Реки уходят
Тужащийся экскаватор, наконец, вырвало землёй. Закричал заполошно галчонок. Пыльная капля медленно сползла по грубо загорелой скуле Матвея, оставляя за собой след морщины.
«Главтрест», нервно тряся сырыми щеками, сплюнул в грязь вонючую цигарку: «Жалко… А то мне не жалко…»
* * *
Дома Матвей, как во сне, неумело-долго застилал столешницу новой белой скатертью.
«Гулять будем!» - очухиваясь, свирепо крякнул он в пространство. Устиниха боялась его такого - чужого в горькой бессильной злобе; боялась и жалела, как пьяного:
- Будет убиваться-то…
- Гулять будем!! - со звоном крикнул уже старик.
- Ох ты, Господи… - покорилась старуха, с никогда не оставлявшим её хозяйским чувством уныло ожидая языческого праздника расправы с необъяснимой несправедливостью мира сего - и заранее ужасаясь реальным убыточным последствиям этого странного торжества.
Нет, Матвей в такие часы не пил. Пил он только с большой радости. С большого горя - он бил посуду.
Для пробы - авось, отойдёт скоро? - вытащила сперва махонький стаканок.
- Не-е-ет, давай, что потяжельше!
- Ох ты, Господи…
Голубая, в крупных земляничинах по краю - подарочная - широченная чаша наподобие старинной братины (вот только фарфоровая, а не медная) тяжело опустилась на стол, как голова на плаху.
- Кормите вы нас, поите, теперь вот завод учинили…спасибо! - ритуальная в таком состоянии речь Матвея. - А вы б лучше приоставили нас… В чашке-то век не прожить! Фарфоровая, говоришь? А что лить туда прикажешь? Ты мне опричь воду сыщи, что в Иорданке была, а потом фарфор свой суй! А в чашку твою - плевать токма! - и увесистая посудина с нутряным басистым звоном бьётся об пол…
* * *
- Дед, скажи про Иорданку…
Внук привык уже к тому, что под вечер Матвей любит сказывать, так что просит больше по исподволь установившемуся меж ними правилу зачина.
- Што ж… Чудная река, вот… И не река - ручей; но сила в нём небывалая, чистая… Вода - святая без креста, на руде Божьей настояна, слезой Божьей замоложена… - Матвей мешает в речи новые - и давние слова, которых нахватался ещё от отца-старовера, так что внуку не всё понятно, но - интересно.
- Бог, Он - вишь - на землю нашу ступил, и ноженьку Свою ранил, и руду благословил, что из следа потекла… С того малого, почитай, ручейка - все реки и пошли, и наша идёт. Вот и кличут её - Иорданкой.
* * *
В том, что речушка - чудесная, Мишка (внук) убедился, когда зимой увидел деда, бегущего купаться на крохотную полынью.
Купался Матвей без уханья, без брызг - тихо, чинно даже. Выходил из проруби оживший, преображённый, внуку казалось - размягше-помолодевший, будто распаренный. С бороды и из самых глаз бусили весёлые искорки - дед улыбался, но не шутил, молчал всю дорогу до дома. Уже в избе, торжественно испив первый стакан чаю, наконец гулко вздыхал, расправлял плечи и отдохновенно произносил всегда одно и то же: «Будто в Раю побывал…» В Раю?! - Мишка и пальцем не мог стерпеть воды иорданской: огнём жгла, да так, что чуть не сдирала кожу с костей! Дивился на деда…
Вековуха-Устиниха улыбалась благообразно, но тишком честила мужа: «Старый страмник… Рази ж в Иорданке купаются? Рожу омыл - и будет; нет же - гляди, всеми местами надо ему той воды попробовать! Пораскинул бы мозгами: ведь не мирская река-то…»
* * *
Иорданка нравилась всем - а любили её старики да дети. Видно, было в ней и впрямь что-то вечное, для остального - переходного - возраста непонятное. Да и не задумывались над тем молодые: смотрелись в воду, смеялись своему отражению, целовались на берегах; некоторые по старой - уже неясно, чьей - традиции пускали на полуподпольный праздник - Троицын день - венки по волнам; и так-то уж нарядна была тогда Иорданка - в шелках теплеющей вешней воды, с белыми цветами вишен в косах шелестящих струй…
Мишка любил их речку так естественно, что почти бессознательно; дед же - он чуял - прятал в своих отношениях с Иорданкой осмысленную, настоящую, как правда в сказке, тайну. Вот и лип внучоныш к Матвею, несмотря на ежевечерние «сказы» безотчётно силясь вызнать что-то ещё: сокровенное, самое главное… Но дед только смеялся на вечно умоляющие взгляды внука и пускал задиристый дым Мишке в нос. Как-то раз наклонился к уху и шепнул серьёзно: «Да, вот ещё что: там, на берегу, мамка с батькой тебя под кустом нашли!» - и тут же сам захохотал над нехитрой шуткой.
