Как умирал мой отец

Дмитрий Пеннер
Как умирал мой отец

Смерть слепа, глупо играть с нею в жмурки.
DP

Сегодня 9 февраля 2013 года, уже почти пять часов вечера, и я вхожу в церковь. В храме сумрачно и пусто. Поблескивает золотом почти готовый иконостас, на клиросе горят три маленькие лампочки над пультами с уже открытыми книгами.
Это отец Иоханнес уже всё приготовил и сразу же начинает службу. Сегодня Собор новомучеников и исповедников Российских. У нас есть книга со службами Русским Святым, так что искать почти ничего не нужно, служба летит легко и быстро, жаль только, что читать некому. Я сегодня на клиросе один, а чтец из меня никакой.
На «Господи воззвах» несусь над трудными словами как над дырками в асфальте – Господи помилуй! Нужно учиться тормозить, не разрывая. Хорошо хоть на чтение приходит из алтаря о. Иоханнес и читает сам по-немецки. А я думаю о моём деде и о том, каково ему было умирать в лагере перед шеренгами из сотен заключённых, десятки из которых Церковь спустя годы прославит как святых, память которых мы сегодня совершаем...
Тесными рядами, неподвижно стоят перед тобой на морозе эти люди, и какая-то сволочь обливает тебя холодной водой – хорошо!
А, может, всё было и не так, и не было никакой казни и холодной воды. Ведь, если верить КГБ, то приговор они привели в исполнение 23 сентября. Рыбинск, конечно, не Ялта, но и там человека в сентябре водой не заморозишь. Может и не было ничего и наврал всё тот, годами позже пришедший к отцу зек. И не было никакой казни, а просто поставили деда к грязной стенке и шлёпнули в затылок за «враждебную агитацию» в лагере, как это было написано в той, десятилетия позже пришедшей бумажке из КГБ. А если и перед строем, то так ли уж было деду «хорошо», если подумать, что всего за несколько лет до того, как он получил свои десять лет по 58-ой, он похоронил жену, и что за забором у него осталось четверо маленьких сыновей, включая моего отца.
Ведь не мог же он знать, что вдова его ранее расстрелянного брата, возьмёт их всех к себе и будет растить вместе со своим сыном все последующие военные и голодные годы. Но имел ли он тогда право забирать свою жизнь у своих осиротевших детей и отдать её за тех чужих, стоявших или не стоявших перед ним в шеренгах? Имеет ли право отец своих детей сам распоряжаться своей жизнью? Ведь то, что он сам высунулся, это ясно. Просто так, без причины, там за «враждебную агитацию» не казнили, просто так там люди умирали десятками каждый день. Вопросы, вопросы...
А служба идёт себе дальше, вот уже нужно и тропарь читать – сегодня второй, «Цвети Российскаго луга духовного...» – хороший тропарь, хоть и новый, и слов, вроде, не так много, и с чувством, и по существу.
После службы подхожу к отцу Иоханнесу  и сразу продолжаю прерванный две недели назад разговор:
- Но с другой стороны, хоть я и говорю, что я бы, на месте католиков, и дня бы не остался в их церкви после последних споров и судов о церковном налоге, но куда же им деваться? Не к Лютеранам же. Терпеть не могу Лютера.
- Почему?
- Ну, во-первых, не люблю, когда меняют свою фамилию. Я думаю, что человек с моей фамилией  вправе это сказать (Пеннер изначально означало по-немецки «соня», потом так стали называть бездомных, теперь это просто самое распространённое немецкое ругательство). Потом, за его бездарный перевод Библии, за то, как он герцога своего благословлял на сомнительное сожительство, при условии, что он про это благословение никому не скажет, про евреев и ведьм я вообще молчу... Ну, что можно на таком «камне» построить?
- Я бы так не сказал, я думаю, что он был во многом прав. И потом, знаешь, когда профессор Харнак назвал православие «Эллинизмом, над которым летает приведение Христа», нам стоило много сил, чтобы защищаться от этого обвинения.
