Перелом 6-8-9

Как-то в один из апрельских дней, рано утром, в баз прибежал конвойник комендантского взвода и приказал Орликову немедленно собраться в поездку - привезти подводами щебенку из заброшенной каменоломни за двенадцать верст от города. С собой взять лом, грабарку, пару ведер и одеться потеплее. Подвода с остальными возчиками подъедет за Орликовым к скотному двору. Парню в те дни нездоровилось, он то зябко хохлился в телогрейке, пока бригадники сами разбирали рабочих лошадей, то обливался потом на легкой работе; нехорошо становилось при взгляде на его бледное, осунувшееся лицо с пустым взглядом. Похмельный предложил конвойнику:

- Дозволь я вместо него съезжу.

Тот отказал.

- Ты же говоришь - недолго, - стал просить Похмельный. - Пусть за меня в тепле поработает. Видишь, ломает хлопца.

- Приказано Орликова, - неприязненно ответил откормленный служака. - Не суйся не в свое дело.

- Да какая тебе разница? - настаивал заключенный. - Не один ли черт, кому поехать?

- Командуешь? Кто такой? - злобно рявкнул конвоир. - Руки за спину! Кто такой, спрашиваю?

И Похмельный, назвавшись, вытянулся, замер перед ним: это не тюремная охрана, с комендантниками окружного ОГПУ шутки плохи.

- Я бы тебя взял, такого настырного, да нельзя. В другой раз обязательно возьму. Сам впишу твою пьяную фамилию... Марш к работе!

Когда конвоир ушел, приказав Орликову ждать, Похмельный заставил парня сменить сапоги на валенки и отдал ему свой полушубок, который пуще глаза берег в каморке. Он и предположить не мог, что через час после отъезда Орликова ему самому прикажут собираться в дорогу...

К восьми утра к воротам подъехала пароконная подвода. Кроме знакомого конвоира, в ней горбатилось от холода в кургузых фуфайчонках четверо заключенных из разных бригад. Похмельный посоветовал им подъехать к скирдам и еще набрать соломы - обложиться ею со спины от ветра; вынес и уложил в задке подводы среди ведер свои два ведра, лом и грабарку. За городом в открытых, нелюдимых полях стало еще холоднее. Северный ветер хлестал навстречу лошадям, заворачивал им морды в сторону, заламывал назад уши, полоскал косицами грив. Уворачивался от него, от ледяных осколков и сидящий на передке конвоир в шинели с поднятым воротником, с опущенными и подвязанными под подбородком лапами ушанки, глубже зарывались в солому, теснясь друг к другу, возчики, - мерзли так, словно и не апрельским предпасхальным днем гремела подвода по железным колчам вдоль нескончаемой зубчато-острой бровки перемешанного с грязью, расквашенного во вчерашнюю оттепель и оледеневшего ночью снега.

В неглубоких балочках зеленели толстые наледи талой воды. Надо бы к обеду управиться, вяло думалось бригадникам, поглядывавшим вправо, где в разноцветном полыхающем зареве поднималось солнце: к полудню, когда опять потеплеет и развезет дорогу, трудно будет вместе с лошадьми выволакивать наверх сани, груженные камнем.

Последние дни на полозьях. Дня через три растечется обессиленная зима половодьем, широко затопит окрестности и городок вешней водой, зальет улицы и дворы жидкой грязью - и пересядет народ на колеса. С полей понесет живительным теплом, близостью лета, придет к кому-то освобождение...

Верст через девять свернули с зимника к пустынному каменистому урочищу. Заметно теплело, ветер становился мягче, тише. В половине десятого утра подъехали к каменоломне, в которой иногда заключенные крушили камень на щебенку. У одинокой сосны стояли две подводы.

К ним конвойник подогнал свою, приказал Орликову примотать вожжи к стволу, а сам побежал к неглубокому раскопу, откуда глухо доносились голоса, несло наверх бегучим синим дымом костра. Окликнул, ему снизу ответили, а когда заключенные, разминаясь на ходу, подошли к нему, им навстречу по откосу узкого, заваленного камнем прохода поднялось восемь вооруженных комендантников.

