, выбросил вперёд корпус, впился глазами в мои глаза, оглушительно рявкнул: «Где, кто вербовал, задание?!» Я опешил, отрицательно замотал головой. Майор грузно осел, хватанул воздух, рванул воротник кителя. Приём не достиг цели.
  Мозгоправство продолжалось более трёх часов. В висках глухо стучала кровь, но я выдержал, не сломался в этот и все последующие допросы, честно рассказывал о истинном безвыходном положении на прифронтовой позиции Крымского фронта, где я находился в стрелковом батальоне, в боях отступал с бойцами до Керченского берега…
  Иногда заключённых вызывали на допросы и после ужина. Я не путался в показаниях, не увиливал, не сваливал беду на других, никого не подставлял, защищался сам, как мог. Так продолжалось почти три месяца. Последний визит к следователю перед судом запомнился навсегда. На допрос вызвали после ужина.
  Стоял долго, руки по швам, пока пригласили сесть. За это время болезненный майор, не спеша, вытащил аппетитно пахнущий пакет, медленно развернул, вынул копчёную колбасу, белую булку хлеба, варёные яйца, смачно чмокнул и начал откусывать маленькие кусочки, долго пережёвывал, как бы не замечая вытянувшегося по струнке. Я стоял и глотал слюни, стараясь держать выражение лица непроницаемым, не выдавать мучительных позывов к еде, но рефлекс раздражения бьющего в ноздри запаха, результат вкусового возбуждения был сильнее моих судорожно зажатых лицевых мышц. Я подавил голодный выпад. Заискивающих манер не проявил.
  Майор ухмыльнулся и в упор спросил: «Что бы ты сделал со мною, будь я на твоём месте?» Я насторожился, как можно спокойнее ответил: «Ничего…Со мной вы вели себя гуманно!» Синюшное лицо чуть дрогнуло от неожиданности, углы тонких губ растянулись в косой улыбке. «Спасибо!» - произнёс он и мягче начал допрос.
  Через неделю итоговая комиссия по оформлению дела в суд состоялась в просторной комнате того же здания. Разговор проходил подчёркнуто вежливо, в присутствии прокурора МВО СССР по Краснодарскому краю. Прокурор был в штатском, задал несколько дежурных вопросов и резюмировал: «Пора заканчивать!» Сосредоточенный майор подал бланк заключительного допроса, указал мне, где поставить подпись, передал оформленный лист прокурору. Тот поставил свою резолюцию, и дело передали в суд.
  Ждать пришлось недолго. Заседание суда состоялось в торжественном помещении с символикой и гербами СССР по отработанному трафаретному образцу. В состав судей входили три майора, так называемая «тройка». Четвёртый – защитник, занял место сбоку от председательствующих, сидел ко мне полубоком. Я молча слушал, как зачитывался обвинительный текст. Именем СССР военная коллегия округа в составе председателя суда и двух заместителей, при защитнике военной коллегии – при последних словах сидящий сбоку тучный майор с нагладко обритой дынеобразной головой повернулся ко мне и тут же снова внимательно ловил каждое слово – приступают к разбору дела гражданина Шпака Владимира Захаровича. Шаблонно, скороговоркой судья спросил, доверяю ли я этому составу разбирать моё судебное дело? Я ответил – доверяю, подумав: а что было бы, если сказать правду? Однако, стоит ли рисковать, да и зачем, если уже и так всё знаешь наперёд? Главное – сохранить достоинство. «Признаёте ли Вы себя виновным?» - спросила судебная коллегия. Я ответил: «Нет». Мой ответ пропустили мимо ушей, так уж, по-видимому, примелькался этот ответ заключённых.
  Я слушал, как меня обвиняли в невыполнении приказа «не отступать», «живым врагу не сдаваться». Такого приказа Кузьменко не зачитывал, а, наоборот, приказал сняться со всех позиций и отступать немедленно! Да и какое это сейчас имело значение?!  «Посмотрел бы я там на вас!» - вскипело в груди. Законно в душе протестовала справедливость действительности событий. На языке вертелось: «Исправлять надо не следствие, а причину!» Конечно, я проглотил горький комок, надеясь, может быть, защитник что-то скажет существенное в мою пользу. Ведь отступали по приказу, не были трусами, отстреливались до последнего.
