Надежда, рассказ, Юрий Слащинин

               
     Хутор доживал последние денёчки, когда вернулся со службы Анатолька Попов. Приехал он ночью, улицу не разглядел, как следует, а когда утром, в бушлате и бескозырке с развевающимися ленточками, пошёл обходить дворы, чтобы поздороваться с односельчанами и, как положено, пригласить их к вечеру на гулянку, то позабыл о своем параде, оторопев от стеснившей грудь жалости.
    Умирал  хутор. Оставались ещё оба порядка, с колодцем посередине, только домов поубавилось, и на том месте, где они стояли когда-то, зияли непривычные глазу прогалы. Но особенно тяжко было видеть брошенные избы. Осиротевшие, они словно понимали свою немощную непригодность и стыдливо прятались за палисадниками. А когда сквозил ветер, дребезжал стеклами и шуршал бумажками по пустым горницам,— избы брошенно стонали и всхлипывали дверьми и окнами сквозь стиснувшие их, приколоченные крест-накрест доски.
    А природа буйствовала в ту весну. Земли   Петров¬ского хутора словно пытались удержать хуторян своей родящей и созидающей силой: клубились яблоневым цветом брошенные сады, а огороды, некопаные, несаженые, поперли в рост картошку, лук, морковку, тут и там поднимали подсолнухи. А у Анатолькиного отца Владимира Семёновича стал расти кнут! Обычный кнут, которым погоняют лошадей, торчал из земли, свесив ремённый хлыст, а из черенка его пробились пять-шесть ивовых листочков. Владимир Семёнович, громадный и увалистый  мужик, как увидел эти листочки, так бросил ведра, с которыми шёл топить сыну баню, и заревел по-медвежьи:
   — Ма-а-ть!.. На-толь-ка!
    Подбежавшему первым    соседскому    деду    Федору Сморчкову показал на кнут и вытер слезу.
  — Де-да! Смотри ты, родит как родимая-то наша! Что делает-то, а?! Знак нам даёт, деда... Мол, что ж вы бросаете меня такую, сукины дети...
    Подошли другие соседи, пришёл Анатолька. Все ди¬вились на кнут, расспрашивали, как он оказался посаженным. Владимир Семёнович сердился: не специально   же сажал — обронил случайно, да вмял, может, колесом. Не про то говорил народ, о чём надо бы. Видел, и сын не понимает ничего,  пацан. Тоже побежит, наверное, с родной земли...

   Анатолькино возвращение отгуляли хутором. Поповы не поскупились ради единственного сынка,    но   веселья, молодого или будоражащего озорства какого-нибудь не было на той гулянке — некому теперь на хуторе озоровать. Молодёжь разъехалась, разлетелась    по городам  —  кто куда.    Анатолька    теснился, как-то всё ёжился под умильными, только на него направленными    взглядами   теток и дядей,    бабушек   и      дедушек. Не понимал, что, рослый да румяный, с кучерявым чубом да ясными глазами, он походил на доброго молодца из милых сердцу стариков воспоминаний молодости, бередил полузабытое.
    Владимир Семёнович и жена его Галина, чернявая, звонкоголосая, пытались взбодрить гостей песнями. Задорные — не складывались. А когда поднялась со стаканчиком горькой в    руке    маленькая    тетя Леночка, тряхнула своей красивой когда-то, поседевшей головкой и затянула с дребезжащим отчаянием в голосе «Вы не вейте-ся...», все с единодушием  подхватили
... черные кудри
       Над мо-е-ю боль-ной го-ло-вой.
       Я тепер-че боль-на и бес-силь-на,
       Ско-ро, ско-ро не станет меня!
  Не гулянка — похороны. И песни, как причитания об отшумевшей зеленой листвой молодости, о своих остаточных денечках..,
  И ещё одно открытие опрокинуло, смяло, окончательно растоптало Анатолькину радость от возвращения домой и надежду на свое исключительное счастье —  Надя Рожнова, Наденька, его Надежда, так тайно называл он её, оказалось, встречается с рыжим  Вовкой Симоновым, о котором ходили недобрые слухи...