- А от чего тут защищаться? По-моему, всё правильно. Об эллинизме, как культурной основе Христианства говорил и теперешний Папа Римский в своей речи в Регенсбурге. Я в этом плохо разбираюсь, но думаю, что здесь он знает, что говорит, и Платона, вообще, давно пора причислить к отцам Церкви. А то, что они между «Духом» и «Приведением» не различают, так это их проблема, пусть Лютеру своему спасибо скажут. Если характеризовать их в том же духе, то их протестантизм – это «натурализм, посреди которого стоит аксиома Христа». И я даже думаю, что многие из них с этим бы спокойно согласились.
Так за привычными разговорами  мы закрываем церковь, выходим с кладбища, тут и там на могилах мерцают лампадки. Я отвожу отца Иоханнеса домой и спешу за Иринкой к храму Святителя Николая. Там сначала быстро подхожу к мощам – и у них сегодня праздник! – потом на балкон, на клирос. Служба уже кончается, показываю Иринке знаками, что жду на улице и иду в машину.
Скоро приходит Иринка:
- Ома звонила, просила заехать к опе (Ома – бабушка, а опа – дедушка по-немецки).
- Едем.
- Мне нужно ещё тортик купить Геннадию Николаевичу. У него День рождения.
- Ну, хорошо, едем за тортиком, – форма сказанного, кажется, сильно не соответствует содержанию.
- Ну, хорошо, хорошо, поехали.
Едем, сначала через город, машин уже немного, потом по автобану, вообще-то здесь только сто двадцать... И нужно же было опе вытаскивать эту дурацкую бочку с мусором! Ведь говорил же ему... Вот упал и сломал ногу, после операции отказал кишечник – опять операция, ну, и лежит теперь уже десять дней в больнице. А с чего это он мне, собственно, «опа»? Это всё от детей. Я – папа, мой отец – опа (дедушка, по-немецки), моя мама – ома, хорошо ещё, что я Иринку пока только в разговоре с детьми называю мамой. Мир глазами детей!
Подъезжаем к больнице, заходим через главный вход. На стеклянной двери написано, что время для посетителей до семи, а в десять двери закрываются совсем. Сейчас уже около половины девятого, значит, посетителям уже нельзя. Стараюсь незаметно проскользнуть мимо дежурного. Дорогу я знаю, отделение В1 палата 109. Только недавно перевели из интенсивной терапии.
Поднимаемся на первый этаж, заходим в отделение, идём по коридору до стеклянной комнатки для персонала, в ней никого нет – хорошо, проскочим, тут сразу дверь в палату, заходим к опе. Комната довольно большая, у окна лежит старик, про которого я ещё в прошлый раз подумал, что он долго не протянет, а у двери – опа. Он полулежит на спине, головная половинка кровати довольно сильно поднята, руки по бокам, он не спит, тяжело дышит, лицо напряженное. Справа от кровати на стойке висят бутылки с прозрачной жидкостью, от них трубочки к горлу с правой стороны под ухом. На груди стоит новенькая картонная ванночка. Ну, слава Богу, дошли.
- Опа, здравствуй, ты как?
- Больно, дышать нечем.
- Где болит?
- Везде.
Делать нечего, придётся идти к медсестре. Иду по коридору, одна из дверей открыта, по звукам из палаты можно догадаться, что сестра там. Останавливаюсь перед дверью, жду, пока выглянет.
- В чём дело?
- У моего отца сильные боли и трудно дышать.
- Подождите, сейчас.
Возвращаюсь к опе. У него голова поворачивается и съезжает направо. Я становлюсь слева от него, наклоняюсь, кладу руку на подушку вокруг головы и ладонью с правой стороны стараюсь за лоб держать голову прямо. Лоб сильно мокрый и прохладный. Опа хватает воздух ртом.
Иринка:
- Нужно окно открыть.
- Может, здесь нельзя, надо бы спросить.
- Можно.
Решительно направляется к окну. Идёт с вызывающе поднятой головой. Сначала, кажется, хочет открыть нараспашку, но потом всё-таки только переворачивает  верхнюю часть на себя. По комнате струится свежий воздух, пахнет талым снегом.
Я:
- Деда протянет.
Иринка поддергивает штору:
- Так хорошо.
Опа:
- Снег тает?
- Да, скоро весна...
