Перелом 4 - 12

В десятых числах августа под всеобщую печаль прошли дожди. В июле, когда губительным сухим ветром палило недозрелые хлеба, их не было. Теперь же, в разгар уборки, дожди выпали словно в насмешку. Хорошо хоть не зарядили надолго; иссушенная земля мгновенно впитала скудную влагу; быстро обдуло покосы, дороги, жухлую зелень полей; обсохли камышовые крыши и просторные заросли тальниковых куртин, и вновь залило таким теплом и сухменью, что, казалось, все еще тянется июльская спека.

Но с этого короткого ненастья все же что-то дрогнуло, изменилось в природе. Где-нибудь в затишке, на полуденном солнцепеке еще дохнет в лицо недавним зноем, еще вскурится на степных шляхах схваченная ветром пыль, еще слышны по вечерам голоса ребятишек, плещущихся на прогретом за день мелководье, и крякнет удивленно косарь, отшатнувшись от горячей железной набойки крыла лобогрейки, куда невзначай прикоснется оголенной потной спиной; но уже исчезли дрожащие марева и осела мутно-лиловая дымка по окоемам, маняще засветились чистой голубизной дали; в промытом воздухе, словно под увеличительным стеклом, различимо до отдельных деревьев, близко обозначилась табачного цвета лесная гряда; с каждым днем все больше сбивалось в стаи воронье, черно-рябыми орущими тучами оседающее с лету на осокори; неожиданно холодными наступали ночи с легким туманцем по утрам, и щемящей грустью отозвался в сердце первый журавлиный крик из поднебесья.

На уборку хлебов многие гуляевские колхозники выходят целыми семьями, как ведется в селах издавна. Везут с собой, исполняя желание, даже дряхлых стариков, кому захотелось, может в последний раз, взглянуть на места, где полжизни прошло в трудах и старании, подышать простором и хлебным духом. По низким жнивьям вслед лобогрейкам спешат бабы, снуют ребятишки - подбирают колоски, рвут руками чахлый стебель, что не захватило под нож мотовилом.

Одновременно с косовицей идет обмолот и вывозится зерно на ссыпные пункты в Щучинской. На трех токах в разных концах села, где у гумен установили по молотилке, до позднего вечера среди сладковато-мучнистой пыли и размеренного грохота барабанов, ненасытно пожирающих снопы, слышатся притворно-злобные окрики над конными упряжками, однообразно кружащими в приводе, звенят голоса подавальщиц, сдержанно переговариваются мужики, загружающие возы.

Наполненные зерном полога пересыпают в мешки, взвешивают под двойным учетом - уполномоченных и своих завхозов, - и отдохнувшие за лето быки легко увозят тяжелые подводы за тридцать верст к еще одним - контрольным - весам у хлебных лабазов станции. В свои амбары под надежные запоры и охрану засыпают семена под посевную тридцать первого года на тысячу двести гектаров.

Учет отходам гуляевцы ведут сами. Солому свозят в скирдочки рядом со стогами сена.

 
А колхозный председатель в эти дни отдавал последние приказания. Прежде чем уехать, он своей властью решил сделать то, что другой, заняв его место, вряд ли захочет делать или ему не позволят. Начал с того, что убрал с постоя чеченские семьи. Переселял сам, и помощь в их дальнейшем обустройстве, к недоумению многих, оказал весомую: снял со стройки всех, кто там работал, и приказал за три дня превратить каменные сараи в пригодное жилье. Выселенцы, не прекословя, побрели на выгоны резать дерн. Местные плотники отказались было работать, но Похмельный безоговорочно объявил: или переделываете в сараях окна и двери, или он урезает трудодни. И, чтоб не тянуть долго, отдал оставшийся к концу строительства саман и мелочь от разобранных ветряков.

Еще летом именно на этот случай ему пообещали в райхозе несколько буржуек. Однако Бродников, будучи недавно проездом в селе, жаловался, что такие буржуйки до сих пор не могут получить точки; очевидно, и селам их ждать нечего. Поэтому Похмельный, когда его пригласили, поспешил поглядеть на печи, которые, к его удивлению, местные умельцы выложили в сараях из самана и даже вывели плетенные из ивняка дымари на плоские крыши.

