Исачок
Время уходит – память остаётся.
Еврейская пословица
Это было моё первое съёмное жильё – маленькая комната в квартире старого, дореволюционной ещё постройки, многоэтажного дома, находящегося в историческом центре Киева. Скорее всего, в лучшую свою пору это именуемое комнатой помещение могло служить чем-то вроде гардеробной. Правда, хозяйка рассказывала, что когда-то именно там происходили тайные романтические свидания её юной тогда старшей сестры с известным революционером, легендарным героем гражданской войны. Хозяйку, которая по возрасту могла бы быть мне бабушкой, я называла по имени и отчеству. Хозяина же, лет на пять-десять её старше, – Исачком.
Собственно, именно ему я и обязана тем, что задержалась в этой квартире после первого же, «просмотрового», визита. Ничто не располагало к тому, чтобы остаться. Единственное преимущество – соблазнительная близость к консерватории. Этот путь я проделывала потом ежедневно в течение целого года. А тогда, впервые войдя в квартиру и оглядевшись, извинилась и сказала, что должна подумать. Не хотела обидеть хозяйку немедленным отказом – и пообещала, что дам ответ завтра. Но уже направившись к выходу, услышала за спиной:
«До-оця, так ты ухо-одишь?»
Ответ я дала «сегодня», в тот же момент, – в узком коридоре старой коммунальной квартиры, освещаемом свисающей с высокого потолка подслеповатой лампочкой. Дала ответ, едва увидела, оглянувшись, стоявшего позади человека в очках и со слуховым аппаратом. Появившийся ниоткуда (презентацию квартиры осуществляла хозяйка, его жена), он показался мне тогда похожим на кого-то из шолом-алейхемовских героев. Среднего роста, худощавый, с тонкими чертами лица, с венчиком абсолютно белых волос вокруг головы. На лице – простодушная улыбка, в голосе – растерянность: «До-оця, так ты ухо-одишь?»
Не ушла. А точнее, ушла – и в тот же вечер уже с вещами вернулась обратно. И осталась там на целый год.
Что подтолкнуло нас навстречу друг другу? Меня, благополучную «юную леди», выросшую на востоке Украины, – и его, состарившегося вдали от своей исторической родины жителя украинской столицы?
Не знаю.
Было, правда, одно, саднящее, – только что у е х а в ш а я консерваторская однокурсница, Анька. Стать подругами надолго не успели – наш быстро промелькнувший первый курс для неё и её семьи прошёл в сборах: ОВИР, документы, виза, билеты... Анька порой надолго исчезала, но когда появлялась, проводили вместе едва ли не всё свободное время – не могли наговориться, не могли расстаться. А в начале лета Анька, отовсюду исключённая – сначала из комсомола, а потом и из консерватории, – исчезла совсем.
И остались у меня в память о ней только подаренные ею и пришитые на пальто модные в ту пору красивые металлические пуговицы. И ещё – песня, со словами на незнакомом языке, выученными мной по слуху, с Анькиного голоса. Её мы с Анькой пели, обнявшись и плача, утешая друга, опять плача, – в день расставания. Обе понимали: прощаемся навсегда.
Вернувшись после летних каникул в Киев – без неё, Аньки, опустевший, – тосковала. Оставшись без Аньки, я осталась и без песни. И только в другой, с детства любимой «Цвiте терен», находила для себя её отдалённые отголоски.
Кроме того, я осталась и без жилья. Решение уйти из общежития – далёкого, шумного, по-соседски небесконфликтного – было поддержано дома родителями. И его нужно было претворять в жизнь. Помогать мне, никогда ранее не жившей «на квартире», взялась взрослая приятельница, сотрудница консерваторской библиотеки. Ася – Аська! Опросив своих родственников и друзей, заручившись их рекомендациями, Аська предложила мне начать ознакомительный тур в соответствии с намеченным ею планом. В тот же день во время её обеденного перерыва мы вдвоём отправились по ближайшему из адресов – к знакомой чьей-то знакомой, которая согласилась сдать комнату «подруге нашей подруги». И уже через десять минут мы с Аськой стояли перед старой деревянной входной дверью квартиры – в доме на одной из улочек, берущих начало из сегодняшнего Майдана.
Мы были приветливо и радушно встречены открывшей дверь хозяйкой. Она провела экскурсию по квартире и показала предназначавшуюся для меня уютную, обставленную добротной мебелью и сияющую чистотой комнатушку. В ней практически впритык друг к другу стояли кровать, шкаф, комод с зеркалом и стул под окном. Но неудобство состояло в том, что путь к месту, где мне предлагалось жить, пролегал через комнату хозяев, служившую им гостиной и спальней одновременно.
Мы с Аськой понимающе переглядывались – обеим было ясно, что поиски подходящего жилья придётся продолжать. Впрочем, мне показалось, что разочарование постигло хозяйку ещё раньше, чем нас: она заметно приуныла, узнав, что жильё требуется мне, а не Аське. Причину этого я поняла позже – и расскажу об этом тоже чуть погодя.
