Из книги Архитектор Вавилонской башни

 Эту рукопись писателя Однобокова, найденную хотя и не в Сарагосе (и даже не в бутылке), а всего лишь в верхнем ящике выброшенного на свалку  старого,  конца прошлого века,  стола, решаюсь я представить на читательский  суд  единственно в силу полного своего равнодушия как к ее содержанию, так и к стилю и судьбе автора. Мне совершенно безразлично, был ли на самом  деле  такой писатель или же кто-то более известный использовал это имя; более того, я был бы очень обрадован, если кто-либо из литературоведов или литературных критиков сумел бы доказать, что не только в действительности такого писателя не было, но и в принципе существовать не могло.      "Произведение"  же  это  (всерьез  называть произведением художественного  творчества  те листки,  что были случайно найдены мною, просто язык не поворачивается), так вот, повторяю, "произведение" это публикую я здесь по одной-единственной и простой причине: если уж я, человек совершенно автору посторонний и от литературы далекий, удосужился (хотя, признаюсь, и не без отвращения) дочитать до конца эту дребедень, то почему бы не прочесть ее и всему миру?


                 Издатель 




От автора

        Все события,  описанные в этом романе, уже ставшем, без всякого сомнения, новым словом не только в русскоязычной, но и в мировой литературе, являются не то чтобы подлинными, но со всею тщательностию и с почти фотографическою точностию срисованными, так что подлиннее вряд ли возможно и в жизни самой найти. Пусть скажет злопыхатель-зоил, что многих из описанных  событий просто произойти не могло, что лица, в романе действующие, настолько же действительны, насколько действительны бронтозавры, совокупляющиеся на Дворцовой площади, - пусть! Но ты, мой благосклонный аристарх, потребуешь ли ты доказательств невинности моей,  усомнишься ли в правдивости пера моего?! О, никогда! Иначе лишился бы ты прозвания своего, потерял бы право называться предводителем лучших. Отдавая на суд читательский плоды многолетних трудов и вдохновений моих,  хочу обратиться я теперь с напутственным словом и к молодому поколению,  которое (кто знает?) найдет  в  моем  романе созвучное душе своей и обрящет путеводную нить во тьме лабиринта бытия. Юноши и девы молодые!.. [На этом рукопись авторского предисловия обрывается. Впрочем, утрата  не столь болезненная для русской словесности.  (Примечание Издателя)]





Ч а с т ь      п е р в а я



I

Lasciate ogni speranza voi ch'entrate...


      В прежние годы часто случалось мне гулять теплыми июльскими вечерами по набережной реки Пряжки.  В сознании петербуржца место это,  без сомнения, связано связью вполне однозначною с находящейся здесь психиатрическою лечебницей. Сколько раз проходил я вдоль высокого забора, скрывавшего за собою подданных иного мира, иной Вселенной, и лишь однажды – о  неисповедимость судеб!  – через дыру в заборе проник в это казавшееся мне тогда таким загадочным и таким привлекательным пятое измерение.
         – Здравствуйте,  Однобоков! – приветствовал меня совершенно незнакомый человек,  облаченный во все белое. – Заждались мы вас здесь. Милости  просим!
         – Но я...  я не знаю вас.  И потом – я совершенно случайно. Просунул голову в эту дыру,  да и то наполовину...  Между прочим, кому как не вам, заботиться о том, чтобы дыр в заборах не было?
         – Это не дыра, а отверстие, – заметил незнакомец, хитро улыбаясь – одними глазами — из-под блестевших на солнце очков. – Впрочем, вы и сами достаточно умны, чтобы понимать это. Пойдемте.
         Я молча  повиновался,  и остальная часть моего тела оказалась по эту  сторону дыры (или отверстия) в заборе.  «Доктор не страшный.  Доктор не сделает мне больно», – думал я, послушно следуя за шедшей впереди белой фигурой.
         – Вы знаете,  в чем ваша беда,  ваш, так сказать, недостаток? – продолжал доктор.  – Вы не умеете писать просто – раз,  и не  умеете  писать  связно – два. Для литературы - потеря не большая, но читателя-то вы теряете.  Ваша проза напоминает мне не то муравейник,  не то термитник.  Нет, скорее  муравейную кучу,  на которую маленькие муравьи тащат что ни попадись под руку:  веточка – так веточку, листик – так листик, змея дохлая – так и дохлую змею туда же,  обглодав ее сначала до скелета... Догадайтесь, кого больше всего любят читать мои несчастные подопечные?
         – Кого? – я на мгновение остановился.
         – Да вас! – ответил доктор, также останавливаясь.
         – Но мои книги не выходили пока что из печати...  – в недоумении возразил я.
         – Не выходили – так выйдут, – собеседник мой, казалось, нисколько не  был смущен своей откровенной ложью.  – И потом – я вас не для  того  сюда зазвал,  чтобы вам дифирамбы петь.  Мне денег за это не платят. Дела куда  поважнее нас ждут...
         Правое окошечко  докторских  окуляров  загадочно  блеснуло – и белый зайчик пробежал по моему лицу. Мы двинулись дальше.
         – Я расскажу вам об одном забавном случае. Вам как писателю он должен     понравиться,  – говорил доктор на ходу.  – Быть может, это не самый интересный случай из моей практики,  но для литературы он, несомненно, представляет первоочередной интерес.
     – Не верьте ни единому его слову,  – шепнул мне кто-то,  спрятавшийся за деревом, а затем чуть слышно запел:


                Всего на свете боле
                Страшитесь  докторов,
                Ланцеты все в их воле,
                Хоть нет и топоров.

                Не можно  смертных рода
                От лавок их оттерть,
                На их торговлю мода,
                В их лавках жизнь и смерть.

         Я снова остановился и, повысив голос, отвечал:
         – Я не интересуюсь случаями из жизни, и если вы, милостивый государь, затащили меня сюда только за тем, чтобы рассказывать свои дурацкие психиатрические истории, то лучше сразу наденьте на меня смирительную рубашку. У меня нет времени на пустяки, – стремительно подойдя к застывшему на месте доктору,  я  с  размаху  дал  ему  звонкую пощечину.
         – Совсем как он...  –  прошептал доктор и затем,  еще  тише:  «Спасибо...»
         Мы  продолжали  свой путь.  Я осматривал  наплывавшие на меня детали ландшафта:  посыпанные песком дорожки,  разноцветные мелкие камушки  (все крупные  камни тщательно выискивались и выбрасывались за забор),  коротко постриженная травка,  аккуратно подрезанные кустики и деревца,  крашенные белою  краской скамеечки - всё это складывалось в более или менее пеструю единую картину, растекавшуюся в глазах идущего человека. Белочка пробежала по песчаной дорожке и,  быстро вскарабкавшись на сосну, помахивала оттуда пушистым хвостом.  Вдруг в ясном июльском небе, прямо над нашими головами появились летающий кальмар, адский осьминог-вампир и акула-людоед.
         – Sthenoteuthis bartrami, Vampyroteuthis infernalis et Squalus carcharias,  - прокомментировал доктор это внезапное явление.  – Акула-людоед (иначе белая, или кархародон) имеет длину тела около шести метров, а массу – более трех тонн.  Но это еще не самая большая акула в мире. К примеру,  китовая акула бывает длиною до восемнадцати метров, – доктор остановился.  Казалось,  он начинал входить во вкус. Неожиданно двое санитаров,     будто выросших из-под земли,  поставили перед ним кафедру. Доктор сбросил с  себя  халат,  под  которым оказался безупречный черный фрак,  довольно улыбнулся,  затем прокашлялся и продолжал. – Акулы же являются, в некотором смысле, нашими родственниками. По словам Плутарха Херонейского, жрецы Посейдона,  называемые иеромнемонами,  совсем не вкушали рыбы, почитая ее как родственника своего и молочного брата, ведь еще Анаксимандр из Милета говорил,  что люди первоначально зародились внутри рыб,  были  вскормлены подобно  акулам и только после того,  как оказались в состоянии придти на помощь самим себе, вышли наружу и достигли земли...
         Я стоял как громом пораженный... Ведь и я, ведь и я зародился внутри рыбы!
         – Возникает закономерный  вопрос: где же находилась эта «наружа»?  В  воде? Но тогда как дышали эти первые люди? К сожалению, перед современной  наукой  стоит  еще много нерешенных проблем.  Их решение – дело будущего. Спасибо за внимание!
         Послышались громкие,  восторженные  аплодисменты.  Я оглянулся – нас окружала толпа умалишенных, которые дружно аплодировали.  Доктор  расплывался  в  улыбке, просовывая в петлицу фрака брошенную ему кем-то белоснежную гвоздику.  Мне стало не по себе,  я ухватил его за рукав и  повлек  в  здание  больницы.  Большая стеклянная дверь сверкнула на солнце – и белые зайчики пробежали по застывшим лицам пациентов психиатрической лечебницы...


