Так это было - послание внукам

                Леонид Гершгорин






                ТАК ЭТО БЫЛО –
                ПОСЛАНИЕ ВНУКАМ








                Тель-Авив
                2013




                Посвящается памяти
                наших родителей.





                Большое спасибо моей жене
                и первому редактору Галине
                за помощь в работе.









Я много лет боролся с желанием написать книгу воспоминаний. Я считал, что этого не нужно делать, потому что мой жизненный опыт недостаточно уникален, а увеличивать количество макулатуры просто не очень этично.
Но со временем мне стало ясно, что по-настоящему уникален сам мой интерес к прошлому, который сопровождал меня всю мою жизнь. В детстве я всегда внимательно прислушивался к разговорам взрослых между собой, мне хотелось узнать как можно больше о прошлой жизни. Было любопытно слушать их воспоминания, рассказы о том, как и чем они жили, на что надеялись, почему меняли местожительство и как этот переезд сказывался на них, как они характеризуют людей, окружавших их. Все события «домоего» прошлого не выдуманы, а услышаны. Благодаря этому интересу, я даже научился понимать идиш и еще сегодня хорошо знаю и чувствую этот язык, что совершенно не характерно для моего поколения. Я много читал и сопоставлял прочитанное с услышанным.

К тому же у меня хорошая память. Я не только помню какие-то факты из своей жизни, я вижу картину в целом. Я знаю, в какое время года произошло то или иное событие, какая тогда была погода, какие цветы и деревья цвели, какие запахи им сопутствовали.

В конце концов я решился и приступил к созданию этих страниц. Уже начав работу, я понял, что существуют по меньшей мере две серьезные причины, обязывающие меня написать эти воспоминания.

У нас растут пять внуков, которые, я надеюсь, в дальнейшем прочтут всё это и узнают что-то о другой жизни, в другое время и в совершенно других условиях, что, конечно, расширит их кругозор. Если же кто-нибудь из них пойдет в меня и по-настоящему заинтересуется прошлым, у него будет материал для начала знакомства с этим прошлым через историю своей семьи. Он сможет узнать очень много о жизни деда в те далекие времена, о его восприятии тогдашних реалий и о том, как это отразилось на его поступках.

Вторая причина: работа над этими записками – прекрасная возможность еще раз прожить свою жизнь, в свете накопленного опыта заново продумать многие ситуации, увидеть прошлое сегодняшними глазами.
Если мне удастся завершить эти воспоминания и создать книгу, которую я посвящаю нашим родителям и адресую внукам, то это будет своеобразная эстафета, передающая историю и традиции наших семей следующим поколениям. Я знаю по именам и по роду занятий четверых наших прадедов, таким образом, речь идет о шести поколениях, а это довольно значительный отрезок времени.
По замыслу книга должна состоять из двух частей: первая часть – «Детство и юность» - заканчивается в Харькове, в 1956 году, вторая часть – взрослая жизнь – имеет условное название «Грузия и Израиль – опыт успешной интеграции». Возможно, этот период я разделю потом на две части. Пока готова лишь первая часть, которую я предлагаю вашему вниманию.
Чтобы сделать книгу доступной для тех, кому она адресована, то есть для наших внуков, необходимо, после завершения книги на русском языке, организовать её перевод на иврит или английский. Сыновья пообещали посодействовать нам в этом.






















                Часть первая


                ДЕТСТВО И ЮНОСТЬ














                Оглавление первой части


Глава 1. ГЕОРГИЕВКА, ЮЖНЫЙ КАЗАХСТАН
               Жизнь в эвакуации и возвращение в прошлое спустя
                35 лет.            
Глава 2. ЛЕВОБЕРЕЖНАЯ УКРАИНА
                Раннее детство и родители
Глава 3. ПРОИСХОЖДЕНИЕ
                Подольцы со стороны отца и волынцы со стороны
                мамы.
Глава 4. ДОВОЕННЫЙ ХАРЬКОВ
               Холодная гора; переезд в центр города; первый                «закадычный друг» и начало учебы
 Глава 5. ВОЗВРАЩЕНИЕ
                Разруха и восстановление; День Победы
Глава 6. УВЛЕЧЕНИЯ И СТРАСТИ
 
                Птицы; театр; первая любовь; джаз; «вражеские      голоса»; книги и пр.
 
Глава 7. ШКОЛА
                Чему нас учили; друзья и учителя; протесты
Глава 8. МЫ ЕВРЕИ
                Зарождение интереса и литература; мой дядя
                Борис Левин.
Глава 9. ИНСТИТУТ
                Поступление; завод; преподаватели; ужесточение и падение сталинского режима; прощальный бал, или Выпускной с мордобоем















Глава 1. ГЕОРГИЕВКА. ЮЖНЫЙ КАЗАХСТАН
Жизнь в эвакуации и возвращение в прошлое спустя 35 лет.

Одна из сохранившихся в памяти картин детства: семья сидит за круглым столом в квадратной комнате, комната ярко освещена свисающей с потолка электрической лампочкой. Все пьют чай с печеньем из пачки цилиндрической формы, на которой нарисованы дед, бабка и т.д., тянущие репку.

Мне семь лет, семья – это мама, папа, мой младший брат, бабушка, дедушка (с маминой стороны) и я.
    
Через год всё резко изменилось – мы в деревне, где об электричестве только слышали, вместо печенья – липкий чёрный хлеб по карточкам, из расчёта 150 граммов на человека (с перебоями), вместо чая – отвар из гнилой свеклы. Из семьи остались только мы с братом, бабушка и дедушка. Отца забрали в армию на второй день войны, мама заканчивала медицинский факультет в городе (стала военнообязанной, как все студенты, изучающие медицину). А городскую квартиру я видел перед собой, как только закрывал глаза, все два с половиной года эвакуации. Иногда мне казалось, что ничего такого не было, что я всё это придумал. Не может же быть всё вместе и одновременно – и мама, и папа, и чай, и печенье, и свет, и тепло.

                ***
В деревне этой (она называлась – Георгиевка) мы оказались благодаря стечению целого ряда обстоятельств.

В июне 1941 года Германия внезапно напала на Советский Союз. Наступление было стремительным, к концу лета нас бомбили чуть ли не каждую ночь, а иногда и по несколько раз за ночь, часто бомбили и днем. Мы жили в городе Харькове на втором этаже пятиэтажного дома, недалеко от центра. Бомбоубежище находилось в подвале.

Никто не сомневался, что город вот-вот сдадут. Крупные и средние предприятия эвакуировались организованно, решить же вопрос об эвакуации собственными силами практически было невозможно...

Но... провидению было угодно, чтобы наша семья осталась в живых.

В один прекрасный день к нам явился молодой симпатичный человек в военной форме (я даже запомнил его фамилию – Рубин)! Его обязанностью было эвакуировать семьи командиров (тогда еще в Красной армии не было офицеров) дивизии, в которой служил мой отец. Отец не был командиром, но Рубин почему-то пришёл и к нам. Мы должны были сами решить, хотим ли мы эвакуироваться. Он дал нам какое-то время на размышление.

Я помню эти дебаты в семье. Дедушка был категорически против. Он был в австрийском плену во время Первой мировой войны и может клятвенно засвидетельствовать, что австрийцы вполне приличные люди, а немцы это те же австрийцы. Но мама, благодаря ли лучшей информированности или интуиции, была другого мнения и настояла на эвакуации.

Очевидно, это случилось в середине сентября. Я точно помню, что успел проучиться восемь дней в первом классе. По-моему, главным предметом было чистописание. Нас учили писать ровные параллельные палочки. На переменах мальчики хвастались друг перед другом размерами найденных осколков. Мы собирали их на крыше, пока родители дремали в бомбоубежище.

Везли нас в товарных вагонах, очень долго, наверное, несколько недель. По дороге нас много раз бомбили, но больше всего, мне помнится, мы боялись, что кто-нибудь потеряется. На остановках ведь нужно было раздобыть если не еду, то хотя бы кипяток, и никто не знал, когда эшелон продолжит свой путь, по-моему, даже машинист.

В конце концов, мы доехали до города Кустанай, на севере Казахстана, где нас разместили в школе. Город находился в тысячах километров от линии фронта и здесь почти не чувствовалась война. Была какая-то еда, не было бесконечных сигналов воздушной тревоги, но становилось уже очень холодно, ведь Северный Казахстан это почти Сибирь.
Пока мы ехали, никто не говорил нам, куда нас везут, поэтому никаких планов мы не строили. Но, оказавшись в Северном Казахстане, мы поняли, что нам нужно в Южный.

Дело в том, что накануне войны моя любимая тётя, младшая сестра мамы, закончив Харьковский медицинский институт, получила направление в село Георгиевка, на самом юге Казахстана, вблизи киргизской границы. И нам был прямой резон перебраться к ней.

Но этот переезд уже не был никем организован, и мы совершали его на свой страх и риск, а это тысячи километров с бесконечными пересадками и компостированием билетов. Нас пятеро, в том числе двое детей, восьми и трех лет. Вагоны брались силой. Все женщины кричали: «Мой муж кровь проливает!», - хотя это было и без слов ясно. Во всех этих толпах людей не было ни одного молодого мужчины.

Дорога запомнилась как сплошной кошмар, еще ужаснее, чем та, что мы проделали в товарных вагонах, под бомбежками.

Наконец мы добрались до Фрунзе, столицы Киргизии (сегодня город называется Бишкек), и до цели нашего путешествия – села Георгиевка – оставалось всего двадцать километров. Город показался нам раем земным, в витринах хлебных магазинов были выставлены свежие лепешки разных видов (местный хлеб). Ни голод, ни зима ещё не успели добраться сюда. Осень в Южном Казахстане, как лето в Северном.

Не знаю, как мы добрались до Георгиевки, но то, что через два с небольшим года уезжали оттуда на верблюде, запряжённом в телегу, я помню хорошо.

Тёте мы свалились, как снег на голову (ведь не было никакой возможности оповестить её), но она была нам страшно рада. Вообще, нужно сказать, что с этой тётей (её звали Бетя), у меня были особые отношения. Мама родила меня в двадцать лет, а тётя, её единственная сестра была младше на пять лет. Мы жили одной семьёй, и она уделяла мне очень много внимания, даже брала на встречи с друзьями – студентами мединститута. Эти тёплые отношения сохранились на всю жизнь. Я очень её любил и, думаю, она отвечала мне взаимностью.

Тогда мы недолго прожили вместе. Тётю, как врача, вскоре мобилизовали в действующую армию. Она дошла до Бухареста и там в госпитале познакомилась с раненым офицером, её пациентом, за которого и вышла замуж после войны. (Об этой, очень близкой мне семье, я ещё расскажу позже.)

Мама, как выяснилось, была обязана продолжить учёбу в ближайшем мединституте, который, на счастье, оказался во Фрунзе. Мы с братом, бабушкой и дедушкой оставались в тётиной «квартире» в «доме медицинских работников». Этот «дом» состоял из двух комнат и веранды. Одна комната предназначалась для врача, другая – для фельдшера. Его не мобилизовали, очевидно, нельзя было оставить довольно крупный населённый пункт без единого медицинского работника. Дом мне казался большим, комната просторной. На веранде можно было играть, рядом с домом была начальная школа.

До того, как тётю мобилизовали, мы жили на квартире, далеко от школы. Начались дожди, грязь непролазная, потом зима, холод. Обуви у меня не было, и я так и не доучился в первом классе. На новой квартире я пошёл уже во второй класс. В школе, как и в нашем доме, тоже было всего две классные комнаты (и две учительницы). В одной сидели первый и третий классы, в другой – второй и четвёртый. Тетрадей не было, мы писали между строчек в книгах (может быть, благодаря этому, я хорошо умел читать «между строк» газеты и журналы в советское время?).

Очень запомнилось из тех лет – прослушивание сводок последних известий из громкоговорителей (укреплённых на столбе в центре деревни), которые зачитывались торжественным голосом Левитана и всегда начинались словами: «От Советского Информбюро», - просмотр документальных фильмов типа «Разгром немцев под Москвой», которые хотелось смотреть и смотреть без конца, и совершенно волшебная музыка и проникновенные слова песни «Священная война».

В школе я подружился с двумя мальчиками, один был младше меня на год – сын школьной уборщицы Шура Березовский, другой – старше на год – очень серьёзный мальчик, Коля Кузнецов. Ещё был у меня один приятель, которого я изредка навещал, он жил на краю деревни, в одиноко стоящем маленьком домике, очень интересовался книгами (у них их было много), и меня тянуло к нему. Родителей его я не видел, их не было, когда я приходил. Мне теперь кажется, что семья была из Прибалтики. Имени этого мальчика я не помню, но фамилия, благодаря своей особой звучности, врезалась в память – Раслонас.
Самые приятные воспоминания о времени, проведённом в эвакуации, - очень красивая природа, холмы или почти горы, покрытые сочной зелёной травой, гигантские тополя с гнёздами птиц, развесистые вербы, река и её долина, арыки, в которых я научился плавать, и, конечно, друзья. Самое ужасное воспоминание – постоянное, не прекращающееся ни днём ни ночью чувство голода.

Однажды я придумал способ, как прервать хоть на какое-то короткое время это сосущее ощущение. Я попросил бабушку и дедушку дать мне съесть всю еду целого дня в один присест, вечером. Терпеть целый день было нетрудно, всё равно я всегда был голоден, хотя и получал некое подобие завтрака и обеда.

Помню, меня очень удивило, что дедушка и бабушка с пониманием отнеслись к моей просьбе, и мне не пришлось их уговаривать, и ещё помню этот «царский ужин» - двойную порцию хлеба, кусочки отварной сахарной свеклы, оладьи из очисток картофеля. Летом меню было разнообразней, ведь мы вовсю использовали прилегающий к дому приусадебный участок. И дед и бабка были большими трудягами и знали толк в этих вещах. Ещё мы с ребятами бродили по окрестным лугам и находили съедобные корни. У нас была собака (Узнайка), и позже, вспоминая эти голодные годы, я думал – а каково было ей?

И ещё два воспоминания о том периоде жизни.

Поздней осенью, после сбора урожая сахарной свеклы комбайнами, люди выходили на поля, чтобы подобрать куски свеклы, оставшиеся после работы механизмов. Мы стояли по колено в грязи, искали эти куски, и вдруг раздавался чей-то крик: «Приближаются объездчики – бежим!» Я уже знал тогда, что нельзя брать чужое, но и понимал, что огрызки эти никому не нужны, а объездчики просто хотят проявить себя, показать, что они хозяева полей.

К этому же периоду относится моя первая в жизни протестная акция. Это было летом, между вторым и третьим классом. В районе, при одной из школ, был организован пионерский лагерь с двухразовым питанием (оба раза – только манная каша на воде). Это было не так уж плохо, но воспитательница была совершенно невменяемой, она с утра до вечера готовила из нас будущих солдат Красной армии. Единственный метод подготовки, известный ей, была муштра, и целый день, только с перерывом на обед, мы маршировали по огромному школьному двору.

Через несколько дней я решил с этим покончить. Подговорил несколько ребят, мы собрали принесенные из дому матрацы, свернули их, водрузили на спины и пешком отправились по домам, в свои деревни. Никто за нами не гнался и не пытался вернуть назад.
В самом начале 1944 года мама закончила медицинский факультет и получила назначение на работу в Харьковский окружной военный госпиталь. Прощание с друзьями было очень трогательным. Я вручил им памятные подарки. До сих пор не понимаю, откуда у меня, в тех условиях, могло быть что-нибудь для подарка. Один из них помню и сегодня – вечный календарь. Это три скреплённых между собой и вращающихся вокруг своей оси диска: на первом – два отверстия для числа и месяца, на втором – поменьше – нанесены по кругу месяцы, на третьем – числа. Я точно помню, что это было фабричное изделие, не самоделка.

                ***
Прошло тридцать пять лет. Уже более двадцати лет я живу и работаю в Тбилиси. И вот случай позволяет мне вернуться в 1944 год.

Во Фрунзе проходит всесоюзная конференция по моей специальности и меня вместе с моим сотрудником и другом Гиви Метревели посылают на неделю принять участие в этом мероприятии. Расстояние – тысячи километров, летим через Баку и Ташкент. Время проходит в выступлениях, прослушивании лекций, банкетах, познавательных экскурсиях по очень красивой стране (тогда – одной из республик Советского Союза).
Я всё время ищу окно, чтобы проскочить в Георгиевку, ведь это всего двадцать километров. Наконец выдался такой день, и мы с Гиви рано утром направляемся на автобусе туда.

Я напряжён, весь сосредоточен на дороге, нужно же узнать места, которые ты оставил тридцать пять лет тому назад. Вот мы проезжаем центр деревни и продолжаем движение в направлении, которое кажется мне верным. Неожиданно быстро мы оказываемся в нашей части села. Быстро, потому что на автобусе, ведь в те годы, когда мы жили здесь, никакого транспорта не было, и до центра добирались пешком.

