На шаткой плахе

                ВЛАДИМИР  ГЕННАДЬЕВИЧ  ШАРКУНОВ
 
 
          Герой повествования, попав в места не столь отдалённые, не желает
мириться с теми методами перевоспитания для заключённых, которые
навязывает ему администрация колонии. За что он неоднократно будет
водворяться в ШИЗО и БУР (барак усиленного режима). Но эта мера
воздействия  лишь пуще разжигает у героя ненависть к зоновскому режиму. 
В конце концов, у хозяина колонии терпение лопается, и он
избавляется  от коленонепреклонного зэка, подведя  его под суд, который и
определил  злостному  нарушителю режима  содержания  меру наказания: на
оставшиеся  три года срока осужденный переводится в СТ-2 ( крытка ).
У героя, конечно, репутация  самая, что не наесть, отрицательная.
Среди братвы он пользуется уважением. Однако, никто из его «ордена» даже
и не подозревает, что их сотоварищ не собирается посвящать свою жизнь
этому прогнившему, как фурункул, миру. Ему часто снится та, другая,
счастливая жизнь, из которой его вырвала когтистая рука подлой фортуны. И
прежде чем он обнимет самого любимого, самого родного человека, ему ещё
предстоит пройти по таким адовым закоулкам, которые словно молотком
будут вбиты в его мозг, и в дальнейшем станут напоминать о себе ежегодно,
ежедневно.  И это не дым от костра, от которого можно отмахнуться – это
навсегда.. 
------------------------------------------------------------
 
 
 
 

 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
НА ШАТКОЙ ПЛАХЕ
 
          Кто прошёл сквозь горно лагерей и тюрем и, при этом, не позволил убить в себе человека, всем вам, страдальцы, посвящаю.

                1
          Он являлся как наяву, с той же физиономией. Надменная улыбка,
обнажающая упакованные в золото зубы, худое лицо с прямым носом,
высокий лоб, тонкие  короткие губы, брови и волосы - цвета соломы, а вот глаза, глаза
почему-то красные. В его манере поведения, разговоре угадывалась поступь
всемогущего, этакого царька. И еще он чем-то напоминал "истинного
арийца", лощеного офицера СД. На нем была черная мантия. В руках, на
уровне груди, он держал большую раскрытую книгу, но в нее не смотрел. 

 Взгляд его окалиной прожигал каждую клетку моего тела. Говорил он
раскатистым, похожим на Левитана, голосом: 
        – "Радуйся, поддонок, что тебя судят! Будь у меня полномочия, тебя бы
казнили на центральной площади города, где под одобрительные крики
толпы, палач с радостью отрубил бы твою поганую голову. Затем ее одели бы
на кол, и представили на всеобщее обозрение - дабы другим непавадно было.
Молись, мерзавец, что тебе на некоторое время будет дарована жизнь! Еще
не один, преступивший закон, не ушел от возмездия! И ты не исключение! За
свои деяния ты будешь жить мучительной жизнью в том мире, куда я тебя
отправлю. И даже там, никто не подаст тебе руки. Загибаясь от боли, ты по-
частям станешь выплевывать свои внутренности. Ослепнешь от неминуемого
голода. О тебе никто не вспомнит, тебя просто вычеркнут из памяти. А
вскоре, тебе все это опротивит, и ты сам сведешь счеты с жизнью".
       Я молил его о пощаде, но он как будто не слышал. 
       – "Такие как ты не должны жить среди людей. Ты как кость в горле, как бочка
дегтя, вылитая в чистый пруд! Ни мать, ни отец не станут сожалеть о таком
ублюдке. Ты подохнешь как чумная собака! Подохнешь... подохнешь!"
       Просыпался я, а точнее сказать, вырывался из сна в холодном поту. Сердце
учащенно и больно било в грудь. Этот чудовищный сон нередко преследовал
меня с тех самых пор, когда судья, после четырехдневного разбирательства
моего дела, огласил приговор: ... признать Медведева Владимира
Геннадьевича виновным, определить ему меру наказания в виде лишения
свободы сроком на шесть лет, с содержанием в исправительно-трудовой
колонии усиленного режима...
      Протяжно заскрипели тормоза, состав едва ощутимо дернулся и сделав 
последний инерционный толчок, остановился. На несколько секунд в
столыпине  воцарилась тишина, после чего послышался тяжелый,
надсадный кашель, ленивые любопытные голоса:
      – Что за станция?
      – Березай. Кто приехал – вылезай!
      – Да Тулун это. Или как еще говорят на местном наречии "кожаный мешок".
По слухам, крытка здесь, очень схожа с пятизвездочным отелем. – Высказался какой то
умник.
        Сведущие уркаганы рассмеялись. 
        – А ну не базлать! – прикрикнул один из солдат.В коридоре столыпина несли свою бдительную службу двое солдат охраны,
вооруженные пистолетами "макаров". Каждый вел наблюдение за
отведенной ему половиной купе-боксов, отгороженных от коридора
металлической решеткой с кругообразной ячеей, что позволяло хорошо
видеть уголовников и то, чем они занимаются. Однако ни один солдат (были
исключения) не хотел выполнять свои обязанности добросовестно. Почему?
Да, видимо, потому, что болтаться два часа как маятнику от середины вагона
до дверей, ведущих в тамбур, и обратно, надоедало. Поэтому, встретившись
посреди коридора, солдаты подолгу, вполголоса разговаривали между собой,
и при этом умудрялись курить, что на посту им строго запрещено. И лишь
появление прапорщика или сержанта, заставляло их блюсти устав. Зеки же,
пока охрана травит байки, не теряли времени даром. Кто успевал заварить
чифирку, вскипятив в алюминиевой кружке воду, аккуратно сжигая любую
имеющуюся в наличии бумагу; кто мучил "стос", по-турецки устроившись на
верхних нарах, которые были сплошными и имели только люк для лаза; кто-
то подстукивал соседям, в надежде, встретить земляка, а то и просто
поболтать с теми, кто совсем недавно устроился "исправляться". Одним
словом, жизнь обитателей  столыпина , мало по малу бурлила. Как в
муравейнике - шуму почти никакого, но все в движении.
И все же каждый зэка, хоть он и занят делом, каким только можно в вагон-
заке, несет свой нелегкий крест с тайной надеждой в сердце, что наступит тот
день, когда он обретет свободу и, быть может, счастливо построит свою
жизнь, навсегда позабыв о страшном прошлом. 
Правда, находились и исключения. Уркаганы, с которыми я оказался в одном
купе-боксе, не подавали никаких признаков стремления к свободе. У каждого
из троих не по одной судимости за плечами. Они до мелочей знали как
лагерную, так и тюремную жизнь. Все трое сидели с малолетства и
оттрубили по двадцать и более лет, имея лишь мизерный перерыв между
отсидками, который исчислялся месяцами, и даже днями свободы. Да и
вообще, плевать им хотелось на волюшку. Здесь, в этом  гнилушнике, они
чувствовали себя как нельзя лучше.
      – К чему мне эта воля? – говорил, пожалуй, самый старший, низкого роста
особняк, по прозвищу Гном. – Там у меня кто? Да никого. Ни отца, ни
матери. Кому я нужен? Ну, выйду.... и куда? Пахать что ли? Поздно, не
приучен я. А вот какому-нибудь фраеру не в карман, так в рожу залезу! Это
уж как с куста. Не могу я видеть откормленых, да гладеньких... Так и хочется
мракобеса на шампур одеть! – Переведя дыхание, он продолжал. – Глоток
свободы, конечно в жилу. Все в розовых тонах. Биксы молодые гуляют,
юбочки по самое хочу. Только не для меня все это. Выходит на роду мне
написано разлагаться в этом вонючнике, да петушками, по силе возможности
баловаться. Вот и получается - кому тюрьма, а мне родней не надо. Я здесь
как рыба в воде.
        Тут я подал Гному кружку с только что заваренным чифиром и он на время
замолчал, наслаждаясь ароматным вкусом "индюшки". Затем Гном передал
кружак Феде, худому, как сама арестантская жизнь, строгачу, с кирзовой
рожей и десятком оставшихся, прочифиренных зубов. Чаек Федя пил
своеобразно. Отшвыркнет глоточек, после, глубоко затянется махорочкой
(сигареты и папиросы считал баловством) и блаженствует, прикрыв глаза.
Когда очередь дошла до Васико, на первый взгляд, тихого, усатого грузина
(усы лицам кавказкой национальности разрешалось носить, видимо, как
неотъемлимый атрибут горцев), он отказался от чая и передал кружку мне. 
       – Чифирни, земльяк, – и Васико просто объяснил свой отказ. – Я еще на зона
этот блягородный напэток пакушаю. Что тэбья крытый шашлык из барана
ждьет? Может кровный пайка нэ увыдыщь, нэ толко чай.               
          – За кровняк…  из  глотки вырву! – осердился я.
          – А..а..й, что ты абижайся, – Васико взмахнул руками. – Сколко я критый был?
Залатауст, Верхнеуральск, Таболск. Вот опят с Таболска качу. Ну, Таболск
еще жит можна - сэтка вьяжешь там... ячик калетышь, кармьешка. А сэмдэсат
пэрвый год Залатауст, вэришь ,да, от голеда умьирали. Баландьёр, пидарьюга,
прывьяжет к черпак мьяса, думаэшь пакушаю, а вазмьешь шлюмка - голий
вода.Будэшь вазмучаться, такий влемьят,  три дэн лэжишь, все косты балеют.
Сам к кармушка не прыдьёшь - пайка нэ увьидышь. Даходыл, щто
прогулочный дворьик травка чипал по углам, как козьел... Адын сокамерник
вскрыл себье вэны, выдать уже не мог терпет такой....
Мы давай двер стучат. Через пят менут набэжала целый атара этых тварэй.
Толко адын кановал - баба. Тот уже как баран в крови, а она наступила
каблюком ему на рука и гаварыт: "Пулс нармалный, такой бугай виживет".
Нэ вижил, умьер, слова нэ гаварил. Труп толко утро забиралы. Твари!
        – Васико, ну что ты разошелся? – вмешался Гном. – Тормознись, внатуре.
Парняга первый раз в крытую катит, а ты...
        – А-а-й, как разошелся! – Васико протер марочкой вспотевшую лысину. – Я
жизн гаварью....
       – Да разберется он в этой жизни и без нас. – Как-бы подводя разговор к
завершению, сказал Гном. - Сам понимаешь, в крытую за здорово живешь не
сбагрят. Стало быть он знал на что шёл. Раз выбрал эту дорогу - попутного
ветра. Такое вот мое будет мнение.
       В рассказе Васико сомневаться не приходилось, поскольку на зоне, где я до недавнего времени пребывал, были двое очевидцев, побывавшие в тех самых крытках и по истечении тюремног срока, пришедшие возвратом в свою зону для дальнейшего отбытия наказания. Вечерами в секции, где кучковались отрядная братва, за кружкой чифира, я слушал скупые рассказы этих двух скелетов, обтянутых кожей, об их, можно сказать, трагической судьбе. Картина складывалась удручающая. По хлеще драконовских условия,
создаваемые администрацией тюрьмы оставляли крытнику единственный
шанс-путевку на "могилевскую губернию". Если здесь, в крытой, не
здохнешь от голода, ТБЦ, зверских побоев и издевательств, и не попадешь в
"пресс хату", обольщаться не стоит. Черная с косой, настигнет тебя через
пять, максимум десять лет. По любому, ты уже, не жилец. И понимаешь, что
отпущенное тебе время, не что иное, как моральная подготовка в мир иной.
Мне не хотелось верить в эту галиматью, но я видел перед собой двух живых,
говорящих мертвецов и, словно промакашка, впитывал каждое сказанное ими
слово. Я понимал, что должен расти не только в глазах старших братьев по
ордену, но и, обязательно, в глазах тех, кто недавно пришел на зону и был
противником методов администрации лагеря. Того требовала жизнь. Попал в
калашный ряд - назад хода нет... Так мне казалось тогда... давно.
       ...Гном и Васико продолжали дискуссию на тему крытых - мрытых. Я сделал
еще пару глотков чифира и, передав кружку Феде, закурил "Урицкого",
которым неплохо подогрели поселенцы на Красноярской пересылке. Федя,

как и я, не впрягался в базар своих корешей. Он пыхтел махрой и "шелушил
стос". И вообще, Федя предпочитал больше молчать, чем попусту напрягать
язык. От самого Тайшета, я не слышал из его уст ни единого предложения, за
исключением коротких фраз.
          – Скорей бы на зону, – вдруг ни с того ни с чего прошептал Федя, выпуская
тугую струю дыма.
         По - человечески, я не понимал этих пассажиров. Оставаться до конца жизни
босяками, быть преданными идеалам уголовного мира - вот их смысл
существования. Я бы еще понял, если б они были молодыми, сбитыми с
толку, закоренелыми, прожжеными урками, но ведь им самим уже под сраку
лет. Вон, даже и меня, как слепого, пытаются за руку водить, хотя
соображают, что я не лыком шит и являюсь жуликом по -чище их. А того они
не замечают, и видимо уже никогда не заметят, что есть люди совершенно с
иным складом ума. Им и в голову не может прийти, что основная масса
здешнего контингента не собирается посвящать себя уголовному миру, что
есть на земле нечто такое, которое во стократ чище, лучше, ближе, понятней,
добрее и пусть не на много, но справедливей. А у них одно мнение, как и у
ментов - если попал сюда, то это навечно.
       С другой стороны мне было жаль их. Неунывающие, действительно, вечные
каторжане, с лихвой хапнувшие горя, они, тем не менее, продолжали
оставаться приверженцами лагерной жизни.
Дескать, там, на свободе все говно, а здесь у нас живут только по понятиям.  Однако, по их лицам было видно, что они с нетерпеньем ждут той минуты,
когда войдут в зону и увидят над головой небо, а их легкие наполнятся
чистым, вкусным, осенним воздухом.
        Через минуту, другую мне предстояло покинуть эту жиганскую
компанию. Прикурив, потухшую беломорину, я подтянул свои сидора
поближе к выходу. Мысли о той, знакомой лишь понаслышке, тюремной
жизни, одолевали меня одна за другой. Перекрутив в голове, как кинопленку,
множество вариантов встречи с крытой и ее обитателями, я пришел к выводу,
что все будет так, как угодно зэковской фортуне, и прекратил это
порожняковое занятие. "Ну ничего, - размышлял я про себя - Дубачье меня не
возьмет. Нет. Ломали уже на зоне, много кровушки моей выпили. Да видать,
кость не по зубам, вот и сбагрили в крытую. Спасибо отцу с матерью, что
таким слепили..... Как  они там. Эх, взглянуть бы со стороны хоть одним
глазком... Волчья жизнь. Торчишь, как хрен в горчице. Когда все кончится,
да и кончится ли? В такой обстановке, да с моим характером, таких дров
наломать можно, что и неизвестно, через сколько лет эта мясорубка меня
выплюнет. Буду как эти трое - рядом с волей прокатали-просидели и хоть бы
что, довольны. О жизни рассуждают, будто одну уже прожили на воле, как
все нормальные люди, а другую решили посвятить уголовному миру.
Неужели и в правду не сожалеют? Не верю! Быть того не может! Не помню,
чтобы засыпая, я не вернулся домой, к родителям, в свое детство. Иной раз
аж до слёз... проснешься, подушка мокрая, и такая злость возьмет. За что, за
какие грехи эта спираль испытаний в адском котле. что изваял человек для
человека? Природа на такое не способна... А эти - к чему воля?... Не дай бог,
мне до такого докатиться. Нет...
       Слышно было, как в тамбуре бряцнули двери, мимо купе-бокса прошли двое
встречающих. Обычно, старшой конвоя - прапорщик, а эти двое - один
рядовой, другой старшина. Нескладуха, какая-то, получалась. И еще я
заметил, что лица у обоих румяные. Не от мороза, понятное дело, на дворе-то
начало сентября. Мне, конечно, чхать какой конвой меня встречает. Я уже
просто радовался, что наконец-то добрался до места назначения, точнее
сказать - доставили. Позади остались пересылочные клоповники, разборки в
отстойниках, бесконечные шмоны и прочие никчемные передряги. Теперь
одно,  думал я, как встретит крытая? А конвой, он и на луне конвой,
доставят в лучшем виде. Работенка у них такая.
         – Э, паровоз! – сказал мне солдат охраны, – завязывай курить. – И он не
упустил момента подначить меня. – Собирайся давай. Тулунская тюрьма
распростерла пред тобой свои объятия.
        – Да уже до боли в почках знакомы мне ваши объятия, – спокойно, чтобы
солдат не приставал, ответил я.         И мне вдруг вспомнились события месячной давности, когда конвой  Тюменского СИЗО, на глазах у людей ожидающих поезда, демонстрировал свое  физическое  мастерство на одном горе-зэке, попытавшемуся вырваться на волю. По какой причине? Черт его знает. Может, ему уже нечего было терять? А может он был слаб духом или, попросту не выдержал гнета в советских застенках.





2
         Тогда, в отстойник набили человек около ста, идущих на этап. Впрочем, это
была обыкновенная камера, расчитанная на половину находящегося в ней в
данный момент народа. Как только за мной бухнула дверь, я облегченно
вздохнул, хотя дышать здесь особо-то было нечем. Волны махорочного
тумана настолько густо заполнили камеру, что противоположная от двери
стена, с двумя окнами, едва угадывалась. За тридцать суток, которые мне
пришлось одному коротать в подвальной транзитной камере, я так
истосковался по людям, что просто был доволен такой вот, представившейся
возможности. В каждом углу, сбившись в кучки по пять, семь человек, шли
оживленные базары-разговоры. Ума много не требовалось, чтобы
разобраться в обстановке. Судя по обилию давно неупотребляемых мной
продуктов, которые в беспорядке присутствовали на столе - это место
принадлежало тем, кто уже давно и надежно пристроился в этом мире.
Сливочное масло, копченая колбаса, сыр, пряники, целлофановый кулек
пачечного чая.... . "Кучеряво живут", - отметил я про себя, и с невозмутимой
миной, прошел вглубь камеры, неся свои, набитые разным тряпьем сидора.
После минутного разговора с двумя подследственными, еще
переваривающими мамкины пирожки, я устроился на нижней шконке.
Прикинут я был на уровне (кенты по зоне расстарались): черный, прошитый
красными нитками, молюстиновый костюм, перетянутые "прохоря", и летная
куртка на молнии, которую по случаю, здесь-же в СИЗО, выменял за
наборный мундштук у одного особняка. Лежа на куртке, с закинутыми за
голову руками, я пытался вспомнить вкус продуктов, только что увиденных
на столе. Да не получалось. "Забыл, забыл. Не пойду же навяливаться. Хотя
подойти, конечно, можно. Человеку, который идет в крытую, не откажут.
Крытнику в этом мире почет особый. Так уж повелось, и не мной придумано.
Ладно как-нибудь перебьюсь. Видать во мне от совести еще что-то осталось."
На соседних "шконках" сидели первоходочники и чуть ли не шепотом
разговаривали, сопровождая свои слова движением рук и головы. По
долетавшим до меня фразам, разговор происходил согласно их положения:
как вести себя на очной ставке, что говорить следователю, а если "терпила"
напишет встречное заявление - могут и отпустить. Я искренне сочувствовал
им, еще далеко, ох как далеко, не осознавшим, куда, в какие дебри они
попали. Что ждет каждого из них - кто знает. Но завидовать нечему... На  шконку напротив, присел какой-то ухарь. Я медленно перевел на него глаза.
Тот с улыбкой заправского каторжанина, ловко, как иллюзионист
упражнялся со "стосом". Внешний вид и два сидора, только что зашедшего в
камеру, не ускользнули от вездесущего ока урок. И уж, наверняка, их
заинтриговало мое поведение – не успел войти, а уже как барин отдыхает на
нижней "шконке".
            Со смаком потягиваясь, будто проспал целую ночь, я резко принял
положение сидя и в упор уставился на иллюзиониста:
         – Я так полагаю, вы имеете мне что-то сказать? – Я нагло ехидничал. Знал,
что церемониться в подобном случае,  ставить себя в неловкое положение.
        Иллюзионист хоть бы что, ни один мускул не дрогнул. Несколько секунд -
глаза в глаза.
        – Может, сгоняем? – маякнув на колоду, предложил он.
        – Бабки лишние закрутились? – от не хрен делать, поинтересовался я, хотя
играть и не собирался, потому что никогда этим делом всерьез не был
увлечен. Разве что для души, и только. Однако толк в катальном искусстве
знал.
        – Да как сказать, – с поддельным безразличием ответил тот, нарочно
демонстрируя мне по локоть синие от татуировок руки. – Оно дело такое:
бабки наши - станут ваши, но и обратное, сам понимаешь, не исключено.
        "Делопут, – отметил я. – Шулер сраный нашелся. Возможно и в правду
специалист. Но в таких случаях, когда за спиной пять харь, не хило
смотрится и другой вариант: не мытьем, так катаньем. Тут ты просчитался
землячок". И я решил прекратить этот пустопорожний базар. Протянул руку
и иллюзионист подал колоду, явно, уверенный, что игра состоится. Даже
причмокнул от предвкушения  назревающего заработка. 
          – На что играем? – спросил он, довольный таким оборотом дела.
         Шелушнув несколько раз колодой, и определив, что она "коцаная", я жестко
и как можно громче произнес:
         – На жизнь играть будем! Годится?
         В камере наступила гробовая тишина, словно у всех разом отнялись языки.
         – Чё-ё-ё? - вытянул морду иллюзионист. Глаза у него округлились как у быка
и он уже был готов наброситься на меня.
          – Ну, вот что, земеля, – мне пора было вскрывать карты, поскольку перебор ничего
хорошего не сулил, – Я тебе не фырган какой–то, набитый сливочным маслом. В крытую я
покатил, так что гонять порожняки с тобой не имеет смысла. Уловил?               
           – Слушай, зёма, бля буду,.. я даже чо– то не прикинул, – зазапинался
иллюзионист. – Ты уж не обессудь, бродяга, с каждым может случиться.
Смотрю, ты так вкован, я и раскатал губу....
          Дальше все было правильно. И чайком я ужалился, и перекусил, и в дорогу
мне всего натарили. Словом, поделились чисто по босятски.
Вскоре дернули на этап. Воронок, в котором оказался я, надпоминал
звериные клетки в зоопарке. Две маленькие справа и две по больше слева.
Между ними проход около полутора метров с мягким сиденьем, где
находились два солдата с автоматами и огромная овчарка, пепельного окраса.
Я сидел в самой маленькой клетке, рядом с окошком. Мне хорошо было
видно волю, потому, что клетки от охраны отделяла не сплошная
металлическая стенка, а решетка с квадратной ячеей, куда запросто могла
пролезть рука. Минут двадцать с небольшими остановками у светофоров
вороные мчались до ж/д вокзала. И всю дорогу я не мог оторвать взгляд от
мелькающих домов, тронутых желтизной деревьев, людей, идущих по
тротуарам. Вся эта картина до боли щемила сердце. К глазам подступали
слезы, в горле, как в пустыне - пересохло. Если бы меня сейчас о чем-нибудь
спросили, я вряд ли бы смог говорить.
          Со стороны города, воронки остановились слева от вокзала, чем-то
напоминающего мини-небоскреб. Наш воронок остановился так, что мне
были видны люди на перроне. Многие с чемоданами, всевозможными
сумками и рюкзаками, явно ожидающие прибытия поезда.
От солдата охраны я узнал, что воронков аж пять. "Стало быть, отстойник-
превратка на момент этапа, имелась в СИЗО не одна, коль этапируют  такое
количество нашего брата."
          Сбоку автозака прохаживался солдат с автоматом и с такой же овчаркой, что
лежала передо мной, положив свою телячью морду на запаску. При этом она,
вывалив язык, часто дышала и неусыпно посматривала на клетки.
Невдалеке от автовокзала появились двое пацанов, лет по пятнадцати. Я
быстренько, вполголоса объяснил им, что мороженое, это самое вкусное из
сладостей, какие только существуют на земле. Пацаны переглянулись и
убежали. Солдат в воронке, не пресекал разговора, а лишь просил говорить
по тише, чтобы старшой не слышал. Вскоре пацаны вернулись, и
притаранили четыре порции мороженого в вафельных стаканчиках. Наш
охранник попросил того, с овчаркой, пособить. И тот попридержав псину,
взял у пацанов мороженое и передал в воронок. Ребятня исчезла так же
внезапно, как и появилась. И, что самое интересное, на этом процедура общения с вольным людом не окончилась. Откуда ни возьмись, нарисовался мужичок, лет этак сорока пяти. Лицо в свежих ссадинах, под правым глазом бланш, в руках задрипаная, кирзовая сумка. Не обращая внимания на овчарку, он смело подошел к солдату и начал ему что-то растолковывать, показывая свободной рукой то на сумку, то на воронок. Солдат ежесекундно отдергивал овчарку и отрицательно мотал головой. Тогда мужик отошел, и





 присев в тени акации, обратился прямо ко мне, поскольку мою любопытную
морду, ему, пусть смутно, но было видно.
      – Братишка! Я только вчера откинулся, – хрипло заговорил он, и стал
выкладывать содержимое сумки на траву. – И это... передать вам трохи
подогрева хотел, а эти волки упираются.
        Солдат снаружи отпустил в его адрес крепкий мат. Увидев на траве четыре
бутылки вина и несколько пачек индюшки, я тут же цынканул об этом
соседям. И мы все вместе принялись уговаривать солдата в воронке. 
      – На кой х... мне из-за вас свою жопу подставлять? Вам кайф, а мне губа!
Умники!
        Но мы понимали, что такой шанс выпадает не каждый день и не унимались.
И надо сказать, не зря. Еще через несколько секунд нашего упорства, был
найден оптимальный вариант решения данной проблемы. Три бутылки вина
сержант заначил под сиденье, а четвертую, и весь чай отдал по назначению.
Возражать не имело смысла.
        Откупорив бутылку, я прямо из горлышка выпил чуть меньше половины,
остальное, сержант передал строгачам. Мой организм настолько ослаб, что
после выпитого у меня сразу зашумело в голове. Приятное тепло обуяло
каждую клетку тела. Потянуло в сон. Я начинал, было, кемарить, но тут
послышалась команда "Выгружай", и сон пропал. Пока очередь не дошла до
нашего воронка, я принялся глазеть на людей, озабоченно толкающихся у
тамбуров вагонов остановившегося поезда. Разнообразие цвета, заставляло
жмуриться. Ведь на зоне все краски темные - от сапог, до жизни, за
исключением формы офицеров. И тут вдруг неожиданно для себя я услышал
громкий, истошный крик: "Стой! Стрелять буду!" Не надо было напрягать
извилины, чтобы догадаться о произошедшем. Явно, что кто-то ломанулся в
побег. "Странно, но выстрелов пока не слышно. А, вон оно что".
Я увидел, как среди людей на перроне замелькали солдатские пилотки.
Молодые воины махом настигли бегунка. Вокруг них образовалась толпа
зевак, но солдаты, не обращая никакого внимания на людей, взялись за свою
почетную и благородную работу. Крики, визги толпы, никоим образом не
могли повлиять на происходящее. Пинали со знанием дела, со вкусом. Один
даже прикладом автомата начал наяривать, видать ноги отшиб, бедненький.
Запыхавшись, к "работягам" подбежал прапорщик и еле их угомонил. Те, с
пеной на губах, схватили жертву за ноги и потащили к воронкам.
Побегушник не подавал никаких признаков жизни, и тащился по асфальту,
как мочало, как замызганная половая тряпка.
      "Бедолага, куда ж тебя нелегкая понесла", подумал я с сожалением.
      В воронок, будто сорвавшись с цепи, влетел сержант, 
      – Ну.... суки! – воздуха ему не хватило и он с натугой дохрипел. – Всех на
пинках до самого Столыпина! Бля..!
       И, действительно, каждый получал обещанный пинок в зад. Сержант, у
которого остались три бутылки, так же упускал момента стряхнуть пыль с
сапог. Я получил свою порцию и, немного пробежав, очутился позади
колонны, присев на корточки. Сзади и с боков, солдаты стояли с автоматами
на изготовку. В голове колонны метался взбеленившийся прапорщик, и,
 размахивая пистолетом, пискляво кричал:
      – На колени, сучье племя! Шаг влево, шаг вправо, считается как попытка к
бегству - стреляем без предупреждения!!
      И видя, что на его команду никто не реагирует, пуще прежнего завопил.
      – На колени!! Кому говорят... нелюди вшивые!!
      Но на колени никто не становился. Попытались, было, молодые, но вовремя
одумались, видя, что большинство команду прапорщика пропускали мимо
ушей. Да и прапору, особо то, некогда было разгуляться. Поезд давно стоял и
наверняка задерживался из-за всей этой галиматьи.
Колонну бегом погнали к столыпину, и тут продолжалась та же процедура с
пинками. На этот раз я не выдержал, и, обернувшись в тамбуре, крикнул
сержанту:
       – Апсос драный!
      Ухватившись за поручни, сержант хотел впрыгнуть в тамбур, но прапорщик,
начальник столыпинского конвоя, строго сказал ему:
       – Назад. Давай считай! И так задерживаемся, - и он рукой подтолкнул меня
вглубь вагона.
       Конвой еще не рассадил всех по купе-боксам, а поезд уже набирал ход, увозя
меня в неизвестное, но неизбежное будущее.         В купе-боксе я оказался с соседями по воронку. После недолгого разговора о
горе беглеце, я скинул "прохоря" и запрыгул на верхние нары. А остальные
тем временем, что-то "ганашили" перекусить и чайку.
"Вот она, сраная, советская гуманность, - вспоминая побегушника, злился я. -
Вот-те и законы. Ну, догнали его. Дали бы как следуент по шее. Зачем же
заживо запинывать. Это ведь по сути убийство.... Когда-то и я мечтал стать
военным.Завидовал людям в форме. Дед вон у меня прошел всю войну.
Летчик, капитан, много наград имеет. Мечтал, чтобы я непременно поступил
в военное училище. Я и поступил.... только в дерьмо. Интересно, что скажет
солдат, получивший отпуск за поимку беглеца, родной матери? Да поди, что-
нибудь придумает. Или скажет правду? Впрочем, мать, она на то и мать,
чтобы любить и лелеять свое чадо, и уж наверняка, одобрит поступок сына.
Дескать, зек, он сродни зверю, и жить ему среди людей нельзя.... А ведь
побегушник никому не причинил зла. Он побежал, не желая дальше
оставаться во власти насилия. Похоже его терпению пришел конец и иного
выхода он не нашел. Мало того, что ему отняли здоровье, суд, в
обязательном порядке, накинет еще трешник к его сроку. И кто знает, что с
ним будет в дальнейшем (если вообще выживет), раз уж решился на такое.
По- моему, вариантов у него немного: вновь побег, или петля от
безысходности.... А солдатам - отпуска. Да случись это в безлюдном месте,
никто бы и догонять его не стал. Пристрелили б, как бешеную собаку, и все
дела. Служивым нет никакого дела: есть ли у него отец, мать, семья, дети.
Списали бы, как износившуюся робу, зная, что "свято место пусто не
бывает". И что характерно, на его месте может оказаться любой,
невыдержавший железных когтей, так называемой, исправительной системы.
Душа и сердце у всех имеются, хоть ты и заключенный. И когда сердце
заноет, застонет душа, как дитя потерявшее соску, разум может подсказать
любой вариант, а каковы будут последствия....
     Мысль моя оборвалась, застигнутая подкравшимся сном. Выпитое вино
сделало свое дело, и я уже не слышал стука вагонных пар, крепко уснув,
впервые за много месяцев сытым, хоть и с неспокойной душой.
3
     Меня разбудили за несколько минут до оправки. Еще лежа я учуял запах
свежезаваренного чая. Спустился вниз и как только присел, мне сразу
протянули кружку с чифирем. 
      – Хапани, братан?
      Чифирю мне не хотелось, но за ради уважения я сделал пару слабых глотков
и передал кружку дальше, по кругу. В купе-боксе, включая меня, было всего
шесть человек, то есть, помещение практически пустовало. Мы
этапировались как баре - благодать, да и только.        – Держи, – вновь протянул мне кружку тот же, лет эдак на двадцать старше
меня, уркаган. – А ты, братан, здоров поспать?
      – Подфартило мне, – ответил я. – Пока столыпин ждали, винишком ужалился.
      – Не хило, – сказал он.
      Тут дошла очередь оправки до нас. Сержант открыл двери.
      – Первый, пошёл, – не повышая голоса и вовсе не в приказном тоне, сказал
он.
     "Антиресный конвой", – подумал я.
     После оправки мы общаково трапезничали и по ходу знакомились. Вернее,
знакомился только я, поскольку они давно и хорошо знали друг друга. Все
пятеро катили с верхнеуральской крытой, (по окончанию тюремного срока),
на Красноярскую зону для дальнейшего отбытия наказания. То есть они
прошли то, что предстояло мне, лишь с той разницей - с крытой возврат в
зону мне не грозил, с крытой я выйду на волю. Придет время моего звонка, и
я обрету свободу - она живет в моем сердце, ещё живет.
     Столыпинский конвой оказался исключением из правил, из ряда вон. Зеку
такая охрана может только присниться. Конвой из сказки - иначе не скажешь.
Один из моих попутчиков лет тридцати, коренастый, с наколкой на веках "не
буди", суетился и нервничал.
      – Фуфел в погонах, - со злостью, вполголоса говорил он. - Ведь обещал
отыграться, сучара!
     Мимо бокса, не торопясь проходил солдат охраны. "Не буди" кинулся к
решетке:
      – Слушай, командир, где там у вас старшой?
      – Я же на посту, не знаю, – ответил тот, пожимая плечами, и прошел мимо.
      Вскоре, действительно, подошел прапорщик. Я узнал его, хоть и одет он был,
как говорится, не по форме: тельняшка, галифе с подтяжками и в тапочках.
Он открыл кормушку и положил на нее новенькую, в упаковке, колоду карт.
      – На этот раз моими играть будем, – сказал он и изучающе посмотрел на меня.
      – Новенький-то ко двору пришелся?
     – Свой парняга, – ответил Клещ (кликуха "не буди") и спросил прапора. – А
чем тебе мои "стиры" не нравятся? Гля, какие эластичные. – И Клещ, на  приличном расстоянии, высыпал стиры из одной ладони в другую, с
шелестом, похожим на хлёст крыльев взлетающей перепелки.
      – Играть будем этими, – криво улыбаясь, настоятельным тоном произнес
прапорщик, ткнув указательным пальцем в колоду.
      – Не, ну базара нет. – Клещу ничего не оставалось делать, как идти на
попятную. – Желание начальника - закон.
      Я- то думал они в "тэрса" катать станут, а они в обыкновенное "очко". В
процессе игры у Клеща рот не закрывался. Выспрашивал у прапора о всякой
хренотени, которая никому в пуп не упиралась. Скорее он это делал с одной
единственной целью - притупить внимание соперника, тем самым увеличить
свой шанс на выигрыш, наверняка, надеясь мухленуть. Однако все потуги
Клеща оказались безуспешными, прапорщик таки отыгрался.
Проклиная себя на чем свет, Клещ долго копался в своем сидоре. Наконец он
извлек из него золотую цепочку и протянул ее прапору.
      – Держи, начальник. Сегодня на твой конец муха села. А может это, еще
сгоняем? – Клещ похоже желал реванша. – У меня колесо рыжее есть.
      – Что за колесо? - спросил прапор, спрятав цепочку в карман галифе.
      Клещ вновь нырнул в сидор, еще дольше прежнего копался  и, обнаружив
припрятанную вещь, прыгнул к кормушке:
      – Ну-ка, дыбани!
      Прапорщик взял золотое колечко, так и сяк покрутил его, убедился, что на
нем стоит проба, попытался одеть на мизинец одной, затем другой руки.
Кольцо явно было мало.
      – Куда оно мне? – и он протянул его обратно владельцу.
      – Выиграешь, жене подаришь, – нашёлся Клещ.
      – Чьей жене? У меня ее пока нет.
      – Сегодня нет, завтра будет.
      Прапор еще раз оценивающе покрутил кольцо.
      – Во сколько ставишь?
      – Как, сам, понимаешь, – развел руками Клещ. – В моем положении хаметь не
котируется. Я думаю, за пятьдесят колов покатит. А?        – Тридцать, и не больше, – уверенно сказал прапор, тем самым, как бы давая
понять Клещу, что торг окончен. –  В противном случае, игра не состоится.
      Клещ понял, что всякое его возражение может быть истолковано
прапорщиком по - своему, и не стал возражать. Со стороны видно было, что
кураж у Клеща артистичный, какой-то не присущий истинному катале, но
тем не менее он рвался  в бой. Торопился расстаться с кольцом, что в итоге и
произошло. За какие-то полчаса прапорщик сделал его, и сделал красиво. Всё
произошло настолько быстро, что Клещ даже опомниться не успел, как
кольцо уплыло в тот же карман галифе, в котором лежала цепочка.
      – Благодарю за игру, – сказал прапор, убирая карты. – Теперь можно жену
подыскивать. – Он не скрывал радости. – Ладно, пойду своих посмотрю, а то
они у меня большие любители дремануть.
      Прапорщик захлопнул кормушку и пошел восвояси.
      – Ща чайку сообразим, подходи, – только и нашёлся что сказать ему вслед
Клещ, все ещё обескуражено стоя у дверей с перекошенным лицом.
      Пока гоношили насчет чая, друзья-корефаны вправляли Клещу мозги.
Оказалось, все, чем стоящим он разжился в пересылочных "превратках"
(большая камера-отстойник, в которую зачастую сгоняют зеков всех мастей -
от подследственных, до урок особого режима перед самой отправкой на этап,
или же наоборот, пришедших в тюрьму с этапа), стало собственностью
начальника конвоя. Клещ влетел в промот, как кошка в подпол. И все же он
никак не мог смириться с мыслью, как это вышло, что какой то прапор-гнида
умудрился переиграть его, лишил "кровно нажитого". Он не придавал
значения нравоучительным наставлениям своих корешей, курил одну за
одной папиросы и нервно мотал головой. Ему явно было не по себе.
      – Завязывай каталово, – сказал ему кореш по кличке "Туборь." – Порви свой
стос к х..м, а то как в зону с голой жопой нарисуешься?  Шулер х..в.
      – Ты! – Клещ дернулся на Туборя. – Ты о своей жопе думай. Понял? И воще,
метлу попридержи. А то ненароком по бороде схлопочешь.
      Мы с Туборем кипятили воду, он держал кружку, а я снизу, сжигая "дрова"
(листы журнала "Знамя") поддерживал огонь.
      – Ты, понт ходячий, – сказал он Клещу. – Сначала, вот, моего младшего брата
попугай. – Туборь свободной рукой указал на ширинку. – Бычара!
      У нас на зоне, базары в таком ключе никогда не велись. Так можно было
говорить только козлам, парчукам, обиженным и т. д. Для меня такое их
ласкательное общение между собой, явилось полной неожиданностью.        – Красиво вы общаетесь, бродяги, – подивился я. – Аж на душе приятно.
      – Братан, – просвятил меня самый старший, – ты не обращай внимания. У нас
такое терлово только меж собой. Мы ж сто лет знакомы.
      Чаек уже настоялся, когда подошел прапорщик и вновь открыл кормушку.
По ходу потребления чифиря Клещ спросил его, нельзя ли "макара"
посмотреть. Прапорщик подозвал постового солдата, нёсшего караул на
нашей половине вагона, попросил у него пистолет и, когда тот без
возражений подал оружие, он ловкими движениями извлек обойму, и
проверив патронник, протянул "макара" в кормушку.
      – Посмотрите, – сказал он. – Только аккуратней, а то застрелитесь.
      Не знаю, что думали мои попутчики, но у меня складывалось мнение, что
прапорщик не совсем здоров. Он ещё и научил нас разборке и сборке
пистолета, будто нам придется им пользоваться. Вот- те начальник конвоя. За
такую связь с нашей братией ему могло, о - о - ох как не повезти.
      – А ты не боишься, что тебя твои же солдаты вломят за такие кандибоберы? –
спросил я его, после того, как он вернул пистолет постовому.
      – Надеюсь этого не случиться, – ответил он. - Я никогда их не унижал. И
потом, через недельку, я стану штатским человеком. В этом году закончил
строительный институт, заочно, поеду на север, к отцу. Он там у меня
начальником строительной организации заворачивает, в Сургуте. Так-то вот,
господа уголовники. Откинитесь, милости прошу, ко мне на стройку.
      ... В Красноярск прибыли затемно. В тюрьме, с отстойника выдергивали по
три человека. Шмон, каптерка и, согласно переданного из столыпина дела на
каждого зэка, расфасовка по камерам. Когда очередь дошла до меня и я
оказался в довольно просторном помещении, где густо пахло смолой сосны,
то сразу обратил внимание на едва державшегося на ногах дубака, который
только потому и держался, что руки его были оперты о длинный, из
свежеструганных  досок, стол. Козырёк  фуражки прикрывал левое ухо, и
правый глаз его был закрыт. Посмотрев на меня мутным глазом, словно
прицеливаясь, он бухнул ладонью о стол и выдал:
      – Вещи на стол! – почти угрожайте, без запинок.
      Шмоном этакое мероприятие назвать было нельзя. Скорее это походило на
просмотр вещей заключенного. Всё, что дубаку казалось запрещенным, он
убирал в сторону. Однако, пока он шмонал следующего за мной, я обошёл
стол и то, что отмел у меня дубак, умыкнул.        В следующей, тоже не малых размеров комнате, стояло уже человек
пятнадцать с постельными принадлежностями. В противоположной от входа
стене дверь-решетка, явно вход в жерло каземата. А справа, внушительных
размеров, "амбразура" коптерки.
      – Ну что комендант, – сказал я коптерщику. –Помягше матрасик имеется?
      – У нас всё имеется, и даже это, – он пальцами изобразил понятную всем
выпивохам фигуру и показал на чайник, что стоял рядом.
      Я осмотрелся. Пока в комнате не было ни корпусного, ни прочей
надзирающей шушеры, я шустро выудил из нычки пятерик и сунул
коптерщику. Тот из чайника налил в граненый стакан чуть больше половины
водки. И когда я, залпом влил содержимое в себя, коптерщик подал мне
кусок сухаря. Прям, как в кабаке.
      Прошло еще немало времени, прежде чем я оказался в камере. Камера была
огромная, с множеством двухъярусных шконок и всего двумя жителями. По
жизни, эти двое были сродни мне. Они тоже катили в крытую, но в
противоположном направлении - куда-то на Урал, точно не знали. Было уже
за полночь и я, сославшись на усталость от этапных передряг, отказался от
"толковища" (разговора), и завалился спать.
      В Красноярске я задержался на каких-то три дня. Но и за это короткое время
я было едва не влип в крамольную для себя историю. Все произошло во
время прогулки. У прогулочных двориков прохаживался лейтенант, лет
двадцати пяти, с лицом отъявленного гестаповца. В дворик я входил
последним, но еще не успев переступить порог, услышал как лейтенант
изрек:
      – Веселее ходить надо, козлы!
      –Ты на себя в зеркало смотрел? – Не задумываясь выпалил я, и ни о чём не
подозревая, вошел в дворик.
      Дверь не закрылась. Уже у дальней стенки, обернувшись, я увидел
лейтенанта. Он стоял снаружи, в метре от дверного проема.
      – Выйди сюда!? – не крича, но приказывая, сказал он, глядя мне в глаза.
      – Так мы вроде квиты, гражданин лейтенант? - ответил я, полагая, что
инцидент, таким образом, будет исчерпан. Но я недооценил гестаповца.
      – Иди сюда!! - он уже сорвался на крик. На скулах пульсировали желваки.        – Кому надо? Тебе?! Ты и заходи, – здерзил я, зная, что в дворик он не
сунется. Ему нельзя сюда заходить, согласно закона, ими же писанного. И он
хорошо это осознавал, а потому стоял на своем:
      – Ну, иди, иди сюда!?
      Он уже, поди, мнит себе, как я загибаясь от боли, харкаю кровью,  получая
удары яловыми сапогами. Не унимался. Самолюбие ему, видишь ли,
подрубили. "Переживешь, говнюк". При иных обстоятельствах, да в другом
месте я б его просьбу, конечно, удовлетворил и посмотрел, насколько бы он
смог аргументировать свой норов. Но в данном случае, выходить из дворика
я не собирался. Я уже умудренный опытом зэчара и на подобную мульку
меня не поймать. Я отдавал себе отчет, что выйдя из дворика, заполучу
стопроцентную возможность увеличить на несколько лет свой срок
пребывания в этих местах. Моё появление вне дворика могло быть
расценено, как нападение на контролёра, а тут еще и офицер.
Я перестал как бы то ни было реагировать на гарканье гестаповца, и он
спустя минуту, другую исчез. Дворик закрылся. С неприятным чувством я
дожидался окончания прогулки, полагая, что лейтенант пожелает меня
встретить. Но этого не случилось - уж не знаю почему. Внезапно
появившись, лейтенант так же внезапно исчез из моей жизни. Навсегда. А
ведь мог, еще как мог... 
      Своих сокамерников, после этого случая, я возненавидел. Там, в дворике, они
ни слова не сказали лейтенанту, чтоб хоть как-то помочь мне. Они с
испуганными лицами стояли и лишь хлопали глазами. Оказывается, есть и
такая, говнюшная категория зеков-недочеловеков. Не понятно, за кой хрен их
в крытую сбагрили.
      … В отстойник, перед самым этапом из Красноярска, нашей братии
натромбовали человек сто, если не больше. Таких как я, и еще по- хлеще,
набралось, что-то, человек шесть – мы друг друга чуяли. Нам не составило
никакого труда, чтобы дать понять остальным присутствующим, что,
дескать, перед ними есть те самые измученные, потерявшие здоровье за
долгие годы заключения люди, которые нуждаются в материальной
поддержке. А просьба наша заключалась в том, чтобы с нами поделились
куревом, ну и чем другим – если посчитают нужным. Однако, на просьбу
откликнулось человек пять, остальные предпочли «косить» под глухих, хотя
баулы у всех были набиты доверху. Оглохшие были шофера – аварийщики.
До суда эти люди находились на свободе, а получив срок, после недельного
(может кто больше) пребывания в СИЗО, этапировались в колонию
поселения – то есть, практически, на ту же свободу, пусть и несколько
ограниченную.        Нам ничего не оставалось, как, в наглую, тормошить их рюкзаки.
Здоровенные мужики тряслись, как перед казнью. Иные с криком «не отдам»,
падали на свои баулы и обхватывали их руками, словно клещами.
Я особого участия в этом мероприятии не принимал, но наблюдая, как
уркачи со стажем, потрошат поселенцев, давался диву. Четверым, или
пятерым, шибко несговорчивым, урки разбили морду, но брать у них ничего
не стали, лишь распинали их пожитки по сторонам. Поселенцев –
аварийщиков было так много, что если б они объединились, нам ловить было
бы нечего. Они без особых усилий могли отбуцкать нас так, что каждый из
нас помнил бы этот день, как самый ужасный сон. Но недельный тюремный
срок сделал их кроликами. Душа покинула тело, а на ее место вселился страх.
И теперь, чтобы вернуться в прежнее состояние, им потребуется время, уйма
времени.
        В тюремном дворе пахло соленой рыбой. Перед тем, как затромбовать нас в
воронки, СИЗОвские баландеры, под присмотром контролеров, раздавали
нам селедку, (до этого каждый получил сухой паек – хлеб и сахар) и причем,
без всякой нормы – бери хоть две, хоть пять. Я от этого удовольствия
отказался, зная, что воды в Столыпине не всегда допросишься. А повезет с
водой, может не повезти с оправкой. Такого конвоя, какой доставил меня из
Тюмени в Красноярск, дважды судьба не посылает. Не прошло и часа, как я в
этом убедился. От самых ступенек тамбура до купе-бокса я пролетел мухой,
подгоняемый тычками и пинками солдат. Возмущаться не приходилось. В
боксе я оказался опять с той, из отстойника, братвой. И вновь, как и прежде,
к нам, как к прокаженным, никого не посадили. Через какое-то время,
обустроившись, мы рискнули побаловать себя чайком. А почему бы и нет.
Втехушку начали кипятить в кружке воду, - вода в бочонке, закрепленном
изнутри бокса к решетке, имелась. Свободные от этого процесса поочередно
маячили у двери, надеясь, таким образом, лишить солдата-контролера
всецелого обзора купе. Вроде получалось. Вода в кружке начинала шипеть.
Еще немного, еще и …
      – А вот и пожарники!
      У моего напарника от неожиданности дрогнула рука, и он уронил кружку с
кипятком на пол. Мы посмотрели в сторону решетки, но тут же присели и
обхватили головы руками. Двое солдат, с матюгами и смехом, направили на
нас  огнетушители. Не более минуты потрудились «пожарные», но и этого
времени вполне хватило, чтобы у всех нас верхняя одежда пришла в
негодность. Неплохо чифирнули. Сержант предупредил:
      – Еще раз заметим, ваши почки перестанут функционировать. Писять в
штаны будете!        И вновь возражать не имело смысла. Больше мы не рисковали с
чифироварением. Как-то все, вдруг, разом расхотели.
      … Мне пришлось еще неделю загорать в Тайшете – в тюрьме-бараке,
длинном щитовом строении, в холодной камере, с огромным окном без
стекол, прежде чем отправиться  до конечного пункта своего назначения.
           4
      Мои попутчики, утратившие всякий интерес к вольной жизни, здесь слыли
заправскими комбинаторами. Дипломатической хитрости им было не
занимать. Уголовный мир, с его воровскими законами, научил их быть не
карасями, а щуками. Не зря среди нашего брата бытует шутка: «Если отсидел
больше пятнадцати – можно смело мочить».
      Я, перед тем как покинуть эту компанию, по доброте душевной, сделал
каждому презент. Феде подогнал десять пачек махорки и мундштук, с
головой чертика. Гному, махровое полотенце и перламутровую мыльницу, а
грузину Васико, подарил новенький лепень – муха не сидела. Казалось бы,
все по жигански. Однако, видя, что мои сидора ничуть не изменили формы,
они тонко и мудрено, чтобы вроде как не обидеть, напутствовали меня. Мол
мы, конечно, понимаем, не в Сочи едешь, но только в крытой у тебя все
отметут. Жалко будет, да поздно, пропадет барахлишко. Не слышали мы,
чтобы в Союзе такая крытка организовалась, куда в таком виде, да еще с
таким гардеробом принимали. Шлемка махорки, кусок мыла, пара нижнего
белья и одна тетрадь – это все, что тебе, возможно, позволят пронести в хату.
И то, при хорошем раскладе. Попадешь ДПНТ под х…вое настроение,
можешь и этого не увидеть.
      – Хорош, дипломаты! – они начинали меня доставать. – Гасим эту тему! Если
и уйдет мой багаж в пользу НЭПа, моя печаль – забота! Доберетесь до
Иркутска, там и щегольнете своей эрудицией.
      – Да ты не принимай к сердцу, – сказал Гном. – Тебе говорят, как оно есть на
самом деле. А если ты надеешься на порядочность администрации, сам
знаешь, блевотина все это.
     –- Я сказал, все! Закрываем тему! – у меня начинали почесываться казанки. –
Вам на зоне куда проще развернуться, чем мне в четырех стенах… Так что
давайте лучше о космосе по….м. Говорят, на землю огромный метеорит
летит. Не слышали?
      – Кав-о-о? – раскрыл рот Федя.
      – …здец нам скоро придет!        – Вот бы на какую-нибудь мусарню ё…..я.
      – Ага, жди. На нас бы не е…..ся.
      – А нам к одному концу.
      – Может  ты и прав, Федя…                Крытка, тюрьма началась для меня со второй половины сентября 1978
года, на тулунской земле Восточной Сибири.
      Моросил мелкий, не по-осеннему, теплый дождик. Привокзальные деревца
растеряли былую зелень, но зато обрели богатое разнообразие красок,
напоминающие калейдоскоп. Листья акаций, не в силах выдержать тяжести
дождя, до срока, не кружась, падали на землю. Стоя на мокром асфальте
перрона, я глубоко дышал, хотелось как можно больше пропустить через
легкие свежего воздуха. Я готов был простоять так хоть час, хоть день…
Конвой не торопился. Старшина, стоя на ступеньках тамбура, что-то еще
выяснял у прапорщика столыпинского конвоя.
       Другой конвоир стоял метрах в трех от меня с автоматом на перевес,
поигрывая наручниками в свободной руке. Браслеты мне не одели, как я
полагаю, из-за моего багажа. Не потянут же они мои сидора. Удивляло меня
и само поведение конвоя по отношению к этапируемому. На меня никто не
гаркал, не торопил, толкая в спину, не запугивал. Было в этом что-то
интригующее. Я, признаться, такого не ожидал.
Вскоре объявили об отправлении поезда, старшина спрыгнул со ступенек и
подошел ко мне.
      – Ну, что крытничек!? Поехали? – сказал он, по отечески хлопнув меня по
плечу и зашагал впереди, в направлении воронка, который стоял у
водонапорной башни, неподалеку от кособокого, деревянной постройки ж/д
вокзала, с огромными кривыми буквами на крыше: ТУЛУН.
      Третий охранник, он же водитель, в дождевике, с автоматом на плече курил у
открытых дверей автозака.
      Город скорее напоминал большую деревню, поскольку ни одной каменной
постройки, идя до воронка, я не заметил.
Подвыпившие конвоиры довольно таки долго раскатывали по городу. А в
одном месте стояли минут двадцать, один из них куда-то бегал. Когда он
вернулся, я слышал их разговор:
      – Ну что? – спросил  сидевший за перегородкой автозака.        – Не дала, сучка! – отдышавшись, сказал вернувшийся. – Нету, говорит.
      – Ладно, давай этого доставим, а там видно будет.
      С грехом пополам завелась машина и воронок, как дрожащий листок, по
катил по нескончаемым кочкам тулунских улиц. Я насилу удерживался на
корточках, ухватившись руками за сидора, чтобы не улететь в какой-нибудь
угол бокса. Наконец машина остановилась. Открыли двери.
      – Выходи.
      Водила настолько профессионально подъехал к входу, что спрыгнув, я сразу
оказался в помещении. Через минуту меня ввели в светлую комнату,
похожую на кабинет: шкаф, типа книжного, тэобразный стол, два стула и
вешалка.
      – Значит так, – деловито начал тот, что хлопал меня по плечу. – Шмонать мы
тебя не будем, но при одном маленьком условии: ты даешь нам пять рублёв,
на постройку кораблев, а мы, вроде как обыскав тебя, вызываем корпусного и
он уводит тебя в камеру. Договорились?
      Я, конечно, прокатывал разные варианты, но чтобы такое.. У меня аж глаза
округлились. Бывшие мои наставники по столыпину говорили о миске
махорки, паре белья… Я уж и не знал, что мне думать. Правду говорят эти
оболдуи, или по ушам ездят. И все-таки у меня не было никаких оснований
верить им. Монета у меня имелась – стольник, пятаками. Каждая купюра
измята как салфетка, свернута в несколько раз, перетянута ниткой и
аккуратно вшита в бушлат.
      – Откуда у меня могут быть бабки. – сказал я, изображая удивление на лице. –
Не с заработков же я сюда прикатил.
      – Значит, хочешь, чтобы мы тебя скрупулезненько шмонали? – спросил все
тот же, шустрый.
      – Я серьезно говорю, нет бабок. – Мне казалось, что говорю убедительно.
      – Что ты «балду» крутишь? В тюрьму и без денег?                Он словно чувствовал, что деньги рядом и не успокаивался.   