Первым все понял Орликов, кто подошел последним. Он уронил ведра и почему-то кинулся не назад, к лошадям, а в сторону, к каменному горбу, что одиноко и мрачно чернел в снегах, метрах в полутораста от раскопа. Один из комендантников сорвал с плеча винтовку и навскидку ударил по бегущему. Выстрел на ветру был негромок, однако кони всполошились, одна пара так попятилась в страхе, что до предела натянулись вожжи и коробом встали хомуты на конских головах. Конвоир-возница побежал успокаивать. Продолжал бежать, петляя, и Орликов. Комендантник передернул затвор, надолго прицелился, поводя стволом по зигзагам бегущего. Все остальные, замерев, следили за убегавшим парнем. После второго выстрела, не добежав метров пятидесяти до гранитного бугра, Орликов упал. И тогда заговорил комвзвода - объявил застывшим от ужаса заключенным:

- Вы свое тоже отбегали. Решением чрезвычайного окружного заседания вы приговорены к высшей мере - расстрелу. Готовьтесь.

Четыре конвойника обошли приговоренных сзади, трое остались на месте с винтовками наизготове.
- Да вы что-о-о? - высоким удивленным голосом пропел один из приговоренных и попятился к подводам. - Вы одурели! Какие заседания?! Какие пригоровы... привогоры... Нет, там все фамилии перепутаны! - стал он со страшной улыбкой убеждать конвойников, когда они молча преградили ему дорогу.

- В таких делах путаницы не бывает! - наставительно ответил ему комвзвода и достал из планшета несколько листков. - Вы пока раздевайтесь, а мы проверим.

И четыре конвойника, каждый со своего, стали деловито сдирать с обреченных ватники. Слабо, словно во сне, сопротивляясь тому, что с ними делают, с выпученными глазами на обезображенных ужасом лицах, приговоренные к смерти люди выглядывали в страшной муке ожидания из-за плеч исполнителей, смотрели, как взводный не спеша разбирает в утреннем свете машинопись, ищет в мелкозернистых плотных строчках нужное.

- Твоя фамилия Барков? Где ты здесь... Есть такой! Барков Василий Климович. Правильно? Восьмидесятого года рождения... В Оренбуржской... да ты, оказывается, у нас крупный вредитель, - перебил сам себя взводный с неприятным удивлением. - Так, дальше... Вот, пожалуйста: мало того, троцкист, он еще в сговоре с контрреволюционной группой состоял... "выразившееся в длительном укрывательстве руководителя казахского националистического бандформирования".

- Не был!!! - дико взревел обезумевший смертник поверх головы дюжего конвойника. - Оговор! Следователь... Киргиз только ночевать... Я же на суде... Господи... - промычал он, когда конвойник ударом в подбородок откинул голову назад и так рванул душегрейку, что на снег брызнули пуговицы. - Оговор! Клянусь Божьей Матерью - окливтали... Родный - умоляющим низким хрипом ласково попросил он взводного. - Давай с тобой съездим, проверим, а потом... - и не досказал, умело сбитый с ног конвойником, чтобы снять с него валенки.

- А где ты раньше был? - сердито спросил его взводный, пряча листки. - Почему не требовал пересмотра? Сам посуди: что мне начальство скажет, если я вас обратно привезу, сверяться? Давай, мужики, без паники, по-мужски. Все мы умрем. Вы - раньше, мы - позже. Если кто верующий - молитесь, дам время...

Один из обреченных отшвырнул своего конвойника, кинулся к взводному - едва успели перехватить, - и забился в руках исполнителей - худенький старичок, коротко, как все, стриженный, с жидкой сквозной бородкой.

- Не верю! Дай сам... прочитаю!..

Ему ловко заломили назад руки и так сильно вздернули их кверху, что он разом согнулся в глубоком поклоне перед взводным - тянул к нему шею со вздувшейся жилой под косой на ветру бороденкой, выхаркивал последние в своей жизни слова с жутким исподлобным взглядом на синем от натуги лице:

- Не верю! Не я! Не может того быть! Послухай... Да отпустите же меня! - Худенький, старенький, но, видать, еще крепкий, жилистый: два конвойника едва сдерживали его. Три других, с винтовками, одного его теперь держали на прицеле, его маленькую седую, лесенкой стриженную голову, шею, грудь в разодранном вороте рубахи. Кто-то из конвойников оставил своего полураздетого смертника и прикладом так сильно ударил сзади в согбенную спину старика, в крестец, что тот тяжело рухнул в снег ничком и, как ни пытался, сам подняться уже не мог.
- Охрименко Григорий? - по памяти уточнил над ним взводный. - Так это ты бывший колчаковский старшина? Служил в анненковских ''вагонах смерти", карателем заседал в белом трибунале?