Мы остановили автобус и вышли. Кругом ни души. Я начинаю осматриваться и узнаю «здание» начальной школы. А вот и наш дом, но он почему-то намного меньше, чем я представлял, как бы врос в землю. И нет веранды, а она была не меньше комнат. Мы подходим, стучимся. Открывает малосимпатичный мужик похмельного вида, за спиной – женщина примерно в таком же состоянии.

Мои объяснения и просьба разрешить мне увидеть комнату, в которой я жил тридцать пять лет назад, не вызывает у них никакого понимания. Возможно, им даже кажется, что я хочу забрать у них жильё. Дверь закрывается у нас перед носом. Мы стоим обескураженные. Проходит женщина и проявляет к нам какой-то интерес. Кто мы, зачем пришли. «Ну что они понимают в ностальгии, - говорит она. – Я уговорю их впустить вас».

Из дальнейшего разговора выясняется, что это... моя учительница. Помню высокую, красивую, молодую женщину, я всегда отводил глаза, боялся смотреть на неё... После её просьбы нас действительно впустили.

Комната не вызвала никаких чувств, что-то бесконечно чужое в полумраке. Когда мы вышли, я задал своей учительнице вопрос, который всё время вертелся у меня на языке – что сталось с Шурой Березовским и Колей Кузнецовым? Ответ последовал немедленно, она не переспросила ни имён, ни фамилий. «Шура не выходит из тюрем, а Коля – профессор во Фрунзенском сельскохозяйственном институте».

Мне показалось, что я ждал такого ответа. Может быть, потому, что Коля всё время делал уроки, а Шура проявлял исключительно большой интерес к воровскому жаргону?

Назавтра я отправился в сельскохозяйственный институт, но профессор Кузнецов был в отъезде, а ещё через день мы должны были возвращаться в Тбилиси.


Глава 2. ЛЕВОБЕРЕЖНАЯ УКРАИНА
Раннее детство и родители

Я помню себя лет примерно с трёх, точнее, помню ужасную, не прекращающуюся ни на секунду головную боль. Я плачу и прошу всех избавить меня от неё. Наконец, родители поняли, что на месте мне не помогут (мы жили тогда в деревне Ляховцы – сегодня Белогорье) и решили отвезти меня в городскую больницу. Позже мне рассказали, что у меня было воспаление среднего уха.
В воспоминании остались две совершенно невозможные вещи (здесь, наверное, память меня подводит): первая – боль прошла сразу после осмотра врачом, и вторая – ещё более невероятная – мы ехали в город на машине.

Возвращение было очень долгим, но было радостно от того, что боль прошла. Дома меня ждал сюрприз – дедушка подарил мне щенка.

С этого дня, мне кажется, я помню всё, что происходило со мной. Помню маленький парк, или скверик в деревне, где я играл с детьми двоюродного брата моего отца – Шауля Гершгорина. Эта деревня, может быть, даже городок, тогда и сегодня была районным центром Хмельницкой области. Семья моей мамы уже жила там, когда отца прислали туда на работу после окончания какого-то учебного заведения (возможно, курсов). Он остановился на квартире у родителей мамы и, как часто бывает в подобных ситуациях, влюбился в «хозяйскую дочь». Они поженились в 1930 году, отцу было двадцать пять лет, а маме – семнадцать. Через три года я появился на свет, а ещё через три года начал осознавать себя как личность.

Мы оставались в этой деревне еще примерно год, а жили бы, наверное, и дольше, если бы не наступил 1937 год, год большого террора. Дедушке, который был в то время заведующим колхозной свинофермой, начали шить дело об умышленном отравлении свиней с «целью подрыва экономической мощи советского государства». И родители поняли, что нужно уезжать скорей и как можно дальше.

Всё в жизни происходит благодаря совершенно невероятному стечению обстоятельств. Так в 1941 году мы оказались в Георгиевке, а в 1937-м – стали харьковчанами.

В семье отца было пять братьев – перечисляю по старшинству – Исаак, Борис, Шура, Юра (мой отец), Муня и сестра Вера. Два старших брата уехали в Аргентину, и следы их затерялись, дядя Шура был связан с нами всю жизнь и о нём я ещё расскажу подробно. Самый младший брат умер в возрасте тридцати лет. На его похоронах меня больше всего смущала неискренность взрослых. Все говорили – какой молодой! Какая ранняя смерть! А мне было тогда лет шесть, и я не воспринимал его как молодого.

Сестра Вера была любимицей семьи. Её считали красивой, умной, даже мудрой, советовались с ней. Она вышла замуж на несколько лет позже отца за очень красивого парня, который единственный из моих родственников позиционировал себя как «сионист». Звали его Эзра Фигельман. В его семье было три брата и две сестры, все красавцы, как на подбор.

Старший брат Александр быстро понял, что нужно Советской власти, стал шахтёром, передовиком производства, стахановцем. Потом его направили на учёбу, и к тридцати годам он стал крупным чиновником в комиссариате угольной промышленности Украины (министерств ещё не было) в Харькове, тогдашней столице Украины. За ним в Харьков потянулась вся семья, включая нашу Веру. Поэтому, когда встал вопрос, куда податься, чтобы избежать последствий обвинений в дедушкин адрес (его ещё не арестовали), то о Харькове мои родители подумали в первую очередь.

О переезде в Харьков и о почти двадцати годах жизни в этом городе я ещё напишу. Здесь я хочу сказать несколько слов о семье Фигельманов.

Александр перевелся в Москву и ещё долгие годы работал во Всесоюзном министерстве угольной промышленности. Младший брат Эзры, Семён, погиб на фронте, Вера умерла во время войны от тифа. На этой почве Эзра, который очень её любил, спился. Он был тем исключением, которое подтверждает правило – евреи не спиваются. Старшая сестра Лея рано умерла, от неё осталась дочь Жанна, которая дружила с моей мамой. Младшая сестра Белла вышла замуж и переехала в Черновицы. Сын Веры Эмиль умер в довольно раннем возрасте. От него остались двое детей – Саша и Вера. Их пока мне не удалось разыскать. А вот дочь рано умершего младшего брата отца, названная в честь нашей общей бабушки Мириам, живёт в Ришон ле-Ционе. Она нашла меня, и мы вместе продолжаем разыскивать детей Эмиля.

                ***
Несмотря на то, что родители мои не называли себя сионистами, я в какой-то степени стал сионистом благодаря им. Мне всегда нравилось их отношение к своему еврейству. Будучи людьми абсолютно светскими и в значительной степени ассимилированными, они с большим уважением относились к еврейским традициям, к еврейской культуре, литературе, к еврейским языкам. На последнее я хочу обратить особое внимание. Дело в том, что мне постоянно приходилось слышать и читать, как противопоставляются наши два языка – иврит и идиш. Сторонники иврита называли идиш жаргоном, исковерканным немецким, сторонники идиша считали иврит мёртвым языком, пригодным только для богослужения.

Мои родители одинаково по-доброму относились к обоим нашим языкам. Идиш был их родным языком, и они, естественно, знали его в совершенстве; в иврите знали строй языка, немного грамматику и огромное количество выражений. Они охотно отвечали на мои вопросы и всегда рассказывали больше, чем я спрашивал. Мне кажется, что их рассказы об иврите вызвали мою любовь к нему задолго до того, как я его выучил. Благодаря родителям, я знаю ивритские пословицы, которые в современном языке уже не употребляются. Однако самое важное для меня это то, что они никогда не противопоставляли эти два языка (как, впрочем, русский и украинский, в отличие от многих наших знакомых).

Я вообще никогда не слышал от них резких, крайних оценок. Может быть, под влиянием такого воспитания я никогда не противопоставлял «левых» и «правых» в Израиле. Для меня существенно только то, что и те, и другие предпочли Израиль диаспоре. Мне всегда казалось, что кто-то (или Некто) умышленно раздувает противоречия во взглядах этих групп, чтобы отвлечь внимание людей от чего-то несравненно более важного и существенного. Очень хотелось бы думать, что таким подходом и терпимостью я также обязан им. Я уверен, окажись мои родители в Израиле, они не впали бы ни в левую, ни в правую риторику.







Глава 3. ПРОИСХОЖДЕНИЕ
Подольцы со стороны отца и волынцы со стороны матери

А сейчас, чтобы сделать более понятными мои отрывочные воспоминания, я вернусь к самому началу и напишу о своём происхождении. Источники информации – рассказы дедушки и бабушки со стороны мамы, старшего брата отца – дяди Шуры и немного – Википедия.

Наше родовое село – Волица, Теофипольского района Хмельницкой области – основано, по данным сайта Верховного Совета Украины, в 1550 году. Мне не известна история Волицы в XVI-XVIII веках, но доподлинно известно, что в XIX веке, уже после присоединения этих земель к России, в результате очередного раздела Польши, село это было еврейским. Оно было центром владений еврейского помещика Гринфельда.
Примерно в 1880 году законы Российской империи, запрещающие евреям владеть землей, добрались и до этих мест. Гринфельд продал поместье, а еврейское население начало стремительно уменьшаться. К концу XIX века в селе осталось только две еврейских семьи – Шаи - столяра и моего прадеда Ханоха Китая, который сумел записать свою землю (четыре десятины, примерно сорок дунамов) на соседа, не еврея.

Столяры, бондари и кузнецы евреи были во многих деревнях, арендаторы тоже не были редкостью, а вот тайное владение землей на протяжении десятилетий было, наверное, явлением уникальным в этих краях. Я подчёркиваю «в этих краях», потому что в южных губерниях – Екатеринославской, Херсонской – существовали еврейские сельскохозяйственные поселения, разрешённые правительством.

У Ханоха было две дочери – старшая Мириам и младшая Цецилия. На Мириам в конце позапрошлого века женился парень из еврейского местечка Теофиполь Герш Гершгорен – мой дед. Младшая сестра не вышла замуж и жила всё время вместе с нашей семьёй. Меня в детстве очень интриговала фамилия Китай, я связывал её с названием экзотической страны, но оказалось, что это всего лишь сокращённый вариант довольно распространённой еврейской фамилии Китайгородский.
Мой дед взял хозяйство в свои руки и очень укрепил его. В феврале 1917 года, после второй русской революции, он стал законным владельцем собственной земли. Хозяйство ещё больше расцвело. По рассказам дяди Шуры, который был правой рукой деда, они имели самые разнообразные сельскохозяйственные машины, в том числе сноповязалку – Hi-Tech тех времен.

Дед был известен в округе под именем Гершель Волицкер (Волицкий – по-русски), никто не называл его настоящим именем. Весь этот расцвет продолжался до коллективизации 30-х годов. Дед, конечно, категорически отказался вступить в колхоз, но собрались дети – Шура, отец, Муня, Вера – и убедили его, что бороться с Советской властью бесперспективно. Семья вступила в колхоз, а дядя Шура стал его бессменным председателем до 1941 года.

В первые дни войны он получил задание перегнать скот в один из колхозов Ростовской области. Справившись с этой задачей, он явился в Ростовский военкомат, был мобилизован и вернулся к нам в Харьков только в 1947 году из Будапешта. Выглядел он потрясающе – европейские костюмы, шёлковые рубахи, галстуки, запонки, всё такое необычное в наших условиях.

Где-то в году пятидесятом они с отцом поехали на родину и вернулись страшно огорчённые. Очевидно, ничего не осталось от прошлого. Расспрашивать их о подробностях было очень тяжело, они просто отказывались говорить на эту тему.

У меня об этой деревне остались самые приятные воспоминания. Мы с отцом ездили туда летом 38-го, 39-го и 40-го годов. У деда своей земли уже не было, она принадлежала колхозу, но был прекрасный приусадебный участок с фруктовыми деревьями и огородом, много живности. Я с интересом следил за ростом всех растений, с нетерпеньем ждал, когда они поспеют. Вечером встречал коров и телят, возвращавшихся с пастбища. Потом начиналась дойка, и я пил парное молоко. Помню, как из остатков молока выгоняли сметану и масло, с помощью так называемого сепаратора.

В доме всегда была тёплая атмосфера, и мне было очень хорошо там. Бабушку Мириам я не помню, она рано умерла, дядя Шура не был женат, и единственной женщиной в доме была младшая сестра бабушки – Цецилия, тётя Циля, как мы её называли. В честь нашего приезда резалось что-нибудь из скота или птицы, устраивались посиделки с самоваром. Эти вечера при керосиновой лампе или свечах врезались в память на всю жизнь.

Так получилось, что перед войной дедушка гостил в Харькове у Веры, вместе они эвакуировались и, к сожалению, не дожили до конца войны. Тётя Циля тоже не осталась на оккупированной территории. Она гостила у каких-то друзей, пережила войну и вернулась в Харьков.

Дядя Шура после демобилизации осел в Харькове, но горожанином стал не сразу. Вначале он купил дом на окраине и держал корову, по хозяйству помогала ему тётя Циля. После её смерти он ликвидировал своё хозяйство, женился и перебрался в центральную часть города.

                ***
Область Украины, в которой я родился, и где веками жили мои предки, теперь называется Хмельницкой. Прежнее название – Каменец-Подольская. Её центр – город Хмельницкий – был известен раньше как Проскуров. Территории эти в прошлом принадлежали Польше, а потом, в результате нескольких разделов, перешли к Российской империи. Через эту область проходит граница исторических провинций Украины – Подоли и Волыни.

Между прочим, язык идиш этих провинций имел некоторые различия. В одной из них «окали» (момэ, тотэ – мама, папа), а в другой – «акали» (мамэ, татэ). Какой из этих диалектов украинского идиша более правильный, затрудняюсь сказать (ведь литературным считался прибалтийско-белорусский), знаю только, что диалектическая граница проходила через мою семью. Родители моей мамы происходили из другой части той же области. И если центром ареала расселения моих предков по отцовской линии был Теофиполь, находившийся в северо-западной части области и относящийся к Подоли, то по материнской – Славута, на самом севере области, и это уже была Волынь.

Кем были родители деда по маме, мне неизвестно. Я только знаю, что, уйдя от дел, они уехали умирать в Палестину. Но до смерти нужно ещё дожить и, судя по письмам, о которых рассказывал дедушка, им было нелегко. Не то чтобы они жаловались, великая цель – быть похороненным в Святой земле – освящала всё, но трудности быта проглядывались между строк.

Интересна история старшей сестры деда Рахель Бери. Её сын оказался в Европе во время Первой мировой войны (очевидно, военнопленным) и не вернулся в Россию. Во время Второй мировой войны он уже жил в Вашингтоне и был активистом (а, может быть, жертвователем или даже функционером) Демократической партии. Очевидно, это дало ему возможность нажать на какие-то рычаги и добиться разрешения на выезд в Штаты мамы и сестры. И это в 60-е годы!

А мы узнали об этом очень интересным образом. В те годы, по специальному соглашению между правительствами, в США продавался журнал «Советский Союз», а в СССР – журнал «Америка». Причём, по условиям этого соглашения, журнал должен был поступать в свободную продажу, и он действительно попадал иногда в газетные киоски. Увидев на обложке снимок тётушки Рахель и её дочери Хаюси (они пару раз приезжали к нам в гости), кто-то из нас купил этот журнал и положил на видном месте, ничего не сказав дедушке.
«Это же моя сестра!» - воскликнул дед, бросив взгляд на обложку. Эффект сюрприза удался!

В 70-е годы сын тётушки навестил нас в Тбилиси. О комических столкновениях американской и советской ментальностей можно рассказать очень много историй. Ограничусь лишь двумя.

Дядюшке было лет примерно 85, но наши заботы о нём его очень раздражали. «Я чувствую себя превосходно», - бодро отвечал он. Его ровесник с советской ментальностью замучил бы всех рассказами о своих недугах.

Мама пригласила его на ужин. Войдя и увидев богатый и великолепно сервированный стол, дядюшка замешкался и не удержался от вопроса: «Сколько вы зарабатываете?» - «Семьдесят рублей», - ответила мама. – «В час?» - «Нет, в месяц». В прошлом рентгенолог, она была пенсионером и работала в поликлинике врачом-окулистом на полставки. «Но это же невозможно!» - воскликнул дядюшка.
Уже в Израиле, прочитав рассказ Ильи Суслова о первом приглашении на ужин к миллионеру в Америке, я понял гораздо лучше эту ситуацию. Суслов пишет, что, наливая вино в одноразовый стаканчик, удерживая одновременно поднос с одноразовыми тарелками и пытаясь сохранить равновесие, он вспомнил, что когда у тёти Нюры, дворничихи, живущей в подвальном помещении, бывали дни рождения, все сидели вокруг стола, пили из хрустальных бокалов, а салаты были уложены в хрустальные вазы.

