Рапсодия

Oн услышал:  стукнуло об пол.  Оказалось,  это выскользнула из его пальцев бритва,  которую он продолжал держать в руке,  засмотревшись на рану.  Края её медленно расползались,  слегка выворачиваясь. Кровь то текла, пульсируя, как бурлящий источник, то иссякала.
Он  наконец отвел глаза от раны  и  смотрел теперь на  бритву.  Никогда ещё  он  не  видел её лежащей  на полу.  Эта была старая,  несколько уже сточенная дедова бритва с костяной ручкой, содержавшаяся всегда в идеальной чистоте и порядке и находившаяся обычно на туалетном  столике  среди хрустальных флаконов.   Чуть изогнувшись,  она лежала всегда возле коричневой шкатулки,  трижды отражаясь в зеркалах,  в каждом -  в ином облике.
- Это опасная бритва, - однажды сказала ему бабушка, произнеся затем с невыразимой нежностью его уменьшительное имя, с некоторым страхом взяла бритву в руки и раскрыла. Обнаружилось  лезвие, изогнутое и  блестящее, словно по нему струилась вода.
Но он и сам уже знал,  что это  опасная бритва,  столь же опасная,  как  их соседка,  Анна Федоровна, - он видел как её уводили в тюрьму. Она шла рядом с двумя крепкими мужчинами,  которые были ниже её ростом, своей удивительной походкой, высокая и тонкая,  как свечка,  с  розово-матовым лицом, с карминными губами,  одетая  в узкое синее  с  блестящими полосами платье.  Крепко сжав бабушкину руку, он с ужасом вперился в глаза убийцы,  безразлично  взглянувшей на него, задохнулся от запаха её духов (в детстве он задыхался от духов)  и,  уже уводимый прочь что-то говорящей, склонившейся  к нему обеспокоенной бабушкой, увидел, оглянувшись,  узкую,  чуть прогнутую назад спину и туфли на необыкновенно высоких каблуках.
Глядя сейчас на раскрытую бритву,  лежащую у его ног,  он ясно вспомнил вопросительные и наивные глаза бабушки,  её маленькие,  очаровательные,  уже слегка увядшие губы.   Она с испугом заглядывала ему  в лицо   и довольно сильно  тащила  куда-то в сторону,  подальше  от  опасной соседки,  придерживая нежной  рукой  с  голубым  рисунком  вен  темнофиолетовую  велюровую шляпку,  а он упирался,  и оба напоминали  собой сцену,  похожую на фреску "Ангел, ведущий Иоанна в пустыню".
Он усмехнулся   и снова посмотрел на зарезанную.  Кровь уже не лилась,  и рана потемнела.
"Возможно,  он ещё не осознал того, что сделал",  - размышлял между тем Шекспир, вертя в пальцах разогретый  свечной   воск,  из которого получалась то лепешка,  то шарик,  то некое подобие куба.  Он давно  уже  мял в руках этот кусочек  теплого воска,  и   ладони его источали  довольно ощутимый мягкий  врачующий  запах.   Казалось,  и  вся  окружавшая его трактирная  комната  тоже пропахла воском,  словно внутренность улья...
"Ну при чем здесь Шекспир, - опомнился он.   - До него ли мне сейчас?"   Он отошел от бритвы  и  опустился  на  стул  с  высокой спинкой.   В  огромной,  с  высоким потолком  комнате  было полутемно,   горела  одна только лампа под темно-розовым абажуром,   и  в углах скопилась,  как пыль, темнота. Но ему казалось,  что  ни стен,  ни тёмных углов  не существует,  что он находится  посреди пустыни или океана  - казалось,  чистый ветер,  пронесшийся  без преград через тысячи километров,  лаская, гладит  его по лицу и волосам.   Ощущение невиданной  силы  медленно начало  колыхаться в нём,  глаза  широко раскрылись,  усилилось дыхание -  и вдруг всё  прошло.
Он  чувствовал только,  что  очень хочет спать,  и  решил  тут же  лечь,   не отмыв даже кровь от рук. Постель была расстелена на диване, и угол одеяла призывно отвёрнут.  Он заметил, что угол оттвёрнут так, чтобы вышитые двумя цветами  вензеля бросались в глаза.
Тонкие,  накрахмаленные  рисовым крахмалом  простыни,  скользя,  прикоснулись  к  коже, грелка стала нежно греть ноги.   Он  лежал  в  своей обычной позе  на  высоко устроенной  подушке.