Уже было распрощались. Но – «До-оця, так ты ухо-одишь?» Адресованное мне.
Назвав квартиру старой, против правды не погрешила. Большой же она не была – несколько комнат, высота которых едва ли не превышала другие показатели их габаритов. Существовала, правда, в этом жилище комната, которую я не видела, но судя по количеству окон в ней – самая просторная. Принадлежала она обитающему где-то в другом месте жильцу – какому-то важному то ли госслужащему, то ли военному, – единственному соседу в этой небольшой коммунальной квартире. Появлялся несколько раз на пару минут – только затем, видимо, чтобы периодически обозначать своё присутствие. Познакомиться с ним мне не довелось – лишь однажды видела его силуэт в конце тёмного коридора.
Постоянно же проживающих в квартире было трое.
Хозяйка – маленького роста, с короткими вьющимися волосами, по возрасту ухоженная, опрятная. Обращаясь к ней, я называла её по имени и отчеству, а в разговорах с моими подружками именовала Сонькой – по примеру её, Сонькиных, подруг. Изменяю имя, но оно, колоритное, – рядом с оригиналом.
Сын хозяйки – только её, Сонькин, сын. Вдвое старше меня – и на полголовы меня же, ростом около 160, ниже. С громким именем великого европейского драматурга. Назову его, сына, скажем, Мольером. При знакомстве услышала от него: «Моля». Для меня же он не был ни Мольером, ни Молей. Однажды, обратившись, выдавила из себя бытующее в доме «Моля» – и тут же, поперхнувшись им, смущённо умолкла. Предпочла вообще отказаться от имени – в нечастом общении стала обходиться без него, изобретая словесные конструкции, которые маскировали бы эти мои уловки.
И Исачок. Сонькин муж.
Атмосфера в доме стала мне понятна с первых же дней. Три взрослых человека, отношения между которыми были лишены той – заметной даже стороннему взгляду – теплоты, которая свойственна союзу любящих друг друга людей. Но каждый из членов этой семьи вносил свою лепту в годами формировавшийся, уже устоявшийся жизненный уклад и совместный быт.
Сонька, грузноватая, но подвижная, успевала содержать квартиру в идеальнейшем порядке. Мне редко доводилось видеть её моющей, стирающей, чистящей – с пылесосом или со щёткой, которой она доводила до блеска покрытый мастикой паркетный пол. Сонька занималась этим по утрам, когда я уже уходила из дому. Но результаты её стараний видела даже в своей комнате. Она изначально дала мне понять, что уборка – это исключительно её, Сонькина, сфера ответственности, а мне, дескать, следует беречь руки.
Кулинаркой Сонька была отменной – с форшмаками, «беф-строганами», фаршированной рыбой, аппетитно благоухающими даже в моей неблизко расположенной комнатушке. Особенно ощутимы были ароматы в тёплое время года: моё открытое окно смотрело прямо на настежь распахнутое окно кухни, находящееся на расстоянии нескольких метров, – так причудливо была спланирована квартира.
В отношении Соньки к сыну просматривалась главная её забота: Моля до своих сорока (если и ошибусь, то незначительно) семьёй так и не обзавёлся. Видимо, активный назидательно-воспитующий этап воздействия на своего единственного наследника Сонька уже прошла – и она устала. Но попыток не оставляла: что бы ни обсуждалось в разговорах с навещающими её подругами, рано или поздно возникала эта болезненная для неё тема. Секрета из неё Сонька не делала – наоборот: коллективно судили-рядили, где же сыскать суженую-ряженую «засидевшемуся» Мольеру. Предлагались и всесторонне рассматривались «вагрианты» – но то ли невесты оказывались неприступными, то ли апатичный Мольер даже не приступал.
Нашлось и объяснение Сонькиному огорчению в день нашей первой встречи. Дюймовочного роста Аська – взрослая, тихим голосом говорящая восточная красавица. С Сонькиной материнской точки зрения – под стать крошке Мольеру. На Аську – рассчитывали! Я же подобных надежд оправдать не могла, что называется, по определению. Но сумма, получаемая от меня ежемесячно, превышала размер Сонькиной пенсии – очевидно, именно это и сыграло решающую роль в том, что Сонька ответила согласием на предложение кого-то из Аськиных знакомых сдать комнату «порядочной аккуратной девушке». Не сказать, чтобы остро нуждались, но жили явно не на широкую ногу. К заполненному «хгрусталём» серванту-«гогрке» я, проходя через комнату хозяев, не присматривалась, но иногда наблюдала по утрам, как, вздыхая, полирует Сонька на кухне очередную хрустальную ладью, уплывающую затем в комиссионку.
Мольер был основательно образован и эрудирован. Когда, случалось, пересекались мы с ним на кухне, находила в нём интересного, увлекающегося общением собеседника. До сих пор помню пересказанную им историю о человеке, которого насильственная рука невидимого почтового корреспондента за короткое время превратила из благополучного законопослушного обывателя в убийцу.