Но другими постояльцами, чего от Похмельного ждали после переселения чеченов, он заниматься не стал. Выход искали сообща сами поляки и хозяева. Кое-кто был вынужден-таки уступить свои сараи. Некоторые старики в преддверии осени и близких холодов сами предложили постой: в людной хатенке всяко легче пережить морозы, хоть кто-то да накосит камыша на замерзшем озере; во всем остальном - хлебе, одежде, деньгах - они давно уравнялись - выселенцы и местные бобыли.

Куда-то под Алма-Ату выехало три семьи гуляевцев; как и предполагалось, в результате еще две хаты остались бесхозными, их заняли поляки. Худо-бедно, но с жильем, что постоянно тяготило Похмельного, появился просвет. Впрочем, уходило одно и тут же набегало другое, например тяжба с комиссией, которая неделю рылась в колхозных бумагах - вела перерасчет трудодней. Она не утруждала себя сложными выкладками: площадь посева соотносилась с числом тягловой силы, затем следовал простенький расчетец и выводилась общая сумма трудодней, а уж как ее разделить между теми, кто работал на посевной, - дело колхозного правления. Тем же нехитрым подходом руководствовалась комиссия и при расценке всех других работ: на стройке, сенокосе, вывозе леса, косовице хлебов.

Членов комиссии по одному определил на постой в хорошие дворы комендант Иващенко - ему поручили заботу о квартирах, довольствии и хорошем отдыхе после трудов праведных. Комендант поручение выполнил с блеском, особенно по части отдыха: сгонял, не поленился, в Щучинскую за водкой и каждый вечер вместе с Плахотой ставил сети - разнообразил стол важных проверяющих.

Вечерние беседы взял на себя Похмельный. Какие только доводы не приводил, какими примерами не доказывал необходимость хорошей оплаты труда колхозников в первый год коллективизации! Всякий раз, совершая насилие над собой, он, как бы к случаю, рассказывал обмякшим после ужина членам комиссии о перегибах и трагических последствиях высылки, в результате которых теперь в селах столько безвинно пострадавших людей; предупреждал комиссию о скорой отмене пайков, о немощных нынешней весной от бескормицы быках, когда бригадники вынуждены были припрягаться к ним в плуг, лишь бы выполнить план засева; говорил о засухе, низком урожае этого года, о наступающем голоде в селах, выезде семей, - и всякий раз возвращался домой в болезненном озлоблении, что вот опять заставлял себя переживать самое страшное время своей жизни, когда ему по чьей-то немилосердной воле суждено было быть не просто свидетелем, но участником, вершителем жестоких ошибок, а сейчас опускаться до унизительных просьб.

В конце концов ему удалось отстоять почти две трети начисленных трудодней - больше, нежели комиссии оставляли в других селах.

Но после отъезда комиссии в поведении Похмельного стали замечать нечто ему не свойственное. Он и раньше не очень жаловал всякие заседания, где было больше глупой болтовни, чем дела, теперь же вовсе отменил. "Нечего зря зады мозолить, в работе оно само подскажет", - отмахивался он, когда ему предлагали обсудить что-нибудь из "текучих задач". В правление стал приходить поздно, после того как бригадиры разведут людей на работы и разойдутся с правленческого двора многочисленные просители. Или вовсе не приходил: оседлав дончака, днями бесцельно объезжал поля и уже несколько раз съездил на точки без всякой тому надобности. Кто бы ни обратился к нему с просьбой выделить коней и время на свои нужды - местные или выселенцы, - никто не получал отказа. Знал, что большинство баб не дорабатывают день: убегают тайком к своему нескончаемому - стирке, побелке, прополке, обмазке, вареву на многочисленное семейство; возят вместе с детьми повозочками кизяк, что весной вымесили на скотных дворах и просушили в сквозных пирамидках за лето, - знал и молчал, как молчал, зная о тайных порубках и вывозе сухостоя бригадниками в рабочее время. Больше того, запретил бригадирам проставлять в рабочих табелях невыходы, применять какие-либо штрафы. Наоборот, советовал помогать чем можно, а в присутствии чужих людей помалкивать: когда потребуется, он сам ответит - и закрывал глаза на то, что раньше пресек бы в самом начале.

