Запах хлеба

1
     Странное дело: небо проснулось, птицы, дворники, автобусы.., - а город спит сладко, но чутко, нежась в предутренней дремоте.
     В музейной тишине под золотыми куполами цокающим эхом изредка прокатится в глубине подворотни дробный перестук невесть куда и откуда спешащих женских ножек, прошаркает старик, выбьет дробь служивый, упругостью кроссовок прорысит в день бегу-щий, - и вновь ватой закладывает уши. Лишь всплеск небольшой волны о набережную дрем-лющей под белым пуховиком тумана Волги похож на ласковое похлопывание ладонью по щеке: пора! Проснись!
Мелкий радужный бисер на яркой зелени аллеи напоминает испарину над верхней губ-кой сладко спящего ребенка.
И только на причале речного вокзала сквозь рваные хлопья тумана из расплывшейся живой очереди слышались невнятные голоса то людей, то их четвероногих питомцев.
Сырая свежесть отдавала тиной и машинным маслом.
От хвоста очереди потянуло табачным дымом и запахом ноздреватого серого хлеба. Именно серого! Сразу вспомнился малосольный хрустящий огурчик; чашка вареной картошки, от которой клубами шел пар; сладкий дурман парного молока, зуд сведенных скул и судорожно проглоченная слюна, - и все это купалось в сытном аромате, расходящемся хмелью хлебного духа.
Вспомнился украденный поспешностью завтрак.
И, решив отвлечься от аппетитной истомы, начал заставлять себя разглядывать будущих попутчиков. Но спины, затылки и неуловимые профили не поглотили ароматного дурмана.
Зябко ежившееся хрупкое создание, явно женского пола, запахнувшись в штормовку с напускным капюшоном, стояло ко мне спиной и с неспешной неутомимостью, безжалостно храня, похрустывало корочкой.
Нет, не голод меня мучил, а теплая, пряная и какая-то очень уютная память...
Но вот очередь суетливо уплотнилась и, суживаясь в самом начале, потекла в распахну-тый свет манящего салона. «Москва», визгливо скрипя о причальные автокрышки, покачиваясь, медленно оседала под всплеск рожденной волны.
Запах хрустящего хлеба затерялся, растаял...
Живая воронка всосалась, растеклась по сидениям, заполнила проход, образуя копоша-щуюся неприступность.
Из раскрытой двери в спину подталкивала утренняя прохлада, а в лицо упиралось чело-веческое тепло.
Напрасно я искал пропажу: ни теплого аромата, ни хруста, ни их хозяйки...
Ненасытная суета, как Молох, проглотила щемящую радость, память и смутную и непо-нятную надежду...
Проспавшие, нерасторопные и романтики зацокали о рифлёное железо ступенек. Верх-няя палуба окатила зябой свежестью дремлющей реки. Рваные клочья тумана окропляли ро-сой поручни и сидения, покрывали инеем пол, нависали каплями над головой и стекали струйками с капитанской рубки.
Съежившиеся «счастливчики», беспомощно озираясь, блуждали по палубе, спускались к машинному отделению, или, отчаявшись, возвращались в тесную духоту салона.
Безнадежно погладив мокрый холод скамейки, я представил мятую штормовку и отхру-стевшую корку, забытую крошками на губах, тепло, сытый уют и хрупкую женственность, которую я вдруг испугался не узнать без штормовки и запаха хлеба. И мне почему-то стало грустно...
Я не мог себе объяснить: кого и почему хочу видеть.
Я не мог представить себя беспомощно озирающимся в салоне — и, отказавшись от са-мобичевания, вынул из сумки целлофановый пакет, разорвал, увеличив его вдвое, прилепил к хлопающему сидению пятой точкой и бесповоротно решил высиживать тепло и не думать о дразнящем запахе хлеба,.. непонятной потере и странной грусти.
Но вот трамвайчик натружено загудел, мелко задрожав изнутри, и, неловко кособочась и покачиваясь на собственной волне, провалился в глухую рваную вязкость.
Закутавшись поглубже в таящее тепло съежившегося тела, принялся разглядывать ро-мантиков и невезунчиков, кого распахнувшаяся прохлада пугает, настораживает и гнетет.
