Азохен вей

Вспомните о евреях, ожидающих до сего дня
восстановления царства израильтян,
борющихся до сих пор против христианства.
А. И. Герцен. «Письма об изучении природы»


I

Меня зовут Леонид Израилевич Коган, мне сорок восемь лет, и я никогда не был женат. История эта длиной в двадцать пять лет, но я постараюсь покороче.
После окончания факультета журналистики МГУ меня распределили в одну из московских отраслевых газет. Работа мне не нравилась, потому что практическая журналистика оказалась совсем не то, чему в университете учили, и потому еще, что наша семья собиралась уезжать из страны навсегда — планировалось в Канаду.
А пока я фактически саботировал в ожидании отъезда, пользуясь к тому же общим бардаком, и произошло то самое, из-за чего я до сих пор не женат и живу в России, хотя вся родня — в Канаде: нас отправили в командировку в маленький, очень далекий город с большим целлюлозно- бумажным комбинатом. Оттуда пришло анонимное письмо о недопоставках и недовыполнении (смешно как сейчас звучит!) чего-то там по вине руководства, каковой криминал мы должны были выявить и на страницах газеты отчитаться. Помните: «Письмо позвало в дорогу»? Вот что-то в этом роде. Мы — это зам главного Константин Николаевич Петряжников, ответственный секретарь Нина Сергеевна Никоношина, фотокор Борька Зайцев и я. Меня, как я понимаю, взяли «для обкатки».
В общем, пить мы начали еще в Домодедове, да и туда Борька прибыл с запахом. Нина Сергеевна принюхалась и сказала:
— Зайцев, все веселишься?
Борька подмигнул ей и сказал:
— А зачем же меня тогда брали, Нинок?
Никоношина быстро взглянула на меня, и этот взгляд и «Нинок» сказали мне, что Борьку брали не только за этим. Я вспомнил тут, что Борьку за его подвиги у нас запросто называли — Заяйцев.
Я никогда не понимал русского пьянства, но был тогда слишком молод, чтобы составить хоть какую-то оппозицию общему настрою. Городок находился так далеко, что полет включал три взлета и посадки, и в аэропортах все шли в ресторан. С непривычки я нарезался как свинья и утром по прибытии чувствовал себя вообще как не знаю кто.
— Ничего, — сказал Петряжников в самолете, посмотрев на меня, когда мы уже сели, — клин клином вышибают, — и налил мне полстакана коньяку.
Таких — невыспавшихся, красных, с запахом свежачка — встретил нас в аэропорту на казенной «волге» секретарь парткома Закурнаев, высокий красивый мужик лет сорока, который глядел на нас опытным глазом, усмехался и жал всем руки. Я могу поклясться, что в машине он сказал Петряжникову, сидящему радом с ним на переднем сиденье: «Зачем жидка-то привезли?» После этого мне стало так противно, что только похмелье, в котором я не ориентировался, удержало меня в машине, да и вообще в этой командировке. Я уже никого не слушал и не слышал и громко про себя стал вспоминать все, что стоило моего умиления: нашу еврейскую семью, наши шахматные турниры, «Тумбалалайку» под пианино и под гитару, мамину кулинарию, — и как-то само собой для оценки происходящего со мной всплыло слово «некошерно». Как только вернемся, я уволюсь, думал я.
Наше журналистское расследование с самого начала было фикцией, потому что Закурнаев уже все расследовал, да и расследовать-то было нечего: анонимку написала любовница директора комбината, но, поскольку у директора любовницы быть не может, а бабу эту все-таки следует пожалеть — городок маленький, где мужиков-то взять? — лучше осудить анонимки как явление, и все. О производстве и поставках почти и речи не было. Петряжников, наверное, тоже все знал с самого начала, но исправно таскал меня за собой и стращал:
— Учись, в следующий раз один поедешь.
Мне и в самом деле было страшно и было бы еще страшнее, если бы я не был твердо уверен, что теперь уж точно никуда не поеду, и я втихаря злорадствовал: пусть эти русские со своими недопоставками… в общем, куда подальше — нас, евреев, это уже не касается.


