Все настоящее

Папе, маме, Ади и Максу


От прошлого можно не зависеть.
Каким я его вспомню,
таким оно и вспомнится.
А. Володин


Уже годы прошли с того волшебного момента, когда я внезапно почувствовала, после многолетнего перерыва, потребность писать и начала эти заметки. Писала, как писалось. По настроению, по возможности, по обстоятельствам. Иногда проходил месяц, а я даже не открывала файл. Иногда – взахлеб, не отрываясь. Не знаю, правильно или неправильно, много это или мало, долго или ничего. Бывает, что становится не по себе от мысли, что все это уже – «не актуально». Но, с другой стороны, если даже один-единственный читатель, не сочтя за труд, откроет эти записки и прочтет, уже с меня довольно.
То, что со мной происходило в первые годы в Израиле, где я живу уже 20 лет, можно квалифицировать по-разному. Пишущая машинка с русским шрифтом, с таким трудом довезенная до Израиля, хранилась в футляре и не открывалась Бог знает, сколько времени. Она «отвыкла» от меня, по выражению моего старшего сына.
Метко сказано, но столь внезапно, что я не успела справиться с хлынувшими слезами, которые, к моему стыду, были всеми домашними замечены. Впрочем, этот эпизод помню только я одна, так что его как бы и не было.
Когда-то одна дама-журналистка, так же, как и я, новая репатриантка, сказала мне, что понять это нельзя. Она сказала это, неодобрительно передернув плечами. По правде говоря, мне всегда казалось, что журналист (или писатель – как угодно) обязан понимать другого, так сказать, по долгу службы. Что-то вроде показателя профпригодности. Так или не так?
Что до меня, то я и сама не уверена, что знаю ответ. Чего же требовать от других?
Так отчего пишущему всю жизнь человеку вдруг не хочется писать? Врачи считают, что это депрессия. Но дышать же не расхотелось! А поводов было более, чем достаточно. Даже наоборот, чувство радостного изумления, удивления, удовольствия  от синевы неба, блеска моря и вида цветущих, бесконечно разных по запаху и  оттенкам всех цветов радуги растений не покидало меня все эти годы. Как понять это?
Я уезжала в Израиль – в никуда. Умирать. И иногда мне кажется, может быть я и умерла, а теперь та, что Я – другая, родившаяся тут заново и под новым именем. Новая жизнь была подарена мне Б-м, и, поскольку за все надо платить, в этой новой моей жизни 15 лет не было кино.
* * *
Столько лет не получалось склеить хоть два слова, а теперь не могу остановиться – пишу и пишу. Что из этого получится - не знаю. Может, выйдет книжка. А может быть и нет! Эта рукопись – назовем так – про то, что не проходит. Не смотря ни на что.
* * *
Как странно, что мне случилось жить именно теперь, и пережить рубеж тысячелетия. Не только новый год, но и век, и миллениум. Потрясающее ощущение времени: жизнь – это не то, что было в прошлом, не то, что будет в будущем, а то, что происходит со мной сегодня, здесь и сейчас. Время наполнилось какой-то субстанцией плотности, позволяющей его ощутить как материальную среду. И совсем не обязательно все, что произошло и происходит со мной, привязывать к определенному году. Можно к событию или человеку. Таким образом время оказывается неким пространством, которое можно наполнять сюжетами и именами, в котором можно двигаться в любую сторону. Что я и делаю все время в своем воображении.
* * *
Под Новый год в московском Доме кино всегда устраивали детский праздник. В тот раз я встретила в холле сценариста Сашу Бородянского. Мы оба ждали своих детей, а Саша рассказывал:
-Не могу давать интервью. Потом стыдно читать, хотя, вроде бы, то же, что и говорил, но выглядит как-то по-идиотски. Я всегда точно знаю, чего хочу. Я пишу не от идеи, а от характера. Судьба,  характер - вот, что по-настоящему мне интересно. Если писать от идеи, схема получается. У меня уже на сегодняшний день написано 13 сценариев. А беда в том, что я пишу все время не то, что хочется, а что заказывают. И не писал я никакое «музыкальное кино»! Сказать про мой фильм, что он – музыкальное кино можно только по недоразумению. Музыкальный фильм – это такой фильм, из которого  вынуть музыку – и ничего не останется. А «Мы из джаза» – это могло быть, скажем, о футболистах… Кстати, ты бледненькая какакая-то. У тебя пониженное давление.
- Саша, у тебя глаз-алмаз. Сразу видно – профессионал!
 - А верно! Профессионал. Вот другие обижаются. Понимаешь, все сценаристы хотят быть писателями, а не профессионалами. А я наоборот.  Кстати, какой твой самый любимый фильм? Мой - «Кукушка» («Кто-то пролетел над гнездом кукушки»). Я думаю, что это фильм о том, что общество, власть никак не может человека победить, сломать. Может только убить.
* * *
В России, в Москве, я окончила два института – Историко-Архивный и ВГИК. Родила двоих детей, печаталась в московских и центральных изданиях. Вначале писала все подряд: коротенькие заметки, новости кино. Потом репортажи со съемочных площадок. Затем пошли материалы побольше - интервью с ведущими кинематографистами, режиссерами и сценаристами, рецензии на фильмы. Опубликовала два книжки об актерах. Сдала экзамены на кандидатский минимум и собиралась защищать диссертацию. Дневные часы я отрабатывала на курсах повышения квалификации киноработников при Госкино СССР, которые превратились затем в институт. Вечера я проводила на различных мероприятиях в Доме кино и Союзе кинематографистов. Вместе с методистом секции критиков Союза Ириной Баскаковой я провела немало семинаров в Доме творчества, в Болшево. А когда же я писала? Преимущественно по ночам. Прикрывала дверь в детскую, где спали мои мальчики, и садилась за пишущую машинку. Это были лучшие часы суток. Тишина в доме, и я наедине со всем тем, что было главным делом моей жизни.
* * *
Роман Балаян. Встречаемся на лестнице в Союзе кинематографистов. Он после болезни, жалуется:
- Иду по лестнице, и кружится голова.
      - Да, у тебя в лице действительно есть что-то головокружительное.
Успел пройти вверх несколько ступенек, и только потом остановился и засмеялся.
* * *
Карен Шахназаров. Столкнулась с ним в коридоре Дома кино, сразу после встречи с Ромой Балаяном и Ираклием Квирикадзе.
Я: Одни великие сегодня!
Он: Кто еще?
Тот же Карен называл меня «порядочной девушкой из приличной еврейской семьи».
* * *
Армен Медведев.
На заседании секции молодых критиков обсуждается фильм «Отряд».
Время действия – война.
Я: Так хорошо начали, и так плохо закончили!
А.М.: Мы победили, Вас это не устраивает?!
* * *
В детстве я бредила балетом. Когда мне случалось попадать на балетные спектакли, я чувствовала, как ноги мои сами по себе вытягиваются в подъеме, словно я стою на пуантах. Сколько себя помню, всегда хотела быть только балериной, даже год проучилась в хореографическом училище. Но судьба в лице моих родителей распорядилась иначе. Было много вполне разумных причин и доводов, отчего так случилось. Но я до сих пор не могу простить себе самой, что согласилась. Думать о театре и кино я стала позже.  В нашем доме разговоры так и шли: медицина (мои родители – врачи), кино и театр. Подшивка журналов «Советский экран», начатая когда-то с самого первого номера  мамой и папой, продолжалась мной до последнего дня в России. Может быть, у нас была самая полная подшивка «СЭ» в СССР. Да что там «СЭ»! То была просто семейная традиция, ибо журнальчик, особенно в последнюю пару десятков лет,  явно оставлял желать лучшего. Я потеряла нечто большее, и мне сегодня не достает именно этого: вся моя огромная библиотека, моя любовь, моя гордость -  пропала. Мы уезжали без денег, без багажа, с несколькими чемоданами. Кое-какие пакеты с книгами и частью семейных фотографий мне удалось отправить в Израиль по почте, кое-что подарила, что-то продала, остальное – огромная книжно-бумажная гора так и осталась в моей московской квартире прямо на полу.
* * *
В Израиль мы прилетели 25 апреля 1990 года в два тридцать утра. Было еще темно. В самолете нам объявили, что сегодня хамсин -  горячий ветер, дующий из пустыни. Когда я ступила ногой на трап,  воздух показался мне плотным, тяжелым веществом, облепившим меня с головы до ног, словно укутавшим жарким покрывалом. «Неужели этим можно дышать?» - пронеслось в моей голове. Я подумала, что в Израиле так всегда. Оказалось, дышать можно. И уже в следующее мгновение до меня донеслись ароматы каких-то цветов, неведомых, но прекрасных. Я услышала звук незнакомой, но чарующей речи. И в эти самые секунды меня впервые за долгие месяцы пронзило ощущение восторга и – покоя. Я была жива, и я была дома.
По утрам, открыв глаза, я натыкалась взглядом на синее-пресинее, без одиного облачка, небо. За окном разбегались в разные стороны уютные, залитые солнцем улочки, цветущие палисадники, из которых свешивались через тротуар длинные ветви, полные ярких цветов, пышные густые кустарники, в которых всегда весело щебетали какие-то пташки. В воздухе смешивались ароматы тропических растений и запах моря. Мне казалось, что я в раю. А если не в раю, то по меньшей мере, в отпуске.
* * *
Наша страна такая крошечная, малюсенькая, а в каждом месте ее – свой климат. Чуть севернее или чуть южнее – и погода другая. На севере – гора Хермон, где можно зимой кататься на горных лыжах. На юге – Эйлат, первоклассный морской курорт, где практически круглый год можно купаться в море. И отпуск, каким бы маленьким он ни был, всегда прекрасен в Эйлате. Представьте залив, окруженный горами коричнево-розового цвета, вернее, постоянно меняющихся в течение дня оттенков этих цветов, красноватое отражение которых в море и дало ему название «Красное». Тут постоянный штиль. Волна может чуть-чуть всколыхнуть это спокойствие только в том случае, если какой-нибудь кораблик пересечет невдалеке морскую гладь. Вода от самого берега и до глубины настолько прозрачна, что кажется неестественной. Сказочно прекрасные маленькие рыбки плещутся возле самого берега, нисколько не боясь человека. Высотные пятизвездочные гостиницы утопают в зелени деревьев и в цветах, которые и цветут, и пахнут круглый год. Тишина тут прерывается только птичьим чириканьем. Невозможно поверить, что  находишься в воюющей стране и в какой-то сотне метров от пустыни. Для меня этот оазис – и отражение, и образ всего Израиля.
* * *
Жизнь является большим экспериментом Б-га (можете подставить любое удобное и привычное слово, например, Природа), рассчитанным, как  полагают каббалисты, на 6000 лет. По нашему еврейскому календарю сейчас у нас идет 5768-й. Мой младший сын как-то в детстве спросил:
- А что потом ?
Не знаю. Вероятно, «потом» – просто конец эксперимента. Когда окончен проект, это не всегда означает конец света. Ну, человечество пока не знает, что последует затем. Но, может быть, только пока? Сегодня, когда мы получили компьютер и перестраиваем свое сознание на совершенно новый лад, есть потенциал постичь многое. Я, например, пытаюсь понять, есть ли какая-то важная информация для нас в том, что число сторон света, времен года и групп человеческой крови равно цифре 4. И так далее.
В этом смысле я в Израиле я кое-чему научилась. Например, поняла, что меня неправильно воспитывали. Меня всю жизнь учили, что неважно, кто ты, а важно, какой ты. Нет, все важно – и кто, и какой. Человек не может быть только и просто человеком вообще, ему нужно знать, чувствовать свои корни, свое происхождение. Все в человеке, что мы привычно относим к случайностям, как, скажем, имя или дата, время рождения, национальность, род. Так же, как непонятная уникальность для каждого отпечатков пальцев. Все это – знаки судьбы личности, которые необходимо знать, чтобы понимать, как это маленькое, личное перерастает в большее, в общее. Или – наоборот. 
* * *
В 2000-м году веселый, клоунский праздник-карнавал Пурим пришел в Израиль вместе с папой Римским  и Чичоллиной! Одновременно!! «О, Б-ги мои!»
* * *
Через несколько месяцев после приезда в Израиль я еду в автобусе и машинально разглядываю сидящего напротив человека средних лет. Внезапно замечаю на его руке ясно различимый номер. Еще через секунду соображаю, что это – лагерный номер. Не просто татуировка, не шутка, не розыгрыш. Так жизнь с ее грубой прямотой врезает бытие в наш быт. В Израиле это просто особенно заметно. С первых дней повсюду слышишь: «воюющая страна». Молодые солдаты обоего пола встречаются тебе тут просто на каждом шагу –  на улицах, в транспорте, в учреждениях. И не это кажется непривычным, а оружие у них в руках. Солдат с оружием стоит в банке в ожидании своей очереди. Представили? Нет,  в России такая ситуация немыслима. Не то, что в банк – в туалет вооруженного человека не впустят!
* * *
«Хефец хашуд» - подозрительный объект. На деле это означает, что кто-то из  бдительных моих сограждан обнаружил какой-то беспризорный, т.е. без хозяина пакет, или сумку, или сверток. С малых лет все приучены обращать внимание на такие вещи. Это стало неотъемлемой частью нашей жизни, как утренний кофе или субботний матч.  В месте обнаружения такого предмета специальное подразделение производит оцепление, и робот обследует объект, чтобы затем его расстрелять. Часто это происходит посреди улицы, и весь транспорт стоит, а люди терпеливо (ну, кто больше, кто меньше!) ждут окончания этого «занудства».
* * *
Упоительное, сладкое счастье просто выстукивать, выливать на лист слово за словом, не задумываясь, не останавливаясь, не боясь.
* * *
Я люблю вид из своего окна. Солнце во все стороны, простор. Подход к окну действует, как транквилизатор – умиротворяет, успокаивает.  Надеюсь, что бдительный муниципалитет не задумывает застроить это пространство чем-то высотным. За эти годы, прожитые мною в Тель-Авиве, город  беспрестанно менялся и рос. В ширину и в высоту. Из окошка мне видны высотки нашего «Манхэттена» - офисные и жилые башни, закрывающие море. 
* * *
А.Миндадзе.
Странно, но было время, когда для всех он был хоть и очень талантливым, но все же – сыном - драматурга Анатолия Гребнева. Времена эти продлились недолго. Мы разговариваем с Сашей о его новом сценарии - «Слуга». Он говорит между делом:
- Ум – это цинизм.
Звучит одобрительно в его устах. Я, чуть замявшись, не удерживаюсь:
- Ну, наверное, не только …
Саша очень тактичный, скупой на пустые слова человек. Смотрит на меня с удивлением, но не поправляет. Понимаю только много времени спустя, что он под словом этим имел в виду здравый смысл. И только. А может, и не только, но в большей степени. Сегодня я безусловно принимаю его формулу.
Как-то раз я спросила, верит ли он в Б-га. Вначале он как будто удивился, хотя старался внешне этого не проявить. Глаза удивились. А потом молча поднял палец кверху и кивнул.
Абдрашитов и Миндадзе. Не было дуэта в русском кино более яркого, чем они, и не было людей, более разных. Крепко скроенный и намертво сшитый Вадим, и лениво развалившийся, растекшийся на удобной лежанке Саша. В те годы в России была мода на слово «тандем». Вадим и Саша являли собой его олицетворение. Женщины их любили, коллеги им завидовали. На посвященной их творчеству фотовыставке помню замечательный снимок, кажется, Гнисюка, сделанный в рабочий момент: оба стоят рядом, наблюдая игровую сцену на съемочной площадке, пригнувшись, как могут только два близнеца -  в совершенно одинаковой позе, с одинаково застывшей незажженной  сигаретой в уголках губ. Просто символ единства и родства!   
Когда делался «Плюмбум» я как раз брала у Вадима интервью, которое, к слову, так и не напечатали, чем очень удивили меня и совершенно не удивили Абдрашитова. «Привыкайте!»,- сказал он мне.