  Ожидая поддержки, смотрел на крепкий овальный, чисто выбритый затылок дынеобразной головы, мысленно взывал к защитнику повернуться в мою сторону. Защита, ёрзая в словах, практически превратилась в дополнительное обвинение. В голосе с подспудным скрежетом не прозвучало ни слова в мою защиту. Сухие судебные формулировки. Бумажная, словесная лузга подогнанных и подтасованных фактов. Чётко падали, глубоко впечатывались в душу отработанные банальные слова.
  Стандартный приговор по статье 58 – «измена Родине» - с конфискацией имущества и наказанием - двадцать пять лет тюрьмы. На память пришли слова: «Бог создал законы, а бесы – юристов». Не успел опомниться, конвоир взял меня за плечо и вывел из зала суда. Практически всем моим сокамерникам вменили статью 58 и двадцать пять лет каторжных работ. Новый пункт назначения моей судьбы – строительство Беломорканала.
   Влажный воздух Поволжья просыпался влажным снегом, когда мы прибыли к месту отбывания срока. Зажатые 58-й статьёй, люди поначалу не сразу объединились в братство единомыслия, которое прямо противоположно отличалось от тюремной братвы уголовников. Первое время бандитские сообщества вели себя хозяевами положения. Они не только притесняли «политических», но и отбирали продукты, вещи, всё, что им нравилось. Авторитет свой устанавливали кулаками, унижением, «опусканием» морального достоинства. Изо рта постоянный мат и угрозы. Однажды, собравшись, мы разработали план защиты, сумели привести его в действие и усмирили зарвавшуюся братву, создали вокруг них «мёртвую зону». С того времени «политических» тюремные «авторитеты» не трогали.
  Строительство Беломорканала оставило неизгладимый след. Земляные и строительные работы велись примитивно, без наличия современной техники. Сколько раз я поражался стойкости и мужеству многих заключённых, выдерживающих колоссальную физическую и психологическую нагрузку. Конечно, были и такие, что ломались, неистовствовали, порой, сходили с ума, впадали в притуплённое состояние депрессии, жили с надломленной психикой.
  Обдумывая реальность положения, я философствовал порой. С виду, вроде, все люди одинаковой человеческой конструкции, но как индивидуальны чувства, эмоции, воля, выдержка и прочие качества стойкости духа, зависящие от интеллекта, этой тайной жизни мозга, с его загадками непознанного. Для меня истинная ценность – Вера, она живёт внутри человека. С ней я выдержал плен и новые обстоятельства. Безусловно, спасала и солдатская закалка. Привык действовать сам, ни на кого не оглядываясь.
  Под бдительным оком теперь уже советских конвоиров наш каторжный труд превратил сухостой безжизненной волжской степи в полноводный судоходный Беломорканал, удивительно красивый и живописный. Кто сосчитает, сколько человеческих жизней похоронил он под собой, каким тяжким трудом, как и кем он построен – этот выдающийся памятник, величайшее чудо архитектуры и гениальной мысли, искусственно обеспечивший жизненно необходимые ресурсы Поволжья и страны?!
  После смерти Сталина многих освободили, в том числе и меня. Поседевший, выживший, закалённый в жизненном огниве, я мчался на родную Кубань, сжигаемый непреодолимым желанием поскорее увидеть близких мне людей, обрести, наконец, душевный уют, готовый привыкать к новым реальностям жизни.
   Зовом памяти проехался по местам боевых позиций Крымского фронта, посмотрел на прошлое со стороны мирного времени, отмечал глазами и воспоминаниями каждый штрих, эпизод былого прифронтового места, удобрённого кровью бойцов. Не видно и следов боевых действий, их скрыла расцветом новая жизнь. Выстоявшую во времени Керчь не узнать. Вместо лачуг, стоявших на берегу в 1942 году, выросли красивые высотные дома – свидетели знакового времени. Представил дальнейшую живописную городскую перспективу будущего.