   Да что ему слухи?!. Анатолий любил её! И сейчас, когда она отдалилась от него, стала недоступной, любил ещё сильнее и отчаяннее. Морской румянец, с которым пришёл он домой, через неделю спал, лицо почернело и стало в тон его вороньего цвета бушлату и бескозырке.
  Томясь ревностью, обидой и досадой на себя за то, что был слишком робок до службы и не открыл ей своё чувство. Каждый вечер он бегал за пять километров в Петровск на дискотеку, где наводил волнительный трепет на подросших девчонок, ловил на себе их приглядывающиеся смешливые взгляды, а сам всё следил за Надей, кружил вокруг и около,  отчаявшийся, но упрямый. Приметил, что Надя страдает из-за Вовки, хотя и прячет свои чувства под ироническим равнодушием или напускным весельем. И от этого открытия ему стало встревоженно радостно —  блеснула надежда!.. И горше  стало вдвойне: что же нашла она в Вовке, если так страдает?
   Сам стал приглядываться  к Вовке: ну что в нем? Нос короткий, словно обрубленный в нижней его части, наверное, чтобы болтливее были губы. Трепаться умеет, это да! Где Вовка — там хохот.
   Однажды,    развлекая по    обыкновению    компанию, Вовка заявил, что лично он, не в пример некоторым, в ближайшем десятилетии жениться не собирается. И добавил, скользнув блудливым взглядом по Наде:
   — Зачем платить за то, что даром дают?
 Надя вспыхнула, как от пощёчины,    и очень скоро ушла с дискотеки. Анатолий догнал её, плачущую, в темноте ночной улицы, не пустил домой и стал говорить, что любит её, давно любит, с шестого класса, предложил пожениться. Отчаянной, искренней горячностью и уверенностью убедил, что она тоже его полюбит и потому должна выходить за    него.
   А когда вырвал у   неё полусогласие, тут же громыхнул в темные окна Надиного дома, разбудил её мать с отцом и, сонным, перепуганным, объявил, что он их будущий зять и    утром придет с отцом договариваться о свадьбе. Чтобы убедить их в истинности сказанного и самому поверить во всё, что он здесь натворил —  обнял   Надю и    впервые поцеловал, ликуя, что она не вырвалась, не оттолкнула  его. И только отметил про себя, что щеки её были солоны...
   Свадьбу  отгуляли шумно. Стреляли из ружей, обсыпали молодых зерном, били на счастье посуду. Хуторские старики, подвыпив, чуть было не взяли в кулаки Ваську Садовникова, когда тот, убеждая Анатолия переселиться в Петровск, неосторожно заявил, что хутор своё отжил и надо бульдозером сдвинуть все хибары в кучу и поджечь, чтобы погреться на помин их души и забыть на веки веков. Поднявшийся крик и грай кое-как перебили пляской.

     Жить Анатолий с женой остался на хуторе, чтоб подальше им быть от  Вовки. И не только жить — строиться на хуторе  решил он. Отцовская изба вместила бы молодожёнов, но Анатолий заявил, что хочет жить собственным домом. Мать обиделась, а отец порадовался: значит, прочно осядет на хуторе сын. Тут же купили  дом на слом, перевезли его, прикупили лесу — стройся.
    Всё ликовало в Анатольке. Сердце, казалось, гнало по телу не кровь — радость, и эта радость переполняла его: ведь Надя с ним! Она теперь —  же-на. А он — её муж. Глава семейства. Что же ещё надо для счастья?!
    Дом строили по другую сторону двора. Коробку избы они с отцом поставили скоро. Дальше пошло медленнее: отец  с утра до ночи в полях. Анатолий, хоть и старался каждую свободную минутку отдать дому, только минуток этих тоже оставалось немного: надо было ремонтировать комбайн, готовиться к страде. Строил, что мог, утром,  да вечерами до темноты. Мать сердилась, переживала, что исхудал да осунулся: вот он, дом-то, как мужиков правит! А раз не выдержала и завела разговор:
   — Не знаю, сынок, как там у вас сложится с ней жизнь,— мать выставила на стол Анатолию ужин и села напротив, горестно вздохнув.— Дай бог любовь да совет. Только сейчас как же это, а? Муж надвое разрывается, а жена...