А однажды, будучи приглашённой, зашла в его комнату – самую дальнюю в квартире, за поворотом коридора расположенную. Книги – повсюду: на полках, на столе, на стульях, даже на полу. Бережно хранимые, никому не даваемые. Зашла за обещанной книгой – видимо мне, территориально подконтрольной, исключение было сделано. Побыв там минуту-другую, поняла: маменькины матримониальные усилия если и не обречены, то и не особо перспективны: трудно было представить себе «багрышню», которая органично вписалась бы в этот библиотечный интерьер.
Мольерова жизнь протекала на работе, а дома – за закрытой дверью его комнаты. Гостей в дом не водил. На кухню выходил только чтобы поесть или налить себе чаю. Сонька с утра бралась за свои тряпки-щётки, а Исачок отбывал в поход за продуктами. Выстаивая очереди, приносил домой лучшее из продававшегося тогда в магазинах. Я же курсировала между консерваторией и домом. Уходила, как правило, очень рано, возвращалась поздно, часто заполночь: таков стандартный режим занятий на инструменте, находящемся в действующих концертных залах, – утреннее дорепетиционное и вечернее послеконцертное время. Но днём на несколько часов появлялась дома, чтобы отдохнуть.
Так жили.
В Сонькины домашние хозяйственные заботы Исачок не вникал, равно как и в вопросы сватовства Мольера. Как и Сонька, называл его Молей, но в тоне слышалось безразличное «Мольер». Тот отвечал ему таким же отстранённо-равнодушным отношением. Называл на «вы», по имени-отчеству, но, бывало, досадливо отмахивался от нечасто задаваемых вопросов. Откровенных конфликтов в семье не припоминаю. Сонька на Исачка изредка незлобиво покрикивала, он же либо снисходительно улыбался в ответ, либо так же громко, но коротко, пресекал её сварливые монологи.
Я вынужденно становилась свидетельницей происходящего в доме: планировка квартиры не давала возможности полностью обособиться, а плохо слышащий Исачок провоцировал у окружающих тон, динамически превышающий привычный в других семьях.
Он так никогда и не назвал меня по имени. Впрочем, нет, – было однажды. Но это было не моё имя. «Бася!» – услышала как-то за спиной. Вздрогнув, оглянулась и поняла: обращается ко мне. Смутился. И продолжил своё «до-оця». Много позже, услышав «ты похожа на Басю», спросила: «Бася – это кто?» Махнул рукой, застенчиво улыбнулся. А потом коротко всхлипнул.
«Исачок» как моё к нему обращение возникло не сразу – лишь спустя несколько недель после нашего знакомства. Вначале он был для меня человеком, уважительно называемым по имени и отчеству. Отчества теперь не помню – потерялось оно мною уже давно.
На второй же день моего «квартирования», возвратившись вечером, услышала почти заговорщицкое: «До-оця, я купил тебе селё-одочъку!» Удивилась, но поблагодарила за этот неожиданный жест. Денег брать не хотел, но моя настойчивость всё-таки заставила его смущённо положить в карман отданную мной мелочь. Этого изначально выдвинутого категорического условия – «только так, иначе не приму» – я впоследствии придерживалась неукоснительно.
Потом были огромные сахарные арбузы, апельсины, мандарины, лимоны, весенние свежие огурцы, зелень... да и много чего ещё – из того, чего было не купить, зайдя по пути в магазин. А выбраться на рынок или найти места, где всё это продаётся, да ещё и постоять в неизбежной очереди мне, конечно же, было не по силам и не по времени.
Порой видела на комоде в своей комнате цветы – ромашки, подснежники, сирень. И ландыши, тогда ещё не занесённые в «Красную книгу», – десятикопеечное, продаваемое на каждом углу бело-зелёное чудо. Цветы – единственное, что я соглашалась принять в качестве подарка. И ещё была ёлка! Настоящая, живая, крошечная, специально для меня купленная. Пахнущая Новым годом, украшенная мной несколькими конфетами в блестящих обёртках – какие ёлочные игрушки у студентки? А они, старики, ёлку себе не устанавливали.
И даже то, что я могла бы без особых усилий делать сама, он постепенно взял на себя. Хлеб из булочной, масло, сыр, кефир из гастронома – всё это приносил мне он. Настаивал, не слушал возражений, обижаясь на протесты всерьёз, чуть ли не до слёз. Сдалась и смирилась. Поняла: ему это зачем-то нужно.
По вечерам меня всегда ждал вскипячённый «чъайник» и обязательный бутерброд. И он, Исачок, – сидевший на кухне до моего порой очень позднего возвращения. А то и дежуривший на улице, перед аркой-подворотней, через которую пролегал путь к подъезду. Сетовал: «Гьиде ты хо-одишь, до-оця?» Объяснениям не внимал: «Чъто за заня-атия такие? Ка-акая грепетиция? Ка-акой концегрт? Чъто твой пгрофессогр себе думает!»