II

Накануне возвращения я весь день провел в гостинице и провалялся на кровати до самого вечера, когда пришли все наши с Закурнаевым — расследование закончилось, и надо было его достойно, что называется, завершить. Несчастнее меня не было на свете никого: уйти я не мог — это был наш с Борькой номер, на Закурнаева должен был смотреть с отвращением, поэтому вообще не смотрел, запах перегара пробудил во мне ненависть и чувство превосходства, откровенный роман Борьки и Никоношиной представлялся ужасной грязью…
Я разжигал и жалел себя до тех пор, пока в дверь номера не постучали.
— Войдите! — по-хозяйски весело крикнул Закурнаев и подмигнул всем — дескать, смотрите, что сейчас будет. Он, вор, знал, что посмотреть есть на что.
Дверь открылась, и вошли две женщины — одна лет тридцати пяти, полная, сильно накрашенная, а другую женщиной можно было назвать только для того, чтобы сказать: «Вошли две женщины». Тот, кто полагает, что красота в женщине не главное, — или слишком искушен и развращен, или ничего не понимает в красоте, или же он — женщина. Необыкновенный, только что распустившийся восточный цветок — вот что была вошедшая, и при воспоминании об этом антре мне до сих пор хочется сглотнуть, потому что я влюбился с первого взгляда, влюбился первый и последний раз в жизни. Вот зачем мне эта командировка, вот зачем мне этот антисемит Закурнаев, вот зачем я приехал в это захолустье! Кореянка задержалась на пороге, остановила свои громадные глаза на мне и сделала два шага в мою сторону.
— Женечка, эй! — окликнул ее Закурнаев, этим как бы приглашая сесть рядом с ним, но она шла ко мне как завороженная.
Если бы кто-нибудь из них был трезв, он обязательно увидел бы это поле притяжения, в котором я встал и тоже двинулся ей навстречу.
— Женечка, мы так не договаривались! — капризно сказал Закурнаев, но, мне кажется, она его не слышала.
Женя была кореянкой-полукровкой — отсюда такая обворожительность. У восточных женщин, как правило, нескладное, приземистое тело, а Женя была высокая, длинноногая, с высокой грудью. Я типичный еврей, слова «жидовская морда», «шнобель», «пархатый» сидят на мне как влитые. И может, Женя почувствовала мою нацио­нальную обособленность как свою, может, искала выход из этой предназначенности Закурнаеву, но только через час мы с ней в соседнем номере целовались как ненормальные. Мои сексуальные фантазии готовы были стать реальностью, скудный опыт не имел никакого значения, потому что я знал, что сделаю все, чего захочет Женя, и пойду за ней на край света.
— Я боюсь, — вдруг уперлась мне в грудь Женя.
— Я люблю тебя, не бойся.
— Давай немного выпьем для храбрости.
— Я храбр, как никогда! — Я прижимал ее к себе все сильнее.
— Будет больно, я боюсь…
— Так ты?.. Не может быть!
Я задрал ей юбку и с силой потянул вниз колготки — до сих пор помню, какие у меня были железные руки. Она шепотом ахнула и заперебирала стреноженными ногами. Я прижался к ней все свом железным телом и понял, что она перестала бояться и сейчас ей будет больно…
Адский хруст раздался в этот момент у меня за спиной — посыпались стекла, и занавеска окутала нас.
— Женечка, выходи-и! — раздался радостный, звонкий голос Закурнаева.
Женечка упала на кровать и заплакала. Я выглянул в разбитое окно, повертел головой направо, налево — в темноте никого не было видно, вынул пару осколков и бросил их на улицу, потом повернулся в комнату — она была пуста.


III

Через неделю после возвращения в Москву я с радостью понял, что забыть Женю мне не дано и что нужно лететь обратно и найти ее, и трудным это мне совсем не представлялось. Я заявил своим родителям, что, пока Женю не найду, из Союза не тронусь, да и уеду только с ней. А если без нее? А без нее — тогда езжайте без меня. Мама плакала, а папа говорил, что сын, кажется, становится мужчиной, но лучше бы это случилось на полгода позже, и вздыхал. Забегая вперед, скажу, что они уехали без меня, а я до сих пор вот здесь и здесь и останусь.
Поиски Жени я — молодец — начал с визита к Закурнаеву. Потом я анализировал, зачем я сделал такую глупость, и пришел к выводу, что прежде всего мне хотелось ему показать свое торжество: Женя ведь в меня влюбилась, когда он был рядом. Закурнаев выслушал мой вопрос и, усмехнувшись и разведя руками, сказал, что Женя приезжала к родственникам, а сейчас уехала. Куда? Кажется, в Красноярск. Кажется?.. Или, может, в Биробиджан.
Назови он какой-нибудь другой город, не Биробиджан, я, наверное, ему бы поверил, а тут взглянул в это полное, красивое, такое до противности русское лицо и обозвал себя самыми последними словами. Извиняет мою глупость только то, что мне было тогда всего двадцать три года и, кроме Закурнаева, я в этом городе не знал никого.
В справочном бюро никаких Кимов не значилось, на телефонной станции Кимов зарегистрировано не было, и я уехал оплеванный, точно зная, что меня обманули и что мне очень долго будет за это стыдно.