  Невозмутимое небесное спокойствие залито лучами света, меняющего цвет и оттенки в мелодичных переливах зеркально-чистого воздуха в природной гармонии совершенства. Пушистые, мягкие облака плавно, нежно парят в пронизывающем пространстве. Ясное небо изливает искрящийся солнцепад в ласковое, перламутрово-лазурное тёплое море. Оно перемежается волновыми зеленовато-голубыми бликами. Изумрудная зелень в шёлковом шелесте.
  А перед глазами всплывали картины бомбёжек, нагромождение трупов, розовые от крови набегающие гребни прибрежных волн.
  Внимание привлёк безногий инвалид в коляске на берегу моря. Он бросал цветы в набегающий прилив. Огромный букет разноцветия, преимущественно красных тонов, лежал на култышках. С каждым броском взлетали вверх кустистые брови над печальными ярко-синими глазами или горько сходились на лбу.
  Я подошёл. Короткий оценивающий взгляд. Я сразу узнал эти глаза, даже по прошествии стольких лет! Судьба не разлучила отца с сыном. Инвалид тоже узнал меня, улыбнулся. «Мирон» - представился, протянув мне руку. Старый знакомец рассказал мне о трогательном героическом поступке его матери. Несмотря на бомбёжки, мать шла к месту службы сына, не отвернула перед лицом смерти, вынесла сына под дулами автоматов, принесла домой. Она до конца дней вспоминала оккупацию Крыма немцами.
  Многие колодцы были переполнены трупами, из них больше никогда не пили воду. Пережила мерзкие пакости соседей, что в момент стали врагами, хотя до войны жили почти одной семьёй. Почему-то умалчивают о том, как уничтожались госпиталя, мирные жители славянской национальности. Разоряли дотла, не жалея детей, детские санаторные учреждения, где лечилось много ребят со всего Союза. Замалчивают, но люди всё помнят!
  Мирон до прихода советских войск жил в земляной пещере древней постройки, случайно открытой за стенкой подвала дома. Мать, выкапывая нишу для укрытия сына, неожиданно чуть не провалилась в провал грунта под руками. То была древняя могила довольно большой площади. Археологи до войны проводили в посёлке раскопки захоронений древних цивилизаций.
  Вместе с маленьким сыном Мирон прожил в могильном склепе почти два года до прихода наших. Хорошо, что могилу давно ограбили, и она пустовала. Мать обустроила её, как могла, замаскировала провал, он не был виден в подвале, что не раз спасало Мирона с сыном при обысках.
  Мирон поведал: после войны приезжал к нему Трофим, проездом в госпиталь. Помнил адрес, прочитанный в медальоне гимнастёрки, хотел рассказать матери о встрече с раненым в развалинах продуктового склада. Изумлению и радости не было предела!
  Трофим прошёл всю войну, дошёл до Берлина, расписался на буденстаге от имени всего подразделения, за живых и погибших. После демобилизации долго мучился от ран, лечился в Крыму, год назад умер. Во время отдыха нашёл спрятанные мною документы штаба, наградные листы, отправил всё по назначению.
  Я позавидовал Трофиму, пожалел, что не смог быть с ним на войне! Как и Трофиму, мне Мирон стал побратимом.
  Воистину – всё прощается, но ничего не забывается! Больше тридцати лет шёл ко мне Орден Красного Знамени и всё-таки дошёл!
  Жизненные судьбы и случайности сплетаются на небесах, наша воля и Вера – их перекрёсток. Моё пожелание на горящих развалинах сбылось. Бог действительно хранил бойца. Мирон выжил и никогда не забывал о фронтовых товарищах!
  Пройдя через годы мыслимых и не мыслимых испытаний, я горд, что живу в России, делю со своим народом беды и победы, что неотделим от Родины  духом и Верой! Что случилось, то произошло.
  Как верующий человек считаю: Победа – чудо Божие, ниспосланное с Небес защитить нашу Родину от порабощения и уничтожения. Победить, сломать такую армаду гитлеровской машины ещё не окрепшей советской стране – могу объяснить только чудом православной Веры и верой в Бога всех наций, сражающихся против фашизма!
               
               
   
Станица Тамань. Январь2010 года.


Рецензии