Всё точно так! Это не написано ради красного словца. У тёти Нюры и у моей мамы на такой ужин уходила месячная зарплата. А мотив был такой: у моей мамы – «не каждый же день приезжает дядюшка из Америки», а у тёти Нюры – день рождения только раз в году. И не ударить же лицом в грязь. «Не дай бог опозориться»: перед соседями – в случае тёти Нюры, и перед Америкой – в нашем случае.

                ***
Отец моей бабки по материнской линии был «учителем». Его прозвищем было слитно произносимое «Ионамеламед», но, судя по рассказам, это был меламед относительно высокого уровня. Кроме рассказов этому имеются даже доказательства – его ученики вызвали его в Америку, оплатив все расходы по переезду. Еврейское имя Иона мне дали в его честь.

Поженившись, дедушка и бабушка поселились в Белогорье (тогда – Ляховцы) и арендовали водяную мельницу. Я не просто подчеркнул вид мельницы. Дело в том, что в еврейском обществе до революции 1917 года иерархия занятий и вытекающая отсюда дискриминация при общении и, особенно, при вступлении в брак достигала чудовищного уровня. Я всё время слышал это от старших, а потом читал у наших классиков – Шолом-Алейхема, Менделе Мойхер-Сфорима. Да, впрочем, все знают Тевье-молочника и его проблемы с замужеством дочерей.

Однажды у моей дальней родственницы спросили при мне: «Кажется, ваш отец был сапожник?» Её возмущению не было границ: «Как вы могли такое подумать? Он был пекарем!»

Если исключить из нашего народа людей свободных профессий, купцов первой и второй гильдии, заводчиков, потомков солдат, отслуживших 25 лет, то есть всех тех, кто мог жить вне черты оседлости, то оставшихся, а это большинство народа, можно разделить на три примерно равные по численности группы – арендаторов, торговцев и ремесленников. Перечисляю в порядке социальной значимости и, как следствие, престижа в обществе. Впереди, для полноты картины, нужно поставить священнослужителей. Внутри каждой из этих групп имелась внутренняя дифференциация и иерархия.

Так как для евреев существовал запрет на приобретение земли и много чего другого, большое развитие получило арендаторство. В аренду шло всё, если удавалось узаконить сделку, – мельницы, корчмы, постоялые дворы, лесные делянки и пр.

Водяная мельница была гораздо престижнее ветряка. О ветрянщиках был такой анекдот. «Реб Нахман! Мазлтов, есть ветер, ваш ветряк завертелся!» На что реб Нахман и отвечает: «Меня не радует, когда он вертится и не огорчает, когда он стоит. Потому что когда он вертится, то непременно остановится, а когда стоит, обязательно завертится!» Получалось, что эта профессия предрасполагала к философскому отношению к жизни.

Арендаторство закончилось с приходом Советской власти. Потом был короткий период НЭПа (послабления в ограничениях для слоя активных производителей), а затем началась принудительная коллективизация.

Мамины родители прожили долгую жизнь в любви и уважении друг к другу. Они были абсолютно уверены в том, что браки заключаются на небесах. Оба были помолвлены, влюбились друг в друга и расторгли помолвки. Они были очень красивыми людьми. Бабушка была голубоглазой блондинкой, эти цвета унаследовали моя мама, младший брат и старший сын. Фотография бабушки и дедушки в молодости – затерялась. Я не могу простить себе, что не забрал её у своих двоюродных, когда уезжал в Израиль, а им того, что не сохранили её.

                ***
Вот вкратце и вся «откуда есть пошла». Теперь ссылки и возвращения в прошлое будут понятнее тем, кто возьмёт на себя труд прочесть эти записки.













 
Глава 4. ДОВОЕННЫЙ ХАРЬКОВ
Холодная гора; переезд в центр города; первый «закадычный друг» и начало учёбы

Итак, в 1937 году, волею судеб, семья, состоящая из моих родителей, бабушки и дедушки (родителей мамы), маминой младшей сестры и меня, оказалась на окраине Харькова, в районе под названием Холодная Гора. Не помню, был ли весь район таким уж горным, но по нашей улочке мы зимой спускались на санках и развивали, как нам тогда казалось, бешеную скорость.

Мы сняли комнату на первом этаже двухэтажного домика со двором. Отец устроился бухгалтером в какую-то большую контору. Помню, позже он рассказывал, что через очень короткие промежутки времени у них менялся главный бухгалтер, и сотрудники не обсуждали это между собой. Мама продолжала учительствовать, это была её прежняя профессия. Тётя поступила на медицинский факультет и ушла в общежитие. Мне кажется, это необходимо было сделать, даже если бы речь не шла о получении самой прекрасной в мире специальности. Мы жили в ужасной тесноте, и койко-место имело не меньшее значение.

Дедушка вспомнил, что он не только мельник и заведующий свинофермой, но и обладатель замечательного по тем временам городского ремесла – обойщик.
Дело в том, что в 1905 году, когда ему было 17 лет, их дом сгорел, и, чтобы легче было справиться с обрушившейся на них бедой, часть детей решили раздать родственникам. Во исполнение этой программы деда отправили к старшему брату в Бостон. Тот жил в Америке уже много лет и считался хорошо устроенным человеком. По профессии он был... гладильщик. По рассказам деда, жена брата не работала, у них было пятеро детей, и ещё они держали прислугу. Такие были времена! Деда они устроили учеником на фабрику мягкой мебели, и так он стал специалистом-обойщиком. Через три года, когда дела в семье немного утряслись, его вызвали обратно. И вот сейчас, спустя тридцать лет, он вернулся к этой профессии.

Помню, как по дороге с работы домой он забирал меня из детского сада, как мы становились в очередь у пивного ларька, и он выпивал свою кружку пива. (Поведенческий ритуал рабочего класса тех лет.) Зимой в кружку, накачанную из бочки, добавлялось немного разогретого пива из чайника.

Бабушка вела домашнее хозяйство, так что все были при деле. Казалось, жизнь вошла в какое-то русло и можно на этом остановиться. Но не так устроен человек. Мне кажется, всех доставала теснота, ведь большой обеденный стол был по совместительству также койко-местом. А может быть, в то время это считалось нормой и никого не угнетало? А вот другая проблема была на слуху – сырость, о ней часто говорили и по этой причине всё время искали другую квартиру. Особенно беспокоились об этом накануне появления на свет моего младшего брата. Очевидно, считалось, что для новорожденных это особенно опасно.

Тем временем я обзавёлся новыми друзьями и получил первую в своей жизни кличку – «Хыба», что по-украински значит «разве». Дело в том, что в городах Украины в то время говорили в основном по-русски, а в тех местах, откуда я приехал – только по-украински. Я быстро научился русскому языку, но кличка осталась до нашего переезда на другую квартиру.

                ***
Квартира, куда мы переехали в 1939 году, находилась вблизи центра города в пятиэтажном кирпичном доме на втором этаже. Это была всего-навсего одна комната, но был балкон. Дом выделялся среди окружающих его строений. Он был единственным многоэтажным и относительно новым (построен во время НЭПа), имел два подъезда.

В первый же день, когда я вышел на улицу, ко мне подошли два паренька – один как будто мой ровесник (потом выяснилось, что он на год старше, мне было шесть лет, а ему семь), второй постарше. Младший тут же начал рассказывать мне, как много у него голубей, и какой он удачливый голубятник, то есть он успешно переманивает голубей из других голубятен. Его старший брат стоял рядом и загадочно улыбался.

На другой день, когда я попросил показать мне хоть одну голубятню, мне стало ясно, почему брат улыбался. Оказалось, что все эти рассказы – фантазия чистейшей воды, в действительности – ни медведей, ни леса. А знакомство переросло в дружбу, которая продолжается по сегодняшний день, несмотря на то, что большую часть жизни мы находились довольно далеко друг от друга. До своего переезда в Израиль в 1996 году, он жил всё время в Харькове, я же с 1956-го по 1980-й пребывал в Грузии, а с 1980-го находился уже в Израиле, но до 1980 года мы виделись почти каждый год, в Харькове или в Тбилиси, а с конца 80-х он часто приезжал в Израиль.

Зачем он придумал этих голубей, я до сих пор не понял. Вообще-то, я всегда считал, что выдумками о себе обычно компенсируют какую-то ущербность. Здесь же я могу смело сказать, положив руку на Библию, что никакой ущербности в нём не наблюдалось – ни во внешности, ни в одарённости, ни в харизме. Скорее, наоборот. Зовут этого человека Фима Янов.

В 1940 году он пошёл в первый класс, мне же нужно было ждать ещё целый год. Я, конечно, завидовал ему, если была возможность, встречал его из школы, которая находилась на той же улице, расспрашивал, что они там делают.

По его инициативе мы втайне от родителей обследовали окрестности города, взбирались на откосы и смотрели, как мчатся поезда. Когда началась война, опять же по его инициативе, мы начали «отлавливать» немецких шпионов. А шпионом нам казался каждый, кто по внешнему виду (по одежде, в частности) отличался от общей массы. Мы устанавливали за ними тайную слежку, всё ждали, когда же они, наконец, выйдут на контакт с резидентами, которыми могут оказаться (даже!) наши знакомые. Сердце замирало от такой возможности. А дальше мы мчимся в милицию, всё рассказываем и получаем почётные грамоты, которые повесим у себя над кроватью.

В доме был еще один мальчик, Юра Бинусов – с ним мы тоже поддерживали дружеские отношения. Всего же в доме жило пять еврейских семей. Пять еврейских отцов ушли на фронт, вернулись двое (Фимин и мой), погибли двое (отец Моти и Айзика и отец Давида и Лёни Заславских), ещё один (отец Юры Бинусова) остался в живых, но не вернулся к жене и сыну. Мне кажется, этот разрез по нашему дому примерно соответствует среднестатистическим данным – 40% погибло, из 60% оставшихся в живых – треть поменяли семьи.

Между прочим, с Фиминым отцом Матвеем судьба свела меня уже в Израиле, и этот человек просто очаровал меня. Дело в том, что он приехал раньше сыновей, и мы с ним довольно тесно общались. Я как бы чувствовал себя обязанным уделять внимание отцу своего друга, но, кроме этого, мне было очень интересно с ним. Он глубоко и искренне анализировал свои действия и поступки окружающих с точки зрения их честности, справедливости и истинной мотивации. Излишне говорить, что такие люди встречаются нечасто. Его два раза исключали из партии, не помню – формально за что, но, конечно же, из-за его стремления искать подоплёку событий и поступать по совести.

Мне кажется, что, когда я рассказываю Фиме, как я любил его отца, он ревнует меня к нему.

                ***
Наконец, я дождался своего поступления в школу, но уже более двух месяцев длилась война, отца уже не было с нами, Харьков беспрерывно бомбили, и всё было довольно грустно. Разбомбили и школу на нашей улице, и мне пришлось начать учёбу в другом районе (на ул. Свердлова).

В школе вместо того, чтобы рассказать о чём-то интересном, нас, как я уже упоминал, учили писать параллельные палочки. Я не очень преуспел в этом занятии и через неделю, после проверки тетрадей, получил плохие отметки.

Мне было очень стыдно перед мамой, которая относилась ко мне не только с любовью, но и с определённой долей уважения. Она гордилась тем, что я написал письмо в детский журнал «Мурзилка» и получил ответ из редакции прямо на своё имя. Я умел читать и писать до школы. (Я только не мог понять, почему моё имя пишется Лёня, а не Льоньа.) Когда мама, которая тогда была студенткой мединститута, занималась латынью и немецким языком, она усаживала меня рядом, готовила задания и одновременно объясняла мне, что к чему. И тут такой конфуз! Я нёс в портфеле несколько троек. Я медленно плёлся домой, обдумывая не решаемую, в сущности, задачу – как выйти из создавшегося положения? Наконец, меня осенило – листы с тройками нужно просто вырвать из тетради, разорвать на мелкие кусочки и утопить в реке. Я шёл как раз по мосту через Лопань, остановился, открыл портфель, достал злополучную тетрадь, но осуществить свой гениальный замысел не успел... Навстречу мне шла мама. Но ей было уже не до моих отметок, нужно было срочно собираться в дорогу. В школу я больше не пошёл.

Вернулись мы в Харьков только через два с половиной года. Но об этом – в следующей главе.

Глава 5. ВОЗВРАЩЕНИЕ
Разруха и восстановление; День Победы

Мы вернулись в Харьков в начале марта 1944 года. Был пасмурный холодный день. Со дня освобождения города прошло чуть более полугода, и общественный транспорт ещё не работал. На привокзальной площади мы нашли извозчика, который согласился подбросить наш багаж к дому. Мы проезжали по Павловской площади, расположенной на юге центральной части города. Я хорошо её помнил, она всегда была оживленна, её пересекали трамвайные и троллейбусные линии. Сейчас по ней бродили козы. Нельзя было и вообразить, что через очень небольшой промежуток времени она снова оживёт.

Мы подъехали к дому; на улице ни одного человека, парадный подъезд заколочен, Решили попытаться проникнуть в квартиру через чёрный ход со двора. Попытка удалась. Мы поднялись на наш этаж, долго стучали. Наконец нам открыла молодая женщина. После нашего объявления, кто мы и чего хотим, она впустила нас, помогла расположиться, сказала, что будет подыскивать себе другое жильё.

Мы с дедушкой вышли поискать какую-нибудь еду. Нашли несколько частных лавок. В одной из них, её держал армянин, купили полбуханки хлеба. В лавке были и другие продукты, но, как видно, они были не по карману. Помню нашу первую трапезу по возвращению. Эти ломтики чёрного хлеба были такими вкусными!

Госпиталь, куда направили маму, находился недалеко от нашего дома, и на второй день после приезда она вышла на работу. Мы начали как-то устраиваться, купили печь, которая топилась углём, трубу вывели в окно. На этой печке мы готовили замечательное блюдо – картошку, жаренную на воде. Чтобы она не сгорела, нужно было стоять над ней и всё время подливать воду.

Я с нетерпеньем ждал возвращения из эвакуации своего друга, нашёл семью, с которой они были близки до войны, и те держали меня в курсе дела.

Началась демобилизация раненых. Контуженные ходили по городу, некоторые были совершенно невменяемы. Ко всему этому нужно было привыкнуть. Офицеры получили «номенклатурные» должности – управдома, директора бани, парикмахерской, кинотеатра. К сожалению, многие из них не удерживались на этой работе, спивались.

Демобилизованный капитан стал нашим управдомом. Важная шишка в микрорайоне, мог помочь получить квартиру. В те годы эти вопросы решались на месте, бюрократия ещё не сформировалась, и был какой-то, относительный, конечно, избыток жилплощади, ведь многие не вернулись. Все кланялись ему при встрече, а через несколько месяцев я увидел его с шапкой на мосту через Лопань, почему-то считалось, что это хорошее место для сбора подаяний.

В конце 1944 года, после ранения, из Польши вернулся мой отец. Он не получил номенклатурной должности, зато и не спился.

Начиналось восстановление города. Вначале разрушенные дома разбирались вручную. Рабочие, среди них большинство женщин, в том числе несколько мам наших друзей, выстраивались в цепочку и передавали кирпичи из рук в руки. Последние их складывали в штабеля на тротуаре. Потом появились какие-то механизмы. Город постепенно принимал более или менее жилой вид.

Я помню праздник первого трамвая, помню открытие парадных подъездов, помню первую цветочную клумбу на уже упомянутой Павловской площади.

Эта площадь переходила в площадь Тевелева, а та - в Театральную. Оттуда начиналась Сумская улица, главная улица, идущая на север, в более престижную часть города, центром которой была площадь Дзержинского (самая большая в Европе). Сумская улица упиралась в Центральный парк, который совершенно естественным образом переходил в огромный лесопарк, нечто среднее между лесом и парком.
Его площадь составляла порядка 2000 гектаров (20.000 дунамов) и служила местом прогулок летом и катанья на лыжах зимой.

Появился обычай вечернего дефилирования горожан вдоль центральной улицы города (Сумской) по стороне, прилегающей к парку Шевченко.

Я был тогда влюблён в этот город, даже пытался выразить эту любовь в стихах:
                И Харьков наш,
                Родной, любимый город
                Опять ожил и начал расцветать
                И т.д. и т.п.
Последняя строка этого вирша: «Вторично здесь врагу не побывать!» Тогда я был абсолютно в этом уверен.

* * *
Очень хорошо помню День Победы. В ночь с восьмого на девятое мая нас разбудили выстрелы. Мы вышли на улицу. К тому времени мой сосед и друг Фима уже вернулся из эвакуации, и мы с ним ушли в центр. Шли не только мы, казалось, что идёт весь город. Не думаю, что у этой движущейся массы людей была определённая цель, куда бы они стремились, людям просто нужна была разрядка после невероятного напряжения военных лет.