IV

О том, что я безнадежно влюбился в командировке, в газете известно всем стало сразу, но нужно отдать мне должное, что на все намеки и смешки я честно отвечал, что да, влюбился и буду и дальше Женю искать. Результатом такой легализации явилось то, что, как мне рассказали, Петряжников связывался с Закурнаевым и пытался что-либо у того выяснить, но комиссар держался по-комиссарски: Ким приезжала ненадолго и уехала, и он бы сам не прочь ее отыскать, но!..
К тому времени мама с папой и братом уехали, а все в редакции знали, что из-за Жени я остался, и прямо-таки полюбили меня за такое, как у нас, у евреев, сказали бы, глупство. Петряжников загружал меня работой, чтобы я особенно не зацикливался на чувствах, как-то виновато, бывало, посматривал, но чувствовалось, что гордится таким дураком под своим началом. Через год я так поднаторел в журналистике, что писал не задумываясь, и писал самые проходные материалы, чем вызвал обострение шовинизма в редакции — «Опять эти евреи повсюду лезут!»


V

Антисемитизм существует и будет существовать до тех пор, пока существует считающий себя богоизбранным народ, наивно ждущий в генетической чистоте своих рядов признания своей богоизбранности. Это наивно, во-первых, потому, что этот — мой! — народ отвел Сына Божия на Голгофу, а во-вторых, потому, что есть же еще и атеисты, для которых христианство — такая же утопия, как Город Солнца Кампанеллы. А атеистов у нас много…
Антисемитизм существует, и каждый еврей знает об этом с младых ногтей: «Учись! Ты должен быть лучше всех, потому что тебе труднее всех пробиться!» Это первое свидетельство антисемитизма. Мне тоже так говорили, и я с детства знал, что я не как все. Но я также знал, что я лучше всех и жил в этой уверенности до встречи с Женей, после которой вопрос «хуже — лучше» меня уже не интересовал. «Счастливее — несчастливее» — вот что главное. А мое несчастье было очевидным, настоящим и определяющим — я даже бросил своих родителей. Мне сочувствовали, мне удивлялись — но я все равно был еврей. И вот однажды…
— Ну что, Лёнчик? Народ любит своих евреев?..
Я вздрогнул и от неожиданности, потому что не слышал, как Борька подошел, и от того, что он хлопнул меня по плечу, и от слова «еврей».
За последний год мы с Борькой сдружились, несмотря на то, что он был старше меня на восемь лет. Он был очень талантливый, поэтому очень беззащитный и битый человек, и то, что именно он подвалил ко мне с таким вопросом, показало мне, как он боится в очередной раз быть битым.
Трудно было сразу понять, сколько всего было заключено в его словах, но я понял: это было и признание того, что я «лучше всех», и сомнение в моей искренности, и надежда на эту искренность. И еще вот это: «народ любит своих евреев». Курсив я поставил специально, чтобы не тратить время на объяснения, — я же обещал покороче. Я встал, как на допросе, и услышал гробовую тишину — не один только Борька задавал мне этот воп­рос.
— А что такое, Борька? — улыбнулся я. — Не хочешь ли записаться? Это совсем просто — обрезание у нас по четвергам.
Общий выдох сказал мне, что я попал в десятку. Борька заржал, подмигнул и хлопнул меня по другому плечу. А я почувствовал себя выкрестом.