Он укоризненно покачал головой и отступил в сторону, когда старик попытался ухватить его за ноги.

- И еще совести хватает говорить - не может того быть, - проворчал над ним и расстегнул кобуру. - Знаем мы про те вагоны! - опять громко, чтобы услышали те, кто будто в пьяной драке возился в нескольких шагах него. - Небось, нашим красным бойцам самолично звезды резал, живым глаза выколупывал, детей да баб наших казнил! - И доверительно сказал трем бойцам, окружавшим его и не спускавшим ни глаз, ни стволов с людей. - Я же говорю, что в этих делах ошибок не бывает!

Сапоги снял сам лишь один, кто с самого начала покорно поворачивался в руках своего исполнителя. Со старика их содрали, с другого смертника, кто стал яростно отбиваться, сумели сдернуть один валенок.

- Нам же сдавать! - уговаривал их на отдалении взводный. - Чего вы упрямитесь? Босиком дойдете... А, бросьте! - крикнул он. - Помогите гражданину Охрименко!

Старика вскинули на ноги и обреченных стали теснить в снега, к каменной глыбе. Подгоняли подзатыльниками, ударами прикладов. Полураздетые, полуразутые, наполовину сошедшие с ума смертники уже не чувствовали ударов, не слышали своих мычащих стонов. Тот, покорный, нескладно-высокий деревенский парень уже томился в предсмертной истоме: не хотел идти, упирался и по-детски хныкал. После удара прикладом в спину делал три-четыре шага и опять останавливался, ждал, когда снова ударят. Взводный с наганом в руке шел последним, и рос, приближался с каждым шагом мокро блестевший гранитный массив - огромным распахнутым зевом в ожидании нечаянной добычи.

Метрах в двадцати от него исполнители - по команде оставили смертников, отскочили назад и, не жалея патронов, беспорядочными выстрелами расстреляли всех четверых. Конвойник-возница опять повис на недоуздках. С вершины горба взлетели вороны. Когда жертвы затихли, прекратили шевелиться, исполнители подошли к ним и сделали еще по одному прицельному выстрелу. Затем дораздели, доразули, снесли за руки, за ноги теплые трупы и свалили в заранее примеченную для этого случая узкую и глубокую расселину, отколовшую степь от подножия глыбы. Остался один Орликов - лежал недалеко в стороне. Привезти на санях не решились - при запахе крови кони могли понести. Пошли за ним двое. Неожиданно оттуда послышался удивленный возглас - жив оказался, притворился мертвым. Сам идти не мог. За ноги его приволокли к провалу, раздели, добили двумя выстрелами и сбросили вслед остальным.

Начиналось самое неприятное. Нужно было надежно засыпать щебенкой трупы, чтобы степной зверь не выволок чего-нибудь наверх. Внимательно осмотреть одежду казненных - нет ли пулевых следов: попадется опытному зеку - и тот быстро смекнет, чью это одежонку он донашивает на четырнадцатом году Советской власти.

Оттирать кровь на штанах, вымывать ее снегом из вонючих сапожных голенищ - приятного мало, но надо: в тюремной вошебойке, куда сдадут одежду на выжарку, тоже могут углядеть. Здесь, на месте, надо тщательно затоптать, убрать следы крови, чтоб нигде ни пятнышка, щебенкой посыпать в подводах, чтоб убедительно. Кто помоложе - разобрали ведра, ломы и кувалды и спустились вниз за щебенкой, кто постарше - приводили одежду в порядок, связывали ее комплектами вместе с обувью в узлы. Взводный грабаркой подгребал окровавленный снег. На вершину горба опять слетались вороны.