II

Кааба наоборот

         В кабинете не было ничего лишнего,  и даже те немногие предметы, что здесь присутствовали, благодаря своей окраске оставались почти незамеченными. Кабинет был Каабой наоборот. Белые его стены казались самим светом от заливавшего всё пространство невыносимого июльского  солнца.  Молочно-белый крашеный шкафчик стоял в углу;  на стеклянных дверцах шкафчика с внутренней стороны были наклеены большие листы белой бумаги,  так что невозможно было увидеть,  что же находится за ними. Белый стол стоял напротив, у окна.  Единственное,  что находилось на столе, – высокая стопка девственных бланков. В просвете, образованном белою оконною рамой, проплывали кучевые облака,  напоминавшие огромные клочья ваты, еще не оскверненной прикосновением к человеческому телу. Какое-то разнообразие в интерьер этого кабинета вносил,  пожалуй,  лишь висевший над столом  фотографический  портрет, вставленный в пластмассовую рамку.  Серым пятном выделялся он на мертвенно-бледной стене.  Это может показаться странным, но я отчего-то вспомнил     Джорджоне,  «Юдифь с головой Олоферна»... Отрубленная голова... но что же здесь странного?..  Мне вдруг захотелось увидеть отрубленной  одну  голову...  я отчетливо увидел такие знакомые черты...  Но нет, нет! Это же не мои мысли,  я не могу так думать – это запрещено.  Этого нельзя... Доктор широким жестом пригласил меня сесть. Да, здесь же есть стул...
        – Садитесь, Однобоков! – и сам опустился в широкое белое кресло, стоявшее за столом. Я последовал приглашению доктора. – Ну-с, начнем...
        Медленное течение как будто летейских вод проплывало в серой весенней дымке; это было в самом начале, да, в самом начале, а потом самолет вошел в штопор, и пропорционально возрастанию скорости сокращался радиус описываемых самолетом кругов... Я не отрываясь смотрел на фотографию.
        – Да о чем вы думаете? – голос доктора будто  вынырнул  из  какого-то омута,  будто  проснулся от кошмарного сна. – А...  Интересное лицо,  не правда ли? Он вам знаком?
        – Нет. Откуда? Просто  показалось...  Продолжайте,  доктор.
        – Хорошо.  Итак,  была весна одна тысяча девятьсот восемьдесят... года...
         Лицо доктора снова куда-то уплыло.  Весна...  О чем это он? Впрочем, снега уже могло и не быть, хотя иногда в спину летел снежок, скатанный из ноздреватого льда.  Он падал на асфальт и разлетался хрустальными брызгами, блестящими и звонкими. Вдруг захотелось... Нет, нет, не думать!.. Лицо доктора, отчего-то побледневшее, слилось со стеной кабинета. Вдруг захотелось...  Если бы твоя голова,  твоя белокурая головка разбилась тогда вот также,  упав на асфальт и выплеснув белые сгустки мозга,  слегка забрызгав ими мои ботинки,  ах,  нет,  сапоги,  черные зимние сапоги,  очень удобные и теплые.  Если бы было лето,  я вытер бы их о траву, как, наверное,  сделал бы сейчас, не прикоснулся бы, пусть даже и посредством тряпки,  к сапогам,  забрызганным твоим мозгом. А так их толком не вытрешь об этот ноздреватый снег...  Твоя голова, как этот снежок, полетела бы вдруг через несколько ступенек (там был спуск с холма) и - вниз,  вниз,  вниз - на асфальт...  Ведь все это было  до . Все это могло бы быть  до . И дальнейшие события разворачивались бы иначе... 
        – Что это вы там такое бормочете?  Вы меня совсем не слушаете.  Очнитесь,  почтенный,  – доктор дотронулся до моего запястья.  Я вздрогнул. –  Вам надо отдохнуть. Вот кушетка. Я вернусь часа через два. Отдыхайте.
        Доктор вышел из кабинета, дважды повернулся ключ в замке, и звуки шагов растаяли где-то в отдаленье… Откуда здесь взялась кушетка?  Ее  же раньше не было! Или не заметил, ведь она тоже белая, как и все здесь?..
        Я прилег на кушетку,  располагавшуюся в углу, у двери, но стоило лишь закрыть глаза,  как что-то холодное и колючее просыпалось на мое лицо.  Я быстро открыл глаза – в стене,  прямо надо мною прошла длинная змеевидная трещина,  откуда  падал самый настоящий снег!  Июльское солнце продолжало сиять за окном...





III

Смерть Марата

        Было уже темно,  когда я открыл глаза и вдруг застыл от ужаса: огромное глазное яблоко,  мертвенно-бледное,  лишенное зрачка  и  неподвижное, циклопически уставилось на меня. Господи!.. Зачем это? Дорожка света пробежала по широкому крашеному подоконнику и затем ниже,  по блестящему полу.  Сразу отлегло от сердца. Это же луна... Чего же я испугался? Эта повисшая в воздухе луна - как твоя голова ("если бы..."),  твоя голова, отсеченная острым ножом гильотины,  такое бледное, такое прекрасное лицо...
    Внезапно включается свет - и комната превращается в Зал для игры  в  мяч, где военный оркестр играет "Карманьолу". За окном проплывает голова принцессы де Ламбаль,  водруженная на острие пики. Декорации неожиданно меняются. Теперь уже моя комната представляет овощную лавку во вкусе фламандцев.  Хозяин принимает только что привезенную на телегах капусту. Крестьяне перекидывают через узкое оконце большие белые кочны в лавку. "Садовая моя голова!" - хозяин,  что-то вспомнив,  в сердцах ударяет себя рукою по голове.  Крупным  планом  показаны грубые руки хозяина.  Капустный кочан, оказавшийся в них, вдруг начинает превращаться в окровавленную человеческую голову. Лавочник с омерзением отбрасывает ее в сторону. Из окошка всё новые и новые головы летят в лавку.  "Так мы отметили убийство гражданина     Марата!" Дверь с легким скрипом открывается...  Раздался щелчок, и одновременно все было залито ярким светом. Я зажмурил глаза. Передо мною стоял доктор.
        - Надеюсь, вы достаточно поспали? Вы выспались?
        - Не совсем. Но разве здесь выспишься?
        - Да, вы правы. Выспаться можно лишь на том свете. А посему приступим. Я  сяду  в  кресло,  а вы можете слушать полулежа,  со своего ложа,  a la Мадам Рекамье.
        - Спасибо.  Я весь внимание.
        - Итак,  был день четвертой годовщины Революции,  то есть тринадцатое июля одна тысяча семьсот девяносто третьего года. Марат, как всегда, принимал свою лечебную ванну.  Вошла его прачка и сказала,  что  неизвестная посетительница ожидает гражданина Марата в приемной.  "Пусть подождет." – «Но речь идет о деле государственной важности.  Революция в опасности!» -  и уже входит она,  входит решительно - неистовая вакханка - и нож прямо в сердце, прямо в сердце! - что бы вы там ни говорили! - не перечьте мне!
         Доктор перешел  на крик и вскочил со своего кресла,  весь побелевший  от гнева.
        - Конечно, прямо в сердце, - поспешил успокоить его я.
        - Да,  вы знаете, нужно, чтобы прямо в сердце... - присмирев, продолжал доктор. - Иначе все будет не так, иначе ничего не будет. В этой сцене должно быть что-то от балагана, от водевиля, от...
   Речь доктора словно убаюкивала меня, погружая в сомнамбулически-медитативное состояние...  Я снова потерял из вида его лицо,  оно снова стало неотъемлемой принадлежностью бледной стены...  Итак, я ехал в трамвае. Но  как же мне хотелось,  чтобы твоя голова,  как снежок...  Вот она катится,  катится,  катится...  И падает.  И разбивается на тысячи мелких осколков. Это уже не голова.  Это стеклянный шар летит с твоих плеч.  Сияющий стеклянный шар, внутри которого твоя отрубленная голова, подобная драгоценной короне за витриной в сокровищнице, глубоко под землей. Я получил разрешение на съемку твоей казни, усекновения твоей главы. Нож гильотины опускается на твою шею.  Дубль два. Нож гильотины на твою шею опускается. Дубль три.  На твою шею опускается нож гильотины. Дубль четыре. На твою шею нож гильотины опускается.  Достаточно.  Снято. Так хорошо. И она катится, катится,  катится... Вниз, вниз, вниз - по ступенькам, подпрыгивая, переворачиваясь.  Крупный план: лицо, вымазанное кровью, затем затылок, дивными покрытый волосами, тоже в крови. Ближе. Еще ближе. Кровь - вот она, такая теплая, липкая - она сочится из головы. Волосы под моими пальцами набухают кровью,  слипаются. Опять лицо, уже застывшее в маску. Голова выскальзывает из пальцев и летит в пропасть...
        - Очнитесь! Очнитесь! - с потолка свисало лицо доктора и его, по видимому, рука размахивала перед моим носом флаконом с какою-то едкою дрянью. Я приподнялся на локте.  Почему-то я лежал на полу (упал с кушетки,  что ли?),  а доктор стоял передо мной на коленях,  пытаясь привести  в  чувство...
        - Ложитесь на кушетку. Боже,  как же вы меня  напугали!  Неужели  мой рассказ произвел на вас такое сильное впечатление?
        - Я не слушал вас. Простите, доктор, но мне никак не сосредоточиться. Я не мог вас слушать - у вас слишком белое лицо.
        - Ах, извините! Об этом-то я как раз и не подумал... Подождите меня, я сейчас схожу в галантерею за румянами.
        - Не стоит.  Выпейте лучше коньяку.
        - Но в больнице нет коньяку.
        - Вы же только что собирались в галантерею. Разве она не за пределами  больницы? Или разве идти до галантереи дальше,  чем до винного  магазина? О,  несчастный! Как же вы неразумны, как же вы неопытны, несмотря на почтенный ваш возраст и убеленную сединою голову!
        - Именно об этом я и начал рассказывать,  а вы не  слушали,  -  слезы стояли в глазах доктора и казались еще более крупными за толстыми стеклами его очков. Нос его покраснел.
        -Вот! вот!  вот! И коньяку не надо. Теперь я прекрасно смогу вас выслушать. Начните же рассказ свой сначала.