Тепло шерстяного пледа  ласково распростронялось  по  телу.    Он  открыл  глаза, чтобы чуть  оттянуть  момент засыпания   и  продлить  удовольствие дрёмы,  и тут  увидел:  в темном  углу на стуле с высокой спинкой кто-то сидит,  свесив руку и запрокинув голову,  будто прислушиваясь.  Лица  сидящего он не мог рассмотреть, но знал, что это опять Шекспир.
- Встреча происходила  на уровне  министров иностранных дел,  -  многозначительно,  с расстановкой произнес Шекспир,  встал со стула и направился к дивану.  Подойдя,  он присел  на край, подвинул ближе к себе стул и положил на него ноги в измятых и вытянутых  на коленях коричневых штанах.

Я  совершенно  оцепенел. Такого страха я не испытывал даже в тот момент, когда тонул однажды  в омуте.  В интонациях, с  которыми была произнесена фраза  о  встрече министров, я услышал приговор себе сразу за всё.
Конечно,  конечно же,  всё это был сон,  понял он с облегчением. Не было зарезанной, не было Шекспира в вельветовых штанах,  не было грелки,  рисового  крахмала,  двухцветных  вензелей.  Тот же  радиодиктор,  который  говорил  о встрече  на уровне  министров иностранных дел, теперь  рассказывал  о  спортивных новостях,  сообщив  своему голосу  фальшивое веселье  и легкомыслие. Из кухни донеслось визгливое тройное чиханье, возвестившее о том, что соседка принялась готовить завтрак.
Он  с недовольством оглядел свою комнату.   Это была большая полупустая комната  с камином,  лепными карнизами,  в тёмных обоях. Во сне она привидилась ему чище и,  главное,  наполненной прозрачным,  без пылинки,  коричневым воздухом,  будто он видел не саму комнату, а отражение её в потемневшем,  но чисто вымытом зеркале из старинного миллионного особняка.  Теперь   комната  выглядела неуютно,  в ней было пыльно, сыро и холодно, потолок был весь усеян страшными подтёками, и туман, стоящий за окном, казалось, проник и сюда.
- Геня,  когда же ты  дашь мне кушать? - раздался из кухни хриплый, мощный голос соседа.  - Сколько  ты ещё будешь варить  эту свою рыбу?
- Рыба будет вариться определенное время, - с достоинством отвечала ему жена.
- Ай, Геня, Геня! - продолжал орать сосед, Михаил Борисович Карманский. Крик его перешел в хриплый кашель, но тут раздались телефонные звонки,  а затем звонки в парадную дверь,  и соседи с возгласами, кашляя, чихая и топая,  побежали отвечать  и отпирать.
Он воспользовался этим  и  направился было  в ванную,  но едва не был сбит с ног обитателем комнаты напротив, который выскочил оттуда, как чёрт из табакерки.  Сосед был  совершенно неодет, только полотенце,  заколотое бельевой прищепкой,  прикрывало срамные места.
- Ззрасс,-  прошипел он  и бросился на кухню,  где с бешенной скоростью  открыл холодильник,  выхватил оттуда бутылку  и стал яростно встряхивать  загустевшую ряженку.
             Стоя под душем,  Юрий  Валентинович вдруг вспомнил  Александрины ласки и почувствовал тяжелое желание. "Сейчас же ей позвоню" - решил он и второпях стал вытираться. В этот момент дверь вдруг с силой распахнулась, и хлипкий крючок со звоном вылетел из петли.
- Простите, -  сказал  выросший на пороге очередной сосед.  - Я  не рассчитал силы.  Вам письмо.  Положили  в мой ящик.  Ошибка. Под вешалкой.
Глаза соседа были неподвижны,  белесы  и наполнены сильнейшей злобой.  Недавно к нему приехал дядя,  майор в отставке. Он привез с собой  военные мемуары "Штурм Берлина", которые уже третий день читались им вслух.
В  прихожей,  под  вешалкой,  на  грязных  башмаках  лежал продолговатый конверт, украшенный двумя марками.   Юрий  Валентинович  тут же вскрыл его.
"Дорогой мой, - было написано на тонком листе  с кружевными вензелями, - Поздравляю тебя.  Помни,  что я всегда люблю тебя  и готова на всё  ради тебя".
