Песочные часы
Ночная птица, поперхнувшись, сорвалась со своей небесной траектории и полетела вниз. За черные силуэты домов, за ночной монолит города. Я сижу на качелях в центре чужого двора и по моей воле они издают ужасный скрип. Невыносимые металлические страдания, скрежет и вой представляются поминками по моему легкомысленному бестолковому детству, проведенному в точно такой же песочнице, что распростерлась барханами под моими ногами. В песочнице нестройными рядами возвышаются заиндевелые руины куличей. В окнах окруживших меня домов переливаются и загадочно мерцают гирлянды. Из растворенных форточек раздаются крики и поздравления, звон бокалов и шлепки лиц о столы. Никто не слышит и не обращает внимания на качельные всхлипывания и завывания.
Неподалеку возлежит сваленное дерево. Оно росло здесь полвека, а теперь его напилили ровными кусочками, как колбасу к праздничному столу. Один из пеньков сам служит кому-то импровизированным праздничным столом — его прикатили к скамейке на другом конце детской площадки и постелили сверху газету. На газете лежат несколько водочных крышечек и пучок сморщенной рыжей рябины. Я взял рябину, кинул несколько ягод в рот и разжевал. Она оказалось ожидаемо холодной и горькой, как тоска матери по убитому солдату. Просмотрел газету. В ней были только плохие новости. В моей сумке лежит бутылка водки. Хуже этого было бы сложно что-то представить, но я все равно достал ее и сделал хороший глоток. На глазах выступили слезы и внутри потеплело. Я почувствовал, как из самого центра меня распустилась приятная уютная синева.
Прошел мой первый год в этом городе и я никак не могу взять в толк, что я тут делаю. Я ничем не занимаюсь и ни к чему не стремлюсь. Я относительно свободен и абсолютно счастлив. В самом начале я еще пытался что-то делать, писать статьи, втюхивать тексты, обмишуривать, объегоривать. Но последнее время стало все больше интересовать то, что существует внутри головы, чем то, что существует снаружи. Я все больше склоняюсь к бессюжетному повествованию. Все больше уподобляюсь тем, кто сумел-таки зачерпнуть закат кухонным ведром.
Иногда я напоминаю себе бедолагу, у которого сломался внутренний стержень, и он валяется и не может найти в себе силы встать. Не может найти в себе смысла пойти домой. Он потерял его, как последнюю копейку. И теперь просто лежит лицом в сугробе и грязный снег слегка тает от его дыхания и соленых слез. И это нормально. Нельзя получить то, что тебе нужно, ничего не отдавая взамен. Мне нужны душевные поиски и терзания, мрачная сосредоточенность и созерцание, повод сидеть в новогоднюю ночь на морозе, скрипеть на всю округу качелями и пить отвратительную на вкус водку именно из горла.
Я иду отлить к кирпичной стене, сменяющейся деревянным забором с вырванными штакетинами. В одном месте не хватает сразу нескольких досок и на их месте зияет дыра. Я заглянул туда. Там простирался пустырь и по чистому снегу вдаль уводила вереница следов. Я бы не удивился, если бы следы заканчивались одинокой прорубью в самом центре этой маленькой снежной пустыни. Но это был всего лишь пустырь, и следы, петляя, вели к точно такому же щербатому забору на его противоположной стороне. На кирпичной стене, будто подпись к общей картине, какой-то умник нацарапал неунывающую надпись, что «Гагарин — лох».
За пустырем стоит цирк. Но вопреки своей сути, как и все цирки, которые я видел, он производит удручающее впечатление. В детстве цирк вызывал во мне противоречивые чувства. С одной стороны, мне очень нравилось смотреть на акробатов и дрессированных животных. Я любил почувствовать запах звериной шерсти и пота, который обволакивал сразу же, при входе в вестибюль цирка. Я любил есть мороженное, прогуливаясь по дугообразным коридорам, где в антракте толпился весь местный паноптикум, любил рассматривать обезьян и жонглеров, которые неистово чудили, развлекая детей. Но вот клоуны... Они вызывали во мне цепенеющий страх, парализующий ужас. При виде клоуна на спине выступали крошечные бусинки холодного пота. Они пугали меня не какой-нибудь кровожадностью или животной физической опасностью, они пугали меня очевидной несуразностью и непонятностью. Я боялся ущерба моей скромной замкнутой душе от их неадекватного и экстравагантного поведения. Так мне тогда казалось. И с тех пор определенной части всего ужасного и иррационального, злорадного и гнусного в моей душе я обязан именно этому гадюшнику, в который превращали клоуны это святое для каждого ребенка место.