   — На танцульках, что ли? — попытался отшутиться Анатолий. Не мог же сказать матери, что его с Надей свадьба и супружество не настоящие, что ли. Как бы сотворённые в расчёте на будущую её любовь. А любви этой надо было ещё дождаться. Сейчас ему нужен был дом, в который она вошла бы хозяйкой, родила бы детишек, закружилась в хлопотах... А там  - стерпится и слюбится, не напрасно же так говорят.
   — Да не цветёт она, не цветёт... Когда мы с отцом строились, так я,— Галина Петровна быстрым взглядом окинула кухню, словно призывала её в свидетели; глаза её загорелись, щеки разрумянились,— я, бывало, как на крыльях летала вокруг Володи. Всё старалась подмогнуть ему. А работала как! Семь возов глины сама перемесила. Воду носишь, носишь и счёту не знаешь: два ведра на коромысле, а третье в руке. Всю избу обмазала. Намаюсь, рук-ног не чувствую, а всё не хочу уходить. Так отец-то меня на руках уносил спать. Вот как было-то, сынок!
   — Я, может, не хочу так. Не хочу, чтоб в старуху она превратилась раньше времени.
 Вылетело нежданно, и Анатолий стыдливо посмотрел на мать: обиделась?
   — Да нет!— Галина Петровна будто обрадовалась, что не так он всё понимает. Она подсела к столу и, сдёрнув с головы платок, по старой привычке весело тряхнула волосами, забыв, что только остатки былой красоты давно увязывает на затылке в кренделёк. Вновь она чувствовала себя красивой и сильной, как в тот год, когда они с Володей строили свой дом. — Когда гнездо своё вьёшь, разве ж в труд это? И устанешь, так в радость. Руки без сил падают, а душа поёт. Милый приголубил, словцо какое ласковое сказал, и откуда сила берется?
    Анатолий знал это чувство. Каждое бревнышко, дощечку самую малую прилаживая к месту, он словно ласкал руками, уговаривал послужить долго и верно. И усталости не знал. И самая малая похвала жены, даже выпрошенная им, рождала неистовую неуёмность в работе. Но того, о чём рассказала мать, у него с Надей не было. И будет ли?..
   — Спасибо, мама. Пойду...
   — Вовка Симонов вернулся,— сказала Галина Петровна, стараясь придать голосу ровное выражение.— Бросил свою городскую. Говорят, жить без Нади не может...
   — Ну и что? — пробурчал Анатолий. Его  поразило, что мать, оказывается, всё давно знает. Стало стыдно, будто он совершил что-то предосудительное. Он встал из-за стола, громыхнув стулом, и с нарочитой небрежной развалочкой в походке пошёл из избы.
   Выдержки хватило только на то, чтобы спокойно перейти двор.  Вошёл в сруб, пахнувший в лицо свежей стружкой, схватил с верстака топор и стал крушить подвернувшуюся под руку доску, давая выход накопившейся злости и на Вовку, этого пижонистого трепача, появившегося опять в Петровске, и на себя за то, что  мямлил, когда надо было драться за неё. И дом его бесил, что так медленно строится: лето кончается, надо крышу крыть, а у них нет денег на шифер, нет стекол для вторых рам, нет краски, цемента... Сколько ещё всего нет, и неизвестно, когда будет. И эта изводившая его неизвестность тоже требовала какой-то разрядки.
    Искромсав доску, он подхватил стойку — ровное бревнышко, приготовленное на косяк в спальню, отметил про себя, что не надо бы её трогать, и тут же отмахнулся — пропади всё!— всадил в неё топор, наказывал себя за неудачную любовь, нелепую женитьбу, изнуряющую маету с домом.