- Именно  "на всё",  - брезгливо пробормотал он  и смял письмо.
В  это время  из соседней комнаты  раздался громкий  и  чрезвычайно довольный голос майора.   Он начал чтение, громко и  размеренно, с таким огромным удовольствием,  будто диктовал штабному повару рецепт приготовления  жаркого.
- Начальник штаба полка  принес рулон  свежих топографических карт  и  с торжественным видом  развернул одну из них  на столе.  На ней,  в самой середине был Берлин. - Майор замолчал от волнения и затем торжественно провозгласил:
- Река Нейсе  впадала  в реку Одер.
Юрий  Валентинович  в  некотором  трансе  слушал  эту белиберду.  Вдруг  дверь  комнаты  первого соседа растворилась с громким скрипом,  и из неё  на негнущихся ногах  вышел Михаил Борисович.
- А!  - радостно воскликнул он,  - доброе  утро,  Юрий  Валентинович!   Как дела?   Как молодая  жизнь?
Юрий  Валентинович  отвечал   соседу,  вглядываясь  в  его  глаза.  Это   были  тёмные, восточные глаза  со здоровыми голубоватыми белками,  с изящными  веками, глаза мерцающие таким загадочным блеском,  будто Михаил Борисович  знал  очень важную тайну,  и именно ему  поручили хранить ее до самой смерти. Кроме того, в глазах Карманского читалось презрение к  Юрию  Валентиновичу -  безденежному  и не умеющему пользоваться  своими способностями  человеку.
- Приехал мой брат, кое-что привёз, - возвестил сосед, - Зайдите в помещение, я покажу вам мех. У вас нет зимней шапки, я знаю.
Тут же в поле зрения появился упомянутый брат  и  почти тем же  голосом сказал:  "Очень хороший мех,  куница, ондатра,  недорого". Оба  брата  замолчали  и стояли теперь  симметрично по обе стороны от него,  в оцепенении,  гипнотизируя взглядами свою жертву.  Юрий  Валентинович тоже замер, завороженный  этой симметрией, впившимися в него хищными взгорами и видом полуоткрытых фиолетовых губ, за которыми  тускло блестело золото.
Братья  быстро сообразили,  что он заворожен не тем,  чем нужно,  погасили свои взгляды,  прикрыли рты,  опустив уголки губ, и как будто растаяли в воздухе.  Юрий  Валентинович  внезапно почувствовал голод и, войдя на кухню, достал  из кастрюли  краюху черного хлеба.  Разломив её,  он принялся есть, запивая  хлеб простоквашей из бутылки.  Конверт и легкий смятый листок он бросил на стол,  и тут вдруг из конверта внезапно вызкользнула незамеченная им ранее открытка - цветная репродукция с картины Мемлинга  "Иоанн на Патмосе".  Иоанн сидел на камне, босой,  держа на коленях книгу,  с чернильницей, подвязанной к поясу. Подняв голову,  он с интересом  рассматривал видения,  заполнившие   весь воздух вокруг него.  Доброе,  молодое его лицо выражало внимание  и  прилежное любопытство  способного студента.
Шекспир долго рассматривал  эту гравюру,  хотя света в комнате  было недостаточно.  "Он ведь почти Иоанн, - думал Шекспир,  - но, к  сожалению,  именно  это "почти"  превращает его жизнь  в мучение.  Пусть бы он  вовсе  был Иоанном, ему было бы легче,  да  и мне с ним.   Я ведь  никогда  не понимал его, будто он - не мой вымысел, а живой человек. Да что это со мной? - с горечью и досадой думал он.  Неужели я разучился управляться с этими лицедеями?  А  как легко было раньше,  - все получалось само-собой,  как ночь со шлюхой".
В  комнате прибавилось света,  и стала видна фреска  на стене   -  белая роза с нежными,  как  глаза  красавицы,  лепестками  и  длинными острыми шипами.   Он  сразу  вспомнил Гарри, и сильная боль посредине груди заставила его встать и, закинув голову,  опереться   руками о подоконник.  Холодный  чистый  ветер с лаской прикоснулся к его лицу,  боль ушла,  и он увидел за окном одинокое небольшое  дерево,  покрытое многочисленными  полупрозрачными  листьями. Около тёмного,  будто бархатного ствола  лежало несколько малиновых яблок.