Поголовное пьянство развилось гораздо позже, к концу 80-х. А тогда нечего было пить, да и не за что. Вот все и шли, улыбались, приветствовали друг друга, знакомые обнимались, целовались.

Незабываемые ночь и день! Мы с другом успели пройти много километров. На душе было легко, казалось, счастью этому не будет конца.

* * *
Частные лавки очень быстро закрывались. С учётом характера «производственных отношений» тех лет, нетрудно представить, что стало с их владельцами. Открывались государственные магазины, в которых всё продавалось по карточкам. Самой большой трагедией тогда считалась потеря карточек. Чёрного рынка ещё не было, и человека буквально ждала голодная смерть.

Запомнилось появление первых продуктов, которые можно было купить без карточки. Это конфеты сорта «подушечки», маленькие кубики или ромбики, начинённые повидлом, потом некоторые сорта печенья. Постепенно ассортимент увеличивался до полной отмены карточной системы.

Почему-то очень запомнился день первой послевоенной денежной реформы 1947 года. Мы, ученики, почему-то вместо школы ушли на Центральный рынок. Было интересно наблюдать, как и продающим, и покупающим было трудно сориентироваться в новых условиях, и цены назначались, что называется, с потолка, иногда значительно выше, а иногда и ниже реальных.












Глава 6.
УВЛЕЧЕНИЯ И СТРАСТИ
Птицы; театр; первая любовь; джаз; «вражеские голоса»; книги и прочее

Теперь я хочу рассказать о некоторых своих увлечениях тех лет. Всё начиналось с любопытства, которое затем переходило в увлечение, а последнее иногда перерастало в страсть.

Моим первым серьёзным увлечением были птицы. Я не могу объяснить, что так привлекало меня в них. Может быть, их невероятное разнообразие? Ласточки, синицы, чибисы, жаворонки, скворцы, щеглы, удоды – они так отличались друг от друга и по внешнему виду и по повадкам! Я мог наблюдать за ними целыми днями. У каждого вида птиц был свой тип жилища (гнезда); их яйца отличались размером и расцветкой. Они по-разному относились к наблюдателю. Некоторые виды проявляли любопытство к человеку, чего-то даже ждали от него; другие – ласточки, например – вели себя так, будто человек ещё не появился на Земле.

В Георгиевке над рекой был высоченный утёс из мягкого грунта, который весь был усыпан птичьими гнёздами. Я карабкался по нему, проверял, где отложены яйца, пытался догадаться, кому они принадлежат. Некоторые виды птиц не боялись меня, другие – криками отгоняли от гнёзд, третьи – защищались иными средствами – запахом, например. Вид удода меня завораживал – хохолок, хвост, яркие цвета. Сегодня эта птица избрана символом Израиля. (Оказывается, у каждой страны есть птица-символ.)

Это увлечение продолжалось и после возвращения в Харьков, я ещё долго держал щеглов и других птиц. Годам к двенадцати оно прошло (точнее, сменилось другим), но любовь и интерес к птицам остались на всю жизнь. В Израиле моим любимым урочищем стало озеро и заповедник Хула, крупнейшая стоянка перелётных птиц на пути из Европы в Африку осенью и обратно – весной.

* * *
Где-то в классе шестом родители взяли меня в театр Украинской драмы на спектакль «Шельменко-денщик» по пьесе Квитки-Основьяненко. С этого дня я всерьёз и надолго заболел театром. Сюжет пьесы мне очень понравился, но дело, конечно, не в этом. Я открыл для себя неизвестный мне до этого источник познания мира и, одновременно, получения огромного удовольствия. Игра была великолепной, Харьковский украинский драматический театр им. Шевченко считался лучшим на Украине и был известен всей стране. Такие имена, как Крушельницкий (один из лучших исполнителей роли Тевье-молочника на советской сцене), Марьяненко, Бондаренко, Покатило, а в более позднее время Лёня Быков, Люда Попова знакомы многим любителям театра.

И я начал осваивать новую планету. В городе было четыре театра: оперный – очень слабый, и я быстро разочаровался в нём, музыкальной комедии (оперетты) – после нескольких посещений я понял, что это не моё, и два драматических – украинский и русской, на которые я по-настоящему запал.

Украинский был намного сильнее русского, но и этот был лучше очень многих сегодняшних «прославленных» коллективов. За относительно короткое время я полностью изучил их репертуары и в ожидании премьер пошёл на второй круг. Вначале мне удавалось сколотить группу ребят для посещения, потом надоело тратить время на уговоры, и я ходил на спектакли один. Очень благодарен родителям за то, что разрешали мне это. Ведь я возвращался очень поздно, спектакли тогда состояли из пяти действий (актов), а значит было четыре антракта. Время было неспокойное – 47-49-й годы – и меня один раз действительно сильно поколотили пьяные мерзавцы по дороге домой.

Кончилась эта страсть вместе с упадком советского театра после известного доклада секретаря партии по вопросам идеологии Жданова. Менялся репертуар, разрешение на постановку получили только пьесы, отвечающие новым принципам «бесконфликтности» в искусстве. Это было уже просто невыносимо смотреть! Не нужно думать, что до этого в советских пьесах поднимались какие-то серьёзные вопросы. Так себе, видимость! В пьесе Корнейчука, например, положительный герой хотел как можно скорей построить коммунизм, а отрицательный говорил: «А зачем мне в коммунизм, мне и в социализме хорошо».

После смерти Сталина театр начал оживать, появились вещи, которые уже можно было смотреть. Я видел много хороших спектаклей и в Харькове, и в Тбилиси, и в Москве, но это уже была не страсть, а нормальное увлечение. Между прочим, в тот первый период мне захотелось попробовать себя в качестве актёра самодеятельного театра, но, к сожалению, оказалось, что у меня нет абсолютно никаких артистических данных.

* * *
Мою первую любовь звали Тамара, мне было тогда лет двенадцать. Девочка жила на противоположной стороне улицы и была, насколько я помню, единственной ровесницей в округе. Ну, и как тут не влюбиться! Мой друг Фима тоже был влюблён в неё, причём, в отличие от меня, не скрывал этого. Моя же любовь была тайной. В чём всё же она проявлялась?

Днём, когда Тамара возвращалась из школы по противоположной стороне улицы, я устраивался на балконе с книгой и изображал умного мальчика. (Сам я шёл в школу позже, так как учился в третью смену, с четырёх часов.) По вечерам мы с Фимой крутились возле её дома, и когда она выходила, пытались рассмешить её, за что получили от неё прозвище «жизнерадостных рахитов». Много лет спустя я случайно познакомился с её мужем, очень симпатичным парнем с запоминающейся фамилией Володя Иерусалимский.

Потом я поочерёдно влюблялся в старших сестёр своих друзей – Володи Мещанинца, Вени Ленского, Володи Синельникова.

Вообще, нужно сказать, что в моём окружении было очень мало девочек. Сестёр у меня не было, соседок по дому тоже, учились мы тогда в мужских школах (а потом я ещё попал в мужскую группу в институте). И я смотрел на девочек примерно как один из персонажей Боккаччо, которого воспитывали монахи, и который, увидев впервые, в довольно позднем возрасте особу женского пола, раскрыл широко глаза и спросил наставника: «Что это?» - «Гусыня», - ответил тот.

В классе пятом-шестом после окончания уроков в нашей 95-й мужской средней школе, мы шли к 48-й женской, которая находилась в нескольких кварталах от нас, и молча наблюдали, как «гусыни» расходятся по домам.
Наконец, когда мы были уже в восьмом классе, кто-то из комсомольских вожаков на высоком уровне (возможно, республиканском или даже союзном) придумал мероприятие – каждая мужская школа выбирает женскую (или наоборот), чтобы «дружить».

Началось с визита наших представителей в 106-ю женскую школу. Группу возглавлял Толя Эфрос, наш одноклассник и друг, очень активный и взвешенный юноша, к сожалению, рано ушедший из жизни. Я почему-то не пошёл с ними, но помню, как на другой день ребята взахлёб рассказывали мне об этом визите.

Со стороны девочек это мероприятие возглавляла очаровательная Элла Хеллер, с которой мы до сих пор перезваниваемся и переписываемся в Интернете. Она живёт в Чикаго и несколько лет тому назад с мужем навестила нас в Израиле.
В результате этого «исторического» визита в женскую школу образовалась компания, состоящая из шести-семи ребят нашего класса и примерно такого же количества девочек из класса Эллы.

Помню первое совместное празднование Нового 1949 года у девочки по имени Лина Левина по адресу Сумская, 49. Нам тогда это казалось символичным.
Встречи проходили, в основном, в доме у Эллы. Причины этому таковы: во-первых, это был очень тёплый дом, а, во-вторых, - одна из немногих в то время квартир, где у ребёнка была собственная комната. Теплоту в доме создавали Элла и её замечательные родители, люди интеллигентные и исключительно доброжелательные. Отец Эллы занимал руководящую должность в строительной отрасли, чем и объяснялись особо хорошие жилищные условия для тех лет.

Родители Эллы разговаривали с нами, её друзьями, как с равными по возрасту, что нам, конечно, импонировало. В те годы это не очень было принято. Обычно с детьми говорили назидательным, менторским тоном, как бы свысока, и о чём угодно, только не о себе. А эти рассказывали нам о своём браке, который когда-то считался очень уж неравным. Он – сын еврея-сапожника, а она – из русских дворян. Нас это удивляло, потому что выглядели они очень гармонично, и трудно было догадаться, кто из «благородного сословия», а кто – из евреев-ремесленников.

В Эллочку были влюблены сразу два или три моих приятеля. Я посчитал, наверное, что мне там уже нет места, и пытался ухаживать за её подругами.

* * *
Не буду подробно останавливаться на других своих юношеских увлечениях. Упомяну лишь вскользь некоторые из них.

Начну с джаза. В те годы он был фактически под запретом. Но благодаря фильму «Серенада солнечной долины» мы познакомились с музыкой Глена Миллера, а по радиоприёмнику ловили джазовые концерты с участием трубача Бенни Гудмана и других звёзд.

Много лет спустя я слушал выступление Бенни Гудмана с его коллективом в Тбилиси. Это было событием в городе, даже те, кто не понимал ничего в джазовой музыке, заразились от знатоков и ценителей и тоже устремились на эти концерты. Для меня это было воплощением заветной мечты.

Но в те годы, о которых я пишу, об этом нельзя было даже и думать. Слушали в основном записи на «грудных клетках» (подпольно изготовленные пластинки на рентгеновских снимках). Тогда мне их звучание казалось вполне приемлемым, а в материале не было недостатка, так как моя мама была врачом-рентгенологом.

После смерти Сталина абсолютный запрет на джазовую музыку был снят, и в городе побывали с концертами Олег Лундстрем и Эдди Рознер. Уже позже, в Тбилиси, я слушал оперу Гершвина «Порги и Бесс» в оригинальном исполнении.

* * *
Интерес к блатному миру был вызван, очевидно, чтением раннего Горького. Потом этот интерес усилился, когда от одного блатного (его звали Слава) я услышал кличку Гуталин (или Гуталинщик) в адрес Сталина. Я тогда уже был серьёзным антисталинистом и очень нуждался в единомышленниках. Их, к сожалению, было немного в других слоях населения, и я проникся уважением к этой маргинальной группе.

* * *
Ну и ещё очень серьёзное увлечение тех лет – «вражеские голоса». Так назывались на советском сленге радиостанции свободного мира, вещавшие на русском языке – Би-Би-Си, «Голос Америки», «Свобода», «Немецкая волна» и, наконец, «Голос Израиля». Я до сих пор помню некоторых дикторов и комментаторов тех лет, например, Анатолия Максимовича Гольдберга из Би-Би-Си. У него была великолепная дикция, и он очень убедительно излагал свои антитоталитарные, антисоветские взгляды.

Конечно, слушать эти «голоса» было нелегко. Во-первых, они заглушались, во-вторых, родителей до 1953 года очень беспокоило это моё увлечение. В самый разгар «дела врачей» отец даже вытащил лампу из радиоприёмника. Вначале я решил, что это какая-то поломка, потом понял в чём дело и уговорил его вернуть лампу, пообещав не обсуждать услышанное с друзьями.

«Голос Израиля» я начал слушать на идиш, когда ещё не было русской студии, то есть почти сразу после образования Государства Израиль. Помню диктора и комментатора Моше Циммермана. Идиш я знал немного благодаря своему любопытству. Я всегда вслушивался в разговор на идише, когда говорили между собой бабушка и дедушка (мамины родители) или когда мои дядя и отец разговаривали со своим старым другом, навещавшим иногда нас. Частично мне помогал немецкий, который я изучал в школе. На каком-то этапе я выучил алфавит и пытался читать книги, которые были у дедушки: «С ярмарки» Шолом-Алейхема и «У Днепра» Давида Бергельсона.

Систематическое прослушивание передач на идише очень продвинуло меня в познании языка. Я выучил много политических и экономических терминов, которые никак не мог бы почерпнуть из других источников.

Сегодня моё знание идиша находится на относительно высоком уровне. Я ведь владею, более или менее, всеми его составляющими – ивритом (более), немецким (менее), русским (более) и украинским (менее). Понимаю я его прекрасно, чувствую все нюансы речи. А вот говорить почти не приходилось. Однажды только, находясь еще в центре абсорбции, я под давлением руководства центра, очень симпатичных людей, которым не смог отказать, выступил перед делегацией какой-то американской благотворительной организации.

А сегодня у меня на работе в отделе примерно из 30 человек только моя начальница Маша знает идиш, и иногда мы обмениваемся с ней парой фраз. Она коренная израильтянка, выросшая в семье коммунистов. Отсюда и русское имя Маша, и знание идиша.

* * *
И, наконец, книги – спутники всей моей жизни. К чтению я пристрастился после «Войны миров» Герберта Уэллса. Это было в четвёртом классе, всё, что мною прочитано до этого, не считается. Я просто делал одолжение родителям. После «Войны миров» Уэллс стал моим кумиром на долгие годы.

Между прочим, у Жюль Верна я не смог прочесть ни одной вещи, а некоторых фантастов, Рэя Брэдбери, например, читал с большим удовольствием. Наверное, дело в том, что Жюль Верн – это так называемая научная фантастика, а для Уэллса, Брэдбери и им подобных – фантастика лишь форма для разговора о серьёзных человеческих проблемах.
От фантастики я ушёл к таким романам Уэллса, как «Белкингтон Блебский», «Мистер Блетсуорси на острове Ремполь», а в более зрелом возрасте – «Поговорим о Мерседес». Не знаю, почему этот роман так запал мне в душу – на моём пути не так уж часто встречались женщины-истерички.

В основном я читал классиков и вообще хорошую художественную литературу. Почему хорошую? На этот вопрос может быть два ответа: или меня наставляла мама, или у меня самого был вкус и, что ещё важнее, интуиция.

Книги сами по себе не делают человека, но если прочитанное ложится на благодатную почву, это очень помогает личности самореализоваться или, как минимум, лучше ориентироваться в окружающем мире. Я доходил до многих вещей в жизни через книги, но знаю нескольких людей, которые приходили к тому же самому интуитивно.

В ранней юности моим кумиром был Джек Лондон, в основном его «Мартин Иден». А повзрослев, я очень увлёкся Чеховым (в первую очередь – новеллами) и Горьким (в частн. – «Климом Самгиным»).

«Войну и мир» я читал в седьмом классе. Начал и не мог остановиться, жалел только, что не знаю французского и не могу читать всё в оригинале. Перестал ходить в школу. Точнее, шёл в школу, заходил в соседний со школой подъезд, поднимался на самый последний пролёт, чтобы меньше людей проходило мимо меня, усаживался на подоконник и читал, пока ребята после окончания уроков не заходили за мной. Это продолжалось несколько дней.

Потряс меня в те годы роман Мопассана «Жизнь». Этот роман и ещё некоторые другие вещи, которые я бы объединил под общим названием «Утраченные иллюзии», хорошо подготовили меня к взрослой жизни. Благодаря им я с детства усвоил истину, до которой многие доходят гораздо позже – «жизнь это далеко не пикник». Я был готов ко встрече с проблемами, трудностями, несправедливостью, неблагодарностью.











Глава 7. ШКОЛА
Чему нас учили; друзья и учителя; протесты

По возвращению я доучивался в третьем классе в школе, находившейся недалеко от нашего дома. После каникул мне захотелось перевестись в школу в центре города (№ 95). Расстояние было чуть больше, но центр чем-то притягивал меня. Я уговорил маму, и мы вместе пошли поступать. Хочу напомнить, что тогдашний четвероклассник был на два года старше сегодняшнего.

