Камино - главы из повести

Я вытащил из ножен саблю, дважды рубанул ею воздух, повертел вокруг оси и аккуратно, но с нажимом потыкал острием в свой правый бок. Удобная рукоять, прекрасный баланс, гарда из блестящих серебряных змеек, надежно защищающих руку. Оружие было великолепно. Даже через кольчугу я чувствовал его страстное желание вонзиться в чью-нибудь живую плоть, насытить алчущий крови клинок…

****
Все вокруг с детства были уверены в том, что мое предназначение – стать солдатом. И я не видел в этом никакой несправедливости. Почему? Об этом стоит рассказать подробнее. 28 июля 1645 года в селе Разбегаево Изборской волости Псковского уезда появился я. До сих пор неизвестно, кто принес и оставил на ступеньках помещичьей усадьбы маленький спеленутый кулек из грубой льняной ткани, но, кто бы это ни был, я всегда мечтал сказать ему спасибо.
Хозяин поместья, стрелецкий сотник изборского гарнизона, потомственный дворянин из старого боярского рода Гаврила Анисимович Пушкин, будучи человеком практичным и хозяйственным,  крайне обрадовался еще одной душе, непонятно как поступившей в его владения. Недолго думая, он отдал меня на воспитание одному из своих любимцев, Кондрату, пожилому, но еще крепкому рябому крестьянину, чья новая и большая, даже по меркам Разбегаево, изба стояла неподалеку от усадьбы.
В ту пору мы воевали и со шведами, и с поляками. И ежегодно мой господин, как и все помещики, кроме разве что самых знатных и близких к царю, обязан был уплачивать военный налог. Либо раз в три года снаряжать рекрута в требующее постоянного подкрепления государево войско. Поэтому, узрев такую находку, Гаврила Анисимович сразу сообразил, что через некоторое время, не вызвав ничьего недовольства, сможет сэкономить.
– Исполнится шешнадцать, отдадим в рекруты, – сказал он Кондрату. – А пока пущай у тебя живет. Аграфена-то разродилась от бремени? Кормит?
Кондрат кивнул в знак согласия:
– Кормит, Ваша милость. Как же не кормить? Ефим-то у нас враз перед Пасхой родился.
– Ну, господь даст, выкормите и этого мальца. А время придет, пойдет тянуть солдатскую лямку.
На том и порешили.
Через пять дней до Разбегаево, села большого и зажиточного, расположенного на самом тракте, насчитывающего около сотни дворов, черными кубиками рубленых изб разбросанных по склонам небольшой возвышенности, дошли слухи о кончине светлейшего государя Михаила Федоровича. А еще через две недели, в канун яблочного спаса, посланный с важными  вестями из Пскова к иноземцам дьяк посольского приказу, остановившись сменить лошадей, сообщил и нам о воцарении на Московском престоле нового самодержца, сына покойного, Алексея Михайловича. Батюшка Онуфрий, крестивший меня на следующий день в старой деревянной, с покосившимся куполом, сельской церкви, увидел в этом знамение божие, и нарек меня Алексеем, в честь нового государя. А фамилию мне дали «Солдатов», как и велел барин.
Шли годы, и я, пока мне не исполнилось одиннадцать, вскормленный в обычной крестьянской семье, ничем не отличался от своих сверстников. Любил побегать и пошуметь, поиграть на дворе с названными братьями и сестрами в салки, поплескаться в небольшом пруду рядом с деревней, что в низине у рощи. Кондрат был крестьянин работящий, и семья его жила вполне сносно. В доме круглый год были хлеб и молоко, яйца и овощи. И даже несколько неурожайных лет почему-то обошли Разбегаево и округу стороной, за что господу ежедневно возносились молитвы и благодарение. С малых лет нас приучали к труду. Сначала по мелочам, по хозяйству: подмести избу, покормить живность, почистить лошадь, подоить козу или корову. А затем и работать в поле. Сельскохозяйственные работы давались мне тяжело, для своего возраста я туго соображал, что и как надо делать, словно мозг мой был настроен на что-то иное, и Кондрату постоянно приходилось меня поправлять и что-нибудь подсказывать, что ему, человеку молчаливому и слегка угрюмому, ужасно не нравилось. От гнева приемного родителя спасало лишь одно: все знали, что я найденыш и что через несколько лет я на долгий-долгий срок, а может и навсегда, отправлюсь тянуть нелегкую солдатскую лямку.
На двенадцатом году жизни со мной произошло что-то странное – я научился читать. Научился самостоятельно, без обучения (в Разбегаево и школы-то не было) и бегло, а не по складам, чем похвастаться не мог ни один из моих сверстников, кроме поповских детей. Кондрат даже не поверил, когда я прочел ему несколько страниц из старинного часослова, стоявшего на полке рядом с образом в красном углу. Впрочем, это только укрепило его в мысли, что ничего путного из меня, в смысле хозяйства, получиться не может. Философия его была проста. Я рос в семье потомственного землепашца, чьи предки давно нашли ответ на вопрос «Зачем живет человек?». Человек живет, чтобы обрабатывать землю-кормилицу, молиться, плодиться и размножаться, как велел Господь.
Через год я научился писать, о чем, дабы не вызывать ненужных толков, не сообщил никому. В 1661 году, аккурат в канун моего шестнадцатилетия, устав от продолжительной войны, мы вдруг помирились с давними врагами – шведами. И хотя слухи о стычках и сражениях с поляками на юге, в основном о неудачных, продолжали будоражить умы простого народа, набор рекрутов в наших краях отменили, и я остался не у дел, вернее остался у Гаврилы Анисимовича. А Гаврила Анисимович подал прошение псковскому воеводе, главному в этих краях, и в течение месяца получил у начальства долгожданную отставку.
Мир принес облегчение всем. Войско вернулось из Эстляндии, оброк уменьшили, в псковскую и московскую землю потянулись через Разбегаево иностранные вельможи, послы и коробейники, а бывало, и просто тамошние служилые люди, ищущие лучшей доли. Иногда они останавливались на ночлег в гостевой избе, по соседству с учрежденной почтовой станцией, где всегда, согласно государеву указу, было положено иметь пару свежих лошадей для отправки путников и писем. Мне нравилось после тяжелого дня, вдоволь насытившись нелегким крестьянским трудом, посидеть часок-другой на плетне рядом с почтой, посмотреть на чужеземцев, послушать, как чудно они говорят между собой. Через год я обнаружил, что неплохо их понимаю, а через два – что даже могу при необходимости и чуть-чуть балакать по-ихнему.
Эти навыки вряд ли смогли бы изменить привычный уклад моей жизни, если бы не произошедшая однажды случайность. Изборскому воеводе, спешащему с проверкой на  пограничный пост, располагавшийся в тридцати верстах к западу по тракту от Разбегаево, пришло в голову узнать, кто эти два разряженных иностранца в богатых одеждах, с вышколенными слугами, на дорогих жеребцах, остановившиеся ненадолго передохнуть от прелестей русских дорог в нашей деревеньке? Путники, без сомнения, имели важный сан, но ни они, ни их слуги ни бельмеса не понимали по-русски.
Воевода приказал одному из стрельцов: сходи, мол, узнай – кто, откуда и куда? Скоро солдат вернулся в растерянности, и сообщил, что гости ничего внятно по-нашему объяснить не могут.
– А бумаги у них есть? – грозно спросил воевода.
– Есть, – сказал стрелец, – Только по-шведски я не разбираю.
И тут дернуло же что-то меня вмешаться в их разговор:
– Это не шведы, ваша светлость, – сказал я, поднявшись с дальней лавки, – и не поляки.
Он очень удивился. И даже не подозвал, а сам подошел поближе.
– А тебе откуда то ведомо, отрок?
Ростом я не вышел, и, может быть, поэтому до сих пор казался моложе моих законных восемьнадцати лет.
– Я чуть понимаю в их тарабарщине, – сказал я. – Они сами шведский плохо знают. По-моему, они по-шведски упоминали какую-то Франсузу. Может, это та женщина, к которой они едут?
Воевода рассмеялся.
– Понятно, – сказал он, поглаживая усы. – Это французские послы. Приказ дел иностранных недавно бумагу прислал, чтобы мы их вскорости ждали, а как встретим – подорожную бы им выписали. И вот, значит, явились.
Узнав, что я пушкинский холоп, изборский воевода обрадовался еще больше. Он хорошо знал и уважал моего хозяина. И Гаврила также не раз поминал его добрым словом, поскольку в свое время служил под его началом (в отличие от воеводы псковского – редкостного, по его словам, самодура). И немудрено, что они быстро договорились, как найти применение моим способностям с выгодой для всех.