Мало-помалу он отходил от дел; с печальной, облегчающей пустотой отдавал всю полноту власти правленцам. Он изменился даже внешне: еще больше похудел, ссутулился, неопрятно торчали из-под кепки седеющие отросшие волосы. В пропыленном пиджаке, мятых брюках с пузырями на коленях, в сапогах с белесыми, сбитыми носами; изжелта-смуглый, нездоровый от полубессонных ночей и беспрерывного курения, часто небритый, неразговорчивый и угрюмый выходил он на люди, через силу шел в правление. И если бы не свежевыстиранные рубашки, какие ему через день меняли квартирные хозяйки, имел бы он вид полной запущенности. Но теперь это его нисколько не занимало: он жил одним: искал основания, в силу которых мог бы и дальше руководить колхозом, а когда таковых не оказалось, стал думать, как и в какое время ему уехать из села и кто займет его место. Решение уехать было не только окончательным, но со временем становилось необходимостью. Он больше не считал себя вправе руководить колхозом уже потому, что знал: руководитель, не выполнивший ни одного из своих обещаний, данных людям, над которыми властен, должен оставить должность. Он понимал, что если и есть его личная вина в той беде, что надвигалась на село, то вина небольшая - мелкие промахи, неизбежные в работе любого хозяйственника. Известно, сколько усилий он прилагал, чтобы колхоз окреп, набрал силу; каких нервов стоило ему жить и работать бок о бок с теми, кого недавно выселял и вез эшелоном; как просил, требовал у комиссии оставить больше трудодней в надежде хоть каким-то хлебом недородного года оплатить труд колхозников и выселенцев.

Но помимо его усилий и желаний существовали обстоятельства, в которых он бессилен был что-либо изменить, например план хлебозаготовок. И из других сел, где председательствовали местные мужики, с такой же печалью вывозят зерно. Правда, план хлебозаготовок, обрекающий колхозников на полуголодное существование, язык не поворачивался назвать деловым обстоятельством, здесь требовалось иное определение. И все-таки другие председатели дел не сдавали, продолжали работать.

Однако в его положении эти обстоятельства, выстроившись как бы по чьему-то злорадно-мстительному замыслу в роковом порядке, сокрушали в прах все: дальнейшую работу, определенные надежды, жизненные планы, неразрывно связанные с жизнеустройством сосланных земляков, и вынуждали круто менять свою судьбу, то есть вынуждали уехать. Он не мог, несмотря на изнуряющую внутреннюю работу, выработать в себе новый, применительно к обстоятельствам, взгляд на дальнейшее развитие коллективизации и выбрать такую спасительную позицию, с которой можно было бы связать, примирить его представление о колхозах с последними требованиями партийно-хозяйственного руководства, - такую позицию, какую он занимал до раскулачивания.

За что бы он ни ухватился, на какие бы высотки ни взбегал в неустанных рассуждениях и подсчетах, все тотчас разваливалось при слегка измененном взгляде, таяло, уплывало и высотки оказывались болотными кочками, зыбко уходящими под ногой в невесть какие бездонные провалы.

Неоднократно восстанавливая в памяти сборы председателей колхозов, частные разговоры в перерывах, вскользь брошенные замечания, поправки, реплики с мест, из президиумов, припоминая свои беседы и просьбы, с какими он не раз обращался в район, он прежде всего слышал тон - снисходительно-пренебрежительный, чаще начальственно-требовательный, порой унижающий фальшивой озабоченностью.

