Крепость. лотар-гюнтер буххайм. перевод с немецког

Продолжение:

                ПОКУШЕНИЕ

     Непосредственно перед ужином, в 18 часов 30 минут, прибывает особое сообщение Великогерманского радио о попытке покушения на Фюрера и Высшего главнокомандующего.
     Покушение на убийство Фюрера! Означает ли это его свержение? Революцию?
     От сообщения Старик буквально окаменел. Кажется, нечеловеческим усилием он открывает, наконец, рот:
- Снова как в 1918!
     И с этими словами он внезапно поднимается из кресла и молча исчезает. Я не могу сразу встать, иначе это выглядело бы так, словно я бегу за ним, а потому сижу так же как и другие, которые либо рассматривают коврики на полу, либо пристально уставились пытаясь увидеть нечто сквозь дыры в чадном воздухе.
- Теперь начнется! - произносит, наконец, кто-то. И все смотрят на него так, как будто его озарило или он резюмировал это чрезвычайное событие.
    Старик – я это знаю точно – второй раз сюда не придет. Так как я в высшей степени в нетерпении от новых сообщений, то держу курс на его офис. Туда он, скорее всего и ушел.
   
    Старик занят с большим количеством разноцветных папок. Я знаю, что там собрано: всяческие памятки, тайные предписания, тактические правила, приказы по флотилии и тому подобные циркуляры. Но мне также известно, что Старик потому занялся всеми этими папками, чтобы скрыть свое напряжение.
    Старик никак не реагирует на мои попытки заговорить: Он остается наглухо закрытым.
    Внезапно сообщают: Гитлер жив.
    Может быть, это снова обычная ложь? Сегодня нельзя слишком доверять такого рода сообщениям. О Сталине уже однажды сообщалось, что он реально умер, а его заменил двойник - но, затем выяснилось, что настоящий Сталин жив.
    Узнаю, что от гросс-адмирала прибыла шифровка. Но никак не получаю доступ к тексту. Старик не роняет ни слова о ней.
    Куда бы не обращал взор повсюду лишь запечатанные молчанием рты. Взгляды, которые я пытаюсь перехватить, скользят мимо меня.
   Если Гитлеру действительно удалось пережить покушение, много голов покатятся. Счастье ли для царя Петра то, что он в это время был заперт в камере, когда произошло покушение - или преступная шайка и теперь создаст концепцию tabula rasa  как тогда после путча Рема? Если механизм арестов пройдет сразу во всех направлениях, то  тогда помилуй нас Бог...
    На ужин мне следует появиться в столовой, хочу ли я того или нет. Это выглядит так, как будто внезапно возник вакуум, в котором мы можем только невесомо передвигаться. Наконец, Старик тоже приходит, но старательно уклоняется от моего вопрошающего взгляда.
  Что же теперь происходит в действительности? Восстание в Берлине?
   Почему не поступают новые сообщения?      Инсценировали ли нацисты все это сами, чтобы ввести в игру очередную прозорливость Фюрера по старому образцу? Поразительный эффект - в буквальном смысле слова - он был бы им так кстати.
- Штаб-квартира Фюрера находится в Растенбурге, - я слышу, как говорят слева от меня.
- Я думаю, в Берхтесгадене?
- Была в Берхтесгадене, но была перенесена снова в Растенбург.
- Растенбург - я об этом никогда не слышал...
- Должно быть где-нибудь на востоке.
   Я радуюсь тому, что, вообще, хоть кое-что говорят.
    Когда мы покончили с едой и больше не громыхают подносы, тишина становится тягостной.
   Как долго будет это продолжаться? Не должен ли Старик угостить нас чем-нибудь? Своими примечаниями к событиям? Собирается ли он, например, выступить с речью к народу?
   Но Старик сидит прямо, лицо наполовину скрыто за руками. Он сжал одну руку в кулак и вдвигает ее в таком виде в согнутую в локте другую руку, что выглядит так, словно он хочет продемонстрировать принцип действия шарового шарнира на опорной подставке. Он делает это добрых пять минут. Подбородок при этом вытянут. Носогубные складки на лице стали глубже, он выглядит постаревшим минимум на десять лет: пожилой человек тридцати пяти лет. Его волосы, бывшие раньше цвета кислой капусты, стали уже отчетливо светлыми и так или иначе – пройдет немного времени и Старик перейдет в разряд седых.
     Я так напряженно всматриваюсь в Старика, будто только мощью моего взгляда могу принудить его сказать речь. В следующий миг Старик действительно довольно резко бросает обе руки на подлокотники, вытягивается, открывая при этом рот, как будто ему с трудом дышится. И наконец, громко произносит:
- Приятного аппетита, господа! - и встает.
   Немедленно раздается громкий стук стульев и шарканье ног. У некоторых со столов падают столовые приборы.
   Я сижу как завороженный. И это все? Столовая быстро пустеет, гораздо быстрее, чем обычно. Все убегают, как будто кто-то крикнул «Пожар!»
   Я буквально впиваюсь в радио. Постепенно узнаю: Покушение было совершено в полдень во время оперативного совещания в штаб-квартире Фюрера. Гитлер прибыл туда всего несколько дней назад из Берхтесгадена.
   Незадолго до совещания оно планировалось в одном из легких бараков, но из-за строительных проблем его перенесли в бункер – Гитлеру повезло: Деревянная постройка барака при взрыве легко бы разлетелась на куски. Никаких перекрытий. Здесь же, Гитлера укрыл мощный дубовый стол на кряжистых ногах. Он едва ранен. Во второй половине дня в Растенбург прибыл Муссолини.
     Должно быть, есть несколько убитых и тяжелораненых. Однако из находившихся там высших нацистских чинов никто не погиб, кроме одного стенографиста.
    
    На всех лицах отображается смущение. Некоторые выглядят глубоко подавленными. Что за чудо: Для них погиб целый мир.
    Вскоре объявляют, что Гитлер будет выступать с речью в двадцать один час. Но поскольку до десяти все еще ничего не происходит, я ложусь спать.
   На следующее утро узнаю, что в час ночи Гитлер выступил с обращением к немецкому народу. Радиомаат записал речь Гитлера:
- Немецкие соотечественники и соотечественницы! Я не знаю, в какой раз снова на меня было запланировано и осуществлено очередное покушение. Когда я сегодня обращаюсь к Вам, то это происходит по двум причинам: Во-первых, чтобы Вы слышали мой голос и знали, что я здоров и невредим. Во-вторых, чтобы вы непосредственно узнали о преступлении, которое не имеет аналогов в истории Германии. Совсем маленькая клика честолюбивых, недобросовестных и в то же время преступных, глупых офицеров ковала свой заговор, чтобы устранить меня и практически уничтожить штаб управления германского Вермахта одновременно со мной. Бомба, которая была подложена полковником графом фон Штауффенбергом , взорвалась в двух метрах справа от меня. В результате взрыва пострадал ряд дорогих мне сотрудников: есть тяжелораненые, один погиб. Я сам абсолютно невредим за исключением совсем небольших ссадин, легкой контузии и ожога. Я понимаю это как подтверждение моего предназначения продолжать следовать своей жизненной цели, так же как я делал это до сих пор...
      Круг, который представляют эти узурпаторы, очень маленький. Он не имеет ничего общего с германским Вермахтом и, прежде всего, с германской армией... В этот раз все так сложилось, к чему мы как национал-социалисты совершенно привычны.
   
     Я копирую отдельные выкладки для моих рабочих документов.
     Теперь я еще больше испытываю настоящий информационный голод. Я хочу знать: Как морской флот повел себя? Какую роль сыграл Дениц? Какую его штаб? Был ли Дениц в Вольфшанце вместе с ним, или он сидел в Коралле?
    Где Роммель? Какую роль он играл в заговоре?
    Насколько велик, вообще, круг заговорщиков?
    
     Старик сидит, когда захожу в его кабинет, неподвижно за своим письменным столом. Он все еще выглядит таким растерянным, будто его настиг прямой удар судьбы.
    Неужели на него так подействовало это покушение? Или на то имеются другие причины? Старик сам наводит меня на след, когда внезапно спрашивает:
- Ожидают ли люди, что я что-то скажу?
   Прежде чем я отвечаю, он решительным тоном говорит:
- Это должен сделать Штейнке!
Хочу всем своим видом показать, что план Старика очень разумен. Но тут он обращается непосредственно ко мне:
- Что ты думаешь?
   Я пытаюсь сдержать насмешку в голосе, чтобы не разозлить Старика. Сдерживаюсь, чтобы с губ не сорвались слова «предвидение» и «промысел Божий»:
- То, что ты должен выступить, по крайней мере, перед офицерами – это естественно. Если ты вообще ничего не скажешь, это может выглядеть довольно глупо.
   Старик кивает и поднимает плечи так, будто хочет изобразить подчинение предопределенности судьбы. Не хотел бы я сейчас находиться в его шкуре.
   
    В столовой вижу только тупо молчащие рожи, уклончивые взгляды. Большинство просто неподвижно смотрят перед собой или на белую скатерть. Некоторые, словно роботы, крутят в пальцах столовые приборы.
    Старик Штайнке выглядит как собака, которой положили слишком большую кость и которая теперь не знает, как с ней справиться. Таким рассерженным я еще никогда не видел его. Как то вдруг он становится похож на старую лягушку. Новости, должно быть, шокировали его очень глубоко.
    Внезапно Старик встает. Он откашливается так, словно страдает от катара, а затем с напряжением в голосе говорит:
- Господа! Эти офицеры – уже давно больше не офицеры. Это предатели...!

    Старику следовало бы подготовить хотя бы черновой набросок своей речи, потому что он сейчас стоит перед нами, напоминая актера без текста и суфлера. Я бы провалился сквозь пол от такой мучительной неприятности. Однако, тишина и общая подавленность, кажется, не тревожат Старика. Он, очевидно, ждет момента, когда ему на ум придут уместные к случаю фразы. Но затем начинает говорить с яростью и возмущением:
- Предатели! Гнусные предатели, которые сами исключили себя из народной общности ! - Да здравствует Фюрер!
    Что это нашло на Старика? Держу пари, что он выступил с этим обращением только из чувства долга. А еще этот тон!
    Что могло подвигнуть на это? Хотел бы я увидеть его лоб в этот момент...
    