Вот появляются кофточки, курточки, свитера.
Мудрые и прекрасные части тела, всасывающие дрожь из колен, сушат и отогревают ро-систые скамейки.
Подруги становятся ласковее и за тепло дарят нежность менее капризно и более отзыв-чиво.
Мужчины млеют, дыша женщиной. Их любопытные руки, трепетные, навязчивые, волевые, удивляются, вспоминают, поражаются, привычно успокаиваются, встречая скованность, дрожь, податливость, безразличие.
Включаются магнитофоны и огни сигарет, бульканье и чоканье, просыпающийся смех и говор мелодично-воркующий, привычно-обыденный и хлестко-режущий, увязая в плотной губке тумана, облаком уносящего нас в таинственную бездну...
Но вот наш ковчег, продолжая покрикивать, вместе с облаком опустился в плюхающую о борт, проступающую сквозь рваные хлопья черным сгустком воду.
Розовея по левому борту, редел туман, кое-где лишь на мгновение просачивая неясные контуры загадочного берега.
Розовый язык с ненасытной жадностью начал слизывать утренний пломбир над голубе-ющей гладью.
По дрожащему телу взмыленного речного иноходца струились маленькие радуги.
Пахло пробужденной водой, машинным маслом и свежестью летнего утра.
Тающую дымку тумана солнце загоняло в сочные пойменные луга, в излучины впадаю-щих в Волгу речушек, стесненных холмами, поросшими лесом да пестрыми конопушками дачных муравейников, чьи неугомонно-суетливые обитатели распирали сейчас салон трам-вайчика собой и всем тем, что можно донести, довести, дотащить или просто перегрузить из сонливой духоты с запотевшими окнами, за которыми барашки волн весело играют с сол-нечными зайчиками.
Распахнувшаяся родниковая синь, опираясь на златоглавые Храмы, задышала малино-вым перезвоном, пробуждая заспанную Русь от глубокого тяжелого похмелья.
Расшалившийся трамвайчик, как тоскующее мужское тело в переполненном автобусе, прижимался то к одному, то к другому боку упругой реки, или сентиментальным ребенком умиленно зарывался носом в уютные колени песчаного пляжа, облегченно вздыхая и сенти-ментально оседая под бременем нескончаемых забот...
Досадно проворчав и усердно пятясь, он нехотя вырывался из мига объятий, останавли-ваясь, пьяно качаясь, а, найдя равновесие, развернувшись, оставляя за собой бурлящий ил и зелень сочных водорослей, продолжал свою многоразовую повседневную кругосветку.
Просыпающее тепло окутывало сном, а он уводил в далекое детство...


2
...В сибирский городок из одной улицы пятиэтажек, именуемой проспектом с един-ственным для главных улиц всех городов Союза величественным, уводящим в светлое бу-дущее названием... В город-остров в океане тайги между двух горных рек, от воды которых даже в самые жаркие дни ломило в костях. А с высоты моста, уводящего на шахту, можно было любоваться косяками рыб с какими-то странными названиями: таймень, налим, хари-ус.., непуганно идущими у самого дна под неосязаемой кристально чистой толщей воды.
Вспомнился визг (под подшитыми отцом валенками) синего снега и плавающей от покачивания вместе с железным чехлом-колокольчиком лампочки розовый круг; хлебный фургон, почти вплотную прижавшийся к стене дома между подъездами, мелькающие руки в белых нарукавниках, да ноги в белых чехлах, натянутых прямо на валенки, шмыгающие внутри фургона и выметающие собой золото крошек и кусочки отломившихся корочек на искрящийся снег.
Открытое окошечко, обитое отполированным блестящим железом, проглатывало с неимоверной быстротой булки, батоны, булочки, сушки, баранки.., развеивая ароматную пыльцу под суетливо топчущиеся ноги.
А мы, побросав свои пещеры и крепости во дворе, перевязанные широкими шарфами и старыми материнскими пуховыми платками поверх подвязанных под подбородками шапок и пальто, неповоротливыми матрешками застыли вокруг машины, завороженно глядя на ароматный золотистый фейерверк и ненавидя дядьку, втаптывающего в снег самое вкусное в мире лакомство.
