Последнее обречение

Внезапно на меня напал сюжет фильма ужаса. Я долго сопротивлялась, вернее, пыталась сопротивляться, с головой уходя в реальные насущные заботы. Но он столь изощрённо терзал мой разум, столь придирчиво рвал на кусочки мою душу, что я сдалась и написала сценарий, написала просто так, чтобы избавиться от него, чтобы он перестал отрывать меня большими и малыми ломтями. Но без прочтения нельзя было разорвать и выбросить, без прочтения я бы не вздохнула с облегчением, не освободилась из клетки. И тогда я разделилась на две части и половиной, которая умела читать, прочитала половине, которая умела слушать.

Около последних слов душа нервно усмехнулась: «Этот твой сценарий о разрушении реальности - чистая абстракция, наивная, лёгкая фантазия. Ты себе даже представить не можешь, что такое разрушение реальности. Сначала посмотри, потрогай, убедись собственным организмом, впитай своими кишками мясо металла, вытри своим платком слёзы стекла, перевяжи кровавую рану земле, а уже потом рассказывай, как тебе было страшно». И то ли из желания мне помочь, то ли просто из вредности, душа изловчилась и с силой выпихнула меня из серого тумана больных интеллектуальных испарений в какой-то незнакомый мне фильм.

Больно ударившись затылком о кинокамеру, я попала в объятия добродушного полного режиссёра: «Ну что вы, разве можно так бегать!» Наспех извинившись, я пошла по тропинке вдоль какой-то знакомой реки, наверно, Пахры или, может быть, даже Протвы.

...Прямо передо мной на тропинке расстилалась вилла в классическом стиле, чем-то напоминающая картинную галерею. Огромные красивые окна, огромные красивые двери, огромный красивый белый цвет, огромная красивая новизна сооружения подсказали мне, что я иду именно сюда.
... В одной из просторных комнат на полу, столах и стульях, кому как попало, сидели знакомые и незнакомые лица и оживлённо беседовали в тёплой и дружественной обстановке о философских проблемах современности. По всей видимости, меня здесь не хватало: как только я вошла, беседа прекратилась, и все начали меня наперебой приветствовать и знакомиться со мной. Я растаяла от подступившего приступа дурной счастливости: мне показалось, что я не одна. Показалось. Но тут ко мне подошёл кто-то очень знакомый, вероятно, один из моих друзей. Что-то ласково сказал и наклонился, подкрепляя приятельскую улыбку дружеским поцелуем в щечку. Десятым чувством почуяв недоброе, я резко отстранилась, но слишком поздно: мягкий, влажный поцелуй кошачьими когтями разодрал мне в кровь всю щёку. Всё стало на свои места, вернулось на круги своя, и я с ногами уместилась в предложенное мне кресло, прижигая щеку одеколоном. Здоровающееся и знакомящееся оживление сменилось приглядывающимся молчанием. Молчание потянулось, тянулось, тянулось, затянулось до неловкости, затем до стеснения. «Чёрт! Хоть бы они меня не замечали! По крайней мере разговор продолжался бы», - вертелось у меня в мозгу. Вероятно, от меня чего-то ждали.

Не определив, кто же из присутствующих хозяин дома, я обратилась к сидящему рядом с предложением о чаепитии. Обстановка разрядилась, и мы вышли на кухню поставить чайник. Человек что-то рассказывал то о лодках, то о цементе, то о больницах, рассказывал, говорил. Я слушала с бесконечным интересом и думала о приятных болтушечках. Содержание ускользало от меня всё больше и больше, и всё с большим вниманием я пыталась рассмотреть глаза этих слов, морщинки на лбу гладко струящейся реки информации, которая никак не могла пробиться в мой бетонный череп. Вдруг я поймала себя на том, что слова эти, поначалу казавшиеся такими близкими, почти родными, абсолютно мне не знакомы. Я перестала различать не только их оттенки, но и цвета. А человек продолжал что-то рассказывать, рассказывать, говорить, не замечая моего испуга. Цвета исчезли, начали смываться контуры. Боль¬ница, вместе с утонувшей в ней лодкой по самую крышу зарылась в цемент. Я схватила давно выкипевший чайник и медленно протиснулась в дверь. А человек что-то рассказывал, расска...