      – Ты подумай, пять рублей, это не пятьдесят. А то смотри – найдём, всё
потеряешь?
      – Были бы, какой базар. Что мне, пятеру жалко? – руками развел я.        – Ну не хошь, как хошь, – сказал старшина. Придется тебя, как чебака
выпотрошить.
      Все трое поставили свои автоматы, кто куда, и начался капитальный шмон.
Они так увлеклись этим занятием, что напрочь забыли о своем оружии.
Автомат водилы, стоял всего лишь в метре от меня. Протяни руку и…
Окажись на моем месте урка, которому нечего терять, шмон этим олухам
обошолся бы дорого. Лобари тупорылые. За пятерик, готовы очко
подставить.
      Я наблюдал, как кропотливо, и с каким азартом они прощупывали каждую
тряпку. Шуршали тетрадками, открытками, раскидывая их по сторонам.
Казалось, их усердию, не будет конца. Но тут попала в руки, с угреватой
мордой  конвоиру, капроновая баночка, с надписью «Снежок». Он долго не
мог открыть её, а когда психанув, с силой дернул крышку, все содержимое
высыпалось на его чистый китель и брюки. Машинально он начал стряхивать
с себя зубной порошок, от чего его форма и вовсе пришла в негодность.
Собирая всех богов, он злобно глянул на меня. 
      – Всякую х..ню с собой тащишь! – и сняв китель, тут же начал его
выхлапывать. – А ты Петро, - сказал он старшине. – Иди за корпусным,
пускай забирает! – Он оглядел себя и добавил! – Моя сегодня мне п..дячек
вставит.
      Петро взял автомат и исчез за дверью. Я тем временем собирал и укладывал,
разбросанные по полу свои вещи. А когда вернулся Петро, я уже готов был к
дальнейшим событиям. Но вдруг он подошел ко мне, и смерив загадочным
взглядом мой рост, требовательно произнес:
      – Ну-ка, жулик, бушлатик сыми-ка!
      После этих слов я почувствовал, как жаром обдало спину, будто за шиворот
кипяточку плеснули. Деваться некуда, пришлось снять фофан. «Вот ведь
сволочь. Телепат он что-ли?» Дубак, шустор орудуя пальцами и держа голову
чуть на бок, как бы прислушиваясь к своей работе – не хрустнуло ли, начал
сантиметр за сантиметром, прощупывать ватин между швами. «Найдет
сучара! Нюх как у собаки ищейки». Но мне подфартило. В комнату вошел
высокого роста, сухощавый, лет шестидесяти, с износившимся лицом
прапорщик. Форма на нем была отутюжена, прилично сверкали сапоги и
очки, которые нашивали в старину. Все это придавало прапорщику деловой
профессорский вид. Петро не досмотрев фофан, швырнул его мне.
      – Давай за мной! – в приказном порядке сказал мне корпусной, и спросил
Петра. –  Дело сдал?
      – Сейчас унесу.        – Гляди, Петро, доиграешься. Чую, уже приняли?
      Конвоиры виновато молчали. Мы шли по полутемному, с высокими
потолками, длинному коридору первого этажа. Через каждые четыре метра
по обе стороны, камеры, много камер. В спертом воздухе витал запах
сырости. «Курорт, не иначе». По узкой, винтовой лестнице, поднялись на
второй этаж. Воздух здесь был намного чище, а большие окна, находившиеся
в обоих концах коридора, хорошо пропускали уличный свет.
У камеры № 124 корпусной сказал: «Стой» и окрикнул дежурного по посту,
который и без того спешил в нашем направлении из глубины коридора.
«Видать по глазкам дыбарил, курва». Стук его кованых сапог напоминал
удары двух разных по весу молотков о наковальню.. По мере приближения
контролера, я понял от чего была такая разница в стуке его «копыт». Он
сильно припадал на одну ногу – не то от рождения так шкандыбал, не то
укоротили. «Наберут же уродов» и мне вдруг пришла на ум, давным-давно
запомнившаяся частушка, которую по пьяни, сидя на лавочке у палисадника
с гармошкой в руках, любил напевать дядя Ваня, сосед по дому, еще с войны
вернувшийся без ноги:
 Хорошо тому живется,  у кого одна нога,
И портяночка не рвется,
И не надо сапога.
      – Этого на «фунт», – сказал корпусной контролеру, когда тот подошел и
остановился в ожидании распоряжений.
      – Накормишь обедом, а часа через два я свожу его в каптерку.
      – П..п..понял, – с трудом выговорил тот и забряцав связкой ключей, стал
открывать камеру.
      Я опустил голову, поскольку не мог сдержать себя, чтобы не улыбнуться.
Хромой дубак, оказался еще и заикой. «Дефект ходячий, да и только. Ему бы
дома на полатях лежать, а он нашего брата стережет. Во дают! Такого,
сколько сидел в СИЗО, отбывал на зоне, не встречал. Были, конечно, всякие,
но чтобы припудренные до такой степени…»
      «Инвалид» открыл камеру и сделал мах рукой внутрь, мол заходи. Подняв с
пола вещи, я переступил порог. Камера оказалась совершенно пустой, лишь
обрывки газет, разбросанные повсюду, да окурки в бумажной пепельнице,
что стояла на столе, говорили о недавнем присутствии людей.
Тяжеленная дверь бухнула за моей спиной. Я повернулся и крикнул:        – А почему никого нет? – Будто это было для меня сейчас важным.
      Резинка, закрывающая снаружи дверной глазок, поднялась и на ее месте
появился, похожий на кнопку, глаз дубака.
      – Фу. .фу. .фунтовиков, – глаз часто заморгал, – содержат отдельно. П..понял?
      – Понял, понял, - согласился я, и глаз исчез.
      …И вот теперь, оставшись наедине с самим собой в пустой камере, еще не
отошедший от всех этапных передряг, я мысленно вернулся к тому, как
буквально час назад, прокатывал варианты своего поведения на случай, если
окажусь среди тех, кто задолго до меня обосновался в этой «обители». Не
столько тревожила встреча с собратьями, сколько с администрацией. Но пока
все складывалось так, что мне с трудом верилось в происходящее. Однако,
исходя из собственного опыта, я знал, чтобы жить и при этом оставаться на
плаву в столь страшном и несправедливом мире, необходимо было стоять за
себя, доказывая свое присутствие не только словами, но и прибегать к
физической силе (в зависимости, в какой переплет попадешь). Правда,
наличие огромных кулаков не играло главной роли в тех кругах, в которых
вращался и жил я. Но порой случалось всякое. Доходило и до того, что в ход
шли штыри, ножи, всевозможные заточки. Но такое происходило в
исключительных случаях. Многие, конечно, ломались, не в силах перенести
всех ужасов уркаганских разборок. У иных при виде штыря сдавали нервы, и
они ломились на вахту, в надежде встретить понимание и поддержку
кумовьев. Другие, плохо дружившие с головой, сами попадали в капканы,
ловко расставленные оперативниками. Эти люди уже навсегда теряли свою
прежнюю репутацию. Жулики подобного не прощают. Закон жесток. Подвел
жиганов, ты для них – мразь, гребень, козел.
За три с небольшим года пребывания на зоне, где мне довелось испытать
нимало лишений и унижений, именуемый администрацией блатным, я не
позволил себе сделать и шагу в сторону той грани падения, за которой
человек начинал терять свой облик, постепенно превращаясь в услужливого
подонка, которого администрация вынуждала совершать поступки,
связанные с тем, чтобы опорочить любого и каждого, лишить его
возможности нормально жить и работать – тем самым приблизить день
своего освобождения.
      … Я все еще стоял посреди камеры, не сделав ни единого движения.
Рассчитанная на шесть человек (судя по количеству двухярусных железных
шконок, вмурованных ножками в бетонный пол), камера была неплохо
оснащена. Оцинкованный питьевой бачок, ведро, тазик с ручками, и даже
раковина с краном, толчок, в котором постоянно журчала вода. Между
шконками полутораметровой длины стол и лавка, также ножками в бетон.  Короче, хата со всеми причиндалами, не чета БУРовским на зоне. Правда,
хреново было то, что в окне (метр на метр) за решкой, жалюзи и зонд.
Я снял бушлат, постелил его на нижнюю шконку, и улегся на спину, вытянув
ноги. Приятно было лежать ни о чем не думая, - благодать, да и только. В
глубине души я ликовал. Все позади, можно наконец-то расслабиться,
отдохнуть. Полное безмыслие в странной для тюрьмы тишине. Вскоре мой
бессмысленный взгляд упал на живое существо, выползающее из расщелины
между уголком верхней шконки и стеной. Клопы были знакомы мне еще по
БУРу, но дневных вылазок они там не делали, а вот ночью допекали
частенько. Клоп медленно двигался так, чтобы оказаться вертикально против
меня. «Нет дорогой, этот номер тебе не пройдет». Я живо соскочил и стал
вести наблюдение. Клоп должен был прыгнуть на добычу, но каким-то
образом дотемяшил, что пролетел, развернулся и поперся восвояси, ближе к
щели. Только я собрался было прихлопнуть наглеца, как вдруг, нарушив
тишину, раздался голос, словно из преисподни:
      – Земеля, а земеля?
      У меня ажно ноги подкосились.
5
      В следственную камеру № 36 СИЗО – 68/3 г. Тобольска, я попал шестого
марта 1975 года. Отсидел четыре месяца. Затем, после четырехдневного
судебного разбирательства, мне вкатили срок и я был переведен в камеру-
осужденку, где еще четыре месяца ожидал этапа на зону, в связи с тем, что
мой адвокат написал кассационную жалобу в вышестоящую судебную
инстанцию. Ответ, как и водится, пришел отрицательный, с простой
мотивировкой: «Ваши доводы не убедительны…. Решение суда обосновано
на фактах уголовного дела….. Меру пресечения оставить без изменения».
Меня на следующий день, а вернее ночь этапировали в колонию.
От столыпина воронок покатил сразу на зону. Нас было человек двенадцать.
Уже в зоне, нас завели в какую-то комнату, забрали вольные шмутки, оставив
всех в одних трусах. Здесь же, зек в малюстиновом костюме, с биркой на
правой стороне груди, записывал в тетрадь размеры обуви и одежды
каждого. После этого процесса, начали по одному заводить в кабинет ДПНК.
Помимо капитана, дежурного помощника начальника колонии, в кабинете
сидели два офицера и завхозы отрядов, видимо, загодя предупрежденные об
этапе и вызванные на вахту. Неприятное ощущение, когда на тебя, почти на
голого, смотрят столько пар глаз. Такое впечатление, будто ты зверь в клетке
зоопарка – еще бы булочки кидали. С минуту меня рассматривали, словно  редчайший экспонат выставки человекообразных. Что-то записывая на
каком-то бланке ДПНКа сказал:
      – Сними трусы.
      Я снял. Голому раздеться – секунда времени.
     – Присядь.
     Приседаю.
     – Еще раз.
     Приседаю еще.
     – Повернись.
      Поворачиваюсь спиной к ДПНКа.
      – Теперь нагнись и раздвинь ягодицы.
      Исполняю и сожалею, что не могу его удавить. «Автомат бы сейчас!».
      Офицеры, что-то помечая в своих папках, не скрывая, с ехидцей лыбились.
Завхозы, те вели себя скромнее. 
      – Так, - выдохнул ДПНКа. – Повернись сюда.
      Я повернулся.
      – Угу, – бурчит себе под нос. – Особые приметы. – Ага.. Родимое пятно на
левой стороне груди, размером с горошину. Шрам от аппендикса.. Угу..
Подними руки.. Вытяни перед собой. Что ни одной наколки нет?
      – Не успел, – говорю.
      – Не беда. У нас нарисуешь.
      И тут я не выдержал  и, сам не зная зачем, ляпнул:
      – Зубы смотреть будете?
      – Что? – недоумевая, спросил ДПНКа. – А, зубы. Да вроде коронок  у тебя не
видать.
      – Цыган, когда покупает лошадь, – я продолжал лезть в бутылку, – в первую
очередь зубы смотрит.        Несколько секунд в кабинете стояла тишина.
      – О-о, – протянул ДПНКа.– Я гляжу, ты шибко умный!
      – Да что с ним церемониться! – сказал один из офицеров. – Оформляйте сразу
в ШИЗО! Строит тут из себя, понимаешь ли!
      – Вот что, заключённый, Медведев, – с нотками злорадства произнес ДПНКа. –
Ты наверное думаешь, что попал на курорт? Так ты дурак! Ты попал в говно!
И вылезешь ты из него или нет – зависит от тебя самого. Будешь грубить, мы
заставим тебя уважать закон и порядок нашего учреждения. Очень
рекомендую прислушаться к моему совету. Когда впредь захочешь задать
мне вопрос, или кому бы то ни было из работников администрации, не
забывай слово ГРАЖДАНИН. А если еще раз блеснешь остроумием, на зону
попадешь после пятнадцати суток штрафного изолятора. И там, я тебя
уверяю, спесь твоя, слетит как осенний листок. Ты меня понял?
      – Понял, – неуверенно ответил я, и подивился добродушию капитана.
      – Так-то вот. – Он несколько успокоился. – Специальность какую-нибудь
приобрел?
      – Да. Электрогазосварщик.
      – Хорошо. – ДПНКа продолжал писать. – Пойдешь в третий отряд. Ну что
Попов? – обратился он к одному из завхозов. – Забирай, твой клиент.
      – Трусы не забудь, - подсказал мне завхоз.
      Я натянул трусы, и мы вместе вышли из кабинета.
Как оказалось, тот, кто записывал размеры обуви и одежды, был зоновский
кладовщик. Прямо здесь, в вахтерской, я впервые облачился в одежду
советского заключенного.
      Третий отряд находился посреди жилой зоны, в длинном рубленом бараке, с
широким, в шесть ступенек, крыльцом у входа. Внутри барака была
идеальная чистота. Мне даже показалось, что все только что покрашено и
побелено. Мы прошли в конец коридора, зашли в угловую секцию, и завхоз
показал мне пустующую шконку второго яруса.
      – Располагайся, – сказал он. – Сейчас принесут постельные принадлежности.
       Как только за завхозом закрылась дверь, ко мне со всех углов секции, как
хохлы на сало, сбежались собратья.
      – Здоровенько!        – Откуда сам? 
      – Расскажи, как там на воле житуха?
      – О, да у тебя в четвертой секции земляк!
      И еще масса всевозможных вопросов. Куда деваться, пришлось нести всякую
околесицу. Надо же как-то вливаться в уголовный мир. В отряд пришел
новенький и старые зека с удовольствием, раскрыв рты, подставляли свои
уши под свежую лапшу. Хоть я и отсидел уже восемь месяцев, но все одно
для них являлся носителем свежего, вольного материала. Мой рассказ
прервал отрядный зуммер.
      – Пошли в столовую, похаваем! – позвали меня.
      – Не хочу я.
      – Ну смотри сам.
      Я правда не хотел есть. Новая обстановка, похоже,затормозила во мне обмен
веществ. Морально, я чувствовал себя неважно. Пока новизна, тяжелым
грузом давила на меня.
Минут через пять, после того как все ушли в столовую, в секцию зашел
среднего роста зек. На вид около тридцати лет, чисто выбрит, в новеньком,
не зоновского покроя, малюстиновом костюме. Из нагрудного кармана
торчала марочка. Кирзовые сапоги на набитом каблуке, доведенные умелыми
руками до неузнаваемости, больше походили на яловые. Он не спеша прошел
между койками и сел напротив меня.
      – Здорово, - сказал он, и закинул ногу на ногу.
      – Здорово, - ответил я на его приветствие.
      – Из Тобольска говоришь?
      – Да, но откуда ….
      -– Понимаешь, – он не дал мне договорить. – У меня, можно сказать,
должность такая, про всех все знать. Я давненько здесь парюсь. Сам по
жизни уже старый волчара. С хорошими людьми знаюсь. Сволочей и
говнюков, по возможности, давлю… Вот к тебе зашел поспрашать: как жить
думаешь, собираешься?
      – Да я пока не знаю.
      – Тебя как звать-то? Или погоняло есть?        – На воле дразнили «Миша», - ответил я.
      – Ты вот что, Миша, – глядя куда-то за окно, сказал он. При этом лицо его не
выражало ничего, разве что, какую-то спокойную уверенность. – Постарайся
на первых порах никуда не влазить. Будут доставать с расспросами или
втягивать в какое-нибудь дерьмо, смело посылай, а особо напористым, не
раздумывая, заряжай по гриве. За последствия не переживай, не волнуйся. Ну
будь. Не унывай, жизнь она и здесь продолжается! Оглядись пока,
присмотрись. Через недельку, если с мозгами у тебя порядок, врубишься что
по чем.
      Он пожал мне руку и уходя добавил.
      – Возникнут серьезные проблемы, мои апартаменты в противоположном
конце коридора.
      Я ни хрена толком не успел сообразить. И все же  догадывался, что это был не
просто зек, а человек, наверняка имеющий авторитет в этой среде. Иначе
зачем он давал мне первые уроки, да и по сути гарантировал поддержку в
случае неувязки. Даже имени его не узнал…
      Еще в камере-осужденке я слышал от старых каторжан-мужиков, шедших
возвратом с поселения в эту зону, каково здесь положение. Конечно, та
информация не могла быть полной. Мужики, которым оставалось до конца
срока самую малость, неохотно делились ей, ибо их думы были о другом, о
предстоящей свободе. Но, тем не менее, я уже тогда имел понятие, конечно,
не ахти какое, на какие касты делится уголовная братия.
Когда пришел из столовой сосед по койке, я рассказал ему о том, кто
приходил в секцию в их отсутствие. Сосед мне популярно все объяснил.
Оказалось, что я был прав в своих догадках.
      После ужина, на который я также не ходил (сосед принес мои, обеденную и
вечернюю, пайки), меня вызвал завхоз. В его махонькой комнатке стояли
кровать, стол и дощатый шкаф. По зоновским меркам, жил он как царек,
обособленно.
      – Присаживайся, – сказал он, указывая на туборь. – Надо завести на тебя
карточку, которая будет лежать на вахте промзоны. Твои инициалы я
записал. Назови мне статью, начало срока и конец срока.
      Я назвал.
      – Ну вот и вся бухгалтерия.
      – Так я пошел?        – Вот, возьми бирку. – Он протянул мне небольшой удлиненный
четырехугольник с моей фамилией и номером отряда. – В секции у кого-
нибудь возьмешь иголку с ниткой и пришьешь к лепню. Вот сюда, – и он
ткнул пальцем в свою бирку.
      – Понял? Все?
      – Пару дней тебя тревожить не будут. Отдыхай. А потом на работу.
Поглядим, что ты за сварщик. Иди. 
      Ровно в восемь вечера завыл зуммер. Проверка. Весь контингент отряда
выстроился в коридоре. Вскоре появился ДПНКа и трое солдат-срочников, у
одного из которых были лычки сержанта. Минут пятнадцать длилась
процедура пересчета, по окончании однако, все продолжали стоять, и лишь
после проверки остальных отрядов колонии дали команду «разойдись».
До самого отбоя меня доставали с расспросами о вольной жизни, особенно
те, кто давно чалились. Я чесал, что только мог.
Ночь прошла в полудреме, как обычно бывает на новом месте. Много думал
о доме, о родителях. О том, что быть может ждет меня за время отбывания
срока. Строил планы на далекое будущее. Словом, забивал мозги
всевозможной несбыточной чепухой, которая как птица из клетки вылетела
из моей головы с воем зуммера, известившего о подъеме.
Подъем. Заправка кроватей. Туалет. Завтрак. Проверка. Развод на работу.
Я остался один. Все, кто проживал в этой секции, работали в первую смену.
В столовую опять не ходил. Мои пайки черствели в тумбочке. Не так
хотелось есть, как курить. А курева у меня, как впрочем, и ничего другого не
было. Какое-то время я сидел в секции и листал подшивку «Тюменской
правды», вскоре это занятие мне опостылело, и я решил выйти на свежий
воздух, поглазеть на территорию, которая на долгое время будет
принадлежать мне, а я ей, по которой придется ходить, бросать окурки и
плевать на нее. На крыльце стояли двое парней, лет на пять постарше меня.
Они курили и мирно о чем-то беседовали. Мое появление привлекло их
внимание. Один из них спросил:
      – Ты со вчерашнего этапа?
      – Да, – ответил я и понял, что новичка в отряде распознать, не составляет
труда.
      – Зовут-то как?        – Миша, - назвался я погонялом, а сам с едва скрываемой жадностью, смотрел
на их дымящиеся сигареты.
      – Сроку до..я? – спросил он, и протянул мне открытую пачку «Памира».
Видимо, увидел мои «опухшие уши».
Я ответил и, прикурив сигарету, сделал подряд несколько глубоких затяжек.
От приятного головокружения меня ажно пошатнуло.
      – О- о. – Он заметил мое телодвижение. – Ты когда последний раз
трапезничал?
      – Да это…. – я и сам не помнил.
      – Ну-ка, выкидывай сигарету, и пошли!
      – Парни, да я не голоден. – Мне было неудобно.
      – Пошли, пошли. – И они, чуть ли не под руки, повели меня в свою секцию.
      На подходе я понял, что это именно те «апартаменты». Уютная, светлая
секция с двумя большими окнами. И, как повсюду в отряде, идеальная
чистота. На двух койках спали.
      – Так.. Посиди пока, – сказал все тот же, что дал мне закурить. – Сейчас,
шустренько хавчик сообразим. 
      – Вадя! – обратился он к своему товарищу. – Ты насчет чайку, организуй в
темпе.
      Вадя достал из тумбочки «плаху» чая, взял, не меньше литра,
плексиглазовую кружку и вышел из секции. Я видел, что в коридоре стоял
большой титан, все брали из него кипяток, и понял, что Вадя пошел туда. А
Рыба, так дразнили того, кто остался, доставал съестное из всех тумбочек и
ложил на ту, у которой сидел я. Было ясно, что жили они общаком и жили,
судя по продуктам, не хило. Тумбочка превратилась в шикарно
сервированный стол: масло, сыр, нарезанный маленькими ломтиками,
килька, конфеты подушечки. Вскоре вернулся Вадя, поставил кружку на
соседнюю тумбочку и накрыл ее золотинкой из-под упаковки чая.
      – Минут пять, и воровская кашка будет готова, – сказал он и подсел к нам.
     – Давай, Миша, мечи. – Рыба двигал съестное ближе ко мне. – Давай, давай
налегай, не стесняйся. А то где-нибудь костями сбрякаешь.
      Они тихо рассмеялись. На верхней койке кто-то заворочался.        – Внатуре, поспать дайте!
      – О, Хома проснулся. – Вадя подошел к его изголовью. – Я знаю, Хома, ты не
от шума проснулся, ты своим дегустаторским шнобелем чай учуял. Вставай,
день впереди, дохрюкаешь.
      – Ну вот, опять Хома крайний. – Он спустился с койки и не одеваясь, в одних
трусах, прошел к нам в проход.
      – Здорово. Хома.
      – Миша, - я пожал его крепкую руку.
      Рыба взял эмалированную кружку и тусанул чифир.
Я перекусил самую малость и, поблагодарив парней, собрался идти.
      – Тормознись-ка. – Рыба достал из тумбочки три пачки «Памира», пачку
«моршанки» и спички. Протянул мне. – Держи. На первое время. Закончится,
подойдешь к любому из нашей секции.
      – Но я не знаю, когда смогу вернуть. 
      Мне было неудобно, что ни за грош, они оказали внимание моей персоне.
      – А тебе никто и не говорит, чтобы ты ворачивал.  –  Сказал Рыба. – Или ты
думаешь, если зона, то здесь нет ничего человеческого? Не надо так думать.
И тут есть люди-человеки. Тебе, как я понимаю, тоже карта не козырная
выпала, вот и попробуй, сыграй так, чтобы остаться человеком… Ну, да я это
так. Не принимай близко к сердцу…
      С этим философским наставлением Рыбы, я и пошел восвояси. После еды и
горячего чая, потянуло в сон. Я стянул сапоги, запрыгнул на кровать и улегся
поверх одеяла. Мои размышления над словами Рыбы, прервал завхоз. Он
вошел в секцию и сразу на повышенных тонах:
      – Ты че борзеешь-то?
      – В каком смысле? – Я спрыгнул на пол.
      – Приспичило дрыхнуть, расправь постель. Усвоил?
      – Понятно.
      – Отрядный тебя вызывает. Пошли.
      – Пошли. –  Я натянул сапоги и вышел вслед за завхозом.        Отрядная,  хоть и была  больше каморки завхоза, но чистотой не
отличалась. Складывалось впечатление, что это кабинет какого-то ряши-

растеряши, даже на столе, за которым сидел с добрым лицом деда Мазая,
капитан лет шестидесяти, царил полнейший бардак.
      – Гражданин капитан, осужденный Медведев. – Это завхоз меня научил.
      – Слышал, слышал, – сказал он. – Я тут маленько прихварнул, потому на
работе вчера не был. Что ж, зовут меня Игорь Львович, фамилия моя
Соломатин. А для тебя просто – гражданин капитан. И поскольку я
начальник этого отряда, хотелось бы узнать о тебе по больше.
      Минут двадцать я отвечал на вопросы седовласого капитана. Он ни сколько
не обладал начальственным голосом, говорил спокойно, неперебивая слушал
меня. Мне даже показалось, что наш разговор перешел в рамки задушевной
беседы. В конце собеседования, отрядник вдруг спросил:
      – Ты чем сейчас занят?
      Я признаться, растерялся от такого вопроса. Чем же я мог быть занят? Схему
побега рисовл.
      – Пока ничем, – ответил я, и сослался на завхоза. –   Он мне сказал, чтобы я два дня отдыхал, присматривался.
      – Ага, – задумчиво произнес капитан. – Что уж совсем без дела-то слоняться
по бараку. Ты вот что, Попов? – кивнул он завхозу. – Отправь-ка его в
помощь дежурному, лёд со ступенек крыльца убрать. А то я сейчас
поднимался и чуть шею себе не свернул.
      – Гражданин капитан. – Мне хотелось внести ясность. – Я лишь один раз поднялся по этим ступенькам. Почему я должен…
      – Ты что, отказываешься?
      – Отказываюсь, – выпалил я.
      – А ты хоть представляешь себе, что бывает с теми, кто отказывается от

работы?
      – Нет.
      – Я могу лишить тебя на месяц отоварки, что пагубно скажется на твоем
желудке.        – Лишайте.
      – Хорошо. – Говорил он все так же спокойно, не превышая голоса.
      Взяв из рядом лежащей папки бланк, он с минуту что-то писал, а закончив,
развернул его, подвинул к краю стола и подозвал меня.
      – Распишись.
      Я взял протянутую мне ручку и поставил автограф, где он указал.
      – Ну вот, - сказал отрядник, пряча листок в папку.  – Отоварки в декабре месяце ты не увидишь. А теперь иди и подумай, каково это отказываться от работы. Тебе здесь
не один год находиться, и не с этого надо бы начинать. Иди и подумай.  Хороше-е-енько подумай.
       И я ушел думать в курилку. Отрядник оказался не такой уж и тихоня, как мне
Показалось  сначала. Очень даже мудреный, хренов дедушка Мазай. Не успел
я войти в секцию, следом завхоз.
      – Тебя снова отрядник вызывает, – сказал он, и далеко недружелюбным
голосом добавил.  – Ты, ху..  с первых дней начинаешь выё……ся?
Завхозу было лет пятьдесят. Средний рост, ладно скроен, морда худая. Но
меня нисколько не смущал его вид и грозное выражение лица.
      – Ты что хочешь? – сказал я  не добрым тоном и уставился не моргая
ему в глаза. – Ты мне кто? Папа? – Мой голос уходил на хрип. – Не гавкай на
меня, понял?




            Не знаю, что удержало меня не заехать этой мрази в рожу. Но все же, после
моих слов, завхоз будто помягчел.
      – Ладно, пошли. – Совершенно другим голосом сказал он.
      Отрядник, как и прежде, сидел за столом, все с тем же добродушным
выражением на лице. Никогда бы не подумал, что это всего лишь личина, за
которой скрывается лиходей. Годы службы прошли для него недаром. Он
сумел взрастить в себе монстра-педагога. Он- то уж наверняка знал, как зека
перековать в человека и вернуть на свободу с чистой совестью.
      – Ну что, подумал? – спросил он меня, словно прошла уже неделя.
      – Да я не успел…        – Не успел, говоришь. – Перед ним уже лежал чистый бланк постановления. –
Я еще раз спрашиваю тебя. Ты пойдешь убирать крыльцо?
      « Вот это наглость», - подумал я, но отступать не намеревался. Будь что
будет.
      – Нет, – твердо ответил я.
      – Что ж, на это у тебя свое право, а у меня свое. – И он начал заполнять
постановление.
      Как только я, не читая, расписался, он поднял трубку телефона и набрал
номер.
      – Это Соломатин, – представился он. – Иван Федорович, пришли ко мне
наряд. Да.. да.. незговорчивый.. Блатного из себя корчит. Вот ты его к
блатным и устрой.. Ага.. Ну всего.
      Положив трубку, он напутствовал меня.
      – Я думаю, после того, как ты похлебаешь  щей в нашем ШИЗО, станешь
несколько сговорчивее, да и ума, полагаю, прибавится.
      – Насколько суток, гражданин капитан? – спросил я, понимая неизбежность
ждущей меня участи.
      – Не долго, не долго. – Он посмотрел на меня с едва заметной ухмылкой. – По
истечении пятнадцати суток, мы вновь с тобой увидимся, но при условии,
что ты будешь соблюдать правила поведения распорядка в ШИЗО. Там твое
неповиновение  может обернуться  для тебя наказанием, в виде добавочного
срока пребывания в камере.
      В сопровождении прапорщика и двух солдат, я проследовал в штрафной
изолятор, этакую маленькую тюрьму, внутри колонии, служащую для
укрощения нарушающих режим содержания заключенных.
В изоляторе мне в приказном порядке велели раздеться до гола. Одежду мою
закрыли в большой деревянный шкаф, а к ногам бросили другую. Я впервые
одел на себя робу узника ШИЗО: зачуханные короткие штаны, вместо
пуговиц на ширинке – вязка, лепень тоже без пуговиц, с рукавами до локтя и,
утратившие свое название, тапочки.
      Посадили меня в тринадцатую камеру, где уже сидели двое парней,
постарше, чем я.
      – Во, пополнение, – сказал один из них. – Ты каких кровей будешь?        – Своих, – не задумываясь, ответил я.
      – И в котором отряде у нас водятся такие свои? – Если до этого они сидели на
корточках, то теперь встали на ноги. – Ты уж поведай нам темным.
      – Вроде в третьем.
      – В третьем? – прижмурясь, удивился один. – Ты давно на зоне?
      – Сегодня сутки, – я сказал, как есть.
      – Сутки! –  Оба рассмеялись. – И уже сюда! Это за какой такой прокол?
      Я рассказал парням о своем героическом поступке. А на вопрос, знаю ли
кого-нибудь в отряде, я назвал парней из тех апартаментов. Мои
сокамерники переглянулись.
      – Шустер, бродяга. В таком разе, будь как дома. Ты среди своих.
      …Потянулись долгие «кичевские» сутки. Здесь не делили время на часы, дни
и ночи. Подъем, отбой, подъем – сутки.
Кормежка была на должном уровне. Одни сутки кормили отвратительно,
другие не кормили вообще. Нет, конечно, пайку и кружку теплой воды, чтобы
не подох, утром давали. У зеков это называлось, - день лет, день пролет.
Размер камеры три на четыре, не больше. Стены «шуба». Пол бетонный, в
углу толчок. Посреди камеры бетонная тумба, за которой принимают пищу и
на нее же после отбоя, раскладываясь, опираются нары, на день
зафиксированные в стенах длинными штырями из коридора. Маленькое окно
ни сколько не пропускало света, а тусклая лампочка в нише, под самым
потолком, лишь создавала полумрак. Лежать от подъема до отбоя, где бы то
ни было в камере, запрещалось. Курить не положено. Переговариваться с
соседними камерами нельзя. За все нарушения можно схлопотать добавку к
уже имеющимся суткам. Один из моих сокамерников, Володя, загорал вот
уже сорок суток. И ничего, оставался разговорчивым и неунывающим
человеком. А Игорь, так звали другого, устроился сюда недавно, всего пять
суток. Но и он так же ни о чем не переживал.
      – Срок идет, – говорил он. – И мне без разницы, где эти мрази будут охранять
меня. На зоне лафа, базара нет. Но еще не вечер.
      За время моего пребывания в изоляторе, два раза, ночами на пол камеры
падали небольшие свертки, в которых было курево и чай. Когда мы спали,
тихо открывалась кормушка и кто-то из солдат, а возможно и прапор, кидали
нам «грев». Так что нам еще жить можно было. Все имеет свое начало и конец. Настал и                час моего освобождения. Перед  самым обедом, уже слышалось побрякивание мисок, лязгнул замок, дверь камеры открылась.
      – Медведев, на выход, – сказал прапорщик, которого я видел во время
проверок и во время раздачи пищи, если он крутился возле баландера.
      У шкафа я скинул с себя вонючую ШИЗОвскую одежу. Открыв шкаф,
прапорщик сказал:
      – Забирай свои вещи и одевайся.
      На полках лежало порядка десяти комплектов, внизу стояли сапоги. Я
просмотрел всю одежду, но со своей биркой не нашел. Сапог тоже не было.
      – Шевелись! – рыкнул на меня солдат. – Силенки кончились что ли?
      – Но моей одежды здесь нет, – сказал я.
      – Как это нет?! – возмутился солдат.
      И уже прапорщик и оба солдата принялись перерывать вещи сами.
      – Ну ё. твою мать! – выругался прапорщик, не обнаружив моих вещей. –
     Этого мне только не хватало. 
     Он зашел в дежурку и куда-то позвонил.
      – У меня тут Медведев освобождается, а его вещей не оказалось… А при
чем… Не в мою смену… Да где ж я возьму… что значит – найди выход. 
      Прапорщик бросил трубку, сплюнул под ноги.
     – Бардак кругом, ****ь! – Сходи в рабочку, - сказал он одному из солдат. – Может  там какие шмутки есть?
     Вернулся солдат с брезентовыми штанами, какие выдабт сварщикам.
     – Вот, больше ничего не нашел.
     – Одевай, – сказал прапорщик.

      


      Я было заартачился.
      – Одевай, одевай! – злился он. – До отряда дойдешь, не околеешь! Я Соломатина предупрежу.
      На голое тело – ШИЗОвский лепень, брезентовые штаны и тапки (ладно не
белые) – в таком виде я вышел с вахты и медленно зашагал в отряд. Стоял  морозный, градусов двадцать, ясный день. Меня слегка пошатывало от
«убойной кормежки». Мороз сразу прожег мое тело до костей, кишок, но ему
было не под силу заморозить мою ненависть. В глазах у меня скопились
слезы. Я никогда еще не был так унижен, оплеван. Жить не хотелось. Мне
казалось, что я попал в какую-то адову круговерть.
      Я шел с опущенной головой, и не от того что стеснялся своего вида, просто
глаза после темной камеры не могли сразу воспринять дневной свет, да и
снега за мое отсутствие навалило – кругом белым-бело. Метров двести, не
доходя до барака, мне вдруг в плечо уперлась чья-то рука. Я поднял голову.
Предо мной стояли Рыба и Хома.
      – Здорово, братан, – приветствовали они меня.
      Я поражался жизнерадостности этих ребят. Второй раз их вижу и все с
улыбкой на лицах. Откуда только силы берут? Будто они и вовсе не на зоне, а
на свободе.
      – Вот это тебя вковали – Хома покачал головой. – Смотри, что делают, суки!
Гниды подмутные! Во, кровососы!
      – Ни че, ни че, – сказал Рыба. – Сейчас мы приведем тебя в босятский вид. А
вот мокроту с фаса утри. 
      – Да это от света у меня, – почти соврал я.
      – Это еще цветочки, – видя мое состояние, пояснил Рыба. – Эти вампиры


ненасытные. Они так и жаждут нашей крови. Так что, как говорят пионеры,
«Будь готов», дитя рабочего. А теперь давай в баню, смоешь чесотошную
вонь. Ты, наверно и баня то не знаешь где? 
      – Не знаю.
      Еще через час, я сидел в тех самых апартаментах, одетый, обутый во все 
новое.  Меня встретили как родного, чего я не ожидал. Шутя, поздравили с
«крещением».
      «Кто же преступники? – немногим позже, размышлял я. – Люди,
встретившие меня из ШИЗО или те, кто….»
       Начиналась новая, хрупкая как стекло, полоса в моей жизни.
 6
      Некоторое время я стоял в оцепенении, не в силах понять, откуда может
доноситься голос. Подумал, что кто-то с той стороны дверей подошел и
негромко зовет. Но голос повторился и пояснил:
      – Земеля. Под нарами «кабура» - смотри.
      Мигом нырнув под нары, я увидел сквозное, чуть меньше дверного глазка,
отверстие в соседнюю камеру.
      – Здоровенько, – поприветствовал меня хозяин голоса, когда я вплотную
приблизился к отверстию. – Стало быть, с новосельем тебя!
      – Да вроде того, – сказал я, пытаясь разглядеть говорившего. Но под нарами
было темно. Лишь когда говоривший убирал от «кабуры» лицо, мне видны
были лавка и ножки стола.
      – Откуда прикатил? – поинтересовался сосед.
      – Из Тюмени.
      – Звать-то как?
      – Миша.
      – Меня Костя, – сказал сосед, и добавил. – Ладно, пока разбежимся. Луноход
прикатил, похаваем, потом побазарим.
      Я вылез из-под нар, отряхнулся от пыли и стал «нарезать тусовки», радуясь
тому, что с соседями установлена такая связь. Не зря говорится, «голь на
выдумку хитра».
      За дверьми забрякали миски. Открылась кормушка и в ее проеме появилась
круглая, в белом колпаке, морда баландера. Стрельнув на меня совсем не
мужскими, голубыми глазками, спросила, медленно шевеля пухлыми, как
дольки апельсина, губами:
      – Посуда у тебя есть?
      – Нет, – так же ласково, передразнивая баландера, ответил я, поразившись
женственности голоса, этой откормленной, лоснящейся рожи.
      Тогда он взял из рук своего помогалы чистую миску и налил похлебку. А тем
временем дубак-заика, крутившийся рядом с баландерами, с грехом пополам
объяснил мне, что сегодня меня покормят из общего котла, а с завтрашнего
дня будут кормить два месяца по пониженной норме. По закону, мол, так
положено.        Есть особо-то не хотелось, но увидев в супе куски сала, попробовал, да так и
не отрываясь, сметал всю похлебку. С опозданием пожалел, что не растянул
удовольствие.
      Мне, признаться, с трудом верилось, что я попал в крытую. Рассказы
бывалых жиганов никак не вязались с тем, что я видел своими глазами. А
может это спецтюрьма по откорму ослабших здоровьем заключенных? Так
сказать «уркаганский санаторий».
      После обеда мы долго разговаривали с Костей. Он подробно объяснил мне,
как живет и чем дышит крытая. Оказалось, в восьмидесятой сидит мой
однозонник Леха Филоненко, по прозвищу «Радион». В крытую он укатил
полтора года назад, и никаких известий о его местонахождении мы не знали.
Прикидывали, что он где-нибудь в Верхнеуральске или Златоусте парится, но
чтобы в Иркутскую область угодил, об этом и думы не было. Редко, очень
редко отправляли в такую даль. Обычно с Тюменских «командировок»
сбагривали на Урал, потому видимо, что это гораздо ближе, меньше затрат,
волокиты и прочего.
       Костя сказал мне, в какой хате сидят «суки». А так же, что в шесть ноль
сидит «Свояк» (вор в законе), и если вдруг возникнут какие затруднения, по
всем вопросам обращаться к нему. И самое, пожалуй неожиданное, что я
узнал от Кости – это резня между собой, в результате которой пять «азеров»
закололи, а шестого, русского, оставили жить. Одна хата, выйдя на прогулку,
отняла у дубаков ключи. Они открыли несколько камер своих
единомышленников, и прикончили подобных себе по жизни, но разных по
понятиям людей.
      Случилось это месяц тому назад. Костя сказал, что сейчас здесь работает
комиссия из Москвы. По слухам, добрую часть администрации – офицерский
состав – выгнали, а на иных даже уголовные дела завели. Хозяина и режима
по сей день не назначили, и кого назначат, никто не знает. Безхозная тюрьма
жила в ожидании перемен. И, надо полагать, не в лучшую сторону. Впрочем,
пока все шло своим чередом. Кормежка оставалась хорошей, а об остальном
крытники умели позаботиться сами.
      Теперь я понимал, почему так снисходительно отнеслись ко мне тюремные
конвоиры и корпусной, пропустив меня со всем моим барахлом. Им было не
до вновь прибывшего, они сами стояли на распутье, ожидая окончательных
выводов комиссии.
      Да, крытники жировали. До недавнего времени можно было приобретать
продукты в тюремном ларьке не на положенные три рубля, а за наличные,
если таковые водились в хате – хоть на стольник. Но как оно будет сейчас,
остается только гадать.            Когда Костя рассказал мне, что он ночь провел с «биксой», нет, не с
педиком, а с женщиной, в полном смысле этого слова, я поначалу принял его
слова за сказку. Но после некоторых пояснений, пришлось поверить.
Оказалось, что тюрьма имеет пэобразную форму – два длинных корпуса
соединялись коротким переходом. В одном крыле содержали крытников, в
другом находились последственные и осужденные, то есть СИЗО, где и
дамы, конечно же чалились.
      – Так вот, этих шмонек, перед отбоем выводят мыть полы, – не без чувства
гордости, говорил Костя. Сокамерникам видно все уши прожужжал на эту
тему, но рассказать лишний раз, да новому человеку, возможности не
упускал. – Другой раз такая фифа выйдет, что шнифты закатываются. Готов
сквозь глазок просочиться. А она еще в тоненьком трико. О-ох, думаешь не
до хорошего, вцепиться бы в эти ядреные бубона, ну хоть на секундочку, и
до конца срока хватило б. Ну и это… закрутилось тут у меня с одной клуней.
Подкатила она к хате, дыб в глазок… И видать я ей по вкусу пришелся. Она у
хаты пол трет, а я ей уши. Про такую любовь застоявшуюся ей шлифую, она
аж заикаться от вибрации начала. Готова до дыр бетон прошоркать.
      – А дубаки что, ноль эмоций? – спросил я.
      – Да им-то какая разница? Ты же сам видел какой продол, а их всего двое.
Сидят у себя в закуте, да чифирят. Они тут все чай жрут как лошади. Ну,
изредка может выглянут, потявкают и снова в стойло. Плетут какую-нибудь
х..ню друг дружке. – Объяснив положение с дубаками, Костя вновь
вернулся к прежней теме. – Ну и это, сам знаешь, слово за слово, то, се.
Говорю ей: «Встретимся»? А она: «Я не против, да разве возможно?» Сама
аж пищит. Короче, она мне свою фамилию и номер хаты назвала. Дальше
дело техники. Только бабенки вымыли полы, я подозвал дежурного, наплел
ему с три короба, чтобы он корпусного вызвал. Когда пришел корпусной, я
ему все детально «расфасовал» и он, спрятав в карман полсотенную, тут же
вывел меня. Хата, куда он меня определил, находилась в переходе, между
корпусами: две шконки и стол. На одной шконке матрац. Минут через десять
корпусной притрелевал пузырь водяры, малость хлеба и грамм двести
колбасы. А еще минут через пять, заводит мою кралю. И как я разглядел, что
это за чипалино, у меня глаза чуть не выпали. Ну, рыло еще куда ни шло, а
вот пуховик, как землянка, в три наката – на всю братву хватило б. На вид
молодая, лет тридцати. Ни сколько не стесняясь, и не говоря ни слова вроде
как у себя дома, она взяла со стола пузырь, клацнув зубами, сорвала пробку,
выплюнула ее и, прямо из горла, давай халкать. Полпузыря, как  фома х…м
сдуло . «Ну, – думаю, – сгинул я. Сейчас эта хата с замочную скважину мне
покажется, и любовь моя, застоявшаяся, в конец завянет». И ты понял, даже
не поморщилась. Протягивает мне оставшиеся полпузыря и говорит: «Ну
давай, Костик, за изболевшееся по любви сердечко», а свободной рукой
колбасу себе в рот напихивает. Набила за обе щеки и пережевывает, как  кобыла  овес, аж слюни на губах пузырятся.  Отпил я грамм сто пятьдесят и
больше не могу, не лезет из горла. Пока я закусывал, она подсела рядышком
и что-то на ухо мне шепчет, а сама как холодец, ходуном ходит. Я собрался
было закурить, думаю почирикаем о том о сем. Да где там, не успел я и рта
раскрыть, она как сгребла меня, ну и это…, понеслась душа по кочкам. За
всю ночь разок перекурил, когда водяру допивали, опосля она меня опять в
тиски и до пяти утра как в парилке. Если б корпусной задержался еще на час,
я бы точно кони двинул, а ей хоть бы хрен, давай и давай. Корпусной еле
вырвал меня из ее клешней. Она ему: «Старшина, миленький, не отнимай, ну
хоть на часик дай еще вкусить ласки мужицкой». Я то уже в коридор
вылетел, а она голяком на матрасе растележилась, глаза свои коровьи
закатила, дойки под мышки запали, ногами скет, и уже старшину фаловать
принялась. «Мама родная, - думаю, - как только выжил». Стою будто
маятник, коленки трясутся, голова туманом набитая. Привел меня в хату
корпусной, я как брякнулся, так сутки и спал, словно на повале три смены
отпахал. Вот так вот, можно сказать, рискуя жизнью, закончилась моя случка
с Катериной. Долго я не мог придти в себя после этой стыковки… А во
второй раз, – Костю понесло. Его рассказ прервал лязг дверного запора.
       – Атас! – крикнул я Косте, и вынырнул из-под нар.
      Как и обещал, пришел корпусной. На этот раз я шел впереди, а он, направляя
меня своим командным голосом, позади. Коптерка находилась в одном
помещении с баней. Коптерщик, рожа сытая, щеки, что снегири, розовые, из-
за них ушей почти не видно. Понятно, что живет по принципу: лучше
переесть, чем недоспать. Получил я все, что полагается: матрас, одеяло со
смехом, подушку, простыню, наволочку. От остального отказался – свое
имелось. Как в путной бухгалтерии, пришлось расписаться за полученое.
Рядом находился закуток дубака-банщика. Он вручил мне кусочек
хозяйственного мыла (большой кусок делился на четыре части) и открыл
дверь в баню. В такой бане мыться мне не приходилось не только в лагере, но
и на свободе. Кафель на полу и стенах так и сиял; три пары кранов с горячей
и холодной водой; в одной стене была дверь, закрытая на замок – не трудно
было догадаться, что там парилка. Но главное – тепло. Знать мылись здесь не
только зеки, уж больно добротно все устроено. Мылся я минут пятнадцать,
основательно растирая тело грубой мочалкой. На воде экономить не
приходилось.
      Придя в камеру, я быстро соорудил спальное место и улегся поверх одеяла,