Встречая меня, по вечерам возвращавшуюся вместе с кем-то из живших неподалёку подружек, дожидался, пока мы одолеем уличный подъём. Доставалось и моим попутчицам: «Гьиде вы ходите ноччу? Босяков кгругом!..» И тогда уже шли с ним вместе провожать до дома или до троллейбусной остановки мою спутницу.
Случалось мне быть провожаемой и кем-то из знакомых мужского пола. Уже издалека я замечала Исачка, дежурившего в ожидании. Он же, плохо видящий, заприметив нас несколько позже, тут же растворялся в глубине арки. Расставалась со спутником на том месте, где только что стоял Исачок. И, вступая на финишную прямую, ведущую к подъезду, знала, что защищена с обеих сторон: «кавалегром» на входе – и встречающим за парадной дверью Исачком.
Всегда безошибочно определял, «чъто за пгровожатый». Интересовался, лукаво подмигивая: «Но хоть кграсивый мальчик?» – если узнавал, что это просто кто-то из коллег. Если же чувствовал, что встреча была окрашена романтической нотой, беспокоился о судьбе оставшегося среди «босяков». А потом унимался, рассуждая вслух: «Ухажё-огр без синяков – не ухажё-огр!» И только заперев изнутри дверь на все замки, вздыхал облегченно: «Ну всё, все дома».
Сидели потом на кухне за чаем, иногда подолгу. Расходились, когда в проёме кухонной двери нарисовывалась поднявшаяся с постели Сонька.
Мамины вечерние беспокойства за меня, признаюсь, порой заставляли досадовать. Его же, Исачковы, не тяготили никогда: был в его участии некий дух почти ровеснического сообщничества.
Если к Соньке частенько захаживали её близживущие кумушки, то Исачка навещал только один гость, его друг, обитавший в каком-то из дальних районов. Возвратившись как-то вечером и открыв входную дверь своим ключом, я застала картину: следы чаёвничанья на кухонном столе, уже рвущийся домой визитёр, которого Исачок пытается задержать: «Она скогро пгрьидьёт!» Недослышивающий, не заметил, что «она» уже «пгрьишла» и из коридора наблюдает за происходящим на кухне.
Знакомство состоялось. «Соломончык!» – услышала.
Гость перестал спешить, и чаепитие было возобновлено. Теперь уже оба – и хозяин, и гость – усердствовали в том, чтобы меня накормить, а попутно и развлечь. Наперебой рассказывали всякие смешные истории – о «клезмегре» Моне, о философе Додике, о бесшабашном гуляке Сене.
«Она таки похожа на Басю», – «шепнул» Соломончик, полагающий, что я, поднявшаяся из-за стола, чтобы поставить «чъайник» на плиту, его не слышу.
Провожали гостя к последнему уже метро. Возвращались обратно. «Ты называй меня как Соломончык, по имени. И говогри мне "ты"», – попросил. Поняла: если откажу – обижу. Смутившись, пообещала выполнить просьбу, но только наполовину – переход на «ты» в общении со взрослыми людьми всегда был для меня практически непреодолимым. А что до имени, то хоть и не без усилий на первых порах, но слово сдержала.
Собственно, так его называли и Сонькины подружки – «Исачъок». Но замечала, что не очень-то ему это нравится. Хитрил: делал вид, что недослышал, и на зов не откликался.
Навязчивым не был. Если видел, что занята, устала или просто не готова к диалогу, держался на расстоянии. Если была чем-то расстроена, подмечал это моментально, едва я появлялась дома. Вопросов не задавал – просто молча помогал снять пальто. А бывало, зайдя в свою комнату, я находила там лежащее на подушке огромное красное яблоко.
Как-то, увидев у меня в руках распадающиеся от ветхости ноты, попросил оставить их ему до вечера. А придя после занятий, нашла их уже переплетёнными.
Если же случалось мне порой «пгрихвогрнуть» и улечься в постель на пару дней, приостанавливались Сонькины ежеутренние уборочные работы. «Шогркаешь шчоткой!» – раздражался. Сновал со всякими целительными напитками между кухней и моей комнатой. И по магазинам спозаранку не выдвигался.
Его же болеющим не видела ни разу.
А однажды на кухне, за традиционным вечерним «чаем вдвоём», он попросил меня что-нибудь спеть. Отнекивалась: ну какая из меня певица? Да и что спеть? Разве что... И запела – ту, оставшуюся от Аньки, песню.
Исачок плакал. Как ребёнок – тоненько всхлипывая. Допев, я тоже расплакалась – и от мыслей об Аньке, вдруг нахлынувших, и от жалости к нему, плачущему. Рассказала об уехавшей подруге. И он тоже рассказал – об увезённых друзьях.