Сценарий Миндадзе, который я прочла накануне, меня потряс. Сильная точка в финале, когда герой смотрит вниз с крыши и видит распластанное на земле тело девочки, было гениальным литературным приемом, и, как мне кажется, вполне решаемым пластически, экранными средствами. Однако то, что я увидела на просмотре в мосфильмовском зале, можно было определить, как режиссерский провал. Вадим решил эту сцену показом самого падения, причем в замедленной съемке. Зритель, наблюдающий на протяжении нескольких секунд за этим плавным  полетом, ничего уже не мог чувствовать. Его вынуждали любоваться красивым кадром. Вся острота драматургии сходила на нет. Мне казалось, что испорчен весь фильм. Я по-настоящему расстроилась, и, не удержавшись, напрямик все так и выложила Вадиму. Не уверена, что он меня слушал. Категорически отбросив критику, Вадим заявил, что мое восприятие просто неадекватно из-за того, что... не успели «подложить музыку». А я-то думала, что испортить кадр больше нельзя! Но главное, смогла убедиться в том, что Вадим – железный человек. Режиссеру, безусловно, нельзя без характера, точно так же, как и без веры в себя, в свое видение. Проблема в том, как отличить, где проходит грань между безошибочностью собственной интуиции и самоконтролем? Как самому почувствовать излишнюю самоуверенность или недостаток артистизма? Или же лишь наличие последнего дает тот внутренний импульс, который называется художественным чутьем или интуицией художника? Ирина Рубанова однажды в разговоре про картину «Парад планет» сказала: «Кажется, вот-вот – и перейдет в метафизику! Но – не переходит...».
И все же - неудачи Миндадзе и Абдрашитова дороже мне любой удачи какой-нибудь посредственности. Как любила говаривать Люда Донец: «Лучше с талантом  потерять, чем с бездарностью найти».
* * *
После возвращения Миндадзе из первой его поездки в Америку в конце 80-х. Саша крутит в руках зеркальце для машины. Я спрашиваю, там ли куплено? Кивает, разглядывая вещичку, и тихо добавляет с усмешкой:
- Оттуда, оттуда. Чего там только нет…
* * *
Удивительно, как отличаются у разных драматургов их мастерские. У одного это крошечный спартанский кубик, где все размером с пятачок. У другого – большая квартира, обставленная добротной, дорогой мебелью, настоящее жилище. Первый – Миндадзе, второй – Мережко.
Виктор Мережко явно не проявлял большого энтузиазма во время наших с ним телефонных переговоров об интервью. Вяло тянул что-то... Отказаться, как я понимала, ему не хотелось – все же «СЭ»! Но и соглашаться почему-то тоже не спешил. И разговаривал он как-то странно, настороженно. В общем, договорились, наконец, встретиться в его мастерской. Интервью прошло нормально. Меня поразило огромное количество книг и говорящий попугай женского рода, носящий, если память мне не изменяет, сладкое имя «Ксюша». Эта птица что только ни выделывала: и скрипела, как дверь с проржавевшими петлями, и пела, и скулила. Она воспроизводила, как кажется, все существующие на свете звуки. Хозяин был от нее без ума, и с гордостью папаши неустанно демонстрировал доблести своего «чада». После того, как прием и интервью были окончены, он не скрыл своего удивления:
- А я-то думал, Вы станете душу из меня тянуть, вопросы каверзные всякие задавать...
Так выяснилась причина его странного поведения. Ларчик просто открывался: Е. Бауман, редактор журнала, начальница отдела, которой и принадлежала идея этого интервью. Разногласия, как я понимаю, зижделись на почве идеологии.  «Деревенщики» еще были просто группой писателей, но уже тогда в них чувствовалось зарождение будущей «Памяти». По этой же причине многие порядочные люди не пошли на похороны Василия Шукшина, несмотря на то, что талант его был ими всеми безусловно признан. Мы с Мережко хоть и не были раньше знакомы, но регулярно встречались на детских утренниках в Доме кино. Он приводил очаровательного малыша. Когда я напомнила об этом, Мережко заговорил о детях.
- Вы покупаете отечественную детскую одежду, да? Ну, ясно, куда ж деваться… А я вот езжу иногда за границу, оттуда и привожу. Вот недавно был в Венгрии. Какая красота! Какие чудесные, красивые вещи! Это как же надо ненавидеть своих детей и свой народ, чтобы так их одевать!
А мы с Виктором Мережко, сталкиваясь потом на разных вечерах и мероприятиях в Доме кино или в Госкино, всегда встречались тепло, по-дружески.
* * *
Телевидение, как среда общения, сыграло в моей жизни не последнюю  роль. Память моя сохранила многое из того, что сегодня многими наверняка забыто.
Детство. Вся квартира спит, я одна у телевизора. Вся классика театра и кино, все «Кинопанорамы» с незабываемым А. Каплером, все КВНы…
Эдуард Марцевич в прямом эфире у Каплера рассказывал о съемках "Красной палатки" и о нетипичной по тем годам для советского актера партнерше, Клаудиа Кардинале: "Я говорю Калатозову, мол, такая женщина – и я ее ни разу не поцелую?!» А он мне: «Ты что, спятил?! Не смей, даже не думай!!".
Валерий Золотухин также в прямом эфире в одной из праздничных передач оказался, безусловно, случайно, «под мухой». Говорил много и не по делу, а в конце добавил:
- Моя дама… Моя дама… Она знает, кто она!
- И кто ты, - тихо, но внятно парировала Руфина Нифонтова.
Помню блестящие питерские телеспектакли с молодой тогда Ольгой Волковой, где она была настоящей «звездой».
Помню совсем юную Елену Соловей в «Алисе в стране чудес». По-моему, она тогда еще училась у Бабочкина во ВГИКе. Уже само ее лицо, нет, не лицо, а лик, как будто сошедший с экрана «великого немого», делал ее незабываемой. Она могла быть  как порочной, так  и святой. Вернее, то ли то, то ли другое. Одновременно! И за редкой, особенной внешностью прочитывалась бездна таланта, тонкости, интеллигентности. Странным образом наши судьбы не встретились, но прошли параллельно. Она также начала новую жизнь - в Америке, чтобы растить детей в свободном мире, без кино. Иногда ей удавалось даже что-то сыграть. Все равно, с ролями или без них, она была актрисой.
* * *
Елена Коренева несколько лет назад в каком-то телеинтервью вдруг неожиданно удивительно высветилась. Интеллигентно, умно, очень откровенно. Я думала, слушая ее, что русские слушатели и я по-разному должны воспринимать эту откровенность. Россияне никогда в жизни не поверят на слово человеку, вернувшемуся из-за рубежа, после того, как он не туристом путешествовал, а жил там. Бывший советский уверен, что все – вранье. Или почти все. Короче, не правда. Не всем людям знакомо чувство внутренней свободы, которое успела познать Коренева, проживя несколько лет в Америке. Удивительное спокойствие и странная уверенность в себе (странная при такой нервной и впечатлительной натуре) именно отсюда и исходят. Люди не в состоянии понять то, что не подкрепляется их личным жизненным опытом. Зависимость homo soveticus от систем разного рода власти и организации жизни исключает возможность коммуникации с себе неподобными. Кореневу я помню еще с давнишней телепередачи из Останкино, посвященной ее отцу, кинорежиссеру Алексею Кореневу. Она тогда еще не была известна как актриса и даже выступала с места в зрительном зале. Помню, жаловалась на отца, который не давал ей в фильме «Вас вызывает Таймыр» петь, а передоверил дело дублерше-профессионалу, а потом добавила, что хочет найти режиссера, которому понравится ее собственный голос. Невозможно было не заметить и не запомнить ее.
* * *
В. Алентова – телефонное знакомство. Такое блиц-интервью для небольшой заметки в отделе хроники. Это было после «Москва слезам не верит», когда она уже была знаменитостью. Снималась у Райзмана в главной роли («Время желаний»)! Мне она показалась, если перевести на язык грамматических терминов, «простым предложением». Я скроила маленький материальчик, не выпячивая своих впечатлений, но и не скрывая их.
Каково же было мое удивление, когда завотделом хроники Боря проявил необычайную зоркость и не только разглядел всю подноготную, но и решительно отказался эти невинные, в общем-то, открытия печатать.
- Как Вы, Жанна, работник печати, можете так написать, пусть и в завуалированной форме?!
- Ну, почему же.., - вяло возражала начинающая журналистка,- А даже если бы и так?! Ну и что?! Пусть советский зритель знает правду!
- Да ему не интересна Ваша правда!!! – завопил Боря. – Ему нужно видеть, как Вы умеете обработать и подать материал! Вы любой материал должны уметь «сделать»! Это – Ваша профессия!
Таков был первый урок. Материал пришлось переделать. Я убрала все высказывания знаменитой актрисы, чем значительно сократила заметку.
* * *
Не хочется писать об этом, но надо. Был в моей литературной жизни эпизод куда более неприятный. И он окончился гораздо хуже. Хуже для меня – рецензия-компромисс, которая была в результате опубликована в «Советском экране», ниже всякой критики. Она - никакая. Тухлый пересказ тухлого содержания фильма. Это, правда, единственный такой пассаж в моей биографии, но вспоминать об этом все равно противно и стыдно. А дело было обыкновенное: вышел новый фильм, и мне в «Советском экране» заказали рецензию, намекнув достаточно прозрачно при этом, что фильм хороший. Ясно ведь, что я должна была написать. Мне нужно было просто сразу отказаться. Пороха не хватило. Картины я тогда еще не видела, имя режиссера – Ю. Карасик - было вполне солидным, к тому же опыта у меня было явно недостаточно. После просмотра, который вызвал у меня головную и зубную боль одновременно, я, по собственному разумению, поступила очень дипломатично: не разругала маститого автора, как хотелось, а только слегка пожурила, вяло, без темперамента. Но и этого оказалось достаточно, чтобы грянул гром редакторского гнева. Тот редактор, обычно производивший впечатление интеллигентного молодого человека,  давно на том свете. Не хочется сводить счеты с покойником, так что его имени не назову. Не буду пересказывать и всего содержания нашей, мягко говоря, беседы. Смысл всех его угроз сводился к тому, что в случае, если я не перепишу статью, больше меня никогда и нигде не напечатают. Знаю ли я, кто такой Карасик?! Если моя судьба мне безразлична, то это мое дело. А о нем я подумала?!!
* * *
Маргарита Володина. Маленькое интервью тоже для отдела хроники «СЭ». Вопросы были стандартными: «Над чем работаете? И - каковы Ваши творческие планы?»
Володина откровенно удивилась:
- Господи, неужели меня еще кто-то помнит?
У меня даже сердце сжалось от сочувствия. Я стала уверять, что, конечно, все помнят. Она же сказала, что не над чем работать, ролей не предлагают. И, помолчав, добавила:
-Спасибо...
Мне захотелось рассказать ей про то время, когда мы почти каждое утро встречались с ней на выложенной большими бетонными плитами дорожке, что вела от наших соседних с ней домов к улице Старый Арбат. По той узкой тогда улице еще ходили троллейбусы. И, не будучи знакомы, мы, тем не менее, всегда по-соседски здоровались. Почему не сказала?.. Тут, к слову, замечу, что время моей юности, которое я  прожила на Старом Арбате, было самым лучшим в моей советской жизни и, может быть, самым важным.  Образ этого уникального  в Москве места я храню в памяти, как одно из дорогих воспоминаний о России. В переулочках старого Арбата все было отлично от привычных для той жизни примет. Некто невидимый словно очертил круг, выделяя это место. Там было какое-то особое пространство, другой воздух. Стоило из шумной, суетливой, всегда немного «базарной» московской толкотни свернуть сюда, как все менялось: ты оказывался в другом измерении, где царила тихая спокойная  ясность. И тишина тут тоже была особенная. Мне кажется, что если Б-г отметил какие-то места в мире (кроме Израиля!), то Арбат был именно таким местом.
А Володина неожиданно для многих вдруг «взяла реванш», получила царский подарок от Петра Тодоровского – главную роль в его картине «Последняя жертва». А я его за это полюбила еще больше. Маргарита Володина принадлежала к редкому типу актрис, обаяние личности которых равно таланту. В ней была какая-то загадка, что само по себе уже способно притягивать внимание зрителя. Но оказывается, этого недостаточно для удачи в актерской судьбе. А впрочем, я-то не считаю Володину ни неудачницей, ни несчастной. Мне представляется, что по совокупности ее ролей, а также по уровню исполнительского мастерства она занимает в русском кино заметное и почетное место.
Почему-то, думая о Маргарите Володиной, я всегда вспоминаю и другую актрису по какой-то одному моему мозгу ведомой ассоциации. Это Нинель (или Нелли) Мышкова. Тоже красавица, тоже значительна по скрытой силе личностного обаяния. Также сегодня забыта. Что и говорить, вклад их в искусство кино мог быть и большим. Недостаточность внимания широкой публики, серьезной критики? Да, да! И все-таки, по-моему, обе представляют собой замечательный пример актерски и человечески состоявшихся личностей. Оттого, наверное, что раз увидев, забыть их невозможно.
* * *
Петр Тодоровский также из тех людей, про кого можно сказать, что ни на кого не похож. Он не стремился поразить всех каким-то режиссерским изыском, его работы скромны, как и сам их автор. Однако полны достоинства. Тодоровский очень музыкален, любит петь, аккомпанируя себе на гитаре. Это похоже на его фильмы – песня, берущая за живое, пропетая негромким голосом. Только своим.
Когда-то я написала рецензию на его картину «По главной улице с оркестром», как будто заранее защищая его от критики со всех сторон.
Иногда само вот это желание защитить заставляет взяться за перо. Так, например, было и с фильмом Р. Балаяна «Филер». Сидели мы с моей любимой Неечкой Зоркой в кафе Госкино, поедая обед, и я с ужасом услыхала, что рано нам пока что становиться в позицию понимания по отношению к филерам. Я знала, что она имеет в виду, и разделяла это мнение абсолютно, но ведь фильм Балаяна был совсем о другом! Я с жаром стала излагать Нее свою точку зрения, но не была уверена, что услышана. Поэтому, придя домой, села за машинку. Статья была готова через час, но мне же никто ее не заказывал!  Обзвонив все знакомые мне редакции  и убедившись, что фильм этот так или иначе уже «схвачен» другими авторами, я добралась до «Московского комсомольца». Редактором тут была знаменитая на всю Москву Наталья Дардыкина. Платили в «Комсомольце» примерно так же, как на строительстве узкоколейки из романа «Как закалялась сталь», но мне было все равно. Рецензию, конечно, сократили до минимума, но, все-таки, даже и в таком виде это можно было выпустить. Главное – напечатать.
Не могу не добавить тут несколько слов о Дардыкиной. Она действительна была примечательным человеком. Резкая в суждениях, которые она не замедливала высказывать человеку прямо в лицо, нисколько не заботясь об ответной реакции, строгая и придирчивая, заставляющая автора многократно переделывать, а  иной раз и переписывать заново материал любого объема, пока не добивалась нужного ей результата, Дардыкина была умна и  справедлива. Настоящий профессионал, «акула пера», она была литературной мамой для многих начинающих критиков и журналистов. Мне кажется, что вторым ее призванием после журналистики была педагогика. Сущность ее дара заключалась в том, что она учила видеть свой собственный текст, что очень важно. Редактору всегда легче, так как он смотрит «со стороны». Однако это совсем  не означает, что любой редактор хорош. Это профессия, требующая истинного призвания.
* * *
Жил-был в Москве и еще один отличный редактор по киноделам, вернее «по культуре». Работал он в газете, конечно же, «Советская культура» и звали его Фархад Агамалиев. Особенно он прославился публикацией интервью, которое по его заданию взял журналист Павел Сиркес у Сергея Бондарчука. Конечно, организатором всего дела и его вдохновителем был Фархад. Тут нужно сделать отступление. Сергей Бондарчук – фигура одиозная по тем временам. По нему, если так можно выразиться, проходила линия идеологического фронта между мастодонтами и новыми радикалами. Как-то так случилось, что из всех признанных мастеров старой школы и старых идеологических времен, именно он стал олицетворением всего, что было так ненавистно каждому порядочному человеку. Борьба с Бондарчуком поэтому была борьбой со всем тем, что он представлял, а также с идеей личного диктата и безграничной власти. Выступление Фархада и Сиркеса было гражданским поступком. Тем более храбрым, что времена размежевания только-только наступали, и никто тогда не знал еще, что впереди.
В ответ на мои радостные поздравления Фархад сказал:
- А ты знаешь, что самое смешное? Мы ничего не правили – впервые в жизни! Вопросы ему задавались самые невинные – штаны он сам снял перед публикой!
