Татьяночка. Из цикла Была война...

Марченко в сердцах ударил здоровой рукой по кровати:
- Ну что ты за упертый хрен, танкист. Говорю же, дождь будет, с детства его нюхом чую. Мать, бывало, все спрашивала: "Витюш, польет к ночи чи не?" Ни разу не ошибся. А ты мычишь свое: нет-нет. Ветер послухай, так перед грозой бывает.
Перебинтованный крест-накрест, что лялька, Семен Степанов хохотнул:
- Да чем ему слышать-то? Уши вместе с головой завязаны. Что пристал к человеку, он только утром в себя пришел, небось, вообще не понимает, на каком свете очнулся. Терентьев сказал, полчерепа, считай, снесло. Это "нет-нет" он первое, что талдычил и талдычил, може, не на дождь тебе отвечал, а свое думал. А ты заладил - "упертый, упертый".
Марченко осекся, потом чертыхнулся и, не беря костыль, по кроватям допрыгал до койки танкиста:
- Друг, эй, сглупил я, не серчай. Покурить хочешь?
Но тот лежал навытяжку с закрытыми глазами, будто снова уснул: руки по струнке, края белого бинтового шлема плотно врезались в надбровья, скулы, подбородок, кожа мальчишеская, не огрубелая, в веснушках. Фиолетовость губ и чернота подглазий казались пугающими как из сказки про "болотных духов", похищающих души детей, - Марченко про них в детстве бабка рассказывала, мол, рот у нелюдей черный, веки черные. Но, то сказка, а это госпиталь, то болото, а это война.
- Эй, живой? - Марченко тронул танкиста за плечо - Спишь что ль? Эй... как там тебя? Антон?
За окном сверкнуло и секунду спустя загромыхало, помещение через раскрытое окно вмиг наполнило запахом мокрой пыли и полыни, непонятно каким образом все вырастающей и вырастающей под стенами.
Марченко зажмурился – дух, чисто как в поле. Эх, выйти бы сейчас с косой, да размахнуться... Размахнуться, да. Вот только чем? Рука калечная, Терентьев сказал, гнуться с трудом будет, слабой останется. С ногой – лучше и не говорить, не ходит, а припадает, ползает как старый дед Афанасий. С косой, да... А пахнет вкусно, дышал бы и дышал до пупа. Марченко снова посмотрел на танкиста, - тот открыл глаза, но глядел не мигая, в одну точку, губы, сжатые в тонкую нитку, дергались, дергались уголками, щеки то раздувались, то впадали.
Марченко перепугался - припадок, что ли? И воздух из сочного сразу стал жестким как та окаменелая конина, которую они, - четверо выживших из всей роты весной сорок первого, - сосали две недели, прячась от фрицев в подвале сарая сельской учительницы. И воды почти не было, и хлеба не было, и раны гноились, а учительница спуститься к ним не могла: боялась, увидят-донесут. Ничего, переждали, пока немцы в другую деревню не перешли, оставив только полицаев: двое померли, а они с Лехой ночью уползли.
Танкист - Антон? - вдруг крупно вздрогнул, лязгнул зубами, а потом затрясся мелко-мелко, глаза под веки закатились. Точно припадок...
- Эй, Степанов, - заорал, перекрывая раскаты грома, - дуй за врачом или хоть за Татьяночкой, танкист, кажись, того...
Семен быстро перекрестился:
- Тьфу, напугал чертяка. - поднялся, но с охом за живот схватился , - твою ж мать, как повернусь, так словно опять кИшки выпадают. Ладно, щас... ты ложку ему меж зубов сунь, слышал надо, а то язык себе откусит.
- Иди уже, - Марченко пытался прижать одной рукой танкиста к кровати, но тот вырывался и вместо "нет-нет" мычал уже "мама-мама-мама".