****
Так, достаточно неожиданно, моя жизнь коренным образом переменилась. И хотя в глазах  сельских ребят я стал почти настоящим героем, сумев на время избежать неминуемой крестьянской доли, из взрослых мне никто не завидовал. Предшественники мои на столь ответственной и длиннозвучной должности – младшего посыльного изборского участка псковского ямского приказа все как один кончили плохо. Времена наши лихие, на дорогах последние годы, несмотря на мир с басурманами, очень неспокойно, так что выполнять свою главную обязанность – доставлять почту и государевы бумаги – ой, как нелегко. Если не доставишь что-нибудь из корреспонденции низших сословий, что попадает к нам под коричневым сургучом, накажут, наложат штраф. Если так не повезет, и останешься без боярского письмишка, что скрывает от посторонних глаз зеленый сургуч, то в лучшем случае – розги, а в худшем – месяц в городском остроге. А за утрату казенных бумаг, бордовый сургуч на них, одного из посыльных нашего приказа отдали в солдаты, а другого – на каторгу, в кандалы и на уральские рудники. Дядька, хозяин мой, за исключением одного момента, о котором я скажу чуть позже, всегда казался мне человеком без сантиментов, и будущая доля одного из своих холопов его не очень заботила, что скрашивало ежемесячное получение им двух третей моего и без того не очень великого жалованья. Жить, а вернее сказать ночевать, и столоваться я продолжал в огромной избе Кондрата, где по приказу Гаврилы Анисимовича была отгорожена маленькая, зато с окном, каморка. А небольшие, но законно положенные мне как мелкому служилому человеку деньги на кров и прокорм забирал опять-таки мой барин.
Шли недели и месяцы, и каждый божий день, кроме воскресного, рано утром седлал я старую, ни на что практически не годную почтовую клячу по кличке Патрикеевна, отданную мне с разбегаевской конюшни, и отправлялся по одному из двух маршрутов. Либо сначала к границе, туда от Разбегаево верст тридцать, отдать и забрать почту с таможенного поста, а затем обратно. Либо мимо Изборска, стоящего чуть в стороне от тракта, прямиком во Псков, туда чуть подалече, верст на пяток, но дорога получше и повеселее.