Это была чистая работа. Интервью было большое, на всю полосу. Реакция самого Бондарчука вначале была вполне благожелательной: он так ничего и не понял.  Однако, кто-то умный, видимо, подсказал мэтру, как бессовестно его надули эти писаки. Тут и разразился страшный скандал, в результате которого редактор чуть было не остался без работы, но пронесло: времена все же были уже не те. На всех остальных, причастных к кино, этот пассаж подействовал, как сигнал к действию: оказывается, Бондарчук потерял свою неприкосновенность и теперь его можно даже критиковать!   
* * *
Все это происходило в момент съемок «Бориса Годунова». Конечно, фильм этот был грандиозным по затратам, которые и не снились никакому другому, даже самому прославленному кинематографисту. Все делалось с купеческим размахом. Многочисленные проекты на огромной студии «Мосфильм» замораживались, так как в первую очередь надо было обеспечить ту бездонную денежную пропасть, которая звалась бюджетом бондарчуковского детища. Что касается аспектов более высоких, то я случайно в павильоне «Мосфильма» стала свидетелем того, как Бондарчук, готовясь к очередной съемке, «разводил мизансцену». Творческий процесс протекал следующим образом: сироткой в центре большого пустого павильона стояла кинокамера, а творец отходил всякий раз в другой угол, приговаривая:
- Может отсюда? Или – отсюда?
* * *
Обсуждение фильма «Борис Годунов» в союзе, в секции кинокритики. Этот день был, как Куликовская битва. Его все ждали, к нему готовились. Вообще-то, новшество это принадлежало демократически избранному новому секретариату Союза кинематографистов: все сколько-нибудь заметные картины обсуждать публично на заседаниях секции и в присутствии авторов. Обсуждение «Бориса Годунова» было принципиально важным, потому что это был Бондарчук. И – что же? Внезапно оказывается, что никого из «киноперестройщиков» нет в этот день в Москве. Такая незадача, досадная случайность, стечение обстоятельств! Народ уже заполнил Малый зал, по коридору металась почти в истерике Ирина Баскакова, методист секции критики, сообщившая мне с ужасом, что один из блестящих критических наших умов и главных «бомбометателей» -  Юрий Богомолов – лежит дома с гриппом и температурой 39. Удар приняла на себя  всегда тихая и скромная Маматова. Она отдала должное «Судьбе человека», отметив, что одной только этой картиной Бондарчук навсегда вписал свое имя в историю отечественного и мирового кино. Но... И далее мягко, но однозначно определила  настоящее положение вещей по части творческих достижений нынешнего орденоносца и прочая. Нужно отметить, что Бондарчук неплохо подготовился к этому вечеру, приведя с собой целую команду разного ранга людей, которые тут же яростно кинулись на защиту мэтра, почти «забив» маматовское выступление. Когда напряжение достигло, как пишут романисты, своего апогея, произошло обыкновенное чудо: в дверях внезапно появился Богомолов! Шум в зале, ропот... Он был бледен, но настроен решительно. Сразу же взял слово. Вот что нужно было записать на пленку! Хотя бы магнитофонную. Это был зловеще вежливый и корректный абсолютный разгром: творческий, идеологический, личностный. Это было жирная точка, которая логически и эмоционально завершила обсуждение. Два слова о Богомолове. Выступить против Бондарчука было вызовом, в то время требовавшим немалой смелости. Будучи болен, Богомолов имел прекрасное повод не прийти. Слишком многие воспользовались гораздо менее обоснованными предлогами, чтобы не явиться. Это был гражданский поступок, может быть, даже подвиг. 
* * *
Один из моих знакомых как-то сказал, что о человеческой глупости написано недостаточно, ибо не названы имена всех дураков. В первую очередь, добавила бы я, дураков известных. Я тоже знаю не всех. А это довольно интересно – как связаны ум и талант? Раневской приписывают фразу: «Талант, как прыщ: может вскочить на любой заднице». Вот, к примеру, жил-был такой замечательный актер, очень талантливый, Н. Гриценко. О нем ходили легенды. Но самым поразительным был слух об Аркадии Райкине. Об этом не принято было говорить громко. Это передавалось из уст в уста едва слышно, почти шепотом, как антиправительственный анекдот. В это невозможно было поверить, в это не хотелось верить. Но я почему-то верила. Я очень любила Райкина и уважала его заслуги. Но верила.
* * *
В центре Москвы, прямо напротив бывшего здания Моссовета (а до революции – Думы), нынешней мэрии, возвышается памятник князю Юрию Долгорукому. Властно простертая рука направлена на здание местной власти. Как-то ночью, в самые разбрежневские времена, некий шутник-храбрец (кто бы это мог быть, дорогой читатель?) сумел незамеченным взобраться на огромную статую. Утром прохожие увидели, что на многопудовой металлической руке раскачивается милицейская палка. Полмосквы побывало тут специально, чтобы посмотреть на это зрелище! Приученные к иносказаниям москвичи умирали от смеха. То ли по недосмотру, то ли намеренно, но палку эту доблестным представителям власти почему-то долго не удавалось снять, так что операция растянулась на несколько часов. Публика получила полное удовольствие.
* * *
Когда Володя Шевельков, ставший известным после фильма «В моей смерти прошу винить  Клаву К.», пошел учиться во ВГИК и начинал свою актерскую биографию уже в следующей возрастной категории, моя подруга из Литвы попросила написать небольшой очерк о нем в местную Вильнюсскую киногазетку. Я разыскала его телефон и позвонила. Встречу Володя почему-то назначил  в самом людном месте - возле Центрального телеграфа на ул. Горького. И пришел не один, а с другом, что также показалось мне несколько необычным. Таланту, подумала я, простится  любая странность. Однако, я тут же забыла об этом - с первой минуты  стало очевидно, что передо мной не стандартная личность: умен, интеллигентен, тонок. И только в конце разговора все прояснилось. Это было первое в его жизни интервью. Он решил, что кто-то из друзей его просто разыгрывает. Никак не мог поверить, что он действительно известен и может кого-то интересовать! Поняв, что ошибся, он впал в недоумение.
- Нет, Вы правда собираетесь обо мне что-то писать? И думаете, кто-то прочтет?!
А я тогда подумала, что, скорее всего, долго только в актерах он не походит. Я ему так и сказала. Ну, и разве ошиблась?
* * *
Катин-Ярцев.
В ту пору у меня еще не было маленького магнитофона, и мне не удалось сохранить все те замечательные рассказы, что я выслушивала от Катина, сидя с ним в его квартире на полу, покрытом несколькими слоями фотографий, запечатлевших его большую жизнь в искусстве театра и кино. В этой груде я отыскала и уговорила Катина опубликовать в «СЭ» редкий снимок: группа учеников со своим учителем – Н. Черкасовым. О нем Катин мог говорить часами. Странно было узнать, что он учился на одном курсе с М. Ульяновым и что его сыну всего лет 10. Он казался мне древним старцем, да так он и выглядел всегда. Во всяком случае, гораздо старше своих лет. И, сколько помню его, всегда играл возрастные роли. О Г-ди, сколько же он переиграл их, этих самых старичков?! Десятки? Сотни? Однажды я привела всю свою группу ассистентов режиссеров к нему на урок в Щукинку. Собственно, это был предэкзаменационный показ, и ему хотелось, чтобы ребята «прокатали» свои роли на публике. Они знали, что стараются во-первых, перед профессионалами, а во-вторых, перед будущими своими работодателями, так что выдрючивались вовсю! Катина они обожали, мастер был для них живой легендой. Этот факт, впрочем, не мешал им, тем не менее, потихоньку подсмеиваться над ним. Он об этом знал, но никогда не сердился -  немного суетливый, постоянно краснощекий, с венчиком седых волос вокруг маленького улыбчиво-ясного лица.   
* * *
Премьера в «Моссовете» в постановке С. Юрского «Правда хорошо, а счастье лучше». К театру не подойти: море страждущих лишнего билета. Кто бы мог подумать, что ставят А. Н. Островского! Да еще как ставят! Сергей Юрский сделал блестящий режисссерский бенефис в новом тогда для него театре. Этот праздничный, яркий спектакль был по своей художественной силе сопоставим тогда разве что с «Женитьбой Фигаро» Плучека в «Сатире». «Мы забыли, что такое театр, мы вспомнили об этом на премьере Юрского», - писал в московской газете Александр Володин. Юрский не только выступил в роли постановщика, но также сыграл роль садовника. Вернее, он не играл, он лицедействовал. Эдакое скрещение Добрыни Никитича и Кащея Бессмертного.  Дряхлый старик, который в течение доли секунды превращался в поигрывающего под сорочкой мускулами добра молодца. Он то растекался по сцене, то парил над ней. Казалось, он лишен не только возраста, но и костей. Крутил колесо, растягивался в шпагате, в общем – играл! Он наслаждался прекрасным и сложным жанром балагана, в котором он блестяще сплел все элементы в одно феерическое зрелище. Фаина Раневская  в роли старой няньки, Стеблов в главной роли. Чудо, а не спектакль!
* * *
Андрей Миронов никогда не казался мне таким талантливым, каким он предстал на своем творческом вечере в Останкино. Это был его звездный час. Он излучал настоящее актерское обаяние. Обычно Миронов казался мне типичным представителем извечного рода «детей», отнюдь не бездарным, но и не обремененным подлинно большим талантом, убаюканно-заласканным семьей и «сырами», эдаким милым домашним «собранием сочинений», небрежно нанизывающем один расхожий актерский штамп на другой. Водевильно-эстрадный характер мироновского представления был сломан трижды замечательными режиссерскими работами: А. Белинского в телепостановке «Возвращение», И. Авербаха в "Фантазиях Фаратьева" и В. Плучека в «Женитьбе Фигаро». Последний спектакль, чистосердечно признаюсь, смотрела раз пять. Существует и телеверсия, но она не cмогла передать атмосферу магического взаимодействия  и взаимопроникновения живой энергетики сцены и зрительного зала. Плучек создал нечто уникальное. Это был не просто спектакль, но особый мир, цветной и яркий, в который  милостиво была допущена публика-счастливица. Плучек, как фокусник, выбрасывал из своего режиссерского рукава всякий раз новый элемент волшебства, и завороженный зритель не мог понять, который из них  срабатывает сильнее. Тут были разные составляющие, и каждый был совершенством: сценография, костюмы, наконец, музыка. Актеры просто наслаждались роскошью предоставленного им материала. Миронова постановщик преподносил зрителю как на блюдечке: актер в первом же появлении выезжал на авансцену из темного задника, возлежа легко и элегантно в одном из своих изумительных костюмов, которые только он и единственно он менял несколько раз, от сцены к сцене, на протяжении спектакля. Он был великолепен!  И самое прелестное заключалось в том, что заслуга его в том была минимальна – режиссер увидел и воплотил, как будто, огранив драгоценный камень, вставил его в нужную и единственно подходящую оправу. И - «камень заиграл»!    
* * *
-Ки-и-сонька! Ла-а-пушка! – Так разговаривал Анатолий Папанов.
* * *
Был такой знаменитый киноактер - И. Старыгин. Может быть, он и поныне живет и здравствует. И довелось мне ранне-журналисткой тяжкой тропой влипнуть в короткое, но все же – интервью - для маленького рекламного журнальчика «Новые фильмы». Вот тут-то уж я прочувствовала сполна, в чем разница между человеком пьющим и человеком обыкновенным. Человек обыкновенный живет по тем же скучным законам, что и все окружающие. И даже, если он – звезда экрана, у него все равно есть права и есть обязанности. У человека же пьющего нет ничего, кроме пития. Оно занимает главное место в его жизни  и заменяет ему и права, и обязанности. Со Старыгиным у меня состоялся прелестный первый телефонный разговор, и я даже подумывала, а не сделать ли о неглупом, интеллигентном актере большой материал. На этом все хорошее кончилось. Когда я позвонила снова, в телефонной трубке что-то бормотало, шуршало и падало. Или вовсе не отвечало. Так повторялось множество раз. Я, недогадливая, все звонила и звонила, пока, наконец, спустя недели, не услышала на другом конце провода:
- Че-е-е на-а-до? Бз-з-д-д-з...
С трудом и изумлением я узнала с этом булькающем, заикающемся и абсолютно невменяемом  бормотании алкаша знакомые нотки старыгинского голоса. Я была в шоке. В редакции рассказанный мною опус никакого впечатления не произвел: и не такое видали.
* * *
Консулом нашим в России в конце 80-х годов был Левин, интеллигент с тонким нервным лицом. Он лично принимал  документы у "отъезжающих на постоянное место жительства в Израиль", и проверял их со всей возможной тщательностью, в том числе и для установления происхождения. Когда подошла моя очередь, я протянула через окошко несколько бумажек. Он медленно перебрал их, а потом спросил:
- А где же Ваше свидетельство о рождении?
- Ох, я не знала, что нужно, – сказала я.
Левин оторвался от моих бумаг и поднял голову. Несколько секунд он омывал взглядом мое лицо, а затем легко произнес:
- Пожалуй, нет.
* * *
Эти строки пишу по-русски. Все еще. Но вот вопрос - на каком языке я думаю? Это уже совсем не просто. С одной стороны, разумеется, по-русски, но не всегда. Все чаще стала ловить себя на том, что думаю на иврите или на английском. И это несмотря на то, что языки эти знаю далеко не в совершенстве, хотя английский мой значительно улучшился за годы жизни в Израиле, а иврит я просто учила здесь с первого дня. Прилетев в страну, я не знала, как будет на иврите «да» и «нет». Ни единой буковки. Ноль. При виде ивритского текста меня охватывала непереносимая тоска: я была уверена, что эти закорючки мне ни за что не одолеть. Помог мне опять-таки Израиль. Эмоциональный шок от столкновения с новым, неизвестным миром, полным света, тепла, ярких красок. Помогли флюиды добра, которые распространены тут везде благодаря необычной для всего остального мира особой, теплой атмосфере отношений между людьми. Помог звук речи – музыкальный, гортанно-шипящий. Все, что хлынуло на меня, ко мне в этой земле было полно необъяснимого словами очарования. Не только краски, но звуки и запахи – все завораживало. В первое время сила впечатлений была так велика, что я испытывала даже некоторую растерянность: что происходит? Меня не так уж легко поразить! Я ловила себя на том, что при виде какого-нибудь куста у дороги или очертания одинокого деревца в поле, или каменного обрыва сердце мое словно останавливалось от непереносимого трогательного  чувства, в котором смешивалось счастье, умиление, восхищение, восторг! Красота ли была тому причиной? Я как-то не была уверена, во всяком случае, не эстетическая красота. Пока однажды не прочла, что в Торе говорится о том, как  все в земле Израиля, каждый камень, является свидетельством присутствия Б-га. И теперь я думаю, что мое воспитанное советской властью безусловное атеистское сознание подверглось влиянию неведомой прежде и непонятной силы, которую я, конечно, не могла объяснить в системе знакомых координат.
* * *
Московский международный кинофестифаль 1987 года стал самым знаменитым: перестройка. Кто только ни приехал тогда в Москву! Без преувеличений, в тот момент это было интереснейшее место на всем земном шаре. Все зарубежье с утра до вечера слушало и смотрело Москву. На собраниях отборочной комиссии, которая просматривала и отбирала для показа на Московском международном кинофестивале зарубежные картины, мы смотрели на экран, а ухо прикладывали при этом к транзисторам, по которым шла прямая трансляция со съезда народных депутатов.  Жить оказалось потрясающе интересно. На фестивале было много политики в лучшем смысле. Шла ожесточенная борьба против левых за свободу во всех сферах жизни и искусства. Открылся ПРОК – профессиональный клуб кинематографистов. Аббревиатура знаменитого в прошлом КВНщика Юлия Гусмана сразу прижилась. А вечера в ПРОКе, которые он, новоиспеченный тогда директор Дома кино, также придумал, с самого начала стали гвоздем фестиваля. Именно тут происходило наиболее интересное – тусовки. А также пресс-конференции, встречи с ведущими политическими деятелями и перестройщиками всех направлений, от физиологии до тригонометрии. Здесь впервые для публики был показан еще запрещенный на тот момент русской истории фильм Аскольдова «Комиссар». До последней секунды до начала демонстрации картины нас держали в напряжении: дадут или нет? Малый зал Союза кинематографистов был набит битком. Кроме киношников тут было много иностранных журналистов, и когда фильм все же начался, они прямо с рук снимали его с большого экрана на видеокамеры: было весьма вероятно, что показ этот может стать уникальным, и после нас фильма мог больше никто и никогда не увидеть. После просмотра была пресс-конференция, и на вопрос о том, верит ли он, что фильм увидят зрители, Ролан Быков ответил резко отрицательно. Ролан Антонович вообще в былые времена слыл человеком резким. Он так часто говорил, то, что думал, что вовсе  не казался «удобным» партийным чиновникам, которыми было переполнено административное кинозвено. Это потом аукнулось ему и при режиссерском кинодебюте в «Айболит-66», и гораздо позднее, когда он стал маститым и признанным, при создании фильма «Чучело», которое просто не выпускали, заставляя делать все новые «поправки». Ролан все-таки «пробил» эту картину в прокат, и рассказывал потом, что жизнь его поделилась пополам - до «Чучела» и после. Быков был человек острого ума и яркого характера. Не удивительно, что он перенес несколько инфарктов. Жена, актриса Е.Санаева (дочка актера Санаева), однажды по ТВ привела, к примеру, такое высказывание Быкова:
- Меня нельзя предать, потому что я – учение.