Степанов был возле двери, когда та распахнулась и в палату влетела, словно ветром внесенная, тоненькая черноволосая девушка, за ней вошел огромный мужчина с лицом Ильи Муромца и ручищами грузчика. Оба с порога зацепились взглядами за корчившегося танкиста, обступили, мужчина, главврач Терентьев, крикнул девушке, той самой медсестричке Татьяночке, чтобы мухой слетала за успокоительным.
Через пять минут танкист, действительно Антон по фамилии Кротов, крепко спал, вздыхал ровно, мерно, а Татьяночка осторожно вытирала ему со лба пот, не забывая при этом ворчать на Марченко:
- Виктор, что хотите говорите, а я все больше думаю, вам у нас понравилось и уходить не тянет. Неужели вам мало , что за полгода здесь уже трижды ногу ломали - пересобирали и всякий раз только золотые руки хирурга от ампутации спасали. Нет? Тогда заканчивайте свои променады, Иван Николаевич запретил много двигаться.
Марченко помотал головой: не мало, не мало. Привезли в ноябре, а сейчас май лету место уступает. Ломали, ох, ломали - коряво срасталось, и ладно бы хромал, да ведь болело так, что орал сутками напролет. Терентьев говорил, не нога, а куски костей вперемешку с обрывками мышц. Консилиум собирали, на нем решили – резать без вариантов, отчекрыжить по верху бедра. Но Иван Николаич возразил: "Мужчина молодой, семейный, ампутировать всегда успеем, надо попробовать сохранить". Пробовали. После третьего раза вроде полегче стало, штырей железных в кости понапихали, в одном месте растянули, в другом сшили. Дергает, конечно, зараза, плетью висит, немеет постоянно, будто не конечность, а коряга мертвая. Но все ж целая. И не конец, ох, не конец еще - месячишко подождут, пока вверху схватится, а потом ниже колена снова переберут.
Голос Татьяночки высокий, но не визгливый, как у жены Марченко, а напевный, звонкий, вспомнилось из какой-то книжки: хрустальный. Чистый голос, прозрачный. Да и сама она - ромашка на стебельке, хоть и темненькая. А Митька Макаров из пятой Таню Ложечникову ангелом прозвал после того как медсестричка трое суток от него не отходила, от смерти отговаривала. Дмитрий-то руки на себя наложить пытался, письмо от сеструхи получил, где написано, что кроме нее, спрятаться успела, - всю макаровскую семью расстреляли за связь с партизанами: и жену, и мать с отцом, бабку с дедом, и деток. Рванул тогда Митька по коридору, головой бился, ранами кровил, все повязки сорвал,рыдал, мол, других спасал, а своих не уберег... Потом склянку схватил, разбил, по венам как начал полоскать - и вдоль, и поперек. Терентьева не было, остальные растерялись, кто вопит, кто суетится. А птичка черноволосая, - Татьяночка, - прям на осколок бросилась, вырывая из рук, сама изрезалась, обняла Дмитрия и плакать вместе с ним начала, причитать что-то тонким голоском. Тот обмяк, затих... Ну и сидела с ним, когда от других освобождалась. Шептала, утешала, Митька сказал, кабы не этот ангел - точно удавился бы. А так ничего, повоюет еще, отомстит. За всех отомстит.
Татьяночка последний раз проверила танкисту пульс, обернулась:
- Товарищи мужчины бойцы, я знаю, легких нет, но прошу, присмотрите за ним, ладно? Травма головы вызывает подобные приступы, он может...
- ... язык откусить? - Стапанов перебил, - я ж говорил, говорил, ложка нужна...
- Да, вы правы. Задохнуться рискует. Но ложка ложкой, а зовите сразу, если что. Буду почаще забегать. Только - подошла к койке Марченко, погрозила пальцем – вам, Виктор, зап-ре-ще-но. Договорились? Степанов, тоже аккуратнее, швы разойдутся, заново придется штопать. Лучше...
Она прошлась взглядом по палате:
- Неверовский, могу вас попросить позвать меня или доктора, если танкисту станет хуже?
Степанов присвистнул:
- Да что его просить, унижаться еще... Я лучше сам осторожненько…
Ложечникова, помедлив, кивнула, но от порога снова вернулась к кровати Неверовского, влипшего носом в стену и, казалось, даже не услышавшего ее просьбу. Впрочем, он так лежал сутками, поворачиваясь невозможно красивым, женственно-тонким, как сказал Соколов "ну точно баба- актриса", лицом только когда разносили пищу, перестилали постель. Несколько раз Марченко замечал, что когда Татьяночка забегает, Неверовский чуть крутит шеей, следя за ней и лицо у него печальное, сникшее. Но потом и на нее перестал реагировать, на процедуры вставал ссутулившись, шел плечами вперед, наглухо запахнувшись в огромный больничный халат, выданный ему по личному распоряжению Терентьева.
Когда Андрея только привезли и остальные узнали о его ранении, поначалу жалели: вот ведь попал мужик, так жить теперь такому - оскопленному? Любопытство - не всегда порок, а мужская солидарность - как-бы святое, вот только Неверовский грубо посылал каждого по-отдельности и всех скопом, кто пытался задавать вопросы или грубо сочувствовать "эка тебя, брат, держись, ничего..." Марченко, тоже пытавшегося поддержать, мол, елда - она, конечно, важная штука, но главное в человеке мозг, Неверовский приложил трехэтажным матом. И ладно бы орал, тогда понятно - беда у мужика, но Андрей проговорил медленно, презрительно цедя сквозь зубы. А потом, оглядев палату, припечатал: предлагаю, типа, любому из вас поменяться со мной, если такие жалостливые. И рубанул будто приказом: не приближаться, не разговаривать, иначе он за себя не ручается. Так и стало, Неверовский физиономией к стене, остальные вроде как понимают, но все равно обиду затаили: они по-человечески, а он зверюгой. И понятно почему, но трогать не хочется.
Это потом Степанов у санитарки Тоси вызнал, что Андрею большим осколком аккурат между ног попало, когда лошадь свою в лес уводил: из кавалерийского полка он, кобылку любил, спасти хотел. Тут бомба рядом, шарахнуло, на спину его опрокинуло: и лошадь убило, и его... вот так, как раз туда. Доктора удивляются, - живот поверху зацепило, а ниже - месиво.
И за Татьяночку однопалатники Андрея не жаловали, оскорбил он ее сильно, за такое как он выдал - по морде бьют, не глядя, раненый или нет. Неверовский в тот день категорически потребовал, чтобы перевязывал только Терентьев, а не медсестры, мол, бабьи скорбные вздохи - унижают. Татьяночка пыталась объяснить, у каждого своя работа, врачей-то всего трое, а медсестер десять. Неверовский выслушал, высокомерно изогнув бровь, и прошипел, что плюнул:
- Да уж, переизбыток вас, точно. И то верно, где еще найдете возможность на голых мужчин посмотреть. Кудрями потрясти, жениха найти…
Татьяночка аж отшатнулась, щеки побледнели, глаза круглыми сделались, кулачки сжала, но сдержалась, сдержалась. А вот Степанов нет. И Марченко нет. И Абашидзе, к выписке готовившейся, тоже нет. Когда медсестричка выбежала, разъяснили Неверовскому, какая он сволочь и сука последняя, а Абашидзе добавил, правильно хрен оторвало, если бы Андрей его сестру так оскорбил, он бы яйца собственноручно открутил. Нормальный мужик после такого смутился бы, покаялся, а этот нет... Осмотрел всех льдисто, усмехнулся и к стенке.
Сейчас палата замерла - когда Татьяночка к Андрею с просьбой обратилась, затаилась, но на стреме была, не приведи господи, снова что скажет, Марченко так точно не стал бы руки себе вязать: врезал с размаху, а там пусть стучит, кому хочет. Но Неверовский молча кивнул.