Перекрестный разговор в комнате слегка перепутался от радости горячего чая с чёрными солёными сухариками. «Помоги мне, пожалуйста, - тронула меня за плечо фраза. - Нужно сделать бутерброды. Здесь же все давно голод¬ные». И я с радостью полезла в холодильник. «Сколько зарабатывает твой муж? Каких ты предпочитаешь любовников? Где отдыхает ребёнок? Давно уже пора приобрести цветной телевизор. Чем болел твой дедушка? Почему умер брат? Неужели тебе интересно смотреть такую абстрактную муру?» - Вопросы летели в меня, как камни. Я уже почти не успевала парировать удары. Вопросы загоняли меня в угол, в какой-то тёмный тупик. И наконец, как шпагой к горлу: «А сама-то ты где работаешь? Как?»-На изящном, утончённом лице возникло изумление, и почти тут же на меня посыпались мои долги близким и дальним людям, конкретным и абстрактным организациям, обществу и государству, самой себе и окружающему миру.
Колбаса тонкими ломтиками ложилась на аккуратные ломтики хлеба. Помидоры выпускали кровь под острым ножом, а она всё крошила и резала мои долги, мою работу, мою совесть, мои заблуждения, аккуратно отрезала мне порцию нормальной добропорядочной жизни. Я кое-как попыталась разрушить ровный куб этой порции со строго параллельными гранями, изменить его объём или вкус, искривить прямые линии, спутать математически-точные координаты, но безжалостный кухонный комбайн, уже не слыша меня и даже не замечая, что я ещё присутствую, всё продолжал резать на аккуратные ломтики мой дом, моих детей, друзей и родственников, выдавливая кровь из помидоров; продолжал готовить для меня по строгому кулинарному рецепту обалденно вкусный винегрет семейной жизни, тушить под острым соусом атмосферу нормальной рабочей обстановки.

Я нервно облокотилась о косяк входной двери. Практическидружелюбный тон беседы, давно всем известные постулаты бытующей морали никак не укладывались в логически стройную систему в моем мозгу. Мораль - безусловно сеть ограничений, но ограничений во имя человеколюбия, человекоуживчивости, справедливости... А эта мораль, наша бытовая мораль — сеть навязываний во имя денег, власти, служебной лестницы, престижа и других ещё менее приличных компонентов; мораль, регламентирующая человеческие чувства, вставляющая их в чужеродные рамки... Должен-обязан уважать недостойных, любить нелюбимых, быть искренним на 20%, а на 80% -принципиальным, быть честным на 30% , а на 70% - вуалировать ложь тех, кто выше. Ограничения в доброте, ограничения в искренности, ограничения в любви, избиение розгами за каждую невиновность, выглаженное катком, плоское добро... Как можно этому не сопротивляться, хотя бы внутренне? А моральные кодексы подавляют, уминают, забивают человека в стандартную оболочку, лепят на неё выдуманные ярлыки чувств, выгодные...Выгодные кому?..
Я видела во сне, что люди
Забыли кодексы свои.
Морально чистый, что нас судит,
Создав тематику НИИ,
Уж больше властвовать не будет...
Но это были сны мои...

В комнате включили магнитофон. Несколько человек под какофонию современной рок-музыки резко изламывались, время от времени замирая в экзотических, многозначительных позах танца. Продолжительность замираний постепенно увеличивалась, интервалы движения сокращались, становились невидимы для обычного восприятия человеческого глаза.
«Быть может, мы потанцуем, - подошёл кто-то. - У тебя несколько отсутствующий вид, а скучать грешно, когда все веселятся!» - «Да нет, не пойду. Я буду смешно выглядеть с моим несгибаемым телом».