Рядом с цирком стоит старинный дом, с широкими каменными колоннами и круглым слуховым окном на покатой крыше. Мне представляется, что именно такой была усадьба графа Толстого в Москве в то время, как он переживал свой главный кризис и душевный переворот. Именно на таких широких мраморных ступенях он мог сидеть и шить сапоги, размышляя о буддизме. В данный же момент на этих ступенях сидит ободранный кот и лижет свои драгоценные яйца, а высокие деревянные двери крест-накрест заколочены досками. Что, по сути, одно и тоже — ведь если вдуматься, разница между этими двумя картинами условна и призрачна. Какая разница?
Какая разница между стуком моих удаляющихся шагов в ночной тишине среди кипарисов и, скажем, стрекотанием трактора в степях Забайкалья? Т.е. разница между одним и другим мне очевидна, но вот в чем заключается принципиальная разница? Стоит один раз об этом подумать, и ты, словно бородатый профессор из бородатого анекдота, уже никогда не будешь жить так, как жил прежде, и не вернешься в состояние того самобытного самообмана, перед густой кулисой которого стоят серьезные метафизические ребята в спортивных костюмах (или спортивные ребята в серьезных костюмах — у всех по-разному) и пропускают только своих. Вряд ли они сами до конца понимают, кто такие эти свои, но зато очень хорошо чувствуют, кто не свой. Стоишь вот так, солнечным зимним утром, и тут — бац! Из глубины сознания вдруг вываливается что-то окончательное и однозначное, и видеть разницу становится некому, нечем и незачем.
Я возвращаюсь к импровизированному столу, сервированному рябиной, и пытаюсь продолжить пить водку. Водка не замерзает на морозе, в отличии от меня. Меня тошнит. Снова пытаюсь вкусить рябины, но от этого тошнить начинает еще сильнее.
II
Я догадываюсь о том, что снег в этом городе лежит ровно половину года только для того, чтобы прикрывать всю грязь, срам и заброшенность, которые в такое тоскливое время года были бы особенно неумолимы и удручающи. Если прожить здесь всю жизнь, то ровно половину ее будет продолжаться зима.
Почему я живу в этом холодном некрасивом городе? Как я допустил возможность существовать среди грязных съехавших чердаков и покосившихся снеговиков, потерянных варежек и гнилых луковиц? Почему внешняя среда прямо противопоставляется моему представлению о том, как правильно жить? Я догадываюсь, почему. Потому что в прошлой жизни я вел себя не очень. Да и в этой веду так себе. Потому что нужно постоянно стараться выпрыгнуть из штанов, не теряя осознанности, и пока я не только в этом не преуспел, но еще вовсе не ударил палец о палец.
Мне не нравится этот город, но я люблю его. Я не хочу здесь жить, но рад, что родился именно в нем. Я приложу все усилия, чтобы уехать вон, чтобы затем скучать и рассказывать о том, как.
Как кирпичные трубы котельных и заводов возвышаются над его рабочими окраинами, словно дымовые трубы гигантского неуклюжего корабля, застрявшего зимовать в гостеприимных широтах вечной мерзлоты и покоя. Как они надсадно смердят и неумолимо выкуривают из атмосферы свежий воздух свободы и здравого смысла.
Как бетонные глыбы домов возвышаются над землей угрюмыми могильными плитами. Которыми они, в сущности, и являются, учитывая, сколько человеческих судеб вписано в их угнетающие перпендикулярные линии, сколько слоев человеческой истории они придавливают и стерегут. Сколько душ заключены в них на отбывание пожизненного срока, и скольким еще только предстоит заключить подобную сделку. Нескончаемым потоком между их основаниями льется стройный хор горбатых, обреченно идущих исправлять свои могилы. Бесконечным строем, как на работу, мертвецы бредут хоронить своих мертвых.
Я не жалуюсь, не осуждаю и не ропщу. Я прекрасно осведомлен о том, что в любом явлении, событии, месте и времени плюсов всегда ровно столько, сколько и минусов. Бога поровну и в церкви, и в выгребной яме, в висящем в петле старике и в молоке, налитом в кошачье блюдце, в потерянной варежке и в гнилой луковице. Но прекрасное нужно суметь отыскать, в то время как плохое всегда на виду. Словно клок чужих волос на грязной расческе, плавающей в тарелке твоего еле теплого супа.
