Все включено

Все включено

У Ромы с Костей было all inclusive, поэтому они все время жрали. Наберут фруктов полные карманы: груши, яблоки, физалис, кумкват, мандарины, дыньки, арбузики, сливы авокадо или сумку набьют овощами. Зачем им, если завтраки, обеды и ужины бесплатные. Просто принесут и рассыплют по номеру, не в Москву же они собрались везти. В Телль-авивском аэропорту все равно шмон: «What is your names? Have you drags?» Мы же в тот день в Массаду рванули, а они сидят, все чавкают.
В крепости, в Массаде, интересно, но не понимаешь, зачем евреи себя зарезали. Сидели, сидели на горе неприступной, римляне их взять не могли, зерна завались, воды по уши на три года, если по литру в день пить, а потом пошли в синагогу, помолились и зарезали себя. Не могут жить в рабстве. Русские триста лет могут, а евреи не могут. Странный народ, странная земля.
А потом мы из Массады на арендованной машине уехали: Рома за рулем, Костя впереди, а мы с Любой сзади: кондей, горы, деревья в цвету. Там к каждой пальме шланг с водой проложен. Честно. Старый город в Иерусалиме так не впечатлил, как эти шланги у каждого деревца. У шлангов коты сидят с воронами и ждут, когда вода пойдет, чтобы прогрызть дырочку и попить водицы сладенькой, артезианской.
И вот на обратном пути мы из Масады завернули в арабскую деревушку. Зачем? Нахуа?
Никого нет. Заходим в дома – пусто. Ни жителей, ни женщин, ни детей, ни собак, ни котов. Пустые дома и какие-то войлочные седушки вокруг мангалов с заготовленными дровами. Я даже вначале боялся на них садиться. Думаю, арабы эти каких-нибудь насекомых натыкали, а потом на нас все перекинется. Стоим посреди безлюдной деревушки и ничего не можем понять, где все. Видим, только вдалеке верблюды одногорбые ходят, тоже мне корабли пустыни.
А Костя, он такой шустрый. В домик заходит, прямо на кухню, если это конечно можно кухней назвать, открыл холодильник – нифига. А потом смотрит – посередине огромный грейпфрут лежит. Стащил и начал рвать, кусками есть. Рома тоже взял, а мы с Любой отказались. Потом и арабы появились. Говорили, что могут покатать по пустыне за шекели, но мы в машину и по газам.  И когда уже к дому приближались я спросил Костю: «Костя, нахуа? Нахуа, Костя? Ты же видел у них ничего нет? Ничего-ничего нет? У тебя же все включено. У тебя же аллергия на цитрусовые, вон пятна полезшие расчесываешь?»
Но Костя всю дорогу молчал и только курил в окно, хотя кондей при этом в машине бессмысленно работал.
А с арабами мы близко в Иерусалиме пересеклись. Поехали с Любой на Масляничную гору и забыли, что закат скоро. Пощелкали, смотрим – темнеет. Транспорта нет. Только такси. Когда руку подняли, вокруг нас начался круговорот и ор. Арабы смуглолицые замелькали. Пойдем ко мне. Пойдем ко мне. Знаю я вас. Друзья при свете. Руський карашо. Стемнеет – меня зарежете, а Любашу в гарем. Еле поймали кого-то, с трудом уехали. Этот друг арабский вдвойне содрал. Говорит, ай лайк Путин, русский гуд, Moscu-Moscu.