Работали молча, сосредоточенно. На все ушло не более трех часов. Спешить в город не следовало. К железнодорожному околотку им надлежало подъехать не раньше и не позднее трех часов дня, когда дадут отправку составу с вагоном, в котором сегодня из Петропавловска увезут шестьдесят четыре заключенных. Там, у вокзала, они оставят подводы, как если бы только что казненные вовсе не казнены, а отправлены вместе с остальными. Для убедительности подводы комендантники оставят на станции, откуда их заберут тюремные конюхи.

Перед отъездом сели перекурить, подумать, все ли сделано как надо. Комвзвода отвлекал от мрачных мыслей, говорил о каком-то переводе. Не утешало. Перевод переводом, да служба та же останется. Еще та служба! Вот сегодня: вроде бы не в первый раз, и продумано неплохо, и комвзвода - крепкий парень, а нет аккуратности при исполнении. Впрочем, сегодня - еще куда ни шло. А то, бывает, такой рев стоит - хоть винтовку бросай. К тому же открыто все. Вдруг бродяга охотник? Либо проезжий верховой казах, которому сто верст не крюк? Или случайный соглядатай? Слух по городу. Люди и так шепчутся, к чему лишние доказательства? Но и подумать: не привезешь же их сюда из города раздетыми, разутыми, связанными и с кляпами во рту. Давно пора делать, как в других местах: приводят в исполнение в подвалах управлений. Чего лучше - из револьверов, спокойно, без лишней возни, для самих приговоренных хорошо: неожиданно. Наверх выносят уже трупы - не заорет, не кинется в бега либо на тебя с кулаками... Будь проклята такая служба с ее пайками, деньгами, отпусками и прочими благами, если тебя чуют и тревожатся тобой кони!

И верно: напуганные кони чутко замерли со вскинутыми головами, настороженно следили за людьми. Над пустыми подводами тихо подвывала тоскливым весенним ветром одинокая сосна. Больше выть было некому. Разве что материнское сердце подскажет страшную правду о том нескладном, покорном парне, и тогда заголосит, зайдется в плаче мать, а так - сколько будут жить родные казненных, столько и будут надеяться и ждать.




                IХ

Состав ушел, как и было оговорено, в три часа дня. Петропавловская тюрьма по приказу свыше вывезла всех заключенных, чьи статьи не имели прямого отношения к колхозному движению. В теплушке наспех сколотили нары, пространство между ними и полом заложили сеном, крупные щели в стенах вагона забили тряпьем и намертво пригвоздили к полу буржуйку.

Выдернутые из разных бригад, ошеломленные неожиданным известием люди тяжело воспринимали не сулящий ничего доброго перевод. О Казитлаге ходили самые противоречивые слухи. Тревожились, ожидали самого худшего и те, кому оставался всего месяц неволи: сгореть в тифу, изойти кровавым дизентерийным поносом - для этого достаточно нескольких дней. Теперь и тюрьма с ее проклятым бытом, и подневольная работа казались вполне терпимыми, чуть ли не привычными и обыкновенными.

Из животноводческой бригады в лагерь отправили троих - Шамхалова, Зульцера и Похмельного. И как только состав выбрался из путаницы разъездных путей, как только с толчками и покачиванием набрал ход, к Похмельному исподволь, в дорожном безделье, под однообразный колесный стукоток снова тихой ноющей болью вошло в душу: а ведь ровно год назад он ехал таким же составом, по этой же ветке, в том же направлении - вез раскулаченных к местам расселения. Только тогда он находился там, где сейчас жрет консервы, кипятит чай и готовится ко сну конвой, а его земляки и односельчане в такой же наглухо забитой снаружи теплушке... Не в этой ли самой?

На следующие сутки, после Кокчетава, от которого тронулись утром дальше, стал волноваться близостью Щучинской, и чем ближе к ней подъезжали, тем сильнее он ею тревожился. Была у него тайная мысль сходить с кем-либо из конвоя купить на станции хлеба. Ехали голодом. Мужики делили остатки тюремного харча, поочередно варили овсяные болтанки и уху из сушенной в древесную щепу озерной рыбы - по глотку на всех.