накрывшись бушлатом. После баньки, в чистом белье я чувствовал себя
легко и свежо. «Только бы сосед не доставал, - думал я. – Что заведенный».
Понежившись так некоторое время, мне вдруг пришла мысль сообщить
Радиону о своем, здесь появлении. Я присел к столу и написал коротенькое
послание, в котором сообщил Радиону о зоновских новостях, о том, за какие
грехи сам тут оказался, а заодно поинтересовался – нельзя ли послать  «фунта» подняться к ним в хату. Написав, аккуратно сложил листок так,
чтобы не развернулся по «дорожке», и пометил 80-Радиону. Когда перегонял
«малька» соседям, поинтересовался:
      – Не в курсе, долго будет идти?
      – Да махом, - заверили меня. – Тут в каждой хате кабура. Не пройдет и часа
как тебе цинканут.
      – Ну, ладненько.
      – Слушай, зема, – спросил сосед. – Ты случайно бабками не располагаешь?
      – А в чем соль? – в свою очередь спросил я.
      – Если есть, то через час чайком ужалимся, – уверенно сказал сосед.
      – Пятеры хватит? – спросил я. Мне не хотелось втюхивать монеты в
порожняковое дело, поэтому я назвал минимум.
      – Какой базар! – с нескрываемой радостью воскликнул сосед. – Две «плахи»
обеспеченно!
      – Трохи обожди.  – Я выбрался из-под нар, выдрал «мойку», вклеенную в одну
из открыток, надрезал бушлат, в том месте, где были заначены деньги и
извлек пятеру.
      – Ну, ништяк! – обрадовано произнес сосед, когда пятерик оказался у него в
руках. – Как все срастется, мы цинканем.
      Сосед хотел свинтить, но я тормознул его и перегнал ему пачку «Беломора»,
проталкивая по несколько папирос прутиком, отломанным от веника. Он
поблагодарил меня за курятину и мы разбежались.
Я вновь брякнулся на нары. Потянуло в сон, и одновременно в голову
полезла всякая всячина. И в это время на продоле послышалась матерщина.
То ли дубаки на кого-то рявкали, то ли им кто вставлял. Хоть и был я не
робкого десятка, но новая обстановка заставляла быть на стороже, не давая
беззаботно уснуть. Приученный за годы заточения, я чутко реагировал на
разного рода шорохи и движения. Я дремал, изредка открывая глаза, как это
делают сторожевые собаки, не веря в тишину, в которой уши ничего не могут
уловить. Не знаю сколько мне пришлось продремать, час ли, два, но я
мгновенно вскочил с нар, услышав как шлепнула резинка закрывающая
дверной глазок, и увидел «малек», упавший под самый порог. Я юркнул к
двери, поднял «маляву» и прислушался, припав ухом к глазку. Тихо, как в
омуте. На «маляве» написано: 124-Мише. Я сообразил, что пишет Радион.  Только он мог знать мое погоняло. Прямо у дверей, сидя на корточках, я
развернул «маляву» и прочел: «Здоровинько, Миша! Получил от тебя ксиву и
сразу пишу ответ. Про «кипиш» на зоне, за который ты угорел, я в курсе. Но
что поделаешь – надо жить дальше. Как только кончится «фунт», мы
перетянем тебя к себе. У нас тут через месяц один парень освобождается,
будем держать место. Так что, имей ввиду, Миша! Подробности об этой
командировке подпишу чуток апозжа. А сейчас, братан, с просьбой к тебе.
Выручай, если можешь, ни чая, ни копья. Если располагаешь, то червонец
подгони. Сам понимаешь, без чая тоска зеленая, а не житуха. Ты уж не
обессудь, бродяга, что сходу с просьбой. Но я надеюсь, братан, что ты
поймешь меня. Ответ черкни, как только прочтешь. Человек подождет. Бабки
отправь с ним же, там все надежно. Ну, будь здоров. Не унывай! Радион».
Я «шомером» состряпал ответ, в этот же листок замотал чирик и, подойдя к
двери, стал ждать. Через пару минут резко поднялась резинка глазка (что
интересно, стекла в глазке не было).
      – Готово? – прошептал стоявший за дверью.
      – Ага, – тихо буркнул я, и сунул в глазок маляву. – Бабки там же.
      – Понял! – шепнул он, и резинка закрылась.
      Привидение скрылось так же тихо, как и появилось. По форме, это был
дубак, а вот лица его я не рассмотрел. Осторожный, что мышь, подлюга.
Кому кому, а Радиону отказать я не мог. Если б он попросил больше,
отправил бы, и безо всяких раздумий. Парень он был – что надо. На зоне мы
не единожды, вместе чалились на «киче», делились последним куском хлеба.
Словом, худого за Радионом не было, да и быть не могло. Слишком уж много
он перемыкал за свой срок, чтобы оказаться дешевкой. Ломаются, конечно,
люди, не выдерживают – система истребления сильна. Но и она дает сбои. И
ей не всегда под силу вынуть из человека душу и растоптать ее. Радион,
сколько я его знаю, на ногах стоит уверенно и вряд ли позволит сшибить
себя. А те, природой отпущенные недостатки, которыми наделен с рождения
человек, ни в коей мере не могли изменить моего отношения к нему.
После ужина, когда прошла проверка, и время подходило к отбою, соседи
цинканули, что с чайком все правильно. Я сказал им, чтобы «плаху» они
оставили себе, а сам, как только получил в тетрадных листах, скрученных
трубочкой, чай, не мешкая, вскипятил в кружке воду, использовав для этого
часть журнала «Новый мир», и заварил чифирку. Затем, накрыл кружку
остатками журнала и дал некоторое время постоять, чтобы чаек запарился
по-хозяйски. Пока чай настаивался, я замотал добротный косяк маршанки.
Беломором, если хорошо хапануть чифирку, не накуришься. Вот махорочка,
другое дело. Но тот, кто не знает вкуса ядреного чифира, этого не поймет.  Когда «нарежешь девяточку» тягучего напитка, а потои разок другой
затянешься махорочкой, тут и наступает истинное наслаждение, минуты
блаженства. Кайф, конечно, от чифира не ахти какой, но то, что
соображатель пашет на полную катушку – факт неоспоримый. Вот и
получается, что чифир, не что иное, как стимулятор головного мозга.
На продоле загремел зуммер. Дежурный умудрился без заиканий несколько
раз крикнуть «Отбой», и пошел рявкать, заглядывая в глазки камер. Я успел
чифирнуть и, когда заика заглянул в глазок, уже лежал под одеялом. С
минуту его глаз рыскал по камере, затем исчез. Заканчивался мой первый
день пребывания в крытой.
7
      В курилке отряда меня стало немного подташнивать. Вадя сказал, что это от
чифира, с непривычки. Я, действительно, после того как перекусил, сделал
глотка четыре все вяжущего во рту, горячего чая. И мне было непонятно, с
какой целью его употребляют. Голимая горечь и только.
Пока мы курили, Вадя рассказывал мне о наиболее значимых событиях
произошедших в то или иное время на зоне. Я внимательно слушал его и
вдруг, в какой-то момент, почувствовал сильное головокружение. Последнее,
что помнил – будто из-под меня убрали ноги. Очнулся я от ударов по щекам.
Меня держали под руки, на весу. Голова стала тяжелой, ног я по-прежнему
не чуял. И вообще, плохо соображал, что со мной произошло. Уже в секции,
лежа на койке, я услышал слова, невесть откуда взявшегося доктора:
      – Ничего страшного. Всего-навсего обморок. От голода.
      Мне сделали два или три укола. Я уснул. Когда проснулся, в секции горел свет, и было полно народу.
      – Очухался? – спросил сосед, который носил мне пайки из столовой.
      – Уже вечер?
      – Вечер, – сказал он. – Только следующего дня. Ты проспал, почти, полтора

суток. Помнишь, как утром тебе уколы делали?
      – Нет.
      – Здорово тебя тюкнуло. – Он сидел напротив, с большой кружкой. – Ты
давай, вставай потихоньку, похавай. Парни вон, тебе всю тумбочку хавчиком
завалили. А я сейчас кипяточку принесу.         – Ты не в обиде, – спросил я его, – что на твоей шконке?      
       – Брось, какая может быть обида, когда ты еле живой. – Он встал и пошёл за
кипятком.
      Лучше б я не просыпался. Во сне я был там, далеко, очень далеко. Куда
уже никогда не вернуться. Как жаль, что в жизни не бывает обратной дороги.
Путь в прошлое заказан. И только память способна напомнить – откуда ты,
где твои корни.  Лишь ей под силу вернуть тебя туда, где ты начал делать
первые шаги по земле, удивляясь и радуясь всему окружающему, где ты
впервые заплакал от несправедливо причиненной тебе обиды, где ты еще не
мог осознавать, зачем пришел в этот мир и каково твое предназначение.
Почти двадцать лет нес меня корабль надежды по штилевой реке жизни.
Казалось бы, ничто не предвещало беды. Как вдруг, невесть откуда
налетевшая буря, превратила реку в сплошные, огромные, шипящие волны.
От сильного шторма заскрипел, как старый протез, шпангоут корабля.
Выдержит ли мой корабль  натиск бури? Не ведаю. Но даже если и выдержит,
ему уже никогда не причалить к пристани с милым названием «Детство».

      …..На свет божий мать пустила меня в 1957 году, февральским утром, когда
на дворе бесилась вьюга. Как-то она вспоминала: «Семь суток я с тобой
маялась. Что только врачи не делали – ни в какую. Думала, не вынесу мук
этаких, подохну. Нет, господь миловал. На восьмые сутки разродилась.

.
Врачи стянули мне живот простынями, да я с последних сил натужилась,
вылетел как пробка и сразу орать начал. Взвесили – четыре девятьсот.
«Богатырь», сказали врачи. А я лежу и думаю: «Ни че себе, захреместок». И
так мне хорошо стало, будто заново родилась, а не сама рожала. Как первый
раз принесли тебя кормить, я так с тобой и уснула. Посля уж, у спящей
забрали… Отец, антиллигент московский, сам приехал с больницы нас
забирать. И кто хоть коня-то ему молодого запряг. Он тогда ково умел, - ни
холеры не разбирался. Сели мы в розвальни, а конь как хватит под гору, к
Оби. Матушка моя родная. Генка аж на спину лег, вожжи тянет, норовит
коня остановить. Где там, конь как шарахнул в сторону, нас ково куда.
Вылетели из саней, как не бывало. Вылажу из забоя, а у самой поджилки
трясутся: «не успела родить, на тебе, поди угробила парнишонку». А буран
метет, буран, насилу тулуп углядела. Добрела, разворачиваю, мордашку-то к
уху прислонила – дышишь, живехонек. В стежоном одеяле, да в тулупе, ты и
не учуял никого. Спишь себе, христовенький. Тут отец подъехал. Из саней то
он вылетел, но вожжи не выпустил. Остановил все ж коня. Силушка тогда у
него была, с кем хошь управиться мог»…..
      …..Не знаю по какой причине, впрочем, причина одна – неволя, но чаще
всего меня преследовали воспоминания детства, (и во сне часто), причем
такие, о которых там, на воле, я попросту не помнил. Они всплывали в моей  памяти так живо, остро, с мельчайшими подробностями, что порой я и сам
диву даюсь – как такое возможно? Значит в глубинах подсознания человека
есть укромные, скрытые до поры,  до времени, потаенные уголки, в которых
хранится самое сокровенное, самое дорогое, что в определенный период
жизни дает о себе знать, заставляя тебя еще раз, но уже с упоительным
волнением, с чувством сожаления безвозвратной утраты пережить какой-
нибудь ранее, вовсе даже очень малозначимый для себя, эпизод жизни.
      ….Деревня, с хантыйским названием Низямы, в которой мы жили,
насчитывала не более двадцати пяти дворов. Стояла она на правом берегу
Оби, на горке, в образовавшейся бреши вековой тайги. Низямы находились в
восемнадцати километрах вниз по Оби от поселка Октябрьское, большого
районного центра. В деревне были: маленький клуб, где раз другой в месяц
показывали фильмы; школа-интернат четырехлетка, где учились не только
наши, но и ребятишки со всех окрестных деревень; медпункт на дому; дом-
лавка, в которой продавалось все необходимое; конюшня, лошадей на
пятнадцать, и конюховка, в которой дед Аким шорничал, саморучно
изготавливая всю конную упряжь; приземистая кособокая пекарня, где моя
мать одна выпекала хлеб на всю деревню и школу-интернат, а так же для
рыболовецкой бригады, возглавлял которую мой отец, окончивший в Ханты-
Мансийске курсы бригадиров лова.
      Большую часть деревни населяли обрусевшие ханты, давным-давно
забросившие кочевой образ жизни. Родной язык они наполовину забыли,
однако и по-русски говорили неважно, и только немногие изъяснялись
довольно-таки сносно. Для большинства деревенских мужиков единственной
работой было то, что они занимались исконным в Сибири промыслом –
добычей рыбы, и таким образом зарабатывали копейку. Ну и, понятное дело,
все мужики слыли заядлыми охотниками. Как такового, артельного
охотничьего хозяйства не существовало, но в свободное время мужики,
обязательно с собаками, в тайгу хаживали. И надо сказать не без пользы.
Когда сохатого подстрелят, когда глухарей или косачей тащат. Бывало и
медведя брали, правда специально на него не ходили, нужды не было. Лишь
в том случае убивали косолапого, когда его травили собаки, иначе, если не
убить, на их лай из деревни примчится еще свора собак, и тогда зверь будет
подвергнут мучительным издевательствам до самой своей кончины. Стрелять
в него, взятого в плотное кольцо десятком остервенелых и свирепеющих
собак, никто не решался, боялись ненароком зацепить чью-нибудь лайку. А
это ничего путного не сулило. Если медведю удавалось противостоять
собакам до наступления ночи, они бросали его, отходили метров на двадцать
и по кругу валились отдыхать, дожидаясь рассвета, а он обессиленный и
окровавленный падал наземь. Ему уже не хватало сил не то чтобы
попытаться уйти под покровом ночи, но даже на то, чтобы он мог зализать
рык, но собаки на него не реагировали. То был рык не угрозы, скорее он  походил на последнюю песнь зверя… К рассвету, истекший кровью, он уже
свои кровоточащие раны. Лишь изредка из его пасти вырывался негромкий
был на грани бесчувствия, и налетевшая с новой силой с еще большим
остервенением свора, не встретив сопротивления, заживо разрывала его на
куски, догрызала до костей, до сердца…
      Собак в деревне хватало. Другие мужики держали по две, а то и три рабочих
лайки – иной породы в наших краях не водилось. Если чья-то сука приносила
щенков, и те никому на этот момент были не нужны, их тут же топили.
Никто из хозяев никакого жилья, будок, конур не строил. Собаки жили под
открытым небом. После вьюжной ночи, из-под снега только струйки пара
видны. 
      У нас тоже была собака. Звали ее Каштанка. Красивая сибирская лайка,
которая все-то своими собачьими мозгами понимала, вот только говорить
человеческим языком не умела. На охоте Каштанка была дока, за что как я
понял много позже, отец ее и держал. В тайге отцу шибко утруждаться не
приходилось. Каштанка к самым его ногам выгоняла то зайца, то соболишку,
то на какой-нибудь березе «держала» глухаря или рябчиков. Отцу оставалось
лишь метко стрелять, не промазать, чтобы труд Каштанки не пропал даром.
Говаривали, если в таких случаях промахиваешься, собака затаивала обиду.
Но отец стрелял, можно сказать, на отлично. Этому ремеслу его, еще совсем
пацаном, обучил отец, мой дед, который во время войны был капитаном и
воевал в эскадрильи бомбардировщиков  дальней авиации, имея должность
командира звена. Так вот, в свободное от полетов время, отец приводил
своего сына на стрельбище при аэродроме, где и обучил его всем
премудростям стрельбы из винтовки и пистолета.
      Похоже, мой отец не забыл тех уроков, и Каштанке не на что было серчать.
Она выполняла свою работу на все сто, а хозяин свою, на те же сто.
Каштанка, помимо боровой дичи и мелкого зверя, могла запросто уцепиться
и за «хозяином тайги». Видимо эти качества были ей переданы генетически,
с молоком матери, которая на десятом году своей жизни в одиночку ушла в
тайгу, и с тех пор ее никто не видел. Зная охотничьи повадки Каштанки, отец
старался, по возможности, держаться подальше от троп матерых зверей,
понимая, что одна собака, сохатого, а тем более медведя не удержит и может
очень даже запросто погибнуть в порыве азарта. Что, однажды, было едва не
случилось. Отец, сдалека, по лаю Каштанки, определил, что та уцепилась за
лося. Он быстро зашагал в том направлении. Но уже на подходе услышал,
как собака отрывисто взвизгнула и умолкла. По неглубокому первоснегу он
без труда отыскал Каштанку. Та лежала в пяти метрах от лосиной тропы, в
ложбине, густо поросшей молодым, в рост человека, пихтачем и рябиной.
Язык ее вывалился на снег, она часто дышала и смотрела на свет мутными
глазами, видимо, не в полной мере осознавая, что же произошло. На левом
боку ее зияла длинная, глубокая рана, из которой стекала кровь, от чего снег
у ее живота, густо краснел и оседал. Когда хозяин опустился перед ней на  колени, Каштанка, учуяв его, нашла в себе силы и неимоверным усилием
воли повернула к нему морду и даже попыталась вильнуть хвостом, который
лишь чуть содрогнулся. В белесых глазах собаки стояли слезы, но взгляд ее
не выказывал и малейшего чувства боли, а напротив, она смотрела так, будто
считала себя виноватой в случившемся, и как бы пыталась сказать хозяину:
«Оплошала я. Ты уж прости меня за это». Тут же глаза ее подернулись белой
пеленой, морда упала навзничь и она забылась – сознание покинуло ее.
      – Держись, Каштанка! – в ужасе закричал хозяин, и быстро начал скидывать с
себя одежду. – Сейчас, сейчас…
      Не думая о морозе, он разделся до пояса, постелил рядом с собакой байковую
рубаху, поверх тельняшку, которую разрезал ножом повдоль, аккуратно
переложил собаку и рукавами рубахи закрепил повязку, чтобы не спадала
при ходьбе. Одевшись и закинув ружье за плечо, он так же аккуратно взял
Каштанку на руки и осторожно, но торопко, зашагал домой. 
        На деревянных санках отцовской конструкции я, как и другие ребятишки,
катался с горы. Последний раз скатился неудачно. С пол горы санки вдруг
вильнули в сторону от накатанного места и въехали на бесснежную чистину,
обдуваемую ветром. А так как катался я лежа на животе, то от резкой
остановки санок, уже без них, вначале щучкой, затем кубарем закончил спуск
с горы. Ссадил себе лицо, намял до боли бока, насилу с санками взобрался на
гору и, сопровождаемый смешками ребятни, поплелся домой. Войдя в избу, я
надеялся на мамкину жалость, но увидев окровавленную, лежащую у печки
Каштанку, разом забыл о своей боли. Подле собаки суетился отец и громко,
почти крича, говорил матери:
      – Живо беги к Дарье! Спирт нужен. И к медичке заскочи, спроси бинтов и
ваты, побольше!
      – На-а-а  лешак, – пропела мать. – Ухайдакал собачонку! Язви тя…
      – Шевелись, женщина! – прервал отец ее причитания. – Раскудахталась!
Мать, что-то бормоча себе под нос, накинула жакетку и, на ходу повязывая
полушалок, не обращая внимания на вошедшего меня, выскочила в сени,
сильно хлопнув дверьми.
      Я все еще стоял у порога и всхлипывал. Отец, промывая раствором марганца
рану собаки, совсем как равному, сказал мне:
      – Не хнычь! Тайга брат, она и есть тайга. Всякое случается. – Помолчал,
затем добавил. – Не стой как истукан! Раздевайся, будешь помогать. Мужик
ты в конце-то концов?        Слова отца подействовали на меня, как бы отрезвляюще, что ли. Я стянул
валенки, бросил на сундук пальто, шапку и, сдавливая в себе чувство страха,
медленно подошел к Каштанке. Мне показалось, что она не живая, глаза у
нее были закрыты, из пасти, как прикушенный, торчал кончик языка, и
только мерное движение ее живота, говорило о том, что она дышит.
      – Па, – спросил я. – А кто её так?
      – Да сохатый, – ответил отец. – Мать его за ногу.
      – А она не умрёт?
      – Не знаю Вовка, – безо всякой надежды в голосе, ответил он. Похоже, что
отец и сам сомневался – выкарабкается Каштанка, или же нет. Рана ее была
настолько глубокой, что были видны, до бела содранные, ребра. И ко всему,
она потеряла много крови. – Будем надеяться. Авось и поправиться.
      Вскоре пришла мать. Выставила на стол бутылку спирта, бинты, вату и
какие-то пузырьки с жидкостью.
      – Вот это хорошо, – сказал отец, рассматривая принесенные матерью
лекарства. – Сейчас будем штопать.
      Отец взял исконно стоявшую вдоль стола тяжелую лавку и поставил ее над
Каштанкой. Потом сходил в кладовку и, вернувшись с веревкой, принялся ею
связывать лапы собаки. Связав задние, он притянул их к ножкам лавки, то же
сделал и с передними, притянув их к противоположным ножкам. Морду
Каштанки несколько раз обмотнул бинтом. Таким образом собака оказалась
нейтрализована, и уже никоим образом не могла хоть как-то воспротивиться
боли, причиненной ей во время предстоящего лечения.
Когда отец разлил по чашкам и тарелкам спирт и лекарства из принесенных
матерью пузырьков, в доме запахло больницей. Мне хорошо запомнился этот
запах, с тех пор, как год назад родители возили меня в районную больницу,
где врач вырвал мне больной зуб.
Увидав в руках у отца большую скорняжную иголку с ниткой, я сообразил,
что он сейчас будет делать и, испугавшись, убежал в комнату, зажав
ладошками уши. Я бухнулся на свою кровать и умыкал голову под подушки,
ожидая, когда же Каштанка начнет скулить и вырываться от боли. Не знаю,
сколько прошло времени, но Каштанка все молчала, и я, уставши ждать,
согревшийся после улицы, незаметно для себя уснул.
      Меня разбудила мать.
      – Вставай, Вовка, – говорила она, толкая меня в бок. – Вечерять пора.        – А Каштанка не умерла? – спросил я, усевшись на кровати, испуганно глядя в глаза матери.
       – Да Христос с тобой! – сказала она и перекрестилась. – Отец бок то ей
починил, теперь бог даст, поправится.
      За столом отец налил себе полстакана спирта из той самой бутылки.
      – Ну, - он поднял стакан, – за Каштанкино выздоровление!
      Выпил, через маленькую паузу выдохнул, занюхал куском хлеба и принялся
за еду.
      – Никак без этого не можешь, – попрекнула его мать.
– Молчи, женщина! – сказал он. – Сказано же, за здоровье собаки. Больше не
буду…Сегодня…

            И ведь выходил отец собаку. Нет да нет, потихоньку, помаленьку, Каштанка
начала принимать пищу, вставать и даже выходить на двор. А месяца через
три, я уже «закладывал» ее в свои санки, и она катала меня по деревне. Былая
сноровка и сила вернулись к ней. Я был радешенек не меньше ее.
      – Не знаю, – как-то вечером сказал отец. – Пойдёт ли она после этого в тайгу?
Боюсь, что нет. Напугал её зверь. А может и… надо будет в этот раз щенка
оставить.
      По прошествии какого-то времени, Каштанка забрюхатела, живот у нее
раздался, отяжелел. Вскорости она ощенилась. Отца в это время дома не
было, он тремя днями раньше, с бригадой, отправился на промысел стерляди
в малые Алешкины. Мы же с матерью, щенков достать не могли, потому что,
те находились под домом, куда Каштанка прорыла нору и вылазила оттуда
лишь для того, чтобы опорожнить свою миску. Ела она помногу, но все одно
была худющей – кутята не давали ей поправиться. Ко мне она ластиться
перестала. Умнет свое хлебово, справит какую нужду и, опять в норку, к
своим дитяткам. Мать не переставала ругаться, от того, что щенки ночами
скулили и визжали, не давая ей спать.
      Вернулся отец спустя неделю. Первым делом он разобрал одну сторону
крыльца и, с помощью лома и лопаты, под нижним венцом дома, прорыл лаз,
в который заставил лезть меня, чтобы я вытаскивал щенков, потому что ему
самому туда было не пролезть, не позволяли его габариты, поскольку
расстояние между полом и землей было невелико. Я, хоть и трусил, но все же
залез в лаз, сразу оказавшись в полной темноте. Правда, отец тут же начал
подсвечивать мне «жучком», фонариком, который он привез летом из
Москвы, куда ездил в отпуск, к своим родителям. В свете луча фонарика я  увидел где лежала Каштанка со своим приплодом, который поскуливая,
копошился у ее живота.
      – Вижу! – закричал я отцу.
      – Давай, вытаскивай их по одному! – в свою очередь крикнул мне отец.
      Щенки были уже здоровущие. Когда я протянул руку и схватил одного за
загривок, Каштанка ухватила меня за руку и не отпускала.
      – Папка! – заверещал я. – Она меня за руку кусает!
      – Собака!! – грозно прикрикнул на нее отец. – Я тебе покажу!
      Каштанка послушалась хозяина и отпустила мою руку. Я взял одного щенка
и пополз к лазу. Каштанка ползла со мной рядом, сопела мне в лицо и все
пыталась отнять у меня щенка, норовя уцепить его зубами.
Долго я еще промучился, пока вытаскал всех щенков наружу. Их оказалось
аж восемь. Глаза у них были открыты, но имели какой-то матовый оттенок.
Они уже мало-мало могли ходить, хоть и шатались и падали.
      Щенков отец занес в избу и запустил Каштанку. Мы с матерью настаивали,
чтобы остался щенок черного окраса. Уж не знаю, чем он нам поглянулся.
Разве тем, что походил на Каштанку, которая была такого же окраса, имея
лишь белые точки на бровях, да еще и кончик хвоста у нее был белым. Отец
так и сяк, рассматривая, крутил щенка, который оказался кобельком. Для
чего-то заглянул в его маленькую пасть, после взял за загривок, подержал
недолго в вытянутой руке и опустил, неиздавший ни звука, комочек на пол.
      – Будь по-вашему, – сказал он. – Оставляем этого трубочиста. Мне он тоже по
душе. Авось на зверя ходить станет.
      Остальных отец сложил в мешок, и уходя из дому, строго предупредил нас:
      – Запритесь на крючок, и ни в коем случае не вздумайте выпустить собаку! Я
скоро вернусь.
      Каштанка, пока отец стоял у дверей, обнюхивала мешок, в котором
барахтались и визжали щенки, и даже трогала его лапой, то в одну, то в
другую сторону крутя головой. Небось понимала, что больше никогда не
увидит своих дитят. Она всем своим видом как бы просила хозяина, чтобы
тот отказался от принятого им душегубного решения и выпустил щенков из
мешка, воротив их законной родительнице. И даже, когда хозяин строго
отогнал ее и вышел с мешком в сени, она до самого его прихода жалобно
скулила и кидалась на двери, пытаясь открыть их, скребя лапами.       … Шарик, так мы назвали щенка, мало по малу подрастал. Только рос он
каким-то, в себя замкнутым, вроде как не от мира сего. Самостоятельность
так из него и перла. Если Каштанка была рядом, Шарик придерживался ее, но
стоило ей куда-нибудь убежать, он, забаве со мной, предпочитал гордое
одиночество, бродя вокруг дома и, с опаской и любопытством, исследуя
окрестности часто задирая вверх свою мордашку и водя носом ловил новые,
незнакомые для себя запахи, витающие в весеннем воздухе. Докучать его,
вынуждая поиграть со мной, не имело смысла. Шарик убегал от меня,
забирался под крыльцо, а когда я пытался его оттуда выудить, он злился и
начинал грозно тявкать.
      В отношении Каштанки, ханты, прямо говорили отцу.
      – Сапака твоя узе не нузен. Стрелять его ната.
      Но отец был сам себе на уме и не торопил события. Он боялся поступить
опрометчиво, и к тому же, какой-то внутренний голос удерживал его. Он еще
верил в свою любимицу, надеялся на нее.
      В конце мая вскрылась Обь. Дня четыре продолжался ледоход, с
нескончаемым шумом трущихся друг о друга ледяных глыб. Прилетели
первые утиные косяки. Какой мужик в эту пору усидит дома? Разве что
самый последний лентяй. Но в деревне  таковых, вроде, и не водилось.
Каково же было изумление, радость отца, когда он с ружьем вышел на
крыльцо. Каштанка юлой закрутилась вокруг него и восторженно заскулила.
Наконец-то хозяин поставил крест на ее долгожданном томлении, и ей
предстояла, так долго ожидаемая, настоящая работа. Такое неожиданное
поведение собаки, переполнило отца чувством приятного волнения.
      – Молодчина! – радостно воскликнул отец и, присев на ступеньки крыльца,
стал ласкать и гладить Каштанку, а та довольнешенькая, лизала его лицо,
щеки, глаза и бесперестанно крутила хвостом. – Ай да, молодчина! А я-то
дурак, думал… Хорошая ты моя… Ну, пойдем же, пойдем скорее…
      И Каштанка пошла. И не просто пошла, она всем своим видом выказывала,
как ей хочется поскорее  окунуться в стихию погони, страсти азарта. Ей не
терпелось на деле доказать хозяину, что хлеб его, она ест недаром.
Минул год. За это время Шарик подрос, раздался в груди, заматерел, окрас
его ничуть не изменился. И при всем при этом, он стал еще более гордым и
независимым. Он как-то свысока посматривал на своих собратьев, за что те,
порой, задавали ему трепку, а может быть и за то, что тот вел одинокий образ
жизни и никогда не ходил ни с одной сворой. Но стоял он за свою
независимость злобно и, даже, вызывающе. Бывало, и старые кобели
получали от него достойный отпор и с визгом ретировались. И все же чаще  доставалось ему. Злости у него было – хоть отбавляй, а вот силенок пока не
хватало. Чуть больше года, это не есть полный рассвет сил для собаки.
С приходом лета, Шарик у дома не появлялся. Днями бродил по берегу Оби,
бегал с Каштанкой или один в тайгу, а ночами спал на носу отцовской
бударки. Отцу приходилось носить ему еду на берег. – Я тоже носил. Теперь
Шарик со мной вообще не игрался. Слопает, что я принесу, покрутит
хвостом, дескать, спасибо и на бударку. Вытянется, положит морду на лапы,
уставится вдаль и какую-то свою, собачью думу думает. И погладить то себя
не дозволял, все норовил увернуться. Я обиженно бурча, какие-то слова
недовольства, телепал домой. А вот отца, отца Шарик не только признавал,
но и любил. На задних лапах перед ним вытанцовывал. Да и отец в нем души
не чаял, надеялся, когда тот вырастет, обязательно пойдет на зверя.
Зато Каштанка была мне настоящим другом. Уж она то времени, другой раз,
на меня не жалела. Порой до того выматывала, что я еле-еле заползал домой,
где и получал взбучку от матери, за разорванные Каштанкой штаны или
рубаху.
      Однажды утром, как обычно, отец отправился на берег покормить Шарика.
Через полчаса он вернулся сам не свой. В глазах его стоял ужас, лицо было
бледным.
      – Шарика.. – он перевел дыхание и договорил. – Шарика на берегу нет.
      – Да ему чё, бегат, дека, поди, - высказала мать свое предположение.
      – Не бегает, – отец тяжело опустился на лавку. – Похоже, украли его. На
прибое, рядом с моей мотолодкой остался след от носа чужой лодки. Какие-
то сволочи ночью приставали. Наши лодки все на месте, и ни одна с якоря не
снималась, я проверил. – Он, вдруг, сильно ударил кулаком о стол. – Узнаю
кто, убью! Чужаки не могли знать о собаке, это кто-то из нашенских указал!
Ох, узнаю!...
      Я шмыгнул на улицу и мы с Каштанкой помчались на берег. Каштанка,
намного опередив меня, сходу прыгнула на отцову мотолодку (видать,
почуяла неладное), все там обнюхала, спрыгнула на песок, обежала все лодки
и, вернувшись, вновь запрыгнула на моторку, продолжая искать следы
Шарика.
      Отец не вынес такой утраты и решил залить свое горе вином. Запил он
крепко. Пьяного его мы с мамкой побаивались, поэтому две ночи ночевали у
соседей. Оклемался он от такой скорби на четвертый день. И больше о
Шарике отец не говорил и не вспоминал.         Бывшие наши знакомые, год тому назад уехавшие на юг области, куда-то
за Тюмень, прислали нам письмо, в котором писали, что попали они в
хороший колхоз и что домишко с огородом им сразу дали и работой
обеспечили. И что живут они теперь без горя, без заботы. Мол,
разговаривали с председателем на счет вас, и тот де, сказал: «Если они люди
работящие, пускай приезжают, нам до зарезу, как руки рабочие нужны».
Как только не противился, не отнекивался отец, матери все же удалось
уговорить его поехать на жительство в тот колхоз.
      Проводины устроили с вечера. Чуть ли не вся деревня пришла. До утра пили
вино, пели песни, частушки, плясали. Многие бабы даже прослезились,
говорили, может передумаете…
      День погодился теплый, солнечный. Голубое небо без единого облака и
полное безветрие. Стоял июль месяц. Лето еще держалось.
Я, как умел, простился с Каштанкой. Наревелся  до икоты. Отец привязал ей
за шею веревку и отвел к дяде Володе Уткину, своему другу, который сам
изъявил желание, чтобы Каштанку оставили ему.
      Поплыли мы в Октябрьское на отцовской мотолодке, которую он обязан был
передать по акту начальству рыбозавода и только после этого нам надо было
сесть на теплоход и следовать дальше.
      Вещей у нас с собой почти не было – два чемодана, да сумки с провизией.
Основной багаж, скарб, отец загодя отправил контейнером в адрес того
самого колхоза, куда мы теперь уезжали. На берег попрощаться, пришли
мужики, с которыми отец не один год вместе рыбачил. Уговаривали отца
выпить на посошок, прощевальную. Но он наотрез отказался, объяснив это
тем, что ему еще предстояло общаться с начальством. И наконец после того
как отец обнял, прощаясь, каждого, мы сели в мотолодку. Мужики положили
в нос якорь и, навалившись, оттолкнули лодку от берега.
      – Счастливо вам добраться! – они замахали руками. – Удачной дороги!! Как
обустроитесь, напишите!
      – Оставайтесь и вы с миром, – говорила мать провожающим. – Храни вас
господь.
      – Бывайте здоровы, мужики! – крикнул им отец. – Авось еще свидимся!
Земля-то, говорят, круглая!
      – Господи, благослови нас, – мать трижды перекрестилась.  Отец запустил мотор и дал газ. Держась на расстоянии, порядка ста метров от
берега, наша бударка взяла курс на Октябрьское. Мать сидела на корме, а я
стоял рядом с отцом, у руля и махал рукой мужикам, которые все еще стояли
у прибоя и тоже махали нам. Отец обернулся, глянул в сторону
отдаляющейся деревни и, громко обратился к матери:
      – Ну что, Нина Ефимовна, – как-то официально заговорил он. – Жалеть-то не
будешь, а?
      – Каво жалеть-то?! – крикнула мать. – Рули, знай себе.
      – Ну гляди.
Прежде чем моторка начала огибать мыс, я в последний раз глянул в сторону
Низям, и … не хотелось верить, но своим острым зрением я увидел, как с
горы, во всю прыть неслась Каштанка. Кто-то из мужиков кинулся ей
наперерез, но тщетно. Она стрелой, вдоль прибоя, мчалась за нами.
Поровнявшись с бударкой, Каштанка не замедляя бега, сиганула в Обь и
поплыла. Я заплакал и начал тормошить отца за брючный ремень.
      – Папка, папка! – слезы не переставая, катились из моих глаз. – Каштанку,
Каштанку возьмем…..
      Не зная, как меня успокоить, (отец конечно же все видел) он, своей большой
и шершавой ладонью, притянул мою голову к себе, чтобы я больше не
оглядывался. Но и прижавшись к отцу, я еще долго скулил, как щенок,
которого оторвали от сиськи.
      Я плохо понимал тогда, что прощаюсь не только с Каштанкой, но и со своим
северным детством, которое уходило от меня навсегда, вместе с кильватером
за кормой мотолодки.
      … От того, что кто-то тормошил меня за плечо, я проснулся и открыл
глаза. Рядом стоял Ильдус, так звали моего соседа по койке, в руках он
держал большую кружку с кипятком.
      – Завязывай катать! – сказал он. – Давай вот нажимай на хаванину, а то, в
натуре, ноги протянешь. А о том, что осталось там, за забором, у тебя еще
будет время поразмыслить. Через год, другой поймешь, что многое из
прошлого, для каждого из нас, уже анализы.
      Я не стал ему возражать, очень хотелось есть. Силы мне теперь нужны были
как никогда.
8        Минуло немногим более недели с того дня, как я находился в тюрьме, и все
еще был одиноким узником камеры, в которую меня любезно поселил тот
самый, в очках, лощеный корпусной. Но, тем не менее, за столь короткий
период  времени, камера стала для меня вполне уютным, пусть временным,
прибежищем, в котором я чувствовал себя довольно– таки сносно, даже, я бы
сказал, комфортабельно, по сравнению с тем, что мне приходилось слышать
о крытых. Я уже имел маломальское представление о внутреннем мире
тюрьмы; каких канонов придерживаются ее обитатели и что они
предпринимают для того, чтобы жизнь в камере,  да и в целом в тюрьме не
протекала бы так тоскливо и однообразно. Обстоятельства вынуждали меня
вникать в окружающую атмосферу, понимать и анализировать
происходящее. О многих правилах здешнего этикета мне поведали соседи,
особенно, блистал эрудицией Костя, его хлебом не корми, дай на ушах
повисеть. Спасибо Радиону, тот многое разжевал. Бывало, что мы с ним на
дню раза по два писали друг другу – благо почта работала лучше всякого
телеграфа.
Каждодневно меня выводили на прогулку, на тридцать минут – такова
длительность пребывания крытника на свежем воздухе, предусмотренная
распорядком. Выводными были двое дубаков – Петро и Иван. Они же водили
нашего брата и в баню. И что интересно, всю эту работу они
«проворачивали» вдвоем, без чьей бы то ни было помощи, абсолютно
уверенные в своей безопасности, не смотря на то, что в недалеком прошлом
их предшественники так лопухнулись, что сами оказались закрытыми в
дворике и тем самым, как бы, изначально поспособствовали
взбунтовавшимся крытникам осуществить свой замысел, последствия
которого всем известны – пять трупов. Обычно, Иван находился у двориков в
крытом дворе тюрьмы, а Петро, так же один, сопровождал по пять-шесть
крытников ( в зависимости сколько человек находилось в камере) до
двориков, и уводил в камеру тех, у кого время отпущенное на прогулку
истекло. В очередной раз, когда меня вывели на прогулку, я услышал как
кто-то из наших, из крытников, в соседнем дворике, громко переговаривался
с женщинами. ( На прогулке были из СИЗО. Так бывало – позволяло
количество двориков). «Беседовали» на довольно-таки наболевшую тему,
которая в данном положении, видимо, не могла не волновать как одну, так и
другую сторону. Ну, в самом деле, не говорить же с дамами о погоде или еще
какой чепухе.
      – Девчушки?! – подкрикивал кто-то из крытников – Как житуха?
      – А по всякому. То пруха, то не пруха. – Голос  у ответившей, что у вечной
пъянчушки, звучал хрипло.
      – Ты по жизни хрипатая, или простудилась?        – Ага, у решки сплю, продуло.
      – Так ты на ночь, чеп вставляй. – Подливал масла крытник.
      В двориках смеялись.
      – Самопальный надоел. Больше на него пашешь, а не он на тебя. Вот бы
натуральный кто вставил, я б конореечкой пела.
      Явно эта «жучка» парилась  не впервой. Из нее, как черви после обильного
дождя, лезли жаргонные оденки.
      – Просись на время прогулки к нам, – напутствовал крытник. – И твою
хрипоту мы мигом излечим.
      – А вас сколько там?
      – Да полный комплект – шесть харь. И я, полагаю, каждый не откажется
внести посильную лепту.
      – Вы внесете, до конца срока хрипеть буду.
      – Мы потихонечку, не больно, - заверял крытник.
      – Да пошёл ты! – рассерженно ответила хрипатая. – Лепила выискался. У тебя
поди и шприц однокубовый?
      – Подгребай, замеряешь.
      – Прекратили базлать! – гаркнул дубак, надзирающий за порядком гулявших
сверху, прохаживаясь по деревянному настилу, устроенному поверх мелкой
сетки рабицы, которая была двойным слоем натянута над прогулочными
двориками. И тут же крикнул вниз, выводным: – Пятый и шестой уводи,
до…я  балаболят.
      Когда с прогулки я вошел в камеру, опешил, уж было подумал, не спутали
часом выводные камеру. За столом сидели двое, приблизительно моего
возраста. Мы познакомились. Один был смуглый, с угреватой мордой,
другой напротив, светлый, с острыми чертами, одним словом, худой.
Угреватого звали Валентином, а худого Матвей. Оба с одной зоны – Омской
пятерки.
      Наконец-то пришла хана моему одиночеству. Через час открылась кормушка
и дежурный выдал нам шахматы и домино – неплохая разминка для ума и
убийства времени. Вскоре подвернулась писательская работенка Матвею и
Валентину. Они строчили малявы, у них здесь тоже чалились земляки –
однозонники. После обеда корпусной обоих сводил в коптерку, а ближе к  ужину, когда мои сокамерники более или менее освоились, мы заварили
чифирку (благо чай у меня имелся), и затем долго долго друг другу «ездили
по ушам» и много курили. Не успевал один из нас довести свое
повествование до логического завершения, как другой со словами
«аналогичный случай произошел у нас на зоне», начинал городить свой
огород. Так продолжалось не один день. Запалу хватало. О самом
сокровенном, личном что ли, я старался не распространяться. В этой жизни,
да еще с малознакомыми тебе людьми, этим делиться не стоило. Здесь, как и
на воле, существовало правило, «прежде чем узнать человека, с ним надо пуд
соли съесть». И я следовал этому правилу, заведомо зная, что всякий
душевный разговор может быть истолкован по разному, потому как зэк,
попавший в крытую, это такой материал, на котором пробы ставить негде. И
чтобы язык твой не оказался врагом твоим, лучше попридержать коней.
В один из дней, случилась в тюрьме отоварка. А так как денег у нас ни у кого
из троих на лицевом счете пока не было, нам такая роскошь не грозила. Мы
это знали и, что называется, губы не раскатывали. Но мы недооценили
крытников, да и не то, чтобы недооценили, нам и в голову не могло такое
прийти. Когда наступило время ужина, и мы услышав, что «луноход»
подкатил к нашей хате, взяли миски и подошли к двери, в надежде получить
свою порцию каши. Открылась, бряцнув, кормушка и в ту же секунду на ней
появились две буханки белого хлеба. Мы с изумлением посмотрели друг на
друга. Валентин присел у кормушки и спросил баландера:
      – Это… Ты ниче не попутал?
      – Берите, берите, – сказал баландер. – Фунтовиков всегда подогревают.
      Обескураженные, мы сидели за столом, на котором лежало: десять мягоньких
булок хлеба, пять пачек маргарина, три стеклянных банки яблочного повидла
и два газетных кулька конфет подушечек. Миски с кашей нас уже не
привлекали, но мы и не решались притронуться к подогреву.
      – Сейчас, – очухался Валентин. – У соседей проясню это дело. – И нырнул
под шконку, к кабуре.
      Через пару минут, отряхивая себя, он выдал:
      – Можно хавать, не отравимся. Костя сказал, что это нам для разминки.
Говорит, после проверки еще будут подгонять.
      Мы ниткой нарезали хлеба и кто как умел, варганили бутерброды. Первый
кусок, намазанный маргарином и повидлом, я уминал вприкуску с
подушечками, а вот второй, уже без конфет, еле одолел. Хорошо кипяток
имелся. Живот, имевший выпуклость в сторону позвонка, отказывался
менять своей формы, да и желудок от такого количества калорий начинал  нехорошо и напоминающе урчать. Проверку мы ждали лежа на шконках,
млели. А вскоре, после того, как прекратилось буханье дверями камер и
затих лязг ключей, мы до полуночи, с некоторым интервалом, укладывали
продукты питания на стол. В большинстве своем, это был хлеб, реже
маргарин и подушечки. Бабы из камер следственного корпуса ежевечерне
мыли пол у нас на продоле. Вот они (разумеется, с согласия контролера) и
передавали нам хавчик, периодически открывая кормушку. А «грев» с
первого этажа, мы принимали при помощи «коня». К одному концу шнура,
скрученного из трех и более ниток, привязывался грузик (кусочек бетона),
затем сквозь решетку и жалюзи конь опускался вниз. И как только шнур
оказывался на жалюзи камеры, что находилась под нами, те маячком (прутик
от веника или тонкая щепа от тумбочки) затягивали его к себе. Таким вот
нехитрым способом крытники подогревали друг друга. В нашем случае, хлеб
предварительно резался на «лондори» (ломти), а пачки с маргарином
плющились – иначе сквозь жалюзи не втащить. Остаток ночи и первая
половина наступившего дня обернулись для нас диким ужасом. Мы все трое,
поочередно, как куры с насеста слетали со шконок на «толчок» (пародия на
унитаз). Еще сутки отказывались от приема пищи – пайку, конечно, брали.
Создавалось впечатление, что нашего брата в этой крытке содержат для
поправки пошатнувшегося, от тяжелой работы на зоне, здоровья. Я пока
плохо понимал, что это за тюрьма такая? Прижизненный рай в уголовном
мире, да и только. Иначе не назовешь…. Однако шло время.
По своему расположению наша камера была внутриугловой и являлась
ближайшим связующим звеном с карцером, который находился наискосок в
подвале межкорпусного строения. Нам частенько приходилось висеть на
решке и, при помощи голосовых связок, переправлять информацию то в
одном, то в другом направлении, за что контролеры, открыв кормушку,
неоднократно орали на нас, и обещали самих устроить в карцер. Но пока до
этого не дошло.
      Однажды из карцера нам подкричали, что у них отключили отопление. Как и
должно, мы тут же передали информацию по дорожке. И вдруг, спустя какое
то время, послышались крики. Тюрьма быстро начала наполняться громким
разноголосьем недовольства. Понеслись хлесткие проклятья в адрес
администрации. С решек кричали на следственный корпус, чтобы те не
оставались в стороне, а поддержали крытников. Мы уже слышали, как в
камерах долбили по дверям мисками и ногами. Гул нарастал неистово. И
вскоре тюрьма уже напоминала рев огромного водопада, или даже рокот
космодрома. Такой шум не мог не слышать город – тюрьма находилась в
центре.
      Когда, минут через пять, резко открылась дверь нашей камеры (из-за адского
гула прозяпали), нас попросту застали врасплох. Мы так молотили мисками о
дверь, что чуть не выпали в коридор. Запыханные мы с удивлением и  ожиданием чего-то страшного смотрели на капитана ДПНТ (дежурный
помощник начальника тюрьмы) и троих контролеров. Но капитан лишь
выкрикнул нам:
       – Все, прекращайте. Тепло в карцер дали! – И двери захлопнулись.
      Мало по малу гул начинал, как бы, скатываться под гору, затихать. И,
наконец, выдохнув последний ор, тюрьма обрела покой. Так еще можно было. Пока сходило…