Актер Быков был гениальный. Его талант был так огромен, что иногда срабатывал против него: не каждый режиссер готов был рисковать своим детищем, которое Быков запросто мог заслонить своим персонажем, каким бы крошечным ни был эпизод с его участием. Так, Эльдар Рязанов на картине «Дайте жалобную книгу» уже готовился снять его в малюсенькой роли анонимного ресторанного посетителя, но, посмотрев, каким количеством и качеством красок обрастает на глазах этот персонаж, у которого не было не только имени, но и слов, понял, что его ждет участь Г. Данелия, который за удовольствие снять Быкова в эпизоде в картине «Я шагаю по Москве» расплатился потерей жанра: фильм был «сломан» посередине. Жанр – дело тонкое, может и лопнуть.
Безграничность лицедейства Быкова находила свое продолжение во всех сторонах его личности. Он, например, мог держать речь практически на любую тему, причем запас его красноречия был рассчитан не меньше, чем часа на два. Но самое примечательное заключалось в том, что говорил он только умно и дельно. «Ролик», как звали его с детства друзья, был личностью, безусловно, необыкновенной. Даже одно его лицо уже было самоигрально. Смешное и трагическое одновременно, оно было залогом драматургически  сложного характера. За ним всегда прочитывался какой-то второй план. Поэтому его роли гораздо объемнее, чем их не только текстовый, но и экранно-временной материал. Самим своим присутствием актер способен был придать кадру глубину.
* * *
Любовь Полищук оказалась моей соседкой по столику на ПРОКовском вечере во время «перестроечного» московского международного кинофестиваля случайно: каждый стул добывался с боем. Люба производила впечатление неунывающего человека. Ее жизнерадостность, бьющая через край энергия, моментальная реакция помогали ей не только в артистической карьере, но также и в умении добиваться своего в любой ситуации. Например, отбить место за столиком на ПРОКе у других претендентов. Так и вижу ее, сияющую улыбкой торжества победительницы, гордо восседающую на заветном стуле, не забывая при этом осыпать окружающих приветствиями и едко-насмешливыми замечаниями и комментариями, которые были предназначены, конечно, не для ушей этих бедняг, а только соседей по столику. 
* * *
По каким бы делам я ни приходила в союз кинематографистов, обязательно хоть на минутку забегала к Раечке. Раечка пришла работать к Элему Климову пресс-секретарем вскоре после его избрания. До этого она несколько лет преподавала английский. Прожила с мужем шесть лет в Швеции и, не теряя времени даром, выучила шведский. Раечку, умницу, общительную и энергичную, тянуло к людям искусства. Ее, как мне кажется, захватывала энергия борьбы и перемен, сконцентрированная в Союзе кинематографистов. Мы приятельствовали, и часто вдвоем посиживали, болтая,  в ресторане Дома кино. При этом к нам постоянно подходили или подсаживались самые разные люди из нашей киношной братии, чтобы перекинуться словцом со всегда знающей все самые свежие новости Раечкой. Были среди них и весьма солидные кинодеятели, увлекавшиеся ею всерьез.
Именно с Раечкой связан незабываемый эпизод в одном из центральных магазинов на Калининском проспекте, происшедший перед самым моим отъездом. Купить что–то «дефицитное» тогда было особенно нелегко. Мы с трудом пробивались сквозь толпу, заполнившую плотной человеческой массой лестницу на второй этаж. Там, наверху, приметив, очевидно, наши «нетипичные» физиономии, нам преградили путь двое человекообразных в милицейской форме. Тот из стражей порядка, кто был, вероятно, старшим – огромный детина с налитыми кровью глазами - дыша в лицо отвратительным винным перегаром, стал теснить нас назад так стремительно, что мы едва не скатились с лестницы.  Вырвавшись на улицу, Раечка долго не могла успокоиться:
- Ты понимаешь, он же мог нас сейчас просто убить! Убить!! В магазине!!! Какое счастье для тебя, что  ты уезжаешь!
* * *
Олимпиада в Москве в 1980-м году. Столица СССР закрыта, въехать в город могут, кроме приближенных к высшим партийным кругам, только  жители ближнего Подмосковья, постоянно работающие в Москве и обладающие соответствующим удостоверением. В день открытия Олимпиады на ул. Горького, перекрытой для движения транспорта по всей длине, у перекрестка с Пушкинской площадью большое скопление народа, ожидающего появления  эстафеты с олимпийским огнем. Нам же нужна было  только бутылка шампанского. В момент наивысшего напряжения в замершей и притихшей толпе любопытных патриотов, когда все взгляды были устремлены к началу улицы, откуда с минуты на минуту должны были появиться бегуны,  я дергаю за ногу парня, занявшего неплохое место обзора на плечах у своего товарища: 
- Вам не видно, «Елисеевский» открыт?
Толпа вначале оцепенела от такой наглости, а потом зашлась от хохота.
* * *
Во второй половине 80-х, весной, я ездила по турпутевке в Венгрию. Будапешт поразил меня архитектурной красотой и свежей зеленью. Сочно-зелеными лужайками, по которым бегали дети в сопровождении пап и мам. Никаких запретов, вроде надписей: «По газонам ходить воспрещается». С детьми можно было пройти всюду. Например, в ресторан. Тут же услужливые официанты подставляли детский высокий столик. В Москве такого было не увидеть. Однажды мы заехали в старинный храм. Несмотря на то, что находился он далеко от города, тут было довольно людно. Туристы, прихожане… Храм жил своей жизнью. Мы стали свидетелями венчания. После официальной процедуры священник беседовал с молодоженами.  Я, стоя на галерее, оказалась прямо над ними и могла пусть не слышать, но отчетливо видеть все происходящее. Невесту в сказочно-красивом белоснежном шифоновом облаке. Элегантного жениха. Это не было просто ритуалом. Очевидно, беседа была чем-то важным для них обоих, судя то тому уважительному и неподдельному интересу с которым они смотрели на священника, отвечая на его вопросы. То, что было поразительным и необычным для меня, вероятно, для них являлось неотъемлемой частицей жизни.
* * *
Пришла в гостиницу к Роману Балаяну показать интервью. В тот момент у него в номере находился Олег Янковский. Понаблюдав за мной некоторое время, Янковский надулся. Во-первых, не уделила ему внимания, так как заговорила сразу с Романом.  Во-вторых, как нетрудно было заметить, Олег ревновал Романа ко всем и ко мне в том числе (все актеры – женского рода?). Пока Янковский ерзал, не зная, как повлиять на течение беседы, я стала прощаться, но не смогла удержаться, чтобы не поддразнить его:
-    А можно Вас поцеловать? –  спросила я Балаяна, провожавшего меня до дверей, и, получив утвердительный ответ, поцеловала Романа в щечку. Он заулыбался и, повернувшись к Олегу, сказал:
- Видишь? И не актер, а тоже любят.
Олега просто скривило.
Снова мы встретились с ним на «Мосфильме», на съемках у М. Швейцера («Крейцерова соната»), мне пришлось (главная роль все же!) взять у него короткое интервью. Олег сразу же сел на своего любимого, как мне тогда показалось, конька – сексуальная революция. Дескать, какое счастье, что с нами она случилась, а иначе все бросались бы с ножами друг на друга. По своей всегдашней привычке растормошить человека, узнать, кто перед тобой, я пыталась и его порасспрашивать. Например, как он относится в своему персонажу. Под невероятным моим нажимом, после продолжительного сопротивления («Ну что Вы за зануда такая!») он признался, что Позднышев не импонирует ему ни в чем, в отличие от Сергея из «Полетов во сне и наяву», который импонирует ему во всем. Партнершей Олега была Ирина Селезнева, молодая питерская актриса, известная только тем, что была женой очень популярного певца из «Секрета» Максима Леонидова.  Странным образом через несколько лет моя и Ирины Селезневой судьбы внезапно пресеклись: мы встретились в Израиле. Случайно столкнувшись как-то утром в пустом буфете Камерного театра, мы выпили по чашке кофе и немного поговорили. Ирина с раздражением вспоминала, как на съемках «Швейцеры вынимали душу». А я подумала, что это время, может быть, было самым примечательным во всей ее творческой жизни. Ей неслыханно повезло, а она даже не поняла этого!  Тогда, на съемках, мне она показалась странным выбором режиссера – никакая. А вот Олег Янковский по-настоящему  произвел впечатление. Снимали несколько крупных планов, и он показал себя высоким профессионалом. Быстро собирался, «держал» состояние ровно столько, сколько нужно было, но при этом по первому же сигналу «Стоп!» моментально словно растекался, превращаясь в заурядного провинциального волокиту, который, казалось, был озабочен только тем, какую именно из окружавших площадку девиц затащить  на ближайший сеновал.         
Когда-то, отвечая на мой вопрос, отчего всегда Янковский, Балаян сказал, что есть, есть феномен.
-Какой? 
– Он может сыграть с одинаковой степенью достоверности как хорошего человека, так и подонка. Лицо у него такое.
- Он вообще много снимается. Его считают талантливым. Вот и у Тарковского…
-  Я же говорю, лицо у него такое. Б-г дал ему такое лицо.
* * *
На этих же съемках у Швейцера я получила серьезное приглашение сниматься. Готовили сцену знакомства героев, «домашний вечер с фортепиано». Массовка («гости») одета по моде того времени. Софья Милькина, жена, второй режиссер, главный советчик и главный спорщик Михаила Швейцера, была инициатором одеть и загримировать меня под светскую даму, причем очень настойчиво, несмотря на все мои возражения. Она уверяла , что у меня абсолютно «аристократическая внешность». Куда там! У меня по поводу свой внешности было совсем другое мнение. Моя застенчивость, а также боязнь выглядеть смешной в глазах моих знакомых и коллег не позволили мне согласиться. Увы, увы, теперь вспоминаю об этом, как еще об одной своей глупости.
Михаил Швейцер не просто режиссер. Он – гений. После «Маленьких трагедий» это стало очевидно. Впрочем, оговариваюсь – для меня. Швейцер – дитя советской «оттепели» 60-х. После первой своей картины - «Саша вступает в жизнь» - был уничтожен критикой явно партийного характера и навсегда «ушел» в экранизацию классики. Это было единственно безопасное (относительно, конечно) место. И вот тут-то начинается самое интересное. Никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь! А Швейцер как раз на этой самой экранизации и засверкал своим бесподобным, уникальным талантом. Делать настоящую экранизацию можно только обладая рядом ценных качеств, таких, как, например, интеллигентность.
Поставить такую вещь, как «Маленькие трагедии» Пушкина, поднять такого рода и уровня материал так, как сделал это Швейцер – это подвиг. Как смело и ярко сделано, как свежо и как -  не банально. Ну, пожалуй, все же одна банальность есть. Увы, это Наталья Белохвостикова. Единственное лицо (одна из главных персонажей!), выпадающее из безупречного актерского ансамбля.
Один из моих хороших друзей чуть не поссорился со мной из-за Дон-Гуана-Высоцкого.
- Что тебе так нравится? Он ужасен! Какой из него Дон-Гуан! Кажется, что от него так и несет навозом!
Я возражала на это, что если средневековый дворянин, сутками не слезающий с лошади, по его мнению, должен пахнуть фиалками, то он глубоко заблуждается. Кстати, именно в этом фильме, как мне кажется, В. Высоцкий по актерскому мастерству поднялся на самый высокий свой уровень. Разумеется, если говорить о кино. У него есть еще отличная работа в картине «Служили два товарища», но только у Швейцера он впервые отошел от своей «фактурности» и по-настоящему заиграл. На сцене я видела Высоцкого только один раз. Это было даже не в любимовской постановке, а у А. Эфроса – «Вишневый сад». Эфроса на эту «гастроль» пригласил на Таганку Любимов. Я, обычно не очень-то большая эфросовская поклонница, этим спектаклем была просто покорена. Впервые мне стало понятно, как можно сделать из этой чеховской пьесы комедию. Это было яркое, запоминающееся на всю жизнь зрелище. Сцена представляла собой пустое пространство с маленьким кладбищем в центре. Холм с крестами был постоянен на протяжении всего спектакля, менялись лишь атрибуты декорации вокруг него и на авансцене. Таким образом, что бы ни происходило, суть его определялась этой метафорой. Свои зажигательные призывы студент-социалист Петя-Золотухин  выкрикивал, но в следующее мгновение падал, споткнувшись о надгробную плиту. Хам-лакей Епиходов в блистательном исполнении Ванечки Дыховичного в буквальном смысле слова лез на стену. Алла Демидова совсем близко, на авансцене, в течение одного короткого монолога, попеременно то плакала настоящими слезами, то смеялась настоящим смехом. И не говорите, что это азы профессии. Да, да, азы, но секрет в том – как. И она, и Эфрос умели. Высоцкий запомнился больше своим темпераментом и обаянием, нежели каким-то особенным мастерством. Гораздо интереснее он мне показался в отснятом как-то для «Кинопанорамы» сольном выступлении, где актер доверительно беседовал со зрителями (увидевшими эту пленку, сказать к слову, только  после его смерти) и пел собственные песни, аккомпанируя себе на гитаре. Это и было главным делом его жизни, которое заставляет трепетать сердце любого, кто способен отличить искусство от подделки.
На следующий после его смерти день я из коротенькой заметки-некролога, вернее сказать, траурного объявления в «Вечерке» узнала о том, что случилось. Наутро я подбила своего босса, заместителя начальника курсов повышения квалификации кинематографистов, где тогда работала, сбежать с работы на Таганку.
Когда мы вышли из метро, то поняли, что вряд ли нам удастся простоять ту многокилометровую  очередь, которая только начиналась у театра, а затем, извиваясь, терялась в глубине таганских улочек. Только благодаря нашим удостоверениям работников Госкино СССР нам было позволено пройти за ограждения и войти в театр, где на сцене стоял гроб с телом, проститься с которым тянулась бесконечная молчаливая людская вереница. На заднике сцены – огромная фотография Владимира Высоцкого, улыбающегося какой-то редкой у него безмятежной улыбкой. В вестибюле я почти столкнулась с Олегом Далем. Он стоял, как вкопанный, глядя прямо перед собой невидящим взглядом. Бледное его лицо было абсолютно застывшим, и я подумала, совсем некстати, что он сам похож на покойника. Кошмар повторился буквально через полгода: Даль умер, в принципе,  в сходных обстоятельствах, по той же причине и так же внезапно.
Еще о Высоцком. Он кажется мне натурой цельной, как никто другой. По отдельности его способности – к стихосложению, пению, игре на гитаре, актерскому мастерству – не кажутся мне особенно выдающимися. Именно все вместе, в сочетании, в совместном существовании в одном человеке составляли его талант, породили личность потрясающей мощности и небывалой силы   влияния на людей. В чем же была суть его индивидуальности? На мой взгляд - в особом чувстве юмора. В особой иронии, задававшей тон всему творчеству Высоцкого. И все в нем было органично и естественно, даже, прошу прощения за кощунство, его запой. То, что создавало цельность его таланта, в той же мере способствовало и его разрушению. Парадокс личности есть выражение определенного драматургического конфликта, трагического, как правило, у художников. 