Один уважаемый человек утверждал, что не стоит думать, будто твоя жизнь трудна и неказиста. Бог посмотрит на все это дело и скажет: «Разве такой бывает трудная жизнь? А вот эту-ка примерь!» И подкинет еще ведерко проблем. Ежели же говорить, что жизнь прекрасна, то бог скажет: «Разве это прекрасная жизнь? Вот глянь, что значит прекрасная жизнь!» Конечно, бог в этом утверждении выглядит мелковато, чересчур наделен человеческими чертами и анекдотичной логикой, и поведением напоминает фраерка, выбившегося в люди, и оттуда одаряющего своей казенной мудростью простой народ. Но крупица истины там несомненно есть и общий посыл справедлив и понятен. Впрочем, как и в любом другом анекдоте про фраерка или притче о боге.
Мне хочется встать на свои деревенеющие от холода ноги и побежать. Побежать, перебирая и суча промерзшими столбиками, не разбирая дороги, неуклюже переваливаясь через ухабы, изгибаясь и перепрыгивая через замерзшие лужи и разрытые траншеи. Бежать и слушать, как бухает в ушах кровь в такт моим неумелым, тяжелым и пьяным шагам. Бежать по улицам, вдоль построек и заборов, на юго-запад, в гору, мимо церкви, мимо ипподрома, мимо столовой для водителей автобусов, заколоченного детдома, бежать, пока город наконец не закончится и черной непроходимой глыбой перед носом не вырастет лес. Стоит остановиться, отдохнуть, перевести дыхание - и все, снова начать движение будет уже не под силу. Лучше не сбавляя скорости нестись по черному лесу, едва уворачиваясь от колючих веток и эбонитовых стволов, едва не слетая с одинокой тропинки, ведущей на старое брошенное кладбище. Тропинка сначала будет петлять по пустырю, по краям которого торчат по паре деревянных дрынов — когда-то они символизировали ворота на старом футбольном поле, где давным-давно детдомовские дети на уроках физкультуры нюхали клей. Потом тропинка неожиданно свернет, и я по инерции угожу в глубокий сугроб, барахтаясь и отдуваясь, неумолимо поползу вперед, пока не выберусь на кладбище. Его с трудом можно будет различить в темноте среди леса, среди деревьев по облупленным завалившимся крестам и торчащим голубым оградам. От усталости я свалюсь к ограде, будто мешок, до отказа набитый мясом, и с упоением буду есть снег. Нет, я буду неистово пожирать снег, с размаху горстями закидывая его в рот, будто кочегар лопатой кидает уголь хоть в паровозную топку, хоть в жерло вулкана. Я буду полыхать и испаряться. Агонизировать. Теперь мне есть от чего отдыхать. Теперь можно отдыхать. Теперь можно. Я проделал весь путь, я не отступил, я не испугался. Теперь я имею право лежать на кладбище и насвистывать траурный марш — послесловие к своей стремительной жизни. От жара моего тела будет плавиться снег и оплывать вершины сугробов. Как обезумевший Гулливер, после крушения крошечного городка лилипутов, когда по округе разбросаны сотни раздавленных и разорванных тел, я буду вповалку валяться в руинах лилипутских садов, гостиниц, вокзалов, на главной площади страны, в обломках городской ратуши и хохотать! Сотрясать громоподобным гласом их маленькую землю и крошечное небо. Вышибать стекла из их сиюминутных жилищ вместе с короткими жизнями, миниатюрными ставнями и игрушечными шпингалетами, ворохом щепок, глиняных осколков и брызгами земли из ничтожных цветочных горшочков.