- Хорошо.
Иранка берёт картонную ванночку и машет перед опиным лицом.
Опа:
- Хорошо.
Появляется медсестра. Она сильно похожа на актрису Ахиджакову. Стоило ей только войти в палату, как дед  у окна, лежавший с закрытыми глазами и только тяжело дышавший, начинает издавать громкие мычащие звуки. Медсестра, и так вся задёрганная, старается сохранять спокойствие:
- Да, да, все по порядку, один танцует, остальные смотрят.
Она впрыскивает что-то из шприца в одну из висящих возле опы бутылок. Втыкает в розетку бутылочку, которая сразу начинает громко булькать, а трубочку от неё опе в правую ноздрю. Потом она критически осматривает меня:
- Главный вход открыт только до десяти.
- Ничего, ничего, я посижу. Я не помешаю.
Я стараюсь произвести хорошее впечатление.
- Я всю ночь тут на всё отделение одна, мне лишних пациентов не нужно.
- Вы не беспокойтесь, со мной вам возиться не придётся. А вы одна, потому что сейчас выходные?
Стараюсь, чтобы голос звучал сочувственно, хочу перевести разговор с меня на неё.
- Нет, по ночам я всегда одна. Ладно, тогда хоть на стул сядь.
Я присаживаюсь на стул, продолжая держать опин лоб. Из коридора постоянно доносятся какие-то звонки и крики. Медсестра уходит.
Иринка:
- У вас выросли большие ногти, нужно подстричь, мы завтра принесём ножницы.
Опа:
- Да, ножницы принесём и руки чик, чик, отрежем.
Я сначала не понимаю, о чём это он. Потом замечаю, что у него на запястьях синие ленты-залипы, которые прикреплены верёвками к кровати. Так что он может двигать руками только в радиусе десяти сантиметров над краем кровати. А, это чтобы он случайно не оторвал трубки – догадываюсь я – да, но так лежать часами, конечно, не очень то...
- Опа, как теперь, легче?
- Пить хочется.
Иринка показывает на чашку с носиком у опиной кровати:
- Вон стаканчик, можно дать.
- А вдруг ему нельзя, спросить нужно...
- Раз здесь стоит, значит, можно.
Решительно берёт стаканчик и поит опу. Он пьёт, захлёбывается, кашляет.
Опа щурится на картину на стене напротив. Что там? Там деревья, я не разберу... Картина, собственно, не картина, а четыре фотографии в одной раме. На фотографиях небольшая быстрая речка с заросшим берегом и невысоким перекатом вроде плотины в середине. На перекате стоит мужчина с веслом и смотрит на плывущую по реке резиновую лодку с двумя детьми в шлемах. Видно, что он в любую минуту готов прийти на помощь. Фотографии показывают четыре момента. Вот лодка приближается к перекату, вот она достигла его, и нос уже повис в воздухе, потом сильно накренилась – нос под водой, и, наконец, уже за перекатом лодка спокойно плывёт по реке. Я описываю опе изображённое на фотографиях и добавляю от себя, что вот и он тоже должен теперь собраться с силами и победить свою болезнь, как он это уже не раз делал.
- Ведь ты же сильный, ты можешь!
- Да, да, я могу... Хватит уже тут валяться... Света мало... Нам нужно наверх, на крышу... Там свет... Мы заберёмся и прыгнем. Дима может хорошо прыгать... И она...
Смотрит на Иринку, потом говорит медленно с лёгким ударением:
- И она тоже может прыгнуть. Пойдём.
Я молчу, не знаю что сказать...
Опа:
- Там полотенце, вытри мне голову.
У двери на стуле висит небольшое белое полотенце. Я беру его и вытираю опе мокрые волосы и лоб. Медсестра сказала, что он должен что-то отхаркивать в ванночку. Я уговариваю его плюнуть, но ничего не выходит, только с губ я иногда вытираю что-то красное.
Опа:
- Одеяло чуть сдвиньте,  жарко.
Он сам не может поправить одеяло – руки привязаны.
- Так хорошо. Вам нужно идти уже поздно, сейчас закроют дверь.
Ну, вот начинается. Сейчас выгонит, как в прошлый раз.