Танцующие застыли, образуя прекрасную тёмно-пластилиновую скульптуру в углу комнаты.

Пригласивший потанцевать с энтузиазмом рассказывал что-то об изготовлении мебели: «Вот та скульптура тоже моих рук дело. Ты посмотри: это же не сервант, это же настоящая скульптура».

Я ждала, что кто-нибудь подойдёт и скажет танцующим: «Отомрите», - и они спокойно рассядутся по стульям.

«Я же тебе говорил, я - столяр-краснодеревщик. Я и тебе могу сделать отличную мебель в современном духе».

...К танцующим никто не подошёл, и они окончательно окаменели в углу...

«Да я даже могу показать, - продолжал что-то тараторить краснодеревщик, увлекая меня в соседнее помещение. Через секунду перед моими глазами открылся поистине выставочный интерьер. - И я не применяю ни одного шурупа. Надёжно! Проверь! Респектабельно. - Пулемётной очередью проносилось у меня в мозгу. Гардеробы, шкафы, серванты, трюмо блистали роскошью гурманов, аристократическим удобством. Придирчиво усомниться в их великолепии практически не представлялось возможным. - На наш кооператив не жаловался еще ни один заказчик», - вещал человек, постепенно краснея или темнея, расплываясь в плоскости... плоскости, пересекающиеся под прямым углом... плоскости без единого шурупа...

Я резко повернулась на 180°.
Напротив двое горячо о чём-то спорили. «Этот сопливый романтизм, упокой господи его душу, давно превратился в прах». Я подошла и с ходу включилась в оживлённую беседу, боясь случайно обернуться в сторону разместившейся вдоль стен мебели.
 «Классиков давно уже никто не читает. Да и зачем читать? Всё это старо, как мир. Те мысли уже перестали существовать, - резко жестикулируя, орал клочковатый человек в обвислых штанах и робе, сшитой из картофельного мешка. - Те образы превратились в загробные тени. А что нам может дать мораль классиков? Мы себе не можем даже представить былые чувства, настолько они сейчас видоизменились».
 Я согласилась с этими утверждениями. «А вы хотите язык выражения их в искусстве оставить старым!» - забрызгал меня гневом клочковатый с таким видом, как будто я ему возражала. «Пользуясь старым языком, никто ничего не сможет сказать современному читателю. Реализм мёртв, надо говорить новыми словами, надо искать новые формы».
 Второй отвечал ему что-то маловнятными, незнакомыми словами, оформленными, кажется, как стихи.
 «Произведения искусства должны быть дескриптивными функциями или эзотерическими феноменами. Восприятие читателя должно само развивать основные идеи, заложенные в произведениях». Второй продолжал что-то медленно бубнить маловнятными, незнакомыми словами, оформленными, мне показалось, как стихи, наглядно иллюстрируя вышеизложенные высказывания.

«Им, вероятно, нужны новые символы для выражения всё тех же бесконечностей, - подумала я. - Бесконечности добра и зла, бесконечности истинного и фальшивого, бесконечности искренности и справедливости. Но если так, то он скорее всего прав».

«На мой взгляд, наиболее прогрессивное направление современного авангарда - концептуализм», - разжёвывал для меня тот, в длинной робе и штанах. Второй не переставая, бубнил себе под нос маловнятные, незнакомые слова.
«А понимают ли вас читатели?» - робко обратилась я ко второму.
Поэт не заметил моего вопроса, а человек в робе заявил, что гениальные произведения всегда трансцендентны, и углубился в подробный разбор направлений современного авангарда.