IV

Рассказ доктора  ***,   рассказанный им самим

        - Итак, была весна 198 *  года, - начал доктор. - Собственно,  ничего примечательного не было в той весне. Гораздо более богатой роковыми событиями явилась весна, бывшая тремя годами ранее, или же та, что была годом  позже.  Вам,  должно быть, хорошо знакомо то, ни с чем не сравнимое чувство,  какое испытываешь в самом начале весны (я имею в виду настоящей, не календарной весны), то чувство, какое, которое...
        - Доктор, достаточно лирики. Ближе к делу.
        - То чувство, какое испытываешь лишь в самом начале весны, когда весна еще и не наступила, но зима-то, зима-то, милостивый мой государь, закончилась! Тогда-то к нам и привезли героя моего рассказа. Я прекрасно помню этот день (11 апреля — как раз накануне Дня космонавтики).  Всё суетилось в нашей клинике.  Накануне сообщили, что должны доставить одну знаменитость. Кого — толком не знали, но ходили слухи, что иностранца. Он приехал в  сопровождении  сотрудников  западногерманского консульства. С ними встречался наш главный врач; сам я их не видел. Почему его привезли к нам? Не знаю. По всем законам, его, как имеющего немецкое подданство, должны были поместить в немецкую психиатрическую клинику. Быть может,  были на то причины характера материального (у несчастного не было родственников,  а что касается его имущества, то к этому времени все оно укладывалось в небольшой клетчатый чемодан), быть может, надеялись на помощь наших психиатров, а быть может,  что-то еще.  Дело не в этом.  Ко всей предшествовавшей этому появлению истории это вряд ли имело какое-нибудь отношение. Вновь прибывший не очень хорошо говорил по-русски, а немецкий из всего персонала знал один я. Поэтому именно меня назначили его лечащим врачом. Мы встретились. Я никогда не смотрю заранее истории болезни моих пациентов.  Мне интересно сперва немного присмотреться вблизи,  так сказать "вжиться" во внутренний мир моего подопечного, и только потом сравнить свои впечатления с ранее поставленным другими врачами диагнозом. Его привели сюда, в мой кабинет.
        -  Хуммер , - представился он.  Я даже вздрогнул.
        - Кто умер?
     - Да нет - его фамилия:  Хуммер,  - подсказал приведший моего  нового пациента санитар и передал мне историю болезни профессора Хуммера, доктора истории,  написанную на немецком языке. Я сразу же отложил ее в сторону, поймав на себе ироничный взгляд санитара, - он, видимо, решил, что без словаря мне эту дурацкую бумажонку не прочесть.
    - А вы свободны, Эскулап,  - сказал я санитару нарочито презрительным тоном, памятуя о том, что античная мифология - единственный пробел в энциклопедически-разностороннем  образовании  этого  полиглота  и  эрудита, окончившего три класса начальной школы и выпущенного со справкой.
        - Bitte, Herr Professor,  - обратился я к Хуммеру,  указывая на стул.
        - Спасипо, я кафарю па-русски.
        - Ваша область исследований?
   - Я - ассириолог. Фы снаете, русский ясык ошень похош на ассирийский,  а еще польше на фафилонский.  Это пошти отин ясык.  Фы помните?.. - Хуммер   перешел на немецкий. - Babel und Bibel! Вы помните? "Для большой утренней трапезы на протяжении всего года по семи наилучших баранов,  жирных, чистых,  двухгодовалых, откормленных ячменем; барана калу в виде постоянного жертвоприношения,  толстого,  выпоенного молоком.  Всего восемь баранов в виде постоянного жертвоприношения. Большого быка, молочного теленка и десять толстых баранов, обыкновенных, не откормленных ячменем..."
        - Помню, помню. Это из текста ритуала новогоднего праздника  в  храме  Ану в Уруке, - в нетерпении перебил его я.
        - Недурно. Я думаю, нам будет о чем поговорить с  вами,  -  Хуммер  с чувством пожал мою руку и сел...
        Я попросил своего пациента немного рассказать о  себе.
        - Да что обо мне-то говорить?  Разве это интересно?  Вот поговорим уж лучше Навуходоносоре Втором или о Тиглатпаласаре Третьем.  Их жизнеописания побогаче наших с вами будут,  - не хотел сдаваться известнейший ассириолог.
        - Все-таки я вас настоятельно прошу: расскажите о себе... Если хотите - на вавилонском наречии. Я ведь сам вавилонянин, со стороны матери.
        - О!.. - лицо профессора засияло, выражая благоговейный восторг. -Тогда я согласен...  Но один маленький момент:  говорить о  себе  я  буду  в третьем лице. Хорошо?
        - Договорились.


V

Рассказ профессора Хуммера,   доктора истории

       - Странный разговор состоялся на  квартире  известнейшего  ассириолога субботнею ночью, накануне Светлого Воскресенья. Неизвестный, пришедший к нему около полуночи,  не был похож на ненормального,  но то, что он говорил,  казалось сущим бредом...  О чем же говорил незнакомец,  явившийся в столь поздний час на квартиру известного ассириолога? (В это время за окном пошел снег.) Какой-то странный шов,  проходивший вкруг шеи незнакомца  на самом видном месте, вызывал желание потрогать, проверить: та ли голова держится на этих совсем не подходящих ей плечах? Но это было бы неудобно, даже дико,  и притом предмет разговора был столь серьезен,  что... что... нет, он бы не понял. Незнакомец вдруг улыбнулся и подошел ближе... "Хорошо, я сделаю то, что вы хотите, но с одним условием: сразу после этого вы должны  умереть.  Вы напишете в завещании,  что оставляете мир добровольно..." Это было немыслимо!.. Снег за окном падал и падал, все увереннее и гуще ложась на крыши,  дороги,  мосты...  "Так вы согласны?" – незнакомец     подходил все ближе и ближе. "Не приближайтесь. Я вызову полицию», – отвечал не на шутку напуганный ученый. «Бесполезно: телефон отключен. Я перерезал провод,  пока вы готовили на кухне кофе.» – «Но послушайте... Послушайте,  какая  вам-то  от этого польза?  Вы-то что от  этого  иметь будете?» - «Думайте только о себе.  Ведь вы хотели, сознайтесь, ведь вы хотели этого?..» – «Да...» – и Йозеф Хуммер,  ассириолог известнейший, бессильно опустился на пол – ноги его подкосились,  и сознание на  некоторое  время покинуло его...
       – Простите, господин Хуммер, – обратился я к рассказчику, – вы в детстве не страдали падучей?
       – Нет. Но какое отношение...
       - Простите еще раз. Продолжайте.
       - Когда он пришел в себя, было еще темно. Святой Георгий на мосту Александра Третьего мок под таявшим снегом вместе со своими конем и змием.  В отдаленье  Эйфелева  башня нанизывала на себя падавшие с неба мокрые снежинки. Незнакомца и след простыл. Телефонный провод действительно был перерезан, а взбесившийся проигрыватель повторял до бесконечности начальную фразу модной тогда песенки «I love Paris in the  spring-time».  На  столе лежала записка следующего содержания: «Дорогой друг! Теперь, когда мы...» et caetera.  Прежде,  чем пересказать содержание этой записки, я хотел бы поведать вам об одном моем сне, вернее, видении, посетившем меня в Библиотеке Британского музея. Так вот, я видел, как древние пергаменты оживают и  вновь становятся кожей молочных телят,  нежною и шелковистою.  Мычащие тексты-телята, разрозненные страницы манускриптов, сбиваются в стада-библиотеки.  Имя же им – Вавилон.  Множество разнообразных языков и наречий, перемешиваясь, сливаются в одно монотонное, многотомное мычание, повисшее     над просторными пастбищами Доброго Пастыря. Тексты, припомнившие свои истинные тела телят,  палимпсесты,  писанные по живой коже,  счастливцы! Вы  дождались наконец воскресенья из мертвых,  сохранив свою двойную природу.  Вами воздвигнется Башня сия. Новая - не хуже прежней. О Башня, о чудо семиступенное!  Для кого была ты возведена,  ревность богов вызывающая? Для ничтожных ли рабов, подобно черным древесным муравьям, пытающимся достичь небес, дабы свергнуть на землю рождающих ужас небожителей? Для халдейских ли звездочетцев,  раскладывающих свои таблицы в верхнем храме, дабы приблизиться  к очам вышних и прочесть на их дне судьбы царей и народов?  Для всемогущего ли царя,  покорившего все враждебные языки и вот  на  золотой колеснице по ступеням въезжающего,  дабы предстать пред престолом Верховного Господина своего?  Немногим дано знать, что семь ступеней, ведущих с земли,  имеют продолжением своим еще семь,  ведущих на Небо. В Казаллу ты называлась «Домом,  являющимся лестницей на гору», в Ниппуре тебя нарекли «Домом-горой»,  в Дильбате – «Домом, где находится место пребывания небес и земли»,  в Ларсе – «Связью небес и земли» и «Домом  основания  небес  и земли» – в Вавилоне. О царственный зиккурат, о Мировая Гора, воздвигнутая десятками тысяч невольников! Разве мог презренный бог иудеев, вознесшихся в  своей гордыне и сочиняющих всякие небылицы,  разрушить тебя,  о трижды    благословенная?! Священным покрывалом скрыли тебя всемогущие боги, сделав невидимой для глаз непосвященных и сохранив в вечности твои стены...
     – Профессор, я снова вынужден вас буду перебить.  Вы упоминали, кажется, о Париже?..
     – Ну, да. Вся эта история произошла именно там. А почему – сам не знаю...
     – Я вам потом объясню.
     – Да, но...
     – Рассказывайте дальше, профессор.
     – Gut! Он держал в  руках ту  злосчастную записку, а за окном валил мокрый снег. Крупные хлопья падали друг на друга, сцеплялись и таяли. Огромные снежные хлопья падали с неба на Город, словно подстреленные из рогатки ангелы. Они были такими большими, что полностью накрывали собою прохожих, одиноких прохожих, вышедших в столь поздний час прогуляться вдоль набережной Сены.  Сбитые с ног,  прохожие оттаивали,  поднимались и снова продолжали свой путь.  На улице шел мокрый снег. Две тени слились в нечто медузообразное – четыре конечности под куполом. Черный зонт раскрылся над фигурами двух прохожих, неизвестно зачем вышедших из дома в столь поздний час.  Раскрылся и стал белым. Огромные снежные хлопья  падали  на  зонт, сцеплялись и таяли. Медуза быстро удалялась в сторону Елисейских полей, минуя образовавшиеся на асфальте лужи... Но что ж это, я совсем забыл про посланье, точнее, не я, а он...