* * *
Вернулась к этому абзацу потому, что несколько дней назад умер М. Швейцер. Еще одна такая же весть пришла чуть раньше – О. Ефремов. Без комментариев, не хочется говорить ничего. Вот только совсем недавно Швейцеру присудили премию на «Нике» - «За честь и достоинство». Так он просто оскорбился и не пришел..
* * *
Мне нравится фраза, принадлежащая кому-то из французов, о том, что «искусство рождается из стеснения, растет в борьбе и умирает на свободе». Нравится, вероятно, тем, что это правда. Особенно интересно, что пафос искусства всегда и именно - в свободе или освобождении: духа, личности, форм творчества и т.д. Парадоксальность искусства есть, вероятно, отражение парадоксальности жизни: мы родимся, чтобы так или иначе прожить свой отрезок времени, зная, что в конце умрем, но почему-то заранее готовы принять этот факт, как данность, как правила игры. Это – часть программы, что заложена в нас Творцом.
* * *
Мне повезло со школой. Нам всем повезло. У нас был удивительный, замечательный класс. И дружная веселая компания ребят, связь с которыми не прерывалась все эти годы. А, прервавшись, возобновлялась. В последнее время благодаря Интернету «нашлись» почти все. Судьба разбросала нас по свету. Кто-то тут, в Израиле, что само по себе здорово, конечно. Можно хоть изредка встречаться. А кто-то – в Америке, Германии, России. Мои друзья мне очень дороги. Наверное, еще и оттого, что у меня нет ни братьев, ни сестер. Друзья всегда заменяли мне все. Какими бы мы ни были разными, нас объединяет общее детство, юность. И сколько бы лет ни прошло, нам всегда есть, о чем поговорить.
* * *
Сравнение времени жизни с рекой настолько банально, что вызывает почти отвращение. Но  что-то еще более сильное снова и снова возвращает тебя к этому образу бесконечного течения, в котором есть свое как бы начало и как бы конец. Жизнь вьется, изменяясь, как речка. Все зигзаги ее и повороты все равно устремлены к точке, в которой она должна влиться в нечто общее, большое, как море, что одновременно означает ее конец и переход в иное качество. Какое?
* * *
Мысль о том, что художника всегда влечет «закрытая дверь», высказывал мне замечательный писатель Фазиль Искандер. Он просто жизнь, мне кажется, положил на преодоление всяческих препятствий, как внешних, так и внутренних. Юмор у него был особенный. Я помню, как он рассказывал, что, наблюдая за москвичами, подметил одну черту, объединявшую разных по характеру людей: страсть к прогнозам синоптиков. В самом деле, мы всегда были готовы пропустить новости, но никогда  - прогноз погоды на завтра. Искандер  видел в этом своего рода массовый психоз. Что касается  жизни обыденной, рутинного быта, то этих вещей он как бы не замечал. Глубоко посаженные, внимательные его глаза были не то, чтобы печальны, скорее горьки, как у человека, познавшего до конца суть этого мира и вещей. Жил Искандер в ту пору в маленькой квартирке у метро «Аэропорт». Комната, в которой он писал свои волшебные книги, выглядела скудной, спартанской.  Мне это напоминало слова Светлова: «Я могу обойтись без необходимого, без лишнего я обойтись не могу». Он похож был на ангела, временно прикидывающегося человеком и только ожидающего чьего-то сигнала, чтобы принять свое естественное  обличье. 
* * *
Роман Балаян говорил, что ему всегда нужна «стенка, которую надо прошибить». Сопротивление материала. Иначе не получается тот результат, ради которого вложены усилия многих людей из съемочной группы и его самого. У Балаяна  я познакомилась с Рустамом Ибрагимбековым, с которым они в тот момент работали над «Филером». Содружество армянина и азербайджанца. К тому же Балаян – из Нагорного Карабаха. Рустам с первой же секунды знакомства покорял манерами истинного джентльмена, Интеллигент, тонкая натура. Внешне Балаян ему явно проигрывал. Типичный кавказец, он говорил кратко, вяло, почти стандартными фразами, притом с акцентом. Балаян раскрывался на экранном полотне. Каково было видеть этих двоих на одном из вечеров в Доме кино, посвященному войне в Нагорном Карабахе, где оба не могли скрыть мучительной неловкости, вынужденные отвечать каждый за свой народ.
* * *
Этим летом со мной произошел странный случай. Ко мне в гости повадилась маленькая ящерица. Она приходила, вернее, подползала по стене возле оконного проема поближе к оконной раме по вечерам и застывала там на какое-то время. Я, заметив ящерицу, подходила ближе к окну, но она тут же отпрыгивала назад. Стоило мне отойти от окна, как она тут же возвращалась в прежнюю позицию, неотрывно следя за мной своими круглыми выпуклыми глазками. Клянусь, что это абсолютная правда. Она явно играла со мной в какую-то ей одной ведомую игру. Говорят, что в ящерицы, переселяются души умерших  наших близких, и иногда приходят к нам, чтобы навестить, увидеть, как мы живем. Так повторялось несколько дней. Потом ящерица исчезла так же внезапно, как и появилась.
* * *
Короткометражки обладают всеми преимуществами короткого рассказа над повестью или романом. Когда-то именно «Двое» открыли М. Богина и В. Федорову. Однажды на семинаре в Болшево я посмотрела короткий фильм - дипломную работу Т. Долидзе. Черно-белое кино. Когда-то, будучи совсем малышом, сын  героини пропал. Вся деревня безрезультатно искала его целый день. И уже в наступившей ночи, когда жители, уставшие от бесполезных поисков, разбрелись по домам, мать одна продолжала искать ребенка в ночном лесу. И нашла. Потом сын вырос, ушел на войну и не вернулся. Все приняли это, но не мать. Она упорно ждала, что сын вернется. Нужно только верить и не сдаваться. Фильм был прост и скромен. Но врезался в память навсегда. Не знаю, что сталось с Т. Долидзе. Не знаю, снимала ли она после. Но режиссером, по-моему, стала уже тогда.
* * *
В одной из наших русскоязычных газет перепечатана статья о М. Тереховой. И, между прочим, сказано, что волею обстоятельств Терехова оказалась оторвана от своего Мастера («Маргарита без Мастера»), то есть, надо понимать, от А. Тарковского. И не смогла сыграть чего-то очень важного. Частично верно. Но как же тогда быть с О. Янковским? Как ему такая «оторванность» не помешала сыграть у того же Тарковского в Италии? Возможно, мастер, прошу прощения, не так уж стремился слиться в едином творческом порыве со «своей» актрисой? У меня ответа нет. Но нехорошее подозрение чернит образ ушедшего навсегда. Талантливый, уникальный, умница, тонкая натура. И при этом даже не хочется представлять себе, каково было быть его близкими. Если я ошибаюсь, каюсь прямо тут же, как говорится, не сходя с места. Лично никогда не была с Тарковским знакома. Разумеется, к моему сожалению. От всех его картин впечатление, что сделаны они жестоким человеком. Даже безжалостным. И все-таки, безумно талантливым! И – честным.
Маргарита Терехова – великая актриса. Ее талант настолько не похож ни на чей другой, что все слова  кажутся недостаточными по определению. Она очень красива, причем, красива особой, одухотворенной красотой, которая свойственна только одаренным натурам, где внешние данные есть всегда часть общей гармонии личности. Я пишу это, хорошо помня, что актриса в юности сделала себе пластическую операцию: подкоротила нос. Когда-то в статье о начинающей и подающей надежды Тереховой в журнале «СЭ» мне попались фотографии, где и был запечатлен этот резкий профиль. Вероятно, это Б-г повел ее к косметологу исправлять оплошность. А может, искусство игры потеряло редкую характерную актрису?.. 
* * *
Критика и киноведение – это дело одно, но когда ты не только представляешь себе, как и что происходит в процессе создания картины не теоретически, а точно понимаешь весь процесс, каков он в реальности, в действии, то есть, знаешь, как делается кино, тогда ты можешь считаться профессионалом. Беда многих критиков (и очень талантливых!) в этом незнании материала. Они не представляют себе производства. И оттого реальные киношники так презирают всех критиков без разбора: одно дело – делать, другое – критиковать. Увы, в этом больше правды, чем хочется признать критикам. Все дело в том, что даже не всякий выпускник ВГИКа владеет ремеслом: так построена система обучения, что киноведов не учат прохождению реальных перепетий съемочного процесса, а также процесса монтажа. Что же требовать от бывших учителей, языковедов, театроведов и музыкантов, которых в мире кино полным-полно? Безусловно, среди них есть удивительно талантливые люди, и не только владеющие большим или меньшим знанием, необходимым для общего искусствоведческого анализа, но и  тонко понимающие природу кино. Однако  это не заменяет  и не отменяет знания ремесла. 
* * *
Режиссер Дуров:
- Вы критик? Ненавижу критиков. Для чего они нужны?! И бабы – самые противные. Да, да!
- А кто не противный?
- Парикмахерши.
Я понимающе кивнула, а про себя подумала (но не сказала вслух), что всегда найдутся люди, которых в равной степени раздражает чужой ум, будь то мужской или женский!
* * *
Василий Шукшин жил с женой и двумя дочками в маленькой квартирке стандартного жилого дома в переулке возле станции метро «Щербаковская». В этом же доме жили и многие другие работники студии им. Горького, в том числе и Коля Еременко. Я часто встречала его на перекрестке с проспектом Мира, где тоже жила пару лет в начале 80-х. Он всегда торопился домой, с вечной авоськой в руке. Невозможно поверить, что и его сегодня уже нет в живых.
Проводить Василия Шукшина в последний путь пришла, казалось, вся Москва. Помню воспаленное лицо Сергея Герасимова и то, как он начал свою речь в Доме кино: «Не знаю, какие слова мне найти, чтобы остановить те потоки слез, которые все льются и льются…». После гражданской панихиды я зашла в Историко-Архивный институт, где тогда училась. И тут убедилась, как все неоднозначно. Мой научный руководитель был шокирован фактом моего присутствия в Дом кино. Его возмутила сама мысль о том, что порядочный, интеллигентный человек может пойти на похороны Шукшина. Это уже потом Василий Шукшин стал классиком общепризнанным. Не знаю, как сегодня в России, но тогда он был одним из «деревенщиков» и «славянофилов».
* * *
А. Вампилов был странным. Пьесы его создавали особый странный мир, до боли похожий на настоящий, но  с неким «допуском» свободного пространства, в котором все привычно-бытовое проходило, преломляясь под резким, ерническим углом. И фамилия его странно звучала – Вам-пилов. Я даже поначалу решила, что это псевдоним. А чего стоят фамилии персонажей! Например, Зилов в «Утиной охоте». Сегодня всем известно, что «пробивался» Вампилов в мир литературы с большим трудом. Но, появившись раз, остался навечно. Он принес с собой целый мир, полный недосказанной или полувысказанной боли российской провинции со свойственной лишь ему смесью горечи, жалости, ужаса, понимания, презрения, сочувствия.  Он не мог быть не драматургом. Только драматургия с ее текстом-ремаркой могла создать разряженное пространство драмы, в котором столько места для размышлений и где талантливому режиссеру есть, что создать. Если он понимает автора.
* * *
На курсе повышения квалификации кинооператоров в группе выделялся один парень. Я, во всяком случае, его сразу запомнила. Худощавый, невысокого роста, бледный, вечно какой-то заспанный, он почти не ходил на занятия. Если и появлялся, то опять-таки для того, чтобы просто выспаться, уронив лохматую голову на парту. Обиженные преподаватели передавали его имя – Аркадий Рудерман - из уст в уста. Очередной выговор  он выслушивал молча, как бы сочувствуя тем, кто ему выговаривал, ничего, однако, не меняя в своем поведении. Все решили, что парень со странностями. Прошло совсем немного времени, и его имя снова стали передавать из уст в уста, но уже в ином контексте. Он стал знаменит и популярен. Документальные фильмы, которые он делал уже и как режиссер, становились  явлением не ординарным и моментально приковывали к себе внимание и зрителей,  и кинематографистов. Позднее мы с ним встретились на одном из заседаний секции критиков в союзе кинематографистов, где обсуждалось положение с фильмами, как тогда говорили, «положенными на полку». Это означало – не выпущенных чиновниками Госкино в прокат, фактически, запрещенными. Аркадий рассказал о нетерпимом положении в Белоруссии: откровенный вопиющий антисемитизм, замешанный на постсоциализме. У всех было ощущение, что не только не происходит никаких «восхождений» к свободе, но скорее возврат к гораздо худшим временам. Он говорил, что работать в республике просто невозможно и надеялся, что А. Герман поможет. В чем, не помню, разве что в переходе на работу на студию в Питере? Уже в Израиле мне стало известно, что вместе с группой он снимал в районе боевых действий в Таджикистане, где и погиб.
* * *
Анастасия Вертинская поразила вдруг острохарактерной ролью в спектакле «Современника» по Вампилову «Прогулки с метранпажем». Всегда кажущаяся загадочно-далекой, хладнокровной, она оказалась в плоти и крови человеческой, как и другие, смертные, актеры. Она тут играет совершенно в другой пластике. И не оканье-аканье ее точно ложится на образ, но резкая пластика. И жесты, и фигура ее изменилась в спектакле до неузнаваемости. Оказывается, она не только красива и знаменита, но еще  и талантлива! Бывает же такое!
* * *
Году так на втором нашей репатриации была по-настоящему, по нашим израильским стандартам, холодная зима, когда работы не было, и я сидела дома. Тогда я обнаружила в местном муниципалитете замечательную русскую библиотеку, где и перечитала энное количество томов. Там я открыла для себя многое из эмигрантской русской литературы, что была недоступна для меня в Москве. Например, Алданов, «Самоубийство». Блестящая, горькая и мучительно ясная книга. Рекомендую всем не только как образец отличной литературной работы автора, но также и как настольную книгу для изучающих природу феномена левизны в политике. Сила, какой обладает левое движение во всем мире, заслуживает гораздо большего внимания, чем существует на сегодня.
Такое же удовольствие от хорошей литературы я получила, пожалуй, только еще от давнего и прочитанного, конечно, еще в Москве «Архипелага ГУЛАГ» А. Солженицына. Особенно поражало у него сочетание жуткого, страшного и – смешного. Например, одна из персонажей получает приговор – пять лет строгого режима, а она уже приготовилась к 10-ти годам, а то и того похуже. Быстро расписываясь в документах, она повторяет: «Спасибо, спасибо!». Следователь в недоумении: «Да Вы поняли, что я сказал?!» Она, пятясь к двери: «Да, да, спасибо, спасибо!!».
* * *
Много лет подряд я и не вспоминала Россию, Москву. Не получалось, не тянуло. Только однажды мне стало жалко, что я не в Москве. Это было в один из летних дней 1991 года, когда на весь мир транслировались кадры, запечатлевшие исторические минуты неповторимого и почти сюрреалистического действа: стаскивание статуи «железного Феликса» со своего пьедестала. Я никак не могла поверить, что дожила до этого момента. Помню море людей на площади, и помню, как, всматриваясь через телеэкран в эти счастливые лица, я подумала, впервые с гордостью, что я тоже из России. Сейчас мне иногда хотелось бы ненадолго оказаться в Доме кино, например, или в Болшево. Или еще где-нибудь, на какой-нибудь тусовке, чтобы можно было видеть сразу всех и говорить только о кино. Однако настоящее ностальгическое чувство я испытала лишь однажды и было оно связано именно с Болшево. После долгого рабочего дня в офисе я вышла в аллею, что ведет к шоссе, вдохнула вечерний воздух, приправленный дождем и смятой сотнями шагов листвой, и абсолютно ясно увидела ту, другую аллею, болшевскую, услышала ее особенную, редкую и не спутываемую ни с какой другой тишину, почувствовала запах свежеиспеченной сдобы, который всюду тебя там сопровождает, смешиваясь только с запахами леса и земли, в разную пору года – разных.