У него не раз возникало ощущение, что районные руководители в своей жизни устремлены к центрам, к столице, к стране вообще, а села для них существуют, лишь чтобы поддерживать и еще больше развивать эту кипучую и требовательную жизнь. Ведь никто из них до сих пор и словом не обмолвился, не вызвал его или, сам приехав в село, ради любопытства не поинтересовался: а что же останется колхозникам после хлебосдачи, чем жить высланным после отмены пайков и доживут ли вообще твои люди, председатель, до следующего урожая? Наоборот: требуют выполнить план любой ценой, приказывают, гонят в села уполномоченных, комиссии... Даже Гнездилов, прежде чем сказать правду, долго разыгрывал из себя руководителя такого же толка, пока не убедился в искренности Похмельного. Что ж говорить о предрика Скуратове, которому и разыгрывать-то ничего не надо, об остальных деятелях?

И вот теперь, размышляя над увиденным и услышанным, сопоставляя факты и цифры, Похмельный впервые осознал всю глубину опасности этой негласной, необъявленной политики в отношении крестьянства, в которой трагические перегибы и ошибки при раскулачивании были только ее началом: нынешний план хлебозаготовок - ее прямым продолжением, непрекращающиеся репрессии и селах - ее следствием, а неизбежный голод следующего, тридцать первого года - закономерным итогом.

Убеждался и в том, что при такой политике ему не создать в Гуляевке зажиточного колхоза, тем самым облегчить судьбу и бывших односельчан-лебяжьевцев. У него даже возникало опасение, что вскоре Гуляевка превратится в одну из точек, в обилии рассыпанных по округу.

Что же это: чему служил и во что свято верил, чем жил, во имя чего совершал насилие над многими людьми, - оказалось неправедным? И, стало быть, прав был Климов, когда в тяжелом ночном разговоре, доводя Похмельного до скрытого бешенства своей непоколебимой убежденностью, уверял в жестокости большевистской партии и ее несостоятельности в политико-экономическом руководстве страной, утверждая при этом, что колхозы - величайшее зло для крестьянина? И справедливы обвинения, брошенные ему в лицо высланными односельчанами на том памятном тайном сходе, куда заманил его Иван Гонтарь? Да, видимо, так... Но если так, то что ожидает колхозников в будущем среди этой не стихающей и ставшей уже непонятной классовой борьбы, при этих планах, заданиях, уполномоченных и комиссиях? Неужели таким, как Климов с единомышленниками, удастся-таки поднять людей на очередной открытый братоубийственный мятеж, что закономерно повлечет за собой самые трагические последствия? В селах уже сейчас, в осень, - самое сытное время года - ощущается дыхание голода. Все, что оставалось к весне из запасов, проели за лето. Никаких запасов съестного, за исключением картошки, у многих гуляевцев нет. К нему уже не раз обращались одинокие вдовы и старики с просьбой выдать в счет трудодней пудик-другой гарочной муки, которую он вместе с овсом, оставшимся с весны, пуще глаза берег в одном из амбаров.

Из дальних сел и деревенек в Гуляевку приходили и заезжали в бричонках разные ходоки, странники и посланцы - говорливо-ласковые, уступчивые, с сумрачно-покорным выражением на исхудалых, черных лицах: несли и везли различные вещи и тряпки в надежде обменять на продукты. Приходили - он знал и сам видел - тайком с ближних точек с мелкими брошками, серьгами, колечками, дутыми цыганскими браслетами - всем, что забыли отобрать активисты при выселении, что удалось сохранить на долгих этапах, утаить от конвоя и начальства, предугадывая еще более страшное в жизни время, - приходили, умоляя обменять хоть на какой-то харчишко, и в разговорах подтверждали жуткие вести вроде тех, что сообщались в секретной сводке, посланной в Москву, содержание которой в азарте рассекретил Скуратов на сборах: голодают в деревнях и поселках, на точках силками из конского волоса ловят сусликов, тушканчиков, вываривают собранные по степи кости - и умирают, наевшись омерзительного варева...