Посланье незнакомца


        «Дорогой друг! Теперь, когда мы, по обоюдному согласию, заключили наш договор, мне не остается ничего другого, как предоставить Вам неопровержимые доказательства всего мною сказанного.  Но сперва я хотел бы немного рассказать о себе,  поскольку собственная  моя  персона  представляет  не меньший  интерес  не только для мировой науки и всемирной истории,  но и, надеюсь,  для Вас лично. Итак, прежде всего, я забыл представиться (простите). Меня зовут Рамо. Фамилия это или имя – не имеет никакого значения. Я родился...  Впрочем, я затрудняюсь даже сказать,  когда  родился,  ведь  рождался я трижды. Пожалуй, Вселенная не видела еще существа более необыкновенного и во всех отношениях более примечательного, чем я (если, конечно же,  отбросить в сторону все эти нелепые сказочки о боге).  В самом деле, я по праву могу называться триждырожденным... Дорогой профессор!  Не ловили ли Вы себя когда-нибудь,  быть может, в     минуты крайнего раздражения, на такой странной мысли, что неплохо было бы  увидеть  голову  своего  врага отрубленной и лежащей перед Вами на блюде? Никто не видел, откуда выкатилась эта голова, но случилось так, что подкатилась она к ногам проходившего мимо доктора Дж. Он осторожно поднимает ее и аккуратно заворачивает в мягкую ткань. Затем он относит голову в лабораторию,  где  в  холодильнике  лежит доставленное вчера из тюрьмы тело гильотинированного маниака.  Доктор совершает чудо медицины – и рождается нечто ужасающее:  корпус нравственного чудовища с головою ангела. Да-да, дорогой профессор, это именно тот шрам...
        Однажды доктор Дж. уезжает на симпозиум в Токио и больше не возвращается никогда.  Его проголодавшееся создание выламывает дверь  лаборатории и, набросившись на дежурную сестру милосердия,  разрывает ее зубами на части.  Затем оно покидает гостеприимный дом экспериментатора и свободно разгуливает  по центральной части города...  Оно не стеснено в средствах. Никто не подозревает о его чудесных способностях – ах, милый профессор! Я перенял эту Вашу  невыносимую привычку говорить о себе в третьем лице – конечно же,  о моих чудесных способностях... Так вот, сотни, тысячи поколений строили эту Башню,  ступень за ступенью,  за шагом шаг,  накладывая друг на друга пластинки из слоновой кости,  чтобы та, горделиво возвышающаяся  надо всем земным,  явилась местом обитания Вашего покорного слуги. Несчастные,  безмозглые людишки! До чего же смешными, до чего же игрушечными кажутся они мне теперь из окон моей самой высокой Башни! И выше нет ничего. Небо только, синее, темно-лазоревое, голубое – миллионы оттенков небесного цвета, и изредка лишь светлое облако проплывет перед взором моим...
        Я не помню,  как попал в этот дом.  Было далеко за полночь, все легли спать – муж с женою у себя в спальне,  а дети – семь маленьких ангелочков  – расположились в просторной детской.  На столе в гостиной я заметил фарфорового ягненочка, рядом с которым на большой белой тарелке лежал кулич. Около  двух  третей кулича было уже съедено;  из оставшейся трети торчала оплавленная восковая свечка.  Деньги я нашел сразу; за столовым серебром пришлось идти в кухню (посуда была не вымыта с вечера).  Благополучно выбравшись на улицу,  я не спеша, прогулочным шагом двинулся в сторону центра. Очень хотелось курить, но сигарет не было. И тут я заметил темную фигуру,  шедшую по противоположной стороне улицы. Судя по одежде, это был чернорабочий.  Он курил сигарету,  пошатываясь на ходу.  Я окликнул его и попросил закурить. Он протянул мне пачку «Пэлл-Мэлл» без фильтра. В глаза бросилась эмблема с девизом «In hoc signo vinces». Тогда я понял, что делать.  Спокойно докурив свою сигарету, я вернулся в ограбленный мною дом. Мужчина умер во сне;  его жена,  на свою голову, проснулась, и пришлось немного с ней повозиться; семеро ангелочков прямо из своих теплых постелек  отлетели на небеса.  Затем я выпил немного лафита, доел пасхальный кулич и положил фарфорового ягненка в карман...
        Я часто думал о том,  зачем доктору Дж.  понадобилось создавать монстра,  подобного мне.  Быть может,  с моей помощью он надеялся осуществить свои честолюбивые мечтания?  Кто знает...  Он вернул меня к жизни. Кого – «меня»? Почем я знаю! Он стал для меня и матерью, и отцом... Когда он уехал в Токио (клянусь,  я этого не хотел!),  я долго,  очень долго плакал. Когда же узнал,  что он никогда не вернется оттуда (я совсем  забыл,  что такое  смерть),  то  возненавидел все человечество.  Я жил только ночами. Днем я спал. Иногда в роскошном номере отеля, иногда на скамейке в парке, прикрывшись дырявой газетой, а иногда просто на чердаке расселенного дома. Конечно же, когда я засыпал в парке, меня часто тревожила полиция, но хватало пятисотфранковой бумажки, чтобы услышать: «Что ж, мы не возражаем.  Каждый по-своему с ума сходит», после чего полицейский удалялся подальше от моей скамейки. Но лишь наступала ночь, я начинал жить настоящей  жизнью.  Меня мало привлекали ночные бары, где просиживали свои бессонные     ночи сумасшедшие и поэты.  Я заходил туда только за тем, чтобы купить сигарет или пропустить рюмочку-другую. Совершив очередное  злодейство, я торжественно его отмечал. Собирались местные завсегдатаи, которых я напаивал до одурения, а затем рассказывал, что только что пожертвовал большую сумму денег на благотворительность. Фантазии моей не было предела!
        Однажды, проезжая в подземке, я увидел,  как  чью-то  голову  зажало дверными створками вагона. Остальное легко можно было домыслить:  голова раскололась пополам, а там — все как в грецком орехе, только жидкое. Неожиданно меня вытошнило.  С тех пор это видение преследовало меня повсюду. Оно не давало мне ни минуты покоя,  заставляя совершать все новые и новые злодеяния... Ко всему прочему появились ужасные головные боли, от которых я не мог уснуть. Кто-то посоветовал мне принимать опиум. В тот день, когда я впервые попробовал это чудесное зелье, голова моя болела с особенною силою, поэтому пришлось принять для верности дозу побольше. До сих пор не могу с полной уверенностью сказать, сном или галлюцинацией было появление передо мною в одном из ночных баров человека, который называл себя Архитектором Вавилонской башни. Нет, он не собирался строить написанный Брейгелем муравейник или же нечто барочное,  как изобразил ее Афанасий Кирхер на известной гравюре,  симметричное,  но одновременно в этих своих завитушках, узорчиках и финтифлюшках, неприятно дробивших глаз, растаскивавших  его  в разные стороны,  словно многочисленные родственники – имущество богатого покойника. Нет, он вообще не собирался ничего строить. Он собирался ломать, ломать по строгому плану, малейшее отступление от которого грозило перечеркнуть все предыдущие действия. Он составлял план разрушения Вавилонской башни,  которая,  по его мысли, продолжала где-то (да не «где-то»,  а в Вавилоне!) существовать.  После необыкновенной  встречи Вавилонская башня и ее Архитектор начали преследовать меня повсюду. Опиум стал моим единственным утешением,  но и он преподносил мне  иногда  такие неожиданные сюрпризы, что страх, не испытанный еще ни одним смертным, нападал на меня, и я бежал,  бежал, бежал, гонимый страхом, - из квартала в квартал,  из города в город, из страны в страну, прятался под одеяло, под шкаф, под кровать, лишь бы не видеть пред собою страшные ассирийские глаза Архитектора.  Иногда Башня снилась мне, закопанная глубоко в землю, но и закопанной я продолжал ее видеть.  Она превращалась в огромный зуб, который  был у меня во рту,  и этот зуб начинал болеть.  Он ныл неприятной, незабываемой,  ни с чем не сравнимой зубною болью,  и очень хотелось вырвать  этот  зуб  и  рассмотреть во всех подробностях.  Или же я находился внутри,  и Башня была круглой;  я шел по  ступеням,  поднимавшимся  вдоль внутренней стороны стен.  Все выше и выше.  Часто ступеней не хватало.  Я перепрыгивал через недостающие и продолжал свое восхождение,  свой анабасис из башенной утробы. Или, подобно Симону Волхву, свергнутому с небес апостолом Петром, летел я вниз, внезапно лишившись своих чудесных невидимых крыльев.  Я летел, летел вниз, падал падшим ангелом, застыв в воздухе с распростертыми крыльями-руками...  Внезапно Башня превращалась в ракету и  уносилась  с сумасшедшей скоростью в небо,  где разрывалась множеством кусков,  вспышек, огней, солнц, освещая восковые лица застывших в изумлении людей...»
        – Что за бред вы здесь несете?!?  Белены вы,  что ли,  объелись?!? – в негодовании закричал я,  но тут же осекся: кто – «я»? Ассириолог? Доктор? А может быть,  Однобоков?  «Я», а точнее, то, что носилось где-то вокруг, где-то около, рядом, потеряло свою определенность, всякую качественность, растерялось во множестве маленьких «я», написанных со строчной буквы, семенами посеялось в размытую дождями землю.
        Я подошел к окну. Внизу, на клумбе белели роскошные шизонарциссы. Это был особенный сорт, выведенный местным садовником в результате мучительных поисков, проб и ошибок, долгих лет отчаяния и надежды, приведших его, в конце концов, к умопомешательству.  И вдруг я понял, что моего «Я» уже не осталось...


VI

Тайна доктора Дж.

         – Дорогой Однобоков, именно на этом месте и я перебил безумного ассириолога. «Но никакого доктора Дж. не было! – в негодовании закричал я. – Это же я! Я сам! Моя фамилия – Джавахов. Я вмешался в мозг этого несчастного, которому оставалось жить не больше года; я пересадил ему часть мозговой ткани казненного преступника – и у бедняги поехала крыша. Он пытался меня убить,  а когда ему это не удалось,  бежал заграницу. Вот почему, профессор, я и говорил, что не напрасно...» В этом месте Хуммер меня перебил:  «Позвольте же мне окончить мой рассказ, господин доктор. Вы, должно быть, не так меня поняли. Или не хотите понять. Голова  действительно  была от другого человека.» – «Но,  уважаемый господин Хуммер,  этого просто не может  быть.  Вы же образованный человек,  а говорите всякую нелепицу.» -  «Нелепица – не прилепится»,  – произнес профессор на ломаном русском выученную им когда-то народную поговорку.  Мне не оставалось ничего другого, как выслушивать дальше бред этого мономаниака...
         – Вы ошибаетесь,  доктор,  – вмешался я. – Он не мономаниак. Он –совершенно нормальный человек. Между прочим, еще древние египтяне совершали операции по пересадке головы. И я сейчас предоставлю вам возможность лишний раз убедиться в правоте его слов. С этими словами я сорвал белый шелковый шарф, закрывавший мою шею. Доктор побледнел как полотно. Через секунду послышался звук тяжело упавшего тела. Я быстро вышел из кабинета...