Мишка не обижался, но и не отлипал.
В особицу чуял он тайну, когда ранней весной, под вечер, дед сидел и долго смотрел на реку, вздыхающую со сна оседающим, подтаивающим льдом, помаргивающую пушистыми ресницами первого расцветшего краснотала, похохатывающую с прибрежных вётел вернувшимися на них грачами… Мишка видел, как тайна в такую пору светло обозначалась в дедовых глазах, чуял запах её - свежий и древний, как всегда будет пахнуть этот вечный весенний снег; слышал звук её - радостный и тревожный, как всегда будет кричать это бессмертное племя вновь обретающих Родину птиц…
В Мишке тоже что-то проклёвывалось тогда, счастливое - и мучительное; царапалось, неловко ворочалось, словно спросонья, - и звало куда-то, на свою небывалую, неведомую Родину, - но, не определившись в направлении, лишь бродило беспокойной брагой в юнеющей крови…
И Мишка в такие вечера словно хмелел от первой, неясно горчащей тоски.
* * *
А потом к ним приехали машины с кипами новых странных людей, одетых в одинаковые серые пиджаки и в одинаковые красные галстуки. Люди эти поначалу смешили сельчан своим видом, повадками и уж очень мудрёными словечками. Смеялся Мишка, когда они говорили: «принимать участие». Это они говорили всем. Мишке казалось, что незнакомцы дурачатся - а Матвею городские сразу понравились своей деловой хваткой и общей образованностью. Так что вскоре, когда приехавшие вслед за чиновниками промышленники и строители взялись укреплять болотистые берега Иорданки, дед часто выручал незадачливых чужаков: показывал елани, мочажины…
В особицу сдружились с «главтрестом» Николаем Степанычем: ходили к Матвею домой, выпивали, смеялись. Степаныч всегда приносил с собой горы всяческой - совсем новой - посуды и зачем-то дарил её смущённому деду, походя объясняя Устинихе, что вскоре у них здесь будет «вся своя - такая же».
- Бери-бери, не жалко! - визгливо кричал он, выпив. - Фарфора, как грязи! Утонете в прибыли!
Но вскоре собутыльники принялись плакать - размашисто, почти по-детски. Дед слюнявил бороду; взбитые тяжёлой полнотой щёки «главтреста» нервно тряслись: «А мне рази не жалко? - Ещё как жалко! Но пойми: без трубы никак! Труба не мне - всей области, да что области… Труба теперь всей стране нужна!» - стонал он ломающимся голосом, и Мишке опять казалось, что чужак и дед дурачатся, только теперь как-то неумело и грустно…
И вдруг в разгар пьяных причитаний в дедовых глазах всплыла давешняя вешняя тайна.
