На крючке

— Дед, а дед… — начинает Вика, моя двоюродная сестра, когда мы все после ужина выходим на маленький, мощенный красным кирпичом двор, — вот ты немцев много поубивал?
Дед, прослуживший всю войну в железнодорожных войсках, в том числе и у немцев, отвечает, как от него и ожидается:
— Я немцев поубивал — девать некуды! — В его голосе злость на немцев и на нас. — Я во какой был командир!.. Ты вот у мене успроси…
— Мандир ты, а не командир! — говорит бабушка.
— Не задавайси! — злится дед и забывает, о чем мы должны его «успросить», потому что думает о том, что в тумбочке осталась недопитая бутылка водки.
Вика смотрит то на деда, то на меня. Сегодня утром на чердаке она обыграла меня в шахматы, зато я знаю, чем она ночью занимается в леске у железной дороги с моим старшим другом Димкой Шкоклевым — случайно их застукал, — поэтому проигрыш меня не очень-то и расстраивает. Я изредка взглядываю на нее и думаю: «Все равно моя будешь!» Я тогда не знал, что это называется инцест и что он не приветствуется.
— И-их! — говорит деду бабушка. — Вот: шестьдесят лет с ним живу — шестьдесят мучаюсь.
Бабушка у нас настоящая крестьянка, не знающая усталости, вырастившая шестерых детей. А дед когда-то был печник и, по-видимому, возле этих печек научился ходить по бабам и выпивать, стал бросать бабушку одну с детьми и презирать крестьянский труд.
Вчера, например, после обеда он потихоньку полез на сеновал вздремнуть. Бабушка увидела его, когда он был уже на верхней ступеньке.
— Дед, — взмолилась она, — да что ж ты все спишь? Хоть бы червей с капусты поснимал!
— Я сплю?! — разозлился дед. — Я не сплю! Я все слышу, что вы здесь делаете!
Вика все это видела, и мы довели деда до белого каления, допрашивая, что он конкретно видел, а если не видел, то почему.
А сейчас самый младший двоюродный, Вовка, продолжает:
— Дед, а на Гражданской ты тоже был?
Мы ждем от деда рассказа, как он во время Гражданской войны по случаю мылся с бабами в одной бане. Рассказ этот всегда заканчивался одними и теми же словами: «Я свое горе мою, они свое горе моють…» Но сегодня дед никак не хотел вспоминать, потому что думал о недопитой бутылке.
— И-их! И что с вами говорить, лопушня! — говорит он и делает шаг к крыльцу. — Пойду лучше тилили включу.
Это он так называет телевизор.
— Иди-иди, — улыбается Вика, которая тоже помнит о бутылке в тумбочке, — а мы за тобой в окошко поглядим!
— А-а… — говорит дед и возвращается на место. — Тогда я не пойду!
Мы все дружно выдыхаем «Ха!» и безжалостно ржем.
— Хватить вам дуросветить! — все злится дед. — При царе не жили, а ржете как скакуны! — Он пытается перекрыть наш смех, но бесполезно — мы уже плачем.
А мне слегка завидно — это из-за Викиных слов дед попал впросак. Я все время взглядываю на нее: красавица, умница, МГУ — и на тебе, Димка, «шохверишка зассатый», как говорит бабушка. Ладно, сейчас я в десятом классе, но вырасту — точно трахну!
— Ты чего это, Лешка, на меня смотришь, а? — вдруг ловит меня Вика, и я краснею.
— А он в тебя влюбился, — говорит мелкий Витька и прячется за бабушку.
Бабушка, не прочитавшая в жизни ни одной книги — у нее всего два класса церковноприходской школы, — почему-то все знает и сейчас знает, что это правда.
— Лешка, гляди у меня! — говорит она.