 Мне пришло в голову, что я наверно ошибаюсь, понимая по-своему содержание разговора. Уж слишком с большой охотой он манипулировал словами экзистенциализм, концептуализм, сюрреализм, как новыми, блестящими и к тому же автоматическими игрушками. Каждый обладатель такой игрушки рад без памяти, что именно ему она досталась, а у других нет, - значит, он выше их, ближе к той субстанции, которую раньше называли совершенством, мастерством, а теперь именуют авангардом; сколь ни различны эти слова по смыслу, но здесь они смыкаются. Для этих двоих существует только форма - старая форма, новая форма, а разбираться в жизни им не нужно, наплевать им на неё.

«Что вы имеете в виду под фразой «старый язык мёртв», если сами изъясняетесь общепринятыми словами?» - всё более стесняясь, поинтересовалась я у человека в робе. Вопрос повис в воздухе, никем не воспринятый. Клочковатый, развивая свои мысли, переключился на цитирование совершенно новых произведений, написанных или ненаписанных в совершенно новой форме, совершенно новыми словами. Маленькая надежда повернулась ко мне спиной и потопала прочь. А двое собеседников, уже не обращая на меня никакого внимания, продолжали взаимодействовать между собой совершенно новой формой общения, нагромождая перед моими глазами бесконечные сочетания и разрушения пирамидальных звуков, цилиндрических интонаций, матово-пластмассовых звукотонов, звукооттенков... Потом слились воедино в одну сплошную фантасмагорию постоянно меняющихся по конфигурации слов и устремились куда-то вперёд, в авангард извивающейся, ломающейся, совершенно избитой моим непониманием, прямой линией.

Глухая тоска подлезла в меня и начала ворочаться где-то в самой основе. Уговаривая себя, что всё, собственно, как обычно, и поэтому нет причин для тоски, я устремилась куда-нибудь на улицу, на свежий воздух, распахнула двери и вырвалась прямо в объятия большого квадратного человека, что-то излагающего ледяным тоном. Ничуть не оторопев от неожиданности, он продолжал свою монотонную речь, обращённую к кому-то во всём сером: «Преимущества автоматизации всей страны налицо. Даже не надо приводить примеры. Это же суть нашего прогресса». Серый послушно кивал. Я не чувствуя ни малейшего интереса к теме, опять-таки охотно вступила в разговор о техническом прогрессе нашего общества. «А поэтому нам надо в первую очередь создавать и изготовлять такие автоматы, которые будут создавать и изготовлять автоматы, ремонтировать автоматы, вырабатывать энергию для автоматов, добывать сырьё для изготовления, утилизировать и перерабатывать автоматы», - доказывал квадратный, и глаза его холодно поблёскивали голубовато-зелёными цифорками.

«А что будут делать люди?» - ни к селу, ни к городу вставила я. Цифорки уставились на меня, как на примитивную, невыносимо устаревшую машину, и я всем своим существом осознала, что слово, которое я произнесла, в этом разговоре было неуместно. «А люди будут думать над улучшением условий работы автоматизированных систем; будут, так сказать, двигать вперёд технический прогресс, если, конечно, он не начнёт к тому времени продвигаться сам собой». Я хотела задать ещё один вопрос, но вовремя спохватилась и, стыдливо промолчав, начала беспомощно озираться по сторонам. Два человека возобновили прерванный мною разговор. «Нельзя не оценить удобство наших жилых конструкций по сравнению с довоенными хижинами», - кирпичным голосом трибунил серый. Он уже перестал послушно кивать головой и, видимо, начал цитировать объявления граждан, меняющихся квартирами: «Тепло, комфортабельно, санузел раздельный, лифт, балкон-лоджия...» - «Машина-автомат — это символ порядка нашего производства. Все её элементы работают слаженно, она не признает отклонений от программы. А мы с вами должны организовать её работу, добиться, чтобы она сама выплёвывала элементы, допускающие брак...» Как бы продолжая мысль, мой мозг начал цитировать:
Машине и жить не страшно,
Машине любить не больно,
Машине совсем не важно,
Решётка или приволье.

