Почва и судьба

(об одной исчезнувшей категории)
          

                Речь пойдет об одной действительно исчезнувшей, канувшей, как говорится, в бездну времен  и, кажется, безвозвратно канувшей категории. О народности искусства. Говорить об этом today  грустно, трудно и как будто бы не совсем прилично. Становишься на зыбкую почву не только потому, что никто не знает, в сущности, что такое подлинная народность в искусстве. Это еще полдела. Все дело в том, что стоит только завести разговор на эту тему, как моментально запишут тебя, как бы это мягче сказать, в разряд самых что ни на есть ненавистников всего передового и только потому   самого ценного и прекрасного в нашей  национальной культуре и чему мы должны непременно радоваться. Петь и смеяться как дети. А не станешь петь и смеяться как ребенок на новогодней елке, наблюдая некоторые наши  художественные достижения последних длинных не идиллических лет, так и выйдешь совершенно неприличным человеком, да и  дурака получишь легко, от какого ни будь из нынешних, как их называл Достоевский, передовых. Впрочем, существует ли она эта национальная, то есть, виноват,  русская культура? Это вопрос далеко, как говориться, не праздный. Прогресс вообще вещь относительная, а в частности, как понятие применимое к искусству  –  просто вредная. Искусство не может быть ни передовым, ни не передовым. Оно может быть только самим собою, быть искусством или не быть им. Истина о том, что так называемого прогресса в искусстве быть не может, кажется, простая и рассуждать на эту тему, почти наверняка значит показаться недалеким человеком. Тема новаторов и консерваторов в искусстве из набора вечных тем, но даже наш замечательный историк литературы писал, в сущности, о политических боях. Народные  шишковские мокроступы, это чистая политика. Так же как и аксаковская мурмолка.
       Смена стилей, а они, как уверенно говорят ученые люди, меняются в зависимости от переживаемой человечеством эпохи, вовсе не означает обязательно какого-то движения вперед. Так же, как возвращение к прошедшему, не всегда есть непременно движение назад.  Вперед ли, назад ли, все это относительно, ни хорошо, ни плохо, эти понятия служат чаще всего недобросовестными  увертками в спорах недобросовестных людей. Два хвоста – хвост  новаторский и хвост реставраторский,  присущи каждой современности, говорила поэтесса, и один хуже другого, тут же добавляла она. Потому хуже, позволю себе заметить, что за эти хвосты держатся, как правило, враждующие партии. И лютая драка между ними мешает нормальному здоровому ходу дел в искусстве. Говорят, что истина рождается в спорах. Это не так, это заблуждение, в спорах она чаще всего погибает. Особенно в наших спорах, горячечных, когда уже и забывают собственно предмет спора и подменяют тезисы как хотят. А те истины, которые если даже и рождаются в наших спорах, родившись, сходу начинают ненавидеть одна другую. Мы продолжаем пребывать в наивной вере, что все последующее, несомненно, должно быть лучше и интереснее всего предыдущего. Хотелось бы, чтобы было именно так. Но смешно утверждать, что очень часто, если только не всегда, это далеко не так.  Некий, пусть и не сразу бросающийся в глаза, но постоянный процесс энтропии все-таки в культуре происходит, она охладевает. Быть впереди, что, собственно, это означает? Ровным счетом ничего. Будущее не лучше настоящего и уж почти всегда хуже прошлого. Прошлый век, двадцатый, который был когда то вожделенным светлым будущим, оказался самой страшной эпохой человечества. Подобных эпох не было в истории, по ужасу того, что происходило в прошлом веке, никакая бывшая эпоха не может сравниться с двадцатым веком. Будущие эпохи, если, конечно, они еще будут, сколько-то процентов, пожалуй, но с известной осторожностью еще можно отнести на то, что они все же будут, может быть и переплюнут его. Даже, пожалуй, наверняка переплюнут. Тут надо сказать, что будущего-то, о котором мы так любим потрепаться, на самом деле и не очень-то хотим, мы побаиваемся его. И справедливо. Много раз оно будущее оказывалось, мягко говоря, не очень-то привлекательным.
    Но, и это представляется очень важным, двадцатый век в самых страшных и отвратительных его явлениях далеко еще не закончился. Мы все еще с упоением вдыхаем в свои изношенные легкие его радиоактивный воздух и в переносном и в настоящем смысле слова.
   Не задыхаемся мы today насмерть только потому, что какие-то крупицы, невесомые частицы воздуха из века девятнадцатого до сих пор еще присутствуют в нынешней атмосфере. Но скоро и их не будет. Нет пути назад, как, повторяю, нет пути и вперед. Но спасает нас в духовном смысле пока только то, что дал век девятнадцатый. Лучший русский век. Нравственная атмосфера этого века была так накалена жаждой добра и справедливости, о которых говорил, обращаясь к старинному книжному шкафу один смешной театральный персонаж, что согревала весь страшный век двадцатый и продолжает чуть-чуть еще согревать нас.
    И для этого, пока еще спасающего нас, несмотря на все наше отчаянное сопротивление, века, для его духовной атмосферы, незнакомое нам today   понятие народности было одним из первых и самых важных понятий.      
Народность была той почвой, на которой взросло все лучшее в  русской  культуре.      
     Что это такое – никто не знает. Народность в искусстве, естественно, понятие не этнографическое.  А какое? Не знаю. Оно, это понятие народности, кажется, связано с совестью художника. Может со сверхзадачей? Или со сверх-сверхзадачей? Мало ему было одной сверхзадачи, придумал еще одно «сверх».  Станиславский, он, как считать, народным был художником?
   Речь идет, наверное, не о том, как скучающие рефлектирующие интеллигенты, тоскуя о лучшей жизни,  пляшут, напевая русскую народную песню ах, вы сени, мои сени, сени новые кленовые, во втором акте известной пьесы. Это Чеховым так верно и так зло, конечно, подмечено, эта типично интеллигентская черта, вдруг вспомнить, что и мы, знаете ли, не чужды иногда чему ни будь народному. Так во времена советской власти очень считалось непременным развешивать на стенах коридора старинные и не очень старинные иконы. Кто там первым то запел и заплясал – не Тузенбах ли фон Кроне Альтшауэр? И даже не о том речь, что именно косноязычный крестьянин Аким со своими тае не тае, воплощает собой народную душу, хотя в этой страшной пьесе Толстого это именно так и есть. Кстати, какая нынче современная тема – нет деревни, крестьянство давно истреблено почти ведь поголовно, а власть тьмы, как она была, так и осталась. Свет ли засветит когда-нибудь в этой кромешной тьме? На это Толстой попытался дать ответ в другой пьесе, ее совсем никто не помнит, нигде она не идет.
   Может быть народность – это вопрос этический?
   Может быть, отчего нет. 
   Но тогда эту проблему не решить, пожалуй, в обозримом будущем.               
   Известная и тысячи раз обруганная формула  Уварова – самодержавие, православие и народность, прозвучавшая в первом же выпущенным им в качестве министра народного просвещения циркуляре, долгое время определяла в России официальное понимание духовного назначения образования, культуры и искусства и диктовала отношение к ним властей предержащих. Надо признаться, что и сегодня, лучше скажем, на популярном языке  today, так я называю нашу межеумочную эпоху, наше сиденье на двух шатких стульях, ту временную межу, в которой мы плаваем вниз головой, вверх ногами, будто летим не пристегнутыми в космическом корабле,  today эта формула не потеряла своей силы и обаяния. 
    Пожалуйста, успокойтесь. Уваров был, в общем-то, мракобес, формулу его уже тогда назвали бредом, а его самого, помимо просто неприличных и непечатных выражений, называли подлизой. Опровергать эти мнения нет охоты. Хотя многие из них надо бы отнести за счет яростной полемики, сейчас бы сказали партийной, но тогда партий не было, как, впрочем,  нет их и сейчас, но противостояние групп внутри дворянского общества было, и лаялись они между собой не хуже, чем в наше прекрасное время. Ну, все больше по-французски, конечно. Речь не о том.
  Пушкин, ругая Уварова, тоже писал о народности. Понимал он ее, разумеется, иначе, но все-таки как-то не всегда и не во всем иначе, чем государственный министр, были, были и у него в статьях и письмах приметы на этот счет, как бы это сказать, идеалистические. Вот ведь и в Николая поверил, или хотел поверить, и сблизиться желал.
   Но именно Уваров поставил народность – непременным условием национального бытия. Что ж не сказать ему за это спасибо?
   Формула – жива. И не только формула. 
   От то закавыка, что не только формула.
   В этой формуле самодержавие было символом и выражением самой идеи государства. Государство мыслилось в те относительно недалекие времена, мы ведь крепостными то перестали быть всего лишь  сто пятьдесят лет назад, всего два поколения, государство, я говорю, мыслилось тогда только как самодержавное. Да надо сказать, что и в наше переходное, как с улыбочкой говорят, время эта мысль еще совсем не исчерпала своей силы. 
   Да, ведь все твердят, что мы переживаем переходную эпоху, разумеется, совершая переход ко всему лучшему. Отличное время, приятное состояние, как на чертовом колесе в Нескучном саду. Но в чем его, времени, так сказать, основной discourse, вот ведь, что хочется узнать, где он этот основной инстинкт, виноват, discourse, куда он (discourse) направлен? И разве не имеет значение, куда направлен и собственно сам переход? Куда мы переходим через Чермное море – в землю обетованную? А в чем лучшем, в конце концов, мы окажемся по самые уши? И какая баба нам луковку протянет, зажимая нос? И что оставляем или уже оставили на берегу?