VII

Кокон раскокан


         Что ж,  не осталось уже Однобокова.  Вместо него маниак и преступник Рамо.  Нет,  не родственник – однофамилец великого Жана-Филиппа Рамо.  Но кто же пишет эти строки? Чья рука выводит по белому полю слова, чей резец превращает некогда дикий камень в прекрасную статую бога,  шлифуя и полируя блестящую плоть? Белые плиты дворца ослепляют солнечным светом. В хоре полдневной жары - тонкий голос птицы Хафиза и тонкую ткань разрывающий резкий павлина крик.  Ни одно дерево не отбрасывает тени. Утомлены и увядают розы.  Медлительными мраморными глыбами, в которых Микеланджело увидел бы божественный торс своего Давида, облака проплывают в бессмысленной синеве.  Жук золотой вползает в созвездие Рака, в то время как Луна поменялась с ним местами, покинув свой дом... Лепетание чудное, или шмель виется над лугом благоухающим? Приветствую тебя, залитая неугасающим светом страна Шизофрения!  Твой верноподданный и государь,  единый в двух лицах, двуглавым орлом шизокрылым под облаками парит. Не видно теней; свет, один лишь свет - везде и повсюду - паноптикум козлоногого бога.
         Но нужно вернуться,  вернуться назад, в кабинет; там не все еще сделано...  Доктор Джавахов лежал на полу без сознанья.  Открыв его стол,  я выдвинул верхний ящик: пачка писем на всех языках белела и пухла, перевязанная  красною  лентой.  Я  развязал ее и быстро стал перебирать все эти письма. В глазах зарябило. Но вот, наконец-то, оно! Белый конверт, запечатанный красной печатью ("In hoc signo vinces", - гласила надпись на ней), оказался в моих руках.  Я распечатал  конверт  и  достал  приглашение  на свадьбу.  В поле лазоревом плавали буквы златые. Доктор повесился сам. Я тихо вышел и затворил за собою дверь...
         Кааба вывернулась наизнанку,  но снова вернулась в свои пределы, обрела и место,  и цвет,  каковые первоначально подобающими ей считались. И вот - длинный коридор передо мной,  и еле-еле освещен электрическими свечами,  а по стенам - полки.  И банки на полках. И младенцы неродившиеся в банках.  В памяти - разные лица, иногда друг на друга похожие, иногда переливающиеся одно в другое,  накладывающиеся друг на друга, сливающиеся в нечто третье... Их тьмы и тьмы... Их зрачки смотрят на меня из сумрака, и в каждом - мое изображение,  маленькая куколка.  Сколько же я вас передушил, чтобы стать роскошною бабочкой, милые вы мои! Я взлетаю над полом, и крыльев моих размах столь широк,  что в просторном коридоре ими  цепляюсь за стены.  О,  эти изысканные узоры на моих крыльях!  Даже снятые на черно-белую пленку, затмевают они прекраснейшие фантазии Божественного Обри, а  что уж говорить о цвете сих серафических крыл!  Дневною павлиноглазкой покидаю сей мрачный склеп,  сей паноптикум памяти моей и взмываю в  небо, покрытое прозрачными голубыми чешуйками. Моих Я - столько же, сколько было глаз,  их отражавших. Но я не хочу, чтобы мои двойники так просто разгуливали по свету,  без моего ведома. Пусть живут здесь, вот на этих полках, в банках...
         Во дворе мне никто не встретился. Быстрым шагом проследовал я по дорожке к больничной стене, нашел в ней дыру и вышел наружу.



Ч а с т ь     в т о р а я


I

Selva oscura;

   «Четыре белые розы, купленные молодым бароном на свадьбу, скорее были бы уместны на похоронах. Но в цветочной лавке, к несчастью, не нашлось других цветов.  Отправившись в свой неблизкий путь, барон прихватил с собою  лишь  самое  необходимое:  бутылку с питьевою водой да кусок хлеба с солью.  Однако было уже темно, и высокие кедры, окружавшие путника, скрадывали  еще больше света.  Природа,  казалось,  погрузилась в глубочайший траур,  склонившись над глазетовым гробом,  где лежал уже посиневший труп прошедшего дня.
         Дорога, долго петляя по лесу,  наконец, выходила из него и, приводя к трем отдельно стоявшим кедрам, расчетверялась. Путник так и не разобрал в темноте, по какой же из четырех дорог пошел.  Миновало не более часа, как он увидел перед собою огромные ворота замка. Надпись на латыни он не смог разобрать сквозь толщу сгустившихся сумерек,  да если бы даже и разобрал, то вряд ли последовал бы написанному.  Но эти ворота оказались лишь воротами в первой крепостной стене, так что барон вынужден был пройти и через вторые,  коих охрану нес африканский лев,  посаженный на короткую цепь, - странная причуда хозяина...  А вернее - хозяйки: вот она уже встречает на пороге замка своего незваного гостя,  в то время как часы бьют полночь... С последним ударом курантов ворота замка захлопываются, и кусок лазоревого  дорожного  плаща,  накинутого  на  плечи барона,  оказывается зажатым ими...»
         (Сквозь прозрачную  пленку воды видно,  как чья-то обнаженная по локоть рука поднимает с песчаного дна иссиня-черную мидию.  Вытащенная внезапно из воды, та едва успевает судорожно сжать свои створки, оставив при этом кусочек живой ткани снаружи...)
         Книга захлопывается,  и я снова представляю, как двери вагона плотно обхватывают своими эфиопскими губами твою голову. Она раскалывается пополам, а там - вавилоны извилин!
         А еще я часто представлял твои похороны,  когда все эти отвратительные  физиологические  подробности  были позади и твое тело вновь обретало только одному ему присущую меру таинственности. Я представлял даже не сами похороны,  в которых всегда есть что-то трагическое, встречающееся еще разве что в представлении кукольного театра,  а тот момент, когда все церемонии были уже проделаны и тело было сокрыто на глубине,  приличествующей подобным случаям. Тебе нужно  было умереть, чтобы твое надгробие стало фундаментом для моего нерукотворного...  Но так как этого не произошло, я стал медленно тебя убивать. Я вливал яд тебе в правое ухо, когда твоя голова доверчиво и безмятежно лежала рядом с моей,  отдавшись потокам снов. В ночь по капле.  Яд вскоре начал приносить свои  результаты:  лицо  твое стало желтеть,  взор погасал, глаза выцветали, напоминая полинявшее небо; тебе все чаще хотелось спать,  а любимым твоим чтением стала "Мадам Бовари".
         Тогда-то я и принялся за  сочинение  историй,  которые  должны  были окончательно  свести тебя на тот свет.  Я открыл шлюзы,  сдерживавшие мое мутное воображение, - и потоки, черные и холодные, наводненные всякою пакостью, помчались тебе навстречу. Лицо Горгоны не произвело бы на смертного столь жуткого впечатления, какое производили на тебя мои коротенькие новеллы, рассказываемые на сон грядущий. Я не слышал твоих просьб прекратить и не рассказывать дальше. Меня забавляли твои слезы и только сильнее подстегивали воображение.  К сожалению, я слишком увлекся историями, совсем забыв о яде.  Результатом стало то, что тебя свезли не на погост, как я ожидал, а всего лишь в сумасшедший дом, так что мне же еще пришлось тебя там навещать.
         Я пытался и здесь продолжать свое дело - рассказывать тебе все новые и новые истории,  но,  видимо, еженощное влияние яда в правое ухо подействовало лишь на остроту твоего слуха, притупив его до почти полной глухоты - с таким же успехом я мог бы рассказывать свои истории кирпичной стене  или больничным тапочкам.  Тогда я стал действовать хитрее.  Я заказал одному известному художнику (фамилии его я, к сожалению, сейчас не вспомню) иллюстрации к моим историям.  Когда эти милые акварельки были готовы, я развесил их по стенам твоей тесной клетки.  Врачи ничего  не  заметили, потому  что сами все давно сошли с ума, подслушивая под дверью мои истории, которые я рассказывал тебе нарочито громким голосом.
         Однажды, завидев на горизонте прекраснобашенный город, я вдруг подумал,  что могу не встретить там тебя. Мне стало страшно, и я вернулся назад...




II

, - он говорит, -

         Нет на свете ничего более неприятного,  чем просыпаться не самому, а быть кем-то или чем-то разбуженным;  тогда чувствуешь себя улиткой, в каком-нибудь французском ресторане выковыриваемой из собственного лабиринта вилкой  да  при этом еще и поливаемой лимонным соком.  Или нет: ты вдруг превращаешься в разбуженного Эндимиона - мягкий блеск  лунных  лучей  уже более  не сохраняет нетленной твою плоть, которая начинает быстро разлагаться под пристальными и любопытными взглядами дневного  света,  подобно выброшенной на горячий камень,  истаивающей на глазах голубоватой медузе, а отвратительно-яркое солнце как будто кричит тебе в ухо  своим  хриплым, пронзительным голосом:  "Вставай!  Поднимайся, прекрасный Эндимион! Вставай,  лентяй, оставивший мир для своих бесконечных матрешечных снов!" - и никуда,  никуда не деться от этого солнца,  не отогнать его,  не прибить, как назойливую муху. Когда же, когда же погаснет, неугомонное?!
         Мутные сумерки растекаются по улицам,  втекают в подъезды, подворотни, подвалы, обволакивают, обтекая, прохожих и фонари, становятся все более мутными и серыми,  все более вязкими и липкими,  сгущаясь,  сбиваясь, как шерсть в войлок, в какие-то воздушные сгустки, вдруг выхватывающие из поля  зрения  живых людей и пожирающие их целиком...  Среди этого мокрого мрака,  этой бесцветной слизи плавает и мое тело;  и диогеновские фонари, лишенные поддерживающих их рук,  сами разыскивают людей, шагая сквозь это грязное кисейно-кисельное покрывало, рыщут в поисках окурков в заплеванных урнах и пепельницах,  расхаживают на своих длинных стеблях и пугают поздних прохожих своими сумасшедшими циклопьими глазами. Вдруг там, из-за угла - голова:  катится, катится, осторожно огибая угол, выворачивая, и - прямо,  прямо - подкатывается к ногам моим - окровавленная.  Если б тогда вот так было, так же голова твоя... Тихий ужас растекается по кровеносным сосудам и заливает своим горячим потоком мозг.  А вдруг это произошло  на самом деле?  Действительно, я ведь не могу сказать с полной уверенностью, что ты все еще живешь.  Где ты? кто ты? что ты? Был ли мальчик? "Капуста! Капуста! Кому капуста?!" На столе поднос, а под покрывалом - что-то горячее,  в специальной фарфоровой посуде - пар идет. Открыли - обезьянья голова ощерилась своею идиотскою улыбкой. И ложечка сверху: для мозга. Надо бы есть,  а я почему-то вспоминаю тебя,  хоть и не сторонник  Дарвина.  А после останется череп.  В каждом черепе есть что-то ехидное, как будто он хочет сказать тебе:  "Ага!  Надули тебя,  дурачка! А никакой-то загробной жизни  и нет!" Если пойдешь направо,  то встретишь там никого иного,  как самого себя.  А если налево - никого не встретишь да еще и назад вернешься...  Но  тогда  я уже несколько лет как был знаком с тобой.  Кто знает, быть может, зерно уже давно проросло и только и ждало случая, чтобы выйти на свет Божий таким ужасающим ростком. Он напомнил мне покачивающийся танец кобры над плетеной корзиной. Он напомнил мне кобрино волнообразно колышущееся тело. Он напомнил мне ее переливающуюся на солнце кожу, переливающуюся цветами гораздо более таинственными,  чем на хвосте павлина. Что еще напомнил мне этот росток?  Ах,  да! Была у китайцев такая казнь: несчастного привязывали над землей, а под ним сажали бамбуковый росток. Бамбук  растет  достаточно  быстро,  и через несколько времени приговоренный умирал мучительной смертью - молодые побеги бамбука  пронзали  его  плоть насквозь, твердея и расширяясь в кровоточащем мясе...
         Как быстро наступает летом утро...  Улицы постепенно заполняются головами:  черными, белокурыми, рыжими, каштановыми, золотыми, короткостриженными, совсем лысыми, пышноволосыми, седыми, в шляпах, в кепках, в шлемах, в фуражках, в париках и с розами в волосах - воды, толпы, потоки голов закипают, поверхность покрывается морщинами, буграми, горами, ломается,  оседает,  взлетает ввысь - и со дна поднимается царицына голова.  О, Венеция!  диво предивное, чудо пречудное! Каждый год ты рождаешься, смертоносно-бессмертная!  Каким чудом из этой толпы,  этой гидры многоголовой всплыло твое лицо?  Нет,  не твоей головы я хотел,  ибо третья уже голова появляется здесь - не двойника,  но уже тройника.  И как различить?  Есть ведь Я,  есть и ты. А третье что ж? Снова  ты. По земле лебедей змеи зыбей ползут.  Через зыбкие барханы,  по неверной тропе направляется шаг, легко ступая. Там ничья нога не ступала, и безвестный географ иногда лишь видел страну  ту во снах,  чертя ее днем на воображаемых картах своих,  не зная еще:  есть или нет?.. А я предпринял эту рискованную экспедицию вглубь... Что было дальше?..  Что было дальше...  Об этом уже забыли...  не помнят, что было дальше... Дальше было дальнейшее... длиннейшее продолжение... продление в пространства... подлинное простирание... во времени! Какую форму принимало время,  смешавшееся с времяпрепровождением? Или в регенерирующий  хвост ящерицы вдруг превращалось оно,  возвращалось вспять утерянными безвозвратно мгновениями?  Начинался бред, и им начинялись мозги. Поелику  же доподлинный текст установить пока не удалось,  ничего другого нам и не остается, кроме как, не сообразуясь с вышеизложенными правилами, продолжать  наше повествование до тех пор,  покуда не прервется оное совсем.