Как говорится, сторожи - не сторожи, а если старуха переступила, так точно войдет. Не жилец танкист был, случайно за землю ухватился, подержался чуть-чуть и забрала его смертушка. Туда, вверх, где с июня сорок первого живут тысячи и тысячи: молодые, старые, сильные, слабые, мужественные, испуганные... Каждой войне на небе уголок отведен.
Когда забирали тело, Татьяночка всхлипнула:
- А я неделю назад его матери написала, что жив, рассчитывает на поправку. Он из здешних мест, соседняя область.
Антон был не первым, кто ушел, до него, считай, каждую неделю хоронили, а вот запал Виктору в душу этот мальчик девятнадцатилетний и все тут, непонятно чем запал: лежал себе, стонал, мычал, дергался, отмучился. Степанов тоже приуныл. Даже Неверовский, оторвавшись от стенки, произнес в никуда:
- Никто не знает, что к лучшему. Некоторые живые ему позавидуют...
Шикнул на него Марченко, а сам подумал, - надо бы еще разок попытаться Андрея разговорить: хам-то он хам и злость хлещет, да ведь не просто так, выжигает его изнутри дочерна, не охладится – вместо души одни головешки останутся, как жить дальше будет? Семен краем уха слышал как Неверовский говорил Терентьеву, мол, не будет близким сообщать, не вернется домой, если доживет. А близким - это кому? Жене, невесте, матери? Ясно, после такого мужику хочется со своим стыдом один на один остаться, понятно это. И не из-за того, что родные откажутся, наоборот, невмоготу думать о сочувствии. Ведь даже если смолчат, все одно то там, то сям просквозит: "бедный, несчастный, не мужчина..." Попробовать нужно. Пошлет, что ж, значит, пошлет... но может, хоть матом облегчится.
Пока прикидывал, с какой стороны начать, Татьяночка заглянула с новостью: завтра аккордеон принесут, вроде целый, не фальшивит, если кто играет среди них - может опробовать. С крайней кровати вскинулся Аникеев, - самый пожилой из них, почти полтинник, тоже из молчаливых. Только не по убеждениями, по здоровью: легкие прошиты насквозь, после пары предложений кашлем душился. А тут просипел с паузами:
- Я. Играл. Первый баянист. Аккордеон тоже могу. Что хочешь. Романсы. Песни. Вальс. Русское.
Неверовский обернулся к нему:
- Не отвечай. Кивни. "Дорогой длинную" знаешь? Отлично. А "Гори, гори, моя звезда"? Хорошо. "Вечерний звон"? Ага. "Ямщика"? Угу.
И пояснил изумленной Татьяночке:
- Я петь учился, говорят, неплохо получается.
Марченко чуть не подавился, до того поразился - Неверовский разговаривал. Да не безразлично, а странно весело, голос звучал четко, с бесИнкой. И в халат Андрей не кутался, хоть и встал, и брови не хмурил. Порадоваться бы за человека, а Виктора предчувствие кольнуло: "не к добру перемены, ох, не к добру..." И доброжелательность, и предложение: с одной стороны песней пожар в себе тушит, с другой - очень уж отчаянно, словно сигать надумал. Вот только куда ? Или, наоборот, откуда? А, ладно, взрослый мужик, в няньках не нуждается, может, смириться пытается, а это, известно дело, непросто.
Тихий час к концу подходил, Степанов, кряхтя, в сортир собирался, как вдруг крик в коридоре послышался, шум, топот. А потом дверь распахнулась и в палату ворвалась незнакомая женщина, за ней Тося с криком:
- Куда вы, сказано же, нет его. Сказано же, не тут Кротов. Сказано же, подождите Ивана Николаевича на улице.
Но женщина отмахнулась, застыла посреди, оглядывая койки. Все заняты – одна пустая, голый матрац, не успели перестелить. И будто стержень из нее вытащили, зашаталась, вот-вот упадет, за спинку кровати схватилась;
- Антон… Антон Кротов, танкист, девятнадцать лет, он тут? Мне написали, что здесь, что рядом. – зачастила, а надеждой, с мольбой, а руки уже ворот платья оттягивают и бисеринки пота на висках. – Где он, ребятки, а? Я мать, мать его, мать.
Неслышно Татьяночка вошла, взяла за локоть:
- Пожалуйста, пойдемте со мной. Сюда нельзя, тут стерильность, раненые, посторонним запрещено в палаты.
Но ты вырвалась и снова, как заведенная:
- Да какая я посторонняя? Мать я Антошки. Мне писали, тут он. Где? Где мой сыночек? – и криком птицы подстреленной – Не уйду, не уйду, покажите мальчика моего, не уйду. Он ведь жив, да? Жив?
Тося главврача привела, но бестолку, не силой же тащить. Все замерли, Степанов сидел, раскачиваясь, зажав виски ладонями. Горе набухло нарывом, вот-вот прорвется, вот-вот… Иван Николаевич положил женщине руку на плечо:
- Мы сделали все, что могли, но ранение головы было…
И прорвалось. Затопило по самый потолок палату. Она бросилась к пустой койке, упала плашмя, комкая несвежий матрац, стучась лбом, завыла:
- Антошенька мой, сыночек. Не успела я, прости, спешила и не успела. Я б выходила, я бы не отдала тебя, сыночка, мальчик мой. Дитятко родное, и тебя нет, и внучки не народятся, одна я осталась, одна.
Татьяночка порывалась подойти, больные вокруг, нельзя их тревожить, но так и не вышло, да и Терентьев сказал не трогать. Марченко отозвал ее:
- Дайте выплакаться, все понимают…
Женщина выла недолго, затихла, села, глаза оттерла.
- Вы уж, родимые, простите меня. Всем несладко и ваши матери тоже где-то плачут. Что ж, каждому судьба своя. Моему Антошеньке вот такая. Гостинцы сыночку привезла, санитарке передала, вы съешьте, помяните его. Вот - порылась в сумочке - он мне перед отъездом стихотворение написал. Героем хотел стать. В победу верил. Можно прочитать?