     Известный государственный и общественный деятель девятнадцатого века Н.Ф.Мамаев в горькую минуту, как раз во время очередного отечественного куда-то перехода, обмолвился. Да, сказал он, мы куда-то идем, куда-то ведут нас; но не мы не знаем, куда, ни те, которые ведут нас.
  Золотые слова. Что делать Нил Федосеич, что делать –  у евреев был Моисей, этот знал, куда вел свое недоверчивое племя, а у нас… и евреев-то почти не осталось.
  Исполла эти деспота!  Это возглас, которым в церкви встречают иерея. Слава тебе господин, слава тебе начальник, слава тебе хозяин. И сейчас разве не доносится до наших ушей скворчащее, на горячем пару бормотанье варящейся в голове у многих крутой  с солью, самодержавной, хотя совсем не обязательно монархической каши. О природе самодержавия и о природности нам этого явления, мало кто задумывается из малочисленных более или менее образованных обывателей. Не образованных вовсе граждан, конечно, большинство. Но думать, к счастью, не привыкли ни те, ни другие.  Не то, чтобы мысли у них отсутствовали вообще, нет, мысли в их красивые головы, конечно, залетают. Но крайне редко, поэтому они ими справедливо дорожат, берегут и вслух не высказывают. Подавая нам благой пример.
   Просто мелких начальников у нас всегда ненавидели, ну а самого главного искренне обожали. Называли двусмысленным словом – хозяин. Считали своим хозяином.  Это очень, знаете ли, интересно. Полная отдача всего себя хозяину, но своему хозяину. Он – мой!  Я принадлежу ему, но и он мой, я им тоже владею. Посмотрите на старика Фирса, ведь он рассматривает своего хозяина именно как свою собственность. И он наивно и гениально выражает эту удивительную своего рода философско-психиатрическую тезу – мужики при господах, господа при мужиках. Да, как сейчас говорят, круто. При этом был ли хозяин на самом деле хозяином, в том смысле этого слова, который предполагает вспомнить чрезвычайно удачное выражение из одного нового учебника истории, то есть эффективным менеджером, не имело никогда на Руси никакого значения. Все это было дело десятое, главное – хозяин. Он за всех и за все отвечает. Чаще же всего он был не эффективным, а, прости Господи, дефективным менеджером. Эффективные, иными словами, а иные слова у нас today это значит русские слова, толковые деятели, или рано умирали, или убивали их самым зверским образом. Последний наш несчастный царь, так же любивший стрелять по воронам, как, и его дальняя родственница Анна Иоанновна,  вроде как наследственная и общая обеим романовским ветвям черта, написал в переписном листе, самым серьезным образом отвечая на вопрос о профессии, о роде занятий – хозяин земли Русской. Зря он это  написал, ну какой он был хозяин? Тогда, наконец-то перепись назрела, чуть ли не первая, старик Толстой крутился, бегал, бегал по подворотням переписывал, очень ему хотелось, чтобы перепись прошла успешно. Зачем это ему надо было? Он вообще был неугомонный – стоит у окна в поезде, смотрит на закат солнца. Красота! Вдруг вынимает часы и следит – а сколько времени пройдет, пока солнышко зайдет. Это зачем ему было знать, ведь ему уже за восемьдесят и спать пора. Душан зевает, челюсти трещат, а челюсти у него были, будь здоров, у Черткова глаза режет, словно в них песок попал, пенсне запотело, так спать хочется. А старец стоит у окна, да еще голову наружу высовывает, как только об кривой  придорожный столб не расшибся, дескать, скоро ли бугор кончится, что-то длинен очень, а то горизонта ему не видать. Чистота эксперимента, понимаете ли,  пропадает. Вот недавно и у нас, наконец, today перепись назрела, чуть ли не первая всероссийская, все как-то не видно было нынешних душеведов, что-то не бегали они, высунув язык. Ну, понятное дело, не Толстые.
    По каким-то старым учебникам и полузабытым косноязычным лекциям я помню, что будто бы кому-то было известно, что будто бы на определенном историческом этапе самодержавие выступало как наиболее адекватная, лучше сказать соответствующая времени, исторической эпохе и, добавим, темпераменту страны форма государственной власти.  Говорят, так же, что будто бы в какую то, какую? эпоху само по себе самодержавие было явлением прогрессивным.  Даже если и сделать поправку на условность и отчасти даже нелепость термина «прогрессивный», от всех этих будто бы можно впасть в уныние. Надо заметить мимоходом, что многовато у нас в истории всевозможных будто бы. В самом деле, кажется лучше говорить не о прогрессивности или не прогрессивности, а именно о соответствии. Другое дело, кому-то очень умному известно и то, что уже к моменту, видите ли, смелого выступления Уварова –  а это было скоро после холеры в 1832 году, со своим знаменитым лозунгом,  любимое самодержавие   уже, дескать, стало тормозом на историческом пути России. Исторический путь! Да, это ведь не более чем метафора. Это сами историки придумали – про исторический путь и про тормоз. Мы этого пути до сих пор не знаем, как его следует знать. Кто этот путь знал и знает? Об одном только знаем уверенно, что путь был кривой, извилистый, по долинам и по взгорьям, через чащи лесные, через пустыни знойные, снега глубокие, через болота топкие, это – болото-то, оно ведь наше самое разлюбезное место и есть, пройти по болоту, обойдя таможенный столб, то есть пройти по блату это нам знакомо. Можно было  пройти от одного таможенного столба, на котором были прибиты рога, как опознавательный  знак, заплатить пошлину и идти дальше до другого столба. Так от рога до рога – получалась дорога. Нет, давай по болоту и не беда, что, бывает,  гораздо накладнее  выйдет. Так что, уж извините, выходит так, что весь наш исторический путь он отчасти был  блатной. Может быть, именно и нужно было притормозить.  Может быть, именно потому, что тормоз  был слабый и не сработал во время, Чубарый конь, подлец, вез, как попало, шина на колесе у брички лопнула, и Селифан на облучке спал третьим сном, и не доехало колесо в Казань, прав был русский мужик, и случилось с нами то, что сегодня нам приходится так много охать, ахать и, теряясь в догадках, причитать. Может тормоз то и означал соответствие эпохе.  А прогресс вещь неизвестная, так – пустое слово. Ровно ничего не значит.
    Да еще следует ли забывать, что самодержавная власть, как мы уже сказали, это совсем не только власть именно царская. С известным, как говорится, но не большим допущением можно сказать, что в России всякая власть, всегда была по преимуществу ни какая иная, как самодержавная. Или хотела быть таковой. Хорошо это или плохо, но так было. И самое главное, нельзя сказать, что бы эта власть была не природная.
  Очень даже природная. 
  Община крестьянская в пореформенной России,  излюбленная тема  наших писателей народолюбцев, а они все были, и честь им и хвала за это, настоящие народолюбцы, не  издалека народ любили и хорошо знали о нем все – и хорошее, и дурное. Эта община, так называемый мiр, слово, ныне забытое, писавшееся через «i», и означавшее общество, как в названии нашей национальной эпопеи,  теперь названии искаженном, потерявшем свой смысл, этот мiр, с его народной этикой в иных моментах своей деятельности мог бы считаться прообразом нормального человеческого бытия.  Правда, если думать об этом только как об идеале, к которому нужно и должно стремиться. Ну, да это другой разговор, об идеале. Тут не до идеалов, быть бы живу. Но этот мир, сохраним современную нам орфографию, в некоторых моментах  деятельности был не то чтобы, самым настоящим самодержавием, но иногда абсолютно деспотическим для мирян. Не по форме, а по существу. И не надо там искать какие-то зачатки демократии. Их, вообще, в нашей истории не найти.
    Кстати скажем и том, что большой глупостью, если не преступлением, во всяком случае – ошибкой, которая, как известно, бывает хуже преступления, было уничтожение нескольких замечательных букв русского алфавита. Что-то такое, чего не объяснят самые ученые люди, ушло вместе с ними из родной речи.
    Нет в нашем алфавите всего одной буквы и искажен смысл названия романа Толстого. Большинство считает, что в речь идет о войне и мирном времени. Был очень хороший советский роман – Годы без войны. Вот он как раз и был написан о мирном времени, в котором, правда, была жива память о войне. За рубежом только так и понимают смысл названия великой книги Толстого и соответственно переводят, как будто она написана о войне и мирном времени.
    Но Толстой назвал книгу иначе и неслучайно. «Война и мiр», то есть война и общество. Разуметь нужно под понятием общества все тогдашнее российское население – и дворян, и мещан, и купцов, и духовенство и, собственно, народ, то есть крестьян. Все они вместе и составляли русский мир. И вот те события, которые происходили в русском мире и во время войны, и после нее, и в следующей войне, и события, которые с ним произойдут в будущем, события в духовной жизни русского человека и отношения русского мира к ним – это и составило нашу великую национальную эпопею. Именно подлинная, невыдуманная, природная народность, корневая, не навязанная идеологией, пронизывающая, пропитывающая книгу Толстого во всех ее буквах и во всех интервалах между ними, и делает ее достоянием всего мира.
   Поэтому, кстати сказать, мы так никогда и не поймем – как сделана Война и мир. Хоть и написал об этом чрезвычайно умную книгу и назвал  ее именно  так – Как сделана Война и мир, прототип одного очень, если выбирать выражения, неприятного героя другого знаменитого романа, не помню сейчас, как он назывался этот роман, там еще клавир Фауста на рояле, Саардамский плотник на печных изразцах, название было какое-то странное, вроде как Черный снег, что ли.