Мотор работал, едучий дым слезил глаза и першил в горле, но никто не отступал — все плотнее жались к полоске света между машиной и стеной дома.
Выгрузка заканчивалась, окошко в доме закрывалось, из машины валенки в белом вы-гребали толстые струи крошек, машина отъезжала, чтобы на свободе закрыть дверцы, мужик кричал из темного ящика кузова:
«Налетай!»
И мы, ошалело, стенка на стенку, опустив головы, бросались в раскачивающийся розо-вый круг на снегу, усыпанный, словно булка маком, хрустящим ароматом, толкая друг друга, падая, вытащив из оледенелых рукавиц коченеющие руки и запуская их в вафельную колкость. А затем набивали рот холодным ароматом таящего хруста.
Запах хлеба... - Извечная горбушка в кармане или за пазухой, смешанная с чесночным запахом колбы, или на кончике прутика, пропахшая дымом костра, хрустящая, с горчинкой.
Запах хлеба... Жизнь дающий... Разные воспоминания... Слишком разные... - В чьих ру-ках хлеб... ?
Запах того далекого хлеба до сих пор съеживает совесть...


3
...Апрельское солнце, протыкая студеные струйки ветра, пригвоздило к гудронному за-паху теплой толи на крыше стайки ватной ленью, дурманящей истомой, идущей от сухого припекающего тепла.
Лежали ничком, провалившись в туман привычных звуков, в сладкую истому лени... Сергей лишь изредка бубнил:
; Тебе хорошо: лежи на полке, гляди в окно, как в кино, и долго... долго... Арбузов жри сколько хошь. Лета навалом. Земля ровная-ровная, чистая-чистая. В футбол играй — где хошь, - не прогонют. И на велике без рук катайся — куда хошь. И вода теплая — сколько хошь купайся — губы не посинеют... Хорошо тебе! Только плохо — я без друга буду. А ты приедешь? Ну, хоть на совсем, на каникулы к бабушке?
; Не знаю. Мне бы только посмотреть... Так — можно. Насовсем туда — не хочу. Без тебя — не хочу. Да и мама каждый день плачет. И ночью — тоже.
; Зачем?
; Ехать не хочет.
; Не ехайте!
; Нельзя. Папка зовет. В письме говори: «Продавайте вещи и быстрей приезжайте — за квартирой смотреть некому...»
Сухой жар воспаленной невидимой ладони, погружаясь в родниковую свежесть легкого весеннего ветерка, гладил затылок, шею, спину сквозь клетчатую рубашку.., особенно при-пекая голенища кирзовых сапог, прилипающих к млеющим икрам. Пахло прелым деревом. Дремота окутывала вязкой паутиной. Язык тоже засыпал...
«Мужики!., - скреблось сквозь сон. - Проснитесь, мужики!..»
Голос назойливым криком выдавливал вязкость сна, возвращая запахи и звуки.
Серега толкнул меня в бок. Я поднял голову. Он смотрел вперед, через дорогу.
Там, за дорогой, у добротной стайки с открытой дверью стоял наш сосед с первого эта-жа: молодое, красивое, розовое от загара тело (и когда он успел?) так и бугрилось из белой, плотно облегающей майки какой-то завидной красотой.
Широко и приветливо улыбаясь и зазывно махнув рукой, крикнул: «Мужики! Дело есть!»
Мы удивлённо переглянулись: он никогда нас, да и других пацанов, не замечал, не то, чтобы разговаривать. А тут — позвал!
Любопытство сильнее лени. Да и все пацаны нашего двора (а это три пятиэтажных дома по проспекту, два из которых по краям буквой «Г» загибались во двор) с завистью смотрели на черный «ЗИМ», на котором он возил какого-то большого начальника, и который намного больше единственной на три дома «Победы», стоявшей в единственном гараже среди стаек.
«Здорово, мужики!» - и обе наши руки потонули в его большой, мягкой и сильной ладо-ни.