Алеся
Самые красивые женщины находятся на грани целлюлита. Когда все уже из одежды вываливается, но ожирения еще нет. Это очень тонкая вещь, трудно достижимая и легко переходящая в обыкновенное сало. В этом состоянии медленно и красиво переваливаются ягодицы, формы округлые, плечики и руки белые, мягкие, бархатные. Это такой малороссийский тип женщины и чаще всего встречается в Украине и именно в Крыму. Там же особенно при смеси с татарской кровью, образуется типаж необычайно эротический и воздушный одновременно.
Она вошла к нам в плацкарт в Джанкое, и первым делом я обратил внимание на тонкую украинскую красоту и на ту особенность, которую уже описал выше. Мне казалось, что эта очаровательная женщина, милая, сладкая и сдобная  не может курить, но заметив, что я достаю сигарету, она, представившись Алесей,  напросилась со мной. Мы встали в тамбуре и стали дымить, и хотя почти сразу же выскочила проводница и запретила нам под угрозой штрафа, но мы все равно продолжили сосать сигареты и даже разговорились или точнее сказать беседу начали, а продолжили уже на своих местах.
— Вот, — задумчиво протянула  она, глядя на унылый крымский пейзаж, на гордые кипарисы, устремленные в серо-голубое небо, на безжизненную желтую степь с пожухлыми и сухими кустиками, на потрескавшиеся здания железнодорожных станций, крашеные известью, на торговок, смуглых и беззубых, в цветастых платках, съехавших на затылок, протягивающих на остановках в открытие вагонные окна дыни и вареную картошку.
— Иногда Вадик так смотрел на меня, словно  хотел задушить, а иногда  нежно, нежно. А я ему — купи то, достань это, дай еще. Он, аж, краснел и дергался. Вот так жилка начет трепетать, я не знаю, куда мне деться. Витает что-то тяжелое над головой, и дети ревут.
— Вы куда едете, — формально спросил я, незаметно разглядывая ее красивое лицо с точечками оспы на висках.
— В Ухту,  в колонию, — ответила Алеся и осторожно посмотрела на мою реакцию, на выражение лица.
Я же никак не отреагировал. Какой-нибудь другой человек удивился бы или проявил к ней заинтересованность или враждебность, но я журналист со стажем и многое что повидал, к тому же, я сам бывал в Ухте и сразу представил мрачную речку Печору, несущую свои нефтяные воды посреди лесотундры и мелкий, среднестатистический  и зачуханный городишко. Вспомнил комаров — в пятнадцать сантиметров и директора нефтяной компании, добывающей тяжелую нефть для космических ракет, у которого я брал редакционное интервью.
— Однажды муж ночью со смены принес шубу, он охранник в банке, богатую норковую, как у новых русских. Я ее носила-носила и радовалась.
«Где же в этой Ухте колонии», — сидел я, молча, и размышлял.
Когда я прилетел в Ухту, то меня конечно в колонии не водили, в ресторане напоили, какую-то девочку предложили, но в колонии не повезли, хотя народ там очень отзывчивый, но какой-то дикий и обреченный, словно понимает, что попал сюда надолго и никогда и никуда не выберется. И дети их не выберутся, и внуки останутся гнить в этой гнетущей глуши.
— А когда его забирали, я вдруг все поняла: вот  женщина на Руси  скажет, хочу то, хочу это. Муж пойдет и зарежет, и убьет, и ограбит,  и домой принесет.
Мы с ней разговаривали в итоге час, не больше, потом она легла на верхнюю полку и отвернулась к стене, а я пошел вниз на боковушку, потому что пришел хозяин нижней полки.  Я стал читать в электронной книге Мариенгофа, пока не закончился заряд. Потом разложил постель и тоже уснул. Вышел же в спешке в Харькове, так быстро, что даже не попрощался с Алесей. Только когда уже шел по перрону и катил сумку на колесиках, вспомнил и обернулся, но вагон уже мерно набирал скорость, и ее лица я разглядеть не мог.


Трифон.