Юрий  Валентинович  почувствовал тонкий, нежный запах и остановился.   Старуха в чёрном  плюшевом жакете,  беспокойно  поглядывая  по  сторонам,  сидела  под деревом на грязном ящике возле расстеленной на асфальте газеты,  поправляя поминутно  скатывающееся  с пирамидки яблок  одно самое  малиновое с  кривым бочком. Он заплатил ей,  и  она,  кряхтя, положила яблоки в его сумку.
Усевшись   в троллейбус,  Юрий  Валентинович   принялся грызть яблоко и,  глядя  в  туманное  окно,  стал  механически  думать  о  том,  как  ему удачнее  соврать,  чтобы  объяснить  свою  неявку на прошлое  заседание кафедры.  Вдруг троллейбус резко затормозил,  и в поле зрения  оказался уличный  стенд,  сработанный  в  форме  раскрытой  книги.  На  левой его стороне ясным,  соразмерным  шрифтом  рукой  профессионала  высокого  класса  было написано:   "Продовольственная программа - это и  есть конкретная забота о человеке!"  На правой - тем же великолепным шрифтом  художник начертал:  "Коммунистическую идейность,  активную  жизненную позицию -  каждому советскому человеку!"
Едва  Юрий  Валентинович   едва  успел  прочитать  это,  как  раздался  ужасный грохот  и  рёв  -  окно заслонила  платформа  гигантского  грузовика,  на  которой лежала  устрашающих размеров деталь монумента:  огромные женские плечи и грудь.
        Затем послышался  удар,  треск,  и  с другой стороны троллейбуса  показался  такой же тягач  с  другим, не менее мощным фрагментом статуи.    Оба  грузовика,  извергая адский рев,  скрежет  и черно-зеленый дым,  прочно зажали троллейбус  между собой.
        - Мужчина,  у вас нет лишнего талончика?  - услышал он вдруг знакомый голос и,  подняв голову, увидел улыбающееся  лицо  Александры с нежным,  чуть выдвинутым подбородком и коричнево-зелёными глазами,  аккуратно,  как альбом отличницы,  раскрашенными разноцветными тенями и тушью.
Он поздоровался  и встал,  уступая ей место,  но она не села,  а прижавшись к нему, поцеловала  душистыми  губами в ухо  и уставилась ему в лицо, не мигая и полуоткрыв рот. 
Его веселила и нравилась  эта её страстность,  которая  вспыхивала  неожиданно и бурно в любое время и в любой обстановке.
- Я  сейчас  выхожу, - пробормотал  он,  мгновенно  заражаясь  вожделением,  - Придешь  ко мне в восемь часов?
Она  ещё сильней прижалась  к нему,  кивнула,  закрыв глаза,  и её нежные  наполненные кровью губы  медленно улыбнулись,  показав белоснежные  редкие зубы.
На  заседании  он  сел возле окна,  наполовину  занавешенного чёрной  шторой,  и принялся рассматривать внутренний дворик,  который всегда очень развлекал его. Это был четырехугольный небольшой засеянный  зелёной  травой  двор.  В центре его  скучала небольшая  тёмная  металлическая скульптура:  лежащая на боку  женщина  в распахнутой  одежде,  с закинутой за голову рукой.  Ягодицы и  лобок  скульптуры  ярко сияли медным блеском,  так как студенты  постоянно полировали  эти детали,  а на руке  была выведена  голубой нитрокраской  энергичная непристойность. Невдалеке стояли большие мусорные контейнеры,  в одном из них бушевало яркое пламя.
- Крыс не видно?  -  спросила у него, брезгливо улыбаясь,  соседка.
- Вы знаете, вчера мне стало дурно,  когда я выглянула в окно.  Штук  двадцать...
  Заведующий,  обращаясь в их угол,  недовольно воскликнул:
              - Товарищи, будем же наконец уважать друг друга!
Затем он взял со стола листок,  красиво, как именитый поэт, вскинул голову и продекламировал:
- Приказ  от 9-го апреля.  С целью дальнейшего повышения качественных показателей учебного процесса,  поручается руководителям  подразделений  института организовать чёткую оптимизацию  учебного процесса как в учебное,  так и во внеучебное время.