   Из щелей между бревён, ещё не обмазанных глиной, тут и там пробивались лучи заходившего солнца. Сквозь полосы света, пронизав их паутиной, спускался паучок. Разглядывая его, Анатолий вдруг понял бесплодность своих усилий. Захотелось всё бросить, вытянуть ноги, уснуть и всё-всё забыть.
   За стеной послышались шаги; звякнули дужки вёдер, поставленных на землю, заплескалась вода. Мать глину замачивает, чтоб не сохла, отметил Анатолий, краем глаза глянул в щель и встрепенулся — у развала глины, замешанной с соломой, стояла Надя и плескала на неё воду из ведра. Анатолий прижался лбом к бревну, стараясь лучше разглядеть её в щель.
    В  короткой старенькой юбке  и светлой    кофточке,
ещё худая по-девчоночьи, не развившаяся в женщину, Надя сбросила босоножки, подоткнула подол, вошла в глину и стала месить её, высоко поднимая острые коленки. Глина сипло чавкала, брызгалась, а Надя ходила и ходила по ней кругами. Лицо её было спокойным,  тёмные глаза поглядывали из-под нависающего угла косынки чуточку озабоченно, а на верхней губе, разглядел Анатолий, бисером блестели капельки пота.
   И Анатолий возликовал: строит она! Не цветёт, конечно, но ведь работает! Сама! Захотелось выбежать, выхватить её из глины, обнять и закружить, зацеловать, и хотелось ещё и ещё видеть, как белые её ноги топчут месиво глины, как поблескивают бусинки пота над её губой.

   Покрыть дом решили соломой. Несуразно, конечно, но на общем собрании, как называли хуторяне свои ве¬черние посиделки на бревнах возле Поповых, было высказано столько похвального соломе...
   — Двадцать лет вон стоит! Ты гляди на неё, гляди...— тянула за рукав обескураженного Анатолия баба Таня и сухим пальцем, как сучком, тыкала в сторону своей избы.—  Она ещё двадцать лет простоит, пометь моё слово, вспомнишь потом...
   — А твой отец железную свою чинил прошлым летом,— торжествующе хихикал дед Федор Сморчков.— Так говорю, Володя?!
   — А, конечно, так,— торопливо встрял дядя Степан Соколовский и атаковал растерянно крутившую головой Надю.— Летом прохладно под соломой, а зимой — тепло. Она как шапка на избе!
      Надя смущённо улыбнулась, Анатолий вздохнул с облегчением: на шифер  в этом году им не собрать.


    Пока ещё не началась уборка хлебов, а только обкашивали поля, Поповы собрали помочь. Женщины обмазывали глиной стены, мужчины принялись покрывать дом соломой, привезённой Анатолием от комбайнов. Солому обливали водой и длинными деревянными вилами на три зубца, которыми вершат омёты, бросали охапками на крышу. Там дед Фёдор подхватывал их граблями, сбивал в комок, укладывал в ряд вдоль крыши и, притаптывая ногами, пояснял помогавшему  Анатолию: воду льют, чтобы смягчить солому и уминать плотнее, а класть её надо с низа и поднимать вверх, вести рядами, как бы вокруг крыши веревку укладываешь...
   Когда дед, умаявшись, сошел вниз, Анатолий остался на крыше один. Он подхватывал граблями бросаемую солому, топтался на ней, мягко пружинящей, словно живой. Его радовало, что под ногами у него дом. Собственный. Поставленный своими руками. И Надя... Цветёт Надя. Не совсем ещё, конечно. Ещё не слышал её заливистого от счастья смеха, но улыбки, хоть и робкие, уже появлялись на её лице. Вон и сейчас вроде бы улыбается, таская от колодца воду... Показалось?.. Всё равно зацветёт, уверял себя. Дети нужны. Двое, трое... Мечтал о них Анатолий. А когда настлали пол и поставили перегородки, обозначившие комнаты, стал слышать их голоса. И однажды увидел две лукавые мордочки, подглядывающие за ним. Девочка была постарше. Она бегала в долгополой ночной рубашёнке и всё время придерживала за плечики майки братика, вылезавшего вперед. Третьего Анатолий не видел, но знал, что он есть, слышал его плач за переборкой. Дети зажили в доме, наполняя всё существование Анатолия каким-то новым  смыслом. Он ещё не мог разобраться в нём, но каждый гвоздь теперь вбивал с особым старанием, словно показывая востроглазым своим, как надо всё делать ловко и надёжно. Мысленно заговаривал с детьми, стараясь выпытать их имена. Обращался к старшенькой: «Как звать-то тебя? Света?.. Таня, может?»