Сидел я на скамейке возле церкви и ждал чего-то, хотя вроде бы ничего в этом необычного нет. Тут колокола вечерние зазвонили, я ещё немного помялся, поразмышлял и пошёл медленно в храм, с трудом разгибая колени, даже вспомнил от бабки, как правильно креститься – справа налево.
В маленьком, деревянном, полутёмном зале никого не было, густо пахло ладаном, тепло трещали свечи. Я, спасибо опять же бабке, купил одну тонюсенькую оранжевую свечечку и стал обходить тёмные закопченные иконы по часовой стрелке, выбирая какую-нибудь. Окончательно запутавшись, пошёл на второй круг и остановился возле Богоматери, не потому что хотел поставить ей свечку, а потому что ее легче всего узнать. Она держит на руках младенца Иисуса. Около неё горело море свечей, и пустых подсвечников (или как там правильно, даже не знаю) не было. Я даже хотел одну вынуть и переставить, чтобы освободить себе место.
И вот, когда я уже собирался это деяние совершить, обратил внимание на соседнюю икону, возле которой не горело ни одного огонька: молодой еще человек с птицей на плече. Сверху по церковно-славянски замысловато написано Трифон, а моя фамилия Трифонов. Посмотрел я на него, посмотрел, и так мне, вдруг, стало жалко святого, у которого свечей не было, а у Девы Марии, значит, завались, что я поджёг свечу от Богоматери, оплавил снизу и вставил в подсвечник Трифону. Потом, выходя, обернулся и ещё раз посмотрел на Трифона, очень мне стало интересно кто он такой.
Дома позвонил бабке в Марьину рощу и спросил, что за Трифон, а она:
- Целитель он римский, а сокола ему русские пририсовали. Тебе, Степушка, с твоим артритом в самый раз.
Посидел я потом у телевизора, подумал, хотел ещё раз к нему сходить, а потом колени так разболелись, что и не пошёл, больно, а когда мучения отпустили, то уже и забыл сходить. Только бабушка звонила и спрашивала:
- Посетил Трифона?
А я:
- Схожу, схожу.


Серьги

Когда большевики пришли в дом ювелира, то ничего не нашли. У Соломона Абрамовича отказали ноги, и он на всю оставшуюся жизнь сел в инвалидную коляску, присматривала за ним жена, Софья Яковлевна. Большевики перевернули весь дом и даже в яблоневом саду, который собственноручно разбил ювелир, тыкали штыками, переворошили сено в сарае, заглянули в туалет, выпотрошили перины и подушки. Комиссар, товарищ Артемий, лично приставил наган ко лбу Соломона, но видя, что он совсем ничего не понимает, ничего не боится и даже не дрожит, и пот не льется, только дико и безумно улыбается, аж слюни текут до земли, пистолет опустил и, плюнув под ноги Софье Яковлевне и пятилетней дочке Елене, увел погромщиков в город. Там еще оставались нетронутые лавки мясника и пекаря.
Самое смешное, что массивные десятисантиметровые золотые серьги с кабалистическими знаками в этот момент висели в ушах Софьи Яковлевны, она даже не успела их снять и припрятать, но видимо красногвардейцы так были заняты старым и больным ювелиром, что просто не обратили внимание. Хотя бабка врет, наверное, ну не может быть так, чтобы кольцо с нее с сапфиром в грецкий орех сняли, а, значит, серьги не заметили. Видимо, успела сдернуть и припрятать, положить, например, в кувшин с молоком, хотя погромщики все кувшины с молоком и водой расстреляли и побили. Темная история, темная, как эти серьги фамильные выжили-то, знаки кабалистические помогли, точно знаки. Не зря Соломон Абрамович вечно с Торой ходил под мышкой.
Когда погромщики ушли, семья и слуги, осознав произошедшее, перепугались, а потом сами стали тормошить старика, где золото, но ювелир молчал, он до конца жизни теперь молчал. Но не совсем молчал. Я лично видел, как пару раз он вскакивал из инвалидной коляски, когда внуки пытались совочками копать землю под грушей. Мычал что-то нечленораздельное, грозил в небо, и внуки, испугавшись, бросали копать и убегали плакаться маме Лене. Мы потом под этой грушей все перерыли, но золото не нашли, но когда после смерти уже Соломона Абрамовича хотели дом продать, то мать наша Елена Соломоновна за сердце схватилась:
— Здесь лежит золото вашего деда, а вы его продать за копейки хотите.
Так и стоит дом полуразвалившийся, полусгнивший, в стену ткнешь — можно гостиную увидеть, в спальне стекла нет, окна фанерой забиты. Но на лето в прихожую и в баню постояльцев пускаем. Но почему-то мать всегда переживает, долго в лица смотрит, и если постояльцы Елене Соломоновне не нравятся, то мы их в дедов дом не пускаем. Б-г мой, какой это раньше был шикарный дом!
А серьги-то эти кабалистические мать Елена Соломоновна носила. Они ей от Софьи Яковлевны достались. Так они шли ей, болтались в разные стороны при ходьбе, хотя она их и надевала всего два раза: на свадьбу с нашим папой и на похороны отца, когда он дня не дожил до отъезда в Израиль в 1976 году. Так обрадовался, что выпустили — сердце схватило и кирдык.
Так что я даже и не знаю, где серьги моя дочь Лера подсмотрела, но вот подходит к бабке и говорит:
— Лена (она бабушку просто Лена называла) отдай серьги.
Бабушка заулыбалась и весело так:
— Когда умру, тогда и наденешь.
— А когда ты умрешь?
Ну, тут я взял дочь Леру и по губам, и по губам, а Елена Соломоновна кричит:
— Не бей ребенка, — и сняла кабалистические серьги, и больше я их никогда не видел.
Теперь боюсь, что случится с ней, будем как с Соломоном Абрамовичем искать и не найдем.
Хирург