В школу меня приняли с условием, что мы из дому принесём стул. Одновременно я захотел поступить и в музыкальную вечернюю школу, расположенную поблизости, в здании консерватории, но меня не приняли, то ли из-за отсутствия мест, то ли из-за отсутствия слуха.

Война ещё не закончилась, но многие беженцы уже возвращались, и класс был переполнен. Дети были разных возрастов и с разным жизненным опытом. Иногда в класс наведывалась милиция и забирала кого-то из учеников. Не знаю, кто учился в первую и вторую смены, но мой класс почему-то всегда оказывался в третьей.

Немного о том, чему нас учили. Начну с хороших вещей. Математика, физика, химия преподавались на довольно серьёзном уровне, правда, где-то с 50-х в физике и химии начали уделять много внимания приоритету русских учёных и изобретателей. Всю эту кампанию ученики и некоторые взрослые называли «Россия – родина слонов». Биология с самого начала была отравлена борьбой с «лженауками», генетикой, например, и так называемыми «реакционными теориями» Вейсмана, Менделя и Моргана. Эти три врага «истинной марксистской науки» из-за своеобразного звучания их фамилий воспринимались как евреи (на самом деле один из них – немец, другой – австрийский монах, а третий – американец англосаксонского происхождения), а имя того, кто им противопоставлялся – академика Трофима Денисовича Лысенко на слух звучало как «истинно славянское». Впоследствии он оказался «шарлатаном от науки» (я всё время употребляю выражения-штампы тех лет, но беру их в кавычки).

В математике такой лженаукой была объявлена кибернетика, которая, как тогда утверждалось, «обслуживала только буржуазию» и была «враждебна рабочему классу и трудовому крестьянству». Правда, на уровне тех разделов, которые мы проходили в старших классах и на первых курсах института – алгебра, матанализ, теория ошибок и способ наименьших квадратов – нам особенно этим голову не морочили.

Хуже было с гуманитарными дисциплинами, особенно после появления «гениального труда товарища Сталина» - «Марксизм и вопросы языкознания». А несколько позже, экономика, после выхода в свет очередного «гениального труда», посвященного отличиям «социалистического» хозяйства от «капиталистического», вообще перестала быть даже каким-то подобием науки.

Но вернёмся в школу. Литературу мы изучали только русскую. Шекспир и другие нерусские классики даже не упоминались. Из русских классиков игнорировался Достоевский. И это было достаточно закономерно в условиях господствующей тогда идеологии. Невозможно даже представить себе школьника тех времён, читающего «Бесы». Ведь это противоречило всему, что втискивали в его бедную головку: «...декабристы разбудили Герцена, а Герцен разбудил Ленина...», - или что-то вроде этого.

А вот в истории и географии почему-то не было такой дискриминации. Наряду с изучением Советского Союза у нас были не менее подробные курсы по так называемым «зарубежным странам». Я до сих пор помню войны Алой и Белой Розы и экономику Рурского бассейна.

Параграф об Израиле в учебнике географии был набран мелким шрифтом, и это означало, что он не обязателен для изучения. Не помню, был ли в этом разделе только Израиль, или он подавался вместе с другими странами Ближнего Востока. Я спросил нашу всеми любимую учительницу географии Людмилу Романовну Шевчук, расскажет ли она нам об Израиле, и получил предложение сделать доклад. Не знаю, как это объяснить. То ли тучи к тому времени ещё недостаточно сгустились, то ли она была очень смелым человеком.

Я помню, как готовился и очень волновался. А ещё помню, что никого мой доклад особенно не заинтересовал, хотя в классе было немало евреев. Я, правда, никогда не считал, но точно помню из отчётов на предвыборных собраниях, что в школе среди комсомольцев, а это практически все дети старше 13-14 лет, евреев было 82%. Значит, в классе нас было никак не меньше половины. Почему же ребят не заинтересовал Израиль?

Один из возможных ответов – это был 1949 год, до погромных статей в прессе и навета на «врачей-отравителей» дело ещё не дошло, а, значит, вопрос о национальной самоидентификации был пока недостаточно актуален.

Изучали мы ещё немецкий язык, но как-то поверхностно, мне потом пришлось его доучивать на разных курсах для сдачи кандидатского минимума.
Незадолго до окончания школы ввели курс «Биография товарища Сталина». Это был факультатив, но попробуй-ка пропусти занятия... Эту систему наш учитель физики в десятом классе Моисей Хаймович называл «добровольно под конвой». Он плохо говорил по-русски и имел в виду «добровольно, но под конвоем». Вообще в те страшные годы некоторые позволяли себе говорить всё, что им вздумается, и избежали репрессий, другие же – с утра до ночи работали на режим, а в свободное от работы время – прославляли его, но не избежали преследований по политическим мотивам.

В девятом классе к нашему скудному набору предметов добавились ещё две дисциплины – психология и логика. Зачем это было сделано, я и тогда не понимал, и сейчас не могу объяснить. Это было совсем не в духе времени, а шло даже вразрез с этим самым духом. Подробнее об этих предметах я расскажу, когда буду писать об учителях.

В общем, я серьёзно относился к школьной программе, очень многие вещи помню и теперь. Например, деление войн на справедливые и несправедливые, начиная с греко-персидских и до ХХ века. А в тезисе, что в войнах выигрывает та сторона, чьи устремления более «прогрессивны», я верил ещё много лет после школы.

* * *
К счастью, процесс обучения прерывался летом довольно продолжительными каникулами, и это была уже совсем другая жизнь
.
После пятого и шестого классов я отправлялся в летние пионерские лагеря почти на все каникулы. Лагеря эти были организованы предприятиями, на которых трудились наши родители. Лагерь от фабрики, где работал мой отец, располагался в лесной зоне пригородного дачного посёлка Южный (или Высокий). Жизнь в лагере на природе, вместе со сверстниками, мне очень нравилась, не хотелось возвращаться в город.

В лагере я понял одну очень важную вещь – параллельно с формальным лидерством всегда имеет место и неформальное (фактическое, если можно так выразиться). Иногда они совпадают, и это большая удача для коллектива.

Я не помню никого из официальной иерархии – пионервожатых, старших пионервожатых, главного пионервожатого, начальника лагеря, но на всю жизнь в моём сердце остались Вася Дульнев, завхоз, и его друг Юра (очевидно, бездомный, потому что жил с нами в лагере, не занимая никакой должности). Все дети были буквально влюблены в них, не ложились спать, пока не приходил Вася Дульнев и не рассказывал какую-нибудь историю из своей жизни (он участник войны) или из прочитанного и досочинённого им. Когда Вася был в отъезде по делам, его заменял Юра, которому тоже было что рассказать.

Я был очень привязан к этим ребятам, они как бы заменяли мне старших братьев. В первые месяцы учебного года они ещё оставались в лагере по хозяйственным делам, я ездил навещать их и брал с собой своего друга Фиму. До этого я всё время рассказывал ему о них и, чтобы мои рассказы были более убедительными, решил познакомить их.

После восьмого класса осуществилось одно из моих страстных желаний, я наконец увидел море. Это было Азовское море в Бердянске. Мама одного из наших друзей – Жени Гиля – работала там врачом в санатории, и мы с ещё одним школьным другом, Сеней Герчиком отправились туда на лето.

После девятого класса, в 1950 году, мы с друзьями уехали в дом отдыха под Одессу. Город потряс нас. Он, в отличие от Харькова, не был почти разрушен.

В прогулках по городу всё время присутствовал эффект узнавания (как много лет спустя в Париже и Лондоне). Поздняя русская литература и ранняя советская очень связаны с этим городом. Куприн – пивная «Гамбринус», Бабель – оперный театр, Катаев – одесские пляжи и, наконец, Ильф и Петров...

В Одессе мы встретились с нашим другом Фимой, который был там на сборах (он занимался классической борьбой). Мы даже вместе посетили знаменитую одесскую оперу.

* * *
Я думаю, что желание и, наверное, умение дружить присутствует у меня на генетическом уровне, во всяком случае, у нас это было семейной традицией. Я помню друзей моих бабушки и дедушки. Одна пара – еврей-стекольщик и его жена – была нашими соседями по Холодной Горе, но дружба с ними продолжалась и в послевоенные годы. У родителей была большая интересная компания, в основном –врачи, общая с семьёй моей тёти. О моих друзьях вы узнаете много из этих воспоминаний. Я был знаком с замечательными друзьями моего младшего брата и хорошо знаю друзей моих детей и внуков. А то, что я позволил себе заявить, что умею дружить, подтверждается стажем дружеских отношений: с одним – 74 года, с некоторыми другими – 65-68 лет, а с самыми «молодыми» друзьями (по Израилю) – 30 лет.

Первым моим другом в 95-й школе стал Веня Ленский. Мы симпатизировали друг другу с первых дней учёбы в этой школе, а потом нас связала любовь к велосипеду. У меня был ХВЗ – марка не очень престижная, у Вени – замечательная английская машина. После школы мы совершали с ним велосипедные прогулки по городу, доезжали до площади Дзержинского и там уже могли разгуляться как следует. Площадь была огромной, транспорта в те годы было немного, а велосипедных фанатов, таких как мы с Веней – и того меньше. В этом районе, самом красивом в городе, было приятно проводить время, площадь примыкала к уникальному для тех лет и той страны деловому центру под названием Госпром.Он был построен американцами в 30-х годах в стиле конструктивизма и выглядел уменьшенной копией какого-нибудь района небоскрёбов на Манхэттене.

Наша компания постепенно пополнялась – Толя Эфрос, Лёня Гомельский, приехавший из Сталинграда, Сеня Герчик, учившийся в этом классе ещё до меня.

В седьмом классе к нам примкнул Володя Синельников, переехавший из Казахстана. Вначале причина переезда скрывалась, но потом, когда мы довольно близко подружились, он рассказал, что его отца – ответственного советского (или партийного) работника посадили. В те годы это не было редкостью и меня совсем не удивило.

С приходом в восьмой класс Лёни Тругмана образовался довольно спаянный коллектив, состоящий из шести человек, который в полном составе продержался до окончания школы, а в несколько усечённом виде и намного дольше.

В те времена в школах было принято раз в неделю или в две пропускать занятия, чтобы немного расслабиться и отдохнуть от школьной муштры. Обычно гуляли по городу, заходили в парки, смотрели в клубах трофейные фильмы. В Харькове это мероприятие называлось «сократ» (очевидно, от «сокращать уроки»), в Тбилиси – «шатало» (от русского глагола «шататься» с характерным грузинским окончанием).

Мы уходили на «сократ» всегда вместе, всей шестёркой. В начале урока, проводя перекличку и услышав, что первого из нас по алфавиту нет в классе, педагог автоматически отмечал отсутствие остальных пятерых.

Наша дружба продолжалась и в студенческие годы, и после окончания вузов, а с некоторыми, например, с Лёней Тругманом, продолжается и по сей день.

Ещё мы дружили с Витей Флаксом и Шурой Левитом из параллельного класса.

Половина той компании, которая когда-то вместе ходила на «сократ», сегодня живет в Израиле. В 2001 мы собрались в Тель-Авиве, чтобы отметить пятидесятилетие окончания школы. Вначале перезнакомили наших жён, погуляли по парку «Яркон», а потом хорошо посидели в ресторане «Осло». Нас было одиннадцать человек из двух параллельных классов (только израильтяне), ну и, конечно, наши вторые половины.

Скажу несколько слов о дальнейшей судьбе и моих связях с каждым из школьных друзей.

Веня Ленский закончил строительный институт и всю жизнь проработал в Харькове в области гражданского строительства. Во время учёбы Веня познакомил нас со своим однокурсником Славой Курбатовым, он учился уже после службы во флоте. В те годы в Советском Союзе это было исключением, в вузах были военные кафедры, и служба в армии совмещалась с учёбой (часть каникул уходила на летние лагеря). С ним мы также поддерживали дружеские отношения в студенческие годы.

Веня Ленский побывал у нас в Израиле несколько лет тому назад.

Несмотря на звучащие как еврейские имя и фамилию, Веня – украинец, происходивший из тех же мест, что и я. Имя Вениамин ему дали при рождении, а фамилию выбрал его отец после прослушивания оперы «Евгений Онегин». Так что не только евреи меняли фамилии...

Во время его визита мы почувствовали, что та взаимная симпатия, которая зародилась в четвёртом классе, прошла через все эти годы и сохранилась. Сейчас, когда я пишу эти строки, я вспомнил, что мы с ним были вместе на Всемирном фестивале молодёжи и студентов в Москве, в 1957 году. Он приехал туда из Харькова, а я из Абхазии, где тогда работал. Места проживания нам обеспечил Володя Синельников, который был уже комсомольским функционером, а на встречи с израильской делегацией мы ходили с Веней вдвоем, без Володи.

Вени уже нет с нами, но в моём сердце он останется, пока я жив. Как это ни звучит высокопарно, это чистая правда.

Лёня Гомельский закончил лесной факультет сельскохозяйственного института, рано женился, работал в Харькове. В 90-х он с семьёй эмигрировал в Германию. Мы пару раз перезванивались по поводу ухода из жизни близких людей, но отношения не поддерживаем.

Сеня Герчик много раз навещал нас в Тбилиси. Приезжая в Харьков, мы всегда вместе проводили время. Когда появилась такая возможность, он первым из всех друзей побывал у нас в Израиле. Это было в 1988 году. Во время нашего посещения Харькова в 1990 году он собрал у себя старых друзей – Ленского, Гомельского, Эллу Хеллер и других. В Израиле он с 1999 года, живёт в Ришоне.

Володю Синельникова я долгие годы считал своим самым близким другом, несмотря на то, что дружба эта иногда напоминала мне распространённый в те годы сюжет из немецких повестей и романов о дружбе двух детей – немца и еврея в первые годы прихода Гитлера к власти. Немецкий мальчик всё время успокаивает еврейского, говорит ему: «К тебе это не имеет никакого отношения, в конце концов, я сам объясню им и т.д.». Я не хочу, чтобы читатель подумал, что я ставлю знак равенства между фашизмом и коммунизмом. Это совершенно разные дороги, но, несмотря на то, что одна из них устлана изначально злыми намерениями (фашизм), а другая – благими (коммунизм), ведут они, по образному выражению Арье Бараца, в одно и то же место.

Я хотел только сказать, что наша ситуация напоминала мне ту классическую книжную, но до конца она не развилась (тиран вовремя отдал концы). Володя принадлежал, как тогда говорили, к титульной нации, был по образованию филолог, по роду занятий партийный (вначале - комсомольский) работник, по убеждениям – сталинист и верноподданный патриот, из тех, кто считает, что это вообще одно и то же.

Я – еврей, инженер, протестант по натуре, сионист, всегда считавший преклонение перед властью источником всех бед общества, в правящую (тогда единственную) партию не вступил бы и за все блага мира.

Взглядов своих мы друг от друга не скрывали, часто яростно спорили, но, когда забывали о том, что разделяет нас, мне кажется, любили друг друга. Я, во всяком случае, любил и его – он активный человек с живым умом и хорошим чувством юмора – и всю его семью: брата Васю, сестёр Жанну и Наташу, родителей, жену Свету. В конце концов, мы разлетелись в разные стороны и не общаемся. Разрыв произошёл по его инициативе за несколько лет до моего отъезда в Израиль.

У нас есть внучатый племянник. Его зовут Гоша, и он живёт в Королёве под Москвой. Ему 12 лет, но он не по годам развит и имеет сложившуюся систему взглядов, конечно, либеральную. Когда они с бабушкой гостили у нас, он обратился ко мне с таким вопросом: «У меня есть близкий друг, взгляды у него (он долго подбирал слово) тоталитарные. Я называю его «Красный Кирилл». Смогу ли я со временем, беседуя с ним и приводя различные примеры из истории и из жизни, изменить его мировоззрение?» Я сказал ему: «Мой ответ огорчит тебя, но, к сожалению, это маловероятно».

С Лёней Тругманом нас связывает тесная дружба на протяжении всей нашей жизни, но нам в ней не тесно, а наоборот – очень просторно. Когда меня спрашивали, давно ли мы дружим, я всегда отвечал, что ещё наши мамы были подругами. И вот недавно, перелистывая семейный альбом, я почему-то очень внимательно всмотрелся в фотографию молодого отца с двумя друзьями и внезапно понял, что один из них – Наум Тругман, Лёнин отец. Я тут же позвонил Лёне, он подскочил ко мне и узнал его. Эта находка была очень важной по нескольким причинам. Во-первых, у моего друга почти не сохранилось фотографий отца, во-вторых, факт дружбы наших отцов ещё в молодости был дополнительной связывающей нас нитью (мамы подружились гораздо позже), в-третьих, Лёня ждал приезда своего сводного брата из Ставрополя. В общем, находка оказалась к месту.