    Православие в известной формуле Уварова понималось как официальная религиозная доктрина, демонстрировать приверженность к которой, призвано было все относящее себя к русским население. Легко понять, что эта часть лозунга Уварова выводила из легальной сферы огромную и, зачастую, наиболее одаренную трудом и духовным здоровьем часть населения российской империи. Неслучайно именно к так называемым раскольникам принадлежали самые именитые купеческие семьи, давшие России множество замечательных деятелей в самых разных сферах общественной жизни. В том числе и в науке и в искусстве.
   Сказать, что вторая составляющая  триады  не восстанавливает today  свои, когда то сданные позиции было бы преувеличением. Православие ныне большое. Это хорошо. Плохо только, что всякие случаются дурные казусы, не то чтобы профанирующие его, это, конечно, совершенно невозможно, но как-то глупостью своею все ж таки мешающие нормальному ходу вещей в православном мире.
   Вот неугодно ли вопиющий пример такого казуса.
   Когда наши неофиты, а их последнее время развелось до чертиков много, когда они слышат такие, например, вполне невинные слова, скажем, я пойду в церковь, я был в церкви, страшно возмущаются, начинают прямо таки биться в конвульсиях и шипеть, что, мол, нельзя так говорить, хожу в церковь. А надо непременно говорить – хожу в храм. Ревнители. Никона на них нет!
   А вот то, что в центре Москвы, на Красной площади, один из красивейших наших храмов опоясан аршинными буквами надписи, разумеется, на популярном английском языке, в Москве, знаете ли, многие сейчас по-англицки здорово насобачились, и то, что эта надпись не только безграмотна, но едва ли не кощунственна, никого из этих ревнителей и их покровителей не волнует. А надпись гласит, что это древнее архитектурное чудо является кафедральным собором святого Василия. А это неправда, это чушь несусветная, реникса и чепуха.  И это вводит верующих в тяжкое религиозное заблуждение, а то и в грех.  А оставшихся немногих робких атеистов, как иностранных граждан, так и родных российских, которые знают, как уже было с радостью отмечено, по-англицки today едва ли не лучше, чем по-русски это смелое, но абсолютно лживое утверждение вводит в заблуждение экзистенциальное, чтобы не выразиться сильнее.
   Да, москвичи испокон веку привыкли говорить – у Василия блаженного. Василий Христа ради юродивый обретался у одного из приделов храма и был для москвичей достопримечательностью, таких любили и в глазах народа они обладали неким мистическим даром. Но он не был святым и никогда к лику святых причислен не был, это не today, когда в некоторых храмах появляются иконы деятелей, хоть и оставивших основательный и порою кровавый след в отечественной истории, но ни коем образом к святым отношения не имеющих. Да и Христа ради юродивым никогда, кажется, на Руси соборов не ставили.
  Так что читают иностранные граждане аршинную надпись и, в этом нет сомнения, думают, что этот изумительный, равных ему нет в мире, собор поставлен в честь и память святого Василия Великого, он же Кесарийский, празднуется первого по-старому стилю, четырнадцатого по новому, января, литургия Василия Великого, ох, и длинная же. – Очень известного и очень почитаемого святого, как на Западе, так и у нас. А наши граждане, которые  полюбопытнее, ничтоже сумняшися гадают, какому же из многих в наших  святцах  Василиев  и святых, и великомучеников, и преподобных поставлен этот дивный храм.  А вообще-то почти все считают, что он построен именно в честь Василия Христа ради юродивого московского, он же Василий блаженный, празднуем августа второго.
   А собор то и вовсе поставлен в честь Покрова Пресвятой Богородицы. И по-простому говоря, называется в народе Покровским собором. Нехорошо получается с надписью! Василий, вне всякого сомнения, был личностью во многих отношениях замечательной и справедливо уважаемой, но что он перед Пресвятой Богородицей, коей покров нас всех от бед охраняет. Празднуем, как известно четырнадцатого октября.
       Все это не такие уж мелочи, как может показаться с первого взгляда. Тем более что подобные глупости – они множатся, множатся и множатся. В данном случае сочинили безграмотную надпись на историческом памятнике народного творчества, кто такие были Постник и Барма, не простые разве люди из народа? Чья-то невежественная рука ее одобрила, подмахнула какую-нибудь бумажку, какая-то безмозглая чиновничья башка все это вообще придумала – такую ограду вокруг памятника соорудить, а еще кто-то все это безобразие неприличное сверху курирует. Таких сумасшедших надписей, подписей, ссылок, отсылок, ремарок, реплик, комментариев, примечаний…
   Но со всем тем, вторая часть уваровской формулы как будто возрождается.
   Хуже дело обстоит с ее третьей составляющей.
   Народно ли today наше искусство?
   Помимо всех прочих замечательных вещей, наше today это еще эпоха великих умолчаний.  Теперь все всем бывает отлично известно, но… по умолчанию.  Вот умалчивают об одном увлекательном сюжете, который  разворачивается у всех на глазах. В событиях и перипетиях  этого сюжета все принимают самое непосредственное участие, все в него вовлечены, особенно наша замечательная творческая интеллигенция – великий немой нашей эпохи, но все молчат и все делают вид, что никакого такого особенного с    сюжета нет. А почему молчат? Скромные очень, даже застенчивые.
      Позор, который происходит с нашим искусством, русским искусством, та грязь, в которой оно оказалось – это такая не скрытная вещь, что она очевидна всем. Разумеется, всем тем, кто еще окончательно не потерял остатки разума и вкуса. Таковых немного. То есть, не то чтобы оставшееся население было сплошь безумно и лишено вовсе таких полезных качеств, как вкус и чувство прекрасного, иначе, кто бы покупал журнал Гламур. Хотя иногда и создается такое впечатление, ведь просто оторопь берет, от некоторых популярных опусов литературных, кинематографических, от некоторых шумных и не очень спектаклей, грандиозных концертов на стадионах и всяких там спусках. Не обязательно васильевских. Как-то так сложилось исторически, что об искусстве у нас хоть и судят обычно, кому не лень и кто попало, но по-настоящему разбираются в нем все-таки очень немногие. Хорошо если треть – целая треть зала очередной премиальной тусовки. При этом не надо упускать из виду, что хоть премии у нас разные и залы разнообразные, а публика премиальных церемоний примерно одна и та же, как и закуски на пост премиальных фуршетах. Ничего публика, очень даже неплохая, бывают среди нее и вегетарианцы, и, страшно подумать, даже непьющие люди. Да нечего, ей Богу, скрывать, будем говорить открыто и беспристрастно, бывают среди нее, да еще как бывают, даже умные и талантливые люди. О многом говорят они, зацепив вилкой какой-нибудь сморщенный  корнишон, но только не о позоре нашего искусства, в котором сами же и принимают участие. Помилуйте, но ведь не с корнишоном же на вилке об этом разговаривать?
  Натурально, лучше после корнишона, на сытый желудок. Но и после – не получится разговора. Он неудобен, этот разговор, особенно талантливым и умным людям.
  По некоторым причинам, вполне, кажется извинительным.
      Ну-с, во-первых, батенька, мы сталкиваемся здесь с нашей извечной и самой обыкновенной трусостью. Затеять такой разговор – задеть очень многих, давно сделавших из культуры и искусства прибыльное дело. У нас ведь многие поля и луга в искусстве,  отнюдь не маргинальные, отданы как бы в пожизненное кормление, хотя, надо быть справедливыми, не стали еще пока наследственными вотчинами. Но и такой очаровательный социально-художественный зигзаг, кажется, совсем не исключен, надо быть и к этому готовым. Но не только из страха не хочется ввязываться в этот разговор о подлинном положении дел в русском искусстве. Вести его громко и без экивоков, а иначе нельзя, значит брать на себя ответственность, а этого у нас никто никогда не любил. Ответственность в нелегком и вполне, даже почти обреченном деле противостояния той ситуации – экономической, социальной, политической, которая привела к такому положению дел, что стало возможным употребить слово позор, говоря, не о пороке каком-нибудь отвратительном, а о самом святом, что мы имеем. О русском искусстве. А противостоять, ах, как лень. Какова причина этой нашей великолепной всепоглощающей национальной способности к лени везде и во всем – бытовая ли, нравственная, философская, неважно. Скорее всего, причина, конечно, епиходовская, то есть, непременно именно все-таки и все же философская.
        Но надо сказать и, во-вторых.
        А во-вторых, и это тоже просто великолепная наша черта, у всех у нас глубоко внутри живет ощущение, а в голове стучит мнение или, выражаясь языком психологии, застряла установка, что все непременно покатится к чертовой матери. Так с какого, простите, ляду прикажете затевать там какие-то особенные разговоры. Так обмолвиться с улыбочкой, вот, дескать, как довелось в середине конца жить. Да не в середине, милые, уже и золотое сечение пройдено. Намекнуть – что же вы хотели в наши переходные времена, это – пожалуйста. Жить с таким внутренним ощущением очень удобно. Тем более что оно до некоторой, трудно, правда, сказать до какой, степени верно. Вроде как приятной достоевщинкой попахивает, сижу, вот, все понимаю, и чай пью…. Или нам чаю не пить? На церемониях то всяких? Да, что – чай! Бери выше чаю…
  Горько обо всем этом говорить, печально думать.