    По радио передают Баденвайлер-марш . Овации, демонстрации выражающие верность и преданность. «Провидение!» - и снова и снова: «Провидение!»
    Я больше не хочу ничего слышать об этом. Но не могу держать уши закрытыми. Дениц, Геринг поздравляют со спасением. Снова и снова гремят овации. Генералитет объявляется декадентским и немощным, Гиммлер назначается Командующим всей армии.
      Медленно вырисовывается картина того, что произошло в штаб-квартире Фюрера: У графа Штауффенберга в его портфеле была бомба с дистанционным взрывателем. Тот человек, который положил бомбу, то есть граф Штауффенберг, должен был объявить также и о смерти Фюрера, хотя он этого не смог бы увидеть. В Берлине группа заговорщиков должна была ожидать сообщения об удачном покушении, о котором сообщил бы Штауффенберг. Вероятно, генерал-полковник Бек объявил бы себя главой правительства. Майор Ремер  из батальона охраны в Моабите выступил против восстания в Берлине, после чего лично позвонил Гитлеру и узнал его голос.
    Граф Штауффенберг и три других офицера были расстреляны еще вчера вечером – во дворе на Бендлерштрассе , в том самом пустом четырехугольнике, в котором я попался ротмистру Хольму.
    Фактически убитый из-за угла Гитлер - не выдумка! Как же все-таки наши парни на это отреагировали? Как они соотнеслись тогда с военной присягой и своим солдатским моральным обликом? Царит ли у них уже некое замешательство...
   Невероятно, что Грофац  вновь пережил это! Ему стоит запатентовать себя как пуленепробиваемого.
   Но почему ни один из его ближайшего окружения уже давно не застрелил его, заколол или удавил голыми руками? Может потому, что он сам бы тогда не спасся? Может ли это быть основной причиной? Теперь все, они найдут и уничтожат всех – всех, кто знал об акции.
    А если бы покушение удалось – привело бы это тогда к миру? Например, через пару дней? Едва ли это вообразимо. Но Симона освободилась бы. А также и моего издателя эти собаки должны были бы отпустить.
     Однако, точно ли так? Наверняка, Геринг сразу бы приступил к наследованию. Фюрер назначил его своим приемником – еще в своей речи в Рейхстаге 1 сентября 1939.
   Или привело бы это покушение к беспорядочной борьбе за преемственность? Покончили бы с собой Геринг, Гиммлер, Геббельс и другие тотчас же? Не следовало бы одновременно с Гитлером искоренить и всю эту свору его прихлебателей? Неужели целью совершавших покушение был лишь этот единственный человек? Висит ли ВСЕ сотворенное только на нем одном?
    Может ли быть истиной то, что только этот единственный человек должен был быть устранен, чтобы наступил мир? Тогда также истинно и то, что уничтожение этого единственного было бы в состоянии уничтожить все это безумие... Но это ошибочное представление!
   Одно для меня ясно: Даже если бы покушение удалось и в Берлине тоже вспыхнуло бы восстание – люди здесь остались бы с Деницем. А Дениц с нацистами...
    Мне становится больно в животе от этого моего внутреннего монолога. Я бы хотел, чтобы сейчас раздался сильный взрыв, и все снова стало бы до тошноты нормальным - Служба по плану!
   
    Во второй половине дня Великогерманское радио передает обращение Гросс-адмирала. Оно гремит в клубе надо мной:
- Служащие военно-морского флота! Святой гнев и беспредельная ярость наполняет нас при мысли о преступном заговоре, который должен был стоить жизни нашего любимого Фюрера. Но Промысел Божий восхотел этого иначе - он прикрыл Фюрера и охранил и вместе с тем не покинул наше немецкое Отечество в его роковой битве.
    Безумная небольшая генеральная клика, которая не имеет ничего общего с нашей смелой армией, затеяла в трусливом вероломстве это убийство, самую подлую измену Фюреру и немецкому народу. Эти мошенники - лишь прислужники наших врагов, которым они бездумно служат в своей бесхарактерной, трусливой и ошибочной глупости. В действительности же глупость их безгранична. Они полагают, что устранением Фюрера могут освободить нас от нашей жестокой, но неизменной судьбоносной борьбы – и не видят в своей слепой пугающей тупости, что своими преступными деяниями направляют нас в ужасный хаос и оставляют беззащитными перед нашими врагами. Искоренение нашего народа, порабощение наших людей, голод и неизвестные бедствия стали бы последствием этого заговора. Наш народ испытал бы невыразимое бремя несчастий, может быть бесконечно гораздо более жестоких и сложных, чем самое жестокое время, к какому только в состоянии привести наша современная борьба.
     Мы положим конец этим предателям. Военно-морской флот верен своей клятве в надежной преданности Фюреру, в своей мобильности и боевой готовности. ВМФ принимает только от меня, Главнокомандующего военно-морским флотом и своих высших командиров боевые приказы, чтобы сделать невозможной любую дезориентацию Флота поддельным приказом или распоряжением. Флот бесцеремонно уничтожит всякого, кто окажется предателем.
Да здравствует наш Фюрер Адольф Гитлер!

     Снова и снова в голосе гросс-адмирала проскальзывают истеричные нотки голоса с пеной у рта. Я украдкой смотрю на окружающие меня лица, но не вижу никакого движения.

    В следующий миг мне уже не нужно ничего более как воздуха! Свежего воздуха!
    Когда я бездумно несу ноги к Бартлю, встречаю во дворе зубного врача.
- Вы идете в клуб? – спрашиваю так беспристрастно насколько возможно.
- Нет! – бросает он резко. При этом голос его звучит странным басом.
   Поскольку зубной врач не двигается, я пытаюсь всмотреться в его лицо. Несмотря на тень от козырька его фуражки, вижу, насколько он бледен. Уголки рта подрагивают, чего раньше я не видел. Зубной врач делает шаг в сторону от меня, затем внезапно снова останавливается и пристально вглядывается в меня.
  У него не все дома! думаю про себя.
- Пойдете со мной к плавательному бассейну? - интересуется он.
- Да.
  Не прошли мы и двадцати метров, как из него вырывается:
- Теперь вновь заработают гильотины. Башку долой! Следующий господин, пожалуйста... Злоба воцарится снова. Но, по крайней мере, можно надеяться, что некоторые хоть теперь заметят, что происходит.
  Гильотина? – мелькает мысль. Гильотина для офицеров?
- В Берлине чёрт знает что, конечно, творится, там Вы можете и яд принять.
   Гильотина, яд... Мне становится холодно между лопаток.
- Это было ошибкой! - Своей внезапной резкостью зубной врач пугает меня. Мы спускаемся по гравиевой дорожке к бассейну. Я могу быть спокоен: Здесь нас никто не слышит. И, вероятно, никто не увидит: нигде никого.
    Голос зубного врача звучит сурово, прерывисто:
- Либо правильно, либо нет! Однако это не должно было произойти. Теперь все станет еще хуже! Теперь они получили еще одну возможность! - Мы скоро увидим это: Теперь они примут более решительные, жестокие меры.
    Так как зубной врач больше ничего не говорит, мои мысли возвращаются к Старику. «Дерьмовое дело!» слетает у меня невольно с губ.
    Зубной врач останавливается, и я тоже. Мы пристально и безмолвно смотрим друг на друга довольно долго, затем зубной врач, наконец, говорит:
- Старик хитер! - Но теперь он должен быть дьявольски внимателен. На каждом шагу. У нас здесь есть несколько людей - двое, по меньшей мере - которым я не доверяю.
- Я знаю еще кого-то, который должен быть максимально внимателен, - говорю вполголоса.
- Вы, не меня ли подразумеваете? - спрашивает зубной врач и при этом в голосе снова слышны его старые циничные нотки.
   Вместо того чтобы отвечать, я только поднимаю плечи, как будто у меня спина чешется.

- Была малява?
- Да.
- Благодарю! - цедит зубной врач, пугает меня внезапным разворотом, и прежде чем я могу сказать хоть что-то, он исчезает.
    Столовая и клуб быстро пустеют после ужина. Никто не хочет вымолвить неосторожное слово! Все избегают друг друга. Такое впечатление, будто подкралась опасная болезнь, угрожающая заражением.
    Ночью я долго лежу и не могу уснуть, снова и снова пытаясь извинить Старика: Раньше никогда не слышал из его уст нацистские лозунги, но сегодня он был вынужден говорить именно так. Зубной врач прав. Спрашиваю себя: Должен ли он был действительно говорить все это? Старик снова озадачил меня...
    Как вообще может человек играть роль командира флотилии с переполняющим его конфликтом внутри самого себя?
    Внезапно на меня снова обрушивается воспоминание о той нехорошей истории с торговцем сигар, о которой Старик мне как-то давно признался. Но с какой стати? Хотел ли он тогда просто упрекнуть себя, например или он хотел оправдаться перед собой? У него не было причины оправдываться передо мной. Я совсем ничего не знал до того как он начал рассказывать о той истории. То, что мне уже было дозволено узнать так это то, что Старик во время своего отпуска во что-то вляпался.
   Но это тоже не то. Я ему тогда ясно показал, что хотел узнать как там дома в Бремене. Тогда-то я и узнал все, что ему не понравилось: например, что он вынужден был пройти с любовницей  «по всем магазинам». «И чтобы при этом всегда на шее висел орден»!  Разодетый в пух и прах Старик должен был трусить рядом с ней, чтобы у мясника ему положили на весы чуть больше и то тут, то там выскакивало какая-нибудь льгота. Еще она таскала его в различные учреждения, чтобы извлечь пользу из демонстрации его ордена Железного креста... Даме приходилось повсюду предъявлять своего моряка-героя, словно охотничью добычу.
    Но однажды Старик поехал без своей леди, и тут оно и случилось тогда...
    Все же ясно одно: Старик в своей вспыльчивости уже привнес в их отношения много дерьма. И при этом ему все еще везло. Старик - это тихий омут, а тут вдруг его припадки бешенства!
    На ум вдруг приходит «Reina Victoria» . Лучше не думать о ней! Такого счастья, какое испытал тогда Старик, никто не мог испытать... «Reina Victoria» не затонула, хотя ее гибель вместе с двумя тысячами пассажиров была предопределена.
    Корабль «Reina Victoria» лежал в дрейфе и был освещен от носа до кормы, борт судна полностью повернут к нам, и все же Старик привел в действие торпеду из первого торпедного аппарата, так как с испанского корабля не было никакой реакции на наши запросы. Старший штурман все еще пытался высказать свои сомнения, когда Старик потребовал его согласия на атаку. Но это лишь еще больше разбудило слепую ярость в Старике. Просто в один миг!
     Бог его знает, узнают ли когда-нибудь пассажиры «Reina Victoria», что они обязаны жизнью крохотной неисправности - вероятно, в управлении торпедным аппаратом. Возможно, одной испорченной винтовой пружины.
     Но того торговца сигар пожалуй наверняка поймают. И если это так, то его смерть на совести у Старика.
     Старик совсем не приносит мне облегчения. Едва лишь я поверил в то, что мы, даже если он непосредственно не соглашается со мной при наших разговорах, в принципе, имеем то же самое мнение, как он внезапно все разрушает своим выплескиванием пропагандистских лозунгов. Для меня невыносимо будет, когда он взгромоздится на коня своего солдатского морального облика и сделает привлекательными такие слова как «военная присяга» и «безусловное повиновение Фюреру» - как будто с усердием желая ввести меня в новое замешательство.