Я помню Лёню Тругмана с раннего детства по общесемейным вечеринкам, свадьбам и проч., но подружились мы по-настоящему только в восьмом классе, когда он перешёл к нам в школу, это было в 1948 году. С тех пор прошло уже 65 лет, мы учились в одном классе, потом на одном факультете, даже в одной группе.

В школе, как я уже рассказывал, мы входили в одну связку, состоявшую из шести человек. В институтские годы тоже были в одной компании, даже создали группу (УДЕ) для передачи друг другу знаний, полученных каждым в своём вузе. В группу входили четверо из нашей шестёрки и ещё двое ребят из параллельного класса – Витя Флакс и Владик Конотоп. (Судя по нашему опыту – «шесть», очевидно, оптимальное количество для групповой дружбы.)

Цель у нас была, можно сказать, благородная и совершенно безобидная. Но время было страшное – 1951, 1952 годы – и если бы кто-нибудь стукнул, мы могли бы очень пострадать.

Почти в то же самое время в нашем городе группа ребят в шутку создали журнал «Кактус». Не вышло ни одного номера и не было написано ни одной статьи. Да они и не собирались ничего делать, просто шутили, гуляя по городу – это подойдёт для «Кактуса», а это – нет. И уплатили за эти шутки по полной программе по понятиям тех лет. А у нас ведь был устав, написанный и размноженный... Но, слава Богу, пронесло.

После окончания вуза я уехал в Грузию и в Харьков только наезжал, а Лёню Тругмана направили в Казахстан и через некоторое время он вернулся, так как в Харькове в одиночестве оставалась мама.

Вскоре он женился на очень симпатичной девушке по имени Лиля. Она, в отличие от некоторых других жён наших друзей, пришлась нам ко двору, то есть оказалась своим человеком, и это ещё больше укрепило нашу дружбу.
Всё время до моей репатриации мы практически ежегодно виделись в Харькове и пару раз в Тбилиси, куда они приезжали нас навестить и посмотреть город. Несколько раз мы отдыхали вместе с детьми. Об одном из таких отпусков, который начался в Алуште, в Крыму, а закончился в Друскининкай, в Литве, можно было бы написать очень много, но сейчас я не хотел бы отвлекаться от основной канвы повествования. Может быть, когда-нибудь опишу его отдельно.

В 1990 году все Тругманы репатриировались в Израиль и очень быстро абсорбировались. И появилась ещё одна нить, связывающая нас. Дело в том, что старший сын Тругманов, Алекс (Шура) оказался моим коллегой, к тому же очень интересным человеком и хорошим парнем. Так что дружба продолжается на всех уровнях, и я назвал бы Тругманов одной из самых близких нам семей. (Я не пишу «друзей», потому что уже не понимаю, мы друзья или родственники, да и какая, собственно, разница!)

С Шурой Левитом мы вновь сблизились, когда он через Тбилиси ездил кататься на лыжах в Бакуриани и останавливался у нас, и потом, когда мы почти одновременно подали документы на выезд. Его не задерживали, он уехал в Штаты и живёт сегодня в Балтиморе. Мы же несколько лет просидели в отказе. В 1983 году он навестил нас в Израиле, а мы были у него, когда путешествовали по Америке в 1990 и 1998 годах.
С Виктором Флаксом мы были очень близки в студенческие годы, но потом почти не общались. В 2012 году он с женой приезжал в Израиль (они живут в Гамбурге), но меня не было в стране. Потом говорили с ним по телефону.

* * *
А теперь я хочу поговорить о наших учителях. Буду я писать, за небольшим исключением, только о хороших. Плохих я не помню, а если бы и помнил, не стал бы писать, они того не стоят.

Чуть ли не с четвертого класса нашей классной руководительницей была «географичка» - Людмила Романовна Шевчук. Мы все любили её, а она – нас. Она твёрдо знала предмет и, что еще важнее, хорошо понимала детскую (и юношескую) психологию. На её уроках была абсолютная тишина, я думаю, многие коллеги завидовали ей. Ну а ещё она была красива и молода, и некоторые ребята питали к ней нечто большее, чем чувства ученика к хорошему педагогу.

В 5-7 классах русскую литературу вела учительница по прозвищу «Романтика морских просторов». Это была восторженная особа, которая напоминала нам персонаж из популярного в те годы комедийного фильма. Она очень любила русскую литературу и нас, учеников. Часть её восторгов перепала и мне. В шестом или седьмом классе я написал сочинение «Как я провёл зимние каникулы» и пересказал в нём содержание «Двенадцати стульев» Ильфа и Петрова. Отметка, полученная мной, была краткой и ясной – «Талантливо». Не больше и не меньше. (А может быть, она имела в виду Ильфа и Петрова?) Кроме того, я получил право не участвовать в её уроках, но присутствовать и читать книги, которые она мне приносила. Между прочим, со сменившей её «русалкой» у меня не сложились отношения.

До девятого класса физике нас учил педагог по фамилии Филиповский. Мы его очень любили. Запомнилась его фраза: «Не нужно удивляться тому, что евреи успевают лучше русских и украинцев. В этом нет ничего феноменального, это просто удел меньшинства. Я провёл молодость на Дальнем Востоке и у нас лучшими в классе всегда были корейцы».

Математик Степан Иванович Секретный научил нас чёткости формулировок и записей. Вначале мы не поняли его, считали формалистом, буквоедом - за то, что он снижал нам отметку из-за отсутствия «чубчика», завершающего знак извлечения квадратного корня. Но постепенно он сумел убедить нас, насколько важны ясность и конкретность в точных науках, и я по сегодняшний день благодарен ему за это.

Очень нам повезло с педагогами по украинскому языку и литературе. Вначале был интеллигентный и мудрый Микола Олександрович, а в последнем классе – очаровательная молодая учительница (имя, к сожалению, забыл), сразу завоевавшая любовь всего класса. Хорошее преподавание украинского языка в дополнение к прекрасному театру украинской драмы способствовало уважительному отношению к этому языку.

Ошибается тот, кто считает, что при Советской власти не было ничего хорошего, о чём хотелось бы вспомнить, кроме молодости.

Вдруг у нас, в старших классах, как, наверное, и в других школах страны (всё было ведь унифицировано) ввели преподавание логики и психологии. Это была отдушина среди гуманитарных дисциплин того времени, буквально глоток свежего воздуха. В учебниках по этим предметам не упоминались ни Ленин, ни его «гениальный преемник», во всяком случае, когда мы учились. Не знаю, что случилось потом. Мы окончили школу в 1951-м, за два года до смерти «вождя прогрессивного человечества», но культ стремительно нарастал, и наверняка в дальнейшем эти предметы или увязали с «великим именем», или исключили из программы.

Преподавали нам эти дисциплины два диаметрально противоположных типа личностей. Логик, молодой симпатичный человек по фамилии Турчик, после первого же урока стал любимцем класса. Это был возраст вопросов (девятый и десятый классы), и он охотно отвечал на них. На перерывах мы не выходили из класса, окружали учительский стол, и ему тоже не удавалось выйти. Спустя очень много лет, когда я уже жил в Израиле, мне посчастливилось передать ему привет через приятеля моего друга, живущего рядом с Турчиком в Крыму. Оказалось, что он помнит меня, и мне было очень приятно об этом узнать.

Преподавательницу психологии, после одного эпизода, я, вместо «психологичка» назвал «антилогичка». На одном из уроков она, глядя на меня в упор, пригласила к доске Киржнера (вызов к ответу был, по её понятиям, одной из форм наказания). Я не шелохнулся, а ученик по фамилии Киржнер вышел к доске, помялся немного и признался, что не выучил урок. Она поставила ему «неуд». На перерыве я подошёл к ней и сказал: «Мне показалось, что, вызывая Киржнера, вы имели в виду меня». - «Да, - обрадовалась она. – Как ваша фамилия?» - «Гершгорин», - ответил я. Она открыла журнал, зачеркнула «двойку» у Киржнера и поставила её мне. От нелепости этого действия я потерял дар речи. На следующем её уроке я сформулировал свой вопрос следующим образом: «Я согласен с тем, что вы поставили мне «двойку», ведь по моим глазам видно, что я не знаю предмета (так я хотел упростить проблему и заострить внимание на второй части вопроса), но зачем вы убрали «двойку» у Киржнера, он ведь действительно не знал урока и честно признался в этом?» Я не получил ответа по существу. «Садись, ты мешаешь мне вести занятия».
Ну чего ждать от человека, который перепутал фамилии Киржнер (шапочник) и Гершгорин (олений рог)?

И в заключение этих строк о хороших педагогах – большущее им спасибо и пусть память о них будет благословенна.

* * *
Моё первое участие в протестной акции в школе приходится примерно на четвёртый или пятый класс. Старостой класса был отличник, очень серьёзный мальчик по фамилии Фоменко. Всегда, во всех конфликтах он держал сторону администрации. Мы с ним не дружили, но уважали его. Директор, Олег Петрович, молодой, довольно симпатичный мужчина, по которому вздыхали все незамужние учительницы, ворвался однажды в класс, не помню уже по какому поводу, и закричал: «Кто староста?» Фоменко ответил: «Я!» - и встал за партой. Директор отвесил ему звонкую пощечину и выскочил из класса так же стремительно, как и влетел. Совершенно не помню реакцию класса. На перемене я подошёл к Толе Эфросу, самому, в моих глазах, «политически зрелому» мальчику и спросил: «Что будем делать?» - «Завтра пойдём в райком», - не долго думая ответил Толя.

На другой день мы отправились в райком и изложили подробно это происшествие одному из инструкторов. Не очень помню последствия этого шага. Через некоторое время директора сняли, но, как известно, «после этого» не обязательно значит «вследствие этого».

Очевидно, я вошёл во вкус, и протестные акции продолжались на протяжении всех школьных лет. Расскажу ещё о некоторых из них. Излагаю в хронологическом порядке, то есть по мере взросления.

Приближались очередные выборы комсорга школы. На этот раз в райкоме решили, что им должен стать мой сверстник из параллельного класса – Лёня Елигулашвили. Он воспринимался всеми как грузин, а грузины во времена Сталина очень котировались на всех уровнях. Не помню, было ли это до выборов или после, но однажды он подошёл к нам, группе еврейских ребят, и сказал: «Я такой же еврей, как и вы». Позже, живя в Грузии, я узнал, что это одна из самых уважаемых фамилий грузинских евреев. Но райком об этом не знал, и когда после подсчёта голосов выяснилось, что Елигулашвили не победил, инструкторша, приставленная к этим выборам райкомом, потребовала уничтожить бюллетени и составить «правильный протокол».

Эти люди не привыкли принимать во внимание такие «мелочи», как подсчёт голосов, если это мешало их «поступательному движению в светлое будущее человечества». Я был тогда членом счётной комиссии и, естественно (во всяком случае, для меня), отказался подписать сфабрикованный протокол. Помню этот взгляд инструкторши, полный ненависти и недоумения. («Кто ты вообще такой, как ты смеешь становиться у нас на пути?») «Завтра в райкоме мы поговорим с тобой как следует», - только и сказала она. В этот вечер результаты выборов не объявили, сославшись на то, что уже поздно, и бюллетени не успели подсчитать, а на другой день нам сообщили, что большинством голосов избран Елигулашвили. Меня так никуда и не вызвали.

Через год я подхватил вирус честолюбия и решил стать старостой класса. Место было занято, старостой был ученик по фамилии Дубровский. Эту фамилию получил его папа-милиционер при крещении, до этого он был Тойтельбаум. Как и все мы, Вова Дубровский читал Дюма, и у него была сокровенная мечта, чтобы старые члены партии удостоились, наконец, графского титула, более молодые – стали баронами, а мы, комсомольцы – виконтами.

Я так сильно хотел стать старостой, что дождаться следующих выборов никак не мог. Мне пришлось развернуть бешеную кампанию за досрочные выборы. Я обрабатывал каждого соученика в отдельности и весь класс в целом. Не помню уже, что я обещал, наверное, то же, что обещают все идущие во власть во всём мире и во все времена: «Будет лучше!» Когда я вспоминаю обо всём этом и спрашиваю себя, зачем мне всё это было нужно, то единственное объяснение, которое приходит в голову, - мне была предоставлена возможность обогатиться определённым опытом.

Кончилось всё это довольно печально. Мне удалось подбить класс на коллективные действия – требование к администрации о досрочных выборах. Помню скептическое замечание нашей любимой Людмилы Романовны, когда, войдя в класс, она увидела на доске надпись «Пусть нашим старостой будет имярек!»: «Почему бы вам уже не потребовать, чтобы его назначили классным руководителем?»

На другой день мне объявили, что без родителей мне нельзя появляться в школе, и что на ближайшем педсовете будет поставлен вопрос о моём исключении.

В дальнейшей моей жизни я не помню за собой таких острых вспышек честолюбия. В старших классах школы и в институте меня всегда выбирали то комсоргом, то старостой, но я к этому был совершенно равнодушен и воспринимал это только как нагрузку, от которой невозможно отбрыкаться.

В этой связи я вспоминаю о двух попытках заняться в детстве «бизнесом» - одной успешной, а другой – провальной. Не буду их описывать, но когда я задаю себе вопрос - «Зачем мне это было нужно?» - ответ тот же – судьба дала мне возможность обогатить свой опыт и в этой, в общем-то, чуждой мне сфере.

Но вернусь к протестным акциям. В следующем году, в восьмом классе, не помню уже за какую провинность, а может быть просто в наказание за строптивость, директор Гельман, очень симпатичный человек, фронтовик, через год уволенный за «сионизм», перевёл меня в параллельный класс. Я оказался за одной партой с парнем по имени Миша Гулько, который выигрывал тогда все городские конкурсы аккордеонистов, а в дальнейшем стал довольно известным эстрадным певцом – вначале в Москве, а потом на Брайтоне. Своим аккордеоном он уже и тогда неплохо зарабатывал, играя по вечерам на танцплощадках. Иногда вместо школы мы шли в кафе и объедались мороженым. В середине 80-х он был в Израиле с концертом, навестил нас и познакомил с местной музыкальной знаменитостью – трубачом Авраамом Фельдером (Агашкиным).

Наверное, в целом этот класс по составу был интереснее нашего. После выхода на экран сверх патриотического фильма «Падение Берлина», где главным героем был Сталин, ребята ставили пародию на этот фильм. Самым смешным в этой пародии был подбор ролей. Так, Еву Браун должен был играть Амговицкий – высокий кучерявый застенчивый парень (школа ведь была мужской и, как в театре «Кабуки», женские роли исполняли мужчины), солдата выходца из Средней Азии играл ученик по фамилии Кацев с монгольской внешностью. Единственную свою реплику – «Моя твоя не понимай» - он изрекал на каждой перемене. Были еще две очень интересные роли – овчарки Гитлера и самого Гитлера. Последнего играл Моисенко – тайный поэт. Эту роль он получил за причёску, очень похожую на фюрерскую, а, может быть, ещё и по другим причинам. Ребята играли не только с огоньком, но, с учётом особенностей того времени, и с огнём. Но, слава Богу, обошлось.

Через полгода тот же директор, посчитав, наверное, что я исправился, вернул меня в родной класс.

Расскажу ещё о двух протестных акциях, которые я инициировал уже при новом директоре Глущенко.

В девятом классе историю у нас вела не очень симпатичная дамочка по фамилии Блинкина, или что-то в этом роде. Дело было поздним вечером. Урок истории был последним или предпоследним. Меня выставили из класса, не помню уже за что, а после окончания урока ребята рассказали мне об антисемитском выпаде мадам Блинкиной. Она рассказывала о Радищеве, авторе «Путешествия из Петербурга в Москву», и после её слов «царь заменил смертную казнь...» ученик Мурашко вставил: «Повешением». Сострил. После этого историчка разразилась такой тирадой: «Если Белицкеру и компании (т.е. евреям) ещё можно простить насмешки над русской культурой, то тебе, Мурашко... - дальше сквозь слёзы, - это непростительно!»