9
      Шло время. Постепенно я становился зэком – правильным зэком, потому что
мне покровительствовали люди не только давно мотающие срок, но еще, и
имеющие неоспоримый авторитет в зоне. Таких правильных зэков было два
«костяка», один из них с «главой» частично находился в нашем отряде.
Жилая зона насчитывала двенадцать отрядов и была поделена на три
«локалки» (сектора), что ограничивало передвижение заключенных, поэтому
общаться с земляками или знакомыми приходилось глядя друг на друга
сквозь высокую, из металлических прутьев, разгородку. В нашем секторе
находились четыре отряда; ЦБ – центральная больница, в которой проходили
лечение зэки со всех лагерей и тюрем области; а так же клуб и волейбольная
площадка. В другой локалке был ларек, куда раз в месяц ходили
отовариваться, и футбольное поле, гораздо меньше стандартных размеров. А
в третьей локалке: школа-десятилетка, что-то на вроде ПТУ – где можно
было получить строительную специальность, столовая, вахта администрации
и вахта промзоны с широкими воротами, через которые зеки проходили
побригадно в производственную зону и обратно. ШИЗО – находилось в этой
же локалке, скрытое за глухим, высоким забором с колючкой. И наконец,
вотчина всех зоновских козлов, - ШТАБ. Он стоял на двухметровых трубных
опорах, возвышаясь на пересечении локалок. Таким образом, козлы сидели
высоко, видели далеко. И вот ведь какая закономерность: чем маститей козел
(«рог» зоны, «рог» отряда, - эти ублюдки росли за счет того, кто больше
вынюхал, донес, вложил, вломил, продал), тем срок его больше, аж до
пятнадцати. Видимо опера, «фалуя» зэка на такую «работу», в перспективе
рассчитывали на его догую, незыблемую преданность сучьему делу. По сути,
ШТАБ – это были глаза и уши кумовьев, оперов. Короче, козлов и
всевозможных курволетов – хватало.
      Производственная зона занимала приличную площадь – что-то около
километра длиной и метров четыреста шириной, - с двумя огромными
железными воротами для проезда машин, которые завозили сырье и
загружались готовой продукцией. Подавляющее число заключенных было
занято на работах по изготовлению стокилограммовых авиабомб. С зоны
бомбы вывозились упакованные в круглые ящики, но опасности они никакой  не представляли, так как  сердце  (пороховой стакан) бомбы было пустым.
Кто же доверит зэку порох.  Заправляли  бомбы на воле, скорей всего на
каком-то военном заводе. Согласно плана, ежемесячно с зоны вывозилось
порядка тридцати тысяч бомб. И надо думать, такие  чушки 
изготавливались  не для того чтобы глушить рыбу. Наверняка они полетят на
головы врагов социализма.
      Ещё, в промзоне был ДОЦ (деревообрабатывающий цех), где перли-пахали
коренные жители севера (теперь седьмого отряда), ханты, манси, ненцы.
Срока, эта категория людей, имела от десятки, меньше – редкость. И в
основном, за изнасилования и убийства.
      А еще в одном из цехов изготавливали гвозди разного «калибра» и навесы
разных размеров и модификаций, а так же, некоторое навесное
оборудование, для мотоциклов «Урал».
      Рядом с «ЦК» (центральная котельная), под открытым небом трудились две
бригады – одна состояла из плотников-столяров, которые занимались
строительством вагончиков-теплушек для нужд севера, а другая бригада –
сварщики, они варили разнообъемные ковши к экскаваторам и драглайнам.
Был и свой автопарк. Шофера сплошь имели мизерные срока, а потому
администрация сделала их «расконвойниками». Они без охранников
выезжали за пределы колонии (не всегда и не все, - это зависело от
предназначения автомобиля). Побегов, во всяком случае, за мою бытность,
среди шоферов не случалось. Да и какой баран ломанется, с детским сроком.
Немало было мастеров-умельцев изготавливающих штучные вещи.
Колонское офицерье не гнушалось на халяву иметь ручной работы шахматы,
письменные приборы и т.д. и т.п. Понятное дело, таким «чудотворцам»
жилось ни голодно, и не холодно. Они могли неделями не ходить в жилзону
и зачастую не появлялись на общезоновских проверках, (достаточно было
звонка нарядчика завхозу отряда, к которому приписан «левша»). Им верили,
несмотря на то, что срок у некоторых до пятнадцати.
      Миша Латыков (кличка  профессор ) дал мне сварочную маску и
закрепив заготовку на специально для этого установленную приспособу,
сказал:
      – Смотри, – и начал варить.
      До ареста я работал  газоэлектросварщиком четвертого разряда, но сейчас,
глядя, как мастерски варит  профессор , я понял, что мне придется
напрячься, прежде чем удастся достигнуть такого уровня. Действительно,
дока – ничего не скажешь.        – Ну как? Схватил? – спросил  профессор , закончив варить.
      – Вроде бы, – с сомнением ответил я.
      – Садись, попробуй, – сказал он. – Глянем, что ты за спец.
      Я сел на место  профессора  и трясущейся, неуверенной рукой проделал ту
же самую операцию с другой заготовкой. Конечно, результат моей работы
был далек от требуемого. Но ведь я последний раз брал в руки «держак»
девять месяцев тому назад.
      В целом  профессор  одобрил мою работу, однако, указал на ряд
недостатков, но тут же популярно объяснил, что и как следует делать, чтобы
этих самых недостатков не допускать, поскольку, говорил он, любая
составляющая бомбы, должна быть высокого качества, и никак иначе.
      – Два, три дня, – сказал профессор, – будешь х….ть как я. А пока репетируй,
только не спеши. К концу смены я загляну.
      Он бросил мою деталь в сторону от своей (то есть убрал) и ушел в свою
кабину.
      Вскоре я насобачился, набил руку и начал варить стабилизаторы (хвостовое
оперение бомбы) отличного качества и требуемого количества. Словом, стал
работягой, но с блатным уклоном. Все сварщики в нашем цеху были
«правильными» и те кто варил бугель (подвеска для бомбы) тоже. Из нашей
братвы сварщиков, всегда два-три человека, как правило, сидели в ШИЗО. То
есть, одни освобождались, другие устраивались на их место. Так было
постоянно. Но на работу это ни коим образом не влияло – план мы
выполняли. И тем не менее, администрация считала нас блатными, ее не
устраивал наш образ жизни, который шел в разрез общепринятым законам
зоны. (А законы, как известно, в зоне устанавливает «режим» и его
прихвостники – кумовья, опера).
      До прихода весны 1976 года я еще два раза умудрялся побывать на «киче». И
с каждым разом в моей душе все больше и больше места отводилось
ненависти к администрации, которая издеваясь, сознательно выжимала из
меня человека. Я и в дурном сне не мог предположить, что стану
подопытным материалом. А оказалось, очень даже, запросто. Все эти
прапорщики, капитаны, майоры, внешне похожие на людей, вталкивали меня
во врата земного ада. Но и в этих условиях я жил. Страдал, терпел, но все-ж
жил. Жил с ненавистью к власти и теплотой воспоминания о былом.
Я быстро, что называется, встал на крыло. Меня распирало от гордости. Я
ходил в черном малюстиновом костюме, в перетянутых «прохорях», из
нагрудного кармана торчала шелковая «марочка». На зэков, которые ходили  в казенной робе, я смотрел почти с презрением, считая себя в этой колоде,
козырем. Злоба и ненависть поселились у меня в сердце и порой, сам того не
замечая, я не отдавал отчета своим поступкам.
      Как-то, войдя в отряд, целиком погруженный в себя, я пошел в раздевалку,
но в дверном проеме плечом столкнулся с крепким мужиком. Я буквально,
протаранил его, не придавая этому никакого значения и, повесив бушлат,
прошел мимо.
      – Э, – раскрыл  он, было, рот.
      – Пошел на х…! – отрубил я.
      От такого хамства, мужик остолбенел. А я, не замедляя шаг, ушел к себе в
секцию.
      За полчаса до отбоя в секцию зашел Насыр, степенный, с волевыми чертами
лица, татарин. Он и его корешок Каюм работали в гальванике, в престижном
по зоновским меркам, месте.
      Насыр присел на койку в моем проходе и сказал:
      – Там это… для разговора тебя требуют.
      – Какого разговора? – я вопросительно посмотрел на Насыра.
      – Будула на тебя в обиде, – коротко пояснил Насыр.
      – Какой Будула? – я все еще не понимал в чем дело, и какое отношение ко
мне имел Будула, которого  знать не знаю.
      – Короче. Подтягивайся к нам в секцию. Там Бес с парнями ждут. – Насыр
встал и вышел из секции, так и не удосужившись толком разъяснить мне
ситуацию.
      Бес, это был тот человек, который разжевывал мне азы каторжанской жизни,
в первые дни моего пребывания на этой командировке. Он же, Бес, стоял во
главе уркаганского костяка, жулики которого и наставляли меня на путь
«истинный», чему я, в общем-то, и не противился.
      Войдя в секцию, я увидел в татарском угловом закуте, хорошо знакомых мне
жуликов, сидящих на двух койках. У самой тумбочки, на которой стояла
литровая плексиглазовая банка с заваренным чаем, сидел Бес. Завидя меня,
Бес подал знак рукой, чтобы я сел против него. Когда я пробрался до места,
потеснив присутствующих, он  тусонул  чай и подал мне кружку,
      – Держи.  Я нарезал три маленьких глотка и передал кружку по кругу. Бес извлек из
кармана пачку «Космоса»,  угостил меня и закурил сам.
      – Слушай, Миша, – глядя мне в глаза, сказал он. – Это верно, что ты Будулу
на х… послал? – Бес взглядом и кивком головы показывал за мою спину. При
этом он простодушно улыбался.
      Я обернулся. В соседнем проходе сидел здоровенный бугай, с крупными
чертами лица, и большими серыми глазами, и с явным презрением, глядел на
меня. Конечно, заочно я знал этого мужика, все-таки жили в одном отряде,
но при каких обстоятельствах я послал его, припомнить не мог. И лишь когда
Бес попросил Будулу, чтобы тот рассказал о причине, из-за которой весь сыр-
бор, я смутно, с натугой, но все ж припомнил события в раздевалке.
       – Что-то такое было, – сказал я. – По запарке вышло. Не со зла же.
      Что еще я мог сказать в свое оправдание. Изворачиваться я не умел, таким
родители слепили. Но меня смущало то обстоятельство – с чего это вдруг Бес
собрал сходняк по пустяшному, как мне думалось, поводу. Таких мужиков на
зоне пруд пруди.
      Однако, Бес пригласил Будулу чифирнуть, и сам же, с присущим ему
красноречием, уладил инцендент и низвел его до дружеского чаепития. Я
принес свои извинения. Мы с Будулой пожали руки. А когда Будула, уже с
добрым лицом говорил, что за десять лет он впервые слышал в свой адрес
подобное – все смеялись и подкалывали его, мол хорошо, что еще не
подпрашивают. Вскоре стали расходиться, до отбоя оставались считанные
минуты. Перед тем, как уйти восвояси Бес сказал мне:
      – После отбоя загляни. Потолкуем, чайку добротного почаевничаем. Если что
– скажешь ко мне идешь.
      Было далеко за полночь, когда я лег спать, получив от Беса очередную дозу
напутствующей информации. Он рассказал мне о том, что первую половину
срока Будула был настоящим парнягой. Неоднократно сиживал на «киче» и
даже шестерик БУРа оттянул; принимал участие в разборках и его слово
было если незначимым, то весомым определенно. Но в силу нелепых
обстоятельств, (в кои Бес не счел нужным меня посвящать), с которыми
Будула пытаясь справиться, потерпел фиаско, ему ничего не оставалось, как
сойти с «правильной» дороги. И теперь никто его за это не тиранил, не
преследовал. Будула стал мужиком, но мужиком понимающим. С отоварки,
всегда вносил посильную лепту в виде чая и курева для подогрева братвы,
чалившейся в изоляторе.
      Так же Бес разжевал мне, что мужик – это работяга, впрягающийся в любую
работу, и, что благодаря его упорству всякая зона держится на плаву.  Конечно, говорил Бес, мужику, в отдельных случаях, не мешает напомнить,
если тот начинает буреть, кто он и зачем. Но, мол так как поступил я,
поступать не следует. Унижать мужика без ведомой на то причины –
последнее дело. Так что, сказал мне напоследок Бес, будь впредь
осторожным в поступках, потому что чрезмерная уверенность не всегда
может быть истолкована в твою пользу. Но ты, заключил он, близко к сердцу
мою проповедь не принимай – оно того не стоит. Или как думаешь, стоит? Я
пожал плечами.
      – Ну, иди, Миша, отдыхай.
      Предостерег меня Бес, или дал дружеский совет – оставалось лишь гадать.
Однако, по прошествии нескольких дней жулики дали мне понять, что этим
борзым поступком, я лишь больше самоутвердился в стае волков.
10
      Со дня на день меня должны были перевести в камеру, где сидел Радион.
Еще неделю назад он подписал мне, что один из сокамерников ушел на
свободу и вопрос о моем переводе, практически решен. Как и с кем Радион
решал эту промблему я не интересовался. Мне не терпелось, как можно
скорей встретиться с земляком – будет о чем вспомонить.
Наконец-то этот день настал. После утренней проверки, часа через два,
открылась камера и, тот самый прапорщик-корпусной, который встречал
меня с этапа, назвал мою фамилию и сказал:
      – На выход с вещами.
      Я мигом скрутил матрас, собрал сидор, прощаясь пожал руки омичам и
шагнул в коридор. Меня еще одолевали сомнения и я, едва поспевая за
корпусным, спросил его:
      – В какую хату поднимаете?
      – В какую надо, в такую и поднимаем, – не оборачиваясь, сухо отрезал он.
      Такой ответ, понятно, меня не устраивал, но наседать на корпусного, похоже,
было бессмысленно. По телу пробежал холодок. А вдруг не к Радиону, вдруг
в какую другую камеру. Оно, конечно, можно и в другую, лишь бы не в
пресс-хату. Хотя к сукам меня не за что – во всяком случае, пока. А что до
других хат, жить везде можно, поскольку все мы зэки, люди-человеки, что бы
там не говорили. Только обидно будет, если не получиться встретиться с
земляком. Но когда мы спустились на первый этаж, стало теплее. Я знал, что
восьмидесятая находится где-то здесь. И уж вовсе отлегло, когда корпусной  остановился именно у нее. Он, не прибегая к помощи дежурного контролера,
своими ключами открыл камеру.
      – Просили? Получите! – с чувством исполненного долга, сказал корпусной
обитателям камеры. – С вас причитается.
      Радион стоял у порога и, посторонившись, пропуская меня, осыпал
корпусного словами благодарности.
      – Ефим Никифорович, огромное тебе спасибо. Ты, внатуре, сделал хорошее
дело. Век помнить будем…
      – Ладно, – прервал его похвалу прапорщик. – Не рассыпайся горохом. А вот,
что обещал, сделай!
      – Ефим Никифорович. – Радион скрестил руки на груди. – Всё будет в срок, и в
лучшем виде. Слово жигана!
      – Буду надеяться, – с этими словами корпусной запер дверь.
      Вот мы и встретились. Наконец-то, случилось, сбылось. Спасибо его
величеству случаю – иначе это не назовешь. Кто бы мог подумать, а вот поди
ж ты, подфартило. Происходят все-таки чудеса в этом мире.
В честь, так сказать, моего прибытия, был заварен чай, который я принес с
собой. Они в данный момент были на мели. И когда все сидели за столом, за
исключением одного, на вид совсем молодого парня, передавая кружку с
чифиром по кругу, меня засыпали вопросами. У меня создалось впечатление,
будто я только что пришел с воли. Правда, любопытства у моих новых
знакомых хватило не надолго. Они не то что бы осознали, они хорошо знали,
что я такой же новенький, как и они сами. Вскоре пыл любопытства
несколько угас и у меня появилась возможность спокойно поговорить с
Радионом. Я ему рассказывал о новостях, произошедших на зоне, за то
время, как он ее покинул. О жизни корешей, о том, за что сам сюда попал. Он
вкратце разжевал мне об этой обители, о недавней заварухе с трупами,
последствия которой пока не понятны до сей поры, и пока на жизнь
крытников в целом, не повлиявшие. Мы так увлеченно беседовали, что не
заметили, как время подошло к обеду. И только бряцанье кормушки и голос
баландера «давай миски» вернули нас на землю. Во время обеда, я вновь
обратил внимание на того молодого парня. Пока мне было непонятно – мы
все сидели за столом, а он харчевался отдельно, на тумбочке, стоявшей рядом
с его нижними нарами, у самого выхода. «Уж не педик ли?» - мелькнула у
меня гадкая мысль. Ну, а что мне было думать? Он и слова-то ни единого не
произнес, будто немой. И Радион не намекнул мне, что это за клиент, проживающий на правах  отшельника.
      После обеда братва улеглась по нарам. Как в детском саду.
      – Обычно у нас это, время дрема. – сказал Радион.
      – А дубаки как на это смотрят? – спросил я.
      – Никак. Они сами сейчас требуху набьют, и будут хрюкать у себя в
козлодёрке. – Объяснил он.
      Мы с Радионом продолжали вспоминать о временах, когда оба находились на
зоне. Сокамерники тем временем давили подушки и кто-то уже начинал
сладко похрапывать. Вскоре, послышался лязг замков.
      – Сейчас с тобой на прогулку пойдём. – Сказал Радион.
      – А братва как? – Я кивнул на спящих.
      – Да мы ходим в неделю раз. И то так, разминки ради.               
      Слышно было как уже совсем рядом стучали ключами о двери камер, спрашивали, идут ли на прогулку.
      – Бушлат накинь, - посоветовал мне Радион, - не май месяц. – Сам же, присев
на корточки, сунул руку под нары и через какое-то мгновение протянул мне
штырь, сантиметров двадцати, с заостренным концом кругляк. Ручка была
перемотана синей изолентой. – В рукав заначь.
      – Ты?! – у меня глаза округлились. – Я что-то не вьезжаю. Мы на прогулку
идём или свиней колоть?
      – Да не кипишуй ты, – вполголоса успокоил он меня. – Сам понимаешь, положение в крытой на данный момент шаткое, всего ожидать можно. Х.. его знает, что нас ждёт через минуту-другую. Так что лучше подстраховаться – хуже не будет.
Идя до дворика, я думал: «Вот я и стал настоящим крытником. Так сказать,
Приобрел  статус  истинного каторжанина, сделав  последний шаг в трясину
жиганского болота. Затянет, или успею найти в себе силы выбраться? Пока
вопрос».




      В дворике, как только Радион растолковал мне, что штыри – это
завсегдашний атрибут крытника и, что за хранение и ношение их ничто не
грозит, поскольку при шмонах отметались они без счета. Я, сгорая от
любопытства, задал ему вопрос:
      – Просвети, что это за пассажир у вас в хате? Полощется отдельно, молчит?        – Да мы и сами не в курсях, что это за человек и как с ним быть, - загадочно
начал Радион. – Ведь это тот, которого оставили в живых, когда кололи
«зверей».  Дня три он оклемывался в больничке, опосля его к нам кинули. Он
был синий, как пять рублей. Отходили–то его по–хозяйски, но убивать не
стали. Может, он не разделял мнения сокамерников? А я так полагаю, спасла
его молодость, ну и, видимо, то, что русак. Первое время он вообще молчал,
а вот ночами орал, хрен поспишь. Сейчас помалу бубнит что-то, наверное,
алфавит вспоминает. Но страх сидит в нем конкретно, от всякого шороха на
продоле, его трясти начинает. Понять-то его, конечно, можно. После такой
мясорубки у любого может крышу снести. На лицо все наметки, как бы ему
не пришлось до конца жизни честь воробьям отдавать.
      – Ты поясни, кто кашу-то заварил? Это ж сколько соли надо на конец
насыпать, чтобы пятерых на небо отправить?
      – Мое мнение – звери черту переступили, – сказал Радион и продолжал. –
Тогда мы сидели на втором этаже. Ты наверняка видел там, делящую
пополам коридор, решетку с дверью. Так вот, звери сидели в хате рядом с
этой решеткой, а мы через хату от них, только по другую сторону решетки, в
той половине где ты на фунту сидел. И я ясный х…, четко слышали, как шел
бой. Жуткая, скажу я тебе, произошла стыковка. Не для слабонервных.
      – Так, а кто их утюжил-то?
      – Мартын здесь сидел. Кстати, земляк наш, из Тюмени. Пятнашка срока у
него была. До этой заварухи, точно не скажу, но по слухам, червонец он уже
отмотал. Мне-то с ним славливаться (сидеть в одной камере) не приходилось,
но судя по базарам, парняга что надо. Ну и, сам понимаешь, теперь он
вообще в авторитете. С тонкой кишкой в такой омут не ныряют. А началось
всё с того, что звери до этого ни сном, ни духом, вдруг на всю крытку
заявляют: «Наший хаты сидит «свояк» (вор в законе)». Но за последнее
время, в крытую этапа не было. По тюрьме поползли разного рода толки. Что
за вор, и как он оказался у них в хате? Не с неба же упал. Ну, короче, Мартын
решил узнать у зверей на сколько их обьява правдива. Хата, в которой он
сидел, была напротив «азеров» и Мартын спокойно подкричал их и
поинтересовался.
      – Эй, бродяги, вы случаем не косорезите? Это на каком транспорте к вам
свояк приехал?
      И ты понял, звери выдали. Мол, свояк сидит у нас давно. А не давал о себе
знать только потому, что хотел, не раскрывая себя до времени,
прочувствовать правильно ли живут крытники, нет ли с какой стороны
притеснений. Ну короче, несли херню всякую. Сам понимаешь, азеры, есть
азеры. У них в кого не плюнь, все воры. Их, по ходу, в яслях коронуют. Ну
вор и вор, х… ему дать. Тюрьма оценила их выпад и успокоилась. Жизнь  пошла своим чередом – мало ли кто какие финты выкидывает. Но зверям
показалось, что тюрьма не совсем их поняла. Или поняла, но не так как им
хотелось. Они, посчитав нас тугодумами, запустили по тюрьме маляву с
разъяснениями. Кстати, маляву писал, по ходу, Вова, который у нас в хате,
потому что она была на чисто русском – азеры, те бы написали! И ясный х…,
Вова писал под их диктовку. И что ты думаешь они отчебучили? Суть
заключалась в следующем. Всяк крытник, который считает себя истинным
каторжанином, если у него закрутились мани, анаша, чайковский обязан
гнать им в хату, на общак. А вор, мол, будет держать общак и делить его
между братвой самым честным образом. Так, мол, будет справедливо.
Получалось – закрутились у меня башли, возможно мама родная о сыне
позаботилась, и я гони их им. А они мои рублики по-братски делить станут.
Тюрьма, конечно, всяких ухарей видала, но эти в корень наглость потеряли.
По ходу, им и соответствующие малявы подписывали. Но будто и нашлись
хаты понимающие и поддерживающие ихний закидон. А к этому времени
имелась информация с других командировок о том, что никакого вора у нас в
тюрьме нет. Информация была стопроцентной. Тут опять Мартын не
выдержал – дерзкий парняга. Он им, вполголоса через продол, вопрос задал:
      – Вы каких понятий придерживаетесь?
      – Что ти хочешь, Валера?
      – Вы бы извинились перед братвой за свою маляву. Не надо бузу бузить!
Живите тихонько и мирно.
      Многие хаты базар этот фиксировали, слышимость по продолу отличная.
      – Ти щто!? – возмутились звери. – Слово «сваяк» ни панимаишь? Или ти ни
хочишь панимат? Вор тибье гаварит!
      – Если ты вор, – сказал ему на это Мартын, – то я Брежнев.
      – Валера, ни блятуй. А то буду обявить тибя нихароший чиловек!
      – Послушай ты, варавайка! – Валера перешел на повышенные тона. – Меж
собой, в хате, приворовывайте, а по тюрьме щупальцы не распускайте. И
объявление твое мне до шляпы! Распушился, нацмен ****ый.
      – Ти за базар слиди, казьёл!
      – Ну вот что, чернопопенький. Моли бога, чтобы я не выцепил тебя на
продоле. А если выцеплю, то в камеру пойдешь ты женщиной, с грустью и
тоской. Сукой буду!        Зверей прорвало. Кровь горячая. Они на перебой костерили Мартына как
только могли, до хрипоты, в двери пинали, «началник выпусти, будим его
порват». Мартын никак не реагировал. Им уже со всех камер кричали, чтобы
они хлебальники заткнули. Короче, верещали звери, до тех пор пока менты
их не успокоили.
      – И что, этого хватило? – спросил я.
      – Х.. его знает, - сказал Радион. – Только звери не успокоились. Они
каждодневно стали доставать Мартына последними словами. И как-то, в
один из дней терпение у него, по ходу, лопнуло и он их предупредил, да так,
что вся тюрьма слышала:
      – Черти! Всё, вы меня достали! – он во всю глотку орал на продол. –
Готовьтесь, на сковороду! Я вас убивать буду! Вы сами себе вынесли
приговор! Конец вам ****и!
      Звери после такого выпада Мартына, будто бы попритухли. Не совсем,
конечно. Время от времени Валеру они доставали. Но на их тявканье, никто
не отвечал. А прошла еще неделька, они и вовсе затихли. И вроде жизнь в
тюрьме нормализовалась, как бы в прежнее русло вошла, и уже о зверях
никто не думал, и конечно, никто не мог прикинуть, что слова Мартына, не
разойдутся с делом. Братва советовала Валере, чтобы он х… на них навалил,
мол, что с чертей возьмешь. Но, по ходу, Валеру такой расклад не устраивал.
И как оказалось, не только его одного. Понятный х…, бродяги его
поддержали. Началось все с прогулки. Мартын с сокамерниками уже во
дворе отняли у выводных ключи и закрыли тех в дворике. Махом вернулись
в корпус, заклинили замки в дверях-решетках и, таким образом, оказались
заблокированными на своем продоле. Дежурного закрыли в его же
курцугурне. Затем открыли те хаты, которые сами вызвались помочь. Таких
камер оказалось немало. У многих звери кровушки попили. Зуммеры завыли
по всей тюрьме. Грохот, рев, мы вначале толком ничего не поняли. Но через
пару минут сообразили, что к чему. Резинку в глазке отодвинули, а на
продоле уже дубаков было море, разных мастей. Короче, все офицерье во
главе с хозяином. Попасть на тот пост не могли, замки-то были закрыты и
изуродованы. Мы слышали, как хозяин просил бунтарей, чтобы те разошлись
по камерам, обещая им, что никто не будет наказан. Призывая к разуму,
дятел. Только кто б его слушал в такой заварухе. Уже и солдаты с
автоматами набежали. Просили хозяина разрешить пострелять над головами
бунтарей. Тот ни в какую, мол намнут друг дружке рёбра и сами успокоятся.
      – То есть хозяин при желании мог тормознуть процесс? – спросил я Радиона.
      – Не уверен, – сказал он. – Прикинь, начни солдаты пальбу, пускай и над
головами. Ведь замкнутое пространство. Любой рикошет мог зацепить не
только бунтарей, но и самих ментов. С другой стороны, с боку, за такой же  решкой тоже стояли дубаки. А стрелять на поражение, хозяин зассал. Ведь в
побег никто не собирался. Его б самого к стенке поставили. Легко.
      – И что дальше?
      – Ну, сам понимаешь, видеть– то мы ничего не могли. Сами дубаки потом   уже, втихую, рассказывали. Короче,  открыли они
«звериную» хату, но взять ее нахрапом не смогли, хоть и были вооружены.
Акромя штырей, у них ещё были железные  полосы, оторванные  от шконок. Звери-то,
похоже, ожидали подобного расклада. Как позже выяснилось, у них помимо
тех же полос были два топора и лом. Ясный х…, что все это попало к ним не
без помощи дубаков. Эти гондоны за бабки готовы дупло подставлять. По
базарам, первый к ним Мартын попытался влететь. Но не успел он
переступить порог, как с верхней шконки ему полосой раскроили чан. И если
б атакующие тут же не оттащили Мартына, его б точняком в проеме и
замочили. После они еще предприняли пару попыток вломиться к зверям, но
оказалось, что это трубовое дело. Сам знаешь, в дверь можно войти только
одному человеку. А как войдешь? Когда встречают не пряниками, а

частоколом из металла. Звери понимали, что их пришли убивать, поэтому,
спасая себя, они дерзко реагировали на малейшее движение нападавших.
Русаки от безысходности крыли себя последними словами. А звери
сообразив, что тем их не взять, злорадствовали и костерили бунтарей как
могли. Только зря они это делали. Недооценили они штурмовиков. Смекалки
русакам не занимать. Ништяковая идея пришла кому-то на ум. Они запалили
десятка два подушек, сколько-то матрасов и дождавшись когда все это
капитально затлело, закинули к зверям и закрыли камеру. Мы слышали, как
один из зверей с решки орал, чтобы включили воду. Не по вкусу им дымок
ватный пришелся. Забыли мрази, что краны подачи находятся в коридоре,
под контролем осаждавших. В считанные минуты едкий дым заполонил
камеру. Жалюзи и зонд снаружи окна напрочь тормозили выход дыма. Не
могли азеры предвидеть такого поворота событий. Думали «мой дом – моя
крепость». Только их крепость оказалась для них дорогой в преисподню.
Скоро сидевший на решке азер дохрипел свою песню о помощи и умолк.
Тяга к жизни заставила едва живых зверей скрестись в двери. Авось не
убьют. Они на карачках выползали из камеры, хрипящие, не в силах сказать ни
слова. Но от них ничего и не требовалось. Их секли железными полосами,
кололи штырями. Жулики хладнокровно делали свое дело, ведь шли они на
это не ради базаров-разговоров. Все было загодя спланировано и на семь раз
отмерено. А когда воры-самозванцы были превращены в туши теплого
человеческого мяса, лежавшего на бетонном полу, в собственной, еще не
успевшей  загустеть, крови, жулики побросали оружие, ключи отнятые у
выводных и, с чувством исполненного долга, разошлись по своим камерам,
зная, что пойдут под раскрутку и, возможно, кто-то под вышак. Не срослось
у зверей. Не помогли ни ломы, ни топоры. Они уже не только не будут  блатовать, они никогда не увидят свободу, навсегда оставшись зэками
опозорившими и запятнавшими жульническую честь.
      – А что, солдаты не могли выломать коридорные решетки? – спросил я
Радиона.
      Мне, признаться, с натугой верилось в реальность произошедшего. Ведь
времени, получалось, было навалом. Что они просто стояли, и разявив
хлебальники наблюдали это кино?
      – Я ж говорю, хозяин надеялся, что обойдется мордобоем, а когда чухнулся,
увидал, что чурок убивают, шуганул солдат. А солдаты что? Сплошь
Поддубные? Пока они корячились, потели, решку-то голыми руками не
возьмешь, жулики уже разошлись по хатам. Однако, особаченным, злым
солдатам, хозяин запретил вымещать злость на виновниках  торжества . Их
камеры закрыли, а Вову и Мартына утрелевали на больничку. Говорят, они
обои  были на грани фола.
      – Красивое кино у вас тут кажут.
      – Все ничего, – сказал Радион. – Парней жалко. Настрадаются бродяги вволю.
Здесь, на следственном корпусе, никого не оставили, всех вывезли на
Иркутскую пересылку. По ходу ими серьезные менты заниматься будут.
Мартына, говорят, едва откачали. Сейчас  он на центральной больничке, на
иркутской двойке. Но говорят, протянет не долго.
      За чистку рядов, в калашном ряду уголовного мира, всегда велась
ожесточенная борьба. Чаще это происходило «тихо», скрытно от
администрации учреждения. Но и имели место случаи, когда уголовники, не
задумываясь о последствиях, могли в любом месте устроить побоище.
Правда о такой бойне, о которой поведал Радион, я слышал впервые. Ничего
не скажешь, разборка из ряда вон. А ведь возможно, что где-нибудь было и
похлеще. МВД умеет не выносить мусор.
11
      Чтобы носить малюстиновые костюмы, и иметь хлеб с маслом, а так же
подогревать корешей, томящихся в изоляторе, братве, которая зачислила
меня в свои ряды, необходимо было шустрить. Таким как я, молодым членам
ордена надлежало заниматься добычей, старшим же, отводилась более
привилегированная роль. Они как бухгалтера, распределяли – куда, кому и
сколько. Благодаря развитому за годы интеллекту, умению красноречиво
изъясняться, им без особого труда удавалось налаживать отношения с одним,
а то и с двумя офицерами администрации, с помощью которых
поддерживалась связь не только с ШИЗО, но и с волей. Конечно, офицеры
делали это не без выгоды. Они всегда имели хороший процент от денежных  переводов, которые приходили от родных или близких заключенного, на
адрес указанный офицером в письме, взятом у нас незапечатанным. А
солдаты-срочники, ВВ, сами  выходили  на нас. Их интересовали разного
рода ширпотребовские безделушки: кулоны, цепочки, выкидные ножи и
пистолеты-зажигалки – «Макаров», - сделанные умельцами так, что
отличались от боевого лишь по весу. Солдаты трелевали нам все что могли:
чай, масло, консервы, водку в грелках. Случалось, ихний кинолог, приводил
к нам старую овчарку, в наморднике. В промзоне это не составляло труда.
Мы быстренько уводили животину в электроцех и убивали током.
Намордник, конечно же, возвращали. Я не помню, чтобы кто-то побрезговал
вареной собачатиной. Очень даже вкусное мясо. В зимний период, когда
солдатам по той, или иной причине не представлялось возможным что-либо
пронести в зону, они делали нам перекид. Благо, часть располагалась в сотне
метров от лагеря. Перекид всегда делали в темное время суток, потому что
вероятность быть  спаленными  сводилась к нулю. Да и в случае неудачи,
менты зачастую оставались с носом. Смыться от них в промзоне – было
делом плевым. Риск заключался в другом. Каждый из нас, ждавших в
условном месте «грев», подвергался смертельной опасности. Однажды, сетка
с солдатской фляжкой водки угодила в грудь моему корефану, Шплинту,
стоявшему рядом со мной. Я услышал глухой удар и увидел, как Шплинт, не
издав ни звука, пал навзничь. Сколько минут он лежал без чувств, столько я
метелил его по роже. После этого случая он отказывался ходить на прием
«грева», однако, пить водку не отказывался. А ведь и в самом деле – попади
фляжка в голову и бирка на ногу обеспечена.
      Мне тоже, как-то, «подвезло» с перекидом. Уходил на свободу корешок,
Саня Парфен, тюменец. Дом его был в двух шагах от лагеря. Пообещал
сделать «грев». Но сначала, сказал, недельку с друзьями попьянствую – не
каждый день домой из лагеря приходят. Ну обговорили мы, что да как.
Решили, что для него самое подходящее и удобное для «отрыва» место
(солдаты иногда задеживали и тех, кто делал перекид) – это со стороны
железной дороги. Туда можно было подойти незаметно, укрываясь за
частными железными гаражами, во множестве, натыканными вдоль
неширокой асфальтовой дороги, с тем, чтобы часовой на угловой вышке не
заподозрил неладное и до времени, самого процесса перекида, не вызвал
наряд. А то могло случиться так, что Парфен свое дело сделает, а нам
 менты  устроят кидняк. И такое бывало. Мы же должны были  пасти 
Парфена с чердака склада, который находился на территории ДОЦа.
      Была середина лета. День теплый, солнечный. Время, около часа. Я сидел на
чердаке склада, с куском простыни и сквозь щели франтона «пас» то место,
где должен появиться Парфен, а мои корефаны в ожидании, прятались за
штабелями бревен и за высокими кучами срезки. Минуты тикали. Я уже
мысленно говорил Парфену кто он такой, как вдруг увидел человека,
вышедшего из-за гаража, ближайшего к вышке. Человек мог появиться там  только со стороны лесополосы, идущей по обеим сторонам железной дороги,
с других направлений я б его не прозевал. Определить с такого расстояния,
Парфен это или кто другой, было невозможно. Но человек, как мне
показалось, ждал. Делать ничего не оставалось. Я отодвинул доску, загодя
отбитую снизу, просунул тряпку и помахал ей. Человек зашел за гараж.
Теперь я не сомневался, это был Парфен. Цинканул корефанам, чтобы те
были на стреме. На вышке стоял чурек, и похоже, считал ворон, ни о чем не
подозревая. Я продолжал наблюдать за гаражом, из-за которого должно было
привалить счастье. На какие-то секунды я отвлекся, прикуривая «памирину»,
а вновь припав к щели, увидел как через дорогу к зоновскому забору бежало
человек десять-двенадцать с загрузкой в обеих руках. Я тут же свистнул
корефанам, а сам, стремглав бросился к противоположному франтону
чердака, где стояла лестница. Когда я подбежал к запретке, понял, что
парфеновцы свое дело уже сделали. Корефаны во-всю шустрили, собирая
разбросанные повсюду авоськи с разной снедью и сбрасывая их в одну кучу.
Несколько сеток упало в запретку, а одна с сигаретами «ТУ – 134» угодила
аж в путанку, поверх первого после запретки забора. Ментам мы ничего
дарить не собирались. Я маякнул Рыбе и мы, схватив широкую плаху,
закинули один конец ее на колючку предзонника (контрольно-смотровая
полоса по всему периметру лагеря). Через мгновение мы уже топтали
бороненую запретку, собирая и выкидывая авоськи в зону. С вышки орал
чурбан и тряс автоматом. Все, мы справились. Фактор неожиданности и
быстрота наших действий, позволили нам безнаказанно исчезнуть с места
события, лишив, таким образом, ментов всякого шанса выловить кого бы то
ни было из нас. Вдруг Рыба мне говорит:
      – Давай ТУшку достанем?
      – Какая ТУшка, обрываемся! – Я увидел, как в нашем направлении по
предзоннику несся наряд солдат.
      Расстояние до нас было пока не угрожающим, но времени оставалось чуть.
Для устройства в изолятор, прапорщику наряда, достаточно было увидеть
наши морды и тогда бегство теряло всякий смысл. Кореша с товаром уже
умчались в ДОЦ. Мы с Рыбой пулей перелетели предзонник и помчались в
разные стороны. Я рванул к котельной. На глаза мне попала еще одна авоська
с блоком ТУшки и двумя банками сгущенки, - кореша не углядели. Я на ходу
зацепил авоську – не пропадать же добру – и как молодой олень, поскакал
дальше. Бегал я – куда с добром. На воле лыжи и футбол были любимыми
видами спорта. Так что на ноги и дыхалку я надеялся. Уже у котельной я
оглянулся и, убедившись, что погони за мной нет, несколько сбавил темп.
Меня распирала радость: «Все-таки ментов мы сделали. Да и Парфён, молодчага, сдержал слово.Не то, что некоторые.   Освобождаясь,
наобещают горы, а на деле оказываются балаболками». До спасательного
цеха было рукой подать. Но огибая водонапорную каменушку, я лоб в лоб
столкнулся с «Фиксой», прапорщиком Скворцовым, и едва не сбил его. Он с  пятью солдатами, видимо, бежали к месту перекида. Я был в шоке от такой
встречи, понимая, что меня ожидает.
      – Колобок, колобок, – издевательски протянул  Фикса , после некоторой
паузы. Он, похоже, тоже никак не предполагал, что добыча, за которой
гнался, сама свалится к нему в руки. – Я тебя поймал!
      – Это с какой стати, – К этому времени я уже мог запросто говорить с Фиксой . – Я это, вон,   котельной рулю.
      – Так рулишь, что чуть меня не убил. – Он выхватил у меня из руки сетку. – В
котельной что, продмаг открылся? Или Парфён подогрел?
      – Какой Парфен? – Я, конечно, был ошарашен осведомленностью Фиксы, но
продолжал косить под дурака, зная, что эта сволочь все равно меня закроет. –
Просто на съём торопился. Гляжу, сетка с курятиной валяется, я и подобрал.
      – Так, - Фикса кивнул солдатам. – Вы, двое, сопроводите Медведева на вахту.
Сетку отдадите ДПНК. А мы остальных пошукаем.
      «Вот и привалило счастье, думал я, шагая на вахту. Это ж надо было так тупо
вляпаться. Лучше б в ДОЦ рванул. Интересно, откуда эта гнида про Парфена
узнал? Утечка информации исключалась – вряд ли кто-то пожелал потерять
башку. Мутотень какая-то. Ну, да хрен с ним, время покажет. Пока я
пятнашку парюсь в изоляторе, глядишь оно и прояснится.»
      – Ну, что служивые? – Обратился я к солдатам, сопровождающим меня. –
Давай цивильных закурим?
      – Сейчас, – буркнул тот, у которого на погонах была одна  сопля . – В камеру
посадят, накуришься.
      – Какой ты добрый, – сказал я ефрейтору. – Дембельнёшься, небось, в церкви
служить будешь.
      – Ты иди давай. Умничаешь.
      Этих солдат я не единожды видел на промвахте и в составе дежурного наряда
в производственных цехах, куда они не редко ходили проверять порядок, а
заодно и шмонали подозрительные, на их взгляд, закуты и рабочие места.
Однако, говорить с ними, мне не доводилось. Судя по тому, как ефрейтор
шугался – это были солдаты первого года службы. Их «натаскивали» на
нашего брата не хуже овчарок. И, конечно, они еще дико боялись, что за
связь с заключенными могут сами оказаться на их месте. Правда, и пуганых
собак приручают. Худо бедно ли, но я уже мог психологически
воздействовать на этих воинов, настроить их на лад взаимопонимания, хоть  они и были не на много младше меня. Сама жизнь понуждала к этому. Но
данная ситуация никак не способствовала задушевной беседе. Не исключено,
что солдаты могли в дальнейшем пригодиться и, чтобы у них не создалось
обо мне пошлое впечатление, я, остаток пути до вахты, молчал.
      Предварительно постучавшись в дверь, с табличкой ДПНК, ефрейтор вошел
в кабинет. Я же уселся на лавочку и закурил, ожидая своей участи.
Раскуривать долго не пришлось, ефрейтор быстро управился с докладом и,
раскрыв двери, с гонором сержанта, гаркнул:
      – Заходи!
      Я переступил порог кабинета. Капитан, сидя за своим рабочим столом с
микрофонами, телефонами, всякими тумблерами что-то писал, и никак не
отреагировал на мое появление. Даже не поднял головы. Похоже, трудовая
рутина тяжелым грузом давила ему на погоны. Капитан этот был маленького
роста, с добродушным, смуглым лицом. Начальственным голосом с
уголовниками не говорил (за очень и очень редким исключением), козни не
строил, гадостей не делал. Зэк для него являлся, как бы, рабочим материалом.
И сколько б этого материала капитан не получал, он всегда старался
обращаться с ним, не выходя за рамки закона. Словом, мужик он был
нормальный, от того и пользовался уважением в среде уголовников.
      – Что-то ты, Медведев, к нам зачастил? – не то спросил, не то сказал ДПНК,
наконец, управившись с писаниной. – Изолятор понравился?
      – Гражданин капитан, я ж говорил прапорщику Скворцову, что шёл из
котельной…
      – Из котельной он шёл, – перебил меня капитан и, показывая рукой на стул,
где лежала авоська, спросил:
      – А это что?
      – Гадом буду, нашёл. – Я, конечно, понимал, что цепляюсь уже не за
веревочку и даже не за волосок, а за воздух.
      – И что вам не живётся спокойно! Всё-то вам куда-то надо влезть. Что вы за
люди? Скажи, чего ты добиваешься?
      – Кушать хочется, – ответил я, сам не понимая, что мне взбрело в голову
такое ляпнуть.
      – Питаться ты в ШИЗО будешь, – сказал капитан и вновь начал писать, заполняя 
постановление о моём водворении в изолятор.  – Кстати, сегодня там не кормят.  Так что        придется подождать до завтра.                – Подожду, не в первой.
      – А я вот тебя сейчас отправлю в камеру, а сам чайку со сгущёночкой попью,
– улыбаясь, он кивнул на авоську. – При случае, Парфёнову спасибо скажу.
      «Во. И этот про Парфенова знает. Бред какой-то». Капитан явно ждал, как я
отреагирую на его слова. Только я ничего не собирался говорить.
      – Что же ты молчишь? – спросил он. – Делаешь вид, будто Парфёнова не
знаешь? Повезло ему, а вот тебе – нет.
      – Да мне, вообще, последние годы фортуна изменяет, – сказал я.
      – Что есть, то есть. – Капитан поднял трубку одного из телефонов и вызвал
дежурный наряд из ШИЗО. – Сам виноват. Посидишь в камере, может
образумишься.
      Вообще-то мной должны были заняться опера. Это их работа. Странно.
ШИЗО находилось в тридцати шагах от вахты, ждать долго не пришлось.
Перед тем, как закрыть в камеру, обычная процедура переодевания. Я снял с
себя всю одежу и облачился в ШИЗОвский зачуханный костюм, на ноги
чуни. Меня закрыли в пятнадцатую камеру, в которой никого не оказалось.
Камера размером четыре на четыре, для одного, больно барско. «Видать,
нарушителей в зоне поубавилось, коль такая хата пустует». Конечно, одному
сидеть тоскливо, ну да не беда, мы привыкшие. Не прошло пяти минут, в
глазок заглянул прапорщик.
      – Пайку сегодня не жди, – сказал он. – Только завтра будет. С утра.
      – Завтра, так завтра, – ответил я с безразличием.
      Прапорщик,  хлопнув  резинкой глазка, удалился.
Что я попал в изолятор, здешняя братва высчитала загодя, пока меня