     Ладно, вся эта чепуха сидит в нем глубоко, наверное, еще с тех времен, когда он подчинялся приказам уже в младенчестве и никогда не ставил их под сомнение – я опять извиняю Старика. Думаю, в его детстве ему не позволялся даже взгляд украдкой за край тарелки. Что он видел кроме кадетского корпуса, казарменных помещений и отсеков учебных кораблей? А еще раньше – и это я не могу уже вовсе забыть – сиротский приют. У Старика едва ли был настоящий домашний очаг.
      А у меня самого? Ели применить понятие «Домашний очаг» и к себе, мне следует рассмеяться. Наша квартира была скорее чем-то вроде boardinghouse,  чем домашним очагом... У нас были странные жильцы. Один сидел в одиночестве долгими вечерами и по трафарету набивал ревущих оленей на почтовых открытках, которые он продавал на следующий день, ходя по соседям. Моя мать обучила его технике, с которой он удвоил свой оборот: Зубной щеткой, кофейным ситечком и вторым трафаретом он опрыскивал теперь горные зубцы за ревущими оленями.
- У меня стала скорость как на формовочной машине! – говорил он, прилежно трудясь над розбрызгом, и если матери не было поблизости добавлял: - Словно кролики сношаются!
     Но мне повезло с моими преподавателями, они не были фельдфебелями... Моя юность прошла совершенно иначе, чем юность Старика! В ней не было ограничений словно под большим стеклянным колпаком для сыра: Мы жили на Хемницком Кассберге и даже считались буржуа, но мои самые сильные ранние впечатления - это уличные драки в городе: стеклярусы коммунистов, напоминавшие скорее старомодные автомобильные клаксоны, против мощных серебряных бубенцов-бунчуков! Когда легавые разгоняли группы Ротфронта своими резиновыми дубинками, на мостовой иногда оставались даже лужи крови.
     А все эти потасовки! Спортивные куртки, безобразные серые фуражки с подбородными ремешками! Бог мой, как я еще был очарован – более того: Я прямо-таки сходил с ума, когда начинали пронзительно стрекотать полицейские свистки, переходя в звуки фанфар, и начинались драки или легавые атаковали большой зал «Мраморного дворца».
     Памятные сцены! К ним относится также и та, произошедшая  утром после «Хрустальной ночи» , почти точно перед дверями Академии на Террасе Брюля  в Дрездене: Как там жестокие штурмовики СА , чрезмерно возбужденная орда самых отпетых боевиков, дикой руганью и угрозами заставляли десяток евреев в длинных кафтанах с черными вьющимися волосами, ходить строевым шагом!
    Какое испытал я тогда отвращение и неподдельный ужас: Нацистская химера впервые открыто показала мне свои гримасы! С этого мгновения я узнал, как она выглядела на самом деле. С этой минуты уже никакая маскировка больше не могла скрыть от меня ее истинный характер.

     Жить свободно и правдиво, тогда это стоило мне огромных усилий. Почти все вокруг меня связывали свои надежды с Фюрером или были полностью преданы ему, захвачены огромными демонстрациями коричневорубашечников и их взводами барабанщиков и трубачей. И добавьте сюда море факелов, лес знамен и штандартов! Олимпийские игры в 1936 году, «Аншлюс»  - «Дом в империи» для австрийцев. «Ты - ничто, твой народ - всё!» - «Lever dod as Slav...»  - «...сегодня нам принадлежит Германия, а завтра весь мир!»  Эти слова буквально забивали уши. А еще звуки флейт и барабанов ландскнехтов - даже меня это захватывало.
    Но с этой иллюзией давно покончено. Теперь выкинуты все флаги. Теперь все легавые спущены с поводка. Теперь зазвучат совершенно другие тона.
    На совести коричневых орд также и наши бесчестные поступки. Старик - это, в принципе, такой же бедолага. Они поставили его в положение, которого он никогда не хотел иметь. Уверен, что это так. Если бы спросили мнение самого Старика, то он скорее служил бы дальше простым командиром. Служил бы дальше и однажды утонул бы...
    Просачиваются слухи: В день покушения в соединениях минных тральщиков началось открытое сопротивление. Портреты Гитлера были сорваны со стен квартир и растоптаны. По слухам начались аресты. Арест в таком случае равен расстрелу по закону военного времени.
   
     В кабинете Старика скопление людей. Я вижу инженера-механика флотилии среди офицеров с верфи – с добрых полдюжины.
     Старик ходит тяжело, по-медвежьи, туда-сюда за своим письменным столом и при этом говорит словно профессор:
- Сейчас необходимо предпринять сверхусилия, чтобы выпустить еще несколько из оставшихся лодок. Господа, это значит: работать над ремонтом, как бешенным - а именно бросить на ремонт все силы – привести лодки в полную боевую готовность!
    Несколько секунд Старик что-то вспоминает, затем поднимает подбородок, прижатый к шее, рывком вздергивает голову и более приглушено спрашивает:
- Вам всем всё ясно?
- Так точно, господин капитан – так точно - так точно, господин капитан! - звучит многоголосо.

   Что только вообразили себе Берлинские заговорщики? Считали ли они реальным суметь привлечь простых граждан к восстанию? Каждый матрос лучше разобрался бы, как все это воспринимается в народе: В общем и целом, миф Фюрера не слишком много потерял от своего побудительного воздействия на сознание людей. Если бы кто-то сказал людям, что им надо присоединиться к некому крысолову, они тотчас арестовали бы его, а потом с фанатичным ликованием встречали бы того самого крысолова.
   
    По Rue de Siam движется, словно на демонстрации, длинная колонна французов. Не понимаю, как же много людей осталось в городе. Почти все несут мешки или корзинки. Многие толкают перед собой свои нехитрые пожитки на тележках или детских колясках. Не имею ни малейшего представления, куда они все двигаются.
    Перед моим внутренним взором эти беженцы превращаются в солдат, медленно топающих в плен: В глубокий тыл, мимо гаража Citroenа, ведет только эта одна большая улица.
    Радио сообщает, что в тюрьме Плётцензее  были повешены восемь заговорщиков. Все генералы: Витцлебен, Хёпнер, Штиф, Хаген, Хазе, Бернардис, Клаузинг, Йорк. - Йорк? Во время прошлой мировой войны один крейсер назывался Йорком! Я напряженно думаю об этом.
    Я не понимаю, почему генералы предоставили садистским свиньям сыграть весь этот ужасный спектакль, вместо того, чтобы совершить самоубийство. Повешены! Как воры скота на Диком западе.
   За поимку ударившегося в бега бывшего обер-бургомистра Лейпцига, Карла Гэрделера, назначена награда в один миллион рейхсмарок.
   Мои глаза блуждают вокруг, а уши внимательно прислушиваются. Слышу несколько глухих ворчаний, но не против палачей, а против этих генералов. Нет никого, кого не охватил бы холодный ужас. Напротив: Распространяется своего рода досада. Теперь особенно! Теперь также и против внутреннего врага!
   В клубе отчетливо слышится облегчение в том, что ни один моряк не был с заговорщиками.
- Только два служащих, чертовы сребреники!
- …декадентский генеральный штаб - но Военно-морской флот чист!
    Как под гипнозом держу курс на свой павильон: Схватить свой мольберт и где-нибудь в старой гавани засесть! Сейчас это могло бы стать для меня глотком свободы. Там мне никто не помешает. Там я не должен буду видеть холодные, закрытые физиономии!

    Пешком до Бункера довольно долгий путь. На разводном мосту делаю остановку и смотрю вниз, локти на перилах, в глубокое ущелье бассейна Арсенала.
    Прямо подо мной все еще лежат, словно вросшие в грунт, два морских буксира «Кастор» и «Поллукс». Дальше сзади в бассейне Арсенала лежит на том же месте старый французский фрегат. На нем я нашел, когда впервые прибыл в 1940 году в Брест, брошенными под мусором письма французских кадетов и взял с собой. Теперь они лежат в аккуратном порядке в одном из моих чемоданов на Нордендштрассе.
    Снова пытаюсь размышлять как один из маки;: Если бы взорвать разводной мост, на котором я стою, то у нас больше не было бы сообщения с Бункером, в любом случае, никакого сообщения вообще. Чудо, что он все еще цел. Вся соль в том, что его должно было бы защищать отдельное подразделение с примкнутыми к карабинам штыками. А этого нет и в помине.
    Двигаясь дальше, инстинктивно прибавляю шаг, будто это поможет мне спастись в случае подрыва моста. И буквально бегу по узким улицам стараясь отбежать как можно дальше! Я вновь хочу укрыться в глубине Арсенала. Там я ориентируюсь. Хочу увидеть, как сейчас выглядит старый французский фрегат.
      Через полчаса по прогнившему насквозь забортному фалрепу влезаю на палубу этой плавучей казармы. Затем ныряю по сходному люку вниз и оказываюсь в полумраке. Когда глаза привыкают к полутьме, вижу, как все страшно загрязнено.
    Полусгнившая вывеска валяется в куче мусора: «Honneur et patrie, valeur et discipline.» 
    Властный лозунг в грязи: слишком много символики для меня.
    Отправлюсь-ка я лучше в рыбный порт, чтобы насладиться там формами тяжелых деревянных рыбачьих лодок. Они выглядят совершенными, словно выросшие сами по себе, а не построенные людьми.  На своих обоих носовых бортах они несут напоминающие пестрые цветные пятна трехцветные флаги и белые написанные трафаретом многозначные номера. В блокнот для рисования записываю названия суденышек: «Frere de Misere» , «La Vie est Dure» , «L'Angelus de Mer» .
     Распределенные по корпусам цветные пятна мешают мне. Они напоминают, словно нарочно нанесенные заплаты. Рыбаки больше не интересуются тем, подходят ли краски, которые они где-то смогли раздобыть, к цвету корпуса их суденышек.
      Доски палубы одного суденышка уже порядочно тронуты временем, но все еще безупречны. Судно называется «Doux Soleil» . Другое, «Etoile de Mer» , лежит перед черным бортом большого парохода. Это выглядит так, словно этот борт только и нужен для того, чтобы показать преимущество розовой окраски его подводной части над окружающими суденышками.

     Рыбаки сортируют улов: моллюски, несколько морских языков. Они выбрасывают кое-что за борт, оставшееся идет в большой котел. Мне известно, что они прямо здесь на пристани варят себе суп.
     Коричневые сети закреплены высоко на коротких рангоутах. Все канаты выбелены в светло-серое. Ванты выглядят так, словно они больше не будут использоваться: Война – а значит, никакой замены не предвидится.
    Внезапно нос буквально захлестывает запах смолы. На пристани кто-то конопатят лодки. Вот вижу рыбака стоящего в шлюпке у кормового весла и медленно тянущего большую рыбачью лодку.
   Территория за управлением порта расположена амфитеатром. Здания дальше вверх отчетливо отличаются от тех, что у воды: меньшее количество разрушений, нет разбитой, опадающей штукатурки, разбитых persiennes , плоские крыши не покрыты цинком, а высятся как нетронутые войной строения из обычного камня с рядом мансард - словно перенесенные сюда из Парижа.
     Вечерняя заря для населения была перенесена на более ранний срок. Никому не дозволяется находиться на улицах с девяти часов вечера. Двойные патрули оснащены в последнее время автоматами и ручными гранатами. Однако в городе то и дело вспыхивает беспорядочная стрельба, иной раз почти рядом с флотилией, но в большинстве случаев довольно далеко от нее. Экипажам разрешено «сходить на берег» только по двое. Когда же темнеет, рекомендовано держать оружие в руке. Даже протянуть руку к кобуре за пистолетом может занять слишком много времени.
   Со снятым с предохранителя пистолетом в руке я чувствую себя страшно воинственным. Я чувствую себя вооруженным чуть ли не до зубов. Меня всегда бесило требование быть обязанным ходить с пистолетом в застегнутой кобуре. Прежде всего, в Париже.
    Коренастый боцман, которого я никогда ранее не видел, стоит с покрасневшим лицом по стойке «вольно» перед письменным столом Старика. А тот, стиснув оба кулака вокруг передних набалдашников подлокотников своего кресла, наклонился вперед верхней частью туловища. Он сидит, словно готовый прыгнуть вперед тигр. Его голос прерывается:
- Так это боцмаат сказал: «Фюрер - свинья!»?
    Боцман сглатывает и продолжает стоять, не меняя позу. Он хочет принять строевую выправку, однако, не может. Ответа от него нет.
- Ну, так как? - настаивает Старик.
- Никак нет, господин капитан! - наконец, выдыхает боцман.
   Старик немного отводит назад верхнюю часть туловища. Теперь он сидит прямо и несколько минут, не мигая, пристально смотрит на боцмана, не говоря ни слова.