То, что колхозники убирают и вывозят хлеб на станцию, еще ничего не значит: у него до сих пор в ушах стоит тот сдержанно-грозный ропот, с которым, узнав о плане хлебосдачи, его встретила стихийно собравшаяся с утра толпа гуляевцев, требуя правленцев к ответу. Он несколько успокоил ее тем, чем ненадолго успокоили в других селах: зерно вывозят во избежание самовольного дележа, воровства, а то и грабежа поселенцами точек. Как только повсеместно закончат уборку и утвердят нормы оплаты, каждый колхозник съездит и заберет свое заработанное, правда не в том обилии, как обещалось, но что поделаешь - неурожайный год. На крайний случай в селе остаются семена... Разошлись по работам... Поверили? Нет, конечно! Чему верить-то? И он хорошо помнит по двадцать первому году, как внезапно и страшно обрывается эта покорность, какой ужасающей яростью дышат взбунтовавшиеся крестьянские толпы, в безумии сокрушающие все, что попадется на пути этой гибельной разрушающей стихии.

Но если так, то в чем ему черпать силу, где искать убежденности в правоте своего дела, - с чем он жил до этого и руководил колхозом? К чему и как призывать голодающих людей? Многое теряло смысл, значение, в душе медленно усыхало, осыпалось, глохло, исчезали цвета, краски, вкус, радости общения, работы, притупилась острота чувств, свежесть мысли, напрочь пропала способность составлять какие-то планы, давать советы, - все, чем он вынужден был теперь заниматься, воспринималось порой с отвращением. Встречи с людьми становятся пыткой: эти взгляды, полные попрека и вопросов, эти лица, эти руки, пока еще крепко берущие под уздцы коня, легко и сильно забрасывающие снопы в молотилки и тяжелые мешки на подводы...

Неожиданно, когда пропала всякая надежда, пришло письмо от Карновича, в котором после коротких добрых пожеланий здоровья и успешной работы - чего Похмельный не ожидал прочесть - он сообщал о своей учебе на трехмесячных курсах в Москве, в связи с чем с опозданием выполнил его просьбу.

Вместе с письмом Карнович выслал шесть справок, удостоверяющих, что окружная комиссия признала шесть хозяйств сел Лебяжьего и Песчановки высланными необоснованно, поэтому ее решением эти семьи восстанавливаются в гражданских правах с правом возвращения на родину. Отдать справки сам Похмельный не решился - побоялся, как бы те высланные не истолковали превратно, - поручил Гриценяку, причем посоветовал сделать это не в обыденной обстановке, а на заседании актива.

Письмо и справки несколько ободрили Похмельного, отголоском былого сознания власти, собственной значимости отозвались в нем эти документы, но радости, которую он когда-то ожидал, не было. Оставалось последнее, что еще помогало ему держаться, — надежда на то, что Леся пойдет наперекор родным и уедет вместе с ним. Но и этому не суждено было статься: когда Похмельный, выбрав время, высказал свое желание, она, видимо не избыв обиды за его долгую нерешительность, со спокойным презрением посоветовала даже не думать о совместном отъезде: никуда она от родных не уедет и довольно ему ходить тишком да бочком. Ведь ясно сказала: хочет по-хорошему, как у людей заведено, - пусть к отцу идет, не хочет - чтоб больше его не видела.

И он, уже покорный череде роковых событий, безропотно принял и этот довершающий удар. Да, надо уезжать... А тут еще дни пошли под стать душевному горю - облачно-серые, вялые, с мрачными сумерками, когда небо не очищало к ночи, но его плотней и сумрачней забивали неподвижные тучи - верная примета близких обложных дождей.


Рецензии
Добрый день, Александр.

1. "схваченная ветром пыль* еще слышны по вечерам"
"схваченная ветром пыль, еще слышны по вечерам"

2. "местные или выселенцы, -никто не получал отказа"
"местные или выселенцы, - никто не получал отказа"

3. "оомазке" - ?

4. "и ее не-состоятельности" - "и ее несостоятельности"
5. "одно-сельчанами " - "односельчанами "

всё страшнее и ужаснее.

Альжбэта Палачанка   20.05.2013 15:31     Заявить о нарушении