переодевали. И сейчас, то с одной, то с другой камеры подкрикивали,
справлялись, за что устроился и надолго ли. Я отвечал, как можно потише,
потому что смена этого прапорщика добротой не отличалась. То и дело
солдаты «гавкали», обещая перекрикивающимся сторонам добавочные
постановления, то есть увеличения срока пребывания в ШИЗО.
До самого отбоя ко мне так и никого не посадили. Ближе к проверке, с
небольшим интервалом, угорели еще двое бедолаг, но их посадили в камеры,
в которых и без того хватало жуликов, тогда как я сидел один. У меня
закралась мысль, уж не кумовья ли, в тихушку, отвели мне роль «Дантеса». Я
то знал, что они способны и не на такие выкидоны. «Кумовская»  деятельность в лагере не имела границ. Мне уже были знакомы некоторые их
методы воздействия на нарушающих режим содержания зеков.
      Завтрак в изоляторе начинался вскоре после подъема, часов в семь, за час до
проверки. Слышно было, как изоляторский баландер, бряцая кормушками
камер, раздавал пайки. В ожидании хлебушка я торчал у двери. Жрать
хотелось, как-никак со вчерашнего обеда желудок пустовал, но баландер ко
мне что-то не торопился. Я уже слышал, как тот гремя разводягой и мисками,
разливал баланду. Припав на измену, на каком основании баландер обделил
меня своим вниманием,  я крикнул на продол:
      – Пони? – такова была кликуха баландера. – Ты пятнадцатую забыл что ли?
      Он прекрасно слышал, что я обращаюсь именно к нему, но молчал,
продолжая свою работу. Во мне все закипело. И зачем щекотать, и без того
струной натянутые нервы. Я психанул не на шутку и заорал:
      – Пони, ты чё, сучара, оглох?
      – Не ори! – Рявкнул прапорщик. – Сейчас до тебя дойдем! Не сдохнешь.
      «Куда денетесь, конечно, придете. Козлы! – отвешивал я в сердцах. –
Внатуре, беспредел какой-то. Что хотят, то и творят».
      Нервничая, я нарезал тусовки по камере. И без того на душе было тошно,
тут еще и эти мозги пудрили. Наконец, Пони подъехал к моей хате.
Открылась кормушка и он поставил на неё миску с баландой – извечно
квашеная капуста, разбавленная теплой водой – завтрак арестанта ШИЗО.
      – Где пайка? – спросил я, видя, что на тележке хлеба нет.
      – Заявки на тебя не было, – ответил Пони.
      – Какой заявки, бычара?! – заорал я. – Гони кровняк, сука!
      – Прекрати орать! –  Ещё громче моего, гаркнул  прапорщик. – Бери пока
похлебку, потом разберемся!
      – Мне баланда в пуп не упиралась. – Сдерживая себя, как можно спокойнее,
сказал я. – Сначала кровняк подтяните, апосля баланду возьму.
      – Так, – прапорщик сам взял миску с кормушки и сказал Пони. – Закрывай
кормушку. Будет, тут мне, права качать!
      Я не успел и рта раскрыть, как Пони тут же захлопнул кормушку.         – Эй?! – крикнул я. – Вы что делаете? Обурели в корень, шакалы! Прапор?
Ты случаем не солдатам в нарды мою пайку прошпилил?
      Меня прорвало и я уже не думал о последствиях, которые могли закончиться
увеличением срока пребывания в изоляторе. Да, я психовал. Но психовал не
без повода. С умыслом или нет, но кровную пайку мне не дали, а значит я
имел право (какие права у зека) потребовать её. Это мой хлеб и никто не
волен распоряжаться им по своему усмотрению.
      – Пони, гнида!? – продолжал я орать на продол. – Выцеплю на зоне, порву, как
щуку мороженую!
      – Заткнись! – рявкнул из дежурки прапорщик. – Не то в зону до конца срока
не выйдешь!
      – Внатуре, вы чё издеваетесь? – кто из жуликов в соседних камерах,
выкрикнул в мою поддержку. – Кровососы!
      В дежурке никак на это не отреагировали. С минуты на минуту, должна
подойти смена и начаться проверка. Стало быть, прапорщику было не до нас,
он наверняка, занимался  ответственным  делом, приводил в порядок
рабочее  место для своего сменщика. Я прекратил орать, надеясь, что
вопрос, с  моим кровняком, во время проверки, будет решён. Мне хорошо
было слышно, как пришла смена, потому что окно моей камеры, упакованное
снаружи в жалюзи и зонт, выходило во внутренний двор изолятора, рядом с
входной дверью. Прошло минут пять и захлопали двери камер. Обычно,
проверка в изоляторе много времени не занимала. Открывались наружные
двери (еще были внутренние, из металлического кругляка, обрамленные
уголком), прапорщик, заступивший на смену, считал зеков, делал пометку на
специальной дощечке и шел к следующей камере. Когда открылась дверь
моей камеры, я увидел в коридоре ДПНК.
      – Гражданин капитан? – Раздумывать мне было некогда, я знал, что двери
сейчас закроют. – На каком основании прапорщик  мою пайку заиграл. Или
хозяин  снял меня с довольствия?
      Прапорщик не обронил ни слова.
      – Не кипятись, - спокойно сказал капитан. – Сейчас проверку окончим и
разберёмся с твоей пайкой.
      Двери закрылись. Оставалось надеяться на добропорядочность капитана.
Как, никак все ж зам хозяина, и если не он, то кто еще вразумит зарвавшегося
прапорщика, богом себя возомнившего. Я ждал, что вот-вот подойдет Пони,
откроет кормушку и подаст мне пайку и баланду. Есть хотелось нестерпимо.
Хоть желудок и был у меня не расповаженный, но все одно, он требовал  своего, зазывно урча. Я ощущал во рту вкус хлеба, глотая слюну. Хлеб в
изоляторе, после пяти-шести суток, напоминал вкус сдобной булочки – это я
знал по собственному опыту, а опыт у меня был немалый.
      Спустя какое-то время бухнула входная дверь и по голосам за окном я понял,
что отпахавшая  смена, а с ними и капитан  ДПНК, покидали изолятор.
«Если капитан ушёл, значит он отдал соответствующее распоряжение на мой
счет, и пайку сейчас подтянут», - размышлял я. Однако Пони не торопился. И
что-то прапорщик Орехов, заступивший на смену, не подавал признаков
своего присутствия. Лишь один из солдат, в конце коридора, поучал какую-
то камеру правилам содержания, да так, будто эти правила он писал сам. Мне
надоело ждать. Мое терпение иссякло.
      – Прапорщик? – крикнул я на продол. – Подойди к пятнадцатой!
     Удивительно, но Орехов не заставил себя ждать. Послышался цокот его
кованых сапог. Прапорщик подошёл к камере, шаркнул резинкой глазка.
      – Говори, что хотел? – почти человеческим тоном, спросил он.
      – Пайка моя где? – Меня аж перекосило от того, что Орехов делал вид, будто
он не при делах.
      – А ко мне какие претензии? – сказал он. – Я тебя что ли завтраком кормил?
      – Капитан же обещал разобраться?! – Я вдруг понял, что ДПНК лишь пускал
мне пыль в глаза, чтобы я какое-то время не возбухал. А Орехов, получалось,
действительно, не при делах. Но что это меняло. Сытней от этого мне не
становилось. Кровняк то тю-тю. – Выходит, что меня спецом бортанули?
      – Не знаю, не знаю, – сказал Орехов. – Все претензии к той смене.
      – Послушай, прапорщик. – Я еще надеялся на лучшее. – Ты скажи Пони,
пусть принесет мне пайку. У него ведь в коптерке хлеба, как у дурачка
махорки. Чего тебе стоит?!
      – Нет милай, теперяка только завтра, – сказал Орехов, уже с издевкой. – А
хлеба у Пони нет. Может мне свой хлеб тебе отдать, с колбаской?
      – Да уж лучше сдохнуть с голоду, чем взять у тебя! – сказал я и отошёл от
двери.
      – Ну сдыхай, сдыхай, – язвительно сказал Орехов. – А я пойду перекушу,
чтобы… не сдохнуть.        «Суки, они и есть суки. И законы у них сучьи» - крыл я всё поголовье
администрации. Задумали проучить меня, поиздеваться. Сомнений не было,
что все это происки кумовьев. И, скорей всего,  мочил корки  капитан
Пекин, опер со стажем, любитель придумывать разного рода гадости в
Отношении  коленонепреклонных  заключенных. Это был всем операм опер и
всем кумовьям, кум.
      Я решил объявить голодовку. И не только в отместку за кровную пайку, а до
кучи и за то, что кормежка в изоляторе никак не соответствовала норме
довольствия прописанном для ШИЗО. Мне доводилось читать этот перечень
продуктов питания для исправительно-трудовых учреждений.
12
      Шли четвертые сутки, как я держал голодовку. Теперь весь мой рацион
состоял из кружки кипятка, которую по утрам давал мне Пони – жирная
татарская морда. Во время кормежки дежурный прапорщик все же
интересовался у меня – буду ли, нет принимать пищу. Но я твердо решил
стоять на своем до конца. Будь, что будет.
       Наконец-то, в разгар обеденной трапезы, открылась дверь моей камеры, и как
бы в подтверждение моих догадок, я увидел Пекина. Соизволил  таки, уделить внимание
голодающему. Видимо, полагая, своим присутствием как-то изменить мое дальнейшее
 пребывание в изоляторе. Он вплотную подошел к внутренней двери камеры. В нос
мне ударил запах одеколона.
      – В чем дело Медведев? – спросил он. – Почему не принимаешь пищу?
      – Да я в первые сутки объелся так, что до сих пор мутит, - глядя в глаза
Пекину, сказал я.

      – Ты блатного-то из себя не строй. – Пока капитан говорил спокойно. – Я
таких блатных  на своем веку перевидал. Говори по существу: почему
отказываешься от приёма пищи?
      – Гражданин капитан, - заговорил я, с обидой в голосе. – А на каком
основании у меня скрысятничали кровняк?
      – Ты выбирай выражения, – строго сказал он, и переключился на прапорщика,
который стоял здесь же.
      Мне было смешно слушать, как Пекин, с умной физиономией, выяснял у
прапорщика «Босого» пропажу моей пайки. Неужто он и вправду мнил себя
Рихардом Зорге. Конспиратор хренов. Ему б, быку, идти в артисты, а не в  чекисты. Голимый цирк. Впрочем, все они в этой коммуне одержимы манией
величия. В кого ни плюнь, одни Ленины.
      – Вот что, Медведев, – сказал мне Пекин, после фальшивого разговора с
Босым. – Сейчас тебе вернут хлеб за всё время твоего пребывания в
ШИЗО, и накормят горячим. Вот видишь, твои требования удовлетворены. С
пайкой, конечно, вышло недоразумение... но и ты хорош. Мог бы объяснить
дежурному офицеру, так мол и так,.. Так что, давай, прекращай
конфликтовать. Снимай голодовку, а то ведь от этого только себе хуже
сделаешь.
      Пекин посчитал, что на этом его миссия окончена, повернулся и, уж было,
хотел уйти, но тут я сказал:
      – Голодовку буду продолжать.
      – Что – о? – оборачиваясь, протянул он. – Ты чего добиваешься? Я ведь сгною
тебя тут!
      – Гражданин капитан. Пока я здесь буду гнить, вы, пожалуйста, прокурора по
надзору вызовите. Пускай он продегустирует то, чем вы тут кормите.
      – О-о, - глаза у Пекина налились кровью. – Я вижу, от голода у тебя с головой
плохо стало. Да ты понимаешь, что я с тобой сделаю?! – Кажется я достал
его. Из лисьей шкуры полез волк. – Я тебя заживо похороню в этой камере!
Выпендрила выискался!
      – Это где-нибудь на Колыме, в пятидесятые, вы могли б вывести меня за барак и хлопнуть. Но в областном центре – не получится.
      Я понимал, что лезу в бутылку, но ничего с собой поделать не мог.
Меня трясло не столько от слабости, сколько
от злости и ненависти к этому демону, слесарю по ремонту человеческих
душ.
      – Прокурора ему подавай! – Пекина тоже заподтряхивало.
      – И желательно, не в форме лесника. – Терять мне было нечего и я хамел.
      – Так. – Пекин отошел в сторону и сказал прапорщику. – Закрывай. Сейчас я
ему и прокурора вызову и черной икры вырешу!
      Похоже, изрядно я покарябал нутро капитана. Он ещё долгое время не мог
успокоиться, громко матерясь на весь изолятор. Но я плевать хотел на его
разухабистость. Мне не пристало бояться волков, потому что я уже давно
находился в лесу. Причем, в таком урмане, из которого прежде чем
выберешься, придется порядком поплутать.  Я знал, что по понятиям братвы, голодовка дело серьезное. И если отважился
на такой шаг, то ты обязан довести дело до конца, чего бы это тебе не стоило.
Голодовка – это одна из крайних форм «тихой» борьбы заключенного за свои
права с администрацией. Снять голодовку, не добившись удовлетворения
выдвинутых тобой требований, означало навсегда обрести презрение
сотоварищей по жизни. То есть, ты автоматически выпадал из калашного
ряда, становясь мужиком. И все же, меня это не пугало, потому что я про
себя решил дойти до конца, даже если цена будет очень высокой.
      С куревом у меня дело обстояло пока неплохо. В обе соседние камеры, в
углах ниш, куда закрывались нары, имелись сквозные отверстия, диаметром
с копеечную монету. Так было почти во всех камерах. Об этом знали
дежурные, и бывало, что после шмонов приводили работяг, которые
замазывали отверстия раствором. Однако, через пару дней все ставало на
свои места. В шестнадцатой сидели с выводом на работу, поэтому курить им
разрешалось. Они в основном меня и подогревали. В моем положении,
курево, как бы заменяло пищу, глушило зов желудка.
Как только Пекин покинул изолятор, тихо открылась кормушка камеры и
прапорщик  Босый  шепотом позвал меня и сказал:
      – Опер за солдатами пошел. Силком хотят тебя накормить. Соображаешь?
      – Спасибо, Лаврентьич. – Так же шепотом поблагодарил я его за
предупреждение.
      – Я тебе ничего не говорил, – подстраховался он, и бесшумно, закрыв
кормушку, удалился.
      Необходимо было срочно принимать меры. Несколько минут напряженной
работы мозга и у меня созрел план. Поступок на который я, быть может,
обрекал себя, имел непредсказуемые последствия. Опять же, я знал, на что
шел, поэтому решение мной было принято. Без особых усилий я извлек из
маленькой форточки в окне стекло. Чтобы при ударе оно не звякнуло,
предварительно замотал его в лепень и стукнул о тумбу. Выбрав осколок
подлиннее, обмотнул его оторванным от того же лепня куском, чтобы можно
было держать, не поранившись, я приготовился ждать «кормильцев».
Босый  оказался прав. Пекин не просто шлепал языком. Я услышал, как по
дощатому полу изоляторского  предбанника  к входной двери приближался
стадный топот сапог. Судя по топоту, Пекин по мою душу вёл войско. Я
сбросил с себя лепень, взял в правую руку «оружие» и стал у двери-
решетки, ожидая появления пекинских псов. Многочисленный топот сапог
затих у моей камеры. Лязгнул замок и, как только  Босый  распахнул дверь,
я увидел с десяток солдат в окружении Пекина. Он уже сказал прапорщику,  чтобы тот открывал вторую, дверь-решетку, но увидев то, как я приготовился
к встрече, жестом руки остановил его.
      Оголённое лезвие стекла я держал на венах левой руки, между локтем и
запястьем. Когда, как два врага, встретились наши взгляды, я сам того не
замечая, с силой придавил стекло, да так, что ощутил на казанках правой
руки теплую, липкую влагу. Я уже резал себя, сознательно резал, но никакой
боли при этом не испытывал. Гнев и ненависть к Пекину действовали на моё
тело, как обезболивающее средство. Опер намеревался что-то сказать, но
только я не намеревался предоставлять ему такую возможность. У меня, как
в жерле вулкана, скопилась кипящая лава слов, и прежде чем Пекин успел
раскрыть рот, я во все горло начал их извергать.
      – Если, даже, хоть попытаетесь войти в камеру, я вскрою себе вены! И не
только вены, всего себя  попишу ! Сколько успею, столько и буду кромсать
и шинковать себя! Пусть я сдохну, но и тебе, гражданин начальник, моя
смерть боком вылезет! Я сомневаюсь, что тебя за это по головке погладят!
Или ты орёл, и тебе все до балды? Тогда открывай, заходи! Сейчас ты вволю
крови моей напьешься, вурдалак! Только учти, гражданин воспитатель, моя
кровь для тебя, как яд гюрзы! Ссышь? А то давай, дерзай! Ты же ушлый,
запускай своих орлят! – Плохо соображая, что  несу , я продолжал орать в
уже закрытую дверь.
      Когда пришёл в себя, меня всего трясло, как от озноба. Я здесь же, у двери,
опустился на корточки и долго еще сидел, прежде чем осознал, что все
кончено. Сколько прошло времени я не знал, но когда привстал и
прислушался, к моему удивлению, в изоляторе было тихо, как в омуте. Мне
вдруг стало холодно и чтобы хоть как-то согреться, я надел лепень. И только
сейчас обратил внимание, что руки у меня в крови, а из неглубокой раны она
все еще сочилась. Слава богу, вены не задел. На рану мотнул тряпицу,
которой до этого обматывал стекло. Затем из «курка» достал махорку,
замотал богатый косяк, и присев под дверью, стал жадно курить.
«Вот это выступил, – размышлял я, пытаясь проанализировать произошедшее
событие. – Вот это меня занесло. Смотри-ка, а ведь хватило духа. Не
спасовал, не сдрейфил. Как-то и не верится даже, что это со мной случилось.
А что я еще мог? Меня мордой в грязь, а я им должен за это спасибо
говорить?! Нет, унтер-Пекин, хер тебе на рыло! Теперь ты меня и подавно не
возьмешь. Разве что, заморишь голодом? Сомнительно, однако. Он, козлина,
 ещё со мной на зоне в теннис играл. Спортсмен ёб…й, ему в
руках не ракетку держать, а что-нибудь посущественней, например, домкрат
ишачинный. Интересно, интересно, каков его следующий ход будет. Такая
крыса, в обиженных не останется. Обязательно какую-нибудь говняшку  выкинет.  Это уж как с куста, на зону хер поднимусь, замаринует меня здесь
до конца срока, как подберезовика…»
      От соседей, из четырнадцатой, я узнал, что во время «кипиша» весь изолятор
гудом гудел. Немудрено, что я не слышал этого. Ведь я был, как бы в
отключке от мира сего. До самого отбоя я не расставался с осколком стекла,
и как настороженный зверь, реагировал на всякое движение на продоле.
Успокоился я лишь после того, когда наряд солдат, каждодневно
приходивший на  отбой , покинул изолятор.
      Утро следующего дня одарило приятной неожиданностью. Сразу после
завтрака три БУРовские камеры, скопом, выводили на работу, в небольшой
цех при изоляторе, где изготавливали ящики под бутылки. Я услышал, как
что-то шлепнулось на пол (в течении дня кормушки закрывались на
обыкновенный шпингалет). В газетном свертке была махорка, ксива и
десятка полтора конфет-подушечек. От радости я чуть ли не плясал.
Развернул ксиву. «Братан! Мы с тобой. Держись». Ага, со мной. Ну да,
спасибо и на этом. И что интересно, сегодня нары у меня не закрыли, а в
проверку камеру не открывали, посмотрели в глазок и только. Кто и в честь
чего снисходительно отнесся к моей персоне – не знаю. Сегодня у меня был
счастливый день.
      Ночью я долго не мог уснуть, не давали покоя думы о доме, о матери с
отцом, и уже, наверное, в тысячный раз я мысленно убегал из лагеря в ту,
другую жизнь, другой мир, в котором было так хорошо, так прекрасно, как
никогда уже не будет. Но ведь было.
      …День и час, когда рыбаки отправятся на промысел, я знал точно. Они еще
только подходили к складу, а я с Каштанкой уже крутился подле отцовой
мотолодки. Если мужики уплывали на три-четыре дня, отец брал меня с
собой, а если на более длительное время, мать ни в какую не соглашалась.
      – Каку холеру, парнишку стоко мытариться с вами? – говорила она отцу. –
Пущай дома сидит. Лето чай не кончилось, ишо наплавается.
      – Ну мам, а мам, – опустив голову, упрашивал я.
      – И не хнычь мне. – Она только пуще сердилась. – Сказала не пушу, и всё тут!
      Отец разводил руками и обещал в следующий раз меня взять. Да разве могли
отцовы обещания успокоить меня? Осерчав, я забирался под рыбацкий склад,
в самое темное место и, сидя у какой-нибудь опоры, давал волю слезам. Так
до самых потёмок и сидел, покуда мать за мной не приходила. Ходит около
склада с вицей: «Пошли домой, Вовка. Кому говорю, пошли счас-же». А я
боюсь, знаю, что всыплет. Потом уж, как вицу выбросит, вылажу и впереди
её  домой семеню.        Но это было, когда мне пятый год шёл, а уж в семь лет отец и слушать мать
не желал, хоть она и пыталась его отговорить.
      – Утопите парнишку, акаянные. – Сердилась она, когда отец, раскатав бродни,
нёс меня на руках до середины мотолодки и отпускал в отсек, где находились
мотор и руль управления.
      – Не ворчи, не дурней тебя. – Отвечал ей отец, помаргивая мне, и улыбаясь в
усы. – Соображаем, что делаем! Верно говорю, а Вовка?
      В знак согласия я кивал головой. Мужики те тоже были на моей стороне.
      – Да ты не переживай, Нинка, – говорил кто-то из них. – Пущай парень
привыкает. Хужей от этого не станет.
      Конечно, мне было жалко мамку, но отказаться от плавания я не мог. Не мог,
и всё тут. Сколько душонки-то у меня было? А вот подишь ты, тянуло.
Тянуло в эту, шлепающую о борта мотолодки, необъятную обскую даль.
      – Раз уж родился мужик, - поучительно говорил отец. – Значит и расти должен
мужиком. А то какой же из него вырастет мужик, ежели у бабской юбки
веретеном крутиться будет? Годы наши молодые, обзаведемся девкой, тогда
и командуй, а парня портить не дам! И, баста!
      – Так ить мал он совсем, Гена, - уже спокойно говорила мать, надеясь, что
все-таки отец поймет ее. Хитрила мамка, явно хитрила. – Комары заедят,
мошка. Не дай бог, заболет чем? Всяко может случиться, разешь углядишь
за им? Он ить как юла, на месте не сидит. Оставил бы ты его дома, Гена?!
      – Запричитала!
      – Как же, дите ить. А шторм вдруг налетит? – не унималась мать. – Пущай
дома будет?!
      – А силком его никто не тащит. – Отец подошёл ко мне и спросил: – Может, и
правда останешься? А то гляди, захошь домой, да поздно будет.
      – Неа, – пробубнил я, опуская глаза.
      – На-а-а  лешак, - пропела мать, и хлопнула себя при этом руками по бедрам. –
Что за парнишка растет? И в ково такой?
      – Знамо дело, в кого, - поддержал меня отец.
      У мамки навернулись слезы.        – Ну всё, мать, – сказал отец. – Перестань слезами о песок звенеть. Ничего за
три дня с ним не случиться.
      – Други-то дома вон играются. – Мать еще на что-то надеялась. – Ребятишки
на берег и носа не кажут, а этот один за семерых, везде поспет…
      – Перестань говорю, хватит уже. – Отца начинала раздражать бесперебойная
речь матери. – Мелешь, мелешь. Одно да потому, иди домой, делом каким
займись, чем попусту языком молоть! Иди…
      Мамка, по-видимому, устала спорить с отцом, отошла в сторонку и присела,
на опрокинутую вверх дном калданку. Опустила голову на ладони, опертых о
колени рук, и похоже, заплакала, так как голова и спина ее изредка
вздрагивали. Черные длинные волосы спускались, закрывая лицо, и касались
песка. Видно было, как в волосах путалось полуденное солнце, отчего
волосы поблескивали и переливались.
      Тем временем мужики закончили заниматься погрузкой, положили в нос
якорь и оттолкнули мотолодку от берега. Течение подхватило её, и она,
тяжело  покачиваясь с боку на бок, поплыла вдоль берега. Отец быстро
запустил мотор и дал газ. Мотолодка взяла курс на противоположный берег,
который едва-едва угадывался вдалеке. А я глядел на свою мамку. Слезы из
глаз моих катились не переставая. Я уже ощущал во рту их солоноватый
вкус, и всё плакал и плакал, кратче от отца.
      Мамка, по-прежнему не поднимая головы, сидела на калданке. Похоже, она
осерчала на последние, сказанные отцом слова, произнесенные им, как
приказ, как слова вышестоящего, как хозяина.
      Да так оно и было. Решающее слово в доме – отцово. И уж если что скажет
он – по иному не бывать. Зная его характер, мать старалась ему не перечить.

      А характер у него и вправду был не сахар. Нет, трезвый он куда с добром, а
вот ежели выпьет (редко, но случалось), добра не жди. Напьётся и, ни с того
ни с сего, давай на мать с кулаками кидаться. Здоровьем-то бог не обидел,
кулачищи по ковшику, зацепит, хворать долго будешь.
      Как-то пришел отец домой навеселе и говорит матери:
      – Сходи, возьми поллитра.
      Куда деваться, мать сходила в дом-лавку, но вернулась ни с чем. 
      – Нету, Гена. Разобрали всё, – сказала она. – Да и поди-ка хватит тебе, и так
хороший.        Но отца заусило крепко. Он взял с кадки ковшик и пошел в комнату.
Отодвинул этажерку, за которой в углу стояла фляга, и зачерпнул из нее
браги.
      – Не даст до праздника достоять, акаянный! – рассердилась мать. –
Приспичило его. Когда хоть образумишься? На кой ляд стоко пить?
      – Теленок не пил, да пропал, – тут же нашелся отец. – Вот и я … это… не
пропасть чтобы. Для продления жизни значит.
      Он сходил в кладовку, принес  хрушкую , солёную стерлядку, нарезал ее
звёнышками, сел за стол и, со словами, «дай бог не последнюю», осушил
первую кружку. Указательным пальцем смахнул в обе стороны с усов
сырость, налил вторую. После чего смачно съел звёнышко стерляди. Короче,
черпал отец из фляги, пока его ноги носили. А когда подниматься стало
невмочь, он заплетающимся языком заорал:
      – Слышь, мать! – и ковшик к краю стола двигает. – Слышь, что ли? Принеси-
ка мне…
      – Не ково я тебе не понесу. – Мать разбирала постели. Пора было ложиться
спать. – Едва языком ворочат, а ему всё мало. Куда только в тебя лезет,
бестыжий? Иди ложись, разбей тя паралич!
      Как же, ляжет он, жди. С трудом встав на ноги, опираясь одной рукой о
заборку, шатаясь и матерясь, отец вошёл в комнату. Нагибаясь из стороны в
сторону, он коршуном смотрел на мать. Голова его то и дело падала на грудь.
С  усов свисала закуска, тоненький стерляжий хрящик, колыхаясь при
дыхании.
      – Я кто здесь?! – заорал он, выпучив остекленевшие глаза. – Мать честная!...
      Ну и началось тут. Мать успела шепнуть мне беги, и я щукой, скользнув
мимо отца, очутился в кухне. А ему как-то удалось ухватить мать за волосы.
Она в крик, я в рёв. Тут вдруг стук в дверь. Заходит Харламыч, отцов дружок.
Видать, по делу мужик пришёл, а увидел такое дело, разнимать кинулся. И
как уж там получилось, не углядел я. Только Харламыч, будто мячик,
попавший в перекладину ворот, отлетел назад и упал в проёме заборки на
спину. И лежит не шевелится. Одна сторона лица его на глазах начала
опухать. Я еще пуще давай реветь.
      Отец малось замешкался, пьяный-пьяный, а в голове видать, что-то на
секунду прояснилось. Мать и воспользовалась моментом, перескочила через Харламыча, меня в охапку – и дай бог ноги.        Целую неделю тетка Варя, жена Харламыча, отхаживала мужа своёго, не за
шиш пострадавшего.
      Вот и бегала мать, по отцовой милости, клянчила, чтобы дело до милиции не
дошло. Сам-то он не ходил, не умел за себя извиняться, не то снеснялся, не
то стыдился, - как дитя малое, убрать за собой не мог.
      И всё же, несмотря на то, что по-пьяни иногда учинял отец, я тянулся к нему.
Трезвый это был человек, поступки которого я всегда хотел повторить. Ведь
это он привил мне любовь ко всему окружающему, реке, тайге, со всем их
завораживающим миром. Больше всего манила Обь. И уж если отец не брал

меня на промысел по каким-либо причинам, то я чувствовал себя
брошенным, чем-то обделенным.
      ….До места стоянки добирались обычно часа два с половиной, три. По-
прибытии первым делом один из мужиков вытаскивал из кустов калданку,
легонькую, долбленую лодчонку, припрятанную там с прошлого раза и, взяв
один сетевой провяз с тычками, уплывал в какую  нибудь  близь
образовавшуюся  заводь,  где и ставил сеть, чтобы до сумерек добыть на уху
свежей рыбы. Часть людей ставила палатки, внутри их натягивали марлевые
полога (иначе от гнуса не спастись). Другие разводили костёр, настраивали
таганок, кто-то подтаскивал сушняк. Я старался быть на виду и пытался
подражать мужикам в обустройстве бивака. Хотя, наверное, больше путался
под ногами. Какой из меня был помощник?
      Вскоре  проверялась поставленная сетка. И спустя некоторое время,
специалист поварского дела, дядя Володя Уткин, варил из нельмушек уху.
Один запах чего стоил! Сваренную рыбу дядя Володя выкладывал на
большую чистую доску, а уху черпали кружками, наверное, так было
вкуснее. Уху-то я не хуже мужиков обожал, а вот рыбу ел без аппетита. Зато
любую икру за обе щеки уплетал. Мужики смеялись надо мной: «Икряной ты
парень, Вовка». На что я не обращал никакого внимания, а лишь пуще
нажимал на икру.
      – Давай, давай, Вовка, – отцу нравилось, что я уминаю не хуже мужиков. –
Тебе скоро по девкам бегать, сил набираться надо.
      И я набирался. Набирался до того, что кое-как с раздутым животом
докатывался до палатки, залезал под полог, уваливался, на пахнущий потом
матрац, и «терял сознание».
      Отвечеряв, мужики принимались за дело. На корму бударки набирался невод,
доливался в фонари керосин, проверялась амуниция. Каждый, в нагрудный
карман  прятал  пузырек с мазью от комаров. Им предстояла тяжелая мужская
работа. Днем рыба кормилась, играла по всей воде, а ночью затихала,
пристаивалась. Чаще всего выбирали место с небольшим затоном – знали по  опыту, рыбы тут больше. Давали тонь и, как правило, рыбой кишило. Мотня
приходила битком, и на берег ее не вытаскивали, а оставляли в воде, так
было удобней черпать рыбу саками и тут же вываливать в подведенный
неводник. За короткую северную ночь, рыбаки должны были как можно
больше дать тоней, а утром, добытую рыбу в неводниках, зачаленных за
мотолодку, уводили до плашкоута, который стоял на якоре в устье
Серьгинской протоки, где рыбу взвешивали и сдавали под запись
приёмщику.  Ухайдакавшись за ночь, днем мужики отдыхали, да так, что от
храпа вздрагивали палатки. Вскоре просыпался я. Вылазил из палатки, когда
солнце вовсю уже жарило. На это время я был предоставлен сам себе.
Завтракал остывшим чаем и глызой сахара. После, взяв удочку, вместе с
Каштанкой, уплывал на калданке рыбачить. С калданкой я управлялся как
заправский рыбак, но держался все одно ближе к берегу. Отец не разрешал
заплывать далеко. Каштанка, сидя на самом носу, вытянув шею и слегка
прижав короткие уши, водила мордой по сторонам, ловя какие-то, только ей,
понятные запахи. Стоило мне заплыть в камыши, то тут, то там начинали
взлетать утки. Выбрав среди камыша местечко с чистой водой, я принимался
рыбачить. А Каштанка, плюхнувшись в воду, доплывала до мелкоты и
начинала давать шороху уткам. Те в свою очередь надоедали мне, проносясь
надо мной целыми стаями с шумом, похожим на сильный поток ветра.
Правда, клёву это не мешало. Окуньки и сорожки клевали так, будто их с
голоду заморили. Часа за три, все дно калданки серебрилось. Время от
времени, из камышей появлялась Каштанка, а убедившись, что я на месте,
вновь убегала. Возвращались мы обои радешеньки: я от того, что будет чем
перед отцом похвастать, а Каштанка от того, видимо, что хоть как-то
удовлетворила свою охотничью потребность. Весь мой улов шёл на варево
собакам (кроме Каштанки, было еще две собаки), так что животины не
голодали.
      Здесь, на этом острове, я забывал о доме, о мамке. Если не уплывал на
рыбалку, то находил себе еще какое-нибудь занятие. Частенько ходил на
гусиные гнездовья. Их тут было великое множество. Правда, одного меня
гуси с шипеньем прогоняли, и я их побаивался. Но когда со мной были
собаки, гуси взмывали в небо и белым гогочущим облаком кружили над
гнёздами. А я в это время успевал воровать их яйца, складывал в загодя
припасенное ведро и убегал в чащебу.
      …. Сколько помню, всякий раз, когда я отправлялся с отцом на промысел,
мамка приходила на берег и провожала нас. При этом она не упускала случая
отговорить меня. Так было и сегодня. И мамка опять осталась одна. Долго я
еще смотрел в сторону берега, пока мать и калданка, на которой она осталась
сидеть, не слились в одну маленькую точку и вскоре совсем исчезли. Откуда
мне было знать тогда, о чем думала она, оставшись одна на берегу? Может, о
нелегкой бабьей доле? Или о том, что пришлось ей пережить в свои двадцать
пять лет? Как я узнал, уже будучи взрослым, судьбинушка-то не жаловала ее,  не ласкала. Напротив, отбросила на такие жизненные задворки, где не всякий
и выжить-то сумел бы. Но мать выжила, выкарабкалась, и в люди вышла,
умом своим, где те же люди помогли, пособили. Однако, горюшка при этом
перемыкала, не приведи господь кому….
13
      Что ж, трупы трупами, но жизнь продолжается, двух дней нам с Радионом
хватило, чтобы мы помозолили языки воспоминаниями. Я, что называется,
начал впитывать азы тюремной жизни. Предстояло еще одно испытание на
прочность. А может не одно? Может статься, что вся оставшаяся жизнь будет
сплошным испытанием.
      В системе ИТУ, крытая-тюрьма не воспитательный, а карательный орган
МВД. А карательный режим подразумевает не внушение через физический
труд, как  стать на путь исправления, а физическое вдалбливание, и нередко,
до безвозвратной потери здоровья, и карателям глубоко плевать на какой
путь ты встанешь, на путь исправления или на скорый путь к погосту.
Словом, куда  закажешь , туда и направят. Могут и сразу на толковище к
господу. Всё зависит от характера зека. Получалось, что я имел все шансы на
такую перспективу. Тем более, что грядущие перемены, ничего хорошего не
сулили. После всякого рода заварух, зэки, как правило, ставили себя в ещё
худшее положение. Ради  торжества справедливости ,  сыпали соль себе на
рану . Естественно, что признаться в этом, желающих не найти. Каково
бытие, таковы и нравы. Если вообще, о нравах уместно. Мораль одна –
соблюсти кодекс правильных понятий, который являлся мерилом и
ориентиром в жизни, таких как я и хлеще. Вот мы и соблюдали…
Я почти полностью адаптировался в новых для себя условиях проживания и
неизбежно обрел друзей-товарищей, в лице сокамерников, с которыми мне
предстояло  ломать хлеб  долгие месяцы, а то и годы. Ребята  подобрались 
как будто неплохие.  Пиля – Саня Пилипенко из Томска, крепкий, рослый
парень, двадцати трех лет. В крытую угодил незадолго до меня. Здесь ему
предстояло  отбухать  три года, затем возврат на зону с двухлетним хвостом
до звонка.  Тувинец  – Яшка Орзо из Кызыла, темнокожий, невысокого роста
крепыш, страдающий психологическими срывами, которые пока не
перерастали в междуусобный мордобой. У него через полгода закачивался
трехлетний тюремный срок и он, как и Пиля, уходил возвратом на зону. До
воли ему было еще трубить и трубить.  Клоп  – Валера Клопко из Конотопа.
Этот был старше нас всех, намного. Чуть выше среднего роста, сухощавый,
лицо выражало саму доброту. Обладал характером, что называется, на все
случаи. Для него не существовало неразрешимых ситуаций. Владел словом,
как птица крыльями. В общении с контролерами, культура из него так и
перла. Любил выдавать что-нибудь юморное. Словом, как гнедко, был
подкован на все четыре. Пятнадцать лет заключения, срок, за который  немудрено стать эрудитом словесности. Было бы желание. И вот совсем
скоро, каких-то там два месяца, Валера выйдет на свободу. Говорит, что
встречать приедут два брата.
      Вова Колганов, побывавший у врат в мир иной, оставался пока только Вовой.
Единственное, что я о нем знал, так это то, что родом он, из этого самого
города, тюрьма которого едва не стала для него последним приютом.
До сей поры, тюрьма жила в привычной, установившейся с годами
атмосфере, так, будто и ничто не предвещало перемен. Вот и сегодня, на
нашем продоле случилась отоварка, тому подтверждение. Когда открылась
кормушка нашей камеры, и Пиля стал принимать и передавать буханки
хлеба, еще теплого и запашистого, я ненароком подумал, уж не хлебовозка
ли подъехала? Сюрпризов в этой жизни, конечно не счесть. Но так или иначе
их можно предугадать, предвидеть, предчувствовать наконец.
Сидя на фунту , я полагал, что крытники, подогревая нас,  желторотых ,
отрывали от себя последнее. Однако сейчас понял, что это не так. Тридцать
булок хлеба на шестерых – разом. А если еще посчитать маргарин, повидло,
конфеты и беломор… Я, признаться, пребывал в некотором замешательстве.
И это при том, что лично моей доли участия тут никакой. К этому времени на
лицевом счету у меня не было ни копейки. Зоновская бухгалтерия
задерживала отправку моих сбережений.
      Такая тюрьма для кого хошь, мать родна. Вот уж, воистину, карательный
режим. Лежи полеживай, пузо почесывай.
      Сокамерники разжевали мне, каким образом, они так не хило отовариваются.
Ларёчницей здесь работала тетя Варя, женщина лет пятидесяти. Ходили
слухи, что у нее и самой, сидит сын. Но кто он, и на какой командировке
чалится, толком никто не знал. И потом, как можно объяснить тот факт: если
у нее сын, действительно, сидит, то с какой стати она работник тюрьмы?
Согласно советским законам ее должны были отсюда турнуть. Похоже, что
история ее сына, всего лишь легенда. Уголовники и на такое способны.
Так вот, часа за четыре до того, как продуктам оказаться в камере, тети
Варин помогало, а им был зек из хозобслуги, раздавал в кормушки листки с
перечнем товара, имеющегося в ларьке на данный момент, и бланки,
заполняя которые, крытник вписывал наименование того или иного
продукта, товара первой необходимости, указывал цену, не превышающую
трех рублей, положенных ему по закону. Когда помогало, минут через
двадцать, забирал заполненные бланки, Клоп, в тихушу, сунул ему червонец
и тетрадный листок, в котором были перечислены продукты. То есть, тетя
Варя спокойно отоваривала за наличку, если таковая имелась в камере. И
делала она это не выборочно, а любой камере, нисколько не опасаясь за
последствия. За что крытники почитали ее, и относились к ней по-сыновьи.  Выходило, что и я внес посильную лепту в отоварку, поскольку «мани» в
камере появились с моим появлением.
      Вскоре по тюрьме прокатился слух о том, что должность хозяина перестала
быть вакантной. Но в глаза нового начальника пока никто не видел. И все ж,
как говорится, дыма без огня не бывает. Спустя пару дней после толков, мы
были воочию убеждены, каков он, новоявленный хозяин. Сразу после
утренней проверки, в сопровождении свиты пресмыкающихся работников
всех рангов, покамерно делал обход вверенной ему тюрьмы. Началось это
мероприятие с первого этажа. Мы, привыкшие в эти часы, обычно нежиться
на нарах, сегодня бодровствовали, ожидая появления «папы». Даже малость
нервничали. Кто знает, что последует за приходом нового хозяина. И все
понимали, последует то, что и должно последовать. Наверняка, курортной
жизни придет амба.
      Лязгнули дверные запоры. Почему-то первой в камеру впорхнула медичка, и
тут же, показывая руками по сторонам, затараторила:
      – Вот, и туалет у них чистенький, бачок питьевой, на полу ни мусоринки…
      Следом вошел корпусной, за ним ДПНТ, еще пятеро офицеров и только
потом в дверном проеме появился Он.
«И откуда таких мордоворотов берут. Такому б на лесосеке кубатурить.
Внатуре, машина»!
      – Построились! – Рыкнул корпусной, и рукой указал, где мы должны
построиться.
      Мы, нехотя, как могли, построились, поскольку никогда этого не делали. Не
все вставали с нар даже во время проверок. Куда деваться, пришлось
воспринять это действо, как должное. Как ни как – хозяин. С габаритами
снежного человека, подполковник шагнул в камеру. Лицо его выражало
добродушие, а большие серые глаза, явно говорили об обратном. Нехорошие
глаза. С минуту он разглядывал камеру, наши невозмутимые морды.
       – Угу.. – Он покачал головой. – Та-ак. Ну, вот что, господа уголовники. 
Я смотрю, вы тут не наказание отбывайте, а откармливаетесь, жирок
нагуливайте. И на этой почве, как следствие, разум подталкивает вас на
поступки, недостойные поведения советского заключенного. Так вот.
Начиная с этого дня, дом отдыха для вас кончился. И так как теперь я
являюсь начальником этого учреждения, вы будете сидеть в самой что ни на