Юрий  Валентинович  опять принялся смотреть  в окно.   Во двор вошел студент,  худой, черноволосый,  какой-то понурый  (кажется это палестинец с третьего курса, вспомнил он),  растянулся на траве,  достал из сумки тетрадь,  пакет с яблочным соком,  французскую  булку  и, глядя в конспект, принялся за еду.  Огонь в мусорном контейнере разгорался всё сильнее, иногда набегающий ветер заворачивал его в огненный столп.
Стало вдруг  неожиданно быстро  темнеть,  будто надвигалось затмение,   ветер  всё усиливался.  Студент,  оставив пакет в траве, вскочил и побежал. Ветер собирал и разбирал многочисленные  складки  на  его  легких  светлозелёных штанах,  сшитых  наподобие шаровар танцовщиков из "Русских  сезонов"  Дягилева.   Из  второго контейнера,  откуда до сих пор струился легкий дымок, тоже показались языки пламени.  Стемнело основательно,  и два костра,  то свиваясь, то развиваясь,  как  шаровары  убежавшего студента,  размётывали  по сторонам  клочья пламени  и столбы искр.
От костра исходил адский жар, но мороз был ещё сильнее.  Поэтому все  постоянно двигались, поворачиваясь к теплу  то одним, то другим боком. "Как это похоже на ад", - обречённо подумал Иосиф,  и тут же поморщился от стыда:  ведь ему не нужно было вертется,  как в аду,  потому что,  прижавшись к его спине и жарко сопя ему в шею,  сзади стоял  толстый Борткевич.  Он уже несколько ночей согревал его таким образом.  Стоял он всегда молча, стараясь не сильно толкать  Иосифа  и иногда даже пытался не сопеть,  но это ему удавалось с трудом.
Через час Иосиф, разогревшись от волнения, с шумом в ушах и чувствуя удары сердца в самом горле,  заканчивал читать вторую главу  "Онегина".  Несколько человек  слушали,  глядя ему в лицо, непрестанно меняющее выражение из-за пляшущего света костра. Борткевич, искривив рот и толстые щёки, сведя страдальчески брови, качал головой и тоже пытался заглянуть в лицо Иосифа,  но видел  только юношескую худую щеку  и изредка небольшой тонкий нос  с горбинкой  и чёрным синяком,  разползшимся по всей правой стороне  лица Иосифа.
Из-за этого синяка,  полученного за неправильное поведение во время переклички, Борткевич и полюбил Иосифа.  Когда тот, очнувшись от неожиданного мощного удара, сел,  опираясь одной рукой на землю,  засыпанную грязным и окровавленным снегом,  а другой провел по лбу,  будто стирая с лица бессмысленное и жалкое выражение униженного человека,  и спокойно,  гневно  посмотрел  на  стоящего  над ним дежурного,  с Борткевичем  вдруг что-то произошло.
Весь ужас месяца, проведенного в лагере,  постоянный страх насильственной смерти,  голод и страшная душевная боль при мысли о судьбе жены и дочери, -  всё  это вдруг трансформировалось в яркое, ослепительное чувство любви к Иосифу.  С этого момента Борткевич перестал тосковать и вспоминать родных,  а  об  обещанном ему расстреле забыл вовсе.  Лишь только он просыпался, он начинал  думать  об  Иосифе и вести  с ним  воображаемые беседы.  А когда Борткевич  смотрел   на Иосифа,  чьё лицо, голос и особенно глаза  казались ему  совершенно  бесплотными,   он понимал, что Иосиф никогда не умрёт.  Это наполняло его огромной радостью, и тогда у него даже возникала надежда, что и он тоже никогда не умрёт, и они с Иосифом будут вечно вместе.

Собственно говоря, думал я, Борткевич сошел с ума. Он, по-видимому, сошел  бы с  ума неcколько позже,  но сцена избиения Иосифа  стала последней каплей.  Так, несколько  самоуверенно, что, впрочем, свойственно юности, думал я, сидя в разграбленном костёле,  под потолком которого с треском, напоминающем о  "Вие", летали перепуганные, толстые, как Борткевич,  голуби, залетевшие внутрь через выбитые окна и большие дыры в кровле.