  Вот такие субъективные и горькие заметки получаются. А какие же еще, собственно, заметки начеркать? Субъективные, именно, субъективные. О чем спор, совсем нехорошие заметки и слово какое-то нехорошее. Давай возьмем  другое слово, хорошее, например, пристрастные заметки. Да, именно, такие заметки - пристрастные, так будет подходяще. Первооснова, знаете ли,  хороша, страсть, страда, страдание.  В полном разгаре страда деревенская. 
       Один очень старательно забытый критик, прославившейся главным образом тем, что всего лишь создал русскую литературу, говорил в письме к бывшему приятелю – когда я писал, у меня было сухо во рту от злости…
               
                Посредине лета высыхают губы.
                Отойдем в сторонку, сядем на диван.
                Вспомним, погорюем…
   
   Погорюем.
   Третья и наиболее важная для нас часть формулы понималась по-разному и во время своего появления и все последующее время, вплоть до наших дней. Пожалуй, именно эта часть уваровского триединства породила самое большое количество спекуляций, и стало идейным оружием партийной борьбы самых разных группировок. Нигде, как в горячих разговорах о народности не было обнаружено столько лицемерия, ханжества, и, что самое удивительное, глубокого равнодушия и даже презрения к тому самому народу, без которого, все же, никакого понятия о народности, наверное, просто бы не существовало.
      Народность – нечто предшествующее нации. На Руси, как известно, много было и есть народностей. Сложный путь от народности и народностей к нации изучают специальные науки. Мы же имеем дело с народностью как с духовной категорией. То есть мы имеем дело со своего рода метафорой. Метафора  вещь эфемерная. Что можно считать народным, а что не является народным,  это очень трудный, скользкий, но, конечно, важный вопрос.   
Со всем тем, он интересен своей бесконечностью, дающей блестящие возможности для дискуссий и, как следствие, получения ученых степеней и званий, политического, а иногда и натурального капитала. Во времена Уварова народное значило почти тоже, что и национальное. Физические и духовные свойства народа. Но, и это представляется важным, в уваровском понимании народности нет никакого национализма, который в современном понимании не всегда вполне корректном едва ли не граничит с  черт знает какими вещами.  Россия в его время была еще очень молодым государством. Сколько лет было именно России, российской империи, наследнице древней Руси, московского царства? И полутора веков не было. И что за народ населял эти огромные, безмерные, неэвклидовы ее пространства? Нечто новое по сравнению с предыдущими веками все-таки родилось за эти полтора века на  русской земле. Чем было это новое? Как оно становилось? Куда пойдет? Какие формы народного бытия примет? Вопрос о народности был важный вопрос, постановка его была частью процесса самопознания, самоидентификации нового народного организма. Это  был не только вопрос национальный, вопрос исключительно русской национальности, в узком, почти невозможном, в сущности, этническом смысле. Это никак не вопрос крови. Хотя этот вопрос всегда был, есть и будет, прежде всего, вопрос русского народа и о русском народе. Русский народ создал государство, он заложил его нравственный фундамент, он же и более всех других потерпел от этого государства, подразумевая его бытие в некоем  длительном временном поле от Петра Великого до наших дней. В этом смысле это всегда был вопрос именно народный. И почти всегда, увы, в значительной степени это был вопрос выживания. Формула Уварова триедина – нельзя ее разорвать на части. Для Уварова, заметим, самодержавие есть существенная часть национальной идеи, народного самосознания. Здесь, между прочим, заложена была бомба замедленного и, так сказать, перманентного действия. Дело не в том, что в России  очень обожали царей, их довольно часто убивали. Но в том, что действительно мы как будто не можем обойтись без берущего за все на себя ответственность  единоначалия.
      И в уваровские и в более поздние времена, вплоть до революции понятие народное часто понимали как простонародное. Устанавливалось в этом вопросе некое тождество. И славянофилы по своему, и демократы по своему, но предписывали: народность – принадлежит простонародью.  Образованный класс чужд народности. По большей части так и было. Его культура наносная, западная и ориентация прозападная. Между народом, то есть простонародьем и барами – пропасть. Скорее надо надевать мурмолку, как Аксаков, это, наверное, сблизит бар и народ, то есть простонародье. То, что категория народности была предоставлена только простому люду, возмущало таких людей как Достоевский. Почему же мы, образованные люди, говорил он с горечью, не народ? Почему народность принадлежит только простонародью? Тут много было и правды и неправды. Правда была в том, что баре были,  не только оторваны от простого народа, но часто враждебны ему. Тут дело все-таки не в том, вернее сказать не только в том, чтобы, например, лихо исполнять народную пляску, как делала это любимая героиня Толстого, или сыпать едкими русскими пословицами, в промежутке между французскими фразами, как не очень любимый им Шеншин.  Помните –  где, как всосала в себя из русского воздуха, которым дышала, эта графинечка, воспитанная эмигранткой-француженкой,  этот русский дух, русские приемы, неподражаемые, неизучаемые, русские и т.д.  Ответ подразумевался сам собой, потому впитала, что жила в деревне, на земле среди крестьян. Что этих крестьян драли до смерти на конюшне или на съезжей, этим фактом, известным или нет юной графинечке, в данном случае можно было пренебречь. Танцевала Наташа под песню «По улице мостовой»
      Надо сказать, что большая неправда была и  в самом слове простонародье. Само это слово несет в себе уничижительный смысл. Достоевский настаивал, что и образованные классы общества это народ. Наверное, он был прав. Или не очень? Простонародья было больше. Как всегда больше бедных, чем богатых. А именно бедные определяют в конечном итоге судьбы нации. Это как в великом фильме Форда «Гроздья гнева» говорит мать – мы, сынок, бедные. Но нас, говорит она, больше; мы, говорит она еще, народ и поэтому мы победим. И именно это так называемое простонародье, а на самом-то деле – народ, всегда существовал в России отдельно от  образованных классов. Вот, например, today нет образованных классов. Помилуйте, откуда ж им взяться, когда образованных-то людей так мало осталось, что не только на класс социальный, да просто на нормальный школьный класс не наберется. И что же? Да ничего, как было, так все и осталось. Правда, в этом месте  надо сделать существенную оговорку, что под образованными классами общества всегда подразумевались именно правящие классы. Не угодно слово класс, замените его нейтральным словом слой, группа. Это в сущности значения не имеет. Все равно – они, хоть не образованные, но зато правящие, сами по себе, а народ сам по себе.
       Со всем тем,  на языке великой русской литературы, русского искусства, то колоссальное для нашей истории явление, которое так пренебрежительно, даже Достоевский, не в своих гениальных романах, а в не всегда удачной публицистике,   считал простонародьем, называлось, и  было на самом деле  русским народом. Да, весьма щекотливая тема. Особенно сегодня в век изумительной демократии и забвения всего сколько-нибудь народного. Как пример, стыдно сказать, во что превратилась на эстраде, то есть на экранах телевизоров, эстрады в ее былом понимании сейчас нет, русская песня, русский фольклор. Поневоле с удовольствием вспомнишь толстовскую графинечку. Нынешние графинечки танцуют другие танцы и в других местах. Русского, народного – крупицы. Да еще вопрос, есть ли они эти крупицы, или давно их склевали наши и не наши шоу дивы.
     Всемирная наша отзывчивость, о которой говорил как о чем-то замечательном, как о заслуживающей какого-то особого нашего восторга национальной черте, тот же Достоевский, вообще дорого нам стоила. Очень дорого.
      Многое мы прозевали.
      И стоим теперь перед остатками нашей культуры, разинув рты, как стояли степняки перед вещим Олегом.
      Погани и невегласы.
      Вот, чтобы не быть голословным. Цитата из нашей общенациональной российской газеты «Old times and new times odd» в переводе на русский. Прошу прощенья за шероховатости перевода.
     «Крайне необходимо в нынешних обстоятельствах нашей общественной жизни повышенное внимание к истокам и традициям русской национальной культуры, во всех ее многообразных проявлениях. Затеянный в свое время некоторыми лихими, но не очень, выбирая выражения, умными головами «евроремонт» нашего культурного наследия нанес большой вред отечественной культуре, которая оказалась беззащитной перед потоком самой разношерстной западной продукции. Дрянной  (dirty)  продукции.  Очень дешевой (в оригинале dirt cheap) и в прямом и в переносном смысле. И очень вредной в этическом смысле. Мы знаем, что эти два плана – художественный и этический довольно часто зависят друг от друга. Для русского искусства моральная, этическая составляющая всегда была исключительно (exceptional) важной. Бывали времена, когда она даже преобладала в эстетических воззрениях нашей художественной критики.
   Но как бы то ни было, русское искусство всегда занималось этическими вопросами, и в этом смысле оно имело огромное влияние на искусство и культуру во всем мире. Незадолго до революции большой друг русских, много сделавший впоследствии для русских изгнанников в Чехословакии, человек влюбленный в русскую культуру, Томаш Масарик, писал о том, что русские сейчас занимаются преимущественно этическими вопросами. Они, говоря словами Толстого, хотят обосновать смысл жизни и определить его на практике. В двадцатом веке все хотели писать как Толстой…»
   Писали писатели по-другому, добавим от себя, потому что писать, как он не могли. Придумали срочно какой-то поток сознания, увязли в утраченном времени, опять же доспассосы, не понять, что это такое, кинороманы стали накручивать, до абсурда дошли, а что было им, бедным, делать? Хочется написать-то что-нибудь этакое, а после него никак невозможно.