- Ничего, ничего. Иринка сейчас пойдёт, а я тут ещё посижу.
Поворачиваюсь к Иринке:
- Иди, а то закроют.
- Сейчас.
Стоит. Потом быстро наклоняется и целует опу в щёку. Уходит.
Ну, слава Богу! Кажется, всё успокоилось. Я сижу рядом с опиной кроватью, ладонью придерживаю голову за лоб. Хорошо... Только из коридора доносятся какие-то крики и топот.
Опа:
- Кричат.
- Да, у них, кажется, что-то случилось...
- А где Гена?
- Он с омой, и за Томосом нужно на вокзал съездить.
- Да, у них с Иоханнесом скоро день рождения... Тебе нужно идти, что ты тут будешь сидеть?
- Ничего, ничего, я посижу. Завтра воскресенье.
Опа успокаивается, повторяет:
- Завтра воскресенье, завтра воскресенье...
Я смотрю на опины руки и снимаю залипы с запястий. Сначала с одной руки, потом с другой. Под залипами руки синие – вот скотство! Опа долго, с удовольствием чешет нос.
- Мне нужно на крышу, там свет.
Я молчу...
Вдруг опа начинает кашлять. У него внутри при этом что-то громко булькает и клокочет.
- Эх, Иринка, я же говорил, не лей столько воды сразу!
- Ты только не болтай чепухи.
Ладно, молчу...
- Ты мне только бортик у кровати открой, я знаю как, я покажу...
- Нельзя тебе вставать...
- Ты только открой, я сам встану.
Ну, куда ты встанешь со сломанной ногой и разрезанным животом? –  Молчу...
- Открой, мне в туалет нужно...
Иногда пробегает мимо медсестра. Опа каждый раз затихает, как нашаливший школьник. Я говорю громко, обращаясь к ней:
- Он говорит, что ему нужно в туалет.
Она притормаживает на секунду:
- У него катетор.
- А ему по большому.
После секундной паузы:
- У него памперс.
Тьфу, ты... Стоит медсестре выйти, опа опять за своё:
- Ты только открой, дальше я сам.
- Ну, ты же слышал, что нельзя, ты же всегда слушался врачей.
Так в препирательствах проходит какое-то время. Потом в палату заходит молодой мужчина. Большими красными руками привычно отбрасывает одеяло. У опы на животе широкий крепкий пояс с дырочками в два ряда и штырьками на которых сидят такие блямбы, которые можно снять только специальным магнитом, как на кассе с товара в магазине. Мужчина расстёгивает пояс и слушает у него на груди и животе:
- Давно у него это?
- Что?
Я сначала не понимаю, что это он про булькающие звуки, которые смешиваются и уже перекрывают бульканье бутылочки с кислородом в розетке.
- Ах, это... Может час, может полчаса.
Мужчина смотрит на опины ноги и уходит, опять застегнув пояс и ввернув какое-то словечко по-русски, – а, свой, странно, что я не догадался, хорошо говорит по-немецки. Заходит медсестра.
- Это что, был врач?
- Да, врач. И, между прочим, очень даже хороший врач.
Звучит вызывающе. Чем это я её рассердил? Уходит. Опа беспокойный, постоянно пытается встать, подтянуться руками за поручни на краях кровати, но какой там... Ещё этот пояс дурацкий. Он, кажется, снизу прикреплён к кровати. Один раз опа косится куда-то за мою спину:
- А, чёрненькие уже здесь...
Я не понимаю. Точки у него чёрные, что ли, перед глазами? Но тогда почему только там, у меня за спиной? Потом через какое-то время:
- Я уже всё, я уже плыву в холодной воде...
Приходит медсестра, тащит с собой стойку на колёсиках, на которой висит синий ящичек. Кажется, очередь дошла до опы. Мотор начинает опускать изголовье опиной кровати вниз. На груди у него все еще стоит чистая бумажная ванночка.
- Если опа должен туда сплёвывать, то как же он будет это делать, когда вы его опустите?
- Андреа уже двадцать три  года медсестра, Андреа знает, что делает!