III

За коньячком

       - Ну-с, дорогой Рамо, мы, кажется, остановились на биографии Архитектора...
       - Да, доктор...  Но войдите в мое положение: существуют вещи, о которых я стесняюсь рассказывать... Стесняюсь рассказывать даже вам. Пожалейте же мою невинность, не срывайте драгоценного цветка, коий...
       - Вы будете рассказывать или нет?!  - резко оборвал доктор.
       - Ну хотя бы коньяку... грамм пятьдесят... пожалуйста... - Рамо был похож на сильно кем-то обиженного ребенка.  Слезы стояли в его и  без  того всегда влажных глазах.
       Доктор  открыл шкафчик и извлек оттуда  початую  бутылку матового стекла с императорским вензелем "N", обрамленным ветвями лавра.
       - По одной - даже нужно,  - произнес Джавахов,  и бурая, с золотистым отливом жидкость наполнила внутренности маленьких пузатых рюмочек, стоявших на расписанном синими цветами подносе.  Сделав первый глоток, Рамо на несколько секунд затаил дыхание, а затем выпустил воздух вместе с коньячным ароматом через ноздри.
        - Недурственный у вас,  доктор,  коньячок...  Итак, Архитектор Вавилонской башни - личность едва ли не более загадочная, чем рассказчик этой его биографии. Он родился за семнадцать лет до своей смерти, а умер ровно через семнадцать лет после рождения.  Странное совпадение,  не правда ли? Таким образом, даты его жизни без особого труда могут быть вычислены. Эта липкая лента хронологии, будто медленное течение летейских вод, проплывающее за окном вагона в синеватой весенней дымке, незвано-непрошенно вползает в жизнь каждого,  на ком остановила свой взор ветреная богиня Слава. Ну, не в жизнь, так в жизнеописание - непременно! Как будто без всей этой арифметики никак нельзя обойтись! Вспомните хотя бы...
        - Еще коньяку?
        - Да,  если можно.
        - "Вторая - просто необходима, если ей предшествовала первая", - говаривал герцог де Ларошфуко, - Джавахов снова наполнил рюмки.
        - Да, я совсем забыл  рассказать  вам о  том ландшафте, в котором, так сказать, возросла  его  нежная,  как цветок,  душа.  Если бы он не родился здесь, то он непременно бы родился в другом месте. А что касается...
       - Простите, но я вам еще налью.
       - Конечно, конечно!
       - Знаете ли, "tertium non datur", - говорили римляне, но это не по поводу коньяка...  Пожалуй,  и  закурить можете.  Чиркнула спичка,  опалив круглый кончик сигареты, и кабинет наполнился  облаками голубоватого дыма.
      Глубоко затянувшись, Рамо продолжал:
       - Предыстория такова: бог Мардук побеждает божество Мирового Океана Тиамат и  становится  властителем богов.  Он повелевает возвести себе храм: «"Врата бога" постройте, как вы возжелали. Кирпичи заложите, создайте кумирню!»  Строительство  Башни  стало возможным в силу каприза всемогущего царя.  Именно он первым предложил воплотить в жизнь плод больного воображения Архитектора Вавилонской башни. Тот и не помышлял до этого момента о такой возможности, довольствуясь созерцанием своих безупречно точных чертежей. По другим сведениям, они жили в разное время...
          Рюмки уже наполнялись без  всяких  предисловий.  Бутылка  оказалась пустою; ее место тут же заняла вторая.
        - Ничего, ничего... Это все пациентов да их родственников подарки, - рассеял доктор сомнения Рамо. - Пейте, не стесняйтесь.
        - О чем это я?..  Да!..  Вот так же и про нас,  доктор, когда-нибудь скажут: "Они жили в разное время..."
        - Скажите мне,  Рамо,  кто вы на самом деле?
        - Я?
        - Ну, да, вы.
        - Это у вас я хотел бы спросить, кто я. Кем я был? Кем я стал? Что вы со мной сделали?  Моя душа давно нашла бы вечное успокоение,  а  вы, вы, словно демон-искуситель, непрестанно терзающий души человеческие, вернули меня в этот мир,  погрязший в своей мерзости, вернули меня в это общество дегенератов,  никогда не поднимавших глаз к небу!  Иногда я чувствую себя государем,  заточенным,  подобно паучку в янтаре, в одном из бесчисленных своих замков, а за окном идет снег... Кто я? Что я? Что я могу знать? Что я должен делать?  На что я могу надеяться?  И вообще:  что такое человек? Только лишенные воображения тупицы могут принять меня за человека. Я - не человек.  Я - существо в человеческом образе. Ангельское ли, дьявольское? Кто знает... Доктор, я вас ненавижу!
        - Тише-тише... Вы немного лишку выпили. Пойдемте воздухом подышим, а затем еще посидим...



IV

В кафе

         Опять, опять я здесь.  Волею какого случая, силою какой судьбы вновь оказался я здесь,  снова смотрю в эти прекрасные холодные глаза, обжигающие меня своим антарктически-ангельским блеском и льдом?  Семь тел,  семь голов, а твое тело лежит надо всеми, лишь без головы... Где голова? Вы не видели головы?  Куда же она откатилась?  Из толпы, половодно разлившейся, всплывает твоя голова, посиневшая, одеревеневшая, со сведенными судорогой мускулами, и плывет, издали напоминая дивную голубую розу, - куда плывет? - выплывает из Леты. Ледоход, и на тающей льдине крестообразно распластано тело обезглавленное - в четыре стороны света  указывают  конечности...
    Это  антарктическое,  это ангельское сияние голубоватого льда,  где-то на глубине замерзшего водоема...  Нет, скорее непробиваемый слой льда, а под ним - живая,  незамерзшая вода, отражающая геральдическую лазурь позднеосеннего неба.  На лазоревом том поле расцветают лилии, каких вы не встретите в природе,  но уж на гербе Флоренции или Бурбонов - непременно. Посмотрите на лилии полевые,  как они растут:  ни трудятся, ни прядут... Нам ли не следовать завету Христову?  Так, в какой-нибудь мифической Бразилии (или в куда более реальной Броселиане?) мужчины в белых костюмах, подобные геральдическим лилиям,  просиживают свой век в кофейнях, читая газеты и обсуждая друг с другом последние новости.  Им ли прясти,  этим  полуангельским созданиям?
         Читатель! Уподобим же и мы наших героев тем  достойнейшим  виртуозам великого аристократического искусства ничегонеделанья,  этого dolce far niente! Отправим их в кафе, тем более, что по возвращении с прогулки обнаружили они вторую бутылку коньяку прежде выпитой, а третьей не было...
         Они вплыли сюда незаметно, шаря по сторонам расширившимися в темноте глазами.  Кафе  напоминало  большой  аквариум  или палаты на дне морском, где-нибудь в районе Саванны-ла-мар. Магическая музыка эбеновокожих втекла в них вместе с алкоголем и затопила русла, которые ранее наполняла кровь.
        - Вы знаете,  доктор, - шепотом произнес Рамо, - я снова почувствовал себя дома, в моих подводных городах, среди пейзажей, залитых золотым светом, который излучают затонувшие вместе с кораблями и искателями приключений сокровища...
         Косяки мальков обоего пола сновали из одного угла в другой, выплывали за пределы аквариума,  исчезая за черной шторой; длинные бессмысленные миноги среди сине-зеленых водорослей дыма огибали столики и стойку, к которой приросли хвостами несколько морских коньков.  Уже свет  преломлялся иначе,  как  и  должен преломляться в воде, и кто-то на сцене раскуривал свой змеино изогнутый саксофон, набив его марихуаной. Лицо этого человека показалось Рамо удивительно знакомым, может быть, даже до мельчайших подробностей...  Он не мог только вспомнить, где же его видел в последний раз... Чьи-то  оторванные кисти рук яростно набрасывались на пожелтевшие от времени и табачного дыма зубы крокодила-фортепьяно; плотоядно улыбавшаяся  буфетчица в пятый раз спрашивала у погруженного в мучительные припоминания Рамо,  чего же он хочет: кофе или пива... И вдруг все переменилось. Снова дно морское, снова... Немые рыбьи хоры поют оды Пиндара. Лишь они еще могут улавливать давно забытые ритмы... Так когда-то море наливало раковины своим сладостным шепотом, века и века веков...
        - Два по пятьдесят коньяку,  - раздалось над самым ухом  Рамо,  очень громко. Рядом стоял доктор Джавахов.
        - Только не наливайте азербайджанского, - обратился к буфетчице Рамо. - Если уж нет армянского, то налейте дагестанского, ну, в крайнем случае, грузинского...
        - У нас только "Наполеон",  -  с достоинством произнесла буфетчица.
        - Дайте-ка бутылку посмотреть. Э... Да он голландского разлива! Нет, милый доктор,  эту  дрянь трупно-синего  цвета  мы с  вами пить не будем. Возьмемте лучше портвейна. Здесь есть хороший массандровский портвейн...