есть спецтюрьме.  –  Он ехидно ухмыльнулся и продолжил. – Перевоспитывать  вас  уже не будут. Любая ваша выходка, даже самая незначительная, будет
пресекаться водворением в карцер, вплоть до карательных  мер. О законе
можете забыть. С этой минуты закон здесь я. А так как сейчас, не годится…
Так плохо.. Вопросов ко мне, надеюсь, не имеете?
      Он уже повернулся, собираясь уходить, но в этот момент, дернул черт за
язык Валеру:
      – Гражданин подполковник! – Заговорил он.  –  Валера проявлял инициативу без
боязни за последствия, так как ему до свободы оставались считанные дни. –
Извините, конечно. У нас тут и так всё строго…ну..я имею в виду, в тюрьме,
как в тюрьме, послаблений никаких…
      – Фамилия? – обернувшись, спросил хозяин.
      – Клопко. – Валера понял, что напрасно шлёпнул помелом.
      – Нет, заключенный Клопко, такая тюрьма, разве что в сказке бывает.
Настоящей тюрьмы ты ещё ненюхивал. Однако, я смотрю, у тебя есть все
шансы стать одним из первых кандидатов в карцер на длительный срок,
чтобы ты шкурой своей понял кто ты и где находишься! А те отморозки,
которые не поймут, до конца срока из карцера не выйдут, если вообще
выйдут. Может еще у кого вопросы назрели? Нет. В таком случае, готовьтесь
к необратимым переменам. И переменам, скажу я вам, жёстким. Я вас
заставлю, чтобы вы думали только о том, как выжить, чтобы у вас больше
никогда не возникало желания мутить воду. Блатные, мать вашу!
      С этими словами пожедания  новоявленный хозяин, а за ним и вся свора,
покинули камеру. Как только закрылись двери, Пиля подковырнул Валеру.
      – Надо было дальше залупаться. Что ты тормознулся-то?
      – Да-а, – протянул Валера. – К нашему составу прицепили не паровоз, а
паровозище. Такой попрёт куда захочет, только не туда, куда надо
пассажирам. И остановок, по ходу, не будет… Не завидую я вам, бродяги.
Горя с этим  Бизоном  хапанёте, нутром чую.
      Бизон с первых дней своего появления нагонял жути на крытников,
демонстрируя сталинскую хватку. В тюрьме начались повальные
капитальные шмоны, в присутствии самого. Отметали всё, что по мнению
хозяина не должно находиться в камере. Даже лекарства отмели, до
последней таблетки. Тут мол, больных нет, с такими рожами второй
Беломор-канал строить надо. Шмоны производились при помощи молотков и
монтажек. Все что можно было, простучали и вывернули. Старожилы говорили, что таких шмонов отродясь не было. Враз крытники
потеряли всё, ну или почти всё. За отметенные заточки и штыри хозяин
предупреждал, что в следующий шмон, у кого найдут – раскрутки не
избежать. Убедившись, что зачистка прошла на должном уровне, крытники
обезоружены, хозяин приступил ко второму, еще более гадкому и хитрому
этапу своего замысла. Началась перетасовка контингента, как в карточной
колоде. Часто людей из одних камер переводили в другие и наоборот. Нашу
камеру эта участь каким-то чудом, миновала. Нас просто, всех вместе
перевели в девяносто восьмую камеру, на втором этаже, что было не так уж и
плохо. Воздух здесь был чище, запах сырости отсутствовал напрочь, тогда
как на первом этаже, в камерах, расположенных во внутренний двор тюрьмы,
а бывшая наша хата принадлежала к их числу, влажность никогда не
исчезала, потому что камеры по самые окна находились в земле.
Будто бы все стихло. Бизон за время устроенной им  продразверстки  не
оставил пустовать не одной одиночки карцера, посадив самых спесивых
крытников и вроде как, успокоился. Надолго ли? Наверняка, пока не
придумает очередную каверзу. И он её придумал. Он решил нанести урон
нашим желудкам. Вскоре рацион питания был урезан, и урезан довольно
таки намного, что вновь привело к возмущению нашего брата, и как правило,
водворению шибко недовольных в карцер. Кормить стали и правда,
отвратительно. Но наша камера не возмущалась, нам было не с руки.
Со дня на день, у нас уходил на свободу Валера, и мы задумали комбинацию
по доставке  грева  в камеру. При условии, конечно, если Валера сдержит
обещание. Но и от нас после того, как он покинет камеру, в полной мере
будет зависеть подогреемся мы или нет.
      Окна камер в нашем крыле выходили в сторону центральной улицы города,
до которой было рукой подать. Каких-нибудь метров двадцать, максимум
двадцать пять. И сразу за забором проходила обыкновенная линия
электропередач. Наша задача заключалась в следующем. Распустить как
можно больше носков (новые носки, трусы и майки получали в бандеролях
от родственников), полученные нитки, для крепости скрутить втрое.
Изготовить из щепы от тумбочки стрелу, а из всех резинок от трусов
приготовить одну, чтобы была потуже. Раздвинуть жалюзи до нужного
размера, и отодрать мелкую металлическую сетку, закрывающую зонт, труда
не составило, но чтобы не спалиться, мы решили не рисковать и сделать это
после вечерней проверки, в день освобождения Валеры. Пахали с утра до
вечера. Крутить нитки оказалось делом долгим и нудным. Стахановский труд
увенчался семидесятиметровой нитью. Сделали с запасом, чтобы уже «на
верочку».
      Провожать  Валеру пришлось на сухую – даже  крополя  чая у нас не
было. Был червонец, но контролеры шугались носить чай, хозяин и на них  жути  нагнал. До этого носили все что хочешь, только монету подавай.
Отойдут, конечно, обыгаются. Очень они денежки любят. Без денежек им
никак, заболеть могут.
      Попрощались, пожелали Валере, чтобы постарался больше никогда в лапы
мусорам не попадать, дабы вновь не оказаться в этой «обители».
      Всё, Валера ушёл. Ушёл туда, куда каждый из нас, когда-нибудь тоже
должен будет уйти. А может и не каждый. И скорее всего не каждой. Увы, но
такова советская исправительная система. Зек – это не человек, его дозволено
бить, бить и даже насмерть забить. Ничего страшного, ни с кого погоны не
слетят,.. спишут на несчастный случай или на язву желудка. Да мало ли на
что. Конечно не везде, но на глухих, далеких командировках – легко.
      Наконец прошла вечерняя проверка. Мы  шомером  сделали все
необходимое для запуска стрелы. На накрытый газетами стол в виде большой
спирали аккуратно уложили нитку, загодя натертую мылом, чтобы не
цеплялась ворсинками при трении о металл. Ближайший конец нитки
привязали к пятке стрелы. С жалюзи и зонтом Пиля управился быстро и
мастерски, здоровья у него было на порядок больше, чем у любого из нас.
Резинку к жалюзи я привязал сам, потому как стрелять доверено было мне. Я
еще днем присмотрел, и не раз, под каким приблизительно углом следует
запускать стрелу, чтобы траектория ее полета, по моим прикидкам,
произошла так, как нам это надо. То есть она должна была перелететь
провода линии электропередач. А дальше, дальше как говорится, дело
техники. Короче, все было на стреме, и теперь оставалось ждать – или Валера
окажется балаболом, или же человеком.
      Вова Колганов к этому времени мало-помалу начал говорить и сейчас он
стоял у двери, прислушиваясь к движению на продоле. Я сидел на решке и
внимательно вслушивался в темноту за окном. В камере стояла гнетущая
тишина. Время шло, давя нам на нервную систему. Минуло минут
пятнадцать. Тишина. У меня уже начали затекать руки и ноги, долго сидеть
на корточках на круто уклонном уступе окна не представлялось возможным.
Но я пока терпел. Еще прошло минут пять. Есть! Из уличной темноты до
моих ушей донесся четкий, обрывистый свист. Второй.., третий.
      – Пришёл!! – радостно сообщил я и спрыгнул с решки. – Ну молоток!!
      Все аж подпрыгнули. Уговор был таков: после свиста Валера должен был
сменить позицию и со стороны понаблюдать на реакцию ментов, а минут
через пятнадцать, убедившись, что все в ажуре, вернуться на прежнее место.
И вот наступил кульминационный момент. Теперь все зависело от меня и
моих, так называемых, стратегических расчетов. Когда я вновь устроился на  оконном уступе и взял в руки стрелу вдруг понял, что шансов на успешный
выстрел у меня нет. Меня обуял мандраж, рука со стрелой тряслась.
      – Да ты не вибрируй, – сказал мне Радион, заметив мое волнение. – А то в
запретку замандрячишь.
      – Время, время! - подгонял Пиля. – Давай, делай красиво, как Яшка-
артиллерист: «Бац, бац и в точку». А не получится, ну и в рот ее е….! Не
жили богато…
      Я взял себя в руки и безо всякой подготовки, растянув на сколько можно
резину, запустил стрелу, совершенно не уверенный, что она уйдет в заданное
место. Повернув голову, я увидел, что на столе осталось с десяток витков.
      – Ну что там? – спросил Радион, держа в руках конец нитки. – В десятку или
в молоко?
      – Сейчас разберемся.
      Я потянул нитку на себя. Метров через пять слабина кончилась. Еще немного
потянув, я стал стравливать ее обратно, как вдруг почувствовал три резких
подерга.
      – В яблочко!! –  крикнул я.
      – Да не ори ты!
      В камере чуть не начали обниматься. Тут же я снова почувствовал три
подерга и быстро, но аккуратно начал выбирать нитку. Как только в камеру
опустилось метра три капронового шнура, который Валера привязал за
нашего  коня , я незамедлительно дернул его три раза, давая понять, что
шнур дома. Минуты через три Валера вновь цинканул. Я начал выбирать
шнур и явно почувствовал тяжесть привязанного к нему груза. Еще немного
и шнур, как бы застопорило. Я сообразил, что груз уперся в провода.
      – Это, - сказал я братве. – Провода стопорят. Берите  коня  и попробуйте с
раскачкой.
      Все схватились за шнур. Но Пиля «нежно» попросил всех отойти, заверив,
что управится один. По моей команде он, намотав шнур на руку, травил его
подходя к столу и затем резко возвращал, отбегая к двери. Попытки с пятой
ему удалось-таки перетянуть груз через провода. Валера, тот-то видел, что
происходит, и как только груз перевалился, он стал придерживать шнур,
чтобы провис был как можно меньше. Поэтому нам казалось, что трелюем
мы килограмм пятьдесят, не меньше. Когда я, с горем пополам протащил груз
между полос жалюзи, все аж охренели,  подившись Валериной  находчивости и предусмотрительности. Грузом оказался простой женский
чулок, плотно набитый  индюшкой . Покуда я травил шнур обратно, братва
распотрошила груз и вскрывала по швам матрасы – чай надлежало немедля
закурковать. Если на зонах чай уже был разрешён (сто грамм в отоварку), то
здесь, в крытой табу на него никто не отменял. Правда до Бизона на это
смотрели сквозь пальцы, но теперь за чай могли даже на кичман упечь.
      С доставкой второго чулка приключился благодатный для нас казус,
предвидеть который, вряд ли кто мог. Как и в первый раз чулок застопорило
на проводах. После нескольких неудачных попыток, Пиля разозлился и,
сколько есть мочи, с отскоком дерганул шнур. Я услышал треск и заметил
за окном, сквозь маленькие дыры в зонте, служащие как отдушины,
сноп искр. И сию же секунду в тюрьме погас свет.
      – Оба! – выкрикнул Тувинец, таривший чай в подушку. – Что за на х…?
      – По ходу провода перехлестнулись, – сказал я.
      Но как бы там ни было второй чулок, невредимый, приехал в камеру. Я
цинканул подергом Валере, что груз дома и почти сразу услышал три его
прощальных свиста. Дело было сделано.
      Я быстро выбрал шнур в камеру. Такая вещь сгодится всегда. Хорошо, что
всё прошло как по маслу. И конечно, спасибо Клопу. Нитки и пара швейных
иголок в камере имелись всегда. При свете спичек минут за двадцать мы
распихали чай по матрасам и подушкам, и наскоряк, как сумели, зашили.
Слышно было, что к нашей камере вот-вот подойдут, двери бухали совсем
рядом.
      – Неужели, ****и, узрели? – замандражировал Радион. – Если так, то кичи
нам всем не миновать.
      – Да с х..! – возразил Пиля. – Если бы спалили, что б они по всему продолу
бегали?  Вышкарь бы им точняком наколку дал. Так – не похоже.
      Когда у нас открылись двери, мы лежали на шконках. По нашим лицам
забегали лучи фонарей. ДПНТ, из уже вновь принятых, довольно спокойно
спросил:
      – У вас все нормально?
      – Да нормально вроде, – сказал Пиля  таким  голосом, будто бы он  спросонья. – А что    
со светом.        – Сейчас устранят.
      И все ж лучи фонарей дольше чем где бы то ни было, задерживались на окне.
Знал бы капитан, как у всех нас клокотало нутро. Когда закрылись двери, все
разом, облегченно выдохнули. Мы смогли, мы сделали это. Менты даже
и не предполагали, как они жидко обделались. Нет, они конечно,
своими куриными мозгами что-то заподозрили, только кругозор их
подозрений оказался недостаточен. Их больше занимала внутритюремная
обстановка, а не то, что может произойти за ее пределами. Казалось бы,
комбинация, задуманная нами, была проста, как три копейки. И тем не менее,
сделав два хода, мы выиграли. Не зря кто-то изрек – всё великое просто .
Сегодня фортуна была на нашей стороне.
      Вскоре дали свет. Наверняка проводам ничего не доспелось, скорее всего на
подстанции выбило вставки, замена которых не требовала много времени.
До отбоя еще оставалось часа полтора, когда на продоле воцарилась тишина.
Тувинец бесшумно просунул в глазок прутик от веника, на конце которого
был приспособлен малюсенький осколок зеркала и, просмотрев коридор в
обе стороны, сказал:
      – Все нештякулы, можно варганить.
      Впервые за много – много дней мы отвели душу. Чифирнули, что называется,
по-богатому. Вкус листового чая приятно кружил голову. Время уже было
далеко за полночь, а мы, разогнавши кровь чифирем, вполголоса, все еще не
могли нарадоваться постигшей нас удаче.
      С чаем жизнь обрела совершенно иной смысл, день за днем пролетали
незаметно, нам даже их не хватало. Мы будто заново родились.
Вот ведь что может сделать с зеком обыкновенный чай.
Тем временем  Бизон  продолжал бесчинствовать, круша тюремные устои,
внося свои, «истинные» правила распорядка, согласно которым, узникам ни
что не оставалось, как принимать их через  страдания , или без таковых.
Ежедневно десять-пятнадцать камер подвергались тщательному шмону. На
время шмона зеков выводили из камер и тоже подвергали досмотру,
заставляя раздеваться до гола и приседать. Тех, кто пытался выказать
недовольство, тут же волокли в карцер. Хозяин рубил под корень. Он
формировал новую офицерскую команду, под стать себе. Старую гвардию (за
исключением единиц) с треском выперли с работы, а на иных даже
уголовные дела завели. У Бизона не доставало начальника режимной части.
Однако, среди нашей братии шёл базар, что новый  режим  должен прибыть
из Тобольской крытки. А это говорило о том, что кислород нам окончательно  перекроют. Из лагерной почты мы знали, что тамошний  режим  снискал
себе славу гестаповца, чиня неслыханный беспредел. Одно вселяло
надежду, рядовой состав остался прежним. Как раз они-то и были главными
поставщиками чая,  денег и прочего.
14
      Шли восьмые сутки, как я держал голодовку. Нара с тех самых пор
оставалась открытой, так что теперь я больше лежал, нежели ходил. Конечно
я бы мог ходить больше, но когда двое суток назад во время хотьбы меня
вдруг мотнуло в сторону, да так, что если б не стена, падения, повлекшего за
собой неотвратимые для здоровья последствия, было бы не избежать,
приходилось с опаской относиться к передвижениям по камере. Получилось,
что я на ходу, на какие-то секунды, потерял сознание и рухнул, отделавшись
лишь незначительными ссадинами на левом боку и голове о  шубу  на стене.
Голод  брал  свое, незаметно силы покидали меня. Но я ещё ерепенился,
думая, что случившееся со мной это всего-навсего результат
долговременного, без отдыха, хождения.
      О конфетах, которые мне подогнали БУРовики, остались сладкие
воспоминания. Махорочка правда имелась. Конечно же курево несколько
притупляло чувство голода, но с другой стороны оно способствовало
быстрейшему истощению организма. Я прекрасно понимал это, но о том,
чтобы бросить курить, даже и не помышлял. В моем положении махорка
была как запретный плод, который, известно, сладок.
      Итак, восьмые сутки на исходе, а про меня будто забыли. Ни Пекин, ни
другой ему подобный шкуродер, не проявляли к моей персоне никакого
внимания. Признаться, я и сам не горел желанием их лицезреть, но однако ж
в морду прокурора по надзору за ИТУ глянуть хотелось, о чем я ежедневно
справлялся  у дежурного прапорщика по нескольку раз за смену. Прапора
меня заверяли, что, дескать, Пекин обещал – прокурор приедет. Но до сего
дня их обещания оставались только обещаниями. Уж не заморить ли Пекин,
сука, меня задумал. Складывалось впечатление, вроде как меня и не
существует и при чём, ни для кого.  А может, меня уже и вправду нет? Опять
же, кто тогда сидит на нарах? Да нет, я ещё живой. Или это лишь тень меня?
Какая к черту тень, если я чувствую боль без ущипывания .
      Не знаю, на сколько меня еще хватит, но я бесповоротно решил держаться до
какого бы то ни было конца; или бесчувственно утрелюют на больничку, или
я увижу прокурорское рыло. Что-то одно из двух должно произойти
непременно, и надо полагать (если предчувствия меня не обманывали),
очень, очень скоро. Конечно, не стоит сбрасывать со счетов и третье
обстоятельство, по возникновению которого мне уже ничего не понадобится
– ни пайки, ни майки, ни фуфайки, - акромя деревянного бушлата. Но об  этом меньше всего хотелось думать. Не у фрицев же в лагере нахожусь, в
конце-то концов. А впрочем, хрен его знает, на что способны советские
офицеры служа в советских лагерях. На лбах у них никакой надписи нет.
На девятые сутки, после утренней проверки, а вместе с ней и пересменки, я
присев на корточки у дверей начал донимать прапорщика: когда будет
прокурор?  Заступивший на смену прапорщик отмалчивался, лишь изредка из
дежурки доносились его негромкие маты в мой адрес. Что ж, это за такая
категория людей? Ведь я его спрашиваю нормальным русским языком!
Неужели так трудно оторвать  сраку, подойти и объяснить. Нет же, сидит
пидрило, и втихую кроет меня последними словами. Ну не мразь ли? Только
после того, как я не сдержался и заорал на языке лагерного обихода, не
брезгуя при этом матерками, прапорщик живо отреагировал. И покуда он
шёл до моей камеры рот у него не закрывался. Уж он-то владел жаргонным
языком во сто крат мудрёней, нежели я. Со слов старожил-уркачей мне было
известно, что прапорщик  тянет лямку  на этой зоне лет двадцать, а то и
больше. Так что в этом направлении мне до него как до «Парижу».
      – Что ты хайло разеваешь? – открыв кормушку, рявкнул прапор. – Добавка
тебе на пятнадцать суток уже нарисована. – Он мотнул головой в сторону
дежурки. – Лежит на столе. Тебе что, мало? Так мне не  в падло , я ещё одну
ксиву на тебя состряпаю!
      – Слушай, прапорщик! – У меня не было ни сил, ни желания понапрасну
драть глотку, впрягаясь в перепалку с этим дерьмом. – Вам не надоело меня
завтраками кормить? Может объяснишь мне туполобому, когда я наконец
облобызаю  его величество гражданина прокурора? И пожалуйста, не надо
пурги о его отпуске на крымском побережье. Ты же в курсе, я не дотяну,
крякну. И тогда часть вины ляжет  тяжким бременем на его и без того,
натруженные плечи. Как же он после этого с таким грузом жить-то будет?
Ведь совесть загложет. Грех-то какой!
      – У-у. Да ты никак верующий? – подивился, несколько успокоившийся
прапорщик. – Добро. Сегодня исповедуешься. К обеду священник прибудет..,
ну тот, которого ты заказывал..
      – Не надо мне лапшу на уши накидывать, - сказал я, все еще сидя на
корточках и снизу вверх, глядя на самодовольную рожу прапора. – Я ж
просил, - толком разъясни. Ты же стопроцентно владеешь информацией на
мой счёт. Колись, хули ты писаешь?
      – Сказано тебе, сегодня прокурор будет! Только зря ты всё это затеял. Таких
массовиков-затейников до тебя тоже хватало. Многие из них цингой потом
болели. Вот и у тебя, я так думаю, после голодовки что-нибудь с зубами
приключиться может, или ты думаешь, прокурор тебе диету пропишет? –             Прапорщик нагло усмехался. – Как ты не сообразишь, прокурор здесь  появится на пять минут. Да, да. Именно на пять. Лясы точить он с тобой не
станет…
      – Угости папироской? – перебил я прапора. – Авось поможет от цинги?
      – Какой.. – Он на секунду замешкался, даже опешил. – Прокурор придёт, у
него стрельнешь. Вместе и покурите… Ну, всё. Больше не ори, а то
голосовые связки порвёшь.
      – Так мне верить тебе или как?
      – Или как! – Прапор закрыл кормушку и уже из-за двери крикнул. – Сказано
тебе, будет прокурор, значит будет!
      Через минуту после того, как ушел прапорщик, я встал, опершись спиной о
Шубу . И вдруг в камере разом стало темно. Полнейший мрак. Мне
показалось, что погас свет, но когда я повернул голову в сторону окна,
которое пусть не ахти как, но все ж дневной свет пропускало, то тоже ничего
не увидел. Будто весь белый свет померк. Я понял – у меня что-то с глазами.
Не на шутку испугавшись, я замотал головой. Словно на фотобумаге,
опущенной в проявитель, медленно начали проявляться стены камеры, и,
наконец, я отчетливо увидел лампочку, которая горела в зарешеченной нише
над  дверью. Такое со мной впервые. Я и предположить не мог, что так
бывает.
      Перед самым обедом воздух в изоляторе наполнился запахом, который
бывает в столовой. Я судорожно потянул ноздрями вкусный аромат супа. В
желудке заныло, он просил пищи. Я, конечно, догадался, что это не
праздничный обед  для страдальцев. Скорее всего, прокурор действительно в
зоне, а обед – обычная, в таких случаях, показуха.
И я не ошибся. Вскоре открылась дверь моей камеры и пред моими глазами,
в окружении зоновских офицеров, кроме Пекина, предстал тот, которого я
дожидался девять суток. Нет, не дожидался, а требовал, именно требовал, изо
дня в день, портя нервы дежурным и заодно себе. Хвала всевышнему – я,
 услышан! Я докричался, мои требования  удовлетворены! Почти.
      С момента ареста я видел четвертого прокурора: первый, со словами «сидеть
тебе парень», выписал санкцию на мой арест; второй, во время судебного
процесса надо мной, отказался от обвинения, мотивируя свой отказ тем, что в
материалах дела рассматриваемого судом по факту совершенного мной
преступления не усматривает доказательств вины подсудимого, и покинул
зал заседания. Не беда. Судью ничуть не смутил такой выпад прокурора, он
объявил перерыв до завтра, и конвой доставил меня обратно в СИЗО, в  родную следственную камеру. И точно, завтра меня вновь дернули на суд. А
когда я увидел в лице обвинителя, то бишь прокурора, татарку, мне едва не
сделалось плохо, потому что та, за которую мне предстояло мотать срок была
тоже татарка. Эта «прокурорка» думал тогда я, доказательства найдёт. Я
нисколько не сомневался, что карты подтасованы, и стало быть, проигрыш
мне гарантирован как дважды-два.
      Но об этом занятном и довольно-таки, затяжном эпизоде моей жизни, я
поведаю в другой раз, если соберусь с силами. На что надеюсь.
      Прокурор был какой-то заморенный. Одно из двух: или живет один, или у
жены золотые руки только в постели. Прокурор представился. После
обычной, в таких случаях, процедуры: фамилия, имя, статья, срок, начало
срока, конец срока, он, сделав вид несведующего человека, поинтересовался:
      – Какие будут вопросы, или может быть жалобы по поводу содержания?
      – Какие жалобы!? – у меня ажно челюсть отвисла. – Не-е, жалоб никаких,
если не считать, что я девять суток ничего не ел.

      – Вам что, отказывают в питании? – Он изобразил удивление.
      – Да нет, - сказал я, поразившись тупости заданного вопроса. – Я сам
отказываюсь принимать такую пищу. Потому что то, чем здесь кормят, к
съедобному не относится.
      – Ну, как же так, такого быть не может.
      Прокурор попросил, чтобы ему дали попробовать из ШИЗОвского котла.
Пони, козлина, налил в миску супа и на цирлах  подойдя к прокурору,
протянул ему, чтобы тот отведал. Обеденный котел у Пони был заправлен
отменной похлебкой, какую и в зоне не всегда варили. Но сегодня, в честь
посетителя, расстарались. Понятно, что не без приказа начальства, которое
перед  гостем такого ранга разбилось бы в доску, лишь бы во всем блеснуть
образцовостью.
      Прокурор намахнул пару ложек супа и облизнул губы. Мне показалось, что
будь он один, мисочку-другую опорожнил бы за милую душу.
      – И это, заключенный, вы называете не пригодным для употребления? –
Высказал  он  мне, отдавая Пони миску с ложкой. – Да так и на свободе не
в каждом  общепите накормят. Этак потчевать нарушителей режима
содержания,  значит ущемлять тех заключенных, которые честным трудом
хотят искупить свою вину перед государством. В других колониях, мною
курируемых, подобного я не наблюдал.        – Гражданин прокурор? – Мне ничего не оставалось, как говорить об истинном
положении. – Этот бачок с супом появился здесь незадолго до вашего
прихода. Вот вы сейчас уйдёте, и как только окажетесь за пределами зоны,
тут же воз вернется на круги своя. Вам ли не понять, что это всего-навсего
показуха. Пускать пыль в глаза, так кажется это называется.
      – А вот офицеры говорят об обратном. - Прокурор рукой повел на
присутствующих. – Балуют вас тут, балуют.
      Я нашел в себе силы скривить губы в улыбке. Мне больше нечего было
сказать этому сухарю, представляющему надзор за исполнением
наказания. До таких как я, такому как он, никогда не будет дела. Что он, что
вокруг его стоявшие офицеры – одного поля ягоды. Нет, явно эту братву
выпекают в одной пекарне, разве что в разных формах. Спрашивается, на кой
я голодовку объявлял? За ради того, чтобы на сегодня изолятор от души
похавал? Вот себе-то, однозначно, праздник устроил, и надолго. Едва на
ногах держусь, не досидев пятнашку, а предстоит ещё одну чалиться. Да и
как оно дальше пойдёт – сплошной туман.
      – Вот что заключенный.., Медведев, кажется?. – Вспомнил сволочь.
      – Да, да. – Подтвердил ДПНК.
      – …Медведев, прекращай дурачиться и приступай к приёму пищи. А если уж
тебе не нравятся условия содержания в штрафном изоляторе, впредь не
нарушай режим в колонии, и тогда тебя никто не станет сюда водворять.
Понятно?
      – Мне одно понятно, что вам, гражданин прокурор, ничего не понятно.
      – А ну прекрати базлать! – встрял молодой опер, лейтенант Зотов. – Смотри,
куда разговариваешь! – Из-за спины прокурора он погрозил мне кулаком, как
бы подкрепляя свое замечание.
      Этот Зотов был здоров как бык. Однажды я уже имел честь на собственной
морде испробовать могущество его кулака. За один удар он стряс мне
кукушку. Но бог его всё равно наказал, начисто лишив мозгов. Самый
тупой сибирский валенок, в сравнении с ним, был остр, как бритва.
      – С такой психологией, Медведев, – прокурор продолжал гнуть свою линию, –
тебе предстоит исправляться и исправляться. Но у тебя ещё есть время
поразмыслить над своими поступками, и сделать правильные выводы. Чтобы
загладить свою вину перед государством и вновь стать полноправным его
членом, тебе Медведев, необходимо о многом крепко задуматься. Слышишь,
о многом. Вот давай досиживай определенное тебе наказание, выходи из
ШИЗО и берись за ум. Обоими руками берись.        Покуда я соображал, как получше сформулировать, что ему ответить, чтобы
не получилось  слишком гадко, двери камеры закрылись. Я было хотел
закричать, что мол ещё не сказал главного, но вовремя одумался. Я понимал,
что не было никакого резона плакаться в жилетку прокурора. Кому я нужен
со своей бедой-проблемой? Щегольнул бычара сраный! Чем и перед кем?
Как же, теперь в почёте у братвы. Скажут, добился-таки своего, молодчина!
А чего добился то? Да ровным счётом ничего. Только здоровье себе
наджабил. Чтобы еще раз я на такое подписался, да не в жизнь, не за какие
пряники! Пускай другие дерзают – с меня хватит. Хорошо что хоть вены себе
не вскрыл, придурок, а то хрен его знает как бы оно все обернулось. Нет,
хорош. Бог даст, выйду в зону, буду осмотрительней, что, конечно, вряд ли
возможно. Если где-то сам поостережёшься, так ведь козлы выпасут и
впрудонят. Их на зоне развелось, как клюквы на болоте, красным-красно.
После того как прокурор удостоил своим вниманием ещё пару камер и затем
вместе со свитой покинул изолятор, в моей двери открылась кормушка, и в её
проеме появилась довольная морда прапорщика:
      – Жрать будешь?
      – Конечно буду. 
      – Что, папироску у прокурора не попросил?
      – Отвянь.
      – Ты поди думал, что он перед тобой станет стелиться? Как бы не так. Срать
он на тебя хотел. Так что зря ты эту кашу заварил, ещё неизвестно, как
расхлебывать будешь?
      – Тебе-то не всё равно?
      Пони подкатил к двери тележку.
      – Налей ему полную миску. – Велел прапор.
      – Спасибочки, гражданин прапорщик, за заботу, - сказал я, принимая из рук
Пони вкуснющий супец и сразу аж две пайки хлеба. – Век помнить буду.
      – Давай мечи, каторжник. – Сказал прапор и закрыл кормушку.
      Время, казалось, застопорило свой ход. Потянулись долгие, по-изоляторски,
дни и ночи. И прежде чем я поднялся на зону, утекло немало воды. К той
добавочной пятнашке мне втюхали еще одну, тоже за межкамерный базар,
так что, помыкать пришлось сполна.        На зоне тоже продыху не давали. За то время пока я чалился в ШИЗО, в зону
пришел новый режим. Этакий краснощекий снегирь, среднего роста, и с
первых  дней занялся педагогической работой. Он решил сломать барьер
моральных и этических отношений меж заключенными, независимо к какому
сословию они себя относят. Похоже, этот снегирь мог Макаренко наизусть
шпарить.
      Как-то, отрядно, придя в столовую на обед, мы увидели там множество
солдат и офицеров. Снегирь так же присутствовал. По какому поводу сбор
кровососов, особо никого не затрагивало. Мало ли, может оголодали и
решили подкрепиться за счет зеков. Однако, когда наш отряд в обычном, в
таких случаях, порядке расселся за столами и приступил к приему пищи, к
нашему столу подошел Снегирь и сказал, чтобы половина людей нашего
стола встала и перешла за другой. Мы в недоумении выкатили на него
болты.
      – А чё за дела-то, гражданин майор? – полюбопытствовал кто-то из наших,
дабы понять в чем соль.
      – Не твоего ума дело, – отрезал Снегирь. – Сиди, жуй молча!
В это время к нашему столу подошла кучка «петухов» с мисками в руках, в
сопровождении ДПНК и двоих солдат. Тут уж всем стало ясно, какую
подляну удумал режим. До такого  никто не опускался. На тебе,
выискался доброжелатель.
      Тут  такое началось. Крики, матерки в адрес режима. Миски летали по
столовой словно НЛО. Через пять минут в столовой остались петухи и
обиженные. Голодной оставил Снегирь зону. Одного, двух он бы, конечно,
устроил в ШИЗО, но тут не тот случай. Он был вынужден отказаться от своей
затеи. Ужинала зона, сидя за столами так, как это было всегда.
15
      Волна шмонов, катившаяся по тюрьме, не обошла стороной и нас. Дубакам
самим, видимо, уже осточертела, изо дня в день, процедура обысков и теперь
они не очень-то усердствовали, отметая лишь попавшееся на глаза, близко
лежащее. Поэтому нам повезло. Мы, можно сказать, не пострадали, за
исключением  мелочевки, которая относилась к категории наживной.
Конечно, если б у дубаков не потух костер первоначального рвения, кто
знает, как бы оно обернулось. Надыбай они в матрасах чай, всех бы
утрелевали в карцер. Пока удача нам сопутствовала.
      А вскоре произошло пренеприятнейшее событие, в тюрьму прибыл тот
самый режим из Тобольской крытки. Слухи, о его здесь появлении, оказались
не напрасны и, что самое поскудное, они сбылись.  Режим один в один повторил хозяина, совершая покамерный обход тюрьмы в
сопровождении той же свиты прихвостней, правда без САМОГО.
      В отличие от Бизона, который в камеру входил последний и дальше порога
не проходил, этот, как только открылась камера влетел будто на пожар.
Ровно собака обнюхал все углы и только после этого предстал пред нами,
стоявшими в шеренгу. Мало того, что он был худой, так еще и имел
наполеоновский рост, вместе с фуражкой метр шестьдесят пять, не выше.
Типичный татарин с маской зверя на лице. Поскольку мы знали с каких он
краёв, особого удивления не испытывали. Тыча каждого пальцем в грудь,
интересовался фамилией и местом жительства до срока. Когда он ткнул меня
и я сказал, что из Тобольска, его сжатые веки разомкнулись, а глаза, серые
глаза округлились.
      – О-о-о, семляк! – Он продолжал стукать меня по груди. – Это хорошо.
Нарушаешь?  Со мной не будешь. На свободу отсюда, или возврат в зону?
      – Отсюда.
      – Это хорошо. Как семляку обещаю – освободишься с чистой совестью! – И
он вдруг как-то неестественно рассмеялся. А возможно, это был его
неподдельный, натуральный смех. Но если так, то он не вполне здоровый
человек. – Освободишься, если я захочу. Я поставлен сюда, чтобы решать всё.
Теперь будете сидеть у меня по струнке! 
      Он так же выскочил из камеры, как и влетел. Произвел на нас, разве что,
впечатление придурковатого, «со смещенными фазами», типа. Впрочем,
будущее покажет.

      … С тех пор как откинулся Валера, одно место в камере оставалось
свободным. Пока никого к нам не садили. К этому времени к Вове Колганову
вернулась речь, частично. Он уже сносно мог изъясняться, правда, с частыми
и долгими заиканиями. Но «полоскался» он по-прежнему отдельно. А вот
возникший вскоре на голом месте конфликт между Радионом и Тувинцем,
пришлось решать общаком. Они около года сидели вместе, были
закадычными друзьями и вдруг партия в шахматы, сделала их
непримиримыми врагами. Изо дня в день, цепляясь за слова друг друга, они
выясняли отношения, нередко, давая волю рукам. Нам не единожды
приходилось вмешиваться. Мы пытались примирить их, но тщетно. Когда
дело дошло до того, что они стали кидаться друг на друга с «мойками»,
сообща, было принято единственно верное для всех решение, кто-то один
должен был съехать с камеры. Изъявил желание Тувинец. Нашлась камера,
где сидел его земляк и корпусной, получивший в качестве презента наборный
браслет к часам, устроил обмен. Почти как на фронте. Теперь у нас
поселился Коля, двадцатилетний крепкий парень. Веселый, жизнерадостный,  вот только с ветерком в голове. Мы уже попривыкли к новому пассажиру,
как вдруг по прошествии недели Коля почувствовал себя неважно,
затемпературил. После ухода к лепиле, Коля в камеру не вернулся, его
этапировали в Иркутск на ЦБ. И где-то, через месяц мы узнали, что Коля
выплюнув легкие, отошел в мир иной. Кто бы мог подумать. Молодой,
энергичный и вдруг бац, нету. Мне даже сделалось страшновато, подыхать в
двадцать с небольшим не хотелось. Но с другой стороны, кто тебя будет
спрашивать, хочешь ты того или не хочешь? Лишь чёрная с косой знает по
каким критериям кого, и в каком возрасте, ей выдергивать.
      Мой «семляк» не замедлил преподать мне первый урок, буквально вскоре
после своего вступления в должность главного тюремного идеолога. Урок,
конечно же, можно было отложить на какой-то срок, но я сам спровоцировал
его на такой шаг. А всё из-за баландера, который во время обеда накладывал
каши вполовину меньше нормы. Через кормушку я попытался по-
человечески убедить его, что он не прав. На что тот, попутав рамцы (кто он, а
кто я) стал мне грубить, доказывая, что ложит норму. Естественно, я
выплеснул на него добрый ушат гадости, а так как он не менее гадко
огрызался, пообещал, при случае, выцепить его на продоле и головой
воткнуть в бачок с кашей. Такой случай мог очень даже запросто
подвернуться, поскольку нас выводили на прогулку сразу после обеда.
Обычно, в это время баландеры еще шарошились в коридоре  -кучковали
бачки, миски, кастрюли.
      И такой случай представился. Повели нас как-то на прогулку. Двое
баландеров копошились рядом, а третий, который мне хамил, маячил в конце
коридора, укладывал миски на «луноход». Бежать до него, означало проявить
невиданную наглость  и, потом, у того был шанс свинтить на следственный
корпус. Мы поступили несколько мудрее, надеясь правда на авось. Как
только мы оказались в дворике, сразу начали громко подкрикивать соседям.
Дубаки ничего не подозревая клюнули на нашу наживку. Гена, приведя на
прогулку следующую камеру, в обратный путь прихватил нас своими
криками, нарушавших правила прогулки. Нам повезло.  Объект  находился в
десяти метрах от нашей камеры.  Эта гнида и не предполагала, что счастье
может кончиться. К нам он стоял жирным задом, и когда мы проходили
мимо, эта мразь нагнулась за очередной кучкой мисок. Меня за весь срок
никто не оскорбил (имею ввиду зеков), и я не собирался  сглотить обиду,
делая вид, будто ничего не произошло. Я сделал рывок в сторону и, как в
футболе, взъемом ноги нанёс ему удар в голову, в область уха. Он рухнул  на
рядом стоявший луноход, гружёный мисками и бачками. И всё ж мы с Пилей
воткнули его мордой в бак, жалко, что каши там было на донышке. Успели
раз пяток, по-хозяйски хлопнуть ему разводягой по булкам. Верещал
сучонок, как кабан недорезанный. Управились мы на скоряк, дубаки даже не
успели и глазом моргнуть.        – А ну прекратили! – запоздало крикнул Гена. – Марш в камеру!
      День заканчивался так, словно и ничего не случилось. Однако, после
вечерней проверки, уже ближе к отбою, загремели засовы и мы шустро
повскакивали со шконок. Открылась дверь и в камеру, как сорвавшись с
цепи, влетел мой «семляк». Подскочил ко мне, ехидно скривил губы,
изрёк:
      – Собирайся! Немножко тебя по земляцки надо проучить! Или сразу
заставить разносчика пищи написать на тебя заявление, а? А что? Его на
экспертизу, снимут побои… Я полагаю, больше пяти лет тебе не добавят,
режим поменяют на строгий, и как, у вас русских, говорят, с богом…
      – Гражданин майор. – Я плохо слышал свой голос, сдавило грудь. – Да я готов
любое наказание… Тот козлина сам…
      – Саткнись! – оборвал он, не желая слушать мои оправдания. – Пшёл!
      С карцером подфартило. По нумерации меня посадили в двадцать пятую
камеру. Она была коридорно-угловой, поэтому имела весомое превосходство
в сравнении с другими камерами  карцера, через неё проходило аж четыре
трубы отопления, которые создавали избыточное тепло в камере. Трубы
уходили вверх и в обратку, а остальной карцер имел отопление какое
пожелает дежурный, поскольку краны подачи горячей воды были
предусмотрительно установлены в дежурке. И, конечно же, понятно какую
температуру поддерживали в карцере.
      Впервые мне так повезло. До того было жарко, что я частенько, расстелив на
бетонном полу лепень, ложился и дремал. Когда настывал один бок, я
переворачивался на другой и продолжал дремать. Одно слово – блаженство.
И что интересно, дежурные не единожды пялившиеся в глазок, не пресекали
мой отдых. Это уже потом, много позже, когда у меня начало разламывать
голову и из ушей потек гной и сукровица, я дотумкал, что «семляк» устроил
меня в теплую камеру карцера целенаправленно. Купился я на его подляну,
как последний мудак. Разве ж лёг бы я на бетон в обычной камере? Да не в
жизнь, там такая холодряга, что даже ночью приходится по-нескольку раз
вскакивать с нар, и чтобы хоть как-то согреться, отжиматься от пола.
      …Хозяин тюрьмы все реже и реже появлялся на корпусе крытников. Теперь
он  (убедившись в способностях), доверил крытников заму по режимной части,
моему «семляку», который, не скрывая, ликовал от творимого им террора.
Видимо то, что аллах обделил его здоровьем он, пользуясь своим служебным
положением и безграничной властью, бесчинствовал, надеясь таким образом,
убедить всех, что силен и могуч.        Кормить стали отвратительно и к тому ж урезали паек на столько, чтобы мы
не умирали сразу. Попытки возмущаться сообща, всей тюрьмой, как это
делалось прежде, потеряли всякий смысл. Режим нашел способ борьбы с
массовой вспышкой негодования после первого же её проявления. И способ,
надо сказать, довольно простой, но действенный. Внезапно открывалась
камера и в нее влетали одна или две здоровенные овчарки на поводках.
Крытники пулей взмывали на верхние шконки (на первом этаже нары), а
если кто замешкался, того травили, то отпуская, то натягивая поводки. Такой
прием режима хорошо себя зарекомендовал и даже уже тогда, когда
крытники отвыкли бузить скопом, его нет да нет применяли, в целях, так
сказать, профилактических. Иногда, после травли собаками, в камеру
заходили три-четыре дубака с деревянными дрючками (киянками) и
довершали собачью работу. При этом режим никого в карцер не водворял –
необходимости не было. И без того крытники лежали по нескольку дней,
зализывая раны.
      О медицинском вмешательстве и речи не могло быть. Несмотря, на синяки,
шишки, ссадины, рваные раны и даже сломанные ребра, крытники считались
вполне здоровыми заключенными. Мы и сами, в общем-то, так считали,
поскольку знали, что обратясь за помощью, могли получить  её в полном
объёме. Валя, медик нашего корпуса, на работу приходила, но с вступлением
в должность нового режима, работа её превратилась в отпуск, она филонила,
много ела, пила чай и днями спала на кушетке. Редко, когда по просьбе
самого режима она появлялась в карцере, где оказывала помощь самым
отчаянным и непокорным, которых уделывали так, что они с кровью
выхаркивали нутро.
      Режиму не нужны были ни стукачи, ни суки – он всех стриг под одну
гребёнку. Вор в законе, что сидел в шестидесятой хате, не единожды
предпринимал попытки отговорить режима от бесчеловечного отношения к
крытникам, за что был неоднократно бит и перевоспитывался в карцере.
Как бы то ни было, крытая сдалась. Вынужденно крытникам  пришлось
жить по законам, которые установила новая администрация. И все мы,
конечно, понимали, что к добрым временам возврата уже не будет.
Смирились крытники, успокоились. Случались, правда, отдельные вспышки
недовольства, но они мгновенно пресекались с еще большей жестокостью,
чем прежде. Вора в законе, которого режим не сумел таки «обломать»,
который не отказался от своих убеждений, оставшись приверженцем
прежних тюремных устоев, этапировали в другую крытку. Куда? Пока никто
толком не знал. Да и что он, в принципе, мог противопоставить геноциду
распоясавшейся администрации? Если рассудить здраво, ни хрена. Он такой
же зек, как и мы, и хозяину ничего не стоило сломать ему хребёт. Конечно,
надо отдать должное вору, он предпочёл до конца остаться преданным
идеалам истиной жизни уголовного мира. Он оказался крепок духом и не  отказался от своих убеждений в тяжелую для себя и тюрьмы годину.
Естественно, хозяину было выгодней этапировать вора куда подальше и,
таким образом, избавить себя от лишней головной боли. Теперь у
бизоновской своры руки были развязаны в конец.
      Шли месяцы, медленно собираясь в год, другой… Из «старичков» в камере
остались я и Пиля, остальные четверо «перепарковались» во время
переброски из камеры в камеру, которую устроил режим.
      Радион давно откинулся, но грев, как обещал, не сделал. Мудило. Помелом
щёлкал, что утка клювом, а коснулось дела и… На кого, на кого, а на него я
надеялся как на самого себя. И напрасно Пиля пытался убедить меня в том,
что Радион оказался жертвой обстоятельств. Мол вдруг, если его не
встретили родственники, тогда менты будут сами сопровождать его до места
жительства, потому что всякий крытник, выйдя на свободу, в обязательном
порядке цеплял надзор и каждый получал его индивидуально в силу своего
морального и психологического разложения, но никак не меньше года.
Буквально это значило, что поднадзорный должен с пяти часов вечера и до
восьми утра находиться в стенах своего дома, и каждый понедельник
являться в мусарню для отметки. В любое время с проверкой мог заявиться
участковый. И, не дай бог, если после второй, третьей проверки,
поднадзорного не окажется дома (мало ли, может в клубе на танцах) его
автоматически, без состава преступления, (отсутствие поднадзорного – есть
преступление) арестуют и водворят в СИЗО – год лагеря с усилением режима
ему обеспечен. Но я не желал понимать, что там могло произойти, я просто
костерил Радиона последними словами, убежденный в его наплевательском
отношении к нам. В конце-то концов, он мог уболтать ментов по месту
жительства и вернуться на пару дней, обратно сюда. Тем более, что канал
передачи у нас был налажен стопроцентно – не надо шевелить извилинами.
Передай грев и все дела. Нет, я был убежден, что поступил он так
сознательно, а стало быть по-свински. Мудак, и всё тут!
      …Режим козырем расхаживал по тюремным коридорам и, нередко,
демонстрировал свое самодовольство крытникам без выбора, посещая ту или
иную камеру. Убедившись, что тюрьма признала, пусть и не совсем пока, но
все ж впитывала его «конституцию», он, в кои-то веки позволил крытникам
некоторые послабления. Стали, как в прежние времена, давать книги раз в
десять дней. Надо заметить, что библиотека тюремная имела много редких
книг, каких и на воле-то не сыскать. Можно было записываться к медику, в
том числе, к зубному врачу.
      Я, благодаря такому послаблению, умудрился закрутить любовь с Валей. И
как мне казалось, любовь не шутейную, с её стороны, разумеется. Если кто-
то из нашей камеры записывался к врачу, я сидя на корточках у кормушки,
пока она разъясняла «больному» как, по сколько и в какое время принимать  таблетки, плел ей такие кружева про свои искренние чувства, что она на
некоторое время теряла над собой контроль и от смущения и даже некоторой
стыдливости ее лицо розовело. Она позволяла касаться ее рук и не только,
если конечно, поблизости не было контролера. Иной раз, в силу
непредвиденных обстоятельств, (например: не далеко от камеры стоял дубак,
с неохотой наблюдавший за работой медика) высказать свои сокровенные,
загодя отшлифованные слова Вале, не представлялось возможным. Но зечара
я был битый, и поэтому у меня все было предусмотрено. На этот случай я
заранее писал письмо, листах на шести, лишая себя сна в ночь накануне
прихода Валентины. Улучшив момент я кратче протягивал ей письмо и она
быстро прятала его в карман халата.
      Не знаю, что подвигло Валентину на такой шаг, какие чувства ей управляли,
да и вообще, на кой ей это было надо? Но тем не менее, вскоре она прописала
мне горячие и витаминные уколы, и самое важное, диетическое питание в
течении месяца. То есть она сделала мне диагноз больного. (Здоровые в этой
обители были разве что клопы). Диета, понятно, делилась на всех, а вот
уколы я принимал один. Лучше б наоборот. На уколы меня водил контролер.
Врачебный кабинет Вали находился в конце коридора. И пока она улыбаясь
всаживала иглы в мое «могучее» тело, дубак всё это время стоял в дверном
проеме кабинета, (другой бесцеремонно садился на кушетку у выхода), и
одним глазом косил в нашу сторону, чтобы я, не приведи бог, не распустил
руки. Но мы лишь вполголоса разговаривали, так, чтобы дубак не смог
расслышать о чем. Я обратил внимание на то, что Валя намеренно затягивает
с процедурами, по долгу возится с ампулами, шприцами. Зачем
спрашивается? Не похоже, чтобы ради разговоров, ведь говорили мы
настолько тихо, что почти всё время приходилось переспрашивать сказанное.
Чутьё мне подсказывало, что за этим кроется какая-то тайна. Но какая? Иной
раз она настолько вызывающе близко ко мне приближалась, что я почти
угадывал носом в ямку её пышной груди. А поскольку я не из полена
строган, меня начинал забирать легкий приятный зноб. Но всякий раз сила
разума брала верх над силой животного пробуждения. И к тому ж,
присутствие дежурного заставляло меня тормозиться в своих худых
помыслах. Валентина не единожды оказывала мне такое халявное внимание,
её ничуть не смущало присутствие дежурного. Но дать волю рукам я
остерегался.
      Вскоре случилось и вовсе непонятное. В течении дня на процедуры меня не
вывели, при том, что Валентина была на работе, мы слышали как она делала
обход некоторых камер. И вдруг, кто бы мог подумать, спустя минут сорок
после вечерней проверки, лязгнул замок, открылась дверь камеры и мы,
предварительно вскочив на ноги, ожидая увидеть в такой час если не самого
режима, то наверняка ДПНТ со сворой, с изумлением вытаращились на
возникшую в проеме Валю, как всегда в белом халате и с румянцем, никогда
не сходившим с ее щек.        – Ну, ты на уколы идешь? – спросила она, глядя мне в глаза и приветливо
улыбаясь.
      Сокамерники обрадовались за меня, и пока я приходил в себя после
нежданно-негаданно явившейся гостьи, в один голос, затараторили:
      – Давай скорячком, не то Валюша передумает! 
 
      Оказавшись в коридоре, я подивился, Валентина сама, как
профессиональный дубак, закрыла двери камеры невесть откуда взявшимися
у нее ключами. Дежурный нашего поста находился метрах в тридцати от нас
у коридорной разгородки, и, не обращая на нас внимания, разговаривал со
своим коллегой, на посту у которого уже приступили к мытью полов бабёнки
из следственных камер. Я был шокирован таким оборотом дела.
      – Пошли, - мельком взглянув на меня, сказала Валентина, и слегка
размахивая рукой, в которой держала ключи, зашагала в направлении своего
кабинета.
Привычно заложив руки за спину  я, в двух шагах сзади, следовал за ней.
Какие могут быть процедуры за два часа до отбоя, думал я, как магнитом
прильнув взглядом к подергивающимся в такт ходьбы ягодицам. Коль уж так
она поступала, то мне ничего не оставалось, как предположить, что
процедуры будут несколько иными. Внутри у меня не зажёгся, а вспыхнул
пожар желания. Ай да Валя, ай да процедурщица!
      Она была на голову ниже меня, зато на пять лет старше. Мужа у неё не было,
но был сын, пяти лет, с которым она жила вместе с матерью под одной
крышей в доме, который построил её отец, рано ушедший из жизни. Неужто
она и вправду намеревалась найти своему сыну отца из числа заключенных?
Тем более из такого прожжёного контингента как мы, светлое будущее
которого для большинства из нас будет до конца дней своих находиться под
неусыпным оком часового на вышке? С её стороны, как я кумекал, на лицо
отсутствие здравого смысла. Это ж каким надо быть снайпером, чтобы
попасть в яблочко.
      Ну, да как бы там ни было, мы дошли до кабинета, она открыла дверь и
посторонилась, пропуская меня. Я вошёл и, как обычно, сел на туборь у стола,
где лежали разные медицинские прибамбасы. И тут я вдруг серьезно
испугался. А что, если сейчас, оставшись вдвоем, она в корень обнаглеет, и
ей захочется мужика? Ведь не просто ж, красного словца ради, она устроила
мне лечение в это время? Как мне в таком разе быть? Я, признаться, в любви
дилетант, и у меня нет надлежащего опыта, в столь интимном деле с
женщинами. В свободном мире я прожил восемнадцать лет. Меня, можно  сказать, пацаном вырвали оттуда, и теперь я, если дойдет, вляпаюсь мордой в
грязь. Это не я пыхал жаром, это кичился тот, который во мне сидит. Однако
изворачиваться и краснеть, как не крути, придется мне. «Господи, отнеси
тучу мороком», так будто говорила моя мамка, предчувствуя приближение
чего-либо нехорошего.
      После того как Валя подошла к столу и приступила к обычной, в таких
случаях, подготовительной работе врачевания, я повернулся, чтобы
посмотреть на дверь кабинета. И, о чудо, она оставила ее настежь
отворенной. Господь услышал меня! Я спасен! Но как оказалось, Валю ничто
не смущало, она и на этот раз продолжала вести себя «подабающе». Мне
неизбежно приходилось попадать лицом в ее грудь. А когда она делала
горячий укол, обязательно садилась напротив и нагло просовывала свою
пухлую коленку между моих, костлявых. Руки у меня так и чесались.
Послышался шум шагов в крытой галерее, которая напрямую связывала
второй этаж тюрьмы с административным зданием. Ее, галерею, сработали за
неделю. Видимо нового хозяина не устраивал подъем на второй этаж по
узкой, железной, винтовой лестнице, вот он и дал указание на постройку.
Шедших было, как минимум, трое. Брякнули двери галереи, и шаги
поднявшихся на этаж уже слышались совсем близко по коридору. Мы вместе
с Валей смотрели в проем открытой двери. Прошли четверо: «полковник» -
старшина, единственный из корпусных, откровенно ненавидящий нашего
брата, за что и был отмечен кличкой от слова полкан, ДПНТ, опер –
молоденький лейтенант и сам хозяин. Все, в том числе и Бизон, проходя
смотрели в открытую дверь медицинского кабинета. И ведь прошли. Бизон
даже не удосужился поинтересоваться у врача, какого рожна в это время она
в тюрьме, да и к тому ж  ведёт безнадзорный прием.
      Мне не верилось, как же так? Бизон прошёл, словно не замечая. Такого не
должно было быть, не мог он пройти мимо, не в его это манере. Нет, тут что-
то не то. За этим явно что-то кроется? Я присел на измену. Уж не вляпался
ли я в говно? Не является ли этот кабинет, поставленной на меня ловушкой?
Ё-мое! Меня будто ледяной водой окатило. Они ж провоцируют меня, а я,
бычара, и уши развесил. Вот же мрази! Это «семляк» мне капкан поставил,
больше некому. Под раскрутку пустить хочет, чтобы я ещё лет этак десять в
этих жерновах перемалывался. Вон почему Валюша себя так охотно, с пылом
подавала. Проститутка кумовская! ****ина вертухайская! Кобыла
заезженная! Кряква подсадная! Не-е, ну и валет. Любви ему захотелось,
казанова грёбаный! О-ой, в какой же омут я нырнул? Надо выплывать, да
пошустрей, не то затянет на дно…, э на дно я не хочу. Не надо мне туда. Не-
хо-чу…
      Я встал и молча пошёл к выходу.        – Ты куда? – окрикнула Валя, растерявшись.
      – В камеру.
      – Подожди, я сейчас…
      – Не заблужусь. – Холодно сказал я, и заложив руки за спину (это движение
делается машинально – приученность), зашагал по коридору в направлении
своей камеры.
      Девки уже швабрили пол на нашем посту. Завидев меня, обе, медленно
попятились к стене.
      – Что шугаетесь, шаньги сдобные? – Бросил я им походя. – Мне самому
страшно.
      Сзади приближался шлепоток Валиных тапочек.
      – Ты ково испугался-то? – Поравнявшись со мной, спросила она. – Тебе
нечего бояться у меня в кабинете.
      – Ты знаешь, – я ее уже возненавидел. – Я, как-то, больше тяготею к
коллективу.
      – Что-то я тебя не поняла? – Она или дурочку включала, или же таковой
являлась, чего я в порыве любовном не разглядел. – К какому коллективу?
      – К камерному, Валя, к камерному!
      Она, раскрыв рот, остановилась. На встречу шёл дежурный. Валя,
спохватившись, крикнула ему, почти не своим голосом:
      – Петя, закрой этого в девяносто восьмую!
      Утром я уже питался из общего котла. Вдруг сразу как-то выздоровел. На
процедуры меня не выводили, чему я был непомерно рад-радешенек. Слава
богу, пронесло. С этого дня к кормушке, если нарисовывалась Валя, я не
подходил. Расхотелось любить и быть любимым.
16
      Средь нашего брата бытует мнение, дескать, срок быстрее идет на убыль,
когда перевалит за половину. Я в этом не уверен. Ведь если судья отмерил
тебе десятку, то по истечении половины она никак не обратится в пятерку,
оставаясь десяткой до самого звонка. По-другому не бывать. Глупо полагать,
что вторая половина срока растает, как апрельский снег. И не менее глупо  подменять действительность миражом. Ну, если кто-то, таким образом,
успокаивает душу, обнадеживает себя, его дело.
      Вот и у меня за половину перевалило. И что из того? Срок как тянулся, так и
тянется, словно нескончаемая, могучая бурная река по пересеченной
местности, которая несёт меня от самого истока, крутя в тугих воронках,
шмякая о каменистые берега перекатов, норовя утопить в своих мутных
водах, чтобы я никогда не увидел устья. Поглядим, авось доплывем.
К этому времени я потерял счет пятнашкам, которые отбухал в изоляторе.
И к тому же успел шесть месяцев отсидеть в БУРе. Опера пугали – крытая по
тебе рёвом-рёвет, если избежишь раскрутки. Раскруткой они начали
стращать меня, после того, как я размозжил  чан одному «катале» и тот
надолго попал в больничку, где ему, ремонтируя голову, в нескольких
местах наложили швы. Но иначе, увы, я поступить не мог. И не только не
мог, я права не имел.
      Андрей, так звали этого клоуна, был мой земляк. Как земляк? Взять
географически, он из поселка, который находился в двухстах километрах от
моего места жительства. Знал я его так себе. Жил он в десятом отряде, в
другой локалке. По жизни мужик, и как мне казалось никуда нос не сует.
Когда обращался, я выручал его то чайком, то куревом. Как земляку
отказать? Не по-человечески это будет.
      И как-то в промзоне, в одну смену попали, он нашел меня и после минутного
пустопорожнего разговора спросил:
      – Зема, ты чайковским не богат?
      – Слушай, Андрюха, мне не в жилу тебе отказывать, но ты пойми правильно,
сами на мели сидим. Веришь, у самих кропаль остался. Со дня на день
должны подтянуть. Апозжа подскакивай, если всё срастется, базара нет,
поделюсь.
      – А может это, Миха, бабками располагаешь? Если имеются, я махом
сгоношу с чайком. У меня с вольняшками-водилами подвязки конкретные.
Сейчас вон, в цехе два «Камаза» грузятся. Чо дак, я б прям сейчас лукнулся, а
завтра к обеду уже б всё правильно было.
      Бабки у нас на этот момент имелись. Куда деваться, надо землячка выручать.
Я сходил в бугельную (отдельное, с дверью, в цеху помещение с пятью
сварочными кабинами) и нырнул в курок в своей кабине. Когда отдавал
Андрею два четвертака очень серьезно его предупредил:
      – Андрей, хоть ты и земляк мой, всё ж помни,  не подтянешь чая, вернёшь
бабки. На всё про всё, неделя сроку тебе. Это на тот случай, если у тебя с  чаем облом получится. И не в обиду будет сказано, закрутишь юлу, за бабки
спрошу по полной программе. Лады?
       – Миха! – он на радостях начал убеждать меня. – Ты чо, братан! Мне какой
смысл косорезить? Если что, я сам гриву подставлю. Будь спок, всё будет
абдельмахт! Отвечаю!
      – Короче, я тебя предупредил. А уж как ты сработаешь – сам решай. Делай
по-человечески. Да гляди, чтоб самого не прокатили. Ну, всё, бывай. И,
главное, не унывай.
      На этом мы разбежались. Мне хотелось надеяться на порядочность Андрея.
И в то же время какая-то совсем мизерная, как заноза, частичка недоверия
закралась в мое сознание. Уж больно он ретиво вёл себя в этот раз, чего
раньше за ним я не замечал. Впрочем, это его личная беда. Но если он
задумал поиграть с огнем, обвести меня вокруг пальца, как овцу
стриженную, то его ждет наказание. По-любому, отвечать ему тогда придётся
сполна и к тому ж по законам зоны – неписаным, жестоким босяцким
законам.
      Как оказалось, не зря я сомневался в Андрюше. Выяснялось, что
порядочность, как понятие, для него не существовала. Он пропитался
лагерной гнилью, прикрывшись маской мужика, и пропитался насквозь,
иначе, как гнида, его не назовешь.