   «Преследует ли подобную благородную цель, а именно, обосновать смысл жизни и определить его на практике, наше современное национальное искусство? Да и существует ли сегодня (today) такое явление, как национальное искусство? Риторические, не требующие ответа, грустные вопросы», так продолжает и заключает, надо сказать, в минорном тоне, как семиструнная гитара романс Ночи безумные, все та же передовая статья нашей любимой общенациональной газеты «Old times and new times odd»   
    Скучновато написано, но справедливо. Кто же сегодня возьмется обосновать смысл жизни. Да еще определить его на практике.
    Три великие эмоции, три потребности будто бы определяют жизнь человека, писал, а может, не писал, а сказал в задушевной беседе Достоевский, угощая гостя чаем, который никто, кроме него самого пить не мог. Те же немногие, кто под его давлением – пей, дескать, чай, пытались сделать хоть один глоток – падали замертво. Все знали, коль идешь к Достоевскому, чаю не пей ни в коем случае, увертывайся под любым предлогом. И вообще лучше к нему не ходить. Такую штуку может выкинуть, что Боже упаси. Вот к Скабичевскому – ходи. У того чай пить можно. А, может, и нет, с этими писателями одно горе. Конечно, тогда не было телевизионных шоу. Не собирались русские писатели за голубым экраном поговорить об энциклопедии русской души и прочих милых вещах. Натурально, развивалась неврастения. Так Федор то Михайлович выйдет на эстраду Пророка читать, у-у, как читал, мороз по коже – бах, бах обмороки в зале. Тридцать три обморока. Как в спектакле Мейерхольда.
   Так вот – о потребностях.
   Потребность в материальных благах. Потребность в познании. И потребность в общении с себе подобными.
   Можно сказать изящнее, особенно о последней потребности – обнимитесь миллионы, слейтесь в радости одной и что-то там такое интересно жуткое о каннибалах.
   Положа руку на сердце – как насчет того, чтобы  обняться не с каннибалами, шут с ними каннибалами, они Кука съели, и, честно говоря, правильно сделали, об этом еще Высоцкий в песне написал, а, скажем, обняться, например, с дворником Мансуром?
   Скромность не позволяет задать вопрос о проблеме познания, – о какие, например, познания у школьников начальной школы! Они знают, что такое кунилингус! А вы? Поздравляю. О старших классах и говорить не приходиться. С этой  потребностью вопрос решен. Тема, как говорится, закрыта.
   Осталась первая из триады – могучая потребность!
   Как вы думаете, какая, все-таки, из трех потребностей преобладает today? Неужели таки первая? Надо же, никогда бы не подумал…
   Волны радио ночью примчатся…. Вот слышу по этим самым волнам, говорит один преуспевающий, как бы это сказать, сочинитель что ли, а нет такого слово – писун? Или, скажем мягче, писюн? Надо бы заглянуть в расширительный словарь Солженицына.  Я, говорит оный писюн, не могу себе позволить сделать текст, который не будет куплен.
      Все должно быть куплено. Все знают рыночные цены. И ничего не ценят.
     От нас стремительно уходит русский театр.
     Однако.
     Можно сказать серьезнее, сказать с трагической окраской интонации. Душещипательно, вибрируя голосовыми связками, с тремоло в голосе. Уходит, как человек в коме.  Дыхание еще фиксируется разными занятными приборами, но он уходит, уходит….  Он уходит! – кричит хорошенькая  медсестра, в халатике туго натянутом на очень голое тело.  Она в волнении, грудь ее вздымается, упруго дрожит и колышется, как хорошо остуженное рыбное заливное, рвется наружу, она облизывает розовым язычком пересохшие чувственные губы, она не замечает, как от петель халатика отскакивают пуговицы, но это видит пожилой реаниматор, конец серии. Знакомая картинка из американских сериалов про скорую помощь, теперь и наши киноработники здорово насобачились насчет  таких картинок. И тела под халатиками тоже ничего, не хуже американских.  И все эти тела в тугих халатиках с пуговицами и без пуговиц, просто перетянутые внахлест голубыми лентами, или исчерканные там и сям молниями, все эти великолепные санитарные тела, вы подумайте только, с высшим театральным образованием.
    Русский театр навсегда опускает занавес и уходит со всеми своими прекрасными вещами.  Актерским искусством перевоплощения, глубокой, проникновенной режиссурой, благородством чувств, возвышенностью мыслей. Высокими, простите, идеями.  Все постепенно исчезает в черноте кулис.    
     Как нам всем надоели в свое время эти до боли невыносимые, истертые, истрепанные,  всем надоевшие слова о том, что театр, понимаете ли, кафедра, с которой много можно добра сказать человеку. Простите, как это – театр кафедра?  Проповеди, что ли, хи-хи,  ха-ха, с этой кафедры  произносить, ну и так далее. Хихикали, хихикали над этими словами и не заметили, что с этой кафедры много стали недоброго говорить человеку, даже унижать стали человека, дурно о нем понимая. Или вот еще, помните, когда-то в театрах и театральных школах в ходу было еще одно высказывание,  о том, что театр, дескать, это храм, священнодействуй, вот наивный был дядька, даром, что из крестьян,  или убирайся вон. 
    Так случилось, и это, кажется, не плохо, что в Америке книжка «Моя жизнь в искусстве» вышла  раньше, чем в России, разумеется, на английском языке. В Америке, северной, как и у нас говорят все больше по-английски. Заканчивалась она в добротном англосакском  издании словами – да поможет нам Бог. Ни в одном русском издании я таких слов не помню. И еще, автор книги, человек верующий, высказывался в том духе, что хотя заниматься театром, это самое лучшее, что может быть в жизни, но занятие это должно иметь, все-таки оправдание перед Богом – надо через театр творить добро и помогать человеку.  Я музыкой благодарю Господа, как-то обмолвился старый колпак, так добродетельные сыновья называли Баха.
    И как будто, если верить бесчисленным воспоминаниям, как будто ну совершенно неверующий ни в Бога, ни в черта автор русской революции, Ленин, заявлял и ответственно заявлял на радостной заре советской власти, кто же тогда думал, что  утро затмит вечер,  – единственное, что может заменить нам религию на современном этапе, это театр. Умный был. Это потом он кино увлекся, и то надо ли уж так доверять рассказам этих киношников.  Может они все это сами придумали про важнейшее из всех искусств для нас, это кино.  Кстати, по такому интересному предмету, как закон Божий вышеупомянутый Ленин, разумеется, пребывавший в свое время в ребяческом возрасте, ведь и он был когда-то ребенком,  имел только отличные отметки.
      Лейтесь, лейтесь слезы горькие, плач, плач народ православный. Это из постановки Большого театра.  Вот уж, действительно, был театр, и нету. А его справедливо называли национальным сокровищем. Он и был таковым. Так, извините, сокровище украли на глазах, а может, и само тихо ушло.
     Как это – театр от нас уходит!  Шо вы грите, комиссар? – бессмертная Раневская в «Шторме» в театре Моссовета. Был такой спектакль, и много редакций было…. 
     А фестивали разные интересные, и чеховский, и Станиславского, и террррритория,  и спектакли, как сообщает касса.ру не какие ни будь, а все больше, знаете, легендарные и много чего еще….  Ну да, фестивали есть, а театра нет.
    Что за вздор! А вот вам какие замечательные актеры и тот, и этот, и та и эта. Вот, сходу десяток имен. А режиссеры – и тот, и та, и вон сколько имен! Да вы, наверное, в театр не ходите! Да посмотрите вы хоть телевизор – там актеры замечательные шоу ведут.  А режиссеры все выступают и чего-то обещают.     Мы, говорят, противодействуем, мы все равно будем спектакли ставить! Вроде как трудности у них какие-то, вроде как они мужественно творят вопреки обстоятельствам, то есть, как настоящие художники, а не благодаря обстоятельствам, как оно по большей части и есть на самом деле. Помилуйте, отчего же в театр не ходить, хожу. Правда, редко и с неохотой. Но друзья водят. И вот, что скажу – назовите еще больше самых прекрасных имен, а они, представьте, будут сами по себе, а театр сам по себе… уходить. Бежать от этих имен. И собери все эти имена вместе, перетасуй, сколоти из них самые блестящие «экипа», театра они не сотворят. Хотя каждый сам по себе талантливый артист. А вот все вместе…
      Еще совсем недавно, правда еще до основания общенациональной газеты Old times и т.д.,  один немецкий режиссер привозил нам из Германии ну прямо таки мхатовские спектакли. Станиславский бы позавидовал, а уж Немирович…. Все были ошеломлены и ужасно радовались, прямо таки, как дети на  Синей птице  – вот оказывается, что такое настоящее мхатовское искусство, вот, значит, как может прозвучать в таком театре Чехов. Оказывается за ним надо ехать в Германию, благо все мы теперь стали, наконец, выездными. Кто постарше, помнят это словечко хорошо и знают, что оно означало. Мы и не подозревали, как это может быть захватывающе, сердце замирает, дух захватывает. И никто не спросил самого себя, а где ж это все у нас, на родной то почве? Куда подевалось?
    Студент первокурсник смотрит на бюст, стоящий  в вестибюле театрального института.  Бюст желтый, видимо перенес гепатит, тоскливо, со слезой из-под пенсне взирает на первокурсника.  Вокруг носится племя молодое, не очень здоровое. Смотрит юноша на этот гипсовый бюст, и вдруг спрашивает даму профессора, любознательный мальчик, – тетенька, а кому это памятник, не знаете?  Она отвечает, знаю!  Вы подумайте, она отвечает! Она знает! –  Одному, говорит, очень наивному и несчастному, в общем-то, человеку – Станиславскому.   -  А кто это? А желтый он почему? Китаец? 