Встала и торжественно:

Враг не пройдет и не захватит нас
И кровь до капли отдадим за землю нашу
Я обещаю, мам, тебе сейчас
Что не погибну и вернусь до хаты
Ты жди меня и я приду с победой
Когда враг будет намертво разбит
- Дальше он не смог сочинить, говорил, рифма не подбиралась...
И вышла - прямая что палка. Голова неприкрыта, а Марченко привиделся платок черный.

Аникеев играл, Неверовский пел, остальные слушали: и пациенты из других палат, и Татьяночка, и Терентьев заглядывал, и старая Матрена уборщица, и сторож Николай, и Надя, Лена, Тося… Начали засветло, потом свет зажгли, тени мохнатились по углам, голос Андрея - глубокий, мягкий, душу рвущий - плыл по сердцам, по воздуху, уносил далеко-далеко, туда, где "каждый слушал и мечтал о чем-то дорогом". О чем-то о своем. О ком-то...
Марченко когда мать померла, когда их с женой первенец в омуте утонул, когда Гришку, друга-земляка закапывал - не плакал. Не мужское это дело, да и не лились слезы, все в кровь уходило, по жилам текло, а тут... Слушая:

Твоих лучей волшебной силою
Вся жизнь моя озарена,
Умру ли я, ты над могилою
Гори, гори, моя звезда.

... моргал, словно под веками солью натерли, мокро стало в уголках глаз, натекало, натекало, собиралось, - вот-вот прольется. И не остановить будет, не прекратить. Но не мужское дело, нельзя. Отвернулся к темному окну, а там отражение Татьяночки: губы кусает, больно, видимо, кусает, цапнет и морщится, ухватит зубами и воздух втягивает. И такая горечь на том лице, что Марченко о себе моментально забыл, захотелось прижать медсестричку к груди, погладить по темноволосой головке, сказать: "Что ж ты, милая, в себе такое тяжкое носишь? Отчего мучаешься? Поплачь, девочка, поплачь - легче станет..." Привстал даже, но Татьяночка вдруг судорожно дернулась и, кинув на прислонившегося к косяку Терентьева страдальческий взгляд, выскочила. Цокнул Марченко: ясно все, сохнет девка, сохнет... А у Ивана Николаича в эвакуации жена, сын.
Рядом фальшиво подпевал Степанов, а на окраине города по железке стучал колесами подходящий к станции поезд, во дворе тарахтел мотор санперевозки.

И сколько нет теперь в живых
Тогда веселых, молодых!
И крепок их могильный сон;
Не слышен им вечерний звон.

- Ниночка... Доченька моя, певунья. Письмо бы от нее...
Марченко обернулся к Семену:
- Дочка? А где она у тебя?
- Воюет моя Ниночка, Витя. Где-то воюет. Ни весточки от нее, ни привета. Полгода. Восемнадцать в апреле стукнуло, а в июне в разведшколу пошла. Один я ее растил, женка в тридцать пятом от глотошной преставилась, фельдшерицей была, вот и подхватила от ребетенка, тогда во всем округе глотошная свирепствовала. А я с Ниночкой остался, вырастил. Как пела, как пела... Этот "Вечерний звон" тоже, но не любила его, говорила, грустный, а она смешливая. Если только соседки просили. Красавица, коса по самое то. Где сейчас моя девочка...
И такая тоска, такая отцовская тревога была в еле различимом шепоте обычного балагура Степанова, что Марченко просто молча рядом сидел: не прикасаясь, не говоря ничего. Что скажешь? Что?
- Не вспоминал о ней вслух, - Семен потянулся, вытащил из тумбочки самокрутку, - боялся. Страшно думать, не то, чтобы сказать... Пока в себе ношу, вроде охраняю ее. А тут не сдержался, разбередили душу. А... - взмахнул рукой, встал.
Снова зашла Татьяночка, снова пропал и появился Терентьев, Аникеев то разгонял аккордеон, то останавливался, падая лицом на меха и заходясь кашлем, а Неверовский пел и пел. Переходя с "Ах, эти черные глаза" на "Священная война", с "Шаланды, полные кефали" на "Тачанку". "Спой нам ветер" сменялась "Підманула, підвила", после последнего слова "Жаворонка" сразу же начинал "Синий платочек", после "Ваши пальцы пахнут ладаном" затягивал "Интернационал", а растерявшийся было в первый момент Аникеев - подхватывал. Если музыкант не знал мелодию, следовал за голосом Неверовского наощуть. "Три танкиста", "В парке Чаир", "Я на подвиг тебя провожала", "Ехал казак за Дунай", "Варшавянка", "По военной дороге...".
Иван Николаевич несколько раз пытался остановить концерт, но его упрашивали и главврач, соглашался: понимал, людям это нужно, важно. Но на романсе "Выхожу один я на дорогу" шепнул что-то Татьяночке, та присела на кровать к Неверовскому, похлопала по руке, давая понять - последняя. Андрей, подавшись к медсестричке всем корпусом, допел:

Чтоб весь день, всю ночь мой слух лелея,
Про любовь мне сладкий голос пел.
Надо мной, чтоб вечно зеленея,
Тёмный дуб склонялся и шумел

Взял ее за пальцы и прижался губами к тыльной стороне запястья. Татьяночка растерялась, руку стала выдергивать, но Неверовский держал крепко. Медсестричка затихла - палата тоже, только аккордеон натружено гудел, сдуваясь.
- Татьяна Васильевна, - Андрей выпрямился, но не отпустил, - простите меня, идиота и грубияна за то, что обидел вас. Очень совестно за те слова. Самые искренние извинения. Вы прекрасный человек и, поверьте, забыть вас будет трудно.
Татьяночка покраснела, плечики поднялись, венка на шее сбоку запульсировала, а Неверовский снова поцеловал - на этот раз маленькую, испачканную йодом ладошку. И смотрел на нее, смотрел - не глядя, косясь в ту самую стену, а Марченко казалось, Андрей кожей видит, как оглядывается Татьяночка на Тереньева, как смущается.
Иван Николаевич пожелал всем спокойной ночи, Татьяночка встала, все забегали: процедуры пора, уколы, ночью раненых новых привезут.
Степанов уже раза три выходил посмолить, у Аникеева, у Марченко чинарики пострелял, Виктор не трогал его, не тормошил. Ясно же, - Ниночка. За час до подъема Неверовский стал собирать все из тумбочки в мешок.
- Ты куда? Выписывают, штоль?
- Я сам себя выписал, а Терентьев не стал спорить.
- Как же ты его убедил? Грузин наш полмесяца ходил, а Николаич ни в какую, сам, говорит, решаю когда кого куда.
Неверовский усмехнулся:
- Мне-то что долечивать…
И ушел.
Татьяночка позже подтвердила, Терентьев в самом деле выписал Неверовского, вот только в отпуск ли, в тыл, на фронт - она не в курсе. Говорила нервозно, то и дело переключаясь на другое, Марченко понимал - не хочется ей об Андрее, сердце за Терентьева бьется.

Месяц прошел. Выписался Степанов, ушел Аникеев, на их места положили Садыкова с травмой позвоночника и Закаряна с контузией. Бедро выправлялось, Иван Николаич говорил, пару недель и голень будут ломать, погоди, мол, Виктор, не торопись. А как не торопиться, когда ненавидишь уже и всех вокруг, и себя, беспомощность эту, однообразие, никчемность. Когда суп йодом отдает и даже Татьяночка раздражает. Лежал ночами без сна, думал: вот так проваляется до конца войны, вернется в село, а там спросят: "Где ты, Петрович, воевал, сколько фрицев убил?" А он что? Стыдно. С новенькими не срасталось, один бешеный, кругом враги мерещатся. Другой - пришибленный.
Как-то вечером Марченко втихую на улицу мимо Николая улизнул, одурел до чертиков от спертого палатного воздуха, окна хоть и нараспашку, ветерок вроде, а в горло не лезет. Оно понятно почему: духота-то внутри него, обволокла все нутро плотным туманом и душит, давит... На землю под окном Терентьева присел, в небо посмотреть, звезды посчитать, Медведицу найти, батька показывал. И услышал, случайно, рама-то распахнута, как двое говорят: Иван Николаич с Татьяночкой.
У него голос глухой. У нее - то дробным горохом, то капельками.
- Ванечка... Ванечка, не смогу без тебя. Милый, хороший мой, ну зачем, зачем на фронт попросился? Здесь полно работы. Зачем?
- Танюш, сама знаешь ответ. Я военврач, Тань. Сколько у нас умерло из-за того, что в полевых условиях не смогли оказать качественную хирургическую помощь. Скольких можно было бы спасти... Я должен, Танечка, должен. Там долго тянули, но сегодня все-таки оформили перевод.
- А как же я, Ванечка? Как? Ты же знаешь, ребеночка жду. Не скоро еще, но все равно.
Марченко охнул и прижался к стене, противно стало, что вроде как свидетель такого личного, но двинуться уже не мог: Терентьев стоял у самого подоконника.
- Танюш, Татьяночка, мы же говорили. Прости меня, прости, милая. Буду жив - приеду вас повидать, помогу, чем смогу, но..
- Да-да, не повторяй, не надо. Знаю, Тамара у тебя. И Олежек. Знаю. Ничего, я выращу, подниму. Ты, главное, береги себя. Ванечка...
Всхлипы, переходящие в рыдания, будто навсегда медсестричка прощалась. Навечно. Будто знала, даже если живым останется Иван Николаевич - не вернется, не приедет. Марченко тихо отполз от окна, курил, курил. А Медведицы не было, тучи гуляли низко, такие темные, что даже на лиловом небе смотрелись черными стогами сена.
Утром Терентьев сказал об отъезде, представил нового главврача - Полозкова Юрия Сергеевича, Татьяночка прятала покрасневший носик и припухшие глазки.
А еще через две недели новый хирург отрезал Марченко ногу: не целесообразно, сказал, снова рисковать, ломать да ждать как срастаться будет. И все без гарантий. Может выйти, что ходить не будет, а боли сильнее станут. Виктор пытался ссылаться на Терентьева, но Юрий Сергеевич не слушал, - у того свои методы, а у него свои. Измученный Марченко согласился, благо ампутировали не под пах, а чуть выше колена.