****
Необычное прозвище моей лошади никак не давало мне покоя, и однажды я решился задать своему хозяину вопрос.
– Почему ее так кличут, барин? Странное такое имя… – спросил я как-то Гаврилу Пушкина. – Кто такой Патрик?
– Патрик– это отец ее родной, – сказал Гаврила. – Аглицкий жеребец, что самому польскому королевичу принадлежал. Большие деньги мой батюшка ихнему главному конюху заплатил, чтобы жеребец тот заморской породы его кобылу обрюхатил, когда польская шляхта в Изборске на постой останавливалась. Так мне матушка рассказывала, сам-то я не помню, очень давно это было. Ну и назвал ее батюшка мой Патрикеевна. Звали бы жеребца, скажем, Афанасий, стала бы и она Афанасьевна.
Гаврила улыбался, и я, признаться, не очень поверил старому воеводе. Наверное, он пошутил. Сколько же лет должно быть лошади, чтобы она те времена застала? Лошади столько не живут.

****
А вот деревья живут дольше… Жили-были две березы. Два обычных, одинаковых, ничем не примечательных дерева, стоящие  метрах в семи друг от друга. Таких в каждом лесу, в чаще иль вдоль редких дорог – пруд-пруди. Их березовая молодость,  в которую звались они еще березками, пришлась на самое начало нашего бурного семнадцатого века, когда граница российского государства сузилась до размеров московской слободы, а потом и вовсе исчезла. Но время меняет людей, деревья, города и села, двигает границы. И абсолютно случайно произошло так, что новая граница не так давно разделила их. На коротком, в несколько шагов, участке вдруг, неожиданно для теперь уже сильных и высоких деревьев, почти касающихся друг друга длинными ветками раскидистых крон, появилось два межевых знака-столба. Один – солидный, литой, с кованым железным гербом наверху в виде щита с тремя  коронами, крашеными желтой краской по лазурному фону. Здесь ныне начиналась Швеция. Другой – деревянный, совсем нетолстый, фактически наспех срубленная, не до конца оструганная жердина, в расщеп которой был вставлен круглый спил бревна с насквозь продолбленными резными ажурными буквами. Столб этот являлся произведением одного из, родом с Вологды, служивших  на тутошнем пограничном посту стрельцов. Здесь ныне кончалась РУСЬ.

****
К воздуху больших городов невозможно быстро привыкнуть. В нем есть какая-то невидимая взвесь, необъяснимо, таинственным образом дурманящая разум, вызывающая фантастические мечты и придающая невероятную силу, а то и вовсе превращающая нас в другого человека. В Разбегаево меня знают как молчаливого, неторопливого мужичка, немного чудного, знакомого с грамотой, у которого бог весть что на уме. Но во Пскове – я другой! Шустрый, болтливый, ищущий внимания и до всего охочий – вот эпитеты, тайком подслушанные мною про себя.
Какой «я» настоящий? Думаю, что оба. В Разбегаево скучно и никуда не надо торопиться. Во Пскове всегда найдется с кем поболтать и, вследствие моей работы, постоянно надо спешить. В Разбегаеве меня все знают с младенческих годов и, когда я не в дороге, видят по несколько раз на дню. В Пскове я появляюсь всего около года, не чаще чем раз-два в неделю, всегда на короткий срок, и еще не успел никому поднадоесть.