Среди знакомых мне людей уехавших было несколько. Но ни один из таких отъездов не всколыхнул душу – люди были чужие. Среди его знакомых уехавшие тоже были. Но вот друзья были именно «увезёнными» – увезёнными своими взрослыми детьми. Остался один Соломончик, «ожидавший в ы з о в а».
И стало понятно, почему они, такие похожие, – такие разные. У них были разные глаза. Соломончик ж д а л ! Исачок – не ждал.
Как и понятным стало, почему Соломончик живёт так далеко, в окраинном спальном районе: слышала ведь, что были соседями, а потом «гразменяли квагртигру».
Песню эту он теперь просил меня петь регулярно, по нескольку раз в день. Видя, что убегаю, почти умолял: только песню! Пела. Да и кому ещё я могла её петь? Сонька меломаном не была.
Со временем разговоры посерьёзнели. Показывал несколько фотографий – старых, почти рассыпающихся. О людях, на них изображённых, подробно не рассказывал. Называл по именам. «А Бася здесь есть?» – спросила однажды. Ответить не дала зашедшая на кухню Сонька. Смущённо спрятал фотографии – и больше к этому разговору не возвращались.
Многого о нём я так и не узнала. О прошлом говорить не любил: Слышала иногда: «война...», «немцы...», «Бабий Ягр...»... Родственников у него не было. Об их судьбах тоже ничего не рассказывал. А Сонькиных родичей за своих не считал. Так мне казалось. Впрочем, могу и ошибаться – видела их всего лишь пару раз. Однажды – когда шумная разновозрастная компания свояков-племянниц-чьих-то внуков, приехавших из другого района, гомонила за моей дверью. Застолья не было. Обсуждались вопросы их предстоящего отъезда на ПМЖ.
В другой раз – весной, когда Сонька, гремя кастрюлями и сковородками, всю ночь возилась на кухне. А Исачок, одетый в «костюм-тгройку», с раннего утра убежал из дому. Вернулся с большим букетом огромных ярко-красных тюльпанов. И они с Сонькой и с той же прибывшей группой молчаливых в этот раз родственников вместе куда-то отправились. В их тихом разговоре звучало: «Сыгрец», «Лукьяновка», «Кугренёвка», «16-й тгроллейбус», «18-й тгроллейбус».
Возвратились после обеда, расположились за накрытым столом в хозяйской комнате. Настойчиво звали меня. Но я, несмотря на выдавшийся наконец выходной, оделась и ушла из дому – извинившись, сославшись на дела. Понимала: хоть уже и не чужая, но всё же сейчас – лишняя.
Других семейных сборов не припомню. Дни рождения и другие праздники не отмечались.
Друзья-приятели любили захаживать ко мне в гости: от консерватории – рукой подать, а на «моей» полке в холодильнике не переводились всякие дефицитные вкусности – разумеется, только благодаря поисковому энтузиазму и неутомимости Исачка. Бутерброды с чаем или кофе были гарантированы любому проголодавшемуся. Но это были непродолжительные визиты, зачастую только тем и мотивированные, что иным способом в случае необходимости со мной было не связаться – в квартире не было телефона. Компании же ко мне заходили нечасто, несмотря на Сонькино толерантное, если не сказать поощряющее, к ним отношение. Может быть, не покидала её надежда, что среди моих подруг сыщется наконец похожая на Аську?
Всех представляла и Исачку, и Соньке, а если в поле зрения оказывался Моля, то и ему тоже. Постепенно в моём окружении не осталось уже никого, кто не был бы знаком с этой семьёй и кого не знали бы Исачок и Сонька. И если случалось, что кто-то из приятелей наведывался в моё отсутствие, по возвращении я получала от Исачка исчерпывающий отчёт о не заставшем меня госте. «Пгриходила Галя. Мы с ней тут пегребгро-осились пагрой слов...» – после этого я уже могла и не интересоваться непосредственно у Гали, что у неё нового, здоровы ли родители, какие навыки освоил её домашний питомец. А Галя потом рассказывала, как замечательно они побеседовали, и при каждом удобном случае передавала приветы Исачку.
Мне казалось, в орбиту его деятельной заботы были вовлечены все, кто имел хоть какое-то отношение ко мне.
Место приёма гостей ограничивалось кухней. Вести «кагал» через комнату хозяев и само по себе было не лучшей идеей. А к тому же и совершенно бессмысленной – в моей комнатушке разместиться было негде. Кухня же по площади превосходила её минимум втрое.
Покончив с приносимыми гостями тортом, пирожными и прочими яствами, мы всем составом перебирались на «чёрную лестницу». Была и такая в этом доме – закрытый внизу «чёрный вход». Дверь на просторную лестничную площадку с окном от пола до потолка находилась рядом с кухонным столом. Усаживались на сделанную Исачком скамейку, покуривали и болтали, изредка выходя на кухню за чаем.