   …ец,  мальчик,  …ец. О, какой еще …ец!
      Ребята, как говорит, один знакомый режиссер, у него все без исключения ребята, с ним всегда ощущаешь себя молодым, с этим все-таки надо что-то делать. Но что, собственно, делать – никто не знает.
    Душа обязана трудиться и день и ночь, эту истину, выраженную в прекрасных строчках одного из лучших наших и народных по-настоящему поэтов ХХ века, крестьянский мир знал всегда. И народная душа трудилась день и ночь.
   Сколько деятелей русского театра вышло из крепостных крестьян! У нас, конечно история своя, ни на какие другие истории не похожая, все у нас свое, наше, оригинальное. Оригинальна и своеобразна история русского театра. Долгое время театра крепостного, театра крепостных актеров. Тут уж ближе к народу в самом прямом смысле и быть было невозможно.
   Основоположник национальной театральной школы, именно школы, как  учения о театре, о труде актера, о смысле театральной деятельности, о значении театра в личной человеческой жизни и в жизни общества начинал на крепостной сцене и долго был актером, оставаясь крепостным.
  Мир крестьянский не любил выскочек, гордецов, зазнаек, не уважал перекати-поле. Но всегда с уважением относился к работникам. Мир силен был внутренним ощущением локтя. Мир был справедлив. Всегда ли так было? Нет, конечно. Не надо ничего идеализировать в нашей истории, в нашем народе, это никчемное занятие. Но надо все-таки видеть его идеалы и стремиться к ним. Именно к миру призывал обратиться  с покаянием своего грешного сына Никиту старик Аким в пьесе Толстого  «Власть тьмы».  К мирскому суду, народному.
   Так важнейшая категория театрального искусства – коллективное творчество, находит свое подтверждение в основах именно народной этики.
   Второй важнейший момент, собственно, тесно связан с первым. Он как бы из него вытекает. Мы уже говорили, что мир, то есть общество не терпело, хотя, иногда, и снисходительно, пока не приносили они явного вреда,  относилось ко всяким выскочкам. Но всегда ценило незаурядных людей, относилось к ним с доверием, понимало их. В этом и был смысл мирского бытия – быть коллективом и не уничтожать индивидуальность личности. Это, собственно, и есть идея соборности. Это трудная вещь. Опять-таки, это больше, быть может, была только идея. Но трудно опровергнуть, даже если очень постараться исключительную ценность такой идеи человеческого  бытия.
   Русский театр – это театр коллективного творчества. Театр общего дела.  И при этом коллектив, состоящий из самых разных, самобытных и равных друг другу индивидуальностей, которые в театре все без исключения ценны. И хотя, конечно, не все одинаково талантливы, все равно никогда один не лучше другого. Все важны. В нем нет «звезд», это театр без «этуалей» и в нем, в этом театре нужен и дорог каждый артист, даже если его дарование и небольшое, но его часть в общей работе коллектива так же важна, как и любого, самого даровитого актера. Хотя бы потому, что от культуры, такта, понимания своей ответственности в общем деле этого актера, обладающего  пусть и небольшим дарованием, зависит все, в том числе и удачное исполнение главных ролей даровитым актером.
  И в этом смысле театр – модель мира.  Модель правильной организации человеческого бытия.
  Глобус.
  Это важнейший принцип, который провозглашал русский театр, и это тот фундамент, он стоял долгое время. Мы видим, что важнейший этический принцип русского театрального искусства основывается на этических нормах быта русского народа. К такому театру стремился человек, чей пожелтевший бюст так поразил и чуть не напугал нашего  первокурсника. Всю жизнь он создавал студии, надеясь, что они вырастут именно в такой  театр. У него не получалось, он снова и снова брался за это общее дело. Он говорил в конце жизни – все в сверхзадаче.  В конце концов, есть только одно – сверхзадача.
    Но мы переживаем сейчас время отхода от этого замечательного и, в сущности, простого принципа. Он прост как принцип, но он сложен, труден для выполнения тем, что требует немалой самоотверженности. Театральное дело губят, разрушают, если уже не разрушили совсем,  многочисленные  дельцы, делающие спектакли, в которых собраны случайно оказавшиеся вместе, духовно не родные, а иногда даже просто чуждые друг другу люди. При этом артисты, занятые в таких спектаклях прекрасно понимают, что они не ради какого-то общего дела собрались вместе, пусть дела не великого, не всегда же, в конце концов, создавать новые  МХАТы, но все-таки дела, хоть и небольшого, но  художественно и социально важного. Нет, они прекрасно сознают, что они всего лишь окружение «звезды», не более того. И сама «звезда» понимает это. Не будем говорить о том, какого рода часто бывают таланты у многочисленных наших «звезд» сделанных телевидением, рекламой, продажной критикой.
  Все это разрушает искусство вообще, ибо такого рода вещи, в том или ином виде, увы, характерны не только для театрального искусства. Но театр это убивает.
   Вот о чем, надо бы подумать, а не вести бессмысленные дискуссии о том, какой театр лучше – антреприза или репертуарный театр. Это искусственный спор. Во-первых, что значит репертуарный театр? Разве антреприза не бывает репертуарным театром? А Корш, а Синельников, а Суворин, а Собольщиков-Самарин? У них великих антрепренеров были разве не репертуарные театры? Во-вторых, антреприза с одним спектаклем может быть исключительно высокого нравственного и художественного уровня, так же как и так называемый репертуарный театр может быть безнравственным и художественно незначительным, что, собственно, today мы главным образом и имеем. Бегаем по разным фестивалям и церемониям, высунув язык от усердия, изобретаем кумиров, разрушаем репутации, забываем прошлое, суетимся, суетимся….  платим и покупаем.
  Швейцер писал, что для того, чтобы хорошо исполнить кантату Баха, нужно высочайшее духовное напряжение всех участников хора.  Когда это есть – так какая разница антреприза это или что-то другое – репертуарное.
  Не умно, смертельно вредно в искусстве отрываться от почвы. Нужно помнить о прекрасной диалектике подлинного искусства, оно, в конце концов, заканчивается тем, что становится  почвой и судьбой.
   Уходит русское искусство, уходит русская литература.  Покидают нас тихо, удаляются незаметно, без нравоучений, без громких слов, как уходят порядочные люди с визгливого торжища. Просто не хотят, гостям в потеху у дверей играть на раскаленной лире.   
  С ними уходит нравственная основа русской жизни.
 --Основы нет! – сказал Миляга.
   Экшен есть, фикшен есть, даже нонфикшен и то есть. А литературы – нет.
 А Рыло где? – продолжил он. – А…Рыло здесь. И ушли Миляга с Рылом в душистую теплую летнюю ночь и растворились в ней.
  Куда же все делось? Где Не уважай корыто? Где однодворец Овсяников? Где все они? Где наша родная майская ночь? Вся пленительная атмосфера русской литературы? Все такое замечательное? Мисюсь, где ты? Мисюсь, я взбесюсь! Где, о где, например, все эти родные обаятельные гоголевские герои, которых мы по недоразумению какому-то нелепому, по глупости нашей непростительной считали и жуликами и проходимцами – это их то, милейших и добрейших людей! Прокурор умер от стыда! О! вдумайтесь в этот дивный факт про прокурора! Он умер от стыда, а не убежал в Испанию! Держиморда где? О, подайте, подайте скорее, мне Держиморду. Я облобызаю Держиморду, я буду любить Держиморду, полковник…. Да-с, милостивые государи, я буду любить Держиморду, а Онегина себе возьмите, мне он даром не нужен ваш Онегин, но Держиморду я вам не отдам! Ибо нет никого мне today роднее Держиморды, и редкая птица долетит до середины реки Итиль…
    Вон на том берегу ее Толстой с Достоевским, Чехов со Станиславским и со всеми прочими великими и забытыми сидят чаи гоняют. Тургенев к Толстому пристает, давай, говорит, в шахматы сыграем, как в тот раз в Спасском, я отыграться хочу, а Толстой отвечает, не могу я с тобой в шахматы играть, я сейчас в процессе накопления энергии заблуждения нахожусь, и вообще не мешай. Любил этак сказать-сказануть – сразу не поймешь о чем. Лесков им были складывает, про запечатленного загибает. Они рты разинули, а Гоголь им в чаи вместо сахара соль с перцем сыплет, шутит по обнакновению. Они то и не видят.  А Достоевский-то он все видит, ох и зоркий был, прости Господи, но молчит, наблюдает, значит, а стакан свой вверх дном поставил, спасибочко, дескать, не хочу я вашего чая с солью. То есть хочу, но как-то экзистенциально хочу, сами знаете, кто пьет чай, тот отчаянный, это я у Островского в спектакле слышал.
  Так сидят они, биваком раскинувшись, художники к ним подходят, композиторы всякие. Мокроусов, например. Прочая художественная интеллигенция, которая, значит, помельче будет, но тоже ничего. Все радуются – вроде как светлая Пасха наступила, любимый русский праздник.  И Чехов стал рассказ о студенте читать.
   А за ними поля, поля, за полями перелески, синий вечер начинается, ветер скошенной полынью пахнет, эхо девичьих голосов доносит, а над полями встает звезда, звезда моих полей, звезда моей России…
  Да, они все там, куда ни один перевозчик водогребщик перевези меня на ту сторону домой, больше уже не доплывет.
   В России.