Выписавшись, добирался до дому полтора месяца. Едва на окраине появился, чуть живой, два километра пехом после дождя по бездорожью – не шуточки, как соседи уже Варваре доложили, беги мужика своего встречай. Та с криком понеслась, упала в него, вжалась, то плачет, то смеется, а потом опустилась в грязь коленями и ну деревяшку целовать. Не сдержался Марченко, хули, что не подобает мужикам слезу пускать, есть такие минуты - когда и не возбраняется.
Через пару месяцев выбрали его председателем колхоза вместо старого Макарыча, единогласно выбрали, за авторитет, за то, как сказала Варвара, что к людям он лицом, а не задом поворачивается. Да и молодой, вырос тут, все знает, а Макарычу уж за семьдесят, на покой пора.
От Степанова пришло письмо, из госпиталя переслали - нашлась его Ниночка, жива-невредима, на задании была в Западной Украине, вернулась. Просил Семен, если вдруг его не станет, писать дочери, просто так чиркнуть, фронт тылом чуток разбавить. Марченко выполнял, а в феврале сорок пятого узнал от нее, что пал отец смертью храбрых. Вечером помянуть захотел, да у Варвары схватки начались, пришлось и за упокой, и за здравие сына Степана одновременно пить.
О Татьяночке нет-нет и вспоминал, но так, мимолетно, своих забот по маковку: сынок растет, дела колхозные. А там победа, односельчане стали возвращаться, жизнь мало-помалу выравнивалась. Не сразу, конечно, со скрипим, с боем, с обидами, но выравнивалась.

Летом пятьдесят второго Марченко аж до самой Москвы доехал, культя вдруг сохнуть стала, ныть, а когда ходил, протез пудовым казался. В городской поликлинике руками развели: выше отрезать - можем, а вылечить нет. Он так расстроился, что даже запил на трое суток, хотя обычно в рот только по событиям брал, вливал стакан за стаканом и жалел себя. Варвара мужа не трогала, но потихоньку в город-то съездила, выпытала у врача, что можно направление в Москву в институт травматологии сделать, по нему, если будут места, лечь на обследование, глядишь, там придумают. Вместе с доктором составили письмо, запрос, медицинские документы приложили, Варвара на центральную почту отнесла, чтобы побыстрее. И стали ждать... Марченко как вошел, так и вышел: пей-не пей, а жизнь продолжается, работать надо, хозяйствовать, Степку поднимать. Скрипел зубами от боли, но держался.
В июне ответ из Москвы пришел, в котором приглашали его на обследование, за подписью завотделением И. Н. Терентьева. И вот тогда неверующий коммунист Марченко на божий промысел подивился, втолковывал Варваре, не иначе, как кто-то за руку его, Виктора, взял и вывел к самому Ивану Николаичу.
В столицу один отправился, жена не смогла от дома оторваться, ничего, добрался, поразился Москве, растерялся от людей, машин, чтоб в метро войти час, наверное, у входа стоял. Но доехал. Обнялись они с Терентьевым, похлопали друг друга по спине, стали культю смотреть. Хирург рассказал как до Берлина дошел, ранен был, но не сильно, быстро вернулся на передовую. А после войны, сняв погоны, был приглашен вот в этот институт травматологии. Что ему передают документы на всех, кто с направлением пишет, увидел имя-фамилию-диагноз Марченко, сразу вызвал, как раз место было свободное. Ничего не обещает, но постарается спасти остаток ноги.
Виктор верил ему, вот будто и не было тревог, весомо говорил бывший главврач госпиталя, значит, получится все. Определили в палату, место у окна досталось, с соседями познакомился, все путем: военные истории, кто как сейчас живет, то сё - все хорошо.
На языке, понятно дело, вопрос про Татьяночку вертелся, не столько полюбопытничать, сколько прошлое вспоминать. Но Терентьев не говорил и Марченко спрашивать не решался.