Исачок, впервые столкнувшись в коридоре с группой пришедших, поздоровался и тут же молча удалился. Позвала к нам – сияя, прибежал. Потом уже сразу стала приглашать не только его, но и Соньку. Та чаще всего отказывалась – похоже, убедилась со временем, что барышень из моего окружения Моле было бы естественнее удочерить, чем взять в жёны. Самого же Молю я, помнится, звала, но он таких массовых мероприятий не любил.
Для него и для Соньки мы всегда оставляли в холодильнике блюдо с угощениями.
Исачок, проведя с нами какое-то время, галантно откланивался и, хитровато прищурившись, напутствовал: «Начинайте секгретничать!»
За столом, как правило, говорил мало. Вступал в разговор только если кто-то к нему обращался. Был смешлив и остроумен – взрывы хохота за столом сопровождали каждую его реплику.
Иногда насупливался – понимала, ревнует.
Его ко мне не ревновали. Да и кому было ревновать?
Как-то в компании пришедших гостей оказался университететский аспирант из Германии, Томас. Он с удивлением разглядывал и набитый старьём антресольный кухонный склад, занавешенный тюлем, и Сонькин допотопный чугунный утюг, и «чёрный вход». Исачок, привычно приглашённый за стол, вычислил его, практически молчавшего, сразу. Ели принесённый гостями огромный дорогой торт. Исачок, сластёна, не притронувшись к угощению, тихо выскользнул из кухни. А я сидела и ждала, когда же наконец общество засобирается уходить. Внутреннее напряжение не давало полноценно участвовать в беседе, но долг гостеприимства исполнила до конца.
А Исачок в тот вечер лёг спать раньше обычного, не дожидаясь ухода гостей и меня, наконец освободившуюся. Я промаялась ночь без сна, да и он, слышала, ворочается и вздыхает в соседней комнате.
Но уже на следующее утро он как ни в чём не бывало наливал мне утренний «чъай» и провожал до выхода. А вечером поинтересовался: «Ну как там твой немчык?» Отказывалась: не мой! И вообще – ничей. Но Исачок стоял на своём: «Ты пгриглашай его, пусть пгриходит. Мальчык, вгроде, неплохой. Кграсивый. А ты-ы ему как понгравилась! Ты гразве не заметила, чъто он только на тебя и смотгрел?!»
«Немчика» Томаса я больше не встретила ни разу. По-моему, он действительно был ничьим. Но Исачок о нём не раз потом вспоминал – тепло и дружелюбно.
Установленное мной самой правило принимать гостей на кухне и на прилегающем к ней пространстве нарушено было лишь однажды. Из города моей училищной юности приехал друг – человек взрослый и семейный. В дом к нему меня, ещё пятнадцатилетнюю, привели когда-то старшие приятели. Со временем они почти исчезли из дружбы, а семья эта осталась. Алик – общительный и щедрый полукавказец-полурусский – никогда не бывал в Киеве. Человек небедный, он мог позволить себе провести единственную столичную ночь в любой, самой недешёвой, гостинице. Но жаль было терять время, хотелось подольше побыть вместе. Разумеется, приезд его был согласован с хозяевами, и мне была выдана видавшая виды раскладушка – для остававшегося на одну ночь гостя.
День прошел в экскурсиях. А вечером – кухня, гора привезённых Аликом из дому восточных блюд, приготовленных и переданных для меня его мамой, купленные нами в магазине по дороге домой вино, торт, конфеты, фрукты. Исачок суетился, накрывая стол. Были приглашены и Сонька с Молей, но они в компании надолго не задержались. Моля, прихватив с собой большую тарелку с угощениями и чашку чая, отбыл обратно к своим книгам. Сонька же, посидев с нами, вскоре отправилась к телевизору.
Позвонил в дверь Ференц – венгерский ассистент-стажёр, мой дуэтный партнёр. Не найдя меня днём в консерватории, заглянул на минутку по делу. Но открывший дверь Исачок, уже знакомый с Ференцем, не зовя меня, затащил того на кухню и усадил за стол. Говорили громко, чтобы Исачок мог быть на равных с нами, молодыми и хорошо слышащими. Я была переводчиком, пытаясь донести до Ференца всё обсуждавшееся за столом – и одновременно втолковать Исачку, что виолончель не совсем тот «инстгрумент», на котором вот прямо сейчас Ференц будет всем нам тут «аккомпанигровать».
Проводив венгерского гостя, снова сидели на кухне. И опять я по просьбе Исачка пела «Анькину песню». Плакал уже и Алик.
А потом – спать: Исачок – к Соньке на тахту, я – в свою кровать, Алик – на кое-как втиснутую в мою комнату раскладушку. Заснули как убитые.
Проснулась я ранним утром от суматохи в соседней комнате. Услышала голоса:
«Почему же ты нас не разбудил? Почему не постучал?» – Сонька, недоумевая.
«Так ведь неудобно было», – Алик, оправдываясь.