Недолго думая я помчался к директору, а так как его не было, пригласил в класс заместителя (завуча). На правах старосты класса и пригласившего я начал излагать суть этого дела, так возмутившего нас. Через несколько предложений Блинкина прервала меня: «Откуда ты можешь всё это знать, ты же не был в классе?» Завуч ухватился за эту ниточку: «Пусть кто-нибудь другой расскажет». Он знал, что делает. Я возразил: «Староста должен рассказать». И тут, наверное, впервые в жизни, я столкнулся с так называемой «еврейской объективностью»
.
«Нет, Лёня, это нечестно, ты не имеешь права рассказывать, ты же не присутствовал!» - закричали еврейские ребята Магнер, Гугель и другие. Я понял, что всё пропало, уж слишком они были объективны. Начал Магнер: «Нужно честно сказать, что мы вели себя неподобающим образом, в классе было шумно, мы мешали учительнице излагать материал». Стало ясно, что он никогда не закончит это самобичевание. Слово попросил Гугель, продолжалось то же самое. Потом вмешался Вадик Конотоп, гениальный мальчик, который всегда получал только тройки из-за неумения выразить свою мысль. Всё окончательно запуталось. Завуч перехватил инициативу: «То, что урок был сорван, это очень плохо, но дирекция примет во внимание, что вы осознали и осудили произошедшее».
51 год спустя, отмечая в Тель-Авиве пятидесятилетие окончания школы, я напомнил ребятам эту историю. Судя по реакции Эдика Магнера, он так и остался «объективным» евреем. Сейчас его уже нет, царство ему небесное, он был очень милый человек.

Я же часто вспоминаю эту историю, пытаясь найти ответ на всегда мучивший меня вопрос – почему евреи не могут прямо и открыто говорить о своих проблемах, зачем эти уравновешивающие вступления? И какая связь между плохим поведением учеников в классе и антисемитскими выпадами учителя? Я думаю, связь такая же, как между размером заработной платы инженера в СССР и линчевание в США (как в известном анекдоте).

И наконец, последняя акция, о которой я хочу рассказать. Она случилась уже в выпускном десятом классе и была самой сильной и по замыслу и по исполнению, но увы, и она, к сожалению, не имела почти никаких последствий.

К тому времени уже пару лет школой руководил некто Глущенко, сменивший на этом посту «сиониста» Гельмана. Он был прямой противоположностью приятному, контактному, обладавшему хорошим чувством юмора Гельману. Угрюмый, ни с кем не здоровавшийся, с подозрительным взглядом из-под полуопущенных век, Глущенко не вызывал никаких симпатий ни у учеников, ни у своих коллег.

Выпускные классы задерживались допоздна, зимой было уже совсем темно. Наш класс находился на третьем этаже, а раздевалка – на первом (или даже в подвальном), и Глущенко додумался водить нас строем в гардероб по довольно узкой лестнице. Если класс спускался шумно, он заставлял нас повторить эту процедуру «без нарушений дисциплины», как он выражался.

Я вот пишу сейчас об этом и сам себе не верю! Неужели такое могло быть? Но я знаю себя, я могу что-то забыть, но придумать то, чего не было – никогда. И вот небольшое отступление перед тем, как я перейду к сути.

Очень рано, много читая и размышляя над прочитанным, наблюдая и слушая разных людей, я пришёл к выводу, что самое интересное и захватывающее – это правдивое изложение (я, разумеется, не имею в виду художественную литературу). Стоит хотя бы чуточку добавить, преувеличить, приукрасить, как изложение начинает терять свою привлекательность. Слушатель (или читатель) чувствует фальшь, и всё очарование рассказанного исчезает. Конечно, голова – это не фотоаппарат, воспоминания – не отпечаток, и память может иногда подвести. Но рассказчик, по крайней мере, должен быть уверен в правдивости своего изложения, и его искренность передастся слушателю или читателю. Между прочим, есть довольно мудрая еврейская пословица: «Когда к правде добавляют, её убывает».

Но вернусь к рассказу. Спускаясь и поднимаясь по лестнице, я думал о том, сколько же это издевательство будет продолжаться, как, наконец, прекратить его. И мне пришёл в голову, как мне тогда показалось, очень хороший план.

Когда директор по дороге зашёл к себе в кабинет, который находился на втором этаже, я воззвал к классу: «Давайте все уйдем, точнее, убежим, домой без пальто. (А на улице было около минус десяти.) Если мы будем всё время бежать, то не простудимся, а этому садисту – крышка. Назавтра родители придут за нашими пальто, разразится вселенский скандал, и его с треском снимут с работы». Я не помню, все ли поддержали моё предложение, во всяком случае – многие, и мы разбежались в разные стороны. Директор выскочил вслед за нами. «Ребята, вернитесь!» - кричал он нам вдогонку. Возможно, кто-то из намерившихся вначале бежать, и вернулся. Во всяком случае, акция была достаточно массовой.
Ну а последствия? Да никаких! Разве что перестали строем водить в раздевалку. 








Глава 8. МЫ ЕВРЕИ
Зарождение интереса и литература; мой дядя – Борис Левин.

Я очень рано осознал, что принадлежу к некой определённой национальности и очень серьёзно к этому отнёсся. Не помню уже, как я об этом узнал. Не думаю, чтобы родители мне об этом рассказывали. Мне кажется, что до войны и во время войны национальный вопрос мало занимал людей. Впервые об этом заговорили во время кампании против космополитов. Родители мои с первых же публикаций, раскрывающих еврейские фамилии, прикрытые псевдонимами, громко называли это разжиганием антисемитских настроений в народе.

Так или иначе, задолго до этого, лет в восемь-девять, я понял, что принадлежу к народу, который называется еврейским. Я не думал тогда, как, впрочем, и теперь, хорошо это или плохо. Просто «медицинский факт», используя выражение Остапа Бендера. А раз так, то интересно, что же это такое?

Думая об этом и пытаясь увязать и упорядочить какие-то обрывочные сведения, я нарисовал на контурной карте Восточного полушария маршрут миграции еврейского народа. В качестве примера того, как строят ошибочные теории, не обладая достаточными знаниями, я расскажу, как выглядело моё «открытие».


Не помню откуда, но к тому времени я уже знал, что еврейский народ зародился в Палестине. Это – раз! В учебнике истории СССР была глава, которая называлась «Болгары и хазары на Волге». В ней, помимо прочего, сообщалось, что хазары исповедовали иудаизм. Это – два! Далее. Как и все мальчики моего возраста, я собирал марки. Одна из марок в серии «Народы СССР» называлась «Евреи Биробиджана» (рабочий сидит на брёвнах).

И вот я связал эти три точки пунктирной линией, и получил совершенно новую, до этого неизвестную науке теорию миграции еврейского народа – из Палестины, через Волгу в Биробиджан. Вот уж действительно – чем меньше знаний, тем интересней гипотеза.
Страшно довольный своим открытием, я показал этот маршрут дедушке и бабушке. Они только пожали плечами, а я продолжал свои изыскания.

Всё, что мне попадалось, было какими-то крупицами, ведь ничего систематического не существовало. Но интерес не проходил. Ход моих мыслей был примерно таким. История очень интересная наука, но прежде чем изучать историю России, Франции или Англии, неплохо бы знать историю своего народа. Мифы Эллады были моей любимой книгой, но, наверное, и у моего народа есть сказания! (О существовании Библии я, конечно, тогда не догадывался.)

Изучать языки очень интересно, но, опять же, нужно начинать со своего. Муж моей тёти Бети закончил персидско-афганский факультет Ленинградского института востоковедения, работал до войны в Иране и Афганистане и привёз с собой хорошую библиотеку по этим языкам, а также много книг по общему и сравнительному языкознанию, которые меня очень увлекли. Но это не приближало меня к еврейским языкам.

И вот однажды... Моя тётя рассказала мне, что у неё появился пациент – пожилой переплётчик-еврей, и в доме у него она видела много книг по еврейской истории, философии, еврейскую энциклопедию (дореволюционное издание) и пр. Вскоре я стал читателем этой библиотеки. Чего там только не было! Вот пример. Я уже был знаком с книгами Фейхтвангера об Иосифе Флавии, а у него, среди прочего, я нашёл самого Флавия на русском языке (в журнале «Восход»).

Несколько лет я был абонентом моего дорогого переплётчика. Вначале книги брала для меня тётя, а потом я сам ходил к нему, возвращал прочитанное и брал новое. Однажды я вернул ему, кажется, третий том «Всеобщей истории евреев», и он сказал: «А теперь я дам тебе четвёртый и пятый тома». - «Очень хорошо, - обрадовался я, что получу сразу два тома. – Это Россия!» - «Молодой человек, - сказал мне мой переплётчик, - я даю вам читать историю еврейского народа». – «Да, конечно, я имел в виду – российский период». Он взглянул на подзаголовок и понял, что перед ним – серьёзный читатель.

Энциклопедию я читал не как справочное издание, а статью за статьёй, как литературу. Я ведь должен был вернуть том, чтобы получить следующий.

Статьи о еврейских поселениях очень привлекали меня. Сообщалось, когда заложено поселение, на чьих землях, сколько колонистов проживает в нём, и дальше добавлялось – и столько-то выходцев из Йемена (было немного странно это читать). Далее говорилось, что выглядят поселения очень привлекательно, и я уже тогда понял, что мы начали новое заселение Эрец-Исраэль с правой ноги.
В восьмом классе я прочитал «Еврей Зюсс» Фейхтвангера. Книга потрясла меня. Если уж такой сверхчеловек, к тому же еврей наполовину, не смог избежать участи своего гонимого народа, то каково же всем остальным?

Шёл 1948 год. Несколько месяцев назад я присутствовал на лекции в городском парке, на которой лектор обкома партии Козовой в очень доброжелательном тоне рассказывал об образовании Государства Израиль. Читая «Зюсса», я вспоминал об этой лекции. Вот, наверное, выход. Оставить диаспору и вернуться к нормальному существованию в своём государстве, на своей земле.

В другом романе Фейхтвангера, «Семья Оппенгейм», действие разворачивается в Германии 30-х годов, когда антисемитизм постепенно охватывает все сферы немецкой жизни. (А ещё десять лет тому назад евреям, жившим на Востоке, в Польше, например, Германия казалась земным раем. И так быстро всё изменилось!) Члены большой замечательной еврейской семьи подвергаются всевозможным притеснениям и издевательствам, и только тем из них, кто вовремя уехал в Эрец-Исраэль, удаётся избежать этих ужасов и мучений.

* * *
Жизнь моего дяди – Бориса Левина – это история о том, как Советская власть вначале подняла евреев на очень большую высоту, а потом опустила на уровень ниже прежнего.

Петроградец, сын сапожника, он начал свою трудовую деятельность рабочим Путиловского завода, рано вступил в партию.

Через некоторое время, после окончания рабфака, был направлен на учёбу в Ленинградский институт востоковедения. Закончив персидско-афганский факультет, работал вначале на таможнях в Средней Азии, а потом за границей, в тех странах, язык которых он учил. Очень интересно рассказывал о жизни в тех местах. Запомнился рассказ о бедняках, которые, в кои веки раздобыв табак, не хотели или не могли раскошелиться еще и на бумагу, не говоря уж о трубке. И вот они прорывали в земле канавку в виде сообщающегося сосуда, с одной стороны засыпали табак, а к другой – припадали губами и втягивали дым. Ещё рассказ – об одном из иранских шахов, который одним махом решил европеизировать свой народ, надев на них европейские шляпы. Шах этот был не первым и не последним правителем, пытавшимся внешними атрибутами изменить менталитет своего народа. Вспомним хотя бы Петра Первого, резавшего длинные рукава кафтанов у бояр, или преследование узкобрючников комсомольскими патрулями.

В первые же дни войны дядю мобилизовали, и к 1944 году он уже был капитаном, командиром батальона. И вот однажды, во время ночного дежурства в штабе полка, он услышал, что смежный с ним по дислокации батальон посылают в разведку боем... Ему, однако, недолго пришлось переживать за боевых друзей, к утру выяснилось, что командир смежного батальона заболел, и в разведку боем придётся идти ему. Он не должен был этого знать, но так уж получилось...

От батальона почти ничего не осталось. Дядя был одним из немногих выживших, но тяжело раненный оказался в госпитале, где пролежал очень долго. Его лечащим врачом была моя тётя Бетя, в которую нельзя было не влюбиться. Дядя был красивый высокий человек с доброй душой и мягким характером, и тётя ответила ему взаимностью.

Они поженились в 1947 году, и дядя уехал в Среднюю Азию восстанавливаться на прежней работе. Там ему дали понять, что в евреях сейчас не очень нуждаются. Вернувшись в Харьков, он обратился в обком партии с просьбой о трудоустройстве. Его направили начальником цеха на кабельный завод, который находился рядом с известным на всю страну Харьковским тракторным заводом (ХТЗ). Вся эта огромная промзона располагалась очень далеко от центра города, где мы все жили. Дорога туда и обратно занимала около трёх часов. Ему, инвалиду, это было нелегко.

На заводе дядя проработал до середины 80-х годов, постепенно понижаясь в должности. В конце концов круг замкнулся, и он вернулся к тому, с чего начал свою трудовую жизнь. Я запомнил его рассказ о беседе, которую провели с ним руководители завода накануне очередного понижения.

«Ты – старый большевик, с тобой можно говорить открыто, напрямую, ты поймёшь. На заводе сложилось нетерпимое положение. Большинство руководящих должностей на производстве – начальники цехов, участков, узлов, линий – занято евреями. Нам всё время указывают на это в обкоме партии (то, что эти люди обеспечивают производство на заданном уровне, не принималось во внимание, когда речь шла о «самом важном» - кадровой политике партии). Ты должен войти в наше положение и не принимать этого с обидой и проч.». И он не обижался, во всяком случае, не подавал вида и, в соответствии со своим характером, ни на кого не держал зла.

Мне судьба дяди кажется очень типичной, просто иллюстрация к научному исследованию на тему – «Русские евреи и Советская власть».

Интересно проследить, как менялся образ еврея в советской литературе. Началось с легендарного комиссара Левинсона, командира партизанского отряда на Дальнем Востоке в романе Фадеева «Разгром». Потом, в военные и послевоенные годы снизилось до фотокорреспондентов, парикмахеров, снабженцев (но ещё иногда попадались парторги, начальники цехов) и закончилось полным исчезновением еврейских персонажей со страниц советской литературы в т.н. «застойные» годы. Роман Рыбакова «Тяжёлый песок» - это исключение, подтверждающее правило. Ему чудом удалось пробиться.

Так что это? Евреи измельчали или политика партии и правительства дали резкий крен в сторону антисемитизма?













Глава 9. ИНСТИТУТ
Поступление; завод; преподаватели; ужесточение и падение сталинского режима; прощальный бал, или выпускной с мордобоем.

В выпускном, десятом классе мы стали задумываться, куда дальше идти учиться. Так как всякая самостоятельная экономическая деятельность была запрещена, все стремились получить высшее образование. Если уж быть наёмным работником, то хотя бы в ранге инженера, учителя, врача, а не простого рабочего. Конечно, для этого должны были быть определённые предпосылки – минимальные способности и материальные возможности семьи содержать студента. Вечернего обучения, когда можно совмещать учёбу и работу, тогда почти не было.

Шёл 1951 год, до смерти диктатора оставалось два года. Антисемитизм крепчал. Евреям был закрыт доступ на факультеты творческих профессий, гуманитарных наук, медицины, юриспруденции. Бывали, конечно, исключения, но довольно редко. По опыту предыдущих лет считалось, что технические специальности ещё открыты для нас. Но не тут-то было! Летом этого года были введены новые ограничения, и евреям перекрыли доступ и в технические вузы. (За исключением детей погибших на фронтах Великой Отечественной войны и медалистов.)
Но в начале учебного года, в сентябре 1950-го, мы этого ещё не знали и вместе с моим другом Веней Ленским решили поступать в Одесское мореходное училище. Требовались характеристики и мы обратились в дирекцию школы. Там сказали, что на ответ потребуется какое-то время, очевидно, нужно было согласовать вопрос с более высоким начальством. Дней через десять мы получили устный отказ в нашей просьбе, письменный дать не могли, ведь не было формальной причины. Успеваемость была высокой, кроме того, я, как всегда, выполнял какую-то общественную нагрузку – был или старостой или комсоргом. Веня Ленский пострадал из-за меня, они постеснялись отказать только мне.

К моменту поступления стало известно об открытии в Харьковском строительном институте нового факультета – гидротехники и мелиорации. Звучало заманчиво. Речь шла о возведении крупных гидротехнических сооружений, и это в стране, где только и говорили о преобразовании природы (вплоть до поворота рек вспять)! Мы клюнули на это, и пятеро из нашей шестёрки подали документы на этот факультет.

И тогда только мы узнали о новых правилах игры. Из пятёрки приняли только Веню Ленского, а четырёх евреев не приняли. Ещё на экзаменах мы чувствовали придирки, но не придавали им значения и ни о чём не догадывались. Да и по основным предметам не так-то легко было нас срезать. И они придумали ход, который было очень трудно обжаловать – дополнительные вступительные зачёты по черчению и рисованию. К черчению было трудно придраться – есть размеры, длины, углы, а вот рисунок может не понравиться комиссии, и здесь ничего не докажешь. Если память мне не изменяет, нас всех срезали на рисовании.