VI

Однажды сижу на работе и сочиняю: рассказ — для души, а фельетон — по заданию Петряжникова. Написав: «И не родился Каин, Авель был единственным сыном у папы и мамы…» — поднимаю я глаза и вижу прямо напротив себя корейца-китайца с портфелем в руках. Я ужасно обрадовался, потому что точно знал, что это какой-то Женин родственник, и подумал, что Петряжников как-то все-таки провернул это дело. А кореец спрашивает:
— Твоя фамилия Коган?
Я встаю и радостно киваю. Тут он достает из портфеля топор и говорит:
— Зарублю!
Я даже не испугался.
— Вы что? — говорю. — Вы кто?
— Я Женин отец… Афанасий Ким.
— Ура!
— Чего?!
— Я же вас целый год ищу! Куда вы уехали?
— Никуда не уезжали… А раз ищешь — женись.
— Конечно, женюсь. Я и искал Женю, чтоб жениться. Если она захочет, конечно.
— Захочет, не захочет! Опозорил — женись!
— Как опозорил?!
— Так опозорил: дочка — вылитый ты.
— Чья дочка?
— Твоя.
— Вы с ума сошли!
— Да, я состою на учете в психдиспансере. Зарублю — и ничего мне не будет.
— Ничего не понимаю! Давайте садитесь.
Он сел — глубоко провинциальный, плохо одетый, чем-то пахнущий, но Женин отец. Он рассказал, что ровно через девять месяцев после нашей командировки Женя родила девочку и, еще будучи беременной, говорила всем, что отец ребенка — тот красивый (это я!) журналист из Москвы, который скоро приедет, женится на ней и увезет в Москву, в доказательство чего показывала всем мои письма. Родители не возражали — но никто из Москвы не ехал. Тогда отец решил явиться ко мне сам, благо весь город знал, из какой газеты мы приезжали.
Я был побит. Ну если б ребенок родился хотя бы через десять месяцев — ладно. Но девять!.. Как она могла! Сразу после моего отъезда… Я же точно знал, что она полюбила меня сразу, мгновенно. Может, она уже была беременна, потому и была так хороша? А как же это: «Я боюсь, мне будет больно»? Вранье? Да, вранье! В России все врали, Россия — страна поголовного вранья, без вранья было не выжить.
Рассказав ему все как было (видно, в моих словах было столько искренности и злости, что он поверил, — прежде всего, как мне кажется, из-за злости), я проводил его до выхода на первом этаже.
— До свидания, Афанасий… не знаю, как по батюшке, — сказал я. — А дочери не говорите, что ко мне ездили: опять чего-нибудь соврет.
— А может, поедем? Ну так, соседям тебя показать. И уедешь…
— Нет уж. Я не смогу смотреть в глаза вашей дочери, мне вполне достаточно вашего рассказа.


VII

Мама с папой все время меня звали в Канаду, рассказывая, как им там хорошо, что подразумевало, что мне там хорошо будет тоже. Но я им не верил. Во-первых, не верил, что им там хорошо, а во-вторых, я точно знал, что мне плохо будет везде, и поэтому твердо решил остаться в Союзе. Тут я должен большое спасибо сказать Петряжникову, который ни на какие провокации парткома не поддавался и уволить меня как сына эмигрантов — изменников родины отказывался. Со своей стороны я брался за все, что поручали, так как мне было все равно, и через пару лет Петряжников мной мог бы гордиться, если бы не умер.
Петряжников, по-видимому, догадывался, что мое рвение носило характер запоя с горя, и все «подливал» мне работы. А коллеги считали, что я пострадал «за общество» и даже чуть из-за него жизни не лишился, и тоже мной гордились, особенно когда узнали, что я окончательно отказался последовать за родителями. Опять нужно отдать мне должное — героем здесь я себя не чувствовал: по паспорту я был русским, то есть изначально лжецом, предателем, даже если это предательство было подсунуто мне несовершеннолетнему.
У женщин я стал пользоваться таким успехом, что Борька Зайцев тоже мог бы мной гордиться, а мог бы даже и позавидовать, но он ушел от нас в АПН, так что гордиться мной было некому. Я уже подумывал жениться — была там одна на примете, но тут грянула перестройка, а с ней настоящая журналистика и стало не до баб вообще.
Нынешнему времени я благодарен хотя бы за то, что в слова «жидовская морда» народ перестал вкладывать душу, а слово «еврей» вошло в широкое употребление. Для вкладывания души появилось много чего другого — хорошего и плохого, а слова: «Он еврей, но мужик нормальный» — звучат для меня теперь не обидно, а ободряюще, потому что я понял их смысл: если кто с тобой на одной кухне пел песни под гитару, рассуждал о невыносимости бытия, а потом просто-напросто махнул на «историческую родину», так он же жидовская морда! А слова «историческая родина» вообще фарисейские, придуманные каким-то казуистом из наших, для того чтобы морально оправдать эмиграцию в глазах самих эмигрантов. Родину не выбирают, так же как родителей и детей, и нечего тут в бирюльки играть: поехал «за длинным долларом» — так и скажи, все поймут, сами на Север за тем же самым ездили, а если «на историческую родину» — скатертью дорога в сектор Газа.
Интересно, называют американцы Англию своей исторической родиной или аргентинцы Испанию? Если да, то я очень удивлюсь. Так что понятия «историческая родина» и Израиль — синонимы и употребляются только в связке.