«Тьебя гразве, дугру, гразбудишь?» – Исачок, возмущённо отчитывающий жену.
Как выяснилось, Алик вторую половину ночи провёл на кухне. Выйдя попить воды и закрывая снаружи хозяйскую комнату, он не побеспокоился о предохранителе – и «английский» замок защёлкнулся. Оказался мой гость почти в положении ильфо-петровского инженера Щукина. С той лишь разницей, что, спасала его всё же не мыльная пена, а тёплая пижама.
Обнаружив, что обратный путь к постели перекрыт, Алик решил как-то действовать. Напомню: окно моей комнаты находилось как раз напротив окна кухни. Открыв форточку, Алик сначала пытался звать меня. Тщетно: в конце зимы окна ещё были закрыты. Тогда, достав из стоящего в углу ящика несколько овощей, Алик изготовил из них маленькие пульки и стал метать их в моё окно. Но меня «гразве гразбудишь»?
Я вслух припоминала: какие-то звуки ночью, кажется, слышала. Но к тому, что мальчишки, гуляющие во дворе, бросают порой камешки (или, может, какие-то мелкие щепки) в моё окно, привыкла. Алик, услышав это, пошутил: «Ну да, конечно, женихи тебе по ночам бросают камни в окно! Выманивают на свидания!» Исачок вступился всерьёз: «Доця у нас – погрьядочная!»
Смеялись все. И громче всех – Сонька. А Исачок на какое-то время перестал снимать на ночь слуховой аппарат. И в этот день я впервые услышала от него сетования на плохой слух.
Узнав, что Алик – профессиональный художник-фотограф, Сонька поинтересовалась, можно ли реставрировать старые снимки. У неё их было немало. Алик выразил готовность восстановить дорогие ей свидетельства прошлого. О том, чтобы доверить почте пересылку этих семейных реликвий, не могло быть и речи. И заключён был договор: когда я буду ехать на каникулы, захвачу их с собой, а потом привезу обратно вместе с новыми.
День после незадавшейся для Алика ночи мы опять провели в прогулках по городу. Зашли и на Бессарабский рынок: Алик хотел не только воочию увидеть это известное архитектурное сооружение, но и компенсировать хозяевам причинённый им ущерб. В результате Сонькин овощной ящик был доверху наполнен отборными овощами, а холодильник до отказа забит дорогущей снедью, купленной там же, на рынке.
Алика на вечерний поезд провожали вместе с Исачком.
А вскоре начался новый этап в нашей с Исачком жизни. Неожиданно пришло письмо из Америки – ему, Исачку, адресованное. Объявился его дальний родственник, потомок до- или послереволюционных эмигрантов, по-русски не говоривший и не писавший. Единственный его, Исачка, родственник! Я радовалась так, будто сама кого-то из потерянных родных встретила.
Завязалась переписка. Я переводила письма, писала ответные. Исачок чуть ли не дежурил у почтового ящика, а потом часами с заветным письмом в руках дожидался меня – к Мольеру, наверняка могущему справиться с переводом, почему-то не обращался. Сидели по ночам на кухне, трудились над ответами. Писать было особо не о чем – какие события у него, Исачка?
Приносила из консерваторской библиотеки огромный Атлас мира. Уткнувшись в него, изучали мы географию далёкой страны, на просторах которой затерялся наш с Исачком корреспондент.
А потом пришла посылка.
С тканью тёмно-синего, отливающего серым, цвета. «Отгрез»! Подобные текстильные куски я видела ежедневно – они были бережно складированы Сонькой в полированном шкафу, стоявшем в моей комнате, – в нём располагался и мой скромный гардероб. Но Исачок так трепетно прижимал присланную ткань к груди, так пристально всматривался в её сине-серо-переливающуюся глубину, что даже у Соньки не поднялась рука присвоить заграничный презент. Уж и не знаю, для чего предназначался дарителем этот лоскут заморской ткани, но мне по настоянию Исачка сшиты были из неё модные тогда брюки. Плотно облегающие вверху и расклешённые, широченные книзу. С декоративной змейкой-застежкой и сине-серой поблёскивающей пуговицей. Искусный портной, давний Сонькин знакомый, расстарался на славу. А Исачок, увидев обновку, ликовал. Радовался больше, чем я – «неотгразимая», как он утверждал, в «шикагрном нагряде».
Приближались летние каникулы. Засобиралась домой, к родителям. Надолго. Исачок загрустил. Сонькой был приготовлен пакет с фотографиями. Исачок долго колебался, а потом, решившись, отдал и свои. Несколько – все, что у него были. Расставался трудно – и с фотографиями, и со мной. И только мои заверения, что скоро приеду и привезу всё в целости и сохранности, на время успокоили. А потом опять маялся.
Перед выходом попрощались. Меня уже ждал кто-то из провожающих.
«Спой песню», – попросил. Спела. Расплакались оба.
Расстались.