«Мужики! Та собака — ваша?» - спрашивал он, вытянув другую руку и указывая паль-цами на открытый ларь из-под дров с выломанными нижними досками, внутри которых виднелась подстилка из тряпок; а рядом с ним на солнце, положив морду на передние лапы, лежал Байкал: дворовый общий пес, которого никто не обижал, все подкармливали, а в лютые зимние ночи не выгоняли из подъезда. Он с нами играл в войну, ходил купаться на отвалы, болота, на реку и в тайгу. Зимой катал на санках: Байкал был рослой пятнистой дворнягой, жившей в этом дворе с самого заселения дома.
«Наша, Байкалом зовут,» - настороженно сказал Серега и вытянул из большой ладони руку. Я, почти одновременно с ним, сделал то же самое. Пацаны всего двора прятали Байка-ла от «собачников», совершавших обвалы на бездомных псов.
«Мужики. Я зарезал кролика. Отдаю остатки: потроха и голову Байкалу. Но он не идет ко мне. А я хочу его покормить. Приведите его. Пусть он меня не боится...»
«Байкал! Байкал!» - закричали мы.
Он поднял морду с передних лап. Зашевелил наполовину стоячими ушами, насторожен-но напрягся, затем вновь опустил морду на лапы. Казалось бы все, кроме глаз, окунулось в сладкую дремоту.
«Да.., - судорожно поигрывая красивыми мускулами на золотистом теле, с усмешкой сказал наш новый знакомый, - мы так с ним никогда не познакомимся... Вы вот что: приве-дите его сюда — он вкусно поест,» - и красавец протянул нам откуда-то появившуюся веревку и горбушку хлеба.
Мы опешили.
«Что вы боитесь? Дайте хлеба — он ведь голодный, а потом привяжите к ошейнику ве-ревку и приведите, а я его по-царски угощу, и мы станем друзьями,» - и он, весело рассме-явшись, сунул нам в руки хлеб с веревкой и, ласково взъерошил вихры, легонько подтолкнув в спины.
Я смутно помню, как мы с Серегой подавленно плелись к Байкалу, как непривычно не-ловкими руками кормили его вкусно пахнущей горбушкой и привязывали к ошейнику веревку, и как виновато вели слегка упирающегося любимца.
Только ярко-кровавая вспышка уже несколько десятков лет подряд неожиданно подни-мает меня до сих пор среди ночи в холодном поту, и с чувством страшной вины я дрожащи-ми губами шепчу: «О, Господи, нет мне прощения!»
Все сны с пробуждением тают, а этот страшный сон еще долго своей жестокой правди-востью как Дамоклов Меч висит надо мной, безжалостно возвращая в прошлое, где надло-мились Вера, Добро и Детство.
… Я вижу мускулистую, страшно напрягшуюся руку, взявшую у нас веревку, слышу вдруг злой и охрипший голос: «Пацаны! Теперь быстро вон отсюда! Ну, что, оглохли?!»
Мы ошалело, еще ничего не понимая, пятимся в сторону.
Веревка натянулась струной. Байкал, упираясь всеми четырьмя лапами и мотая головой, пытается выдернуть ее из ошейника.
Я помню руку, методически наматывающую веревку, взмах из-за спины дугой, взмет-нувшей лезвие топора, прыжок Байкала с раскрытой пастью на страшное жало, глухой хруст дробящейся челюсти и наш истерично-истошный крик, нервную дрожь во всем теле и тош-ноту.
Вторым ударом перерублена веревка. Булькающий хрип и кровавое месиво вместо па-сти. Мечущееся тело Байкала, трущегося мордой о землю словно пытающегося выпихнуть этот кроваво-страшный кляп.
Я помню, как мы с криком бежали каждый в свой подъезд, как упал на кровать и в страшном удушливом кошмаре провалялся неделю.
Мне было стыдно и страшно выходить во двор. Потом пришел Серега и, пряча виновато глаза, сказал, что Байкал лежит в своем ларе весь в крови, еще живой, но как мертвый. А шофер мужикам сказал, что зарубил, потому что Байкал жрал его кроликов.
Мы, конечно, знали, что это не так: кроликов воровали «фэзэушники» из единственного в городе училища и пекли их на костре, и даже нас угощали, что по «закону двора» должно оставаться страшной тайной.
Через три дня почерневший от крови и грязи и уже затвердевший труп Байкала мы с Се-регой и другими пацанами закопали за стайками.