«Бабушка! — так и хочется сказать. — Да не туда глядеть-то надо! Ты в посадках погляди!» Но если я это скажу, неизвестно, что может сделать бешеная Вика. Позавчера, например, мой младший брат Шурик бросил в нее толстую зеленую гусеницу, когда она на летней кухне разливала по стаканам кисель. Этим киселем она и облила Шурика с головы до ног, так что его в бочке с водой продержали целых полчаса, чтобы ожогов не было. Бабушка ругала Вику — называла ее «обрыдучая», отец мой обещал ее убить, но та стояла на крыльце и говорила:
— Скажи спасибо, что кисель остывать начал. Сейчас вообще утоплю!
А дед сказал:
— Замуж ей пора, ураз спокоится.
Почему-то вся эта сцена вызвала у меня жуткое возбуждение, и мне не хотелось, чтобы Вика «ураз спокаивалась»…
— Ладно, дед, — говорит отец, отводя от Вики взгляд, который мне почему-то не нравится, — пойдем, что ли, по рюмашечке…
Они поднимаются по крыльцу, мелюзга убегает со двора, захватив по куску черного хлеба с солью, а Вика начинает приставать к бабушке:
— Ба, дай Катьку подоить!
— Да не дасть она тебе! Увоймись, обрыдучая! — сердится бабушка.
— А вчера дала!.. Попробовать же только!..
Бабушка всегда уступает Вике, и они заходят в хлев, выводят «из закута», как здесь говорят, козу Катьку, и Вика, присев на скамеечку, хихикая, начинает доить. Бабушка держит Катьку за рога. Я сижу на крыльце и вместо Катькиных сисек вижу Викины, потому что они у нее тоже в разные стороны, как у козы… Черт! Чего ж она к Димке-то не идет?
Дед с отцом спускаются с крыльца и идут на улицу — там за столом перед нашим домом уже заждались картежники, для которых дед — главное развлечение, особенно когда выпивши и проигрывает. Через минуту слышен его голос:
— Мадам, иди к нам — полтинник дам! — Это он так зазывает даму. Валет у него именуется «пантик».
— Шекстака, восьмака… — слышится игра. Играют только в дурака.
Вика процеживает на кухоньке парное молоко, которое сама надоила.
— У? — кивает она мне и подает стакан.
Она знает, бессовестная, что я не пью козье молоко и бабушка специально для меня покупает коровье у соседей Васютиных.
— Иди ты!.. — говорю я. — Попадешься мне лет через пять!
— Не попадусь, не надейся, — говорит Вика и смотрится в мутное кухонное зеркальце. — Красота — это все-таки страшная сила!
— Да, — говорю я, — и нет ничего ее страшнее.
— Молодец, удачно сострил!.. А у Мамалыгов виноград поспел!..
— Ну и что?
— Иди воруй, пока трамваи ходят!
Трамваев здесь никаких нет, просто Вика щеголяет блатным жаргоном.
— А ты?
— А я спать пойду.
Но я не верю и не ухожу, хотя уже почти темно и заметно холодно — август!
Вика все-таки идет в дом, а я отправляюсь к тополям в конце улицы. Димка Шкоклев уже там с полной пазухой ворованного винограда и бутылкой дешевого портвейна. Я знаю, что он ждет Вику, и говорю:
— Она спать пошла.
Мы пьем потихоньку вино, заедаем виноградом, говорим ни о чем и думаем об одном. Но я знаю, что мы думаем об одном, а Димка — нет.
Он нащупывает в темноте самые большие грозди и говорит:
— Положи ей на окно, ага?
Мы расходимся по домам почти засветло, я залезаю на сеновал и сразу засыпаю.

***
Сейчас у меня трое детей, квартира в целый этаж и «тридцать пять тысяч одних курьеров». Жене я начал изменять, как только появились большие деньги, люблю я молоденьких, но вообще-то никем не брезгаю. Но из Викиного ювелирного магазина, где я часто бываю из-за обещания, данного самому себе в то лето — вырасти и трахнуть ее, — я ухожу влюбленный, как тогда, и злой, потому что не знаю, как подступиться к этой ослепительно красивой и очень богатой даме, которая когда-то неумело отдавалась моему другу в шалаше у железной дороги, которая доила козу и страшно боялась зеленых гусениц.


Рецензии