VIII

В Канаду я все-таки ездил — на похороны мамы и папы, но это было уже в конце 90-х, так что наши, с которыми я там встречался, были озабочены одним вопросом: правильно ли они сделали, что уехали? Судя по тамошнему телевидению, у нас тут такая веселуха и такая кормушка, что просто жаль не поучаствовать. Да и ездят теперь все свободно, и одеты, а уж деньжищ!.. А уж евреев понаоставалось!.. Вон и Лёнушка — это я — каким франтом. Брат мой, правда, американизировался, говорит с акцентом, — чужой человек.
Вернувшись из Канады, я вдруг ощутил, что я один как перст, что сорок два — это возраст и пора жениться. О Жене я давно не вспоминал, то есть не вспоминал с обидой, но от всех новых женщин невольно ожидал этого впечатления только что распустившегося, в росе цветка, предназначенного одному тебе, но, увы, поистаскался я здорово, а опыт склоняется или перед еще большим опытом, или перед совершеннейшей наивностью, и ни то ни другое в жены не годилось. A еще оставалась неизвестность — зачем Женя меня и всех так обманула. А еще, прожив достаточно долго, я знал теперь, что нужно тогда было поехать с Афанасием Кимом и хотя бы увидеть Женю, и меня иногда мучила моя глупость.


IX

Все эти двадцать пять лет я был уверен, что с Закурнаевым мы «цокнемся», и цокнулись мы в прямом смысле: на «Дмитровской» в часы пик я задел бампером своего «фольксвагена» его шестисотый «мерседес».
Я узнал его сразу, как только открылась дверца рядом с водителем, — красивый, вальяжный, почти не постаревший.
И он меня узнал:
— Здравствуйте, Леонид… Никогда не знал вашего отчества.
— Здравствуйте, господин Закурнаев, никогда не знал вашего имени.
Я действительно забыл, как его зовут.
— Ну что, ГАИ будем вызывать?
Меня такая злость взяла:
— Да царапина-то копеечная.
— Ну а у меня тем более.
— А скажите, господин Закурнаев… столько лет прошло… а где же все-таки Женя Ким?
— Женя?.. Давайте вон в кафе зайдем. Не на улице же…
Мы отъехали с места аварии и поставили машины к обочине.
— Володя, я пообедаю, час в твоем распоряжении, — сказал Закурнаев шоферу.
— Понял, Василий Палыч, — донеслось из машины.
Значит, Закурнаев — Васька, усмехнулся я про себя, но мне было не до смеха — даже руки тряслись.
Мы заказали обед и молчали, сидя лицом к лицу.
— Вы не ответили на мой вопрос, — не выдержал я.
— Сейчас отвечу, — сказал Закурнаев и оглянулся на принесшего обед официанта — Мы с Женей живем в Москве, я тут в банкирах. Часто вас в газетах видим… А вы меня тогда очень уели. Влюбилась она в вас как кошка. А я ее любил без памяти, на все был готов. Целую неделю после вашего отъезда убеждал ее, что москвичи все дерьмо, чувств настоящих не знают, поразвратились там по Москвам, по Питерам, по заграницам. А уж евреи вообще… В общем, Христа распяли. Она хоть и кореянка, но про Христа подействовало — уговорил. С женой, правда, когда разводился, из партии загремел. Я же — помните? — был секретарь парткома, моральный облик, то-се… А дочку на первых порах, уж извиняюсь, пришлось вам приписать. И назвали Леночкой — в вашу честь. Женя так захотела. А что ее отец к вам приезжал, мы даже не знали. Потом уже, когда поженились, Афанасий все сокрушался, дескать, чуть человека из-за нас не убил. Хотел даже опять к вам ехать извиняться, да далеко, дорого тогда было. Отговорили. Живем мы с ней хорошо, даже очень — женщины ценят, когда мужик из-за них все бросить готов, а я и бросил. И люблю ее не меньше твоего, потому что ты молокосос, все на побегушках, а мы с подходом, а теперь и с деньгами. Вот так вот!
Во время его рассказа я не произнес ни одного слова, да и сейчас говорить было не о чем, не жаловаться же ему, что Женя была моя единственная любовь и другой не будет, а он отобрал ее у меня. У него она тоже, как видно, единственная, и он сделал все, чтобы она была. А мне, когда ее отец меня нашел, было невдомек, что раз Женя назвала меня отцом ребенка, значит, хотела, чтобы так оно и было, и нечего было представлять оскорбленную невинность, а надо было ехать вместе с Афанасием и хотя бы поговорить с Женей. А ведь он меня звал, а я… Я уверен, что, появись я у Кимов, Женя забыла бы любого Закурнаева, а Женин ребенок… он должен был быть моим и стал бы моим, и я был бы счастлив.


Рецензии