    Боцману может быть лет тридцать. Так вот это и есть та проклятая собака доносчик, этот отвратительный отъявленный нацист! думаю я и чувствую разочарование, что не нахожу и легкого намека на злость или хитрость на его лице. Я не доверял бы этому заурядному лицу, потому что знаю от старпома: Парень сделал письменное сообщение, в котором сообщил, что боцмаат Герке в столовой после покушения на Фюрера сказал: «Если бы все же эта свинья сдохла!» Боцмаат Герке, человек, особенно сильно побитый судьбой: оба его брата погибли, квартира родителей и его собственная разбомблены, жена пропала без вести.
    Ледяным голосом Старик спрашивает:
- Как Вы тогда пришли к такому выводу, что боцмаат Герке под словом «свинья» подразумевал Фюрера?
    Боцман пристально и безмолвно смотрит на Старика, и кадык его судорожно поднимается и опускается. Старик напряженно глядит, как этот человек старается найти ответ. Так как он его не находит, Старик таким же ледяным тоном продолжает:
- Может быть, боцмаат имел в виду господина Рейхсмаршалла – из своего законного разочарования. Так тут он далеко не первый! Или, вообще, он не думал ничего политического, а размышлял о сельском хозяйстве Бартля. О его свиньях – которых здесь у нас масса – как Вам самому должно быть известно! Скорее всего, он просто не совсем внятно выразился, а вообще хотел сказать «зарезать!»
   Голос Старика постепенно повышается. В конце концов, он уже орет и при этом сам становится красного цвета, с трудом удерживаясь в кресле.
   Проходит мучительно долгая минута: Старику нужно время, чтобы утвердить свою версию.
- Так, а теперь катитесь отсюда и еще раз обдумайте все это! - произносит он наконец в полтона.  – И еще – заберите с собой эту свою бумажонку, будьте любезны!
    Я не решаюсь бросить взгляд ни на боцмана, ни на Старика. Слышу шумное:
- Так точно, господин капитан! – обязательный пристук пяток, стук двери и, наконец, глубокий вздох Старика.
    
    Когда я, наконец, поднимаю взор, Старик сидит, далеко откинувшись назад, напоминая изможденного боксера. Проходит несколько минут, прежде чем он открывает рот:
- Это уже третий раз, когда этот парень пишет подобный донос. Если он теперь и на меня донесет, что я его грязные доносы не передаю, будет дело! А если бы я передал их – что тогда?
    Тогда боцмаат Герке скоро стал бы покойником, отвечаю про себя.

- Сейчас все более часто случается, что кто-то на кого-то из своих доносит, - говорит Старик и при этом упирается взглядом  в точку находящейся перед ним двери. Он смотрит так, как будто этот квадратный сантиметр деревянной текстуры должен врезаться в его память на всю жизнь.
- Имелась уже подобная история, там почти всех засношали по полной программе...
    Старик замолкает и проходит довольно много времени, прежде чем он, откашлявшись, продолжает:
- Тут они хотели главного механика захомутать. Он как раз получил извещение, что его одноквартирный домишко – который он сам построил своими руками в поселке под Кельном – получил прямое попадание бомбы и вся его семья - жена и двое маленьких детей погибли. Он почти полностью спятил. И когда увидел в офицерской столовой, как один из штаба флотилии читает «Фёлькишер Бео;бахтер» , тут его нервы сдали, и он заорал: «Проклятая лживая газетенка…» - и тому подобное. А этот из штаба флотилии встал и тут же доложил штюцпунктфельдфебелю  базы. А тот сообщил непосредственно военному судье при Командующем подводных лодок Запад.
- То есть по служебной лестнице?
- Так точно. И все это лишь усугубило дело.
- И к чему же все пришло?
- Это была дьявольски трудная история. Чертовски сложно было все разрулить. Дело в том, что если вступаешься за такого человека, то ты сам подвергаешься резким нападкам, когда анализируют чуть не с микроскопом все твои поступки и всю служебную деятельность. Приходится буквально процеживать каждое свое слово.
    Речь Старика стала значительно медленнее. Поэтому я лишь тихо спрашиваю:
- А что стало с тем человеком?
- Нам его вернули – и он снова прибыл на свою лодку.
    Старик повышает голос и этим вызывает мой следующий вопрос:
- И как дальше?
- Он снова прибыл на свою лодку и пропал вместе с ней. Воздушный налет. Через три дня после выхода в море. Так вот.
   Снова молчание. Только через некоторое время Старик говорит:
- Ты должен был собственно знать, что эта моя должность не медом помазана.
     Старик говорит с таким натиском, что мне становится не по себе.
- А вот что ты будешь делать в таких обстоятельствах?
    Этим вопросом, к которому я не вовсе подготовлен, Старик вводит меня в замешательство: Я даже дышать перестаю.
- Я всего лишь могу попробовать, - он продолжает недовольно глухим голосом, - предотвратить наихудшее – время от времени, во всяком случае.
    Я сижу безмолвно и не могу рукой пошевелить. Что это вдруг за исповедание?
- К нашему счастью, ни один моряк не участвовал во всем этом, - бормочет Старик как бы самому себе, и мне нужно время, пока не понимаю, что он снова говорит о покушении.
- Тебя это удивляет что ли? – спрашиваю, наконец.
- Удивляет? - Я бы лучше сказал: Я принимаю это к сведению с удовлетворением.
   
   Узнаю Старика! Он снова все тонко сокрыл: Никто не сможет подумать, что он гнусный мятежник – только пока он сам не выставит себя в таком свете перед своими людьми – и это, если так уж случится, тоже вопреки всем нацистским сводам правил и норм поведения.
- Иногда ты, очевидно, забываешь, что я принимал Присягу. Я привязан к ней, понимаешь ты это или нет..., - произносит теперь Старик вполголоса и при этом смотрит неподвижно вниз.
- Ты ведешь себя так, как будто эта так называемая клятва была принята тобой добровольно, по собственному решению, - отвечаю резко. – Если мне не изменяет память, это были массовые мероприятия. Всех приводили гуртом, как стадо баранов, и все должны были вскинуть свои ласты - по общей команде. Хотел бы я увидеть того, кто там отказался бы... Это же все была одна команда типа «Шагом – марш!» и никакого принесения Присяги!
- Я вижу это несколько иначе, - возражает Старик. - У меня это было по-другому.
- Как же?
- Нас было сорок пять кандидатов в офицеры - в 1931 году. Там у нас были занятия о ценности и значении Присяги - от чего в твоем случае, пожалуй, воздержались, к сожалению...
- Точно. Там все неслось галопом по Европам – сверх быстро. Наконец, я должен был еще окунуться в полное наслаждение от воинских впечатлений. Господа командиры боялись, что наши неприятности могли бы слишком быстро для нас закончиться. Но скажи-ка: Сколько из твоих сорока четырех сослуживцев все же не присягали?
- Присягали все. В конце концов, мы все делали это добровольно. Вместе с тем с принесением Присяги – на нас уже распространялось военно-уголовное законодательство. Поэтому это не было всего лишь пустой болтовней, как ты полагаешь. Все это имело свои последствия...
- Но это значит, что ты не был приведен к Присяге твоему Фюреру?
- Ты что?! В 1934 году я должен был дать новую клятву.
- Вот ты сейчас сказал «должен был дать»...
- Так точно. После смерти Гинденбурга... - Старик задумывается на миг и затем начинает, яростно чеканя каждое слово, по-новому:
- После смерти президента Германии, как ты, конечно, знаешь, никто не был выбран. И то, что тогда Гитлер принял функции президента Германии и стал Главнокомандующим, ты тоже знаешь... И тогда там и доходило до ...
- ... до массовых мероприятий по принятию Присяги, - подсказываю я, поскольку, как мне кажется, Старик забыл слово. Старик, однако, не обращает внимания на мой циничный тон - просто продолжает говорить дальше:
- Этой Присягой наши солдатские обязательства были привязаны лично к Адольфу Гитлеру. Кстати, Акт принесения Присяги вносился в личное дело каждого. У тебя в личном деле тоже должен находиться...
- Насколько я знаю, нет, но вполне возможно. А как ты думаешь, сколько человек не участвовало в этой процедуре?
- По моим сведениям не имеется ни одного случая отказа в Присяге Фюреру. Это могло бы иметь неприятные последствия.
- Кто бы сомневался.
- И потому ты действуешь таким образом, словно вокруг тебя нет принуждения – а, скажем так, просто по необходимости - и объясняешь эту необходимость своей обязанностью?
    Вместо того чтобы возмутиться, как я ожидал, Старик молчит.
    Наконец, он поднимает взгляд и сосредоточенно рассматривает потолок. Так, с задранной головой, он снова начинает говорить:
- Все же, политика – это не наша тема – она никогда не была для нас темой номер один...
   Тон звучит явно примирительно. Но напряжение не отпускает меня, потому что я в ожидании, что он еще хочет вывалить.
- Вот, например, тогда, когда Америка вступила в войну - я это отчетливо помню, это было событие большой политической важности – но что мы тогда говорили? – Старик тянет риторическую паузу таким образом, как будто он вынужден напрягать память. – Еще более хотят заважничать? Вот как мы тогда говорили!
    Я могу только удивляться Старику. Эти его финты выдают его прямо прямо-таки отчаянное положение. Теперь я должен спросить, какая здесь взаимосвязь и как все вышесказанное должно взаимодействовать одно с другим и что «... вступила в войну» все же, пожалуй, сильный исторический подлог. Но вместо этого я лишь неподвижно сижу и жду продолжения лекции.
- Что же иное остается нам как солдатам что могло бы объединить нас в одно общее?
- Давай на этом закончим! - говорю смело.
   Старик тоже не проявляет намерения продолжать разговор на эту тему и смолкает.
    
 
   Вокруг как эпидемия расползается угрожающая формулировка "Действия, направленные на подрыв оборонной мощи, на разложение Вооружённых сил". "Разложение" - звучит противно, напоминая трупное разложение. Кто только придумал это ужасное слово?
  Лозунгом сегодняшнего дня становится пантомима. Молчание – золото! Не давать им никакой возможности. К сожалению, вокруг нет никого, кто не смог бы внезапно оказаться одним из тех осознающих свой долг офицеров, которые являясь твоими лучшими приятелями, одновременно являются верными псами Фюрера.
   Разложение Вооружённых сил: Сегодня разлагается нечто совсем иное, чем Вооружённые силы!
   Вечером клуб словно вымер.