Как безмерно малы их стремления, как бесполезны их мольбы и увещевания. Как беспечно-неразумны и бесконечно-далеки от истины их просьбы ко мне: уйти, оставить в покое, не разрушать вековые устои, не будить лихо, пока оно тихо. Но я открою секреты вселенной, я поверну время вспять! Я и есть то лихо, что поможет открыть глаза, и я намерен разрушить храм их нелегитимных богов до основания, разворошить, словно муравейник. Я по праву рождения хранитель самых древних тайн, и собираюсь смыть в безвременный океан истории весь мусор, что придает их существованию хоть какой-то смысл. Я встаю в полный рост и под тяжестью своего поступка по колено погружаюсь в проседающую подо мной землю. Из-за величия моих побуждений голову и плечи едва видно сквозь облака. Это не страшно, маленький народ запомнил каждое движение, каждый жест, каждую индивидуальную черту моего облика и пронесет сквозь века это знание в виде портретов, и памятников, и бюстов на гранитных монументальных постаментах. Я собираюсь сказать последнее, решающее слово. То, что устно и письменно зафиксируют сотни тысяч голодных, внемлющих, вожделеющих истины глаз, ушей и рук, то, что как зеницу ока будут стеречь, хранить, приумножать и передавать по наследству благодарным потомкам. Я расстегиваю ширинку и в небе раздаются страшный грохот и треск, грохочет искусственный гром и нестерпимо сверкает металлическая молния. Это трещит по швам весь их привычный мир. Этот треск отпечатается в памяти на миллиарды лет. Я вынимаю орудие, что не использовалось еще со времен былинного Ноя, и, надо признаться, что зря. Я закрываю глаза и с упоением ссу на этот мир. Струя бьет оземь и с этого момента мир никогда уже не станет прежним. Уже никогда ничего не вернется назад. Я ссу, и словно гигантским ключом ворочаю во чреве могучего и таинственного механизма, заставляя старые стрелки начать движение по новому кругу. Потоки смывают старый мир за пределы бытия. Неумолимым движением восторженные люди, раззявив в экстазе рты, отправляются на свалку времени, будто заботливой рукой добрый и милосердный хозяин смахнул пыль с рабочего стола. Он недолго отсутствовал, пару-тройку вечностей; просто он бесконечно стар и ему иногда позволительно позабыть о том, что чтобы построить что-то новое, нужно сперва уничтожить старое. Все зашло в тупик. Ни в чем уже нет смысла - ни в материальном, ни в духовном. Чтобы преодолеть деградацию и разрушение - необходимо тотальное разрушение. Дальнейших путей развития нет и не может быть. Уничтожение всего есть единственный разумный выход. Что ж, лучше уничтожение всего, чем ничего вообще. Кажется, настало время прервать порочный круг бессмысленного существования.
Цунами и сели, наводнения, ураганы и ливневые дожди умывают, преображают обновленный мир. Весь мир проваливает в сливное отверстие черной дыры. Проваливают шапки-ушанки с жеванными веревочками, проваливают варежки на резинке коромыслом, проваливают зубы молочные, следом дворник катится кувырком, пытаясь цепляться за наклонную плоскость своего неустойчивого существования; катятся ведра, тележки, собаки; катятся яблоки, гнилые, отборные, картофель и ягоды, снеговые шары, болота, ужи и ежи, вороны с перебитыми крыльями, сушеные кости абрикоса, водонапорные башни, кипяток из железнодорожного самовара в вагонной дружелюбной атмосфере; катятся самодельные гробы, верстовые столбы, еле сползает красный Икарус; карманные деньги, теплые от ладоней, ворованные книжки с библиотечными формулярами; катятся ножи, пистолеты, рогатки; катятся спички, бутылки, стаканы; катятся таблетки, рябина, черемуха, диваны, носки, табуретки, кассеты, палатки, котелки, котлеты, сигареты, шнурки, штрафы, кусты, крыши, звезды, скалы, пещеры, свечи, очки, электрички, пижамы... Катятся все. И вся. И всё. Катятся вниз, в наше общее невозделанное будущее. И как хорошо-то все катится! В пропасть! В небытие! В тартарары!
Узрите нового бога наступающего времени!
III
Я открыл глаза. Я сидел на краю песочницы, опустив голову на колени и сунув руки в уютные карманы, а вокруг звенела абсолютная тишина. Качели безмолвствовали, качели бездействовали. Мое тело коченели в картонной куртке и деревянных штанишках. Из сознания удалялся триумфальный хохот. Я попытался ухватить просачивающиеся сквозь память обрывки то ли сна, то ли галлюцинации, но пробелы на эфемерном полотне видения становились все больше, пока кроме них не осталось ничего. Краски выцвели, а смысл растворился, оставив на поверхности неясный след, будто его вылили в цветочный горшок.
Я потрогал свои штаны в районе паха. Сухо. Во рту тоже сухо. Язык проскрежетал по нёбу, словно корабль по песчаному бархану. По дну бутылки подстрекательски размазалась водка — ровно на половину глотка.
Я прикончил бутылку и воткнул ее кверху ногами в сугроб. В этот самый момент со спины подошли двое полицейских. Они были трезвые и подчеркнуто вежливые, несмотря на загорающееся где-то на горизонте утро первого января, но смотрели презрительно. Они были трезвые и вежливые, зато я — дурно пьян и груб. В грязном снегу и песке.
Совсем рядом был припаркован полицейский «бобик». Один из полицейских с удовольствием втолкнул меня внутрь, а я — с удовольствием туда влетел вперед головой. Я действительно с удовольствием оказался в теплом салоне, на слишком мягком просиженном заднем сиденье, пахнущим сигаретами и разложившимся поролоном. На приборной доске тихо материлась и стрекотала рация. Я сам закрыл за собой дверь, потом глаза. Кончики пальцев на руках весело щипали, пальцев на ногах я пока не чувствовал.
Наконец я снова захотел домой.
Свидетельство о публикации №213051500705