Вечером Иван Никоколаич, в ночь дежуривший, пригласил к себе за встречу спиртику дрябнуть. А на столе у него фотографии стоят: белокурая женщина с грудным ребенком на руках, рядом с ней мальчик улыбчивый, кудрявый, шкодный. А чуть в стороне снимок еще одного пацана: темноволосый, с глазами, похожими на тыквенные семечки, такой же разрез. Татьяночкины глаза. Терентьев на блондинку с детьми показал, жена, говорит, моя - Тамарочка, а с ней сын Олежек, на руках дочка Милочка. Марченко кивнул, а сам на другого мальчишку косится. Ох, похож, как похож-то... Одно лицо. Иван Николаич разлил по медицинским банкам, в руку Марченко сунул:
- Да, Виктор, да - кивнул на фото пацанчика,- ты правильно понял. Тоже сын, Ванька.
- Да я знаю, - вырвалось непроизвольно, Марченко прям чертыхнулся про себя за несдержанность.
- Знаешь?
Пришлось рассказать, как разговор под окном слыхал. Терентьев опрокинул, лучком занюхал:
- Вот ведь как оно, Виктор, бывает. Жену люблю, очень люблю и... Ивана тоже. Вижу его пару раз в год, а он и не знает, что я отец, не надо ему, пусть думает, будто полег на фронте.
- А... Татьяночка? Она как?
- И ее люблю. В феврале и июне выбираюсь, Тамаре говорю, с однополчанами встречаюсь. Верит. Таня-то из того города в Саратов перебралась, к родне, никто меня не знает.
- Ждет вас... - у Марченко с непривычки от спирта голова поплыла, язык развязался, - а что ждет, непонятно. Хорошая девушка, правильная, вот крест вам, как заходила - так светлело все кругом.
- Это ты хорошо сказал, - Терентьев махнул рукой, - чистая она. Ждет. Знает, не оставлю семья, а все равно ждет. Надо бы перестать ездить, да не могу, Греюсь об нее, понимаешь? Как обнимет, будто живой водой окатит, всю грязь, всю тяжесть с души снимает.
- Себе забирает, бережет вас...
- Себе... И ничего, ничего взамен не просит. Ничего.
До рассвета почти просидели, больше не пили, так, за жизнь, за детей... Иван Николаевич газету показал про Неверовского. Кинорежиссером тот стал, тоже в Москве живет, с Терентьевым разок встретились, но без искры, из вежливости посидели. Андрей один, фильмы про войну снимает. Сейчас работает над картиной, где будет о лошадях и людях на фронте, о кавалеристах. Хорошие фильмы, один Марченко даже видел, правда, на титры внимания не обратил...

Проваливаясь в сон, подумал, сколько таких баб как Татьяночка по всей стране-то, сколько их - случайных, в одиночку детей поднимают, с судьбой своей изломанной не спорят. И ждут, ждут… Надеются.


Рецензии
Мастерски написано. Переживаешь все вместе с героями, местами слезы наворачиваются, местами грусть одолевает.
Спасибо за рассказ. С уважением.

Павел Пронин   10.05.2013 09:46     Заявить о нарушении
Огромное спасибо. Я боюсь пробовать писать о войне, потому как это тема вечно-острая и облажаться, свалиться в пафос, в нагнетание, в штампы - очень просто. Но попыталась. и очень рада, что рассказ вызвал такую реакцию у вас. Огромное спасибо и благодарность за слова.

Анна Рафф   12.05.2013 00:54   Заявить о нарушении