  На отрывном календаре в кабинете Старика – 23 июля. Трудно представить, что с покушения прошло такое короткое время. Мне кажется, как будто это случилось уже вечность назад.
    Старик вызывает меня к себе в кабинет в самом разгаре моей работы над дневником. Сгорая от любопытства, почему он вызвал меня так официально, испытываю во всем теле страшное напряжение.
- Я должен тебе сказать кое-что, - начинает он медленно, когда сажусь и терпеливо жду, пока он поднимет голову от своего стола. Внезапно он меняет интонацию и жестко говорит:
- Я был в СД.
  Тут мои мысли скачут галопом: СД! Хождение в Каноссу!  И это несмотря на запрет! А если это получит огласку! «Несмотря на запрет, не умер!» - старое изречение коммунистов!...
    Старик идет напролом.
    Я жду затаив дыхание, что же он еще скажет. Однако, вместо того, чтобы открыть рот, он закусывает нижнюю губу.
- Эти ублюдки! - выдавливает он наконец из себя. В этот миг чувствую, как у меня буквально съеживается кожа головы. Хоть бы Старик, прекратил эту пытку! Но он хватается за свою трубку и дважды глубоко пыхает ею.
    Что за проклятая процедура раскуривания трубок! Так долго я не могу ждать! Но Старик зажимает трубку в правом кулаке, приподняв ее на полвысоты, будто во внезапном ступоре.
    Гадаю, что Старика гложет внутри, но не решаюсь спросить его об этом прямо. Вместо этого интересуюсь:
- Это, наверное, по служебным делам?
- Еще бы! - он вздрагивает как от судороги. Затем, наконец, он смотрит на меня в упор. – Эта банда хозяйничает повсюду - словно паразиты. Они и господин военный судьи!
   Старик распаляется все больше. Теперь он говорит быстро, вопреки своей привычки:
- В La Baule имелся, например, филиал военного суда. Ты, скорее всего, совсем этого не знал. Они даже выносили смертные приговоры – в элегантном морском курорте, под прекрасным солнечным светом. После этого на спортплощадке в Saint-Nazaire их приводили в исполнение...
    Старик старается сконцентрироваться, произнося свои слова, на воображаемой точке на стене, и сдерживая голос, добавляет:
- Я, естественно, захотел выяснить, действительно ли Симона находится в Fresnes  и как обстоят дела...
   Так как он ничего больше не говорит, нетерпение снова одолевает меня, и я спрашиваю:
- Ну и?
- Я потерпел полное фиаско. И тоже самое у меня было и у высшего босса этой банды. Вероятно, он уже отправил рапорт.
- Ах ты, Боже мой!
- Глупо только то, что теперь у меня будут совершенно связаны руки – полностью!
     Старик откладывает трубку и бесцельно водит туда-сюда ручкой и карандашом по письменному столу. Я еще никогда не видел, чтобы он так не мог удержать руки. Также никогда еще не было таких глубоких вертикальных складок у него на переносице.
- Теперь ты должен рассчитывать только на себя, - произносит он медленно. – А уж мне, что выпадет...
- В смысле считать часы до ареста будешь? - вырывается у меня к моему собственному испугу.    
    Однако, к счастью, Старик не услышал этих моих слов. Во всяком случае, он продолжает говорить, словно я ничего не сказал:
- Теперь должны дела закрутиться.
     Говоря это, он поднимается и говорит:
- Я должен идти на территорию. Посмотреть, что там, на берегу.
     Я знаю, что он подразумевает в действительности: разогнать свою ярость.
    
     Спустя какое-то время приходит сообщение, что Геринг как «самый старший офицер германского Вермахта» от имени Кейтеля и Деница торжественно объявил о повсеместном введении гитлеровского приветствия в германском Вермахте.
    Этим заявлением мы стали, тоже хотя бы внешне, солдатами партии. И против этого никто не запротестовал.
    Старик,  услышав эту новость, вне себя от ярости, словно свирепый, пойманный хищник, бегает в небольшом пространстве своего кабинета туда-сюда между письменным столом и моим стулом. Таким взволнованным я еще никогда его не видел. Сумасбродство! Старик принял все: и циничные пошлости новостных дикторов, и ужас, и жестокое коварство, однако команду с этой минуты быть обязанным приветствовать, словно член СА  буквально убило его.
- Это последняя капля! То, что в этом еще и гросс-адмирал участвует!
- Новость сообщалась от имени Кейтеля и Деница!
- Не играет роли! - шипит Старик яростно. И затем обращает свою ярость на меня: - Ты действуешь так, как будто это я все это придумал!
   Вот тебе и твой чудесный Комфлота, я думаю, воздерживаясь, однако чтобы не ляпнуть это вслух. Этот Дениц подпевает в такт нашему толстобрюхому имперскому егермейстеру! Сливается с ним в экстазе! Геринг сам не смог бы высосать это из своих жирных как сосиски, пальцев. От имени Кейтеля и Деница! – По любому, там должно было быть общее волеизъявление.
    Во всяком случае, мы влезли в полное дерьмо! Приветствие по-немецки: Само название уже вызывает смех.

    Никто более не передвигается нормально. Моряки или солдаты-пехотинцы, вскидывающие свою правую ласту в гладиаторском приветствии, пугают меня, делая это, как будто они марионетки управляемые некомпетентными игроками.
    Теперь мои «faire semblant»  удаются мне еще труднее: Я вынужден действовать так, будто бы у меня на глазах действительно находятся шоры, и я просто не вижу, если меня приветствуют вытянутой в воздух рукой. Действую, словно я вовсе не принадлежу к этому союзу.
    Несколько французов, бредущих по улице, смотрят иногда украдкой, иногда в открытую, иногда с раздражением или совсем открытым ртом на вояк, суетящихся на Avenue de Siam с предупредительно высоко-вскинутой рукой и застывшим взглядом на идущих навстречу офицеров, которые со своей стороны поднимают руку, как будто желая подать сигнал торможения или бросают ее вправо назад согнув предплечье по образцу Геббельса, и так, всем видом своей правой руки показывают желание избегать приветствия гладиаторов прямой как доска рукой.
   На обеде все молча черпают ложками. То, что у каждого горит в душе, не может быть высказано вслух: покушение, бомбардировки дома, беспросветное будущее. О чем говорить?
    Когда внезапно чья-то вилка скребет по дну миски, некоторые пугливо вскрикивают как при бомбежке.
    Старик появляется в проеме двери и держит курс на тут же освободившееся кресло среди молодых офицеров. Со всей осторожностью один поднимает, едва Старик усаживается, тему «Немецкого приветствия».
- На борту подлодки этот вид приветствия не принимается в расчет, - объясняет Старик. - Он больше предназначен для свободной территории.
- Чертовски хотел бы узнать, как сам Фюрер, собственно, выполняет его, - отваживается продолжить к общему удивлению зампотылу.
- Что именно? – тут же рычит на него Старик.
- Так вот вскинутую руку повсюду держать, думаю трудно целыми часами.
- Вероятно, у Фюрера есть установленная опора – такая, ну типа шины для руки из легкого металла, - предполагает кто-то.
- Ее можно было бы легко сконструировать - по принципу складного стола. С чем-то вроде шарнира с защелкой.
- Мне бы такая пригодилась, особенно когда я спускаюсь по Rue de Siam, - смеется Старик. – Надо бы предложить это инженеру флотилии: изготовить небольшую серию, наверное, это не доставит много хлопот.
   Я вздыхаю: Оцепенение, напавшее на всех, ушло. Пару раз даже был слышен смех. Похоже, в Берлине из-за этого идиотского приказа теперь под арками на коленях проползают...

- Все складывается хорошо! - постанывает Старик, когда мы сидим снова в кабинете. - Впредь один день недели выделяется на обучение экипажей офицерами нацистского руководства... Я определил пятницу для этого.
- Что? Уж нас-то они никак не пропустят!
   Старик демонстрирует крайнее отвращение на лице и ругается:
- Очевидно, господствует мнение, что мы нуждаемся в них!
   Затем он откашливается - один, два раза - и добавляет:
- Мы должны очистить, кроме того, нашу медсанчасть. Перевезти транспортабельных больных в Париж. Ты примешь транспорт - а именно два автобуса - столько легкораненых мы должны отсюда вывезти... Естественно, не один поедешь - завтра утром отправляется больший конвой. Ты к ним присоединишься. Перегон дьявольски длинен и осуществим только днем...
    Голос Старика звучит по-деловому. Посреди этой тирады он пробует откашляться, но ему это не удается.
   Два автобуса полностью заполненных ранеными провести в Париж? В конвое? Я сразу заволновался: А потом как все будет? Почему Старик так внезапно выдвинул эту мысль? Не скрывается ли что за этим? Почему Старик хочет освободиться от меня именно сейчас?
- Ты передашь раненых в настоящий военный госпиталь, - продолжает Старик. – В какой конкретно, узнаешь у доктора... Но только ты не отмечайся в твоем Издательстве...
   И после небольшой паузы:
- Я распоряжусь тебе, так, на всякий случай, выписать приказ на командировку в Берлин... Однако, ты, естественно, возвращаешься сюда через несколько дней.
- С помощью господа Бога и его госпожи Супруги, - произношу в замешательстве.
- Сдашь раненых, а потом поедешь во Fresnes и попытаешься выведать хоть что-нибудь – и в зависимости от ситуации ты либо возвращаешься, либо...
    Либо что? размышляю я. Что я как лейтенант смогу выведать сквозь тюремные стены? Разрывные заряды подложить под них, что ли? Как Старик все это себе представляет?

- В любом случае мы должны узнать, где Симона окончательно пребывает. - Старик тут же поправляет себя: - ... где она находится. «Пребывать» кажется, ему, пожалуй, неподходящим выражением.
- Пока мы этого не узнаем, мы также не узнаем, куда нам нацелиться.
- Итак, поехать автобусом и просто спросить? Как ты это себе представляешь?
- Попытка не пытка! - бросает Старик кратко и добавляет: - Выезд завтра утром, в пять. На первом перегоне должно быть светло. Минимум двадцать транспортов. По существу, все это уже организовано.
     Я так растерялся, что могу лишь пролепетать запинаясь:
- ... немного неожиданно все это.
- Ладно. Не забудь уложить свой хлам! - решительно произносит Старик.
     Хочет ли он облегчить свою совесть, посылая меня с этим автобусом? Добивается ли он этим двойного эффекта: вытащить меня из Бреста, где уже скоро запахнет жаренным и одновременно сделать хоть что-то для Симоны?
- Может быть, было бы лучше, если бы я тотчас же отправился дальше в Берлин, - говорю наобум.
- Я бы так не делал. Самое лучшее для тебя – это сразу же вернуться сюда – что бы ты там не узнал. Здесь для тебя самое надежное место.
    На лице Старика отражается работа его мысли.
    Внезапно я начал размышлять обо всех слухах за последнее время, о том, чего здесь все ожидают – и очень скоро – потому что Брест из-за своего огромного защищенного рейда является для союзников целью наивысшей важности.
    Старик должно быть уже давно размышляет о плане, как меня сюда вытащить. Он хочет, чтобы я, безразлично как зацепился за него. Для кого он так старается? Для Симоны? Для себя? Для меня?
- Ты должен очень осторожно прозондировать всю обстановку, - слышу вновь Старика. – Тебе надо что-нибудь придумать... Ты мог бы притвориться, например, что хочешь написать сообщение для роты пропаганды о данных по делу о предателях германской нации – ну, что-то в этом роде. Или еще какие весомые для тебя доводы. Любому другому это сделать было бы довольно затруднительно...
- Париж..., - бормочу рассеянно. Я не могу смотреть в лицо Старику. Поэтому цепляюсь взглядом за плинтус под окном. В моей голове звучат напыщенные строки: «Где расположен Париж? / Париж вот в этом самом месте / Руки по швам! Смирно!/ Нам он подходит!»
   Меня так и подмывает спросить Старика о том, как все устроить: Как розыскать Симону без хотя бы самой незначительной протекции в СД или гестапо и имея на рукаве всего лишь одну круговую нашивку? Но вместо этого я только спрашиваю:
- Где должна толпа собраться?
- Перед вокзалом. - Там достаточно места. И после паузы: - Твои документы уже готовятся.
- Тогда, пожалуй, я лучше пойду и упорядочу мой хлам, - говорю и на этот раз подчеркнуто по-военному прикладываю руку к козырьку фуражки.