«Я не понимаю целесообразность строительства этих раскрашенных деревянных склепов на природе. Зачем надо отказываться от прогресса? Ведь в городе гораздо оптимальнее можно организовать снабжение населения предметами первой необходимости, транспортировку трудовых ресурсов к месту работы, осуществление культурных мероприятий», - гнул свою линию серый. У меня создалось впечатление, что эти двое говорят на совершенно разные темы, как будто у каждого из них своя инструкция по проведению разговора.

В этот момент в комнату вошел милиционер с удивительно знакомым выражением лица и начал проверять у всех документы. Я растерянно озиралась по сторонам: ни паспорта, ни пропуска у меня с собой не оказалось. Пока присутствующие рылись по карманам, я вспомнила, где видела это выражение. Однажды в праздник мы двигались ровными колоннами демонстрировать нашему правительству свою радость по поводу завоевания власти рабочим когда-то классом, несли завёрнутые в бумагу мёртвые цветы, закатанные в трубочку знамёна, задрапированные полотном транспаранты и весело распевали «Интернационал». Это лицо стояло в оцеплении демонстрации. Мои собеседники начали уверять подошедшего сержанта, что они меня знают, и что у меня, конечно же, есть паспорт, и, разумеется, я где-то прописана. Но первый же прямой вопрос сержанта поставил их в тупик: они никак не могли вспомнить ни моего имени, ни фамилии. Милиционер терпеливо чего-то ждал. Видимо, ему просто не хотелось тащить меня в отделение. Он уселся в кресло и налил себе чаю.

«Полная автоматизация этого региона - наша первоочередная задача», - возобновил диспут квадратный. Я заметила в углу белокурого кудрявого человека с нежными шепчущими губами, устремившего мечтательный взор в потолок. «К 1996 году наш завод выпустит первую партию самых крупных в мире...» Я, наконец, осознала, что эти два администратора-технократа говорят об одном и том же: о нашем светлом будущем.
   
«... будет производиться комплексная застройка стандартными блоками, а на этом мы сэкономим...» Звуки на моих глазах постепенно трансформировались в каменные буквы, буквы, высеченные под двумя монументами - символами развития общества, символами прогресса, символами... Впрочем, я плохо разбираюсь в символах.

Я подошла к кудрявому и попросила его проводить меня на улицу. Он взял меня под руку и повёл по бесчисленным анфиладам комнат, продолжая созерцать потолки. Мягким вкрадчивым голосом он приятно и красочно описывал мне достоинства лепных потолков в стиле барокко и рассуждал о проблемах эстетического воспитания и упадке современного искусства: «Везде - в скульптуре, живописи, архитектуре и поэзии человек стремился прежде всего к красоте, к изяществу формы произведения, к плавности линий, штрихов, слов. Красота формы определяла глубину содержания. Современное же искусство напоминает мне огромную заплёванную урну с кучей дерьма».

«Оригинальный символ современного искусства, - подумала я. - Хотя, собственно, можно себе представить хрустальную урну изумительной формы, не изменяя её содержания и в ней содержащегося. Она будет красивая, плавная, изящная. Но разве от этого дерьмо перестанет быть дерьмом? Или дерьмо, уложенное в форме античной скульптуры и воспетое изящным литературным языком лучше пахнет? Почему они все так ратуют за форму: то за старую, то за новую? Разве истинную красоту и глубину определяет форма? Разве смысл искусства не в воспитании добра?» Мысли на эту тему показались мне, нет, не показались - они совершенно очевидно примитивны, по-детски примитивны. Где-то здесь зарыт клад, из которого мне не достанется ничего. Все люди давно уже знают ответы на вопросы, которыми я только начинаю задаваться; в каждом разговоре меня пытаются убедить в чём-то, чего я никак не могу понять.