* * *
На одном из болшевских семинаров, организованном специально для молодых кинематографистов,  я познакомилась с молодым режиссером из Киева. Обычный начинающий, который принимает свою короткометражку за нетленное полотно. Потом, в Израиле, мы встретились снова, и он уже относился с себе, как к живому классику. Устроен он был лучше других: зарабатывал работой по специальности. Пробивной, инициативный характер помогал ему получать заказы на телевидении, о чем не мог и мечтать никто из начинающих режиссеров-израильтян. Он снимал  хорошую квартиру и все время находился под опекой местного мэра. Почти не владея ивритом, ухитрялся все время где-то преподавать: то год в чьей-то мастерской в Университете, то в средней школе. Однако, как свидетельствовали все его высказывания, Израиля он так и не полюбил. Говорили, что спустя некоторое время он вернулся, то ли в Киев, то ли еще куда. Но не так давно я столкнулась с ним в тель-авивской Синематеке. На вопрос о том, чем занят, ответил неопределенно. На мой взгляд, он так стремился всю жизнь влиться в столичную советскую кинобогему, и только-только почувствовал, что схватил Б-га за бороду, а тут вдруг репатриация грянула! В связи с этим припоминаю, как Фаина Раневская когда-то сказала кому-то, кто не выразил восхищения «Моной Лизой»:
- Голубчик, она на стольких людей производила впечатление, что теперь уже сама может решать, на кого производить впечатление, а на кого – нет!
Я те же слова отношу к Израилю. Мне кажется, что Израиль – самое необычное место на всем земном шаре. Удивительное, уникальное. И странно, когда находятся люди, ухитряющиеся эту землю не полюбить. Вероятно, следствие отсутствия витамина, причем, на мой взгляд, жизненно важного.
* * *
1986 год. Пленум Союза кинематографистов после 5-го съезда. Незабываемый день. Впервые в России после высылки и впервые выступает перед российской аудиторией Абрам Терц-Андрей Синявский. Он взошел на трибуну, обвел глазами битком набитый зал и громко произнес:
- Дамы и господа!- и сделал паузу, которая взорвалась бурными аплодисментами.
Ирония судьбы. Помните, как киногерой профессор Полежаев провозглашал: «Товарищи!» – и так же был встречен. Как все переменилось после 70 лет большевистского правления! Тогда же, на пленуме, помню, выступал Марлен Хуциев, и, глядя на Синявского, сказал со слезами на глазах, что это лучший день в его жизни. Запомнилась и реплика Марьи Розановой про Москву. Отвечая на вопрос, какой она нашла Москву после многолетнего перерыва, Розанова сказала, что город просто изнасилован Гришиным. А «Прогулки с Пушкиным», читанные-перечитанные, и сегодня стоят на моей книжной полке.
* * *
Когда-то Хуциев рассказывал, что он больше любит  грустить, чем  радоваться: ведь лишь от печали родятся стихи. Или что-то другое, что под стать стихам.
Конец 80-х. После долгого-долгого перерыва Марлен Хуциев приступил к новой картине. Работал Хуциев всегда мучительно медленно. Мучительно не только для себя самого, но также и для всех окружающих. Меня в мосфильмовском коридоре остановил один из хороших знакомых, работавший на студии директором картины, Боря  Криштул.
- Слыхала, как называется новый фильм Хуциева? «Бесконечность»!
И захохотал. Тот же Криштул называл Хуциева «отцом русской пролонгации».
Марлен Мартынович Хуциев безусловно оправдывал все "дразнилки" в свой адрес. Он был настолько талантлив всегда, во все времена – и когда снимал, и когда не снимал кино – что, думаю, мог позволить себе, что угодно. Дурного поступка я за ним не знаю. А то, что доставлял другим много хлопот, так ведь разве не все простится гению?
Я долго ходила за Хуциевым, который славился своим упорным нежеланием давать интервью. Не из упрямства, рассчитывая в один прекрасный день его все-таки «расколоть». Конечно, была бы счастлива, если бы это произошло, но правда заключалась в том, что просто приходить к нему, просто болтать с ним на какие угодно темы уже было счастьем. Я тогда носила серебро: и любила, и денег на золото не хватало. Украшений было не много, но каждое из них было как бы только мое – ни на что не похоже. Хуциев перебирал мои колечки и повторял:
- Как красиво!
И я таяла не только от самого комплимента, но и от того факта, что он исходит от него. Я люблю все, сделанное Хуциевым. Кроме, пожалуй, "Послесловия" - тяжело, назидательно, не по-хуциевски. Самое сильное чувство при просмотре этой картины – чувство неловкости. «Июльский дождь» для меня и сегодня остается непревзойденным шедевром. Чудо искусства, которое возникает, как всякое чудо, словно само по себе, у Хуциева, и в особенности в «Июльском дожде», подтверждается полной незаметностью всех «киношвов», всех приемов режиссера сделать кино. Атмосфера картины, тонкая, трепетная, воздушно-легкая, соткана из прозы московской жизни, из дождя, из долгих телефонных бесед. Сам Хуциев – это тот же невидимый,  но душевно близкий нам собеседник, только он говорит, мягко, неторопливо со всеми нами, давая нам чудесный шанс соприкосновения, соучастия, общения и сопереживания.
У меня есть свои любимые фильмы. Их можно пересматривать бессчетно, они никогда не надоедают, не устаревают,  не вянут с течением времени, которое уносит в своем неудержимом, неостанавливаемом потоке не только ерунду, которую не жалко, но и что-то стоящее, но не устоявшее перед магией смены вех. Микеланджело Антониони, Франсуа Трюффо, Отар Иоселиани, Марлен Хуциев, Алексей Герман. Они казались мне даже как-то близки, в чем-то схожи. Особая манера которую мне хочется назвать интеллигентной, но это ничего не говорит о стиле. Стиль у каждого только свой, ни на кого не похожий. Все эти мои любимцы всегда придавали   огромное значение звуку, отделывая звуковую, шумовую и музыкальную дорожку таким тщательным образом, что высокая техника переходила в искусство. Звук у них неотрывен от изображения, и работает наравне с последним. И сегодня, если мне попадается старый фильм кого-то из них, он поражает меня прежним непотускневшим волшебством.
Ну, а что касается той самой «Бесконечности», то мне так и не удалось увидеть картину. Не уверена даже, что она была окончена. А у Марлена Мартыновича был еще один заветный замысел. Когда-то он написал сценарий «Пушкин», который получил первую премию на конкурсе сценариев. Однако путь от сценария до съемочной площадки оказался, как говорится,  длиною в жизнь. Никто из киноначальства не хотел принять тот факт, что зрители увидят на экране актера, играющего роль Пушкина. Это казалось им кощунством. Отлакированный, увековеченный и охрестоматизированный  Пушкин потерял плоть и кровь. Чуть позже парадоксальным образом именно в литературе нечто похожее на то, что пытался сделать в кино Хуциев, совершил Абрам Терц, конечно, гораздо резче в своих замечательных «Прогулках с Пушкиным». Ну и досталось же ему! А что касается Хуциева, то он  уже почти «пробил» постановку, почти утвердил на главную роль молодого актера. Он рассказывал мне, каким видится ему первый кадр фильма: крупный план, и Пушкин, с друзьями-лицеистами барахтаясь в сугробе, рукой стирает снег с лица. Этот жест, которым Пушкин открывает зрителю свое лицо, должен был повториться в последнем кадре, в сцене дуэли. Метафора, ключ к образному решению картины. Увы, уже на этапе актерских проб фильм был закрыт.
Вместе со мной «ждала» Хуциева редактор «ИК» Люда Донец. Но, как и я, не  дождалась. Чем больше увязал Хуциев в новой картине, тем быстрее таяли мои шансы на интервью.
С Людой не всем было легко, но я не люблю «легких». Знаете, всегда наготове улыбочка для любого, сладкий тон и прочее. Мне больше по душе люди, про которых можно сказать, как они на самом деле к тебе относятся: если не любят, то не любят, но зато уж если любят – то любят! Люда из таких. Только в «перестроечные» времена она по-настоящему «расписалась», и всем стало ясно, что есть в кинокритике еще один остро мыслящий человек. Ни на кого не похожий. Хлесткие и умные ее статьи делали честь солидному «ИК». Обсуждения с ее участием всегда были интереснее, остроумнее. Помню, как однажды на ТВ она встала на защиту замечательного режиссера Ивана Киасашвили, фильм которого упрекали в бессюжетности, мол в его фильме «Попутчик» ничего особенного не происходит:
- Что же, по-Вашему, там на рязанской дороге крокодил Денди* должен выскочить из кустов?!
(* «Крокодил Денди» - популярная тогда австралийская комедия).
* * *
1986 год. Имя Горбачева гремит тут и за пределами. Перестроечный подъем по всей стране. Дом творчества Болшево. Главный редактор журнала «Искусство кино»,  партийный функционер Ю. Черепанов приехал на встречу с собравшимися тут критиками. Он находился теперь в конфронтации почти ко всему коллективу своей же редакции, и, обходя в столовой столик, где сидела Елена Стишова, бросил какую-то реплику. Стишова в ответ заметила:
- Времена теперь, видите ли, другие.
Черепанов остановился, усмехнулся и спокойно так сказал:
- Ошибаетесь. Времена те же самые.            
* * *
Так случилось, что кинематографисты в СССР оказались на передовом рубеже развернувшейся в огромной стране борьбе за пути этой страны в будущее. Именно тут, с Союза кинематографистов, берет начало история Перестройки. Честное слово, все начиналось здесь. Кино оказалось тем клапаном, через который стали выпускать «пар», пока не наступило время других. Началось это все на Пятом съезде кинематографистов в 1985 году, потом продолжилось в заседаниях Межрегиональной группы депутатов, что проходили именно и не случайно в Доме кино на Васильевской. Политизация постепенно становилась всеобщей. Политика вытесняла все темы, в том числе и кино. Наш лучший (впрочем, и единственный) научный киножурнал «Искусство кино» под руководством нового Главного, замечательного театрального критика К. Щербакова, публиковал редчайшие и новейшие обнажения правды в исследованиях и фактах по истории страны. Это был самый сильный и самый радикальный печатный орган того времени. Помню, как остряк Мирон Черненко сказал молодому редактору журнала :
- За ваш последний номер и «сесть» не стыдно!
* * *
Мои друзья-армяне, Гарик и Миша, часто приезжали по киноделам в Москву. Миша в былые годы вообще в Москве жил постоянно. Уехал он в Армению после многих лет московской жизни, что, согласитесь, не типично. Познакомились на семинаре, гуляли и болтали о серьезном и несерьезном. Потом был Карабах. А потом я встретила Мишу на Чрезвычайном Пленуме Союза кинематографистов, где на повестке дня был один вопрос – бойня в Тбилиси. Героем дня был Ю. Рост, и без того уже знаменитый «фотокор» Литературки. Мы с Мишей сидели в зале рядом, и когда очевидцы рассказывали залу ужасные подробности, он наклонился ко мне и сказал:
- Мы живем в состоянии войны уже 2,5 года, но никто об этом даже не вспоминает!
В перерыве я увидела телевизионщиков, съемочную группы «Кинопанорамы» с К. Марининой и тогдашним ведущим А. Червинским. Я отозвала Сашу в сторону и познакомила его с Мишей, как одним из активных «перестройщиков» в Армении. Саша загорелся снять сюжет-интервью. Что-то они, кажется, начали снимать, но потом  вдруг между ними разгорелся какой-то спор (до сих пор не знаю его причину), а потом вспыхнула настоящая ссора. Миша, всегда такой спокойный, уравновешенный, кричал, размахивая руками, словно собираясь нанести удар, а Саша отбивался:
- Ну, как ты мог меня так понять?! Я ничего такого даже не мог иметь в виду! Я же еврей!!!
На что Миша запальчиво отвечал:
- Евреи разные бывают!
Все это происходило в вестибюле Дома кино, при полном стечении народа. Я бросилась к ним, тщетно пытаясь примирить обе стороны. Больше мы с Мишей не виделись. Говорили, что позднее он занимал важный пост в правительстве Армении. Вчера весь мир видел леденящие душу кадры расстрела членов парламента ворвавшимися туда террористами. Где ты, Микаель?
* * *
«Профессор задерживается». Профессор: роговые очки, седина и бодрость в членах (Валентин Иванович Толстых ).
Все течет, все меняется, и, уверена, что сегодня, упомянутое кем-то вскользь в случайном разговоре об «уехавших и ушедших», мое имя  вряд ли скажет ему что-то. Да я это, я!
«Содержательная девушка» - это обо мне поначалу. «Она абсолютно не женственна!»,- это после того, как напоролся на мою дурацкую привычку всюду совать свою правду. Прямота моя хуже простоты. Кому это может понравиться?! Ну, спросил человек, как, мол, Вам моя книжка? Понятно, нарывался на привычный комплимент. И влип. Натурально, зол был, как черт! Не отрицаю, получила некоторое моральное удовлетворение. Ну и что? Впридачу за такое получают врага на всю оставшуюся жизнь. Валентин Иванович, честное слово, книжка была, - как бы это помягче?- ниже Ваших возможностей. Но Вы лучше, лучше Вашей книжки!
* * *
- За что нам нужно благодарить русских антисемитов, так это за то, что мы сюда приехали, - сказала моя мама на третий день нашей новой израильской жизни. В принципе, я могла бы с нею согласиться, но благодарить антисемитов за что бы то ни было категорически отказываюсь.
* * *
На одном из болшевских семинаров я познакомилась с Ириной Рубановой. Помню, как в коридоре болшевского дома она стояла в окружении нескольких коллег-критиков, и кто-то возбужденно шептал рядом:
- Рубанова, Рубанова!
Сказать, что она была красива, значит не сказать ничего. Она была прекрасна – высокая, стройная, элегантная и очень спокойная. Блестящий критик и знаток кино, она всегда была для меня образцом, которому мне хотелось бы не подражать – терпеть не могу подражателей! - а соответствовать. И вот это знаменитое «золотое перо» тут, в Болшево, и я даже могу не только увидеть ее, но и говорить с ней! Женская половина кинокритического цеха относилась к Рубановой гораздо хуже, чем мужская по причине явной зависти, которую скрывали больше или меньше. Однако даже ее недоброжелатели невольно испытывали к ней уважение, которое не могли поколебать никакие сплетни и слухи, беспрестанно витавшие вокруг ее имени. Сама она, казалось, полностью игнорирует пристальное к себе внимание окружающих. Ее независимость и хороший вкус, одинаково проявлявшиеся и в суждениях, и в манере одеваться, придавали ей неповторимый шарм, притягивавший одних и отталкивавший других. У меня был такой тест, что ли: знакомясь с новыми людьми, проверять их «на Рубанову». Если человек плохо к ней относился, он уже не мог претендовать на мое хорошее к нему отношение. Когда я позвонила ей перед отъездом в Израиль, она сказала мне как-то особенно серьезно и тепло: «Храни Вас Б-г!», и я была тронута, ибо именно это я чувствовала сама: только один Б-г и мог мне помочь!
* * *
Лев Аронович Рыбак (мир его памяти!) – один из тех, кого я считаю своими учителями. Общение с ним было подарком свыше. Каждый его пассаж, реплика, рассказ о чем-то (и неважно, относилось ли это к кино), анекдот или стихи, что в ту минуту приходили ему на ум, - все это вместе меня учило, формировало и осталось со мной навсегда. Я уверена, что если рай существует, то он пребывает там.
Лев Аронович был в кинокритике человеком известным не только по своим печатным работам, но и как глава весьма важного для любого печающегося человека издательства Союза кинематографистов. Популярные брошюры, которые выпускало это издательство, не отдавали никакой желтизной, были добротны, как и их авторы. Для того, что бы попасть «в обойму», нужно было быть уже маститым критиком. Публикация давала не только заработок, более высокий, чем в журнале или в газете, но однозначно поднимала авторитет автора в глазах всех. «Дорости» до маститости хотелось и мне. Но никаких «ниточек», которые, в конечном счете, могли бы побудить  Рыбака не только согласиться принять меня и выслушать, но также порекомендовать в качестве вполне прилично пишущего автора не находилось. Что до меня, то при всей своей тогдашней неуверенности в себе, я все же отдавала себе отчет в том, что, говоря словами Иры Павловой, «я могу написать лучше, я могу написать хуже, но плохо я не напишу». И когда Лариса Калгатина, одна из моих приятельниц по секции молодых критиков, знавшая Рыбака, посоветовала просто позвонить и попросить аудиенции, я так и сделала.