Дети хихикали и переглядывались: не знает будто!

    Работу кончили к вечеру. И закатное солнце успело показать дом в первозданной его красе. Малиновым бархатом смотрелись  обмазанные глиной стены, а слегка пушившаяся соломенная крыша сияла таким  немыслимым алым цветом, что хуторяне, мывшие руки перед общим ужином и рассаживающиеся за стол, поставленный во дворе, невольно глядели на эту крышу и восхищённо ахали, удивляясь игре света.
   — Как игрушечка дом! Горит-то, светится как! Молодчина у меня сын. Кто скажет нет — не налью такому!— Владимир Семенович поднял бутылку с шутливой угрозой. Обвёл взглядом гостей — хулителей не оказалось. Все разом заговорили, что Анатолий и в самом деле молодец, мужик настоящий, и с невесткой им повезло.
  Всем им Анатолий был премного благодарен за уважение и отеческое внимание к нему, и за советы, и за помощь. Каждый вечер почти находил он в своём доме их поделки: там что-то приладят, в другом месте приколотят да поставят. Даже немощный старик Лукьяныч принес  в кошелке старых гвоздей, надёрганных по брошенным домам и аккуратно выпрямленных. Как тут было подвыпившему Анатолию не ответить  на их заботу? И когда тётя Леночка обняла прибежавшую с миской сметаны Надю, прижала к себе, не пуская от стола, и сказала, что пора бы молодым о детишках по-заботиться, Анатолий объявил, что на первый раз у них трое предвидятся: рассказал о своих видениях.
   — Вот это молодцы!— возликовал отец и схватился за бутылку.— Ну-ка, за сношеньку мою, за внучат. Всем   пить!
   Все шумно загалдели, заговорили разом, перебивая друг друга, обращаясь к молодожёнам. Анатолий   заулыбался,  а  Надя  вдруг передёрнулась  и попыталась убежать от стола, вызвав своим поступком ещё большее оживление от понятного всем смущения молодой и дружное желание по-отечески ей разъяснить, что теперь нечего стыдиться женского естества, когда замуж пошла; стали советовать обзаводиться хозяйством...

    Анатолий бросил на оставшуюся кучку соломы старенькое одеяло и прилёг подождать, когда Надя кончит убирать со стола посуду: любовался на свой дом, поглядывал на жену, ходившую по двору. Огонь от летней печурки, куда она подбросила веток, то ярко вспыхивал и словно выхватывал Надю из темноты, то угасал и размывал в черноте её очертания.
   «Будто утром нельзя убрать»,— сердился на неё и понимал, что надо сейчас всё убрать. И  всё равно сердился: не так же ведь, чтобы мыть всё до самой малости.
   При свете пылавших в печурке веток Надя неспешно перемывала посуду, стараясь не видеть и не слышать, как нетерпеливо и шумно ворочается на соломе муж. Нынешняя гулянка и особенно дом, покрытый сегодня крышей, испугали её. Неожиданно пришло понимание, что  она погружается в  новую жизнь, когда  не хочется прощаться со старой. Она вновь и вновь видела перед глазами некрасивое, но любимое до каждой веснушечки Вовкино лицо, и порой будто бы чувствовала на себе его дерзкие и волнующие руки. И к своему ужасу осознавала,  что позови он — убежала бы к нему, несмотря на обиды и оскорбления. Уговаривала себя, что надо быть благоразумной, что теперь у неё есть свой дом и муж, любящий, такой деликатный. Да что говорить, хороший парень...