Мишка это так ясно увидел, что даже испугался за себя: мерещиться ему стало, что ли? А после - за деда: было жутко и стыдно, что тайна всплыла в его теперешних слюнявых глазах. Никто не был сейчас готов к ней - Мишка испугался и за тайну.
Но тут уж и Матвей в последний миг словно спохватился - и угомонил себя: «Нет, я так… Ничё…» - вяло отмахнулся в ответ на пьяно-навязчивые расспросы «главтреста».
И всё-таки Мишка с той поры не переставал чуять недоброе. Тайна медленно, но верно всуе становилась явью, то есть - исчезала. Внук представил, что дед его больше не будет молодеть в проруби, разговаривать с грачами - и вдруг тоже заплакал навзрыд от чувства всеобщей - и собственной, неожиданно взрослой, неисцелимой вины:
- Дед, а дед?! Может, я что не так сделал? Ты выпори, а?..
- Хэх… Глупыш ты, Мишка. Ты-то что? Тут такое… Да что теперь…
И опять не поняли друг друга.
* * *
На окраине слышался особенно гулкий за последнее время людской гомон, перекрываемый скрежетом разогревающихся механизмов. Мишка пошёл на звук.
Дед со смурым ликом стоял на свежевыкорчеванном берегу, горбясь, как иорданский грач, ни с того - ни с сего собравшийся улетать прямо посреди весны. Николай Степаныч, от которого с недавних пор в любое время кисло пахло грязным талым снегом, слепо искал Матвея, тычась во встречных и поперечных и плаксиво всем объясняя, что «рази ему не жалко»… Люди кивали, но отмалчивались, а многие просто отшатывались с явной брезгливостью.
В конце концов, замерев у машин и совсем отворотившись от села, «главтрест» коротко и особенно визгливо, с каким-то жалким злым вызовом взвыл: «Давай!»
* * *
Всё прошло на удивление скоро, и Мишка не успел испугаться. Вскрикнул он тогда от неожиданности: думал, ошиблись, криком просил повременить…
Вскрикнул - и оборвал: у деда из глаз уходила Иорданка. Тихо - с венками и песнями, с поцелуями и грачами, с вечным преображением - протекала она через дедовы глаза в последний раз, и дед в последний раз глядел молодым.
Мишка потупился - и увидел внизу месиво бурой глинистой грязи и крови; но Иорданки там не было… И тогда он успокоился.
Сел и сидел, чувствуя себя чужим - будто не он сидел и не дед его стоял над ним.
Иорданка плеснула и протекла.
Матвей заполошно взмахнул руками - но не взлетел, как иорданский грач. Он отяжелел; Иорданка больше не вывозила - некому было вывозить и некуда.
Мишка понял это - и, притихнув, в первый раз до конца понял деда. Сейчас они смотрели в одну сторону - и понимали одно. В той стороне, куда они смотрели, словно руда Господня с ноженек, текла с поломанного рогоза густая глинистая кровь.
Иорданка уходила - там, под землёй, её, наверное, ждали другие дед и внук.
Река прощала - но душа не принимала прощения.
И всё-таки Мишка успокоился - словно постарел на жизнь вперёд. Дрёмно стало - он терял явь, слушая завораживающий звук пустоты. Чего-то не хватало - привычного, как сердцебиение. «Журчания…» - догадался он, засыпая.
Однако в этой новой тишине было ещё покойнее - постепенно ему стали сниться здесь свои, новые звуки. Так странный маленький старичок на берегу бывшей речки сидел и слушал, как во сне у него растёт седая борода.
* * *
После драгоценно-тяжёлой, голубой с земляничинами чаши - Матвей сразу устал.
- Ладно… Охолонусь пойду.
Сел, глядя, как совсем недавно, на молчаливый сегодня закат.
- Где внук-то?
- А кто его знает? - отвечала повеселевшая Устиниха. - Поди, заигрался где-то…
Вздохнул огоньком окурка.
- Какое… Вырос уже.
1985
Свидетельство о публикации №213041500160