      Обо всем этом я узнал спустя два месяца. Не так-то просто выцепить
человека в зоне, и тем более таго, который понимает, что встрял, и ему
ничего не остается, как только гаситься, чтобы оттянуть на какое-то время
неизбежно ожидаемое возмездие.
      Я по-тихому, словно бывалый сыскарь, наводил справки об Андрюше. И вот
какая картина в связи с этим у меня нарисовалась. Земляк мой слыл у себя в
отряде картёжником. И как я выяснил, картёжником не ахти каким. Долги всё
ж умудрялся отдавать, тем более, что играл он не всегда на бабки, чаще на
шмутье и ларек. И тот полтинник, который я ему самолично вручил, он отдал
в счёт карточного долга. Да подойди он, ко мне по-людски со своей бедой, я
б по-земляцки выручил его, и возможно, помог бы избавиться от карточной
зависимости. Через карты народу пострадало – уйма. Многих опустили,
других петухами сделали. В этой системе, в отдельных случаях, могут
простить долг денежный, но долг карточный – никогда. И несмотря на то, что
об этом все знают, все одно ныряют в этот омут. Всяк надеется, что уж его-то
не коим образом такая участь не постигнет. Дескать, я такой катала, что сам
любого вгоню в долг. А между тем, карты – игра далеко не каждому по
мозгам. Картами в совершенстве, владеют лишь единицы. И, как правило,  всякий истинный катала, стопроцентный шулер и мухлер. Вот такие вот
деятели и втягивают начинающих, дают им по-первости раза три-четыре
выиграть и даже урвать хороший куш. А те лопухи, уверовав в силу своего
таланта, опьяненные легким выигрышем с упоением проглатывают
наживку. Что и приводит в оконцовке этих окрыленных карточных гениев в
гребешковый ряд. И счастье тому, если катала простит. Случалось, что
прощали. Но только при одном условии – если проигравший больше никогда
не возьмет в руки «стос». А ежели он проигнорирует это и вновь будет
замечен со стирами в руках (просто, без игры с кем-то), могут и на перо
посадить, если не на стальное, то на кожаное – верняк.
      Долгохонько мы «охотились» на Андрюшу, прежде чем выцепили его. Зная,
что кара неизбежна он словно маг исчезал из поля нашего зрения. Но вот и
для него настал момент истины. Добровольно он не желал идти к нам в
бугельную. Пришлось применить силовые методы воздействия. Пока я
отвлекал его внимание на себя, заверяя, что с ним обойдутся без «нагрузки»,
Радион, со всего маху, жогнул ему по спине ломом. Андрюша с
вырвавшимся из груди слабым хрипом, пал на колени и с перекошенным от
боли лицом, стал медленно, запрокинув голову, изгибаться назад. Покуда у
него дыхание сперло и он не мог заорать, взывая о помощи (менты на крик
налетели б галопом), мы подхватили его под белы рученьки и уже через пару
минут доставили в бугельную, в самую дальнюю кабину. Когда его жабры
пришли в норму, орать не имело смысла. Он понимал, что сейчас его будут
больно бить. Чувство обреченности вжало его в угол, он весь дрожал и еще
что-то пытался бормотать в свое оправдание, надеясь, что будет услышан и
быть может милован.
      Перед  тем как приступить к экзекуции я прочёл ему наказ, некое подобие
молитвы, чтобы он принял наказание смиренно, с чувством раскаяния в
сотворенном им грехе.
      – Не трясись, - сказал я ему. – Сумел нагадить, имей мужество отвечать. Ты
не хуже меня знаешь, что в этой, прогнившей до недр жизни, за все надо
платить. Я тебе, как землячку, на, Андрюша, пользуйся моей добротой. А ты?
А ты решил, что меня можно кинуть! Овцу во мне надыбал! Ты хоть
понимаешь куда и как втюхался?! Козлиное твое нутро, сучонок! Может тебе
в попе бобу сделать, а? Что молчишь, ублюдок! – Во мне уже созрел палач. –
Не бойся, е…. тебя никто не собирается. Твоя вина, катала сраный, не
подлежит никакому оправданию! Бабки, которые я тебе от сердца оторвал,
мне послали мои родители. Ну, ты знаешь, как это делается. Так вот, слушай
сюда, гнида! Мамка моя работает на железной дороге с путейским молотком
– забивает в шпалы костыли. И батя, как ты понимаешь, не бухгалтер. Так
что копеечка им дается нелегко! И лишь из-за того, что ты мой земляк, у
меня нет желания опустить тебя, поставить в один ряд с чушками и
педиками. А за такое «падло» - следовало бы! Бродяги меня б не осудили,  скорее наоборот, сказали б «воздал по заслугам». Или может, все-таки,
жахнуть тебя?! – Меня уже всего трясло, не знаю, как я еще умудрялся
сдерживать себя. – Что ж ты за человек такой? Когда просил у меня бабки,
ты смотрел мне в лицо. А как ты говорил? Ты не говорил, ты пел! Так
наберись же мужества и посмотри на меня! Мужик ты или нет, в конце-то
концов?!
      Он ещё  только подумал, его руки, прикрывающие лицо, ещё не успели
опуститься до подбородка, как я нанес ему резкий удар в область
переносицы. Он вновь закрыл лицо и чуть присел. Я схватил железную
полосу, заготовку бугеля, и начал дубасить Андрюшу по рукам, голове,
спине.
      В себя я пришел когда мои кореша цепко держали меня за руки. Если б они
не оттащили меня, я б убил Андрюшу. Убил бы наверняка, потому что в
порыве мести, я не отдавал отчёта своим действиям. Какое-то время я
пребывал, словно под гипнозом.
      Окровавленного, в бессознательном состоянии Андрюшу, кореша волоком
утащили из бугельной, и протащив метров тридцать по цеху, в котором во
всю грохотали многотонные прессы, бросили его в закут, за пескоструйкой.
И конечно же, многие работяги цеха, и не только они, не могли этого не
заметить.
      Вскоре прибежали медбратья и утрелевали Андрюшу на больничку. А еще
через полчаса, на съеме с работы утрелевали в ШИЗО меня и Радиона.
Отсидев пятнадцать суток я поднялся в зону, а Радион (мы сидели в разных
камерах), схлопотал еще пятнадцать за то, что во время раздачи пищи,
поймал Пони за руку, задернул её в камеру по самое плечо и стал крутить, да
так, что тот, топая ногами, блажил как недорезанный. За что его так Радион –
не знаю. Может соли лишка насыпал? На два дня Пони выбыл из строя, его
подменял другой из хозотряда.
      Опера не дали Радиону подняться в зону, слишком много он имел приводов и
даже два БУРа. По прошествии какого-то времени его судили и он до конца
срока был этапирован в СТ – то бишь крытую.
      Меж тем время отмеряло свой ход. Некоторые из моих корешей чалились в
БУРе, другие, как Радион, были сбагрены в крытку; кто-то ушел на свободу.
Я что называется, встал на крыло. Теперь уже я учил уму-разуму молодых,
пришедших на зону. Наставлял, так сказать, передавая опыт , что-ли. Но опера
тоже не дремали, кто, кто, а уж они то знали свое дело. Я нутром чуял, что на
меня повсюду расставлены сети, в которые, как карася, загоняли меня щуки-
опера. Такой финал уже был неизбежен. Пришел и мой черед. Надо было  держать ответ за свою непокорность. Поднадоел я видать порядком. Что ж,
этого следовало ожидать.
      Я как можно меньше старался светиться, попадать на глаза офицерам любого
калибра. Но всё тщетно. Меня подловили, изобличили и закрыли.
А произошло это следующим образом. Режим, у которого в свое время не
пролезло объединить зеков в один общий «гурт», придумал такую козню:
запретил зекам уносить хлеб в отряд. То есть зек, хочет он того или нет,
должен был съедать пайку в столовой. А пайку нам делили на три части:
утром двести грамм, в обед – двести пятьдесят грамм и ужин,
соответственно, двести грамм, и никто никогда не запрещал заключенному
распоряжаться  его кровняком. Какая разница где он съест пайку – в секции, в
промзоне ли? Ведь это его пайка и никто не в праве разевать на неё хлебало.
За такое можно и под х… угодить, очень даже запросто. Ан нет, нашлась
мразь, с погонами майора, с партбилетом в кармане, которая, творя
беззаконие, ни за что не отвечала. Его, режима, забавляло если зеки
противились, брыкались.
      И дернул же чёрт меня пойти вечером в столовую. Я уж и забыл, когда
последний раз бывал там (это не возбранялось, пайку мог принести кореш,
или любой, проживающий с тобой в одной секции). На обратном пути я шёл
крайним в пятерке и нёс, обернутые газетой «весло» и пайку в руке, ни о чём
не подозревая, как делал это и всегда раньше. Когда отряд входил в открытые
ворота локалки у меня из рук кто-то резко выхватил газету с пайкой. Я тут же
обернулся, чуть сзади стоял красноперый, что дергает штыри калиток в
локалке.
      – Ты, козел! Ох..л что ли?! – Я буром попер на него.
      – Не положено хлеб…
      Я с правой ноги засадил ему в пах. Он согнулся, бросил сверток. Хлеб
отскочил под ноги идущим отряда. Я озверел. Второй удар я нанес ему в
поганую морду. Он повалился на бок и рухнул на землю. Строй отряда
нарушился, потому что те, кому под ноги угодила моя пайка, остановились,
не дав, таким образом, растоптать ее. Я взял хлеб, подошел к козлу, который
еще не оправился от неожиданно постигшей его участи, размазывая красные
сопли по морде, и глядя ему в глаза, полные ужаса, сказал:
      – Кушать хочешь, красноперый? – Я не знаю с какой силой ударил хлебом о
его рожу и стал вдавливать хлеб ему в ненасытное, поганое хлебало. – На,
жри, кочет! Жри, сука!
      Он крутился подо мной, пытаясь высвободиться, вертел мордой, выплевывая
кровавые хлебные крошки.        – Давись, кумовской выкормыш!
      Тут на меня навалились солдаты, невесть откудава взявшиеся, заломили руки
и поволокли на вахту. Я еще долго не мог прийти в себя. И после того как
уже находился в камере, среди мне подобных, продолжал  часа два исходить
гневом, поливая последними словами режима с его тупорылой, как и он сам,
затеей.
      Как, как я должен был поступить? Сказать козлу: извини, я не знал, и
подарить ему свой кровняк? Хрен на рыло! Да каждый, маломальски
уважающий себя зек, поступил бы точно также. Эти мрази все человеческое
продали кумовьям за сладкую жизнь и обещанное им УДО (условно-
досрочное освобождение). Сегодня они вырывают из рук пайку, завтра им
занадобятся мои прохоря, а потом, глядишь, и подпрашивать начнут. Это ж
голимый беспредел получается.
      Как бы отреагировал режим, если б у него, при выходе из хлебного магазина,
из авоськи выхватили батон и сказали: не положено уносить домой, батон
нужно съедать в магазине? Ведь это, по сути, одно и тоже. Шакал он, а не
режим. Негодный человек. И даже совсем не человек, а упырь, как ещё
скажешь.
      От дежурных прапоров я знал, что на меня готово постановление о переводе
в БУР. Так оно и случилось.
      Поднимать меня в БУР из изолятора пришел сам Пекин. Эта процедура
много времени не занимала. Ни мыть, ни переодевать зека не было
необходимости. Просто тебя из кичевской камеры переводили в другую, в
которой сидеть куда комфортнее. Тут тебе и трехразовое питание, пусть и
пониженное, на ночь постельные принадлежности, газеты, журналы –
пожалуйста, махорочки завались и отоварка к тому же на три рубля в месяц,
пол деревянный, оттого и теплее, чем в ШИЗО. Терпимо, одним словом.
Только что на полгода под замком. И на прогулку у нас не водили,
прогулочных двориков не предусмотрели. А обязаны были предусмотреть
буровик, по закону, ежедневно должен тридцать минут пребывать на свежем
воздухе.
17
      – Бродяги! – крикнул я на весь кичман, когда кум остановил меня у
камеры, где сидели педерасты. – В десятую поднимают!
      Я крикнул это вовсе не из боязни за себя, а для того, чтобы мои кореша,
которые уже не первый месяц сидели в БУРе, знали куда меня поднимают.  Но «буровики» поняли это по-своему. Загрохотали двери камер. Удары
мисками о внутренние железные двери, крики, многоэтажная матерщина
заглушали все. Из каждой камеры летели проклятья:
      – Что делаете, сволочи!?
      – Кровопийцы!
      Кум, пытаясь перекричать бунтарей, начал что-то объяснять прапорщику,
который с ключами от камер стоял рядом. Но тот ни черта не мог
расслышать, и кум просто подал знак рукой, мол, открывай. Прапорщик
Босый (такую кличку дали зеки из-за полного отсутствия на его голове
волос) вибрирующей рукой едва попал в замочную скважину.
      Я понимал, что Пекин, поднимая меня в десятую, мстил мне за тот
давнишний инцидент с голодовкой. Отыграться задумал, сучара.
Всем было известно, что за контингент сидит в десятой, которая на
протяжении вот уже ряда лет служила неизменным пристанищем,
нарушающих режим содержания педерастов. Поднимать их в другие камеры
опера не решались. Знали, что там им покоя не будет. И уж если кумовья по
своей опрометчивости проморгают и «петя» попадает в камеру к уркам, то
ему невольно приходится исполнять роль проститутки. Петю не обижают,
нет. Напротив, нередко в ущерб желудку, жертвуют своей кровной пайкой
лишь бы «петя» не похудел, не потерял товарного вида.
      Правда, за всем этим, возможен и подвох. Бывает, что кумовья специально
подсаживают «девок» к блатным, с тем, чтобы втихую подпасти и уличить
того, от кого бы они желали избавиться. И если им это удается, то урку
пускают под раскрутку по 121 статье (мужеложство). То есть, кумовья
используют педераста как посредника, после чего этапируют его на другую
зону, чтобы не закололи.
      Я переступил чуть возвышающийся над полом порог. В камере было трое.
Двоих я знал по зоне, и они меня конечно тоже. А вот третьего, как не
напрягал память, припомнить не мог. Их в каждом отряде десяток-полтора,
где ж их упомнишь. Я так же знал, что те двое были из моего отряда и
работали в первом цехе, в пескоструйке, и сидели наверняка, за отказ от
работы. Пескоструйка – это не макаронная фабрика, не всяк выдюжит.
Третий был хлипенький. «Если придется бодаться, прикинул я, устосаю всех
троих».
      – Ну что? – сказал я, оглядывая своих сокамерников. – Как жить-то будем?
      – Как жили, так и будем, – огрызнулся тот, третий, исподлобья глядя на меня.
– Или ты с собой новые правила распорядка принёс?        – Ага. – сказал я, и резко запрыгнул на нары, которые были открыты, что
категорически запрещалось в дневное время. Я это хорошо знал, потому что
уже приходилось сидеть в БУРе. Но на девок сей запрет, по-видимому, не
распространялся. Девки, они и есть девки, им всегда снисхождение. – С этого
дня я буду вашей мамкой. Заживё-ё-ём, скажу я вам.
      – Что-то я не въеду? – У этого третьего была явная склонность козырнуть
жаргоном. Никак на главного кочета тянул. – Что ты уши-то шлифуешь?
      – Не въедешь, говоришь? – ухмыльнулся я. – Объясняю. Слушай внимательно
и ничего не упусти. Поскольку я буду вашей мамкой, а вы моими детишками,
то вам, для того чтобы расти здоровыми, необходимо припадать к титьке. –  Я
указательным пальцем ткнул вниз. – Теперь въехал?
      – Так я думал.., – замямлил тот.
      – Что я петя, да? – продолжил я его мысль. – Но, как говорится, ботинки жмут
и нам не по пути.
      – А зачем они к нам-то тебя?
      – Ты будто не знаешь? – Я по-турецки уселся на нарах. – Разве кум не
цынканул вам, чтобы вы из меня такого же сделали а?
      Педерасты молчали. Вполне возможно они ничего и не знали. Уж больно
кислыми выглядели.
      «Ну Пекин, – злился в сердцах я. – Гомика из меня захотел сделать. Погодь,
тварь, придёт когда-нибудь и тебе каюк».
      Да, кумовья прибегали и к таким мерам перевоспитания блатных. Ничем не
чурались. Укрощение строптивых – это их прямая работа, святая
обязанность. За это они получают заработную плату. Поэтому действуют
всеми дозволенными и недозволенными методами. А хозяину не важен
процесс, ему гораздо важнее видеть результат проделанной операми работы.
Порядок, тишина и покой в зоне – вот что для хозяина главное. Тем
 временем в изоляторе восстановилась тишина. Угомонились зеки,
успокоились.
      После всей этой нервозной передряги мне страсть как захотелось курить. На
киче, откуда меня только что подняли в БУР, я отсидел пятнадцать суток и
почти все на голяке. У «девок» же ничего брать нельзя. Им давать можно,
 а вот у них брать нельзя – зафоршматишься.
      Тогда ты будешь никому не нужен. С тобой не только перестанут  общаться, но и никогда не позволят сидеть за одним столом в
столовой, прогонят за тот, где сидят опущенные и педерасты. Таковы
 волчьи законы преступного мира. И ничего, к сожалению, не изменить.
Все как в карточной игре: проиграл – будь любезен, заплати. Видя,
 что обстановка в камере несколько нормализовалась, я подошел к
двери и негромко крикнул:
      – Седьмая? А, седьмая?
      – Говори, говори, - отозвались из седьмой, будто ждали, что я подкричу.
По голосу я узнал Теху. Серегу Техина, корефана. Мы крутились в одном
кудле.
      – Теха! Вы там на счёт ушей что-нибудь придумайте. А то вообще труба, хоть
караул кричи. Ну и со всеми причиндалами – сам понимаешь.
      – Ну, ништяк, ништяк, – пообещал Теха, и не упустил момент подковырнуть.
– А тебе подфартило, братан. Один среди  девок. Хоть бы к нам одну
заслал, кровушку разогреть, а?
      В соседних камерах конечно же слышали разговор, и по изолятору
прокатился дружный смех.
      – Тебе там это…, - услышал я голос Винта из пятой. – Самому-то в душу не заглянули? – И  он  издевательски заржал.
       Еще пятью минутами раньше все готовы были перегрызть куму глотку,
стервенея от бессилия, а сейчас острили, смеялись, будто ничего и
не произошло… Такой вот народ – зеки.
      – А ну прекратили! – рявкнул на продоле Босый. – Ржёте, как лошади!
Сгною на киче!
      Вскоре тот же Босый открыл кормушку и передал мне махорку, «тарочки» и
спички. Я по-шустрому замотал косяк, и жадно затягиваясь, начал  нарезать
тусовки.
      Педерасты, все трое, как горькие сироты сидели на корточках у стенки и о
чём-то вполголоса разговаривали. Ясное дело, их не устраивала сложившаяся
ситуация. Они по-видимому соображали: если я останусь в камере, им это
будет не с руки. На нарах не поспишь, за тумбой не поешь.
      – Слушай! – вдруг обратился ко мне один из них. – Если мы сейчас начнём
ломиться, тебя ведь должны будут перевести?        – Ваше дело, – сказал я, продолжая ходить взад-вперед по камере. – Ломитесь.
Авось чего и выгорит.
      Они все встали, подошли к двери и принялись подзывать дежурного, крича:
      – Старшой! Подойди к десятой! Слышь, старшой?
      Через пару минут шебуршнула резинка глазка и солдат, помощник Босого,
рыкнул:
      – Что орёте? 
      – Прапорщика позови!?
      Скоро подошёл  Босый.
      – В чём дело?
      – Гражданин прапорщик! – в один голос заговорили педерасты. – Вызывайте
капитана Пекина. Пусть он переводит от нас этого. – Они показали на меня.
      – Что? Не щупает? – гоготнул Босый. – Видать вы ему не по вкусу пришлись!
      – Если через пять минут не вызовешь, – предупредили они, – вынесем двери.
      – Дубье! Эти двери бульдозером не вырвешь! – сказал Босый. – Лбы
расшибёте, бестолочи!
      «Бестолочи» не стали больше с ним разговаривать и присели у дверей. Но
Босый похоже не стремился к взаимопониманию. Он хлопнул резинкой
глазка и удалился, звонко стуча коваными сапогами о пол в коридоре. Ему
видимо и в голову не могло прийти, что педерасты отважатся… Но не тут то
было. Они как по команде встали, взяли из шкафа миски, и началось.
      Минута, другая, третья. Эффекта никакого. Но они продолжают упорно
атаковать двери.
      Еще прошло минут восемь. Они уже все в поту, однако, не прекращают
начатого дела. Еще пара минут. И тут вдруг резко открылись двери. В
коридоре стояли Пекин, Босый и его помощники – два солдата.
Педерасты тяжело дышали и рукавами смахивали пот с лица. Все молчали.
Пекин, с едва заметной ухмылкой, смотрел то на педерастов, то на меня,
соскочившего, в последнюю секунду, с нар.
      – Медведев! – приказным тоном сказал он, и мотнул головой. – Выходи!        Значит, Пекин всё это время был в изоляторе. За десять минут он не мог тут
нарисоваться. Сидел, гнида, тихо себе в дежурке и ждал, что же со мной
сделают педерасты. Жаждал реванша за моё прошлое, мракобес.
      – О-о, бродяга! – обрадовался, как родному, Винт, когда я вошёл в камеру. –
Приветняк, стало быть! Ну, теперь все путём! Располагайся, ты дома!
      – Заиграло, видно, очко у кума, – пожимая мне руку, сказал Цыпа, высокий и
не обиженный здоровьем парень. – Ну, как, жив – здоров?
      – Да всё ладком. – Не скрывая радости, сказал я.
      И Винта и Цыпу я знал, как отче наш. Крутились мы вместе и, естественно,
наши взгляды на тутошную жизнь ни в чем не расходились, за исключением
разве что мелочей.
      Помимо Цыпы и Винта в камере были еще трое. Но те из другого кудла и
тоже конечно правильные. Одного из них я хорошо знал. Кликуха Туз,
заправило в своем косяке. А знал я его по той простой причине, что во всех
всевозможных разборках и передрягах в зоне Туз всегда начинал первым
вести базар от имени тех, с кем состоял в одной ватаге. Ни один из этой
троицы не подал мне руки. Беда какая.. Главное, я был среди своих.

      И все ж я надеялся, что кум поднимет меня в седьмую, там сидели
закадычные дружки. Да и седьмую в рабочку выводят, ящики колотить – все
разнообразие… Но кум поступил по-своему и поднял в пятую.
Перед тем как меня перевести в БУР, мне зачитали постановление, в котором
говорилось, что я понесу наказание сроком на шесть месяцев. Дольше в БУРе
и не имели права держать. По закону.
      Потянулись долгие, однообразные дни и ночи. Как-то само собой
складывалось, что  оказавшись в одной камере, одна троица почти не вела
разговоров с другой. Все базары велись исключительно в своем кругу. И
даже ночью, на сплошных нарах одна троица спала у одной стены, другая у
другой. Сказывались конфликты в зоне, которые не всегда заканчивались
взаимопониманием. Но уговор в БУРе никаких разборок – был тверд. Тут все
одинаково страдают. Каждый обязан делиться друг с другом, и даже с
врагом. Если тяжко придется педерасту, и ему обязан помочь каждый, ибо и
он также загнан администрацией в угол и страдает не меньше остальных.
В одну из ночей я не мог сомкнуть глаз, как не пытался. Не моглось что-то.
Память заныла. Мне вспомнился дом с палисадником, где когда-то я посадил
черемуху и две яблоньки-ранетки  и, конечно же, мать и отец. На воле я не  испытывал такого тонкого, до боли в сердце, нежного и трепещущего
чувства к своим родителям, как здесь в этих стенах. Ничего-то я на воле не
понимал, не умел правильно оценить материнскую ласку и отцову строгость.
Заносчив был, самоуверен…
      За три с лишним  года, что я находился в неволе, мне лишь раз
посчастливилось побывать на личном свидании. В самом начале срока, и
благо ещё, что кумовья каким-то образом, прозяпали. Свидания я был лишён,
но списки вывесили гораздо раньше, вот мне и повезло. Сутки… миг
радости.
      Как сейчас помню, в июне это было, двадцать седьмого числа,  семьдесят
шестого года.
      Когда я вошел в барак, где по обе стороны коридора располагалось десятка
полтора комнат для свиданий, то сразу увидел мать. Она стояла посреди
коридора и смотрела на двери. Ждала, бедная. Низенькая, в видавшем виды
ситцевом платье и серых старомодных туфлях, она казалась такой убогой и
униженной, что только от одного ее вида у меня влагой наполнились глаза. Я
подошел к ней и остановился, с трудом сдерживая слезы.
      – Мам! Ты не узнаешь меня?
      – Сына, - одними губами выговорила она, и уронила голову мне на грудь. –
Сынок…
      Я обнял мать и чуть не разрыдался.
      – Сынок, родной, - так же тихо проговорила она, и я почувствовал как мать
повисает у меня на руках. – Я и не признала тебя.. Вот эть, жизь-то как
крутит… Ты уж прости меня, старую, сына…
      – Пойдем в комнату, мам?! – в самое ухо, сказал я ей. – Люди ж смотрят.
      В коридоре стояли другие, приехавшие на свидание, и тоже поджидали своих
сыновей, мужей, братьев. Я не хотел перед чужими выказывать слез. Мне
казалось, что на нас смотрят во все глаза. А того не соображал я, что тем,
другим, было не до нас, поскольку каждый ждал своего мужика, неотрывно
глядя на входные двери.
      Выручил отец. Он вышел из комнаты и, увидев своих, помог мне увести
мать. При этом он лишь мельком взглянул на меня, будто вчера виделись. Но
в комнате отец обнял меня и крепко поцеловал три раза. Даже слезы
выкатились из глаз, чего раньше я за ним никогда не замечал. Знать, тоже не
железный.        Отец, как заправский каторжанин, уже успел вскипятить в поллитровой
банке воды и заварить чифирку.
      – Индийского привёз! – Похвастал он. – Чуешь, запах какой?
      Пока мать сидела на кровати и оправлялась от встречи, по-прежнему тяжело
вздыхая, я «тусанул» заваренный чай. Затем, дав ему отстояться, налил в
стакан и протянул отцу.
      Когда же отец, прерываясь для разговора, выпил содержимое стакана, я не
без удивления спросил его:
      – У тебя машина-то, пап, не заклинит?
      – Сердце, что ли?
      – Ну да.
      – Брось. Я чифиру и водки столько выпил, тебе не переплыть будет. – Улыбаясь в
усы, он вставил сигарету в мундштук, и прикурив, глубоко с усладой затянулся.
      – Не помню я, чтобы ты дома чифирил?
      – Вот-те раз! А на Оби, когда в Низямах жили, разве не помнишь? Должён
помнить, ты уж большенький был. Семь лет к ряду, пока в рыбаках ходил,
всё  крепкий чай пил. На сора я тебя не однажды брал, как ты не помнишь?
Бывало, сутками у «запора» рыбу черпаешь… Без чая никак, а чай-то какой
был? Тоже не помнишь? Китайский. В таких расписных, жестяных баночках.
Ты тут его и в глаза не видел. То был чай! Индийского пожалуй, получше.
      – И чё ты ему всяку ерунду несёшь, - перебила его мать. – Парень-от
худющий, ровно ухват, а он ему чай «андейский». – Она подошла к столу, на
который они выложили привезенное съестное, и принялась варганить обед.
Колбаса, отварная курица, разные банки, торт, конфеты – чего только не было
на столе. – Вы давайте, ешьте, че подала, – сказала мать. – А я пойду на кухню,
колбаски с яйцами поджарю. Я уж тут успела, обсмотрелась.


      Она вышла, прихватив всё необходимое.
      – Ну что сын? – Отец вопросительно посмотрел на меня. – Обмоем встречу?
      – Что? Пронесли?        – Как написал, так я и сделал.
      Отец взял со стола поллитровую банку вишневого компота. В его здоровых,
натруженных, с побитыми и корявыми пальцами руках её было не видно. Без
особых усилий, большими пальцами он сорвал крышку. Налил полстакана и
протянул мне.
      – Спирт, что ли?
      – Не повезу ж я бормотуху, – и тем же способом открыл вторую банку. – На,
запьешь. Это клюква. Мать сама закатывала.
      Я осилил лишь половину налитого и, почувствовав жжение в горле
оторвался, быстро запив морсом.
      – У-у, - промычал я. – Аж слезу вышибает. Крепкий зараза!
      – Да ну! Не может быть! – Улыбнулся отец, и налив до половины в тот же
стакан, разом опрокинул содержимое в рот. Крякнул и сказал:
      – Спирт, как спирт.
      Я закусил кружком колбасы, а отец, смотрю, о закуси и не помышлял. Да он
и прежде-то не особо себя этим баловал. 
      Перед свиданием я рассчитывал набить желудок до отказа. Но теперь, глядя
на все это съестное изобилие, мне ничего не хотелось. И такой феномен
объяснению не поддается. Во всяком случае – мне.
      – А денег часом не пронесли? – спросил я отца. 
      – Сотню, – сказал он. – Две по пятьдесят.
      – Вот это хорошо, - обрадовался я, будто деньги сейчас были для меня
главным.
      За все время свидания я так толком ничего и не ел. Мать только расстроил –
напрасно на кухне хлопотала. Ну не мог я, что тут поделаешь. 
А перед тем как проститься, я по отдельности сложил пятидесятки таким
образом, что они представляли собой небольшой квадратик, затем обернул
их целлофаном и, перетянув ниткой, проглотил. Иначе в зону не пронесешь.
При выходе шмонали особенно тщательно, не то что когда запускали.
Заставляли приседать по нескольку раз – авось чего в жопу заначил. Как-то у
одного выудили из задницы восемьсот рублей в трубочку свернутых и
ниткой перевязанных. Нашел нычку, олух. Вот с тех пор и заставляют
приседать и чуть-ли не туда заглядывают.   Уже в отряде я через силу выдул около трех литров воды и, затолкав в рот
пальцы, вырыгал и воду и деньги.
      ...Два года минуло с той поры, как я виделся с родителями. Но я никак не мог
забыть какой за год, за один лишь год стала моя мамка. Отец, тот вроде
ничего, не изменился. Видно было, что здоровье у него прекрасное. Такой же
подвижный, уверенный в себе. Ни единого седого волоса. Лицо чистое,
только по краям губ две давнишние морщины, убегающие за ноздри. И
непременно усы – сколько его помню… А вот мать сдала крепко. Раньше
морщин на ее лице я не замечал, а возможно и не обращал внимания. И все
одно, на свидании она показалась мне старушкой. Морщины изрядно
изрубцевали ей лицо. Под глазами темные, словно синяки, обвислые мешки.
А волосы.. какие у мамки были волосы! Я всегда восхищался, что они у нее
длинные, густые и черные точно смоль. И вдруг, всего-то за один год стали
сплошь седыми, берестяного цвета.
      Я помнил и то, как мать говорила мне, чтобы слушался начальников, жил
спокойно, никуда не лез. Даже узнала у кого-то, что если буду вести себя
хорошо, через три года вывезут на поселение. Мол там, на поселении, будет
намного лучше и мы сможем чаще видеться. На это я ответил ей так как
подсказывала совесть: «Не могу я, мама, слушаться начальников. Вы уж
простите меня, но весь срок мне придется отсидеть от звонка до звонка. Я
уже до конца срока лишен всего – и свиданий и посылок. Отоварку кровную
не вижу. Здесь за все наказывают. Не по форме одет, получи; поперек слово
сказал, получи; в столовую без строя, получи; пуговка не застегнута, получи.
Словом, администрация делает все, чтобы обратить человека в скотину».
Мать, конечно, в слезы. Отец, тот, молчал. Но когда пришел час прощаться,
он сказал мне:
      – Смотри, сын. Жизнь один раз даётся, - как-то по книжному сформулировал
он. – Я - то мужик, выдюжу, а вот мать раньше срока может… Ты уже давно
не пацан, понимать обязан. Она днём и ночью на свет божий сырыми глазами
смотрит. Изведёт она себя.
       – Хорошо, пап. – Меня окрикнул прапорщик, который дожидался в дверях
коридора. – Я понимаю…я буду..
      Я еще раз обнял родителей, развернулся и зашагал к выходу. В дверях, не
выдержав, я обернулся и увидел, как мать протянула руки и сделала шаг в
мою сторону. 
      – Ждите меня! – дрожащим от волнения голосом крикнул я, крепко, до боли в
зубах стиснув челюсти. – Ждите…         Прапорщик подтолкнул меня в спину и захлопнул дверь. Дверь, за которой
остались два милых моему сердцу человека. Только здесь я осознал в полной
мере, что они значат для меня. Может и к лучшему, что жизнь меня
шмякнула о самое дно?

18
      В коридоре взревел зуммер, извещающий о подъеме. Послышались голоса и
топот сапог. Пришёл зоновский наряд во главе с прапорщиком. 
В ШИЗо они приходят в целях, так сказать, безопасности. Дежурный по
изолятору и двое солдат, его помошники, не имеют права открывать
буровские камеры ( в дневное время могли ), и выпускать людей для того,
чтобы те в шесть утра сносили в каптерку матрасы, которые брали из
каптерки же, накануне, перед отбоем. А еще, наряд пособлял с выводом
буровиков на работу ( под этой же крышей небольшой тарочный цех), а так
же при съёме. 
Зэк- человек ненадежный. За ним глаз да глаз нужен – хоть и сидит он за
семью замками.
      После подъёма, когда матрасы были сданы, а зоновский наряд покинул
изолятор, Туз настроился кипятить воду в алюминиевой кружке, подвесив ее
на кран над толчком. Листы из «Нового мира», горели за милую душу. Чаек в
камере пока крутился.. За деньги его трелевали и прапоры и солдаты.
Денежки они уважали. И они же брали у буровиков конверты с письмами,
своей рукой вписывали адрес, на который родители или друзья должны были
послать денежный перевод, запечатывали и кидали в почтовый ящик, уже
там, за забором. За услуги, обычно, брали половину. Если приходил перевод
на сотню, зэк получал пятьдесят и, на эти же пятьдесят, тому же прапору
заказывал чай. Цыны были вполне приемлимы – пять рублей за две плахи
чая. И, что характерно, чай носили самый поршивый, редко, кто приносил
путний. Суки-что скажешь!
      Естественно, за связь с зэками по головке никого не гладили. Но, тем не
менее, деньги делали своё дело. И если не все, то добрая часть из числа
военнослужащих колонии испытывали ну просто неземную любовь к
рубликам. 
      Все в камере делилось по братски. Вот и сейчас, все шестеро сидели за
тумбой чифирили, передовая кружку по кругу.  Одна троица волком смотрит
на другую, но вслух никто и словом не обмолвиться, чтобы выказать
 неприязнь к сокамернику. Уговор, все разборки на зоне, соблюдается свято.
Взбодрились чифирком – поднялось настроение. Много ли зэку надо?
Чифирнул – и волокёшься, как вошь по темени. Подъехал
луноход. Открылась кормушка и в проеме показалась пухлая рожа
Пони.
      – Ну что там у нас на завтрак? – полюбопытствовал Винт. – Похоже
блинчики?
      – Только квашеные и пошинкованные, – сказал баландер. 
      – Ух ты-ы! – Винт хотел ухватить Пони за щеку, но тот увернулся. – Когда
нибудь  я натру тебя чесночком и слопаю. У –ух, вкусненький! – И Винт
заржал. 
      Квашеная капуста, залитая горячей водой, ежедневно входила в утреннее
меню и порядком поднадоела. Однако, приходилось есть – куда деваться. 
Отзавтракав, мы надумали перекинуться в картишки. Устроились под самые
двери, с тем, чтобы нас не смогли застукать врасплох. Другая троица решила
щегольнуть знаниями и, с умными мордами, корпела над кроссвордом в
«Строительной газете». 
      В пылу игры Цыпа с Винтом так заспорили, что мне пришлось успокаивать
их.
      – Хорош орать, спалят же!
      – Так он чем взял? – возмущался Винт, кивая на Цыпу. – Он же королем, а не
дамой! Король то, вот, у меня!
      – Протютюхал, всё! – уперся Цыпа. – Взял в руки портянки, не хрен варежку
разевать!
      Тут загремела кормушка. Я успел сунуть свои карты под мусорный бачек и
   встал. Цыпа с Винтом тоже подпрыгнули, но карты остались у них в руках, за
спиной. 
      –Во что играем? – с ехидцей поинтересовался прапорщик Краснов, шныряя
глазами по камере. – Уж не в очко ли? 
      – Какая игра, гражданин прапорщик! – нагнувшись к кормушке, врал Цыпа. –
Так сидим, базарим, волю вспоминаем.                – Я слышал как вы базарили! – сказал Краснов. - Где картишки то? 
      – Да внатуре, гражданин прапорщик, - жестикулируя  свободной рукой, Цыпа
продолжал врать. – Какой смысл мне помелом шлёпать. Что то ты напутал?         – Я вот сейчас на тебя и на Зарова, - он пальцем указал на Винта, - рапорт
«напутаю», и пойдёте у меня на кичу отдыхать! Понял? Так что, пока я
добрый, гони карты сюда!
      И надо же, в это самое время в изолятор пришла смена и вместе с ней наряд
салдат, чтобы произвести развод в рабочку седьмой, девятой и кичевской-
шестнадцатой камеры.
      – Ну-ка, все сюда! – крикнул прапорщик Краснов солдатам. – Живее, живее..
      Когда подбежали солдаты он, видимо, кому то из них отдал ключи и, не
отрывая глаз от Цыпы, рявкнул:
       - Открывай!
      Мигом открылись обе двери.
      – Все в коридор! – Это он уже в наш адрес. – Лицом к стене!
      Пока одни солдаты обыскивали нас, другие наводили шмон в камере. Не
прошло и минуты, как карты были найдены.
      – Ну вот. – Краснов подошёл к Цыпе и показал ему колоду. – А ты говорил,
базарили.
      Спорунов увели на кичу. А когда поменялась смена, и буровиков вывели в

рабочку, Цыпа подкричал:
      – Нам с Винтом по десять суток отвешали. В третьей чалимся, оба.
      – Всё понял! – отозвался я, и не упустил момента подначить. – Может вам и
туда портянки подогнать? Волю повспоминаете, побазарите..
      – Ты.. Миша! – забуксовал Цыпа, задетый подковыкой. – Вот Краснов на
смену заступит, я ему чистосердечно во всём признаюсь и попрошу его,
чтобы он тебя к нам устроил. Вот тогда мы с Винтом тебе о воле расскажем!
      – Я куму пожалуюсь! – крикнул я. – У меня защита надежная!
      В изолятора заржали.
      – Сгною на киче! – заорал прапорщик Босый, заступивший на смену.
      – Это чья там жопа урчит? – изменив голос, крикну я. – Чоп поставь,
простудишь!
      – Сгною!! – Пуще прежнего заорал Босый. – Всех сгною!        Он побежал рыскать по глазкам, в надежде отыскать того, кто кричал. Но его
попытка изобличить крикуна не увенчалась успехом, и он, матерясь,
удалился восвояси.
      Теперь я остался один – свой среди чужих. С сокамерниками почти не
разговаривал, за редким исключением. Большую часть времени я проводил за
чтением газет и журналов. Читал по многу и все подряд. А когда уставал от
заумных фраз, ложился на пол и дремал. Благо, пол был деревянный.
С того дня, как посадили на кичу картёжников, мы все, не сговариваясь,
перестали есть пайковой сахар., припасая его на тот день, когда шулера
поднимутся в хату. И обеденное масло, что по пять грамм пологалось в кашу,
сливали в одну кружку. Таково правило. Сам страдаешь, но встретить того,
кто находится в еще более жостких условиях, обязан по человечески.
Наконец то время пришло-Цыпе и Винту осталось сутки до подъема в хату. И
тут случилась непредвиденная  бякушка. В камеру, перед самым обедом,
вошёл тот, кого я никак не предпологал увидеть здесь, да ещё в таком виде.
Держась за правый бок, в камеру вошел Жаба, закадычный друган Туза.
Жаба был тубик, и от того видимо, худой, как буровская жизнь. Лагерные
коновалы, прада, не знали о его болезни. Ему каким то образом удавалось
скрывать это от них. Сам он родом был из Тюмени, и его родные частенько
передовали ему барсучье сало и разные дефицитные колеса. Он и лечился
самостоятельно. Но нельзя сказать, чтобы Жаба шел на поправку, скорее
всего то, что ему передовали, служило лишь поддержкой и только. Болезнь
была запущена. Однако, хреновое здоровье не мешало ему быть порядочной
сволочью. В нашем кудле его ненавидели все, без исключения. Знали, что
Жаба лиса, затесавшаяся в волчью стаю. Молотнуть его намеревались
многие, и не однажды. Но Жаба всегда выскальзывал налимом, как только
чуял неладное. Казалось бы, выходит в третью смену, в промзону, молоти
его. Нет. Он либо исчезал, какДжин, либо возле него, невесть откуда,
появлялся дежурный наряд. Никак не получалось проучить эту мразь. И вот
те на! Жаба вошел, уделанный чище лошади. Лицо сплошной вздутый синяк.
Глаз не видно – так, смотровые щели. И судя по тому, как он кособоко
вошел, ребра ему расчесали-будь здоров.
      При виде Жабы у Туза округлились глаза. Возможно, в первый момент, он не
узнал своего другана. Не зная, что сказать, он помог Жабе присесть на лавку
у тумбы, с другой стороны которой сидел я.
      – Братан! – не своим голосом проговорил Туз, заглядывая Жабе в лицо. – Кто
тебя?
      Жаба молчал. Казалось, он вот-вот разревется.        – Говори братан! Говори! – просил его Туз и, присев рядышком с ним на
корточки, трясущимися руками начал заматывать косяк. Газета у него не
клеилась, махорка то и дело просыпалась на пол. Но он снова и снова досыпал  её
и продолжал слюнявить газету. В конце концов получилось. Он прикурил
самокрутку и, раскурив, протянул Жабе. – Хапани, братан!
      Тот взял косяк и, с трудом разомкнув губы, сделал несколько затяжек
подряд.
      – Ты говори, братан! Не молчи! – снова просил его Туз. – Кто посмел на утебя
рку поднять? Какая сука? 
      – Вон, – Жаба кивнул на меня. – Тёха со своими на рабочке.
      – Кто-о-о? – Туз зверем уставился на меня. – Тёха?!
      «Ну вот, подумал я, кажись приехали. Если в счастье не везуха, значить в
горе подфартит. Седловину то мне сейчас расчешут от всей души. Четверо, в
восемь кулаков…Волокуша.»
      Туз, будто его скипидаром укололи, затусрвался по камере. Я сидел, как
сжатая пружина, готовая разжаться в любую секунду. Изподлобья стреляя на
Жабу, думал: «Чуть что, наворочу этому инвалиду от всей души, до кучи, а
там будь что будет».
      – За что они тебя? – спросил Туз, продолжая тусоваться.
      – Я не знаю, - промямлил Жаба.
      – Так, ни за что ни про что, били? – вклинился я. – Но так не бывает. Не чеши.
      – А ты бы, вообще, помело попридержал, - повышенным  тоном сказал мне Туз.
      – Ты мне рот не затыкай. – Я строил из себя парнягу,  которому на всё плевать.
      – Тёха не вкурсе, что разборки в изоляторе падло? Так что ли?
      – Я бы не сказал.
      – Не сказал. Мы ведь тоже можем тебя сейчас отстегать. И мама родная не
узнает.
      – Можете. – Возрожать было бессмысленно. – Только ты маму не трогай.
Лады?
      – Короче, Тёха еще поплатится. – Туз явно снизил обороты, успокоился. – За
этот безпредел он ответит. Лично я, пайкой клянусь, не прощу.  У меня отлегло от сердца. Туз, похоже, не собирался  устраивать бойню. Что
то удерживало его. «Хочет показать себя истинным каторжанином? Мало
вероятно. Нет, тут что то другое. Завтра утром мои кореша поднимаются с
кичи. Вот что его пугает. Цыпа, машина дай бог, и если он начнет работать
своими заготовками, то Тузу с кентами, камера покажется с замочную
скважину. Допустим, молотнут они меня сегодня, завтра Цыпа с Винтом их
на больничку отправят. Ну Туз. Хитёр в расчетах».
      Вечером (из разговора своих сокамерников), я окончательно убедился, какая
ж всё-таки мразь этот Жаба. Да и Туз, получалось, не лучше. Оказалось,
Жаба за какой то порожняк угорел на пять суток. А с минимальным сроком
наказания, как правило, садили в шестнадцатую камеру, которая находилась
на буровском положении, и ее контингент выводили на работу в тот же цех,
куда и буровские хаты. Вот Тёха с кентами и не упустил случая. Тут уж Жабе
деваться было некуда. И что интересно – за пять лет Жаба ни разу не попадал
в ШИЗо. И вдруг, дал маху. Даже не верилось. Но как говорится: «сколько ниточка не
вейся, а у волка когти длиньше» . И, ведь, не подкричал Тузу, что на киче
парится. Гадёныш. Я всё, пусть и не до конца, понимал, но вот одно меня
сбивало с понталыку. Если у Жабы пустяшное наказание (пять суток), то на
каком таком основании прапорщик посадил его к нам, в буровскую камеру?
Непонятно, что за трюк? Может их связывают какие то родственные
отношения? Сплошной туман. 
      Скоринько Жаба сам признался, что попросил прапорщика, чтоб тот пасадил
его вкамеру, где сидит Туз.  Вовсе галимотья сплошная. Что значит – попросил? В этом заведении можно попросить только пиз..лей – и никак не меньше. Одно слово – сказка.