О нашем невольном и страшном участие в убийстве никто из пацанов не знал. Только на этих похоронах мы с Серегой почему-то плакали больше других.
Байкала не стало, а незаживающая рана души вот уже столько времени напоминает о се-бе. Нет-нет, да и выплеснется кошмарным сном.
Запах хлеба... Жизнь дающий и...
Разные воспоминания... Совсем разные...


4
Я помню, как в Узбекистане, в районном центре (впоследствии ставшим областным) на Родине Рашидова, меня, двенадцатилетнего пацана, отец поднимал в половине четвертого утра, давал деньги и тряпочную сумку и посылал на вокзал за полтора километра от под-станции за хлебом. И я, полусонный, по креозотовым шпалам рысцой спешил на вокзал, где в тупик загоняли маленькую теплушку, отцепленную от ночного пассажирского поезда, проходящего из Ташкента в Самарканд ночью через наш город.
Я раскрывал ладонь и в хвосте уже длинной очереди прослюнявленным чернильным карандашом больно выводили трехзначный номер, писали имена впереди и сзади стоящих и очень долго, но усердно подталкивали к раскрытому над головой зеву вагона, выгребали деньги из вытянутой руки, совали в руки маленькую желтую булку (больше одной на руки не давали) и выталкивали в рассвет обратной дороги с кукурузной пайкой на четыре человека семьи до следующего утра.
И я вновь полубежал по скользким чернящим шпалам домой, крепко вцепясь в тряпич-ное хранилище, с опаской оглядываясь по сторонам, чтобы на пустыре пацаны постарше вслед за хлестким подзатыльником не вырвали из рук то маленькое, вкусное и злое, за поте-рю которого дома ждала жестокая порка.
Я помню, как соседка узбечка с изъеденным оспой лицом, неряшливая и с грязными ру-ками, только что выгребавшими золу и пепел из глинобитного тандыра, окуная их в ведро с водой и смачивая круглое плоское с проткнутыми дырочками разложенное на плохо отскоб-ленной доске тесто, ловко клала его на большую и толстую рукавицу, засовывала руку в рас-калённое жерло тандыра и приклеивала к невидимой глазу стенке...
Шло время, и волшебный аромат испекающихся лепешек вытеснял запах горелого дере-ва или гузапан (кустарник хлопка). Разжималась ладонь с дорогим (на кино давали десять копеек) и заветным рублем, - и четыре маленькие из серой муки горячие лепешки опускались в ту же тряпочную сумку. А дома две бережно заворачивались отцом в белое полотенце, а две ломались на равные части; наливался зеленый чай, - и дом окутывал уют маленького праздника...


5
… Пассажиры обновлялись, вытряхиваясь из тяжелой дремоты, как из наследственной спазменной духоты.
Все с большей настойчивостью заполнялась верхняя палуба, обласканная солнцем и пьянящей свежестью.
Коротко стриженная ухоженная русоволосая головка, широко распахнутые искрящиеся в порыве удивления глаза, беззвучно смеющийся белозубый рот в чистой, нежной, нетрону-той алости губ, прямой изящный носик, лебяжья шея, доверительная обнаженность ключиц, девичья хрупкая грациозность в просыпающейся женственности вынырнула вслед за рукой, держащей губку серого мякиша, из спертой духоты в искрящийся мир окончательно разбу-женной реки.
Зябко ежась, прижав обеими руками ноздреватый аромат между двумя сверлящими тон-кое платьице изюминками, венчавшими упругость трепетных бутонов, она шагнула к краю палубы, встала между скамеек и потянулась навстречу солнцу...
А от солнца оторвались розовые фламинго и устремились к ней, оглашая реку криками чаек.
Розовые фламинго таяли. И вот уже два сильных оперенных бумеранга, упруго разрезая воздух, покачивали чаек рядом с верхней палубой.
Подушечками длинных, худых и очень изящных пальцев правой руки, грациозно от-щипнув от мякиша небольшой кусочек, словно оторвавшись от груди, словно отмахиваясь от кого-то назойливого, неловко, до умиления по-девичьи, и в то же время самозабвенно-порывисто, вытянув себя до самых кончиков пальцев, едва не воспаривши от палубы.., она не бросала, а, как бы дотянувшись, подала в клюв жадно заглотившей чайки тут же исчез-нувший теплый дар.