****
Лет восемь мне было, когда я впервые настоящих иностранцев увидал. И не каких-нибудь шведов или поляков, которые, мир ли, война ль,  в Разбегаево частыми гостями оказывались. И не немцев, искусство которых в ремесле разнообразном все чаще и чаще толкало самых непоседливых из них на заработки в Московию, как сами они нашу землю называют. Про немцев гораздо позже доктор Андрей многое мне порассказал, прадед его еще великого государя Иоанна врачевал и фамилией соответствующей был пожалован. Нет, ни поляками, ни немцами нас в приграничном Разбегаево не удивишь, но таких чужеземцев, как сегодня, я до сих пор не видывал.
Дальняя околица села. Та, что в сторону от полей, а ближе к лесу. Здесь, саженях в ста от последнего деревенского дома, черной полусгнившей избы, вросшей по окна в лебеду и бурьян, избы преставившейся в том годе Авдотьи-тряпичницы, сумасбродной крикливой бабы, дорога раздваивалась, образуя настоящий перекресток. Тракт здесь был узок, отросток дороги, огибая вершину холма, казался даже шире и уходил слегка по кривой направо, туда, где начинались знаменитые на всю округу разбегаевские конюшни. Я сидел на пыльной земле, у самого края двух смыкавшихся в этом месте путей, там, где грязь, намешанная из подсыхающих после июльского ливня луж, уже ссохлась расплывчатыми разводами вдоль едва заметной и прибитой сильными копытами колеи, и чертил короткой острой палкой но темному фону какие-то непонятные фигуры. Спроси меня, что это, я бы не ответил, да мало ли что в таком возрасте детки рисуют. Занятие было увлекательным, а еще нравилось мне сбивать подсохшие комки и гроздья черной земли вперемешку с глиной с краев прямо в колею, когда плюхались они с звонким причмокиванием в мутную воду и, рассыпаясь и разламываясь на мелкие комочки, медленно тонули. Заигравшись, я совсем пропустил момент, как к перекрестку подъехал вооруженный отряд.
Важный вельможа, высунувшийся из богатой, резной золоченой кареты громко спорил о чем-то на непонятном языке с одним из всадников своего эскорта, нагнувшегося и почти прижавшегося к холке чудного черного жеребца. Всадник был похож на командира, потому что, пока они спорили, еще шесть солдат, тоже конные, стояли не шевелясь, и я с большим интересом, который любой мальчишка проявляет ко всему военному, успел не торопясь рассмотреть их. Высокие и статные, темноволосые, лица весьма смуглы, смешные шлемы-колпаки с тонкими петушиными стальными гребнями приторочены к крупу лошади, а еще на боку у каждого коня  – чехол с мушкетом. На всех сверкающие литые кирасы, из оружия – у каждого меч в ножнах за поясом, а в правой руке по короткой пике.
– Донде эста эль камино а моску? – вдруг обратился ко мне вельможа, ткнув пальцем в мою сторону.
Я и так был напряжен, ведь не каждый день такой необычный отряд увидишь, а после его вопроса – так просто и замер на месте.
– Камино? – повторил  чужеземец, важно ткнув толстыми, оплывшими пальцами в перстнях и кольцах теперь куда-то вниз.
Я не знал, что и отвечать. Камней он, что ли, хочет? Чтобы я ему их нашел и подал? Если барин говорит, русский он, али нет, без разницы, наше дело повиноваться, покуда хуже не стало. Я залез руками в мутную лужу, рядом с могучим кованым ободом иностранной кареты, пошарил и, к своему удивлению, вытащил два самых обычных камешка. А потом протянул их вельможе.
Тот не принял моего подарка. Густые усы надежно скрывали его губы, но, кажется, судя по глазам, вельможа улыбнулся.
– Но, но, – сказал он, словно понукая лошадь. – Камино, – повторил он и изобразил большим и указательным пальцем идущего по своей левой ладони человечка.
И тут так мне стало стыдно, что я такой непонятливый  – не сообразил, что иноземцы про ДОРОГУ спрашивают. Про камину, на ихнем языке. И сказал тут я себе, что когда-нибудь выучусь понимать их диковинные слова, чтобы не позориться, и впросак на таких пустяках не попадать.


Рецензии