Сотни или даже тысячи абитуриентов не приняли в том году в вузы. Где-то перед самым началом учебного года я нашёл вечернее отделение инженерного факультета Харьковской сельскохозяйственной академии (тогда – института), на которое ещё не распространялись эти дискриминационные законы, подал документы и был принят по результатам экзаменов в строительном институте. Рисование здесь не требовалось.

Факультет назывался землеустроительный (геодезический), но здесь, кроме геодезии, изучались очень интересные дисциплины – планировка населённых пунктов, архитектура, различные спецкурсы по математике, основы строительного дела, сельского хозяйства, дорожного строительства, механизации, гидротехники, мелиорации и пр. В Израиле эта профессия соответствует инженеру гражданского строительства (специалист по инфраструктуре).

* * *
1 сентября я начал учёбу и через несколько дней почувствовал, что мне нечем заполнить свободное время.
Здесь нужно сказать, что я рос в семье отъявленных трудоголиков. И мои родители, и большая часть родни свято верили в теорию Фридриха Энгельса, спонсора и соратника Карла Маркса, основной принцип которой – «труд превратил обезьяну в человека». Они ещё думали, что закон этот имеет и обратную силу. Мне этот подход к жизни был привит в раннем детстве, и я не мог позволить себе не работать целый день и только вечером отправляться на учёбу.

Я начал поиски и вскоре обнаружил, что наш сосед по дому, Ханан Кофман работает начальником цеха на военном заводе. По моей просьбе он устроил меня к себе в цех и через какое-то время я получил профессию монтажника особой аппаратуры. Работа мне нравилась, зарплата, для юноши, живущего с родителями, была очень хорошей, и я продолжал бы работать, но по неизвестным мне причинам вечернее отделение моего факультета перевели на дневное, и я должен был оставить завод.

Оказалось, однако, что уволиться с военного завода гораздо труднее, чем поступить (был 1952 год). В очереди к директору завода стоящий передо мной парень спросил меня: «В каком году отменили крепостное право в России?» Я ответил, а потом услышал через дверь крик: «Не держите меня силой, ведь крепостное право отменили в 1861 году!» Я понял, что мне туда лучше не соваться одному, обратился к своему начальнику-соседу и с его помощью уволился.

* * *
С переходом на дневное отделение учиться стало еще интересней. Геодезию – практическую и высшую – нам читали профессора старой школы, учившиеся заграницей – Каплинка и Петренко.

На всю жизнь запомнил, как профессор Каплинка объяснил нам, что такое теодолит (угломерный инструмент), а применённую им методику использовал потом в разных областях.

Вначале ассистенты внесли в аудиторию сам инструмент. Это была одна из последних довольно накрученных моделей внушительных размеров. Металл блестел, оптика сверкала, верньеры (глазки) торчали во все стороны. Большинство из нас впервые в жизни видели это чудо землемерной техники. Потом в аудиторию вошёл симпатичный, ещё не старый человек и сообщил нам, что будет вести у нас курс практической геодезии. Заметив, что наши взгляды устремлены на чудо техники, стоящее в углу аудитории, он обратился к нам с такими словами: «Не бойтесь, друзья, инструмент не такой страшный, как вам кажется. Всего за несколько минут я объясню, что это такое, и ваш страх пройдёт».

Он взял картонку, ножницами вырезал круг, разметил его (0, 90, 180, 270 градусов), попросил карандаш, один конец которого приложил к центру круга, а другой совместил с 0, поднял картонку на уровень глаза и направил карандаш вместе с направление на 0 на дверь. Затем, не двигая картонку, он переместил свободный конец карандаша на окно и сообщил нам, что между ним, дверью и окном имеется сектор, с углом, примерно 65 градусов. «Это и есть теодолит», - сказал он. Мы перевели взгляд на инструмент, и в глазах наших читался вопрос: «Ну а что это всё остальное?» Ответ последовал раньше, чем мы задали его: «Всё остальное – «прибамбасы» - вместо картонки металлический диск – лимб, вместо карандаша – подзорная труба и так далее».


С этого дня мы перестали бояться сложных устройств, научились упрощать их в уме, а поняв принцип, были уже готовы к дальнейшим усовершенствованиям. Мне кажется, что если бы в мире больше педагогов могли объяснять предмет, как это делал Каплинка, число по-настоящему образованных специалистов значительно увеличилось бы. Ведь многие студенты, изучив и сдав определённый курс, так и не поняли, о чём в нём шла речь. И не они в этом виноваты. Перегруженность наукообразной терминологией и скучное изложение, к сожалению, преобладали.


К двум названным замечательным педагогам я бы добавил ещё Кирсанова, обучавшего нас планировке населённых пунктов, Монашева – организации производств, Ляпунова – аэрофотогеодезии, преподавателей математики, картографии, гидрологии и гидротехнических сооружений. Мне кажется, что все они ставили мне отличные отметки на экзаменах, почти (иногда даже совсем) не спрашивая ни о чём, в знак протеста против антисемитской политики властей.

* * *
Сталинизм тем временем ускорял движение к своему апогею. В 1951-1952 годах прошли процессы против руководителей стран-сателлитов – Чехословакии, Венгрии, Болгарии. В первых двух большинство подсудимых были евреи. В памяти была еще кампания по борьбе с безродными космополитами. Всё это наслаивалось одно на другое. И, наконец, полное безумие – средневековый абсурд и мракобесие, «Дело врачей-отравителей». Здесь уже евреи составляли 80-90%; никого по должности ниже профессора, и все обслуживали кремлёвские лечебные учреждения.

Волны этого дела разошлись по всей стране. Больные отказывались лечиться у врачей-евреев, что казалось вполне естественным. Кому же хочется быть отравленным? Мы старались избегать поездок в общественном транспорте. В январе-феврале 1953 года накал страстей достиг, казалось, своего апогея. Но нет, этого было мало. Поползли слухи (как оказалось впоследствии, вполне обоснованные) о готовящемся массовом выселении евреев в совершенно необжитые районы Севера и Востока страны.

В один из этих дней я стоял на перерыве между лекциями у выхода из аудитории и, как всегда, курил. Вдруг раздался истошный крик: «Кого обкуриваешь, гад?» Я посмотрел в сторону кричащих и увидел горящие ненавистью глаза нескольких студентов другого курса. А ведь всё было, как всегда – курили на площадке внутренней лестницы, а двумя пролётами выше стояла скульптура «вождя прогрессивного человечества» - только время было другое, и никто не обращал на это внимания. На моё счастье, раздался звонок, и я заскочил в аудиторию.


И вдруг, совершенно неожиданно, 5 марта 1953 года, на Пурим, тиран внезапно покинул этот мир. Несколько дней народу морочили голову, сообщали, что за его жизнь идёт отчаянная борьба, наконец объявили, что он скончался. Начался семидневный траур, повсюду стояли почётные караулы. Особенно тяжёлым был день похорон – со всех сторон слышались рыдания, люди со слабыми нервами теряли сознание, экзальтация у типов истеричного склада достигла кульминации.


Я потом как то смотрел передачу о трауре по Ким Ир Сену, северокорейскому диктатору, и поразился большому сходству в поведении людей. Очевидно, культ личности нивелирует национальные особенности народов.

В один из траурных дней мы, трое из шестёрки – Тругман, Гомельский и я – выехали в лесопарк, удалились в безлюдное место и поздравили друг друга с большим праздником – смертью последнего из двух самых страшных душегубов ХХ века.

Сразу после траура воздух начал очищаться. Сатрапы вождя заговорили каким-то другим, более человеческим языком. Первого апреля выпустили врачей, и в «Правде» - центральной партийной газете – появилась статья об их абсолютной невиновности. Вскоре были восстановлены дипломатические отношения с Израилем.

В начале 1956 года новый лидер – Хрущёв – сделал свой исторический доклад, разоблачающий Сталина. Один из корпусов нашего института был декорирован панно с изображением вождя. Через несколько дней после доклада группа студентов ножами изрезала панно. Мне кажется, это были те же ребята, которые хотели линчевать меня за то, что я обкуривал каменного истукана, их тогдашнего кумира.

* * *
Период от смерти тирана и до начала 60-х принято называть «оттепелью», по наименованию очень вовремя появившейся повести Ильи Эренбурга. Затем наступили «заморозки», которые постепенно перешли в «застой». После двадцати лет застойной эпохи потребовалась перестройка, которая, в конце концов, смела нежизнеспособный социалистический уклад.

Сегодня, когда я пишу эти страницы, на дворе март 2013 года. Прошло ровно 60 лет со дня смерти диктатора, но и сейчас не вполне ясно, почему так бурно расцвёл культ личности, который подавил все ростки свободы в стране и привёл к таким огромным человеческим жертвам. Что это за феномен повального ослепления целого народа, какого-то инфекционного психического заболевания всего общества? Как это «общество», избрав своим гимном «Интернационал» со словами «никто не даст нам избавленья – ни бог, ни царь и ни герой», сотворило себе кумира, который был и богом, и царём, и героем в одном лице?

Может быть, людей подвёл принцип «Цель оправдывает средства», который широко применялся тогда на всех уровнях жизни? Ведь цель казалась такой благородной! Почему не вспомнили хотя бы «Декалог», в котором чётко провозглашается «не убей», «не укради» и т.д., независимо от цели?

Нужно честно признать, что диктатор имел широкую поддержку внутри страны, конечно, частично из страха, но и, в значительной степени, от всего сердца. А поддержку вне страны Сталину «обеспечил» Гитлер, ведь из двух зол выбирают меньшее.

* * *
Учёба между тем продолжалась. Зимой мы слушали лекции, готовили курсовые работы, сдавали экзамены, а летом проходили т.н. производственную практику. Из трёх таких практик – по геодезии, по организации территории и по аэрофотогеодезии – самой интересной была последняя. Мы занимались дешифровкой в натуре аэроснимков на огромной территории Полтавской и смежных с ней областей Украины. После таких практик обязателен был отчёт, который собственно и определял оценку. Мой отчёт по аэрофотогеодезии почему-то очень понравился на кафедре и его из года в год зачитывали студентам перед отправкой на практику. Чем он там им понравился, я точно не знаю. Может быть тем, что писал я не только о производственном процессе, но и о ландшафтах тех мест.

В студенческие годы расширился круг моих друзей. Я сблизился с компанией ребят, чуть старше меня по возрасту и учившихся в различных технических вузах Харькова. Одного из них я назову по имени, потому что он был наиболее интересным из них и ещё потому, что наши жизненные пути много раз пересекались и в Грузии, и в Израиле. Это Борис Пинтусевич, спортсмен (легкоатлет), талантливый инженер, очень образованный человек, в последние годы «вернувшийся» к религии.

С этим же периодом совпало зарождение одного из первых, очень завуалированных протестных движений в Советском Союзе – «стиля» (носителей его называли  «стилягами»). Это было возведение в сверх положительный абсолют т.н. «американского образа жизни», идеализированного до исчезновения всех реальных атрибутов. В 2010 году в России был снят замечательный фильм «Стиляги». Кульминационный момент фильма – слова одного из героев, побывавшего в Америке, и обращённые к встречающим его друзьям: «В Америке нет стиляг!!!» Ребята готовы его растерзать.

Лучшим способом отдохнуть и провести время – в кругу наших друзей – считались поездки в Сочи. Город в те годы отличался почти ото всех остальных городов страны. Это была своеобразная рекламная витрина, куда возили все иностранные делегации. Жильём тогда не занимались, но были построены курортные и гостиничные комплексы. Город блестел и сверкал, движение транспорта регулировали офицеры милиции в белых кителях. Даже «воры в законе» внесли свою лепту в особый статус города – он был исключён из их делового оборота. Особости и красоте города способствовали совершенно уникальные для страны природа и климат этих мест. Это была зона т.н. «влажных субтропиков», которая занимала прибрежную полосу от Сочи до Батуми.

Ну, а если уж писать обо всём откровенно – а именно это я и обещал – то нужно сказать несколько слов о девушках тех лет. Интерес к противоположному полу у меня, по сравнению со школьными годами, ничуть не уменьшился, скорее даже наоборот. На первых курсах я был безответно влюблён в девушку из строительного института. Её звали Света Евтух. Она обладала какой-то совершенно феноменальной памятью, что очевидно сыграло немалую роль в этом увлечении. Затем я встречался с однокурсницей Ларой Шпигельман. А перед выпуском поглядывал на девушку курсом ниже – Галю Воронину.

Потом выяснилось, что у Светы Евтух жила на квартире – будучи студенткой первого курса политехнического института – моя будущая жена Гала, а за Ворониной одновременно со мной пытался ухаживать мой лучший друг Лёня Тругман.

* * *
Учёба подходила к концу, приближался ритуал распределения выпускников по местам работы. Министерства подавали запросы на специалистов Главному управлению высших учебных заведений, а оно спускало разнарядки институтам. В итоге мы получили по нескольку мест почти во всех республиках Советского Союза.

Нужно сказать, что в нашем институте действовала совершенно не характерная для страны система распределения по среднему баллу, очевидно, пережиток тех времён, когда у нашего вуза был статус Академии. Я попросил Тбилиси и получил его, не думая тогда, что проживу там 24 года (обязательными были три года).

Почему я выбрал Грузию? Дело в том, что на военных сборах перед последним курсом я сломал ногу и не поехал со своей компанией в Сочи. Вернувшись, они рассказали мне, что познакомились там с ребятами и девушками из Тбилиси и были совершенно очарованы ими. Может быть, под влиянием этих рассказов, а может по другим причинам, которых я сейчас не помню, я решил попытать счастья именно там. Оглядываясь назад, я благословляю этот свой шаг.

В отличие от моего старшего сына и внука, я не родился инженером. Но во время обучения и потом, уже начав работать, я очень полюбил свою профессию. К тому же хорошая математическая подготовка позволила мне с лёгкостью осваивать инженерные премудрости. В итоге у меня всю жизнь была репутация профессионала достаточно высокого уровня.

Первые десять лет я работал изыскателем в Грузии и, частично, на Северном Кавказе, потом лет пятнадцать был проектировщиком в Тбилиси, в Израиле строил дороги и аэропорты. Подробнее о своей работе я расскажу во второй части этой книги.

Перед выдачей дипломов начали готовиться к выпускному вечеру. Отношения между студентами нашего курса были хорошими. Мы вместе готовились к экзаменам, проходили производственные практики, участвовали в военных сборах. Была взаимопомощь на всех уровнях, и даже во время «дела врачей» ребята, в массе своей, вели себя нормально. Мы все предвкушали приятный прощальный вечер, но... Случилось непредвиденное.

У двух гуцулов (западные украинцы) по пьянке взыграл какой-то антисемитский атавизм, и они начали приставать ко мне. Так как сложения они были далеко не богатырского, то получили сразу же отпор. Их поддержали ребята из Донбасса, ко мне присоединились трое евреев – Тругман, Дуэль и Шаргородский (всего нас было четверо на курсе). Вначале мы держали круговую оборону, но когда на нашу сторону встали порядочные ребята-неевреи – Иван Разумный, Овсянников, Григоров, Карпенко, Юдин, Глушан – бой пошёл стенка на стенку.

Не могу ручаться за точность перечисления участников битвы на нашей стороне, но по своему складу эти ребята могли (или даже должны) были стоять рядом с нами. Иван Разумный с женой, нашей сокурсницей Ритой Савиной, даже навестили нас в Тбилиси лет через десять после окончания института.

Когда под утро я вернулся домой, родные с трудом узнали меня. На другой день гуцулы извинились, они сами не понимали, какой чёрт их попутал.

Через несколько дней я пошёл за дипломом. Вручая мне диплом, декан Кирсанов, очень порядочный человек, не мог смотреть мне в глаза. Ему было стыдно за этих чёртовых дикарей – гуцулов и донбассовцев.

Всё это происходило в июне 1956 года, а в августе мы с моим напарником Ваней Бурцевым отправились по назначению в Тбилиси.

До этого я успел ещё съездить в Москву, побывать на футбольном матче СССР-Израиль и даже пообщаться с израильскими спортсменами. Счёт, к сожалению, оказался разгромным для нас – 0:5. Мне казалось, что большинство болельщиков были евреи. Передо мной сидел мужик, который вёл себя внешне спокойно, но мокрое пятно у него на спине (он был в светлом плаще) росло по мере увеличения проигрышного счёта.

В ответном поединке в Рамат-Гане мы тоже проиграли, но счёт уже не был разгромным. А теперь, слава Богу, дожили и до побед над сборной России.

Перед отъездом родители устроили мне небольшие проводы, Присутствовали все мои друзья, а из подруг – Элла Хеллер. Володя Синельников, наш спичмейкер, произнёс проникновенную речь и, на основе анализа моего характера, предсказал мне удачную интеграцию на новом месте.
Конец первой части .


Рецензии