     Блуждаю взглядом по комнате: с трудом верится, сколько же у меня накопилось всего! Где бы я ни бросил свои кости, в течение короткого времени возникает настоящий склад из связок рукописей, рулонов бумаги, папок с рисунками, книг, больших конвертов с вырезанными газетными статьями и bric-;-brac , которые я нахожу где-нибудь или которые просто прилипают ко мне, как муха к липкой ленте. И еще мое имущество из La Baule...
    Я расстилаю мои рисунки на полу, и испытываю счастье, что мне удалось спасти так много старых страниц с рисунками.
     Вот гавань Saint-Nazaire, два писаных акварелью рисунка из Pillau . Тогда во время работы над ними я почти отморозил пальцы. Небольшое количество этой акварельной краски, сразу кристаллизовалось на ледяной бумаге. Даже сейчас я могу узнать формы кристалликов льда в широких акварельных мазках: интересно.
    Вот акварели из C;te Sauvage . Он кажется дальше отсюда, чем луна. Туда я уже никогда больше не попаду. Какое счастье, что там я написал так много рисунков.
    Делаю три стопки из рисунков: хорошие, важные, ненужные. Затем уже сортирую эти три стопки, перекладывая рисунки туда-сюда. Это занимает добрых полчаса. Наконец, свертываю выбранные рисунки вопреки всем правилам так плотно, что они почти сплющиваются. Я не могу позволить себе вставить картонную гильзу как стержень, потому что должен все вжать в цинковую трубу, которую к счастью, будто в предчувствии, смог раздобыть неделю назад как водонепроницаемый футляр в мастерской жестянщика на верфи.
     Надо бы свернуть большие портретные рисунки, а позже снова разгладить - но отвергаю этот план: Будет слишком толсто. Стоит подумать, прежде всего, о фотопленках. Проявленные, проэкспонированные и неэкспонированные фотопленки: три категории, которые нельзя смешивать. Ведь я больше нигде не смогу достать неэкспонированные фотопленки. Я должен беречь свой небольшой запас.
    Чищу фотоаппарат, сдуваю пыль, дела идут хорошо, ловлю себя на мысли, как нежно я тружусь над аппаратом: старый добрый Contax. Снимаю объектив, натягиваю замок, отпускаю, снова тяну, прислушиваюсь, чтобы проконтролировать жужжащий звук при спуске: все в порядке.
Я знаю каждый винтик в этом фотоаппарате. На лодке U-96 я дважды разобрал его вместе с инжмехом на все его составные части. С тех пор я с ним на короткой ноге.
    Внезапно во мне ключом бьет злой смех: А кто должен что-то сделать из моих запасов картин и рисунков? Кто должен поинтересоваться чемоданами на Нордендштрассе, если случай так повернется, что для меня не будет дороги назад? Кто вообще может выносить приговор о том, что можно увидеть на картинах, если он не имеет никакого понятия, как и где они были созданы? Фотографии без текста стоят немного. Зрители по большей части слишком тупы. Только немногие способны к активному видению. Нужно все объяснять... То же и с журналами боевых действий. Эти сухие тексты, которые действуют мне на нервы, совсем ничего не говорят невежде... Я могу накопить еще столько же или даже больше материала – но сам по себе он никогда ничего не расскажет.

   Что это за неудержимый инстинкт, что подстегивает меня снова и снова рисовать, фотографировать и писать? Менее всего это походит на давление.
А собрание книг! Я ставлю их к Старику в кубрик и туда же отношу бретонскую резьбу. А изделия из фаянса? Тоже в кубрик Старика. Образцы довольно странных высушенных морских водорослей, коллекцию предметов, выброшенных морем на берег – все это – по большому счету просто хлам... Но о чем я думаю? Кубрик Старика тоже пойдет к черту! Незачем себя обманывать: Здесь рано или поздно все пойдет прахом, не сегодня так завтра...
     На этот раз у нас будет плохое прощание – навсегда. Похоже, шансы на то, что мы сможем снова увидеться равны нулю.
    Взвешиваю в руках набор керамических тарелок и мисок с изображенными на них бигуденами  – старая посуда с прекрасной живописью. Затем по очереди: старую глубокую кастрюлю, дверцу шкафчика, богато украшенную декоративными резными элементами, два широких бретонских пояса. Все тщательно заворачиваю в овечью шерсть и укладываю в матросский чемодан... Теперь я должен со всем этим попрощаться: Ничего не могу взять с собой.

- Очковтирательство, куда ни посмотри! - возмущается наш доктор, когда встречаю его во дворе флотилии.
- Ничего плохого не вижу, - говорю осторожно.
- Да ладно Вам – здесь повсюду ложь и обман. Все давно превратилось в одну большую фирму обмана.
- Но Вы же сами в этом участвуете, - подначиваю его.
- Участвую? Что Вы имеете в виду? Я участвую в этом обмане? Но не Я же пишу статьи полные ликования.
   Снова не узнаю доктора: Что это нашло на него? Этот человек просто кипит от ярости.

Мне не приходится  долго ждать, того момента как я узнаю, что его так достало: Ему нужны кислородные баллоны для военного госпиталя, а он не может их получить. Какой-то более высокий рангом офицер верфи их все реквизировал.
   Как будто здесь что-то зависит от собранного для сварки кислорода! Ради Бога, что здесь еще они хотят сваривать?
   За ужином Старик ворчалив и неподступен.
- Ты собрал весь свой хлам – ну, рукописи и тому подобное?  -  все же спрашивает он.
- Так точно! - давно... Однако кое-что я хотел бы оставить у тебя, если тебя это устраивает.
   Старик только кивает в ответ.
- Ты вернешься, - произносит он помолчав. - Впрочем, с ранеными будет только один автобус.
- Мне это больше нравится.
   
    Старейший командир флотилии, Робель, останавливает меня, когда я позже спешу к моему павильону, посреди темного двора, так что я сначала даже пугаюсь.
- Я непременно должен говорить с Вами! - говорит Робель. При этом он сильно пыхтит. Ему приходится спешить за мной через весь двор скорым шагом.
- Прямо здесь и сейчас? - спрашиваю растерянно.
- Да, пожалуйста!
    Пока идем по темному двору я слышу:
- Шеф серьезно угрожал мне...
    И затем Робель выдает всю его историю тоном конспиратора: Он выразил в разговоре со Стариком – сегодня после обеда – всего лишь обеспокоенность в отношении нашей окончательной победы.  – Вот на этом самом месте. Тут Старик внезапно остановился и сказал ему: «Если ты и дальше будешь распространять такие пораженческие речи, то ему придется сообщить куда следует и как можно быстрее.» А мы же, при все при этом члены одного экипажа! – плачется Робель.
    Я бы охотно сказал Робелю «Идиот!». Но вместо этого делаю над собой усилие, и позволяю всего лишь одну фразу: «Вы виноваты сами!». Робель останавливается как вкопанный и, запинаясь, восклицает:
- Я? Почему же я?
    Всей душой желаю, чтобы этот перевозбужденный человек оставил бы меня в покое. Тема мне максимально претит, да и двор флотилии - это не то место, клянусь Богом, где следует обсуждать этот вопрос: Кто знает, как далеко разносится возбужденный голос Робеля.
Пока я делаю пару глубоких вдохов, и при этом громко пыхчу, меня осеняет, и я говорю – наклонившись к Робелю:
- Чтобы мне понять суть Вашего вопроса я должен во всем тщательно разобраться и уточнить кое-что у Вас, - и, вероятно, также у Старика...
    Совершенно не представляю, как мне следует взяться за это дело, но тут замечаю, что это может мне удастся в полутьме двора и при таком же мерном движении:
- Мой издатель, Вам следует это знать, сидит в настоящее время в концлагере. А что это значит, Вы, пожалуй, можете себе представить...
- А почему? - вскрикивает Робель.
- Да, почему? – мой голос звенит как эхо. – Все просто: Потому что он вел себя не так, как Вам шеф посоветовал. У него служил один человек, который говорил так же как и Вы, и он его не выдал. А он обязан был это сделать. Дело в том, что тот человек был закрепленным за ним агентом провокатором – и потому для моего издателя песенка была спета.
- Но шеф и я – мы ведь члены одного экипажа! Мы – друзья! – слишком уж громко возмущается Робель.
    Чтобы как-то смягчать его, говорю тихим шепотом:
- Побойтесь Бога! Я тоже не вижу Вас в роли агента провокатора – но все-таки могу представить себе, что Вы когда-нибудь, где-нибудь однажды проболтаетесь...
- Я? – хрипит Робель словно ворона. – Как же я...?
- Ну, например, когда Вы поделитесь с кем-нибудь, кого Вы, как Вы думаете, хорошо знаете, тем, что Вы однажды высказали Старику свои сомнения относительно нашей окончательной победы. И тут Ваши слова попадут не только в уши Вашего знакомого, но и в еще чьи-то уши, и Старику мало не покажется, ему сильнее, чем Вам достанется, потому что он, в конце концов, здесь – шеф. И, кроме того, Вы должны знать – или, по крайней мере, предвидеть – что у нас здесь все делается подобным образом. Так сказать, в тихом омуте…
    Проклятое дерьмо! думаю я при этом. Уже дошло до того, что мне приходится  устраивать головомойку давно выросшему из коротких штанишек капитану третьего ранга, чтобы снова привести его на правильный курс. За что мне такое?
- Впрочем, он все же, даже в мыслях не допускает сообщить о Вас, но почему же?
- Так я...
- Если только у Вас нет...
  Робель останавливается как вкопанный. Я делаю несколько шагов. Но Робель не движется.
- Чего у меня нет? – спрашивает он ошарашено.
- Уверенности в том, что война проиграна. Вы же все это не всерьез говорили! Иначе, это было бы слишком большая глупость!
   Я широко улыбаюсь Робелю, полуобернувшись к нему. В слабом лунном свете могу видеть, что у него широко открыт рот, а верхняя губа так задралась, что видны все его лошадиные зубы. Эти большие зубы особенно отчетливо видны. А еще уши-лопухи: У мужика должно быть мозги совершенно пошли кувырком!