Кажется, я её теперь рассердил не на шутку. Она расстёгивает пояс, берёт опу под мышку с одной стороны, мне велит тянуть с другой. Мы двигаем его немного по кровати вверх. Потом она опять застёгивает пояс и поднимает кровать. Потом намазывает опе грудь через разрез в рубашке какой-то мазью. При этом я замечаю, что у неё на обеих руках вместо пальцев торчат какие-то кочерыжки. Но она ими довольно ловко открывает бутылочки, нажимает на кнопки синего ящичка, застёгивает на руке ленту для измерения давления, цепляет какую-то прищепку на средний палец... Потом спрашивает, не болел ли опа сахарным диабетом, я говорю, что нет, она возится со своими пробирками и, короткое время спустя, подтверждает удовлетворённо, что, действительно, нет...  Дурацкий синий ящик всё это время верещит не переставая. Потом она становится напротив меня, с другой стороны кровати и начинает почти кричать, что она ничего не может мне сказать, что сказать может только врач, а она давала подписку и её вообще могут выгнать... Что она так разволновалась? Хорошо хоть опа успокоился, только дышит тяжело, почти как дед на соседней кровати. Потом приходит врач, уже другой, кажется, – они поменялись. Мне говорят, что на время осмотра я должен выйти в коридор – выхожу, прижимаюсь лбом к оконному стеклу. За окном темно, по щекам текут слёзы. Так проходит минут десять, зовут.
Захожу в палату. Опа лежит спокойно, только голова запрокинута и дышит тяжело. Врач уже разложил на опе какие-то бумаги. Перелистывает страницы, спрашивает деловито:
- Так, значит, «письменного распоряжения пациента» нет?
- Нет.
- Хорошо, вы тут у меня записаны уполномоченным представителем пациента. Значит, вопрос следующий. Если мы сейчас не перевезём вашего отца в интенсивное отделение и не подключим искусственное сердце и лёгкие, то он умрёт. Должны ли мы это сделать?
Всё вокруг как-то светлеет, как на плохой фотографии, и вроде слегка вытягивается. Ну, вот, опять я... Опять предавать... Ну что же это за жизнь такая собачья?
- Я не знаю.
- Но вы должны решать, вы записаны.
Хорошо, что не давит, говорит спокойно и даже, вроде, весело.
- Я не знаю... Я не врач... Есть у него шанс выжить?
Врач только небрежно пожимает плечами.
- Можно я позвоню, спрошу у матери? Сколько у меня времени? Когда вы должны начинать?
- Позвонить можно. Время есть, начинать нужно сейчас.
Беру платный телефон. Нажимаю клавиши. На экране ничего не появляется. Растерянно ищу кнопку для включения, ничего не получается... Протягиваю телефон врачу – даже сейчас он веселый какой-то.
- Вы не могли бы мне набрать номер? Я не разберусь.
Веселый берёт телефон, нажимает пару кнопок:
- Нет, я в этом не разбираюсь.
Ищет глазами медсестру. Потом:
- Ладно, пройдите в комнату для персонала, там есть служебный телефон.
Перехожу в комнатку со стеклянными стенками прямо напротив двери палаты. Набираю номер, подходит Генка.
- Опе стало плохо, нужно срочно решать подключать его к аппаратам или нет.
- Ты что думаешь?
- Я не знаю, спроси ому.
Пауза... Летит Веселый, двигает меня плечом в сторону, хлопает по телефону, что-то быстро говорит в трубку...
- ... да, да, нет, мы не шутим...
Лёгкая суматоха, по коридору забегали. Ухожу к своему окну. Время 11:15. Минут через пять приходит Веселый:
- Мне очень жаль... Ваш отец умер. Мы бы все равно не успели. Повезли бы сразу – умер бы в коридоре по дороге в интенсивку...
Я направляюсь к палате.
- Вам сейчас туда нельзя. Если что-то взять, то я могу принести.
- У меня там куртка.
- Какая?
- Коричневая справа на полу.
Идёт в палату возвращается с курткой.
- Вы уверены, что мне нельзя его видеть?