   «Пойти, что ли, приласкать, — подумала и принялась перетирать ножи, ложки, вилки, терзая себя вопросом, когда же, наконец, стерпится да слюбится, когда?..
Надя подошла  к мужу, склонилась, стараясь разглядеть лицо, и тронула за руку.
   — Пойдём спать. Уснул, что ли?.. Толя?..    Вставай...
   Так приятны ему были заботливые её старания разбудить его и увести в дом. Она даже пробовала поднять его, но упала, и тут он рассмеялся, обнял её; стал целовать в щеки, шею — куда придется, млея от нежности к ней. Она рассердилась за обман... Но не смогла вырваться из его объятий.
   Когда он освободил её,  Надя торопливо  поднялась и, блеснув белизной ног, убежала в черноту тени, падающей при луне от крыши дома.
   «Зачем же? Есть теперь дом, что ж она?— подумал Анатолий. Рывком поднялся с одеяла, сел, устремив взгляд в темноту, где скрылась жена.— Не хочет, значит... Не хочет детей...
Он испугался мелькнувшей догадки и стал прогонять обидные мысли, которые полезли разом, вдруг. Уверял себя, что всё наладится, когда построят дом. Теперь дом почти готовый, а она... Что она?! Ну, что?
   ... Поплескавшись у рукомойника, Надя подошла к мужу с полотенцем в руках. И по тому, как она независимо стояла и как держала полотенце, словно отгораживаясь от него, Анатолий понял, что все так и есть, как он думал. А верить не хотелось...
   — Ты не требуй от меня...— замялась она, подыскивая слово или не желая произносить его. Потом усмехнулась и сказала: — Ну... Чувств, что ли. Подожди — привыкну, наверное. Стерпится — слюбится, говорят.
   Это был конец. Понял это со всей ясностью, когда заговорила она его словами, которыми он так долго обманывал себя.
   Он поднялся, достал сигарету и, разминая её в пальцах, пошёл к летней печурке прикурить. Подумал, что, конечно, привыкнет она, обязательно привыкнет. Дом строила —  жалко будет бросить. Потом дети пойдут — тоже не оставишь их без отца. Так и пойдет всё, по жалости да по привычке.
   Вытащив из топки за свесившийся конец    большую ветку, он прикурил от неё, покрутил так и сяк, рассматривая огненные листочки на растопырившихся веточках, и вдруг, небрежным махом, швырнул её на крышу своей избы. Крыша вспыхнула, как облитая бензином, — загорелись пушившиеся и подсохшие стебли. Потом огонь пропал и вновь занялся, стал поднимать длинные языки пламени, осветив двор и соседние дома хутора.
    Надя не поняла сначала, зачем он бросил на крышу горящую ветку, но крик, рванувшийся наружу, застрял в горле,  когда она увидела его стылые, тоской наполненные глаза, его презрительное равнодушие к огню, пожирающему их дом. По сердцу резанула боль: не стерпится ему... Что же я несуразная такая? И она отступила от горевшего дома.
    Анатолий тоже попятился, натолкнулся на табуретку, сел на неё, по-стариковски горбясь, втянув в плечи голову и словно оцепенел, пораженный своей неожиданной решимостью.    Высокое пламя, вмиг пожиравшее солому и стропила, на секунду опало и вновь стало расти и подниматься с треском и гулом, когда вспыхнули и стали проваливаться доски потолка, загорелись стены. Мокрая глина, которой обмазывали дом, сохла и трескалась, из щелей валил дым. Анатолий смотрел на эти расползающиеся трещины с мрачным любопытством...
    С истошным криком прибежала мать, кинулась к огню. Анатолий перехватил её, крепко сдавил, прижимая к себе.
   — Тише, мать. Не шуми, говорю! Сгорело. Видишь же! Бревна, как спички. Сто лет сохли!
   — Да как же?
   — А вот так. Чтоб не привыкать...
   В треске и гуле огня Надя услышала его слова, тут же повернулась и скорым шагом пошла прочь от горящего дома  — исчезла в темноте.

___________/\___________


Рецензии
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.