              Звезда моих полей во мгле заиндевелой…
 
  Уходит все. А куда, позвольте полюбопытствовать? В реальность, которую мы не видим. А! понятно, понятно. Маленькая зеленая дверь в стене. Да можно и Уэллса вспомнить, у него рядом с этой дверью как раз проходила железная дорога. Нет! Какая уж у нас маленькая зеленая дверь. У нас все больше заборы и блокгаузы на замках. Уходит русская культура стремительно, как мчится поезд Воркута-Ленинград, и никакой зеленой двери нет, а есть только зеленый свет до Тайшета или Абакана. Или прямо до океана, где стоит на побережье памятник русскому поэту с нерусской фамилией. Не знаю, как в Тайшете, а в Абакане красоты сказочные, а металлический поэт смотрит на один из красивейших в мире океанских заливов.
  А, в сущности, в чем дело, дорогие товарищи артиллеристы? Или, выражаясь на новом языке, который опять-таки по лени нашей, видимо, еще не успели переименовать, и он, как встарь именуется русским, прикиньте, в чем фишка-то, извините, дамы и господа? Не гоните, как гритца, волну! Уходит русская культура и уходит, да хоть скорее бы и ушла. Не надо жалеть – смена вех, смена эпох, мы – молодая смена. Мы все-таки будем пить, простите, петь и смеяться, как дети. Да, это справедливо, что касается молодой смены, то мы ее отлично воспитали – на мате, крови, бандитах и ариях зародышей.
      Да, да! Тут вот, доложу вам, не далее как намедни смотрел клавир одной современной оперы, довольно вяло, впрочем, готовящейся к постановке – эмбрион в чреве поет арию, даже не просто арию, а каватину, хочу, поет мамашу обрюхатить, а папашу зарезать и все это на переходных нотах. Такое вот соло из хора неродившихся младенцев из Фауста. Это, действительно, штука посильнее трагедии Гете, поющий эмбрион-то.  Ну, если уж эмбрионы пошли такие певучие и на такие возбуждающие темы вокализирует, что ж можно от них ожидать, кроме каверзы какой-нибудь, совершенно уж ни на что не похожей, когда они стремительно впереди собственного визга покинули родимое лоно и пошли шуметь и бегать по белу свету. Фильм был такой у Бергмана – Побегал, пошумел. Это из Макбета, самая короткая пьеса Шекспира, всего полторы тысячи строк.
  Нет, нынешние, они воспитаны другим искусством и принадлежат другой культуре. Какой же? Я скажу вам, не таясь, без утайки вам отвечу – буржуазной. На разве буржуазное так уж плохо? Ни-ни, боже упаси, оно буржуазное-то, бывает даже очень, очень замечательным. Правда наша культура  today, как бы это сказать, не совсем и буржуазная…. Буржуйская, что ли? Да, нет, а вот – нэпмановская у нас культура. Нэпман, это ведь наш двоюродный брат буржуа, это вечный поцелуй Мэри Пикфорд. С поправкой на today и арию эмбриона, разумеется.
     Не было буржуазным родное искусство.  А каким же оно было?
     Ответ будет неинтересный, лобовой будет ответ.
     Народным оно было.
     А народом в России всегда назывались и, главное, считались трудящиеся. И никто другой. И народу нашему всегда было нехорошо, а некоторым частям населения очень неплохо. Это отдает знаменитым марксистко-ленинским тезисом о том, что в каждой нации есть две нации, а в каждой культуре две культуры? А, что не так? Но две культуры – это, поверьте, совсем не так плохо. Ах, если бы, если бы у нас было две культуры! Представляете на одной улице Фискатор, на другой какой-нибудь  нетривиальный…. С одной стороны Крехт, с другой – Кулицкая…. Ну всякие там кыси, брыси, этих не сосчитать.
    А у нас то, бедных, сейчас одна на всех культура – и не народная.  И мы не постоим.
   Изощряемся мы безответственно и не служим.
   И не надо возмущаться мнимой резкостью этих отточенных до блеска слов. Дескать, автор хочет подпустить драматизму, взамен обстоятельного анализа. От обстоятельных анализов уже тошнит немножко, такие они обстоятельные. И смеяться не надо над автором, он сам над собою смеется. Это ведь тоже наша национальная черта – обсмеять все. И что можно, и что нужно, и что ненужно, и что льзя, и что нельзя. Веселые мы люди.
   Можно быть жонглером, а можно быть жонглером Богоматери.  Помните, как его, жалкого фигляра, ярмарочного жонглера спросили братья-монахи, и зло спросили, с издевкой – что это ты делаешь в часовне Богоматери, как ты можешь перед ее святым образом кривляться, кувыркаться и строить рожи? А он ответил, я знаю только свое ремесло и им служу Богородице, стараясь делать, что умею как можно лучше.  Он был великий артист, этот жонглер.
      А Россия во мгле. Об этом давно было сказано автором маленькой зеленой двери в стене. И теперь вот она снова за дымкой. Или в дымке.  Или в дыму, как недавним летом. Не случайно у нас так театральные художники дым-то любят, как придешь на какой-нибудь перфоманс, так и сочится из него дым-то. Во всех щелях дымовые генераторы.  Это для атмосферы, значит, есть такой аппарат. Дорогущий! Но очень помогает созданию художественно-целостных спектаклей.
   Возрадуйтесь зело. Храм рухнул. Ничего нет – пустое место в душах. Дурная метафора.  Боюсь сказать, иногда, думаешь, может быть, лучше, что б было бы пустое место?  Но так не бывает. – И что там, в душах, иногда, даже страшно подумать. Почему говорят, что – чужая душа это потемки? Почему потемки-то? Видите ли, что касается храма, тут разговор особый. Речь идет не о бревнах, и не о кирпичах,  и не монолитных блоках из бетона. Есть такая пословица у русского народа – церковь, она не в бревнах, а в ребрах.
  Так по-своему и так остроумно толкует эта русская пословица то, о чем проповедовал блаженный Августин – град Божий внутри нас.
  «Народный мир это, прежде всего и всегда коллектив, спайка, общество трудящихся людей, - говорится в уже цитированной нами передовице из обще любимой нашей газеты «Old times and new times odd» неизвестный автор, скорее всего сам редактор, продолжает. – «Крестьяне трудились всю жизнь (!), а праздники, хоть иногда ненадолго и прерывавшие процесс непрерывного крестьянского физического труда, всегда были ими духовно осмыслены, духовно пережиты. Процесс духовного осмысления жизни, сочувствия природе, людям, этот непрерывный процесс духовного творчества, непрестанной работы народной души нашел сначала свое воплощение в народном творчестве, а потом и в великих созданиях русских художников, композиторов, писателей, деятелей русского театра» Убедительно звучит,  и читать приятно. Особенно это нагнетание слова – духовно. Шесть раз подряд.
    Никогда в истории России не было единства правящих классов, или слоев, групп, с тем подавляющим большинством нации, которое называлось в русской литературе народом, и которая на самом деле была им. Достоевский и многие другие очень хотели быть народом, но никогда им вполне стать не могли. Народ всегда был чем-то другим. Если не сказать чужим. Это чужое изучали, в него уходили, в него погружались, с ним пытались слиться, но эта колоссальная загадка – народ, все время оставалась неразгаданной. Ни Савельич, ни мужик Марей, ни Платон Каратаев, ни казак Ерошка, ни пушкинский Пугачев, ни Наташа Ростова при всей гениальности этих образов русской литературы не могли воплотить в себе всего того, что называли когда-то народной душой. Ни Африкан Африканыч, ни Михаил Пряслин, ни Иван Денисович и другие образы уже советской и тоже великой литературы в совсем еще недавние, но быстро канувшие в лету времена. Со всем тем писатели, создатели и перечисленных нами и многих других, а их всех не перечесть, великих образов русской литературы были писателями истинно народными, их творчество отчетливо несло в себе черты подлинной народности.
     Некоторые исторические высказывания боишься приводить, чтобы не быть укоренным в пошлости. Засмеют, это в лучшем случае. А то и побить могут, теперь это, знаете ли, запросто.
     Глинка (композитор) сказал, что, народ создает музыку, а композиторы всего лишь аранжируют ее. До боли известная фраза. Неудобно ее как-то и приводить. Но почему? Ведь Глинка то был прав. Все учение Асафьева об интонации, вся его теория об основной интонации эпохи, в сущности, есть  не что иное,  как подтверждение слов великого русского композитора. Русскому языку надо учиться у московских просвирен, что-то такое говаривал камер-юнкер Пушкин. Нет сейчас ни просвирен, ни их чудесного языка, с удлиненными, протяжными, певучими гласными в предударном слоге – с Ма-а-сквы, с па-а-сада, с ка-а-лашного ряда.  Па-а-звольте, сударь! – это молодой Болконский у Толстого. Вот у русской песни, у самых разных напевов наших губерний и областей и надо учиться. Пока крохи этого богатства еще остались. Ведь именно эти напевы и впитали в себя русские художники. На них они и выросли. Это ли и придает их творчеству черты народности? Несомненно. Но не только это. Хотя это много – уловить основную интонацию народной жизни.
      Вернемся к заклейменному триединству Уварова. Время его, в сущности, не поколебало. Оно живо до сих пор, хотя с некоторым основанием можно говорить, именно сегодня эта формула потихоньку начинает разваливаться. При этом истаивает ее третья часть, та самая народность. По сути же, сама формула, провозглашенная Уваровым, никогда не изменялась, никогда не была опровергнута целиком.