V

О том, что иногда можно извлечь
со   дна бутылки   портвейна

         За столиком, что стоял прямо напротив сцены, с двух сторон от бутылки портвейна сидели две темные фигуры, и непонятными показались бы их речи не искушенному в ассириологии слушателю... Заиграли блюз, и сквозь его убаюкивающую музыку слышался мелодичный голос Рамо, читавшего по памяти:
        - И построив зиккурат, написал Набопаласар на стенах его:  "Когда по повелению Набу и Мардука, любящих мое царство, и при помощи оружия, сильного  тростника,  принадлежащего грозному Эрре,  который поражает молнией моих врагов,  я победил субарея и превратил его страну в груды обломков и развалины, тогда Мардук, владыка Этеменанки, Вавилонской ступенчатой башни,  которая еще и до меня обветшала и обвалилась,  приказал  мне  заново возвести фундамент в котловине на старом основании, чтобы глава его могла состязаться с небом.  Я изготовил кирки,  лопаты и формы для кирпичей  из слоновой  кости,  эбенового дерева и отборной древесины и заставил многочисленных людей, созванных со всей страны, нести все это, лепить глиняные кирпичи, бесчисленные, как капли дождя, падающего с неба. Непрерывным потоком, как в половодье, я велел доставить по каналу Арахту асфальт и земляную смолу.  С искусством Эйи, знанием Мардука, мудростью Набу и Нисабы, с обширным сердцем,  которое дал мне мой божественный родитель,  со  всем моим большим вниманием обдумал я,  поручил это дело мудрым мастерам,  и я отмерил меру полтора ашлу мерным шестом. Главные мастера натянули шкуры и определили границы.  О предсказании я вопросил Шамаша,  Адада и Мардука и ответ в сердце своем взвесил и принял размеры,  которые великие боги  при моей просьбе о предсказании определили.  При помощи искусства заклинания, премудрости Эйи и Мардука, я очистил то место и в первоначальном котловане заложил его фундамент.  Бусы из золота и серебра, камни гор и морского побережья я разложил внутри его основания,  белую драгоценную мазь,  очищенное  масло,  благовонные  травы и красную пасту я положил под кирпичи. Изображение моего величества,  несущего корзину с кирпичом, я изготовил и заложил в фундамент.  Перед Мардуком,  моим господином,  я склонил выю, я подоткнул платье,  роскошное одеяние моего величества,  и носил на  своей голове  кирпичи и глину.  Я велел сплести из золота и серебра корзины для кирпича,  и Навуходоносора, старшего сына, любимца моего сердца, я заставил носить вместе с моими людьми глину, смешанное вино, чистое вино, масло и пряные травы. Набушуму-лишира, его меньшего брата, младшего отпрыска моего сердца, любимца моего, я заставил взять кирку и лопату, возложил на  него корзину для кирпичей из золота и серебра и подарил его Мардуку, моему  господину.  Дом наподобие Эшарры в радости и ликовании я построил,  я вознес его главу,  как гору, и для Мардука, моего господина, как в минувшие дни, на удивление всем я заставил его украсить. Мардук, мой господин, взгляни благосклонно на мои труды,  и по твоему высокому повелению, которое не может быть изменено, да сохраняется дело, работа моей руки, в вечности.  Как навсегда уложены кирпичи Этеменанки,  так укрепи и  основание моего трона на долгие дни!  Этеменанки, царю, который тебя обновляет, даруй благословение! Когда Мардук в радости внутри тебя поселится, вспомни, о храм, при Мардуке, моем господине, о моем благочестии!"  И ты тоже о моем благочестии вспомни,  вспомни, как открыл я ту перламутровую шкатулку, да ничего там не нашел,  кроме фальшивых драгоценностей, стеклянных шариков,  наполненных каким-то белым порошком, - это был даже не искусственно выращенный жемчуг!  Твоя голова тоже была начинена какою-то гадостью, она напоминала шутовскую погремушку,  но почему-то тогда мне нравилась  такая музыка, а, может быть, я просто слышал другую?!
         С этими последними словами,  которые уже выкрикивались на все  кафе, Рамо  схватил  со столика пустую бутылку портвейна и запустил ею в голову игравшего на сцене саксофониста...  Тело извивается в последней судороге, а голова, отделившаяся от тела, прокатившись еще несколько футов по влажному песку,  замирает, глядя вытаращенными глазами в бездонную синеву неба. Белый парус виден на глади успокоенного моря. Последний жест - немного назад - руки,  закрывающие голову, закрывающие лицо, такое прекрасное, и  чтобы  не видеть...  Взмах ятагана,  или секиры,  или меча двуручного, или...  Голова катится по влажному песку, прокатывается несколько футов и замирает,  уставившись вытаращенными глазами в бездну синего неба.  Белый парус тает на границе двух морей, отражающихся одно в другом. Море выбрасывает на берег двух дохлых рыб,  попавшихся на крючки, соединенные одною леской. По берегу идет сумасшедшая девка. Она видит рыб, удивленно вскрикивает, а затем поднимает их, долго разглядывает, целует, укачивает, поет им какую-то песенку... Не найдя отклика в мертвых телах, девка со злостью бросает их подальше в море...  Она идет дальше и видит голову...  Тела двух,  уже одеревеневших рыб снова выносит волною на берег, а сумасшедшая девка играет найденною головой, представляя, что это ее кукла...
         Буфетчица дико завизжала, перекрывая своим пронзительным голосом музыку. Несколько человек бросились к Рамо, сжимавшему в руке окровавленную бутылку с отбитым дном и громко выкрикивавшему какие-то фразы на непонятном  языке.  Рядом,  с  перерезанным горлом со стула стекал доктор Джавахов...



VI

На допросе

         - Да перестаньте же врать наконец, Рамо, или не знаю, как вас там! - не  выдержал  следователь. - Вас  послушаешь,  так  вы этого несчастного доктора уже третий раз подряд убиваете!..
         - А разве всё было не так? - неподдельное изумление звучало в голосе Рамо. - Вы, кажется, упускаете из виду то обстоятельство, что я - Триждырожденный. А раз так, то любое событие в моей жизни повторяется, по крайней мере,  трижды. Посмотрите, посмотрите в мои глаза: мы с вами оказываемся в зеркальном лабиринте:  разбегающиеся двойники, тройники, четверники,  и все это возводится в квадрат,  в куб, в шестьсот шестнадцатую степень:  двойники двойников двойников! Вы забываете о своем Я. Орфей, оглянувшись,  увидел, что за ним следуют тысячи Эвридик, - и сошел с ума.   Аз есмь перетекает в  мы есмы ... Метаморфозы грамматики!
         - Спасибо, - следователь встал со своего места. - Я считаю следствие законченным и выражаю вам глубочайшую признательность от имени правительства нашей страны за помощь,  оказанную в расследовании этого запутаннейшего из преступлений.  А в качестве ценного подарка позвольте вручить вам ключи от автомобиля "Чайка".
         Рамо подошел к следователю и с чувством пожал его руку. Слезы стояли в синих глазах подполковника Наливанова...
         - Но все же...  но все же, - высморкавшись в широкий носовой платок, произнес следователь,  - расскажите, что же было дальше с Архитектором... Если удобно, конечно же.
         - Дорогой подполковник, неужели же вы не понимаете, что излишне официальная атмосфера данного учреждения не будет способствовать тому откровенному разговору, к которому вы меня приглашаете? - возразил Рамо.
         И действительно,  обстановка кабинета, в коем происходила сцена допроса,  была уж слишком официальной, если не сказать  официозной ... В кабинете не было ничего лишнего, и даже те немногие предметы, что здесь находились,  благодаря единой цветовой гамме оставались почти  незамеченными. Синие  стены размывали очертания всех вещей,  окрашенных в точно такой же цвет.  Крашеный темно-голубой шкафчик стоял в  углу;  на  его  стеклянных дверцах  с  внутренней  стороны были наклеены большие листы синей бумаги, так что невозможно было увидеть, что же находится за ними. Покрытый синим сукном стол стоял напротив,  у окна. Единственное, что находилось на столе,  была высокая голубая стопка пустых папок с надписью  "Дело  N..."  В просвете,  образованном  оконною рамой,  ярко синело безоблачное июльское небо.  Какое-то разнообразие в интерьер этого кабинета  вносил,  пожалуй, только висевший над столом фотографический портрет,  вставленный в пластмассовую рамку.  Светлым пятном выделялся он на темно-синей стене, и было странно видеть такой  портрет в столь строгом учреждении...
       - Это устранимо,  - сказал  подполковник  Наливанов  и, открыв шкафчик, извлек  оттуда  початую  бутылку матового стекла с императорским вензелем "N", обрамленным ветвями лавра.
       - Только вот закуски нет,  уж не обессудьте.
       - Зачем это вы? - вновь удивился Рамо.
       - Для развязности тона, мой милый, для задушевности, так сказать, обстановки... Ну-с,  хлопнем - и начинайте!  - подполковник опрокинул  в  себя рюмку  коньяка и скривил при этом такую физиономию,  что Рамо стало не по себе.  Он осторожно сделал маленький глоток, затем поставил свою рюмку на край стола и начал рассказывать:
       - Башня росла с быстротой  бамбукового стебля,  вонзающегося в разбухшую  и кровоточащую плоть врагов Императора и Поднебесной.  Башня росла с быстротой утекавшего сквозь стеклянное горло часов песка. Архитектор, заточенный внутри, подобно нерву, томящемуся в больном зубе, не находил себе места.  Стены для его глаз были прозрачными, и он ясно мог видеть, что до  неба еще далеко.  Неужели он так никогда и не достигнет светлых ликов богов?..
        - Подождите, но это же... Нет, я еще налью... Вы не будете возражать? - рюмки снова наполнились,  и подполковник залпом,  как и в  первый  раз, опустошил одну из них.
        - Ярус поднимался за ярусом,  а небо все еще было далеко.  Архитектор находился где-то внутри,  и,  должно быть,  ближе всех был к небу,  но об этом никто не знал. Могли только догадываться. Ярус поднимался за ярусом, и становилось все холоднее и холоднее...
         Тихое журчание известило о том,  что рюмки вновь наполнены. На столе появилась пачка сигарет. "In hoc signo vinces" - знакомая эмблема на пачке сразу же бросилась в глаза Рамо.  Закуривая от протянутой подполковником зажигалки, он едва заметно усмехнулся.
         -Через сто лет после начала строительства  Башни,  когда  неожиданно обрушилась восточная стена, появились первые сомнения в существовании какого-либо архитектурного плана.  Впрочем,  еще через сто лет  обнаружили, что забыли и о том,  для чего принялись за возведение зиккурата.  По прошествии следующего столетия было забыто и имя Архитектора.  Тех, кто смел сомневаться  в  существовании  плана  и смысла строительства,  сбрасывали вниз...
          - Скажите,  подполковник,  - Рамо резко встал со  своего  стула  и вплотную подошел к собеседнику,  - а вы, вы верите в существование Архитектора?
         - Я... я...  я  не  знаю...  -  неподдельный ужас читался в маленьких глазках моментально протрезвевшего следователя. Куски оконного стекла с оглушительным звоном упали на пол, и тело подполковника исчезло за просветом окна. Рамо достал из следовательского  стола  паспорт покойного, вклеил туда свою фотографию и зачеркнул в фамилии две первые буквы...