Мы долго ходили по комнатам и искали лепные украшения на потолках. И, наконец, нашли. Человек пришёл в экстаз от блестящей аргументации своих слов и начал в восторженных выражениях... Я посмотрела вверх, убедилась в изяществе, а когда опустила глаза, чтобы продолжать слушать, передо мной было не менее изящное лепное украшение с застывшим выражением восторга.

Я решила, что это безнадёжно. Теперь уже глухая тоска безнадёжности захватила весь мой организм, тошнотой подступила к мозгу и вылилась едкой кислотой в мой разум. Тоска взяла первый попавшийся предмет, тоска схватила нож. Я ударила восторженную мумию, кажется, в то место, где должно быть сердце. Она рассыпалась мелкими кусками штукатурки. Нож размягчился в моих руках, изогнулся тоской и болью и закапал кровью на мои белые брюки. В комнате стало душно.

Не зная, у какого бога просить милостыню, я начала звать хоть кого-нибудь из самых близких людей, их тех, которые слышат на расстоянии, понимают с полуслова, отвечают полуфразой. Я попыталась объяснить, насколько мне здесь страшно и одиноко: «Появитесь живыми и невредимыми, развейте хотя бы как-нибудь этот тягучий ужас!» В ответ в мозгу зазвучали очень знакомые, явно ни во что не верящие голоса: «Ты просто не любишь людей», - «Любишь ты себя жалеть, вынуть свою душу на ладошку и аккуратно и нежно гладить ее, и поливать слезами», - «Только с твоим самомнением можно смотреть на мир такими глазами».

Я распахнула окно. На ярко-синем летнем небе сгустились мрачные грозно-величественные тучи. Приближалась гроза. Великолепие природы ещё больше подчёркивало уныние декораций за моей спиной, декораций к тоскливой комедии одиночества, разыгрываемой в моей душе приступами реальности. Существуют ли на самом деле эти гнущиеся от ветра деревья, спрятавшиеся от предчувствия дождя насекомые. Искоса я бросила взгляд на стонущий, корчившийся в предсмертной агонии нож, и снова начала смотреть на тучи. Их чёрная вата сгущалась, образуя в центре дня почти вечерние сумерки, и вот, наконец, разразилась ливнем и летней грозой. Молния, прорезав небо на две неровные части, вдруг начала как-то неестественно делиться, и, когда грянул гром, небо осыпалось, миллионами мелких хрустальных осколков усеяв всю землю, расстреляв всё живое в окружности, насколько хватало глаз. Ничем не прикрытые, стесняющиеся своей наготы, звёзды со стыдом устремились в одну точку, в одну дверь, ведущую куда-то.

С грохотом захлопнув окно, я исколола все руки о стоящий на подоконнике, кажется, пластмассовый кактус. «Ну зачем же так горячиться», - пробубнил он и начал таять, капая на пол слабо-синей жидкостью.

Я устремилась к первому подвернувшемуся шкафу. Почему-то захотелось спрятаться. От кого? От чего? Ведь уже как будто не осталось никого и ничего. С исчезновением людей исчезло вообще всё, исчезла эта земля, исчезла от своей никому ненужности. Может быть, она исчезла давно и всё это время была только галлюцинацией, исчезла в то время, когда любовь к своей земле превратилась в орущий на разных языках патриотизм, в символ какой-то там непонятной, никак себя внутренне не проявляющей любви к Родине.
Рванув дверцу шкафа, я застыла. Блестящая полировка медленно вонючей жидкостью растекалась по полу. Аккуратно скроенный, во всех своих углах подогнанный, до десятой доли миллиметра рассчитанный шкаф из красного дерева замогильной пылью оседал на мою воспалённую голову.
Среди жалких обрывков человеческих мыслей...
Кажется, фильм должен был кончиться...
Как спасение пришло...
До фени мне всё это...
Мне в голову, начинающую планомерно застывать, затвердевать, рассыпаться на хрустальные осколки, а потом в пыль...
 пыль несуществующую...


Рецензии