Ликующий возглас откачнул чайку. Затем она вновь приблизилась к взметнувшейся ру-ке, не сводя со своей благодетельницы настороженной бусинки.
Ее пернатые подруги, вырываясь из снующего птичьего базара, гортанным облаком окружившего затерявшееся в просторах родной реки натруженно дрожащее суденышко, с каждым взмахом руки порывались приблизиться, но тут же, не долетев совсем немного, от-чаянно ругнувшись, откачивались.
Снующая и гудящая палуба затихла, когда взметнулись навстречу друг другу два гибких тела, а вытянутая вперед рука разжалась, но хлеб не выпустила, а чайка, вздрогнув над ладонью, замерев на миг в нерешительности, молниеносно, с опаской, схватив клювом серый кусочек и откачнувшись в сторону, сорвала с палубы вздох облегчения, удивления и зависти.
Благодарная укротительница вся светилась счастьем. Рука уже взмывала от груди, ла-донь разжималась — и тут же пустела...
Внимание зрителей вдруг переключилось на сумки, рюкзаки, шуршащие пакеты...
Появились батоны, булки, булочки, пироги, сухари, печенье, конфеты, остатки консер-вов и прочая снедь.
За борт потянулись руки даже с рваными и кривыми ртами консервных банок с остатка-ми томатно-маслянистой трапезы, с вывернутыми чулком целлофановыми пакетами и газет-ными кульками с кожурой, яичной скорлупой, отшлифованными рыбьими и куриными ко-стями и прочими дарами и застыли в напряженном ожидании.
Птицы немилосердно отказывались повторить обряд приручения.
Послышались зазывные сюсюкающие просьбы, ворчания, окрики, озлобленная ругань вперемешку с плевками мата...
Неутомимо и независимо под звонкой прозрачностью купола в ласкающих лучах, выли-зывающих дремлющую теплую гладь огромного слепящего зеркала, парили гордые спутни-ки доселе отважных путешественников, провожая их в далекие странствия, предвещая землю и встречая у родных берегов.
Рука зовущего устала — трамвай «выстрелил»! - чайки вздрогнули, взмыли, готовясь к броску, чтобы на лету поймать и проглотить кусочек хлеба.
Но все чаще и чаще стали раздаваться возмущенные крики пернатых охотников, пики-рующих и обгоняющих друг друга, когда вместо мякиша в клюв летели рыба костьми, рва-ные банки и что-то еще обидно-несъедобное.
А порой птицам приходилось и уворачиваться, как от пушечного ядра, от большого и прицельно пущенного в них черствого куска хлеба, для чего-то так усердно хранимого, под улюлюканье и смех развлекающейся гурьбы.
Увернувшись, они бросались вниз в пенящую волну стремительно и страшно, отчаянно крича, устраивая свалку с глухими и шлепающими ударами под скрежет ломающихся перь-ев, взрывая воду каскадом брызг, безуспешно пытаясь отнять у своих же сородичей непо-мерно большой кусок...
И в этом, доведенном до отчаяния и обреченном на унижение, месиве, разрывая дикое ликование проплывающей мимо толпы истошно-трубным вьюжным завыванием, отливая на ярком солнце жутким зеленым холодом, смертельной гранатой рванула пустая пивная бутылка, - и осколочные брызги метнувшихся чаек опрокинулись в голубую перевернутую чашу, по дну которой катился золотой шар, окропляя кресты и купола далеких храмов и взывая к Мессии.
Трамвайчик продолжал натруженно дрожать, оставляя зеленый кипящий шлейф посреди старчески зацветшей центральной улицы России...
Ласковое солнце все так же шлифовало дремлющую теплую гладь, преображая ее в огромное слепящее зеркало. День набухал влажным теплом и прищуром лета.
Лишь застывшая грация окаменела. Широко распахнутые глаза наполнились ужасом и отрешенностью. Лодочки ногтей глубоко вонзились в худенькую ладонь. Изящные пальцы побледнели. А между ними застыл коричневый пластилин выдавленного мякиша.


Рецензии