Волновалась я ужасно, на вопрос Рыбака (он запросто ответил на мой звонок), кто я такая, отрекомендовалась киноведом. Звучало помпезно и как-то глупо в моих устах, но ведь так действительно называется моя профессия в дипломе! С трудом помню, как на ватных ногах приплелась в издательство, как стояла в темном коридоре, дожидаясь Рыбака, а он все не шел, и единственным чувством, владевшим всем моим существом,  было изумление собственной наглостью, ведь я даже не знала его в лицо! Кроме того, выглядела я не только не солидно, но походила скорее на девочку-подростка, чем на дипломированного двумя институтами специалиста. Я ругала себя последними словами за необдуманный поступок, отчетливо сознавая, что дорога мне сюда, в случае фиаско, навсегда будет закрыта. И в этот момент появился Рыбак. Была зима,  щеки его краснели от мороза,  глаза щурились. Несколько секунд он стоял, оглядывая меня с головы до ног, а потом спросил с непередаваемой интонацией:
-Это Вы – «киновед»?!
Я готова была от стыда провалиться сквозь землю. Однако мудрец Рыбак не выгнал меня на мороз, а пригласил войти в кабинет. Он расспросил о том, о сем – кто такая, где училась, где печатаюсь и т.д. А потом заявил, что принцип у него простой: товар лицом. Напишите, принесите, а там видно будет. Только учтите: материал-персонаж искать нужно не среди режиссеров-интеллектуалов или драматургов, а людей с гораздо худшей в среде профессионалов репутацией, но с большей востребованностью на печатном рынке – актеров. Личность должна быть одновременно очень популярная (книжка должна продаваться!), но не описанная никем другим. И тут меня осенило: Сергей Никоненко! Он идеально подходил, на мой взгляд, под обе категории. Рыбак задумался на минуту, потом куда-то выскочил, но через пару минут вернулся и сообщил, что ждет меня в следующий раз с написанной заявкой. Больше на эту тему я с ним не общалась: меня представили редактору, с которым мне и предстояло работать - Рите Рюриковой, интеллигентной, тоненькой и очень милой.
Рыбак всегда выглядел пожилым человеком, но трудно было определить его возраст: то ли 60, то ли 70. С быстрыми, умными глазами, острый на язык, но одновременно и сдержанный, он мог едко высмеять дурака, но при этом невероятно ценил чужой ум и талант. Что касается теста «на Рубанову», то Рыбак прошел его на ура!
Мы с Рыбаком, теперь уже знакомые друг с другом, стали часто встречаться на различных киномероприятиях в Доме кино или Союзе кинематографистов. Несколько раз он, заменяя Армена Медведева, проводил занятия нашей секции молодых критиков. Впервые в жизни я услышала именно из его уст критику Ленина. Он цитировал высказывания последнего о том, что идея социализма выше морали. И, наконец, мы встретились в Болшево на одном из семинаров критиков. Волшебные дни, с утра до поздней ночи мы говорили о кино! Дискуссии - по-настоящему, откровенно и открыто. И смех до упаду, анекдоты, просмотры и обсуждения, кофе и чай со знаменитыми болшевскими ватрушками, и разговоры, разговоры, разговоры…
В коридоре в перерывах собирались в маленькие кружки «по интересам». Если в таком кружке слышался смех, то определяли однозначно:
- Это, конечно, Жанна и Лев Аронович…
Мы с Рыбаком очень подружились. Вдруг выяснилось, что мы оба любим Арсения  Тарковского, и – представьте себе!- самые любимые стихи и строки  у него - также одни и те же! Мы часами, перебивая друг друга, читали стихи. Эти совпадения были волшебны. Рыбак оказался не только любителем чужой поэзии, но также и сам «бумагомарателем». Каждый день утром, к завтраку, он приносил свежее стихотворение. Стихи были, что называется, на грани приличия, но  безумно смешные. Он читал мне их вслух, мы оба умирали от хохота, но дать мне в руки хоть на минуту листок со стихотворением он категорически отказывался. Ни уговоры, ни возмущение не помогали. Так и не отдал. Мне трудно поверить, что он мог не сохранить все эти вирши. Где-то они сейчас?..
Чувство юмора у Рыбака было необыкновенное. Острил он просто наповал и переплюнуть его было немыслимо. На семинаре большая часть критиков располагалась в большом доме, но были и такие, что предпочли отдельные домики. Жил в таком домике и Рыбак. Чтобы попасть туда нужно было пройти несколько метров по территории Дома творчества, а значит – выйти из главного здания. Однажды, в конце долгого семинарского дня, собственно, поздней ночью, когда все стали расходиться, я пошла проводить Рыбака, уже одетого в пальто (дело было зимой) до дверей. Прощаясь, я невинно спросила:
- Лев Аронович, а завтра придете?
Несколько секунд он даже не отвечал, оторопело глядя на меня. И только потом расхохотался. Конечно, я его не «переострила», но после этого, кажется, Рыбак зауважал меня гораздо больше.
Так случилось, что в последние годы мы встречались очень редко. Потом Лев Аронович заболел. Говорили, что у него рак,  и предстоит операция. Неожиданно мы столкнулись в Доме кино. В ответ на мое радостное приветствие он посмотрел на меня каким-то длинным взглядом, чуть печальным, но абсолютно спокойным. Мне стало ужасно не по себе: он как-будто уже знал исход операции.  А потом он умер. И я не пошла на похороны. Мне звонили друзья, но я сказалась больной, что было неправдой. Я не хотела, не могла ни видеть, как его провожают в «последний путь», ни запоминать это. Я надеюсь от всего сердца, что дорогой мой учитель и друг не осудил меня за это из своего далека. А если нет, то я прошу у него прощения здесь и сейчас.
* * *
Сегодня это время мне представляется, как одно большое сплошное счастье. Разом в одном месте на семинарах Союза кинематографистов собиралась замечательная компания умников и умниц, отличных людей и блестящих профессионалов. Все отводили душу в общении друг с другом. Короче – именины сердца. Я гордилась тем, что эти люди приняли меня в свой круг.
Дневные бурные прения заканчивались не менее (если не более) бурными ночными. Были и романы там, конечно, но главное – посиделки. Собирались по случаю и просто так. Эти кружки были поменьше, но именно поэтому и еще интереснее. Однажды тут, в Болшево, я встретила своего бывшего преподавателя по Историко-Архивному институту  – Льва Рошаля. Все свидетели наших объятий были в полнейшем изумлении, когда Лева с гордостью заявил:
- Моя ученица!!!
В мою бытность студенткой МГИАИ Лева был элегантным красавцем, баловнем судьбы. Преподавал он на кафедре кино-фотодокументов, и считался самым сексапильным  преподавателем в институте. Его дипломницы всегда были столь же далеки от науки, сколь и красивы. Кроме того, слава старшего (двоюродного?) брата, кинорежиссера Григория Рошаля, немало способствовала его непреходящей популярности. К тому же, его собственная подпись то и дело появлялась на страницах журнала «Советский экран» под небольшими статьями по документалистике.  В общем, в этом «дамском» институте, который мы сами называли «богодельней» или «ликбезом», каких только слухов, а вернее сказать, сплетен о нем не ходило! Я так никогда и не узнала, была ли в них хоть какая-то доля правды. Встретились мы спустя годы уже в кино, однако были и другие перемены. Лева был неузнаваем. В прямом смысле слова. Он как будто стал ниже ростом. Куда-то подевались его элегантные костюмы, его повадки хищно-безразлично-снисходительного мужчины-победителя. В буквальном смысле слова стало другим его лицо. Я просто не узнала его! Те же глаза, но взгляд другой. Позже он рассказал, что перенес тяжелый инфаркт. В общем, это был совсем другой человек - ближе, человечнее, умнее(?!) и, конечно, старше. Я была свидетелем расцвета его таланта, благодарным его слушателем, готовым при случайной встрече отбросить любые дела, чтобы просиживать с ним в уголке буфета  Дома кино интереснейшие часы. Лева стал не только замечательным сценаристом, но вдохновителем и во многом двигателем многих интереснейших кинопроектов. А теперь, вспоминая все это, я думаю, что он так же получил «второй шанс». Тот человек, который умирал от инфаркта, умер. И родился другой, новый, который и жил иначе, и был другим.
* * *
Кривляниям в России нет предела. Михалков сегодня по CNN не говорил – вещал. Новый мессия. Спаситель Отечества. И смотрит эдак прямо в камеру, то есть зрителю в глаза.
Когда-то мы стояли с ним лицом к лицу в комнате совещаний монтажного цеха на «Мосфильме» и в ответ на мой вопрос, отчего в титрах его фильма «Пять вечеров» А. Володин  выступает в роли прототипа – «по мотивам», но не автора сценария, Михалков посмотрел словно сквозь меня и процедил:
- На то были...ммм... причины...
- Причины? Какие?
Тут он уже меня разглядел, а разглядев, добавил с непередаваемой наглостью:
- Политические!
- А-а, Ваши политические… - протянула я.
Будущий спаситель отечества больше не удостоил меня взглядом. Сделав вид, что не расслышал, и вздернув нос еще выше, он бодро зашагал прочь.
* * *
Про Э. Радзинского, такого жутко современного с конца 60-х («104 страницы про любовь»), я знала, что закончил он один со мной институт - Историко-Архивный. И еще то, что он – рыжий, и влюблен в актрису Т. Доронину. Сегодня я знаю о нем куда больше, но и прежняя информация также не устаревает. По сути, Радзинский – один из интереснейших личностей современной России. Эрудит, умница. Его исторические исследования всегда захватывающе интересны и часто неожиданны по результату. Иногда Радзинский кажется мне едва ли не самым умным из нынешних российских писателей. Вот только почему в интеллигентном  и тонком человеке часто так много женского?
* * *
Алла Губина была моей троюродной сестрой. Жила она вместе с папой и мамой – вначале, только с мамой – впоследствие  в большом доме возле метро «Улица 1905-го года». Занимали они одну комнату в коммунальной квартире, но потом папа, бывший ответственным работником одного из ответственных министерств, добился для дочки в том же доме, но в другом подъезде еще одной комнаты, конечно, тоже в коммуналке. Для меня маленькая комната эта была тогда дворцом. Женский портрет в стиле модерн кисти еще совсем тогда неизвестного художника  Недбайло украшал одну стену комнатки, библиотека от пола до потолка – другую. Алла обладала, помимо ума, художественным  вкусом. У нее было врожденное чутье и на искусство, и вообще на все настоящее. Она не была красавицей, но, что называется, «приятной». Характер у Аллы был тяжелый, наследство по материнской линии. Но я любила ее. Может быть, оттого, что чувствовала ее незаурядность. Несмотря на тот факт, что Алла была моей родственницей, так сложилось, что познакомились мы с ней уже будучи взрослыми девицами. Мне было лет 14-15, а ей – лет на 15 больше. Тонкая натура, чувствительная, но замкнутая, к тому же мучительно застенчивая, Аллочка казалась многим высокомерной. Даже родные за глаза сплетничали о ней, называя старой девой. Как мне хочется сегодня вернуть хоть на несколько минут то время, посмотреть ей в глаза и сказать, как сильно я любила ее. Как восхищалась ею. Мне кажется, что она и не подозревала об этом, так же, как и о силе влияния ее личности на других, и, в данном случае, на меня. Те чудесные дни и часы, что мы просиживали с Аллочкой в ее комнатке, болтая обо всем на свете, но больше всего – о книгах, о стихах, - никогда не забывались. У нее была не только самая лучшая личная библиотека, но и самая большая из всех, что я когда бы то ни было видела, коллекция магнитофонных записей. Галич, Визбор, Высоцкий, - весь «криминал», все диссидентство того времени присутствовали  там, в той комнатке. Это был воздух, которым я там дышала.
- Если бы мне было столько, сколько тебе сейчас, я бы все делала иначе...-  однажды обмолвилась Аллочка.
Было очевидно, что ей трудно жить. Теперь я знаю, что ей хотелось поговорить, может быть, рассказать о том страшном, что она чувствовала или предчувствовала. Мне было двадцать лет, я не сумела найти какой-то способ,  какие-то слова, подход, что угодно, в общем, то, что могло бы ей помочь. Я уговаривала ее маму найти врача-психолога. Но тетя этого не сделала, может быть, оттого, что также не знала, как убедить дочь поделиться с кем-либо тем, что ее мучало. Незадолго до своей гибели Аллочка внезапно подарила мне, (прощаясь?), несколько редких книг из своей библиотеки, которые я особенно любила. В ту минуту она почти начала говорить, но сама оборвала себя. И тут же замкнулась. Мои попытки разговорить ее ни к чему не привели. Я в стотысячный раз возвращаюсь к этому моменту в своей памяти, как будто прокручиваю фильм снова и снова, надеясь на хороший финал. Но его не будет. В реальной жизни Аллочка глубокой ночью приняла все таблетки-транквилизаторы, что были в доме, а потом нанесла себе кухонным ножом несколько глубоких ран, от которых и скончалась потом в больнице.
* * *
Сочетание внешнего и внутреннего в человеке иногда так неповторимо, так причудливо! А. Митта, такой, каким он предстает у Хуциева в «Июльском дожде»: тараторящий скороговоркой без умолку, раскованный и закомплексованный одновременно, умница, энциклопедист, не уверенный в себе. Замечательна вся эта сцена вечеринки – по режиссерскому решению, но также и (как часть этого решения?) по выбору участников-актеров. Разве не вошел сюда целиком весь Юрий Визбор, со всей своей личной биографией, стихами, гитарой, усмешкой? Это – мой Визбор. Лучший Визбор, которого я знаю. Помню и другого, столкнулась с ним лицом к лицу на одном из таганковских спектаклей. Располневший, в модном пиджаке, с аккуратно зализанным на бок клочком волос, весь какой-то оранжево-бежевый, с подведенными, как у женщины, глазами. 
* * *
Книга Т. Егоровой наделала много шума не только в России, но и в русском зарубежье. На сцене она была всегда в «мимансе», и известна только, как любовница Андрея Миронова. Называли ее не иначе, как «Танька Егорова». В прошлом, кажется, году мне попалась на глаза перепечатка из какой-то русской газеты статьи-воспоминания о Марии Мироновой. Подписана она была Татьяной Егоровой. Неужели та самая?.. Да нет, подумалось мне, вряд ли «та самая» владеет пером. Но, судя по книге, это действительно оказалась она. Меня это открытие поразило гораздо больше, чем все скандальные новости, выволоченные ею на обозрение публики. Дело не в том, правда ли описана в книге или нет. Я верю, что правда. Дело в том, что почти всех окружающих (и в особенности коллег по театру, и в особенности особ женского пола, и в особенности тех, кто смог преуспеть хоть в чем-нибудь!)  Егорова, мягко говоря, не любит. Словно в театре один Андрей Миронов (мир его памяти!) и был талантлив. Больше повезло Максаковой, да ведь она и служила в другом театре! Можно, конечно, рассматривать людей и «ниже пояса». Так видит Егорова. Увы, никто не безупречен! Но кроме того, что Плучек был всю жизнь, предположим, бабником, он еще построил первоклассный театр, где спектакль «Женитьба Фигаро», например, был событием духовной жизни, масштаб которого трудно переоценить. Нина Корниенко, и такая, и сякая в книжке Егоровой, на самом деле блестящая актриса, уникального дарования, ни на кого не похожая. Ее клоунский дивертисмент с Т. Ицыкович (будущей Васильевой) – «Здравствуй Бим! – Здравствуй  Бом!» - был потрясающим. Мы, студентами, приходили в антракте под окна ее уборной, где она сидела в костюме Сюзанны на подоконнике и пила кефир, скандировали: «Ни-на!», и были счастливы, когда она вскакивала, чтобы помахать нам рукой. Леше Левинскому мы носили цветы не потому, что он был сыном директора театра, а как кумиру поколения. В связи с этой книжкой мне вспоминаются два высказывания, которые хочется привести. Первое принадлежит Ильфу и Петрову. Они писали, что рядом с миром больших людей существует мир маленьких. Второе – Пушкину. Цитирую по памяти: « «…Он мал и мерзок, как мы». Врете, подлецы! Он и мал, и мерзок, но не так, как вы, иначе!»  Строго говоря, в пользу автора, кроме бойкого слога, я отношу всю историю отношений с Марией Мироновой, от начала и до развязки. Эта линия неожиданно стала основной, оттеснив на второй план и А. Миронова, и «романс». В этом мне видится удача книги Т. Егоровой и ее главная ценность.