Где-то около пяти часов вечера поезд замедлил ход и остановился. Похмельный опять жадно приник к вагонной щели: невзрачные пристанционные домишки за линией, склады, разъезженная дорога вдоль путей, голые деревца - все то уныло-пустынное однообразие, чем встречает каждая небольшая северо-казахстанская железнодорожная станция. По нарам, перескакивая через лежащих людей, он перебежал к противоположной стене, вырвал тряпку - в солнечном свете, больно ударившем по глазам, увидел знакомое депо, водокачку, за ними - островерхий сосновый бор... Кинулся к двери, стал стучать кулаками. Одни - не спавшие - совагонники с недоумением глядели на него, другие просыпались от необычного в тишине стука. Снаружи приказали не стучать. Он криком попросил открыть двери, а когда ему матерно отказали, стал бить в нее ногами. Его пытались унять, кто-то незнакомый пробовал оттолкнуть - он никого не слушал, не видел - садил в дверь что было силы. Наконец ее приоткрыли. Он упал на колени, высунул голову наружу и взмолился двум конвойникам:

- Товарищи... Братухи! Я же с этих мест! Дозвольте вместе с вами сходить за хлебом к знакомому. Тут рядом! На одной ноге туда и обратно! Худо, ребята, нам, голодаем мы...

К теплушке подошли еще два обеспокоенных конвоира. В одном из них он узнал того, кто отправлял Орликова.

- О, дорогой! - обрадовался этапник. - Помнишь меня? С конюшни я! Еще подмениться хотел. Ну!

Конвоир его тоже сразу узнал и удивился:

- Опять командует! Ты чего, подлюга, стучишь? Ты чего выпрашиваешь, а?

Конвоиру объяснили.

- Помоги! - молил его на коленях, выглядывая из-за двери, Похмельный, угадав за ним какое-то старшинство. - Вы, может, сальца купите, а нам хотя бы пяток буханок на всех, - и суетливо выхватил из кармана несколько денежных бумажек. - Вот, есть... Голодаем мы, братки, страшно!

Конвойник переглянулся с остальными и поманил к себе зека. Похмельный обрадованно спрыгнул на землю, дверь за ним закрыли, и, когда он, ослепленный солнечным светом, озираясь, определялся, в какой стороне знакомые дома, неожиданный и страшный удар сзади оглушил его. Он едва не свалился под колеса, в падении его подхватили, и знакомый конвоир вторым ударом в лицо опрокинул его навзничь. Уже лежащего его били ногами куда попало. Он только успел обхватить голову руками и поджал ноги, защищая пах и живот. Катали пинками по расквашенному снегу, пока он не прекратил мычать и затих под ударами. Дверь приоткрыли, закинули его, полумертвого, в испуганную темноту теплушки и снова замотали проволокой накидные запоры.

Потянулся состав за маломощной "овечкой" минут через двадцать, постепенно набрал хороший ход. Давно ушел назад бревенчатый вокзал с коричнево-гибкой вязью мокрых ветвей привокзального садика, один за одним ушли туда же угрюмые склады, лабазы, околоточные строеньица, разрозненно стоявшие дома окраины станции. Пропал, как оборвался, недальний сосновый бор, уже наполовину свободный от снегов, вновь жизнерадостно зеленея на весенней голубизне неба, над сверкающими разливами талой воды в степи далеко за насыпью.

Похмельный лежал в переднем углу у буржуйки, куда его снесли бывшие скотники. Шамхалов спросил его на ухо, не выпьет ли он сладкого кипятку. Похмельный шевельнул вздутыми губами, что-то булькнул ртом и опять застыл. Лежал, отвернувшись к стене, к сквозящей ветром щели, глядел полными слез глазами на весенние половодья, а рядом, возле головы, у чугунно распухшего лица, шелестел газетный обрывок, на котором засохшим сгустком крови багровел кусочек граната и выбитыми окровавленными зубами розово блестели гранатовые зерна.


Рецензии
Добрый день, Александр.

1. "в пред-смертной истоме:" - "в предсмертной истоме:"

получается, что фашисты, что коммунисты - птицы одного полёта.

Альжбэта Палачанка   27.05.2013 11:57     Заявить о нарушении
Как говорил немец, что "квартировал" в бабушкином доме в годы оккупации: "Вашего Сталина и нашего Гитлера на одном бы суку повесить - тогда и войне конец!"

Николай Скромный   27.05.2013 12:12   Заявить о нарушении
Прав был немец.

Альжбэта Палачанка   27.05.2013 12:32   Заявить о нарушении