   До революции она была официальной доктриной,  и после революции тоже. Просто или, может быть, не очень просто, но  произошли в ней замены  слов, причем только первых двух, но никак не их смысла. Самодержавие заменили  диктатурой пролетариата, православие партийностью, идейностью, марксистко-ленинским мировоззрением. Народность сначала отвергли, почти оплевали. Правда, сначала приравняв ее к национализму. Во всяком случае, первые пятнадцать лет советской власти это понятие было не в чести. Позже, где-то в тридцать четвертом году это понятие снова было восстановлено в правах. Тогда было объявлено о создании новой исторической общности – советского народа. Искусство и культура, литература и вообще все принадлежало будто бы этому новому советскому народу и конечно несло в себе черты народности, было, просто не могло не быть истинно народным. Так утверждала партийная, коммунистическая пропаганда. Самое занятное, что отчасти так было на самом деле. Невозможно здесь разбираться во всех хитросплетениях советской эпохи, но восстановление в правах категории народности, дало возможность появления в советском искусстве великих произведений. А в эпоху так называемой оттепели привело к возрождению великой русской литературы. Мы  называем ее – второй великой русской литературой. И в области музыки были созданы шедевры, и в сфере народного творчества, народной музыки мы знаем немало замечательных имен. Да, народность была отличительной чертой этих творческих свершений, хотя она и понималась художниками совсем не так, как понимала ее официальной пропаганда.
       Давайте еще раз, спросим себя, я понимаю, что повторяюсь, но делаю это нарочно, спросим  без околичностей, зададим себе риторический вопрос. Кого называли в дореволюционное время народом, кто хранил традиции, как говорится, старины глубокой, кто создавал духовные ценности, кто создавал нравственные устои и воспитывал в них русского человека и т.д. и т.п. Кто придумал барыню, и кто сочинил «По улице мостовой», которую так прелестно и с таким задором отплясывала Наташа. Народом называли подавляющее большинство населения России, население трудящееся. Тех, кто ходил в лаптях, а не в удобной европейской обуви – привет от Чаадаева. А то сапог на Руси шить не умели. Конечно про обувь у злого басманного философа это метафора. Но, кажется, что эта метафора стала основной идеей некоторых наших либеральных демократов. Очень хотят удобной европейской обуви, и совсем не метафорически. Вот и магазинчик такой открылся, под названием Босяк, бутик, поганое же, прости Господи слово, элитной обуви. Как известно из марксистской и не только марксисткой критики пролетариат в России хоть и быстро развивался, но все же был относительно малочисленным. Смело можно сказать, что народом называли крестьян. Вот тут-то мы и подходим к нашей национальной трагедии, касаемся той раны, которая болит и кровоточит до сих пор. И те, кто их так называл, сразу же себя самого от народа отделял.
   Народная дума это крестьянская дума, это дума о земле и воле. Да с разными нюансами, оттенками, были ведь и свободные землепашцы. Да и  довольно многочисленное казачество, хоть и не назовешь крестьянством, но и оно было тружеником на земле. Не надо вдаваться здесь в социологические споры. Очевидно, что народ в России это была та ее часть, которая работала землю. Хорошо это или плохо, прогрессивно или не прогрессивно, отставали мы в этом смысле от Запада или нет, все это не имеет значения. Как не имеет никакого значения, между прочим, постоянное сравнение нас с Западом. Америка, кстати напомнить, от нас на востоке.
   Все великое русское искусство и литература за редчайшим исключением, которое даже, наверное, и не стоит принимать в расчет, было обращено к народу, питались его энергией, его духовными силами и, что немаловажно, совсем не было по отношению к нему подобострастным. Напротив, страшные вещи можно прочитать о народе у одного из самых народных наших писателей Н.С. Лескова – «Житие одной бабы» чего стоит. Вся отечественная культура трудилась ради народа, она хотела, и сохранить его традиции и сделать его по настоящему свободным. Дело тут не в собственно земельном вопросе, речь идет и о духовной свободе. Весь девятнадцатый век и век двадцатый до революции ничем иным русское искусство и не занималось, как только народной судьбой. И в этом литература и искусство были народными. Они не рядились в народное платье, не лебезили, еще раз повторяем, перед народом, но глубоко уважали народ, из массы которого, огромное количество талантливейших русских художников и вышло. И эта корневая связь с народом давала им право быть к нему требовательным.
     И вот с этим народом, ради которого жили и трудились великие русские художники, быт и традиции которого изучали великие русские ученые, историки культуры и искусства, в том числе и народного, иконописи, с этим народом случилась катастрофа.
   За годы советской власти крестьянство, даже так называемое колхозное крестьянство было почти поголовно уничтожено. Речь идет не только об исчезновении класса, или, если угодно, самой многочисленной общественной группы. Речь идет о ее в значительных масштабах физическом уничтожении.
      Но в советское время народом назывались не только крестьяне, колхозные, разумеется. Народом стали называться все слои общества, так как предполагалось, что все представители общества, суть трудящиеся. Одна  бедная интеллигенция попала, в какую-то там прослойку, как заварной крем между коржами, и очень быстро в ней задохнулась.
     На место бар пришла партийная бюрократия и советская номенклатура.
     Быть художником подлинно народным, значило отражать в своем творчестве чаяния и думы трудящихся. То есть народа. А народ опять существовал отдельно от своих вождей. Это парадокс – все время требовать вождя, а потом жить, как-то, не взирая. Все повторилось, вечное, так сказать, возвращение.
     А может быть это, все-таки, одна из наших больших исторических неправд, эта свирепая любовь к начальству?  Может она, эта любовь, потому и свирепая, что мнимая?
     Народ планомерно и безжалостно уничтожался. Он уничтожался не только физически. Его стремились насильственно переделать нравственно. Он сопротивлялся, но, как ни страшно произнести, некоторое перерождение народа в советское время все же начало происходить. Боролись с этим постепенным уничтожением и насильственным перерождением народа отечественные художники в советскую эпоху как могли. Еще раз повторяем, что само возрождение в советские времена, хоть и в пропагандистских целях понятия народности искусства им в этой нелегкой борьбе помогало. На официальном уровне и собственно народное искусство было представлено выдающимися артистами и художественными коллективами.
    Но постоянное пропагандистское жонглирование понятием народности, привело к его профанации. Оно стало вызывать некую социальную тошноту. Говорить о народности художественного творчества,  стало означать быть приверженным к официальной пропаганде. Народность стала едва ли не неприличным словом. Это была реакция на официальную пропаганду. Но эта реакция, как всякая, впрочем, реакция привела к тому, что художественное творчество и публицистика целого ряда художников, не смотря ни на что приверженных идеалам народности, стало восприниматься как идеология националистическая. Что было, конечно, неправдой. И что нанесло нашей культуре вред едва ли не больший, чем  официальная пропаганда.
    Советская эпоха особенно после ХХ съезда шла в борьбе и закончилась ожесточенной борьбой течений русской культуры, которых можно назвать с натяжкой новыми западниками и славянофилами. При этом так называемые западники были вроде как демократами, а так называемые славянофилы, или лучше сказать новые почвенники, разумеется, консерваторами. При этом что они, собственно, хотели консервировать, кроме белых груздей и рыжиков, было что-то не очень уж вразумительно объяснено нам их демократическими  прозападными противниками. Кажется, все ту же народность. При этом партия и правительство долбили и тех и других. И альманах «Метрополь» и писателей «деревенщиков».
     Между тем опять пошли в народ. Собиратели музыкального и устного фольклора, обрядов, они многое успели собрать и сохранить. Вышли кое-какие бесценные книги, вроде книги В.Белова «Лад».
    Но массовый отток оставшегося в живых сельского населения уже тогда начался. Это, к сожалению, сейчас особенно необратимый процесс. Страна стала страной дачников, увы, очень часто это те самые дачники, о которых написана гениальная пьеса Горького. Опустевшие деревни, которые видишь проезжая, например, тверскую губернию, это не вопрос только аграрный, это вопрос нравственный. Это пустоты в нашем сознании. Это прорехи народной культуры, дыры, когда-то великолепного полотна, которые, как и, главное, чем залатать?
    В народном крестьянском быту понятие мира, именно как общего дела, важного всем и облагораживающего каждого, было очень важным. Так же как пока еще, кажется, не угасла и важна в русском национальном сознании мысль о, страшно вымолвить это слово, ведь какой иногда вой поднимается, когда его произносишь, мысль, говорю я, о соборности всего народа. Это утопия, конечно. Особенно в наше время, то есть today, когда всем на всех наплевать. Но мысль хороша. Почему бы не помечтать. А вдруг, когда-нибудь так и будет – довелось в былые годы духу страстно возмечтать…
   Этические основы русского искусства, и в этом, понятно, нет ничего странного, очень близки к этическим основам народной жизни. В русском искусстве понятие народности его всегда стояло на первом месте.
     И не потому, что кто-то очень умный или не очень умный это придумал. – Давайте-ка, на первое место поставим народность, сделаем им комплимент, а то, знаете ли, оброк, барщина, высохли руки, повисли, как плети, нет, народность была  укоренена в русском искусстве. Как составляющая его кровотока. Сегодня это так?   
    Это, конечно, сложный вопрос и, откровенно говоря, страшный. Тут надо подумать, говоря о народности, а есть ли еще сам народ. Вправду ли он еще сохранился.
   Ведь чертова today это еще и эпоха имитаций.
   Одно у нас сейчас должно быть общее дело – помочь народу выжить.    
   И не забывать – свет и во тьме светит.


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.