- Этим разговором, я полагаю тема исчерпана. Могу ли я пригласить Вас на бутылочку пива? –спрашиваю ласково.
- Пожалуйста – спасибо – пожалуйста, не теперь..., - заикается Робель.  – Я должен собраться и преодолеть весь этот стресс, а потому я больше нуждаюсь в водке — и  побольше.
  И когда я уходя салютую, Робель запинаясь добавляет:
- Прошу Вас, никому не говорите о нашем разговоре!

Автобус.
 
     Уже смеркается, когда подъезжает автобус. Быстрый взгляд на часы: четыре с небольшим. Автобус полностью забит ранеными. Только рядом с водителем сиденье еще свободно: мое место.
- А мои шмотки? – спрашиваю водителя.
- Я их уже разместил, господин лейтенант.
   Мой автомат размещаю между нами.
   
    Старик появляется в купальном халате перед своим павильоном. Хочу попрощаться с ним, но он останавливает меня:
- Я прибуду позже на вокзал – на грузовике – чуть позже. Пока все организую…. Это, конечно, потребует времени...
    Оберштабсарц   подходит ко мне и пробует тут же раззадорить меня:
- Ну, как дела, Аника-воин?
   Однако затем быстро переходит на служебный тон:
- Водитель был мной проинформирован, куда идет транспорт. Здесь в конверте адреса нескольких военных госпиталей – на всякий случай, если вас где-то не примут.
  Поскольку я пристально, молча, смотрю на него, оберштабсарц добавляет:
- Я не думаю, что что-то пойдет не так. Все более или менее легкораненые. Я их уже наблюдал.
   Забираюсь на свое место и повернувшись спиной  к ветровому стеклу, говорю в автобус не смотря ни на кого отдельно:
- Доброе утро, парни!
- Доброе утро, господин лейтенант! - возвращается многоголосое эхо. Теперь мне, пожалуй, следует изобразить радость... Все глаза устремлены на меня, о, Господи! И я - в этом случае их Господь...
   Пытаюсь смотреть в глаза одному за другим, и действую при этом так, словно хочу подсчитать находящихся в автобусе. Уже после четвертого, пятого ряда сдаюсь. Дальше позади я вижу только лишь белые поплавки голов: Перевязочные бинты, свежие повязки на головах. А еще и повязки из серых платков через грудь – перевязи для рук. Резко пахнет больницей, хотя несколько окон полуоткрыты.

Мне же, пожалуй, не нужно ничего говорить? Или, все же надо сказать пар слов? Но неожиданно для себя начинаю:
- Товарищи! Мы едем в Париж! Поэтому некоторые будут нам завидовать. Мы будем делать по пути небольшие остановки. Я знаю, как вам приходится стискивать зубы от боли... Но уже скоро все закончится! Если у кого-то есть вопросы, то давайте сейчас их решим... Мы едем в конвое, из-за бешенных партизан. Это проще - это значит: большая уверенность для нас. Спецрейс! Да еще в сопровождении. Нам больше пока ничего и не нужно, конечно!
     Некоторые судорожно смеются. Я чувствую себя страшно тупым. Поэтому пытаюсь перейти к заключению:
- Сначала мы поедем на вокзал, там собирается конвой. А потом начинается наше путешествие! Ни пуха нам ни пера!
   Пока несколько человек пытаются хлопать в ладоши, я обращаюсь к водителю:
 - Вы знаете дорогу?
- Так точно, господин лейтенант!
- С Богом!
  Слава Богу: Водитель производит на меня впечатление приветливого и умелого человека.
- Справимся! – добавляю я, и водитель, всем своим покрасневшим лицом, ухмыляется в подтверждение.
   
    Мы съезжаем с Rue de Siam, а я обдумываю, как организовать поездку в конвое: Надо попытаться получить место для нашего автобуса в конце конвоя. За нами должен ехать, по возможности, только грузовик – для подстраховки и прикрытия сзади...
    Эти свои мысли высказываю водителю:
- Мы должны попытаться стать в колонне как можно дальше – к корме поближе.
   Так как водитель непонимающе косится на меня, я объясняю ему:
- Может так случиться, что нам придется останавливаться чаще, чем другим...   
   А затем объясняю ему тихо, чтобы не услышали сидящие за нами, мой настоящий план:
- Если придется горячо, мы становимся независимыми... Я не уверен в неуязвимости нашей колонны.
- Вы правы, господин лейтенант, - отвечает водитель и смотрит на меня благодарным взглядом.

     Когда прибываем на вокзал, конвой уже собрался на площади перед ним, в целом добрых два десятка транспортов. Солдаты охраны сидят на своих грузовиках как «спартаковцы»  с высокоподнятыми на плечах карабинами. На кабинах, между мешков с песком, укреплены пулеметы: Не хватает лишь пары трепещущих на ветру красных знамен...
    Давненько не бывал я на этой привокзальной площади. Толстые стволы безжалостно обезглавленных платанов выглядят так, как будто их разрисовали в тот же маскировочный цвет, что и грузовики.

   Этот вокзал олицетворяет собой идеал всего печального вокзального бытия: покрытый черной сажей, грязный, с оспинами выщербленной осколками бомб мостовой. Часы над главным входом, вероятно, стоят уже испокон века. Ветер носит грязь и пыль из воронок от бомб и руин, лежащих выше по склону. Прежде чем осознаю это, чувствую на зубах мелкий песок.
    Группы вояк, со своими перевязанными картонными чемоданами и коробками, лежащими в нагромождении тут и там на мостовой, пирамиды винтовок, несколько жестикулирующих и орущих унтер-офицеров – все это создает странное настроение: Полевой бивак в утренний час.
     Тут я обнаруживаю тучного капитана в бритвенно-остро отглаженных бриджах, который размахивает обеими руками в воздухе, напоминая шамана дикарей.
- Ведет себя, будто чокнутый! – раздается за спиной. Эти слова успокаивают мои нервы словно бальзам. Парни в автобусе, очевидно, потеряли все свое спокойствие или, по крайней мере, они просто дурачатся.
     Разгорается спор о праве на руководство. Капитан стал свекольно-красного цвета и отчитывает какого-то обер-лейтенанта. Кто-то позади меня комментирует:
- Он же только мешает!
     Два мотоциклиста несутся, словно на слаломе, между легковушкой и грузовиком. Грохот их двигателей на секунды заглушает рычание капитана.
- Тупой хвастун! - слышу сзади.
   
   А это что такое? Вижу толпу спешащих, будто в панике, девушек, в руках картонные чемоданы и коробки. Маринехельферин!  Сразу со всех сторон раздаются слова приветствий, свист, шуточки. Если бы не чемоданы и выемки, девушки-молнии  напоминали бы галдящий пансионат для девочек. Девушки поднимаются и рассаживаются по обоим бортам кузова одного из грузовиков.
- Что за кавардак! - говорит наш водитель.
- Просто упрямо стой на своем месте в колонне, когда все наладится, - советую ему.
- Ну, я все еще там...
  В это время появляется Старик со старпомом, и я снова выбираюсь из кабины.
- Как самочувствие? - интересуется Старик.
- Скверное! – отвечаю тут же. – Взгляни на все это!
    Старик слушает меня вполуха: Он наслаждается царящей вокруг неразберихой. С грузовика, на котором разместились маринехельферин, раздается визг, они словно курицы сидят за водительской кабиной и визжат. Судя по всему, водитель грузовика, к их удовольствию, рассказал им сальный анекдот.
- Славная будет поездка! – слышу, как Старик говорит старпому.
   Наконец, начинаем движение. Старик протягивает мне для прощания свою правую руку, когда я уже снова сижу в кабине. Сильное рукопожатие и вместо нацистского приветствия, рука в салюте у козырька фуражки. Вот так-то!

   На черепашьей скорости объезжаем кругами первые кварталы. Мы фактические в корме колонны. Водителю то и дело приходится резко тормозить, а потом опять трогаться. Снова внезапно останавливаемся – и снова вперед. Некоторые из раненых громко стонут за моей спиной. Наконец, водитель упрямо остается на первой передаче. Оберштабсарц хорошо сказал: более или менее легкие случаи! Наверное, для него тяжелым случаем может быть лишь тело без головы.
    Дьявольски плохое начало. Эти армейские братишки даже в колонне ездить не умеют. Мотоциклисты мчатся мимо нас как бешенные. Можно видеть, как важно и импозантно они сидят на своих мотоциклах. Очевидно, они чувствуют себя как овчарки сбивающие стадо тупых овец.
 
    Я уже неоднократно проезжал этой дорогой от Daoulas  до Le Faou . Я нашел бы дорогу даже в темноте, но теперь смотрю на все новыми глазами: Впереди у меня небольшое поле зрения, так как мы едем на довольно близком расстоянии к движущемуся впереди транспорту, а потому я пристально всматриваюсь в территорию справа, в отдельные дома и уличные постройки, и время от времени перевожу взгляд налево над руками водителя на рулевом колесе.
    Когда мы движемся посредине дороги, я вижу дома по своему борту аж до самых крыш. Невольно скольжу взглядом по окнам. Особенно по окнам полузакрытым Volets .
    Daoulas - это местность пользующаяся дурной славой. У меня снова звучит в ушах наполовину скрытое предупреждение Старика. Возьму-ка я лучше в руки свой автомат и положу к себе на колени. Да и их лучше тоже подтянуть.
    Так отвратительно как в этой чертовой колымаге я давненько себя не чувствовал. Я сижу в ней как сардина в консервной банке. Или как в заднице!
    У меня перед глазами, как наяву, стоят большие машины ППС  Хемницкой полиции: Они были практичны - сдвоенные подножки по обе стороны машины по всей ее длине и никаких дверей, только бойницы в боковых стенках. Пять десятков шупо  со своим  длинными резиновыми дубинками вылетали на улицу из машины так быстро, словно ковбои на мустангах. А у нас здесь? Как нам выскочить из этой жестяной тюрьмы, если дела пойдут слишком быстро и горячо? Две тесные дверцы: Даже когда этот проклятый кузов вспыхнет, бедняги позади меня не успеют выскочить. Они все преданы и проданы, если наша поездка закончится неудачей.