      До меня таки дошло. Я знал, что прапорщик не имеет права решать такие
вопросы, поскольку он, всего-навсего, надзиратель. Куда и кого сажать
решают опера и кумовья, но уж никак не надзиратели.
Ночью я не спал. Все ж ощущение у меня было не из приятных. Один против
четверых – это не шаньги штэвкать. Урэкают – и забуду как подстрижен.
Но сокамерники похрапывали, Лишь Жаба постанывал, ворочаясь с боку на
бок. Крепко видать отстегали, за всю мазуту.
      Так до самого подъема я не сомкнул глаз. А как только мы вынесли матрасы,
в хату подняли Цыпу и Винта.
      – О о, - протянул Цыпа, увидав Жабу. – У нас пополнение. Больше народа-
теплее в хате.        И ни слова о том, что Жаба синий, как пять рублей. Тут шустро
сгоношили страдальцам перекусить. Заварили чифирку. Ну, всё,
как должно быть в подобных случаях. Расселись во круг тумбы и погнали
кружку по кругу. Когда кружка дошла до Жабы, Цыпа сказал:
      – Жаба, ты же тубик?
      – Ты что, спец по болезням? Диагноз установил? – впрегся за Жабу Туз..
      – Установил не установил, - спокойно ответил Цыпа, - но полоскаться с ним
из одной посуды не собираюсь. У меня нет никакого желания подхватить
ТБЦ.
      – Ты подвязывай! – взъерепенился Туз. – За помелом то трохи следи?
      – А я за всем слежу, – сказал ему на это Цыпа.
      – В таком случае-вы своё, мы своё. Ништяк? – не раздумывая предложил Туз.
      – Добренько, – так же, не раздумывая, согласился Цыпа.
      Несмотря на перепалку, в которой ещё чётче обозначилась трещина между
нами, жизнь в камере продолжалась.
      В первую ночь после кичи Цыпа с Винтом дрыхли как убитые. Не отстовал
от них и я. Но среди ночи что то заставило меня проснуться. Туз со своими о
чём то тихо переговаривались. Я не придал их базару никакого значения и,
почти, тут же уснул.
      Утром, после завтрака, когда седьмую повели на работу, в глазок заглянул
Тёха.
      – Как живы здоровы, бродяги?
      – А всё ладушки, – подскочил к глазку Винт. – Сами то как?
      – Пока биться можно, – ответил Теха. – Ну всё, разбежались.                И в этот день ни Цыпа, ни Винт не предприняли какой бы то ни было попытки поинтересоваться  синевой на Жабиной морде. Но я по их глазам
догадывался, что они в курсе событий. 
      За целый день мы ни словом не перекинулись  со своими оппонентами, чего
прежде не случалось.
      А ещё, в этот день компанию Туза покинул Скряга. Ушёл на волю, по звонку.
Провожали они его с сожалением – не скрывали недовольства, что  освобождение Скряги выпало не в совсем подходящий момент. Но решить
эту промблему Туз был, увы, не в силах. 
      Как бы то ни было, а Скряга свалил на свободу, оставив своих корешей с
потускневшими, надо заметить, рожами.
      Насыщенный полудраматическими событиями день скончался. Пришло
время баинькать.
      Перед  сном я решил ополоснуть ноги холодненькой водицей, которая
постоянно бежала из крана над толчком. Удобненько пристроился на
мусорном бачке и, ни о чём не помышляя, занимался гигиеной нижних
               
               
конечностей. 
      В других камерах уже открывали нары, выводили за матрасами. Дошла
очередь и до нас. Послышался лязг засова и солдат в коридоре крикнул:
      – Держи нары!
      Нары складывались из двух половин, как ставни. Они были тяжолые и
поэтому  их надо было придерживать, чтобы кого не пришибло. 
Сразу после « держи нары» я услышал за спиной шлепок, и резко повернул
голову. В ту же секунду перед моей мордой мелькнула нога самого молодого
прихвостня Туза. Каким то чудом я поймал эту ногу и, вскочив, начал с
яростью ее крутить. «Малолетка» упал и, охая от боли, закрутился волчком.
Я успел несколько раз пнуть ему по почкам, прежде чем , открыв дверь
решетку, солдаты выдернули его в коридор. И там, в коридоре, я увидел Туза.
И когда только успел слинять? Только что, когда я повернул голову на
шлепок, Туз стоял за тумбой. Это он наворотил Винту, потянувшемуся к
нише в стене, придержать нары.
      Повернувшись, я увидел, как Цыпа молотит Жабу головой о тумбу, да с
такой силой, что у того отрывались от пола ноги и кровь брызгала по
сторонам. Винт стоял рядом со сжатыми кулаками и орал:
      – Еще разок его долбани! Во-о!
      Цыпа вконец размозжил Жабе голову и бросил жертву на пол. Прапорщик
 не решился привлекать  к происходящему солдат, не дозволил им
вломиться в камеру. Взять на себя такую ответственность не всяк офицер
отважится. Последствия, в таких случаях, предугадать никому не дадено.
      – Давайте его сюда! – Прапорщик указал на валявшегося на полу Жабу.  Прапорщик открыл двери, и мы с Винтом выкинули Жабу в коридор, как
мешок с дерьмом. Солдаты даже не пытались придержать его, дав ему
возможность шмякнуться  об пол. Двери закрылись.
      Первое, что нам пришло на ум – солдатам будет отдан приказ вышибить нас
из камеры. Но спустя какое то время, в коридоре стало относительно тихо. 
      Из седьмой подкричал Теха:
      – У вас, что там за кипиш?
      – Да, Туз, со своими надумал блатануть! – ответил я. – Ну и нарвался на
чилим!
      – Вот же мразь! Но вы там не отчаивайтесь, бродяги. Он у нас еще станцует!
– заключил Теха.
      Окончательно придя в себя, мы навели в камере маломальский порядок.
Тряпкой замыли кровь на полу и на нарах. От мысли «обороняться», мы
отказались. И так и сяк прикидывали – молотить нас не за что. Вины нашей в
том не было. 
      Послышалось буханье дверей кичевских камер.
      – Вроде сюда идут, - сказал я, сидя у дверей, и прислушиваясь к шуму в
коридоре.
      Открылись двери. В камеру, как к себе домой, шагнул  капитан Пекин. До
того, похоже, влюблен в свою профессию, и днюет и ночует на рабочем
месте. А может баба из дома выгнала и, ему, падле, больше негде
притулиться, как на зоне.
      – Ну, что вояки! – сказал он, оглядывая нас. – Сражаетесь?
      – А мы- то здесь причем? – виновато пробормотал Винт. – Они загрубили, мы
и …
      – Никак не поделите воровской пъедестал? – прервал Винта кум. – Но те
времена, когда воры в законе были почитаемы в преступном мире,
кончились. Или вы хотите вернуть их?
      – Какой пъедестал, гражданин капитан, – сказал Цыпа. – Я что, должен стоять
и улыбаться, когда мне по гриве заехали?
      – Ладно! – Пекин взглядом смерил Цыпу. – Тебе заедешь. – И добавил; –
Делов натворили, давайте в изолятор. Выходите!        Пекин вышел в коридор, где уже топилась орава солдат, не весть от куда
набежавших. Явно, по наши души. Судя по выражению лиц – кулаки  у них
почесывались. 
      – Не надо, гражданин капитан! – поняв с какой целью нас вытягивают в
коридор, сказал я. – Кидаете на съедение волкам? 
      – Я даю слово офицера, вас не тронут, – заверил Пекин. – Но за драку
придётся  посидеть. Выходите!
      Заверения Пекина – пшик. Он и сам доподлинно знал, что веры ему никогда
не было и не будет. Но нам, что ли бо предпринимать, не предстовлялось
возможным.
      – Ну что, рискнем здоровьем? – Цыпа посмотрел на нас.
      – Та-а-к, – протянул Пекин, и прапору сказал: - Медведева в третью, Зварова в
тринадцатую, а Цыбуленко – в пятнадцатую.
      – А что, в одну хату нельзя? – спросил Цыпа.
      – Заткнись! – теперь Пекин уже гавкал. – Не тебе решать!
      – А почему нельзя то? – подал голос Винт.
      – Все! Хватит! – отрубил Пекин. – А то я как дал слово, так и забрать его
могу! Ясно?
      – Куда яснее.
19
      Мало того, что мы оказались в разных камерах, так еще и по одному. Теперь
я понял, почему хлопали двери камер, когда мы у себя в хате ожидали
развязки. Всех, кто сидел в этих камерах потеснили, загодя перекинув в
другие, устроив, таким образом, для нас три одиночки.  Чего этим Пекин
добивался? Ну не может он, чтобы какую ни будь говняшку
не подложить. Поди не уснет – бессонница замает.
      Туза с кентами, пережидающих в дежурке, вновь подняли в БУРовскую хату
– то бишь, на прежнее место жительства. Жабе из санчасти вызвали лепилу.
Тот сделал какие то примочки, поставил пару уколов. На этом лечение
пострадавшего было окончено.
      Итак, Туз с кентами остались в БУРе, а мы чалились на киче. Но надо было
пережить и это.        Через пять суток на нас троих уже имелись добавочные постановления за
разговоры – по пятнашке. Не отсидев и половины за одно, нас еще
поднагрузили. Вероятно, чтобы прыти поубавилось. Кум, сволочь, задумал
проучить нас как следует.
      «Месяц одиночки, размышлял я, наматывая километры ходьбой по камере.
Не хило пристроили. Житуха, в рот ее ширять».
      Вот когда время для меня поползло, словно черепаха. БУР мне теперь
казался санаторием. Сами собой на ум пришли слова матери. «Живи, сынок,
тихонько, никуда не лезь. Работай хорошо, глядишь, на поселение вывезут».
Мать, конечно, по своему права. Она как умела, так и судила о жизни в
лагере. Эх, мамка, мамка.. Помню, как то, в детстве предупреждала меня:
«Далеко от дома, сынок, не играйся. С тюрьмы заключенные убегли.
Прибьют еще». Так- то вот. Раз заключенный, непременно должен убить. Да-
а.. А вот и у самой сын… «Может, внатуре, надо было жить мужиком, не
впрягаться в этот хамут. Эх, чифирнуть бы. Не до хорошего»…
      …Не суждено мне было мучиться тридцать суток в одиночке. Случилось
событие, которое поставило жирную точку, обозначив, таким образом
финиш моего пребывания в этом лагере. 
      Сегодня в ШИЗО был банный день. Утром, после проверки и развода на
работу, в изолятор пришел «стригун» из зоновской цирюльни. Так
происходит каждые десять дней. 
      Дежурство несла смена Феди Босого. Обычно, в такие дни, кроме двоих
солдат, помогал прапора, приходили еще двое. Но сегодня по какой то
причине они отсутствовали, или же, задерживались, и Федя с помошниками
начали сами выводить людей в баню, которая находилась тут же, в коридоре,
занимая одну из камер, специально перестроенную для мытья. 
      Перво наперво, в баню водили работяг, чтобы те, помывшись, продолжали
колотить ящики, выполняя дневную норму. Следом мылись «девки» из
десятой.
      Босый крутился рядом с цирюльником, время от времени поглядывая в
дверной глазок бани. Солдаты находились в параллельном коридоре,
который от главного отделяла одна половина камер, и «подкидывали»
помывшихся работяг к цирюльнику, неуспевавшему подстрич всех до мытья. 
Открыв в очередной раз дверь рабочки, и впустив подстриженного, солдат
крикнул:
      – Следующий!        Теха вразвалочку шагнул за двери и, когда солдат хотел было закрыть их,
сзади обхваил его рукой за горло. Поддернул к себе, а свободной рукой
ухватил за грудки второго. В ту же секунду из рабочки выскочили корефаны.
Все с молотками, у кого аж по два. В цехе остались немногие. Их не стали
уговаривать – дело предстояло не шутейное, а вот молотки позаимствовали.
Онемевшие от такого поворота событий солдаты, стояли у стены и тряслись
– будто в мгновение ударил мороз.
      – Ребя-т-та.. не убивайте.., - с трудом выдавил из себя один.
      – Да ни кто вас не тронет, - сказали им. – Без вас дел невпроворот.
      Дверь баландерской каптерки находилась рядом. Когда кто то толкнул ее, от
туда пулей вылетел Пони, и ломанулся в открытые двери рабочки. Никто не
успел и глазом моргнуть, как он проскакал через весь цех и, карабкаясь изо
всех сил, уже пролазил в щель, что была в самом низу меж двумя большими
воротинами, которые открывались для завоза тарной дощечки и вывоза
готовых ящиков. Те, кто остался в рабочке, попытались задернуть его
обратно. Но тщетно. Он выскользнул за ворота, будто мылом смазанный.
       – Во, мышь механизированная! – подивились все. – С таким задом и в такую
щёлку! Впрудонит, мразёныш!
      Все знали, что Пони полетит  на вахту, и не только потому, что ее никак не
миновать… 
      Действовать надо было решительно. Прежде чем закрыть в каптерке солдат,
парни выгребли оттуда все припасы: хлеб, сахар, подсолнечное масло,
махорку и пачек 20 «Донских», похоже, личный запас Пони. Босый
 ничего не мог слышать, находясь в главном коридоре изолятора. Да и
бунтари, вобщем то, все сделали без шума.
      Двенадцать человек, вооружонные молотками, двинулись туда, где им
предстояло решить поставленную перед собой задачу. Тихо подошли к
решётке, отделяющей коридор от дежурки. Цирюльник, в ожидании
следующего клиента, веником заметал волосы. А Босый любовался
«девками», дыбача в глазок банной двери.
      Открыть замок решетки без лязга не получилось. Цирюльник поднял голову,
и ноги его тут же подкосились. Он выпучил глаза и у него медленно начала
отвисать челюсть. А Федя с таким любопытством пялился в глазок, что  потерял всякую бдительность. Или подумал – ведут на подстрижку
очередного работягу. 
      – Давайте шустро! – крикнул кто - то из бунтарей. – Во все хаты!
      Босый повернулся и, увидев кучу зэков с молотками в руках, попятился

вглубь коридора. 
      Парни принялись открывать кормушки камер и забрасывать  в них мохорку и
хлеб. 
      Теха открыл баню и запнул туда «стригуна». После этого, он обратился к
Босому:
      – Дядя Федя! Прошу в баньку. Ополоснись, спинки девкам потри, пака мы делом заниматься будем?
      – Вас же… вам же.. – до смерти напуганный, он потерял дар речи. – Срок..
      – В баню! – рявкнул Теха.
      Кивнув головой, прапорщик на ватных ногах, придерживаясь о стену, еле –
еле вошел в баню. Теха закрыл дверь.
      Вскоре я, Цыпа, Винт и еще человек десять, изъявивших желание пособить,
примкнули к бунтовщикам. 
      Столпились у пятой. Теха открыл первую дверь. За решеткой, белый как
снег, стоял Туз. Ему не требовалось долго размышлять. Он понимал, что
сейчас его будут убивать. Его кенты, еще не совсемь оправившись от
недавних пряников, держали в руках миски, видимо, надеясь таким образом
защитить свои черепки от молотков. Или же, этим они показывали, что они
бродяги и готовы лечь костьми.
      – Парни! – взмолился Туз, пока Теха мешкал с замком решетки. – Мы же все
братья… страдальцы… Зачем месить друг-дружку?
      – На чувства давишь, сучонок! – сказал ему на это Теха. – Ты вот на «шляпу»
мне надови, козёл! Жил ты мразью – ею и подохнешь! – И он открыл
решетку.
      Толкаясь, мы ввалились в камеру.
      – Бей сук! Получай, козлы!
      В воздухе замелькали молотки. О сопротивлении не могло быть и речи.

      Миски не помогли козлам. Кто то из них дико орал, кто то молил о пощаде.        – Не убивайте, парни.. Не убивайте..
      Но молотки мелькали над головами, тяжелые и беспощадные.
      – Парни! – закричал тот, что остался на шухере у входных дверей изолятора, в
замочную прорезь которых была забита деревяшка. – Солдаты ломятся!
Ломами двери выворачивают!
      – Всё! Завязываем, менты!
      Злющие, мы вывалили в коридор, оставив в камере окровавленные жертвы.
По потолочному перекрытию изолятора послышался топот. Чем - то сильно
стучали. На пол сыпалась штукатурка. Нас обкладывали со всех сторон, как
волков.
      Теха открыл баню.
      – Выходи! – крикнул он одному из педерастов. – Шустрее, гнида! На – ключи.
Закроешь нас в третьей, потом откроешь ментам. Уловил?!
      – А-а, – кивнул головой  тот, не зная, что входные двери изолятора ему во век не
открыть.
      – Парни, давай все в третью!
      Педераст закрыл нас в третьей и, совершенно голый, побежал открывать
дверь ломившимся солдатам. Но как только он увидел, в пробитую на месте
глазка дыру солдат, облачённых в жилеты, шлемы, с дубинками и щитами, у
него подкосились ноги. Он кинулся обратно. Забежал в дежурку и, не зная
как быть с ключами, метнулся к служебному туалету. Загасил  ключи в
унитаз, не соображая зачем, и дернул за шнурок. В это время солдаты
выворотили двери и рванули в коридор изолятора. Педик, напрочь
потерявший рассудок, выскочил из туалета и … «здрасьте». Его, в шесть
секунд  устряпали дубинками и он, даже не успев обосраться, остался лежать
у туалета. 
      Не обнаружив больше не единой души, солдаты расфосовались по всему
периметру коридора.
      Я осторожно дыбанул в глазок и ужаснулся:
      – Ого-о, ГНДешники с дубинками.
      – Сейчас нам седелки то выправят. – сказал Цыпа, уминая хлебушек. – Кишку
бы напоследок набить.        – Набивай, - кто-то сказал ему. – Через минуту доставать будут.
      Все заржали. Нас сейчас дубинками хлестать начнут, мы хаха ловим.
Прошло минут пять. Однако, нашу камеру открывать не торопились, хотя не
раз заглядывали в глазок и, понятное дело, убедились, что здесь сидят
виновники заворухи. Может еще не обнаружили куда пропал Босый и его
помошники?
      Но вот бряцнул засов, открылись двери. В коридоре стояли: хозяин, режим,
кумовья. Короче, вся шайка-лейка.
      Вдруг в камеру, потесня старших офицеров, заскочил Зотов, с ломом в руках.
      – Сволочи! – заорал он. – Октябрь семнадцатого вспомнили?
      – Чё ты рисуешься, – спокойно сказал ему Цыпа. – Не в цирке ведь. Смотри, а
то ломик то можем тебе на место галстука пристроить.
      – Убью! – Взбесился Зотов, багровея от гнева.
      – Все бы убивал, – кто то сказал из наших. – За убийство по 102й статье
почапаешь. Ты не думай, что за советского заключенного тебе ничего не
будет. Нагрузят на горб столько, что хрен вывезешь. А на пересылочках то,
тебе туговато придётся со своей репутацией.
      – Зотов? – вмешался хозяин, видя, что мы преспокойненько уминам хлеб,
макая его в сахар, и лишь попусту подначиваем кума. – Выйдите из камеры!
      Зотов сплюнул себе под ноги и вышел. 
      По требованию хозяина мы выкинули в коридор молотки.
      Зотова, видимо, все еще распирало помахать ломиком. Он что - то на ухо
шептал хозяину, надеясь получить на это добро. Урод.
      Я уже говорил, какими качествами отличался Зотов от своих коллег. Если
опера всякими правдами и не правдами сторались упечь нарушителей
режима в ШИЗО, то он поступал иначе. Очень даже не традиционно. Правда,
не вседа, а только тогда, когда был стопроцентно уверен, что нарушитель сам
на него не капнет. Если ему удавалось кого ни будь спалить, он уводил
нарушителя в укромное местечко, чтобы их никто не мог видеть и там
демонстрировал свою физическую силу. Конечно, с согласия самого
нарушителя. Условия были просты: он накатывает  тебе по бороде и с богом
отпускает. Не согласен - пятнашка кичи. Бил он обычно в два места – либо в
лоб, как быка, либо снизу в челюсть (все зависело от физических данных  нарушителя). А кому охота на киче париться? Вот и подставляли зэки свои
худые морды под пудовые кулаки. Раскумаришься и, дальше жить можно…
По зоне ходил слух, будто он за сборную области по хоккею играл. 
      По коридору забегали санитары с носилками. Из пятой всех утрелевали
на больничку.
      В камеру вошёл опер, капитан Тучков.
      – Что же вы натворили? – он снял фуражку и, достав из бричного кармана
Платочек. Вытер со лба пот. – Какого хрена беситесь?
      – Не надо, гражданин капитан. Вы лучше нас знаете куда, кого, и с какой
целью садите. – сказал ему Теха. – Вы же все спецом делаете. Не так что ли?
      – Да чё базарить! – кто то из нашей братии. – Все они одну шкуру носят.
      У Тучкова был жалкий вид. Он понимал, что за такой кипиш, кое с кого
сорвут звездочки, и не исключено, что вместе с погонами. Время сейчас не
то, когда можно было вывести всех за барак и пустить в расход, как врагов
народа и, даже, получить медали.
      Тучков молча вышел из камеры. 
      – Расходитесь по одному по своим камерам, кто где сидел. – сказал хозяин.
      – Гражданин подполковник? – обратился к хозяину Винт. – Мы не только  не
дойдём до хат, мы даже не доползём. У ребят, что с дубинками стоят в
коридоре, уж больно настроение весёлое.
      Из-за спины хозяина вышел незнакомый капитан.
      – Вас не тронет ни один мой солдат, – заверил он. – Даю слово.
      Первый рискнул идти Прохор из седьмой. Не успел он сделать и пяти шагов
по коридору, как мы услышали щелкотню и стоны Прохора. Капитан,
который только что распинался, что его солдаты никого не тронут, заорал:
      – Не сметь, суки!
      Мы, видя такое дело, сцепили друг друга руками в локтях и стали вдоль стен
камеры.
      – Убирайте ГНДешников или убивайте нас здесь! – потребовали мы.
С грехом пополам капитан заставил солдат покинуть изолятор.  Когда камера опустела, и я остался один, хозяин спросил:
      – А ты что стоишь? – спросил хозяин.
      – А я, гражданин подполковник, здесь проживаю.
      В коридоре Тучков костерил отыскавшегося Босого:
      – Хрен старый! – кричал кум. – С завтрашнего дня ты у меня будешь шнырем
работать! Понял? Дожил до седых волос, а ума нажил, что добра в заднице!
      Ночь на пролет я нарезал тусовки, прикидывая, каковы для всех нас будут
последствия.
      На следующий день я узнал от Пони, что все, кого мы молотили, не здохли.
«Как же, такие здохнут. Таких сжигать надо». Значить стоило надеяться, что
обойдется без серьезный последствий.
      Однако, по своей тупорылости знания законов, я глубоко заблуждался.
Буквально через неделю, меня и еще четверых участников этой заворухи
судили. Суд состоялся в кабинете режима. Вернее не суд, а породия на него,
понт..
      Когда меня ввели в кабинет, все уже были взборе; судья, два заседателя,
прокурор и мой отрядный, совсем еще молодой, не разучившийся  краснеть
лейтенант, полгода назад переступивший порог зоны.
      – Что ж, начнем, – сказал судья, конкретно ни к кому не обращаясь, но при
этом он, все же, поглядывал на меня. – Фамилия, имя, статья, срок… 
      Я загодя решил не отвечать ни на какие вопросы, и делал вид будто меня
здесь и не было.
      После грозных, но безуспешных попыток услышать мой голос, судья рукой
подал знак отряднику, и сказал:
      – Начинайте. Раз уж Медведев молчит, как воды в рот набрал, полагаю, мы
справимся без него. В данном случае, это не столь важно.
      Отрядник, достав из папки двойной тетрадный лист, словно глашатай, чётко
произнося каждое слово, зачитал нечто вроде обвинительного заключения, в
котором говорилось о всех моих деяниях за время пребывания в колонии. Я
слушал и не верил своим ушам. Собрал все, что было и не было. И даже
додумался написать о том, какие думы вынашивает в себе заключенный. Я
понимал, огород нагородили опера, а отрядник, шоха, лишь в силу своих
непосредственных обязанностей, исполнял их волю. Обиды на него я не  держал, наоборот, я жалел его за ту податливость, с которой он покорно шел
на поводу у ушлых, и знающих свое дело, оперов – офицеров. Что он мог
знать обо мне за полгода? Да ровным счетом ничего. Однажды, играя в
шахматы (и такое случалось), он прошпилил мне пачку «Столичных». На
другой день принес и, улутшив момент, отдал. (Спустя восемь лет после
освобождения, в качестве корреспондента, я побывал на малолетке. И там
встретил бывшего своего отрядника. Он уже дослужился до капитана –
карьера, судя по всему, у него складывалась. Меня он не узнал. Или сделал
вид.)
      – Хорошё. Вы можете быть свободны, – сказал судья отряднику, когда тот
закончил читать.
      Отрядник вышел, аккуратно прикрыв за собой двери. В кабинете повисла
тишина. Судья крепкий, но слегка обрюзглый мужик, лет сорока пяти,
положив подбородок на ладонь опертой о стол руки, изучающее смотрел на
меня. И не только он, остальные тоже таращили свои зенки на мою персону.
Да, видок у меня был достойный того, чтобы я рассматривался как
редчайший экспонат на какой ни будь выставке. На суд меня привели не с
именин. В изоляторе, со всеми этими передрягами, за последнее время мне
так и не пришлось попасть в баню. Я стоял в задрипанных штанах и лепне на
голо тело. На ногах были, старше меня, затасканные чуни, пахнущие потной
и прочей вонью (ночами один чунь служил подушкой). Мне было стыдно, но
я умел держать себя, чтобы не выказать перед этими слугами народа чувства
волнения. Эти люди мне были противны, ничуть не меньше, чем я в их
глазах. Я всем своим существом ненавидел их, потому как у меня имелись на
то веские основания. С тех самых пор, после приговора, который мне
вынесла выездная коллегия областного суда, под председательством судьи
Коваленко, я не верил никакому суду, никакой другой вышестоящей
инстанции этой отрасли. 
      …Суд завершился, практически, не начавшись. Судья, похоже, не привык
мусолить подобные дела. Не прошло и десяти минут, и я получил по самое не
надо – тюремный режим до конца срока. А это еще три года. Вскоре
 я был этапирован в городское СИЗо, для познания еще более и более
жестких условий пребывания в этой жизни…
20
      Мне подфартило. Я украл у хозяина три месяца из трех тюремных лет. С
декабря 1975 года я скрывал от кановалов (и не только) образовавшуюся
опухоль, которая первые два года, нет да нет, давала о себе знать. Боль была
терпима, однако, при обострении я на два – три дня полностью терял
обоняние. Жутко боялся, что так может остаться навсегда. Но когда
приступы боли прекращались я, незаметно для себя, переставал волноваться  и, даже, стал забывать об опухоли. И все ж опухоль хоть и не тревожила меня
долгое время, а оставалась на прежнем месте и, слава богу, не увеличивалась
в размере. Вот какой я ее впервые обнаружил, такой она и осталась.
     …Время в тюрьме, для всякого рода деятельности, навалом. Тем более, что
ни к какой работе нас не привлекали. Не ясно в чем заключалось наше,
зэков, духовное оздоровление. 
      Как-то организовал мой «семляк» показ фильмов. Ленты, понятно, какой
направленности. Герой совешил преступление, суд вынес справедливый
приговор, преступник за годы в колонии осознает свою ошибку, стаёт на
путь исправления, освобождается и становится человеком полезным
обществу.
      Смотреть кино выводили по четыре камеры. Казалось бы, радуйся крытник,
какое никакое, а разнообразие. Так нет ведь. В кои - то веки администрация
протянула нам руку и мы, тут же, в неё насрали. В середине сеанса устроили
такую бойню меж собой, что успокаивать пришлось при помощи овчарок.
Кино прикрыли, режим ужесточили. Нормально. Крытник без этого не
может.
      Надумал я подремонтировать зубы. Впрочем, глотать кашу да воду, можно
было и без ремонта. Но я подумывал о будущем. Не собирался я посвящать
всю свою жизнь этому миру. Мне, край, надо было к реке, тайге. Ихний я,
тамошний. А здесь – это не для меня, это не моё.
      Зубной врач в тюрьме была женщина, лет сорока, сорока пяти. Водили к ней
в кабинет в наручниках. Раньше, говорят, водили без, пока, опять же, один из
крытников не лапнул её за коленку. Ну что тут скажешь? Мудило – и только. 
Рука у докторши оказалась легкой. Коренной зуб она удалила мне,
практически, без боли. Но прежде расспросила об опухоли. Я выложил все,
как есть, да и приврал немножко, для пущей убедительности. Выслушав
меня, она сказала:
      – Будем направлять вас в центральную больницу, – сказала она на
человеческом языке, как равному. – Вам срочно необходимо обследоваться.
Диагноз могут поставить только специалисты. Поэтому, готовьтесь, в
ближайшее время к отправке в Иркутск.
      Было это перед обедом. Вернулся я в камеру, отведал баланды, а вот кашу не
успел. Збряцал засов, открылись двери камеры, и корпусной приказно
крикнул:        – Медведев! На выход с вещами!
      Через полтора часа я уже сидел в столыпине, который увозил меня в город
Иркутск. Такой оперативности я не ожидал. « Неужто ей, зубнику,
показалась серъезной моя болячка?»
      Больница находилась на территории колонии строгого режима №2, в
непосредственной близости от города. Меня и мне подобных содержали в
изоляторе на десять палат-камер. Палата огромная, с окном в человеческий
рост. Никаких жалюзей, только решетка, в которую запросто пролезет
голова. Обзор, просто, чудненький. Полы деревянные, койки панцирные,
обыкновенные. А какая кормежка? С утра, полкружки белого молока; белый
хлеб; белая рисовая каша, с желтым кружочком сливочного масла. На обед

давали котлету из мяса. У меня первые дни, от запаха кружилась голова. И
гуляш давали, тоже.
      Здешний дантист был молодой, здоровенный мужик, с длинными
волосатыми ручищами. Однако, характера доброго. Голос не повышал. Дело
свое знал, как отче наш. Да и как не знать – пациентов к нему, хоть отбавляй.
Не мудрено насобачиться ежели, конечно, любовь к профессии имеешь. 
Посмотрел доктор мою болячку, так и сяк понажимал на нее какой- то
блестящей штуковиной, а в следующий раз завел меня в операционную,
сказал, чтобы я лег на один из столов и, безо всяких медсестер и церемоний,
поставив замораживающий укол, довольно ловко скальпелем отрезал два
маленьких кусочка от опухоли. Бросил их в разные целлофановые пакеты.
Мне объяснил, что они будут отправлены в какой- то НИИ, для проведения
точного анализа.
      В ожидании результата-приговора, я отдыхал полтора месяца. Сплошная
лафа. Не думал, что в этом мире есть рай. По другому не скажешь. Но, всему
приходит конец. Вскоре меня вызвал дантист. Он сказал, что опухоль не
злокачественная (папелома), но посоветовал все ж удалить ее. Я не
согласился на операцию, попросив время подумать, а заодно пожаловался на
боль в ушах. И это еще продлило мой срок пребывания в больнице.
За пятнадцать дней, женщина доктор ( не помню к сожалению ее имени ),
заслуженный врач РСФСР, исцелила меня от боли в ушах. 
      В последний день перед отправкой в родные пенаты дантист сказал мне:
      – Если вдруг появятся боли в области опухоли, немедленно обращайся к
врачу и тебя, в срочном порядке, направят сюда. Имей ввиду.
     – Спасибо,  доктор.  ….Прошло три месяца и я вновь был этапирован в Иркутск, к тому-же
дантисту. Операцию делать так и не стал. Что- то я побоялся. Но зато
отдохнул перед свободой, малость силенок поднабрался. Не каждому
крытнику так подфартит. 
      Когда я вернулся в крытую мой «семляк», то бишь режим, одним махом
выбил из меня запах больничных котлет. 
      Моя болезнь его ничуть не смущала. Зэк, по его мнению, здоров как конь, а
обращение к врачу есть не что иное, как желание косонуть, выдать себя за
больного и тем самым заполучить диету или же, на худой конец, витаминные
уколы. Раз зэк в тюрьме не работает, говорил майор, то и здоровью его
ничего не угрожает.
      Подсидел меня режим со своей сворой за занятием, можно сказать,
обыкновенным. При помощи коня я перегонял махорку в камеру напротив.
Туго было у бродяг с куревом, а контролер в этот день дежурил скотский и,
понятное дело, передовать не стал, как это обычно делается. Молниеносно
открылась дверь и, не успев раскрыть рта, меня выхватили из камеры.
Обычно в карцер уводили с вещами – никто не сулил гарантии, что после
отсидки ты вновь вернешься в эту же камеру. В коридоре я получил
несколько ударов в разные части тела и очутился на полу. Очухался я, когда
на запястьях, со стороны спины, склацали наручники. « Вот так поделился
куревом». Окромя майора и его лощеного адъютанта, который грамотно
выполнил черную работу (знал куда и как бить), в коридре находилось еще
несколько человек разных званий и мастей. 
      – Гражданин майор, – пробубнил я. – Бить то на х.я?
      Вместо ответа я получил в пах зеркальным сапогом адъютанта. На несколько
секунд побывал в другом измерении. «Да сколько ж можно»? Я начал
гвоздить всю эту свору словами достойными их поведения. За что , до самого
карцера, они долбили меня, как боксерскую грушу. А перед закидом в

камеру, отутюжили до бессознательного состояния. Крепенько я их достал.
Они уже не выбирали куда бить. Хлестали, покуда я изрядно не умылся
кровью. 
      Не знаю, сколько я пролежал на бетонном полу. Как сняли наручники – не
чуял. С трудом, превозмогая боль, дополз до дверного приступка.
Прислушался. Тишина на продоле, говорила о том, что тюрьма пребывала в
состоянии сна. Стало быть, ночь. Опять же, если судить по засохшей на
морде крови и разбухших, как дрожжевые оладьи губах, времени прошло
порядком. Возможно до подъема оставалось не так долго. Плохо, что в
камере нет окна. Либо свет, либо тьму – что-то бы да видел. А так, остается  только догадываться. Лишь в шести камерах, во внутренний двор тюрьмы,
имелись маленькие оконца. Воды в карцере не было, вместо толчка – параша,
которую надо выносить каждое утро.
      Я, как мог, слюнявя рукав, вытер с лица кровь. Одежонка на мне была своя,
все ж лучше, чем карцерские обноски. Не до переодеваний было господам
дубакам. Плохо, что без тапочек. Я вылетел из них, когда меня любезно сюда
препроводили.  Лежак, суки, не открыли. Сиди теперь, согревайся на бетоне.
Уроды. Возбухать что– то не хотелось. Дозалупался по самое не хочу.
Кашлянул – все нутро содрогается. Попробовал сплюнуть – рот толком не
раззявить. Сколько раз давал себе зарок не перечить этим ****ям. Нет,
неймётся, опять встрял. Свобода не за горами. По ходу, еще одна упёртость с
моей стороны, и на свободу выйду инвалидом. И если только инвалидом, и
если только на свободу. 
      Я ажно вздрогнул, когда взревел зуммер. Вот и подъём. Получается – я всю
ночь тут провалялся. Странно, а вроде и не замерз. 
      Сегодня пролетный день. Давали хлеб и кипяток. И не кипяток вовсе, а
теплую воду. Сидя у двери я, превозмогая боль, дотянулся до кружки и, пока
опускал ее на пол, половину разлил.
      – Ты че, шакал, поживее не можешь! – заорал на меня дубак и счигнул с
кормушки пайку.
      Кормушка захлопнулась. Хотел высказать дубаку все. Где там. Не то, что
говорить, мычать то плохо получалось.
      Я сидел под дверью, обняв ладонями теплую кружку, и смотрел на свою
пайку, валявшуюся посреди камеры. От злости и безысходности из глаз моих
выкатились слезы. Они были куда горячее воды в кружке. Мне казалось, что
у меня от них горят щеки. 
      Трое суток я не мог есть. Но хлеб получал и бережно хранил его, складывая
на бетонную тумбу, похожую на большую дровяную чурку, а на ночь
перекладывал его на лежак и, можно сказать, спал рядом с ним. Если
оставить хлеб на трехреберном радиаторе отопления, к утру выйдет недочет.
Мыши не прочь набить кишку на халяву. Одна, две твари, имели постоянную
прописку в каждой камере и могли брать хлеб с руки. От первой полученой
пайки, у меня осталась половина,  другую я скормил маленькой мышке. Она
даже нисколечко не поправилась. Может болела чем.
      Помаленьку я начал употреблять хлеб. Отщипну чуток, разомну меж
большим и указательным пальцами, и в рот. Рот малость раскрывался, но
жевать еще было больно и я, просто, сосал скатанный комочком хлеб, от чего  он казался вкуснющим, как булочка. Таким способом я одолел за все это
время пол пайки. 
      Утром, на четвертые сутки, меня ждал сюрприз. Обычно проверку в
карцере проводят на скоряк, не открывая дверей, а только с заглядом в
глазок. Мою камеру открыли. Другие не открывали – я хорошо слышал.
Помимо корпусного, двоих дубаков (один сдавал смену, другой принимал), в
коридоре, заложив руки за спину, стоял мой «семляк». При виде его мне
сделалось худо. Он подошел к проему (двери в карцере одинарные, но зато
толстенные, обитые железом), почти улыбаясь глянул на меня, затем окинул
взглядом камеру. Хлеб на тумбе он, естественно, заметил. 
      – Что, голодать устроился?
      – Нет, – едва выдавил я, и добавил мотанием головы.
      Не хватало еще, чтоб меня подмолодили. Я знал по опыту других крытников,
каким боком вылазят голодовки.  До татарина они катировались, но теперь
лучше о них не заикаться.
      Еще с минуту он постоял, угукнул и исчез. Дверь закрылась. Но легше  мне
не стало. За каким он приперся? Глянуть на результат работы своих
пристебаев?
      Где то через час после проверки тетя Таня открыла двери: (Это она сегодня
приняла смену. Никто не знал ее тюремный стаж контролера. Лицом она
больше походила на мужика. Оно было у нее худое, темное и угреватое. Она
ширялась чифирком, курила, строго, беломор, от чего ее большие, редкие
зубы навсегда утратили белизну).
      – Пошли? – приказала она.
      – Куда?
      – Портки менять.
      Я вышел из камеры и мой нос тут же поймал вкусный запах папиросного
дыма. Тетя Таня пыхтела постоянно. Без папироски она не обходилась и пяти
минут.
      В кичевской дежурке сидел татарин и те самые пристебаи. По спине у меня
пробежали мурашки.  Гиены опять оголодали.
      – Перековывайся! – при начальстве, тетя Таня повысила голос.        Я знал, что мне делать. Снял с себя все, остался в чем мать родила.
Нисколько не стесняясь тети Тани, я выбрал в шкафу подходящую одежонку,
облачился в нее, а свою, туго смотав, положил на место взятой.
Закрыв шкаф, я уже намеревался пойти назад, в камеру. Не успел
повернуться, как меня с боков сграбастали, подтащили к столу, усадили на
туборь и завернули голову. Все произошло настолько быстро, я и пикнуть не
успел. Сопротивляться не имело смысла. Держали надежно, будто в тисках.
Сразу не сообразил чего от меня хотят, а когда не только увидел резиновый
шланг, но и ощутил страшную боль от того, как мне запихивали его в горло,
возрожать было поздно. Да и разве мог я возрозить. Туманно видел, как в
шланг вставили воронку и стали лить из банки что то жидкое. Меня,
оказывается, кормили.
      От ударов по щекам я пришел в себя. 
      – Дойдешь? – спросил кто- то из «поваров».
      – Я кивнул головой.
      – Ну, давай, трогай помаленьку.
      В камере я опять уселся под двери, и опять у меня навернулись слезы. Режим
издевался надо мной, как хотел. Он уж всей тюрьме доказал, на что способен.
И крытники это хороше знали. Еще-то, что надо? С каких щедрот, такие
почести мне? Да когда ж, наконец, он насытится? Поди, гены далеких
предков дают о себе знать. Хочет, в одной, отдельно взятой тюрьме, устроить
татарское иго. Я ж русским языком сказал ему – не голодаю. Нет, проявил,
таки, заботу. Гондон.
      Тетя Таня находилась сегодня в хорошем расположении духа, и когда
татарская рожа со своими прихвостнями удалилась, она угостила меня
папироской. Покурил и, будто б, полегчало. Ничего, переживу и это. Надо
пережить.
      До звонка мне оставалось два месяца. Я в последний раз, до блеска,
выбрил голову, надеялся, что стричься больше не заставят. Сахар
 я уже не ел месяц, и обеденную кашу – тоже. Так заведено. И,
наверное, правильно. Выйдешь на свободу ешь, сколько влезет. Возможно,
не все так поступают и не везде, но я сознательно шел на это. Не то что по-
босяцки поступал, а просто по - человечески. Им, моим сокамерникам, еще
страдать и страдать. А мне светил счастливый жребий. И в этом случае, не
поделиться с ближним – грех.        С известных пор тюрьма жила тихо, осторожно. Жути татарин нагнал с
лихвой. Опрометчивый поступок любого из крытников карался жестоко.
Однако, тишина в тюрьме, не устраивала режима. Он додумался внедрить,
как в лагере, бирки с фамилией заключенного. К чему в камерной системе
такое надобно? Но режиму виднее. Он знал, что крытники воспротивятся.
Тянуть жилы из подопечных – его хлеб, вот он и пахал на совесть. И, как
всегда, татарин оказался на высоте. Его ожидания оправдались.
Через это нововведение пострадала уйма нашего брата. Хорошая встряска,
чтобы не залеживались.
      Мне оставалось совсем немного, и в мои планы стыковка с татарином не
входила. Думы мои были о другом – никак не связанные с настоящим. Но,
оказывается, сидя в тюрьме, строить планы на будущее, по меньшей мере,
глупо. Всегда найдется препятствие, о которое они разрушатся.
Мой «семляк», похоже, во мне души не чаял. Как же это я покину тюрьму без
его напутствия. Такого он допустить не мог.
      Утром, перед завтраком, в первую очередь баландеры разносили пайки и
сахар. И только спустя некоторое время, давали уху, которую порядком
поднадоела. 
      Мои сокамерники подремывали на уже заправленных шконках, а я после
подъема не ложился, в одиночестве нарезал тусовки. Как они считали – катал
перед свободой. Мол у всех, кто вот- вот откинется, крыша едет.
      Как обычно, открылась кормушка, я положил на нее чистый тетрадный
листок. Баландер, черпачком, насыпал горку сахара.
      – Всё, забирай, – сказал он, бросив черпачок в кострюлю. 
      – Еще парочку, нас ведь шестеро. – Я подумал, что он ошибся.
      – Всё, норма. Это на шесть человек. – Он повысил голос и стал подергивать
кормушку, чтобы я по шустрее убирал листок с сахаром.
      Это мне, который за свой срок знает все пищеблоковские нормы, он будет
ездить по ушам, когда я явно вижу, происходит обувалово, причем, наглое.
Услышав базар, с крайней шконки подскочил Женька Шапиро. Он так же,
определил недосып сахара.
      – Ты чё, падла, пятишься? Давай, досыпай положняк!
Я нутром чуял, что- то не так.        – Ты, сука подмутная! – Женька хотел схватить его за грудки.
      И тут, из-за спины баландера, как в плохой сказке, нарисовалась рожа
татарина. Злющая рожа.
      – Открывай! 
      Мы с Женькой отпрянули от двери, посмотрели друг на друга.
      – Ну, всё, п….ц нам.
      Услышав лязг запоров, все повскакивали со своих мест. Опять
 татарин чинил безпредел. Ну, не мразь ли? В наглую отнимал, и без
того, крохотную глюкозу. 
      В камеру он влетел на крыльях радости.
      – Ты, ты и ты, – ткнул он пальцем. – На выход!
      – Гражданин майор. – Женька надеялся восстановить справедливость.
      – Жива! – взвизгнул татарин.
      Мы с Женькой, понятно, за дело, а вот Серегу за кой хрен? Видимо надо
толковать так – попал под раздачу.
      Нас быстренько закоцали в наручники и, против ожидания, что нам светит
карцер, погнали в противоположную сторону, к галерее. Подгоняемые
пинками и зуботычинами мы не спускались, а скорее скатывались в низ.
Наконец нас заперли в каком то отстойнике без жалюзей. 
      – Это ж административный корпус, - вслух размышлял Женька. – На х.. нас
сюда утрелевали?
      – Глядишь, на свободу нагонят, - потирая разбитое колено, Серега еще
умудрялся юморить.
      Серега мой однозонник. Месяца четыре назад я перетянул его с фунта к себе.
С зоны Серега притаранил худую весть. За время моего здесь пребывания, с
тех краев никто не приходил, и я не обладал никакой информацией о своей,
бывшей, зоне. И вот прикатил Серега. 
      Он рассказал мне, что за тот кипишь, за который я угодил в крытую,
пострадали еще четверо корешей. И пострадали конкретно. Оказалось,
солдаты, которых пальцем никто не тронул, написали заявление. Он
рассказал мне, что за тот кипишь, за который я угодил в крытую, пострадали  еще четверо корешей. И пострадали конкретно. Оказалось, солдаты, которых
пальцем никто не тронул, написали заявление. Надо думать, к такому шагу
их подтолкнули опера.
Суд состоялся в зоне. Двоим накрутили по восьмерке, и двоим по шесть лет
строгого режима. Такой вот печальный расклад получился.
      Первым выдернули Женьку. Отсутствовал он минут двадцать. Когда его
вновь втолкнули в камеру, наручников на нем не было, зато лицо в кровищи.
Он тяжело дышал и держался за правый бог.
      От тычков, я почти, бежал по незнакомым коридорам административного
корпуса. На втором этаже меня втолкнули в какую то дверь. Ума не
требовалось, чтобы понять, что это кабинет татарина. Хозяин вольяжно
восседал в кресле за, огромных размеров, столом. Его «адъютант» сидел на
стуле у окна, закинув ногу на ногу. Сапоги, как всегда, доведены до
зеркального блеска, хоть причесывайся. Покачивает носком сапога – жути
нагоняет. Женьку, гад, наверняка пинал, а сапоги уже опять готовы,
настроены.
      Перед татарином, на столе, лежали перчатки из коричневой кожи. Он встал и
начал демонстративно натягивать их на руки. Кожа приятно похрустывала.
Картина не для слабонервных.
      – Гаваришь, сахарку маловато?! – он обошёл стол и вплотную приблизился ко
мне. 
      Стоял я неудачно. За моей спиной возвышался, здоровенных размеров,
железный сейф. Татарин обхватил мою голову руками и несколько раз
ударил меня затылком о сейф. За тем, несколько ударов нанес под дых. Я
думал только об одном – не встал бы адъютант. Но тот, видимо, без команды
«фас» не работал. Я не брыкался, лишь охал после каждого удара «семляка». 
Охал я не от боли, а для понта ради. Толком татарин бить не умел. В драке я
бы устряпал его легко. Сейчас майора забовляло мое оханье. Тешился, сука.
Когда мне надоело получать удары я, издавая стон, начал сползать вниз по
сейфу….
      Так, за несколько дней до свободы, я получил по гриве, и ни где ни будь, а в
кабинете самого режима. Не каждому узнику выпадает такая честь.
Как мне хотелось удавить этого татарина! Но напрасно он меня
провоцировал. Мне уже снился воздух свободы, и я не собирался
отказываться, чтобы не вдохнуть его полной грудью.  И что самое неожиданное. После  экзекуции нас увели родную камеру. Мы
весь оставшийся день провели в ожидании водворения в карцер. Но ничего
не произошло. Татарин, видимо, решил что с нас достаточно физического
воздействия. Даже как-то не верилось, что он снизошел до такого.
       ..И вот пробил мой час. Бряцнули засовы, лязгнул замок, двери открылись.
      – Медведев! На свободу идешь? – Дежурный помошник начальника тюрьмы
лыбился, буд то это он освобождается, а не я. – Выходи.
      Я попрощался с сокамерниками. Видел, что печальны и грустны были их
глаза…
      Встречали меня мать и Юрка, Юрий Куприянович, мой зять. Мать уговорила
Юрку ехать в качестве провожатого. Одна она никогда в такую даль не
ездила – боялась заблудиться в железнодорожных сообщениях. 
Мать долго плакала, ей с трудом верилось, что ее сын жив живехонек. 
      – Все позади, мама.
      Стоял тихий мартовский день. Пуховые хлопья снега не падали, а медленно
опускались на землю. Я не думал, что от этого можно захмелеть.
На некоторое время мы с Юрой оставили мать в гостинице, а сами обегали
несколько магазинов в поисках чая. И только после того, как мы скупили все
необходимое и снесли по адресу, который мне назвал Гена (тюремный
банщик), вернулись в гостиницу. Я не мог уехать, не подогрев своих, теперь
уже бывших, сокамерников. Не хотелось, чтобы обо мне помнили плохо.
      Тюрьма с неохотой отпустила меня в огромный суетный мир. Мир, который
меня пугал, который мне был пока не понятен и чужд. Однако, первый шаг
сделан. Надо идти дальше, только б не споткнуться…
      ЛАГЕРНАЯ  ПРОЗА               


Рецензии