На глаза мне  попалась большая строгая рама  с обрывком холста,  на  котором   небрежно были намалеваны ромашки.   Глядя на этот обрывок, я вдруг вспомнил о том,  что мой дед Иосиф работал в художественном техникуме в Витебске в двадцатые годы, и, весьма вероятно,  встречался там с  Малевичем и Шагалом. Потом вспомнился и Борткевич,  о котором  рассказывал сосед деда,   работавший в те времена в НКВД.  Вот тут-то я и сделал этот вывод:  Борткевич  сошел с ума.     Помню, как раз  в  этот  момент  пошел  дождь.   Это был  густой,  но  тихий,  какой-то замедленный  дождь,  так красноречиво падающий с небес  сквозь  многочисленные  зияющие  отверстия  в  кровле  на каменный пол,  на голубей,  топчущихся вокруг  и собирающих  пшеничные зерна,  рассыпанные по полу,  на мои волосы, на губы и на глаза.  И я,  хотя  и понимал тогда,  что дождь  внутри храма  необычайно, трагически  красив, не уяснил себе,  что мне  была дана  возможность  осознать то,  что  этот дождь,  невесомо  падающий  мне  на лицо,  и  слезы Борткевича,   который смотрел на лежащего  в кровавом снегу  Иосифа  - явления  одного порядка,  и что эдесь  есть ещё и третьи слёзы -  слёзы обиды на меня,  так  грубо и самоуверенно решившего, что  поведение Борткевича было безумием.
Чья  это была  обида?    До сих пор  я  этого  не знаю,  а  только   "гадательно,  как  через тусклое стекло,  - говоря словами апостола Павла,  - предполагаю".

             Александра тоже обиделась на него,  и натянув на лицо простыню, сердито проговорила: « Я уйду.»   Усевшись на край постели,  освещаемая  пламенем  свечи,  она ждала,  что он ответит,  явно не желая уходить.  Но он уже не слушал её,  а вглядывался в фотографию за стеклом книжного шкафа.
              Из-за  изменчивого,  порхающего света свечи  лицо на  этой  цветной фотографии совершенно  ожило:   губы  то улыбались,  то  становились  серьезными,   глаза  расширялись,   потом  задумчиво опускались веки.   Казалось,  что Герда внимательно  слушает очень интересную сказку,  выражая все свои  эмоции едва заметной  прелестной   мимикой.   Это было так хорошо,  что  Юрий  Валентинович  счастливо засмеялся.

Белый  воротничок  на её школьном  коричневом платье светился в сумерках.  Она шла медленно,  внимательно глядя  по сторонам.  Из  всего  пёстрого  суетливого мира  вечерней  столичной улицы её глаза  бессознательно выбирали то  зазывалу из галантерейной лавки,   то двух старушек,  с трудом поднявшихся на  высокое крыльцо и с  улыбками полного счастья глядящих, задыхаясь, друг на друга,  то неожиданно вывалившегося  из трактирной  двери пьяного, который, пытаясь принять гордую позу и колеся ногами,  кричал, обращаясь к пассажирам стоящей  на остановке конки:  "Ну что вы  все там уселись и сидите,  как я не знаю что?"  - и  много чего  ещё интересного   видели  её удивительные  глаза.
Герда вошла в просторное,  высокое парадное нового, пахнувшего извёсткой дома и, пройдя по широкому зеркальному коридору, вошла в лифт.  Лифтер прикрыл тихо звякнувшие ажурные створки, и лифт, тихо прозвонив,  медленно поплыл вверх.  Перед глазами Герды проплывали  то чешуйчатые чудовища со злобными мордами и толстыми  когтями на кривых лапах,  то гигантские грозные  птицы  с волчьими,  козьими и змеиными  головами, то кабаньи головы со  страшными,  беспощадными глазами Басаврюка из недавно прочитанной  "Красной свитки", то слоны, разнообразно  изгибающие  свои  хоботы.
- Что  это?  -  воскликнула  испуганная  Герда,  когда мама впервые привела её сюда на урок музыки, и она попала из волшебного,  пленившего ее зеркального коридора, где она вообразила себя балериной,  на широкий белый пролет лестницы, весь загроможденный  всевозможными чудовищами.  "Фантазии архитектора",  с несколько презрительной  улыбкой объяснила мама  и добавила: "Фантазии дурного тона".
Герда  подошла к высокой чёрной  двери  с  блестящей  латунной табличкой и,  уже  заранее улыбаясь,  дважды  повернула  сверкающий  винт звонка.  В этой комнате, по мнению Герды,  было прекрасно,  волшебно,  лучше  не бывает.   А сегодня  было ещё лучше,  потому что на окнах висели новые,  такие восхитительные занавески  с  нежными узорами  из лилий и роз.  Окна были распахнуты,  тёплый ветер  изредка вздымал эти занавески, и они то взлетали вверх, то опадали,  как платья балерин.  Между окнами,  в светлой кипарисной рамке висела любимая Гердой фотография  её учительницы,  стоявшей возле прямой,  стройной  сосны.