В Выборге была обычная городская больница, но в девяностые богатые люди стали покупать дачи на берегу Финского залива и возводить на их месте особняки. Заведующий хирургическим отделением Игорь Зиновьевич вёл бедное существование, но однажды привезли умирающего с пулей в животе. Он часа полтора возился, но пулю вынул и спас паренька и уже хотел по инструкции звонить в милицию, но ему убедительно посоветовали этого не делать. Он хотел отказаться, но посетители положили на стол три тысячи долларов и пистолет - на выбор.
Игорь Зиновьевич был хирург – золотые руки, но тут выбирать не приходилось, и стали странные люди возить к нему на операции своих знакомых, из которых он вынимал пули и осколки. Игорь Зиновьевич попробовал от этих людей отбрыкнуться, но единожды переступив закон, он уже ничего не мог сделать. Единственно его тешило чувство, что они тоже твари Божие, тоже ходят, пыхтят, дымят под Богом, мамы у них есть, дети, и им тоже необходимо какое-то участие, доброта и тепло. Он никогда не звонил этим людям, да и телефона не знал, ничего от них не просил, они всегда сами выходили на связь в любое время. Всегда платили ему столько, сколько захотят.
На третий год сотрудничества, у хирурга скопилось под полом в коммунальной комнатушке столько американских долларов, что ему захотелось выкупить старинный дом, до революции принадлежавший его прадеду-ювелиру, превращённый большевиками в обычный двухэтажный барак. Со всеми жильцами он легко договорился, но одна немолодая уже тётка Софья Яковлевна слушать ничего не хотела, говорила:
- Здесь моя мама умерла, здесь я и останусь.
Но Игоря Зиновьевича идея фикс совсем замучила, он пожелтел, руки стали дрожать. Как-то он от стресса забыл тампон в пациенте и вспомнил только когда делал последний стежок, а странные его посетители всегда присутствовали при операциях, как наблюдатели что ли. За три года они так и не научились доверять Игорю Зиновьевичу. И вот, он шьёт последний стежок и понимает, что натворил и начинает с него пот литься ручьём, а рука, которая в резиновой перчатке, сама тянется за сигаретами.
А наблюдатель всё заметил и стал расспрашивать, что случилось, а Евгений Зиновьевич, растерявшись,  всё выложил про Софью Яковлевну, хотя и вынул тампон, и зашил всё как надо, и получил причитающуюся сумму.
Наблюдатель, выслушав Игоря Зиновьевича, стукнул его по плечу, мол, не горюй, Зиновий, и уже через неделю весь дом принадлежал хирургу,  а  Софью Яковлевну Зиновий больше никогда не видел и, казалось бы, тут и стоило зажить счастливо, завести жену и детишек, но в Ленинграде узнали, что больница в Выборге хлебное место и прислали нового начальника, который выгнал старого начальника – однокурсника Зиновия, а к нему приставили по протекции двух тупых неумёх, которых надо было учить ремеслу вместо медицинского института. При них Зиновий уже не мог принимать старых визитёров, и его дела пошли плохо, и он уволился из больницы.
Распилил двухэтажный дом по квартиркам и сдаёт их, живёт, конечно, неплохо, в Америке и в Европе. Там к нему во сне не является Софья Яковлевна, а как в Шереметьево сядет, так сразу она:
- Здесь моя мама умерла, здесь я и останусь.
Единственно, что спасает — на зоне по тайной договорённости своего бывшего начальника зеков оперирует. Говорит, руки просто отдыхают, сами всё делают, летают.


Рецензии