VII

«Летя в пыли на почтовых...»

         Черная "Чайка" мчалась по улице Чайковского.  Это был  совсем  новый автомобиль, предназначавшийся в подарок одному важному правительственному лицу; но Судьба распорядилась иначе - и лицо совершенно ничтожное с точки зрения официальной иерархии расположилось,  подобно паразиту в кишечнике, внутри чернокожего красавца. Автомобиль сиял, притягивая и одновременно отталкивая  своей чернолаковой шкурой вожделеющие лучи распаленного солнца.  Чудо красоты и чудо скорости, невольно подчинившееся рукам насильника,  мчалось вперед,  смирив свою непомерную гордость. Куда, в какие края забросит тебя своенравная Ананке,  и сумеет ли твой  Фаэтон  совладать  с драгоценной уздою? Бог весть...
         Мчится "Чайка" на крыльях своих невесомых, невидимых по  улицам  и площадям  -  и законы не писаны ей - не смотря на дорожные знаки,  сбивая прохожих,  старушек, детей и собачек. И мрачно смеется водитель, декламируя поэзу Северянина о выкинутом "шофэре"...
         Но что это? Дорогу перебегает носорог. Автомобиль летит, не останавливаясь.  Носорог - автомобиль - носорог - автомобиль. Быстрая смена кадров. Ба-бах!!! Звон стекол, брызги крови и солнца, отраженного в разбитых стеклах.  Носорог  подлетает  немного  в воздух и грузно шлепается на асфальт, издохнув. Искалеченные прохожие,  сирены полицейских машин,  гудки автомобилей,  оказавшихся  в дурацком положении и опаздывающих из-за внезапно образовавшейся пробки, дом Облонских, философия всесмешения, Владимир Соловьев, теософия, гностики - дохлый носорог. На горизонте лысые деревья сигнализируют о чем-то руками вышедшим в море кораблям.
         Нет! Стоп! Никуда не годится! Дубль два. Снова автомобиль, сталкивающийся с носорогом; на этот раз побеждает носорог. Он уносит на своем носо-роге агонизирующее тело водителя.  Безутешная невеста бьется в рыданиях.  Женщины с кошачьими головами о чем-то мяукают между собой.  Какая-то торжественная церемония - не то венчание,  не то коронация. Пышно разодетая процессия, сверкая драгоценностями,  приближается к площади, посреди которой сложен костер.  К столбу привязаны несколько мужчин и женщин. Августейшие особы занимают свои места, звучит приговор на каком-то непонятном языке,  имитирующем латынь,  и факелы подносятся к костру.  "Природу нужно пытать, не правда ли, сэр Фрэнсис?" Крупным планом показаны горящие мученики науки...
      ...Хватит! Вы меня и так уже достаточно  запутали.  Вернемся  назад. Итак,  агонизирующее тело водителя уносится на носо-роге.  Безутешная невеста...
      ...Что это  такое?!  Какая еще "безутешная невеста"?!  Ему же уже за семьдесят!
      ...Ну и что? У него разве не могло быть невесты?
      ...А вы знаете, это даже интересно...
      ...Итак,  безутешная  невеста  бьется в рыданиях. Носорог... Куда же он его уносит? Бред! Носорог не может вот так запросто унести человека.
    ...А у нас унесет.
    ...Дальше. "Сожжение мучеников науки" мы перенесем в Александрию. Соответственно  -  другие декорации.  Может  быть,  даже  не сожжение, а  их просто растерзают. Ну,  нам пора выходить.  Спасибо  за то, что подвезли. Сколько с нас?.. Да вы что, с ума спятили?!?  У меня нет таких мелких денег. Хлопнули дверцы, и иссиня-черная "Чайка", поднимая тучи пыли, помчалась в неведому даль...
   ...Торжественным маршем проходят римские легионы, и Цезарь двуглавым орлом парит над триумфом своим.  Кому не известен тот царственный профиль - не человека,  но полубога,  рожденного править миром?! По склону горы - о,  Башня семиступенная! - въезжаю на небо. Колесница, вороными запряженная,  плавно вплывает в воды Небесного Океана,  где проходит вторая часть триумфа,и на земле Овидий уж изготовился петь о новой метаморфозе Божественного Юлия,  о ярко сияющей звезде,  сопровождавшей и мое рождение.  Но уже не Цезарь, а Абраксас - голова петушиная, ноги - змеи, в одной руке - щит,  в другой - плеть - скачет назад,  с неба.  И кони впереди колесницы белые уже.  Мчится Абраксас - пыль столбом,  и звон и гул великий по всей земле.  Гласом петушьим кукарекает,  шипом змеиным шипит - и только искры из-под копыт летят во все стороны.  Се - Учитель наш, давший нам азбуку - Абракадабру!


VIII

Бал-маскарад

         Язык утопает в гроте больного зуба, откуда выползают гремучие змеи и устремляются навстречу... Венера, Зеленая Звезда, в твои ли глаза я смотрю,  как смотрел уж когда-то?  Твой ли чистейший свет льется в мои зрачки тончайшей струей?  Маргарита Морей,  о,  Stella Maris,  я вижу тебя  подо мною,  на дне морском тебя вижу,  драгоценное иглокожее с голубою кровью. Зовет,  в дали уводит непорочный тот свет... И вот, с восходом Солнца зарей прозревает ослепшее черное небо, и вместо сокрытого тьмою века мы видим ослепительно-голубую радужку Божественного Ока.
         (Мышьяк медленно убивает червячка,  притаившегося под больным зубом; Архитектор наконец видит Утреннюю Звезду - глаза в глаза...)
         "Чайка" плавно притормозила у главного входа - и из оной вышел Рамо. Он был в синем дорожном плаще,  слегка запылившемся. В руке он держал четыре белые розы.
         - Как прикажете доложить?  - спросил вновь прибывшего гостя одетый в голубую ливрею привратник.
         - Князь Ливанов, - небрежно промолвил Рамо, бросив на тяжелое серебряное блюдо свою визитную карточку с княжескою короной.
       - Прошу-с. Все уж в сборе почти.
       Огромный зал, куда Рамо вошел вслед за объявившем о его приезде привратником, был заполнен множеством высочайших особ:  дамы в роскошных вечерних платьях, декольтированные, блистающие драгоценностями, в бриллиантовых диадемах,  молодые и не очень, говорящие по-русски, по-французски и по-немецки; мужчины в парадных мундирах, в орденских лентах и цепях,  с бриллиантовыми звездами и при оружии, с бородами и усами, с бакенбардами и без, старые и молодые, разговаривающие и молчаливые. Были здесь принцы и короли,  эрцгерцоги и императоры, великие князья и инфанты, герцоги и маркграфы,  курфюрсты и владетельные князья - Вавилон многоязыкий, многоголосый.  Но вдруг звук трубы разрезал невразумительный гул -  и  каждый, согласно этикету,  занял свое место за огромным,  как площадь Тянаньмэнь, столом.  Ужин начался при свете тысяч зажженных свечей, размножавшихся до бесконечности безупречными венецианскими зеркалами.  Вина текли реками, и через несколько времени изрядно захмелевшие гости решили устроить настоящую оргию... Впрочем, как выяснилось чуть позже, многие из присутствовавших здесь гостей вовсе не были теми, за кого себя выдавали. Их лишенные всякого смысла речи, пересыпаемые площадною бранью, их шутки самого непристойного характера, мягко говоря, не слишком гармонировали с их блистательной внешностью и предполагаемым высоким происхождением.  Новоявленный князь Ливанов чувствовал себя здесь более чем естественно.
         Неожиданно, в самый разгар оргии, когда блудливые плясовицы уже выплясывали на залитых вином столах и когда всё уже готово было пуститься  в один  безумный,  разнузданный пляс,  двери в разных концах зала растворились,  и зал был затоплен толпой облаченных в белые одежды санитаров. Заламывая руки участникам оргии,  крепкие санитары надевали на них смирительные рубашки и уводили невесть куда.  Конечно же, всё это вызывало самое неподдельное возмущение у "высочайших особ".  Многие пытались сопротивляться.
         - Как вы смеете!  Я - король Баварский! Я буду телеграфировать в Мюних!  - кричал один из гостей.  Он сопротивлялся яростней всех,  но и его наконец удалось скрутить и отвести в отдельную камеру с мягкими стенами.
         - Завтра разберемся,  кто здесь Цезарь, а кто - Наполеон, - произнес главный врач свой бессмертный афоризм. Зал был пуст.
         Но где же Ливанов наш,  князь?  Неужель и его, как обыкновенного сумасшедшего, отвели, руки связав за спиной, в клетку для буйнопомешанных?
    Видел он, будто люди подвешены, словно куклы в театре марионеток, за нити:  висят над землей,  а какой-то старик,  между ними летая, ножницами подрезает  те нити - и падают люди на землю...  И проснувшись,  не мог он заснуть.


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.