Юрий  Валентинович  положил  ладонь  на ствол сосны  и  с удивлением ощутил  лёгкое движение.  Он поднял голову и тут же понял причину  этого:  незаметный снизу вышний ветер раскачивал вершину огромного дерева, и движение её передавалось всему стволу.
Он пошел дальше  по дорожке, ведущей к  нищенскому  дачному  флигелю,  на ходу изредка восклицая:  "Есть кто-нибудь?"- но никто ему не отвечал.  В доме  хозяина - пьяницы-тракториста, казалось, тоже никого не было. На столе, вкопанном в землю,  посреди кучи книг,  стоял в вазе растрепанный  букет мелких и неярких цветов.  Он сел на лавку и сразу увидел  рядом со знакомым толстым  томом Мандельштама  записку,  на которой  лежало  большое яблоко.    " Юрий  Валентинович ,"-  было написано в ней  великолепным,  чётким и при этом быстрым почерком  Ольги Владимировны, который сразу вызвал в памяти её внимательный и быстрый взгляд,  - мы в огороде, просим к  нам".
Он обогнул дом  и оказался около небольшого огорода,  над которым  стоял душистый, горячий воздух.  Среди   запущенной,  заросшей  высокими  сорняками  грядки  клубники  он увидел  Ольгу Владимировну вместе с  мужем  Володей и их маленькой дочкой.
Глядя на эту троицу,   Юрий  Валентинович  вдруг с удивлением заметил,  что пространство вокруг него стало принимать какие-то иные формы. Явно обнаружился центр его, отмеченный особенно ярким  и будто поблескивающим цветом.   Казалось,  он  видит каждый волосок на черно-седой голове  Ольги Владимировны,  каждую линию на больших ладонях Володи.   Крохотное тельце  девочки  излучало необыкновенное  тепло,  которое он испытывал  лишь когда  смотрел  в  улыбающиеся глаза своей дочери Герды. Одновременно  с  этим,  как-то параллельно, он понял,  каковы были эти третьи  слезы,  о  которых он  «гадательно,  как через тусклое стекло»  часто думал с такой тревогой. Но теперь  эта тревога  прошла  навсегда.   Он глубоко вдохнул  этот пахнувший летом плотный живой воздух и сделал первый шаг.
Внезапно проснувшийся  хозяин дачи,  у  которого  резко во сне началась  белая  горячка,  вскочил  с кровати и быстро вышел во двор,  схватив по дороге топор  и стараясь ступать как можно тише и незаметней.   Он вдруг отчетливо понял,  что виновником  его невыносимого,  смертоносного  страха, и единственной причиной того, что из-за всех  икон  с засунутыми за их оклады высохшими троицкими букетами  неукротимо выползали сонмы фиолетовых  гусениц, каждая размером с любительскую сосиску, был  этот только что появившийся человек,  который  сначала  своим  звонким,  мучительным   для него  голосом  говорил  ему прямо  в ухо:  "Есть кто-нибудь?   Есть  кто-нибудь?" - и  теперь уж  достоверно,  точно имел влияние на  фиолетовых  гусениц. 
Особенно  убеждало в этом тракториста то, что вокруг несколько  неуклюжей фигуры этого человека пульсировало  многоцветное,  ежесекундно  меняющее  оттенки  и силу,  объемное  сияние. Несильный теплый ветер сдувал это сияние влево.
Это был именно  тот человек,  со страшной яростью  думал тракторист, -  тот,  который с самого  рождения мешал ему жить,  тот, из-за которого у него  всю жизнь случались  неприятности.  Поэтому тракторист, ступая тихо и замечательно ловко,  подкрался сзади,  мгновенно примерился и с радостным облегчением,  изо всех сил ударил лезвием топора по ненавистному темному затылку.
Кровь брызнула  в разные стороны, сияние постепенно угасло,  и тракторист, совершенно счастливый,  побежал поскорее в дом, дабы  удостовериться,  что выползание  мерзких гнусениц  наконец прекратилось, и жизнь его теперь станет прекрасной.


КОНЕЦ.


Рецензии