  «За компанию и монах женился!» Что за глупая поговорка! Мы как раз в этом чертовом автобусе, чтобы нас со смертью не оженили.
- Вы выбрали правильный маршрут в направлении Родины, смельчаки! – звучит в ушах возглас одного из бойцов на вокзале, когда мы отправлялись. Но для возвращения на Родину, мне любая списанная в металлолом тележка была бы дороже, чем эта банка сардин.
    Подвеска тоже никуда не годится. Автобус! Звучит великолепно. Но в чем его преимущество для больных и раненых перед открытым грузовиком?
    Когда проезжаем по Le Faou, водителю приходится внезапно резко остановиться. И тут же перед нами раздаются пять-шесть хлестких выстрелов. Вызвал ли я своими размышлениями такую судьбу? Уже даже нельзя больше думать?
- Что случилось? – ору из открытой двери на мотоциклиста. Но тот спешит вперед. Оттуда тоже доносятся крики. Затем снова слышу несколько выстрелов.
- Вот дерьмо! – ругается водитель.
- Позже все устаканится, - отвечаю ему. – Нам надо всего лишь выбраться из этой местности.
- Все будет в порядке, господин лейтенант! – произносит водитель и смотрит на меня ясным взглядом: хороший человек.
    Но уже вскоре дела далеко впереди, очевидно, пошли под лозунгом: «Спасайся, кто может!» А мы оказались зажаты в этом капкане – зажаты и дьявольски беспомощны. Снаружи раздаются страшные вопли и крики боли, а позади меня стоны нескольких человек.
    Из стоящего перед нами грузовика выпрыгивают солдаты и стоя стреляют веером направо и налево. Поскольку все происходит внезапно, то выглядит неправдоподобно, напоминая скорее фильм-боевик, а не реальность: двое раненых, которые крутятся и извиваются на дороге, на какое-то мгновение напоминают плохо играющих статистов.
   От сильного испуга я не знаю, что должен делать. Святый Боже, это становится чистой резней! Прижавшись к стене дома, сгибается один боец и держится руками за живот. Кишки вылезают у него между пальцев. Выглядит так, как будто он крепко держит две горсти корма для собак. Должно быть, нападающие скоты используют миномет. Или это звуки разрывов ручных гранат? Может они забрасывают нас ручными гранатами с верхних этажей зданий?
   Короткими вспышками, посекундно вырываю происходящее как короткие врезки: Полная сумятица. Вот один солдат стреляет с автомата с бедра, несколько других падают как изломанные складные метры. Далеко впереди, в окнах верхнего этажа темно-серого здания сверкают, вспыхивая всполохи дульного пламени. Проклятье: Неужто никто не видит, что происходит там наверху? А сейчас – оттуда сверху действительно бросают гранаты. Вот говно! Если бы только мы смогли занять такую же позицию на крыше – но об этом нечего и думать!
Мы - в целом почти сотня человек и стоим здесь совершенно беззащитные. И мой автобус – битком набитый, тоже стоит неподвижно. В засаду въехали! Проклятое дерьмо! Жалкий корпус нашего автобуса слишком длинный чтобы здесь развернуться. Но даже если бы мы смогли развернуться на этом пятачке, мы едва ли выбрались бы целыми отсюда.
    Внезапно беспорядочная стрельба стихает – ее как отрубило. Только впереди раздаются короткие автоматные очереди, бой продолжается. Но тишины не наступает. Я слышу, как громко кричат раненые. Несколько девушек тоже ранены. Они кричат, взывая к состраданию Бога.
  Кто-то кричит:
- Санитар, санитар!
  Этот вопль звучит в моих ушах странно старомодно.
 
   Если бы я только смог увидеть больше в конвое и на дороге, чем несколько машин перед нами и группу бойцов вокруг тяжелораненого. Далеко спереди, это мне хорошо видно, транспортные средства конвоя стоят вдоль и поперек на улице. Очевидно, некоторые хотели развернуться.
    Теперь слышу крики петухов, лай собак. Они звучат как насмешка. Дикое желание расстрелять этих петухов и собак, нападает на меня.
    Хочу отправиться вперед и узнать, что решили капитан и его визирь, но в то же время не хочу покидать автобус. Тут я вижу, как стрелок-мотоциклист приближается к автобусу и спрыгиваю на улицу, чтобы разузнать обстановку.
- Что случилось? – кричу громко, стараясь перекричать шум его мотоцикла.
- Вам следует немедленно вернуться в Брест! Проезда нет! Дорога впереди взорвана и обстреливается, господин лейтенант! У них минометы!
- А как нам здесь развернуться? – кричу слишком громко.
- Двигайтесь задом – до перекрестка!
  Впереди снова слышны отдельные выстрелы.
 
  В правом борту автобуса насчитываю с полдесятка пробоин. И при этом никаких новых ранений, никаких попаданий в колеса, никаких серьезных пробоин – чистое чудо! Хорошо, что мы были в хвосте колонны далеко позади. Тошнит от мысли, что не могли раньше разведать эту дорогу. Улица в этом тесном месте между жалкими домишками оказалась превосходной засадой.
    Оба водителя за нами тоже оказались не пальцем деланные. Они спешно отъезжают назад.

- Давай назад! – кричу водителю, когда залезаю на свое место. Теперь он должен показать все свое умение.
   Люди позади меня стонут. Я слышу, как один жалобным голосом спрашивает:
- Где же мы?
- В заднице пророка, - раздается в ответ.

   Итак, назад в Брест! И я спрашиваю себя: Если теперь начнется большой маневр разворота, а господа террористы все еще будут поблизости, тогда «Каски долой и помянем погибших!»  станет самой уместной песней?
   То, что вопреки нашим долгим поворотам - разворотам все прошло без ущерба для нас и нашего автобуса, я отмечаю как новое чудо. Однако мне пришлось изрядно наглотаться при этом пыли. Весь автобус словно припудренный пылью.
    Во время обратной поездки я ощущаю необыкновенное спокойствие. Ощущаю себя униженным, выдохшимся и полностью дезориентированным. Все! Баста! – бормочу себе под нос. Смотрю пристально прямо перед собой через ветровое стекло, но не вижу расстилающуюся передо мной улицу. Мне следует собраться, нельзя раскисать! Проклятье: за нами, наверное, опять наблюдают! Невольно снова и снова изучаю дома, наилучшим образом подходящие для нападений.
    Скорее всего, это предприятие было с самого начала обречено на неудачу. Дилетанты до невозможности! Во мне ключом бьет ярость. Вверху, в горле она становится толстой как пельмень: просто цирк!
- Говно! – вырывается у меня невольно.
   Мне следовало бы воздержаться от этого высказывания: Водитель недоуменно смотрит на меня.
   Сзади в автобусе кто-то нервно всхлипывает. Бедняги! Они уже видели себя дома или, по меньшей мере, в приличном военном госпитале. А теперь? Все надежды рассыпались прахом!
     Почему они не послали вперед разведмашину, чтобы все разведать? Почему никто не подумал разведать улицу перед нашим конвоем? Почему никто не поинтересовался этими домами, которые прямо-таки созданы для засады? Почему не установили четырехствольную пулеметную установку с защитными щитами на средний грузовик, если уж нельзя было послать с нами танкетку?
    Эти гребанные носители отутюженных бриджей, это же не солдаты – а просто статисты, Жигало!
     В то время как мы катим дальше в западном направлении, в моей голове проносится масса беспорядочных мыслей о хвастливой болтовне о вундерваффе , об опустошительных последствиях Фау-I, о новых подводных лодках с двигателем Вальтера!  А вот здесь, конкретно, у нас не было одного единственного танка!
   Грофац, Юпп , туша Геринг – этот вообще – наш геральдический имперский егермейстер!
   Они только раскрывают свои пасти, но так дело не делается...
   А мы вот сейчас везем – и это уже злая шутка! – гораздо больше раненых, чем было запланировано в Бресте. Они кровоточат свежими ранами и плохо перевязаны и как животные жалобно скулят постанывая.
   Я чувствую себя усталым и вымотанным, хотя при этом я не устал, а странно перевозбужден. Пот течет у меня из подмышек по ребрам вниз.
Все это выглядит явно не таким триумфальным, как предполагал Старик!
   
    Когда мы проезжаем ворота флотилии, я слышу, как кто-то позади меня ревет из окна автобуса:
- Ну, вот мы снова здесь!
   Другой в тон ему громко улюлюкает. Он не единственный, у кого сдали нервы. Часовой у ворот удивленно пялится на них.
Тут мое терпение лопается, и я кричу ему:
- Предупредите оберштабсарца! И быстрее!
 
  А теперь по двору к Старику. Я громко стучу в дверь, и затем подчеркнуто молодцевато рапортую:
- Наше предприятие потерпело неудачу. На нас напали маки;. Автобус с ранеными прибыл назад. – И затем добавляю: - Полное дерьмо! Это была катастрофическая неудача, как пишут в книгах.
    А чтобы еще более усугубить меру моего унижения, в кабинете Старика, во время моего доклада находится и зампотылу. И ухмыляется. Ярость вскипает во мне: Старику следовало бы еще и адъютанта вызывать, чтобы представление удалось.
Тут слышу голос Старика:
- Бедолаги! Оберштабсарц уже в курсе?
- Так точно – я вызвал его при въезде во флотилию.
   И смолкаю.
Наконец, Старик приходит мне на помощь и говорит:
- Вот черт, тут ничего не поделаешь.
Зампотылу больше не ухмыляется. Вид такой, словно я пнул его коленом в живот.
Теперь мы втроем стоим перед большой настенной картой Бретани.
- Где это все произошло? – спрашивает Старик.
- Сразу перед выездом из населенного пункта Le Faou.
- Ну конечно!
В то время пока Старик скользит пристальным взглядом по карте, в моей голове мелькает: А почему, собственно, я чувствую себя этаким виноватым неудачником? Разве я потерпел неудачу?
- А как все в целом происходило? – Старик хочет знать теперь подробности.
- Они ждали нас точно на самом узком месте. Ты же их знаешь... А потом – огонь с двух сторон и ручные гранаты. Вероятно, у них там еще и миномет был.

- Это может сослужить нам хорошую службу! – говорит Старик и голос его звенит. – Во всяком случае,  мы получили порядочную пилюлю...
- Умело сделано, - произносит Старик про себя. - На севере выдвигаются янки, а здесь сейчас выдвигаются эти маки;.
- Значит ли это, что вместе с этим для нас также потерян и Ch;teauneuf? - изумляется зампотылу.
Так как оба молчат, я говорю:
- Там нам хватило бы одного-единственного танка...
- Черт! Где же его взять? – реагирует нервно Старик.
- А что, здесь нигде нет?
- Насколько я знаю – нет! – Старик отвечает мне возбуждено. – Забыл что ли: мы - военно-морская база. У морского флота обычно нет танков.
   Старик говорит все это цинично, как только может – а затем более спокойно:
- Я почти предвидел это, я чувствовал, что не получится...
    Когда зампотылу уходит, я сажусь напротив Старика и уже более свободно говорю:
- Это была полная катавасия! Чудо, что не произошло более ужасного. Если бы эти террористы расположились переменными курсами, они закрыли бы нам и отход. И тогда бы ловушка захлопнулась. Во всяком случае, растерянность была страшная. Конвой был хорош и прекрасен - но если никто не знает, что он должен делать и где находиться...
- Знаешь, сегодня утром я подумал, что вся эта колонна напоминала скорее нечто вроде колонны демонстрантов. Интересно было бы услышать, что скажут господа из Армии. Я бы возглавил одно соединение.
- А я лучше бы выпил что-нибудь.

   Когда снова прихожу в кабинет, Старик уже позвонил.
- У братишек душа ушла в пятки. По дороге на Le Faou, кажется, сконцентрировались массы террористов. Сейчас вы были бы в первую очередь отрезаны.
   Отрезаны? - Это продолжается секунды, пока я не сознаю, что значит это слово. Но Старик ограничил его: в первую очередь отрезаны. Было бы смешно все же, иметь лишь небольшой свободный кусок дороги.
- Это была проба французов на смелость, - говорит Старик. – Собственно говоря, я ничего другого и не ожидал. Они пока ведут себя здесь в городе довольно спокойно...
   Он не заканчивает свое предложение, как начинает новое:
- Это было только первое испытание! – и позволяет этому предложению звенеть прямо-таки радостно. – У каждого есть три испытания!
     Смотрю на Старика, вытаращив глаза: Если это была шутка, то она была очень неудачной.


                Продолжение следует ...


Рецензии