После небольшой заминки поворачивается и идёт назад. Первым заходит в палату и внимательно смотрит по сторонам, потом зовёт меня. Опа по-прежнему лежит на спине. Голова сильно запрокинута назад, рот широко открыт. Ничего страшного, только эта круглая дырка рта, как на рисунке с мёртвого Германа Кюкельхауза, который сделал его брат Хуго. Само лицо красивое и даже, вроде, с румянцем. На глазах две прозрачные лужицы. Промакиваю их полотенцем и тыкаюсь опе носом в плечо. Он теперь тёплый, почти горячий.
Вот и всё. Спускаюсь в вестибюль, иду к входной двери. Дверь не открывается, но здесь есть связь. Сначала Генке:
- Опа умер, нужно приезжать.
Потом звоню домой. Долго что-то объясняю Иринке...
Она:
- А с опой что?
- Я же тебе говорю, он умер!
Ну вот, теперь только ждать. Вестибюль большой и пустой. Хорошо ходить. От закрытой входной двери к дальней стенке и назад... Вдруг опа! Сначала не понимаю, что произошло. Но только вдруг ясное и сильное чувство – он здесь! Сначала не понимаю, откуда, почему. Потом доходит. Это просто правая рука, которой я весь вечер держал опу за лоб, легла теперь на мой лоб и узнала его, как опин. Опять эти дурацкие слёзы. Хоть бы успели высохнуть до прихода Генки с омой.
Шагаю по пустому вестибюлю взад-вперёд. От закрытой входной двери до стены напротив и снова туда-сюда. Одна из дверей открыта, и свет в комнате горит, над дверью надпись «Комната для молитвы». Я заглядываю туда – несколько рядов стульев, большой крест у стены и открытая Библия под ним. Ну-ка посмотрим, что тут открыто... Читаю: «Также, когда поститесь, не будьте унылы, как лицемеры, ибо они принимают на себя мрачные лица, чтобы показаться людям постящимися. Истинно говорю вам, что они уже получают награду свою. А ты, когда постишься, помажь голову твою и умой лице твое...» Ага, хорошо «открыли», но где же ома с братом?
Они скоро приходят. Ома плохо держится на ногах. Мне не хочется её так сразу вести к опе. Усаживаю в кресло и рассказываю, как всё было, говорю, что теперь можно не спешить. Потом идём.
Спрашиваем у медсестры, где опа, и можно ли к нему. Она извиняется, что мест нет, и он ещё в палате и просит, если можно, не будить соседа. Заходим в палату. Опа лежит по-прежнему, только чуть побледнел и не такой горячий. Громко дышит сосед.
Ома:
- Какой он красивый.
Всё время гладит волосы и щёки.
- Да.
- Он живой, он дышит.
- Нет, ома, это не он, это сосед.
- Нужно руки сложить.
Складываем руки.
Генка:
- Я слышал, что рот и глаза нужно закрыть.
Глаза закрыты, а рот можно попробовать. Я стою у опы за головой. Одной рукой упираюсь сверху в голову, другой рукой сильно тяну за челюсть. Рот с трудом и очень медленно закрывается. Вдруг мне кажется, что опа улыбается. Он что, смеётся над нами? Или это только, если сверху на лицо смотреть, так кажется?
Генка говорит, что нужно чем-нибудь завязать, а то опять откроется. Я беру моё полотенце, оно коротковато, но мне удаётся пропустить его под подбородком и завязать сверху на голове маленький узелок. Теперь вид у опы совсем несерьёзный. Как будто у него болят зубы. Мы стоим ещё какое-то время, потом выходим.
Андреа сидит одна в комнатке для медсестёр. Мы спрашиваем её, когда можно будет забрать опу. Она отвечает, потом как-то неуверенно говорит, что всё, что можно было сделать, было сделано. Я подхожу к ней, беру её нелепую ручку в кулак и сильно встряхиваю.
Ну, вот и всё. Была ещё одна слеза. Маленькая, она выкатилась из опиного правого глаза, а я её на середине небритой щеки – полотенцем. О чём опа говорил тогда? О чём думал... И ещё была одна улыбка. Совсем короткая, мальчишеская. Чему это он улыбнулся? – Нет, не помню...


Рецензии
Спасибо большое.

Иван Савкин   08.02.2014 16:16     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.