Фотографии Алик сделал. Красиво и качественно. Собрала и уложила их в два красивых конверта – для Соньки и для Исачка. Упаковала приготовленные для них обоих гостинцы. Папа раздобыл и попросил передать в подарок Моле редкую ценную книгу.
Поехала.
А добравшись до Киева, переступив порог квартиры, поняла сразу: что-то не так. Там не было Исачка.
Как и не было его уже нигде.
Отдала привезённое. Всё – и ему предназначавшееся тоже. Отдала Соньке – кому же ещё? И стала искать новую квартиру.
Квартиру нашла. На Печерске. Большую, с инструментом и телефоном. В солидном элитном доме «сталинской» постройки. Нашла самостоятельно: Аська к тому времени была уже жительницей другого государства – Анькиного. Молодых хозяев квартиры рядом не было, приезжали только за деньгами.
Соньку периодически навещала – до тех пор, пока не узнала, что Мольер наконец женился. На «багрышне» из провинциального городка, по виду – его ровеснице. Как мне показалось, тихой, спокойной, но на миниатюрную Аську совсем не похожей. Молодые жили вместе с Сонькой. Порадовалась за всех.
Отдав фотографии, впоследствии не раз пожалела, что не попросила себе хотя бы одну – его, Исачка, детскую... Брюки, сшитые когда-то из тёмно-синей Исачковой ткани, живы и поныне. Не ношу их, но выбросить не решаюсь.
А песня... После Анькиного отъезда пыталась выяснить её название – ответа тогда ни от кого так и не получила. Но однажды, находясь далеко от дома, услышала её по радио. Женский голос – и та самая песня, никогда раньше ни в чьём исполнении, кроме Анькиного да собственного, мной не слышанная:
«Эрец Цийон в'Ирушала-а-им...»
И мужской голос: «Barbra Streisand ... Israel's national anthem...»
«На земле Сиона и Иерусалима...»
Национальный гимн Израиля.
Годы спустя вместе с дочерью-подростком провели несколько жарких летних дней в Киеве. Водила её своими юношескими дорогами. Проделали мой привычный путь – от консерватории до дома. Подошли к знакомой двери. Хотя нет, дверь была незнакомой – новой, сверкающей лаком. То ли люди уже там другие жили, то ли Мольер к книгам охладел, то ли Мольерова жена оказалась практичнее мужа. Долго стояли, прежде чем решились позвонить. Никто не ответил. За дверью – тишина: разгар дня, время рабочее. Подождали – и ушли. Обогнули дом, посмотрели на моё окно, которое Алик когда-то атаковал хозяйскими припасами. Посидели на нашей с Исачком скамейке в находящемся рядом сквере. Помолчали – и уехали.
Ещё через несколько лет с уже повзрослевшей дочерью снова пришли к этому дому. Теперь уже и улица была неузнаваемой. А арка – та самая, у которой меня встречал поздними вечерами Исачок, – оказалась перегороженной мощной металлической решёткой с замком. Вход только для своих. Обойти дом тоже не удалось, там тоже были решётки. Сквер стал совсем другим, ничем не напоминающим тот, в котором мы с Исачком когда-то, сидя на старой скамейке, грелись на весеннем утреннем солнышке. Да и на дворе теперь стояла промозглая слякотная осень. И день клонился к вечеру.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Всё это, многостранично изложенное, выплеснулось на бумагу в один день. Писала торопясь, не задумываясь над формулировками, ничего не правя. Знаю, что сама разбередила себе душу – давно ведь улеглось уже всё, успокоилось. Писала не о себе, хотя тот далёкий год был наполнен для меня событиями самыми разными. Для Исачка же это был год, в котором я занимала место не последнее. Один год я проходила через его комнату. Столько же – через его жизнь, пройдя уже по самому последнему, рубежному её краю. И принесла я в эту его жизнь, сама того не ведая, символ «Земли Сиона и Иерусалима». Земли, так им никогда и не увиденной.
Рассказывая об Исачке, писала и о людях, меня тогда окружавших. Потому что все они знали Исачка. Иных уже и не вспомню – да и не стану насиловать память, иначе рискую не закончить эту историю никогда.
Многим из моих друзей сказала я тогда какие-то добрые слова. Кому-то, кажется, даже успела признаться в любви. Не произнесла этих слов только ему, Исачку. Громко говорить о любви я никогда не умела, а он плохо слышал. Да и он не сказал мне ничего такого, что можно было бы назвать признанием. Но разве цветы на комоде, новогодняя ёлка, яблоко на подушке ... да и просто свежий хлеб из булочной – это разве не признание?..
Дочь, уже взрослая, знакома с Исачком по моим бесчисленным рассказам о нём. Теперь же, прочитав написанное мной, откликнулась письменно издалека: «Могу пока разве что, как тогда, молча виртуально посидеть с тобой на той скамейке, пытаясь разделить память о безвозвратно ушедшем времени, которое для меня – уже история».
2012 г.
Свидетельство о публикации №213051100908