* * *
Маэстро и магистр, каким представлялся той же Егоровой режиссер Марк Захаров, всегда вызывал у меня двойственное чувство. Будучи весьма заметной фигурой в советском театре, а затем и вполне положительной в политике в «перестроечные» времена, Захаров кажется мне воплощением крайних противоречий. Одаренный, как говорится, от природы, наделенный неглупой головой, разносторонне развитый, он как режиссер, вызывал больше недоумения, чем восхищения. Всегда метил в авангард, всегда стремился поразить. Но, к сожалению, чаще всего режиссерские его находки страдали плохим вкусом, и – главное!- выдавали его полнейшую жанровую глухоту. Казалось, он не понимает очевидных для всех вещей. Приемы, которыми он пользовался, были катастрофически не к месту. Было видно, что он обременен немалыми познаниями, но никак не может их правильно применить. Большим везением стала в его судьбе возможность работать с отличной драматургией. Не говорю уже о Е. Шварце, гениальном сказочнике, прямом творческом потомке Гофмана, но и другом гении – Григории Горине. Авторы, о которых можно только мечтать. Именно им он обязан успехам на телевидении своих фильмов «Обыкновенное чудо», «Жил-был Мюнхаузен», «Дом, который построил Свифт».  Горин внес в театр высокого накала страсть современной драмы, переодетой в костюмы иной эпохи.  Ему удалось соединить философскую глубину и социально-политическую остроту, что гарантирует творцу место в вечности. «Я понял, в чем ваша беда: вы слишком серьезны. Умное лицо – это еще не признак ума, господа! Все глупости на земле сделаны именно с этим выражением лица».
* * *
«Молчание не всегда доказывает присутствие ума, но доказывает отсутствие глупости» - Буаст.
* * *
Мир оказался ловушкой. Нас надули!!!
* * *
Реклама банковского кредита на отпуск: «Экономь с удовольствием!».
* * *
Номи Шемер, сочинившая почти всю песенную классику Израиля, талант и умница, обожала американскую мыльную оперу «Молодые и неугомонные». Это бодрит: значит, я не безнадежна. И я смотрю не без удовольствия эту чушь. Она прелестна. И, по-своему, замечательна. Делают ее настоящие профессионалы, далеко не бездарные. Но среди американских сериалов не так уж мало и по-настоящему серьезных, удачных работ. Мой самый любимый телесериал – «Тридцать с лишним». Идут годы, но он не тускнеет. Сколько потом «из-под» него вышло сериалов и сериальчиков, фильмов и фильмиков, так или иначе пытавшихся перенять лучшие его достижения или подражать им! Так что слово «сериал» - вовсе не ругательное. Живя в Израиле, я получила возможность смотреть лучшие из американских сериалов. Некоторые я смотрела вместе в детьми, выросшими на таких замечательных работах, как «Звездный путь», «Миссия невыполнима». 
* * *
Выражение «прекрасная идея»  вызывает у меня ассоциацию с социализмом. По принципу: прекрасная, но невыполнимая.
* * *
Не в силах преодолеть «сияние чистого листа». Как в «Сказке сказок».
* * *
Холодная зима, я учусь еще в первом своем институте, Историко-Архивном. Мы все поголовно тогда увлекались фигурным катанием, почти каждый день или вечер в любую свободную минуту мчались на каток. Я ходила обычно в Парк Горького. Днем было там пустынно, бело и тихо. А по вечерам играла музыка, зажигались разноцветные, как на новогодней елке, огни. Любовь к движению, к жизни в движении, которая не смогла реализоваться в детстве в балете, тут сублимировалась. Сезон по фигурному катанию всегда начинался осенью с моего любимого чемпионата Москвы. Соревнование это было «открытым», то есть в нем могли участвовать и не москвичи, что превращало локальное спортмероприятие в первую серьезную пробу сил и демонстрацию всех новых талантов перед основными союзными состязаниями.  Вместо того, чтобы напряженно морщить лоб на будничных институтских  лекциях, я с утра мчалась в Лужники. Дневные обязательные программы («школу») проводились тихо. Зрителями были только тренеры и участники соревнований, так что вход был свободный. Это были самые интересные часы! Можно было стоять у самого бортика и вблизи рассматривать каждое движение, каждый чирк конька. Можно было пойти не в общий буфет, а прямо за арену, где перекусывали фигуристы и тренеры, и вдоволь наслушаться бесконечных профессиональных разговоров.  Моя подружка, однажды случайно увязавшаяся за мной, толкала меня в бок, перехватив несколько острых взглядов, которые бросал на меня «сам» Сергей Четверухин.
Однажды в зрительном зале появилась в сопровождении С. Жука маленькая, худенькая девочка. По тому, как Жук просто не отходил от нее, неустанно комментируя каждое движение, каждый жест и даже малейший признак смены настроения или выражения лиц участниц соревнований и их тренеров, было понятно, что девочка – его новая воспитанница, но не простая, а «золотая». Как только она сама вышла на лед в «школе», все фигуристы и их тренеры так и прилипли к бортику. Было ясно, что происходит что-то значительное. Это была, как можно, вероятно, уже догадаться, Леночка Водорезова. Такое же всеобщее внимание привлекал к себе еще только, пожалуй, Юрий Овчинников. Помню его тонкое, нервное лицо. Прыгал он высоко, выше всех, как-то круто взлетая над бортиком и мягко, широко и элегантно выезжая после.
* * *
Быть знаменитым – некрасиво. Неприлично? Теперь ясно, отчего слишком многие ставят сделаться известным целью всей жизни: это притягательно, как запретный плод. Нет, серьезно, почему стремление сделаться знаменитостью всегда немного смешно? Не содержится ли доля этого смешного в страсти любого рода? 
* * *
На спектакле театра Сатиры моим соседом оказался Роман Карцев. Уже знаменитый и располневший, он пришел в театр в полном одиночестве и утешался раздачей автографов. Во время действия на происходящее на сцене (главную роль исполнял Андрей Миронов) смотрел чуть свысока, ничуть не разделяя чуткой реакии публики на приемы режиссера и актеров. Миронов старался вовсю, зрители стонали от смеха, но Карцев хранил гробовое молчание. Вдруг в полной тишине, он неожиданно захохотал, словно примадонна, ожидавшая своего выхода и воспользовавшаяся неожиданной паузой, чтобы явиться пред всеми в полном блеске. Никогда не забуду этот странный смешок, скорее, гогот: «Ге-ге! Ге-ге!».
* * *
Заседания нашей секции молодых критиков проходили в Малом зале Дома кино. Тут же можно было встретить и не входивших в секцию, но также молодых и талантливых киноведов и критиков. Компания была нескучной: Михаил Ямпольский, Наташа Нусинова, Ира Павлова, Андрюша Шемякин, Маринка Кузнецова, Наташа Лукиных, Лариса Калгатина, Сережа Лаврентьев, Наташа Милосердова, Сережа Шумаков, Андрей Дементьев, Слава Шмыров. Руководил секцией Армен Медведев, элегантный острослов, умница и циник. Но не подумайте, поучиться у него можно было многому. Он тонко понимал природу кино, обладая, при необходимости, способностью виртуозно это скрывать. Он умел быть своим и у киношников, и у чиновников, в среде которых зарабатывал на свой хлеб с маслом. Немало находилось таких, кто упрекал Медведева в двурушничестве, в манипулятивности, в продажности. Что же касается нас, молодых, то нам трудно было не поддаться его обаянию, очарованию острого и гибкого ума, блестящему ораторскому мастерству и точному знанию того, что положено, что необходимо знать критику.
* * *
Театр Моссовета: Марков и Терехова в «Царской охоте». Мощный и поразительный по силе воздействия спектакль. Казалось бы, что нам Гекуба?  Давняя история, странные судьбы, отношения, характеры… Нечего и говорить, пьеса была замечательной. Прекрасная постановка. И дивная, проникновенная игра изумительных актеров.
Мы вышли из театра. Шел дождь, город светился разноцветными ночными огнями, под ногами, шурша, сминались опавшие листья, но легко не дышалось. На сердце было тяжело и тревожно. Мы шли домой, а там, в темнице, пытали княжну Тараканову. И мы ничем не могли ей помочь.
* * *
Все проходит, и ничего не меняется.
* * *
Дождь, первый настоящий дождь – знак нового, недавно начавшегося еврейского нового года. Не идет, не моросит, а хлещет, льется, падает с шумом и бульканьем наземь, и течет, течет, пузырясь, обмывая все и превращая все, что он обтекает в часть этого своего потока.
* * *
Вчера купила книжку А. Михалкова-Кончаловского «Нас возвышающий обман». Чувство, как будто лягушку съела. Когда-то в Москве хорошим тоном считалось презирать все семейство Михалковых разом. Даже шутка была. Помните такую снегоуборочную машину – конвейерная лента в центре, а внизу с двух сторон лопасти набрасывают на нее снег? Она называлась «Михалков с сыновьями». Или у Александра Иванова:
                Россия, слышишь этот странный зуд?
                Три Михалкова по тебе ползут.
И тем не менее, Андрон всегда казался чуть-чуть другим. Да и А. Липков, литературно приложивший руку к этой мерзости, хоть еще в давние времена и потерявший в глазах многих порядочных людей доброе имя, запродавшись в литрабы к Н. Михалкову, также казался мне в ту пору, когда преподавал у нас на курсах повышения квалификации, чуть-чуть лучше. Не знаю, как в Росиии, но здесь книжку раскупают весьма бодро, впрочем, как любую порнографию. И как тут ни вспомнить лихачевскую знаменитую фразу о том, что можно притвориться добрым, умным, щедрым, но нельзя притвориться интеллигентным.
* * *
Цитата (по памяти): «Глупец идет впереди, чтобы его видели, а мудрец – позади, чтобы видеть».
* * *
Профессия: идиот.
* * *
Юрий Богомолов, обожаемый мною когда-то и в России критик, написал (ура интернету!) статью, посвященную популярной теме защиты русского языка в бывших республиках советской Прибалтики. Меня поражает одна фраза, вырывающаяся из контекста и совсем по другой причине врезающаяся в прямо в мою израильскую душу: "Маленькие страны, если постараются, могут стать еще меньше". 
* * *
Иногда живая драматургия моей собственной биографии подает пример непредсказуемых и роковых совпадений, составляющих тайну Книги Жизни.
Во время съемок последнего, как потом оказалось, фильма А. Манасаровой, я делала репортаж со съемочной площадки. Как назло меня в тот день мучал приступ жуткой мигрени, но не откладывать же ответственное задание! Наглотавшись «анальгина», я пробиралась, как в тумане, переступая через кабели и провода, к месту съемки, которая проходила почему-то не в павильоне, а в здании какого-то министерства в центре Москвы. Сил готовиться к интервью заранее у меня не было, я чувствовала себя, как на «автопилоте». В сцене заняты были исполнители главных ролей, А. Мягков и О. Ефремов. Сегодня никто и не вспомнит этот фильм, но тогда все были страшно озабочены проблемами какой-то новой экономики, которая должна была пришпилить к старому советскому социализму новое «человеческое лицо».
Для меня Ефремов был живым классиком, но в чем-то отличным от того образа, который рождал в воображении союз со МХАТом. МХАТ, «мхатовские старики» - это было что-то совершенно иное, даже чужеродное. Когда объявили о переходе Олега Ефремова из «Современника» во МХАТ, мне было трудно понять, что происходит. Кое-кто из моих знакомых считал его чуть ли не предателем. Кто или что убедило его принять предложение стать главрежем такого театра, как МХАТ, мне неизвестно. Было ясно одно: без реформ в театре не обойдется. В тогдашних интервью Ефремов не скрывал, что если в течение ближайшего времени он не сможет сократить труппу и собрать коллектив, по-настоящему действующий, то это будет крахом всего дела. Но время шло, и  резина тянулась. А может, это была не резина, а натягивавшаяся тетива…
Вблизи Ефремов казался усталым и каким-то печальным. Мы друг другу что-то мямлили: я – обязательные вопросы, он – обязательные ответы. Потом он посмотрел как-то рассеянно по сторонам и, после паузы, тихо и печально произнес:
- А если откровенно, мне все надоело.
Почему он вдруг сказал это мне – не знаю. Разговаривал ли он так с другими журналистами? Не ведаю. Но так искренне эта фраза прозвучала, что было ясно - именно это он  и чувствовал. Повинуясь внезапному наитию, я спросила:
- И  Художественный Театр – тоже?
Он резко повернулся ко мне и, как будто не веря, что невинный младенец вдруг изрек истину, посмотрел мне прямо в глаза долгим и внимальным взглядом, а затем, наклонясь к самому моему уху, с расстановкой  сказал:
- И Художественный Театр – тоже.
Вся его усталость от жизни, вся печаль и горечь сконцентрировались, вылились в этих словах. Много раз потом, уже после раздела театра, я не раз вспоминала этот разговор, его тихий голос. Реплика его не была «проходной». Вырвалось. Всем известно, что иногда незнакомому человеку выскажешь наболевшее скорее, чем людям близким. Уж не знаю, что рассказывал своим близким Ефремов, но я почувствовала, как много стояло за этим его внезапным откровением.
Да, я же пишу о совпадениях. Последняя работа Марины Голдовской, которую удалось мне увидеть до моего отъезда из России, - фильм о МХАТе, об Олеге Ефремове. Еще до того, как фильм  был начат, у меня состоялся любопытный разговор с автором. Мы возвращались вместе после просмотра на «Мосфильме» только что склеенного «Плюмбума» Абдрашитова и Миндадзе. Это был то ли 86-ой, то ли 87-ой год, общественная мысль развивалась в сторону тотальной политизации. Только что вышедший фильм Голдовской «Архангельский мужик» о Сивкове имел невиданный резонанс. После обмена мнениями о просмотренной только что картине, Марина заговорила о своем новом замысле - фильме о …МХАТе. Я обомлела и, со свойственной мне «дипломатичностью», тут же выложила все, что думала. МХАТ тогда ассоциировался в моем сознании с большим мохнатым медведем, в вечной спячке сосущем собственную лапу. Марина неожиданно показалась мне очень расстроенной такой реакцией, и я подумала, что была, наверное, не единственной, кого изумил выбор темы – «в такое-то время»! Мне подумалось, что Марина, бедная, устав от политики с экономикой, таким образом взяла тайм-аут, передышку для того, чтобы насладиться «чистым искусством» во МХАТе, набраться сил для своих новых революционных кинооткрытий. Прошло несколько месяцев, и вдруг – как гром среди ясного неба - раскол во МХАТе!  Съемки, которые были уже начаты, пришлись именно на этот момент. И со стыдом вспоминая при просмотре этого фильма тот разговор в машине, я думала, что только Марина, с ее каким-то мистическим (или звериным?) чутьем, могла оказаться в этом месте, в это время. И не только потому, что ее камера первой и единственной смогла запечатлеть, как созревал самый грандиозный скандал в истории советского театра, а потому что раздел этот оказался предтечей всех последующих разделов и разрывов, больших и малых, и, прежде всего, распада огромной страны.
* * *
1992 год. Останкино. Премьера нового фильма М. Голдовской «Осколки зеркала». Увидела почти случайно, за несколько секунд до демонстрации в русской программке, и бросилась переключать каналы. Ну, понятно, что Марина – не рядовой человек в российской документалистике. Но то, что я увидела, превзошло все мои ожидания. Это было настоящее событие –  и жизни, и искусства.
Несмотря на всю ее непохожесть ни на кого другого, доказанную, на мой взгляд, каждой ее картиной, для многих она много лет оставалась дочкой Евсея Голдовского. И, глядя теперь на экран, я думала: неужели даже сейчас кому-то не понятно, что Марина сама по себе, без своего знаменитого папы, явление единичной и уникальное?
Я знакома с Мариной давно, хотя виделись мы с ней в последний раз много лет тому назад. С мальчишеской короткой стрижкой, невысокого роста, неопределенного возраста блондинка, всегда выглядевшая девочкой-подростком, Марина поражала обманчивой хрупкостью. Профессия выдавала с головой подлинную Марину. Кроме того, она еще была профессионалом вдвойне: и режиссер, и оператор.  Она всегда производила такое впечатление, что работа является для нее единственно важным в жизни делом. Работала она на телевидении, в Останкино, и рассказывала мне :
- Знаешь, как тут технические работники называют работников творческих?       
     «Творюги».
Мне кажется, что я была одной из тех немногих, кто знал, какая нежная она мать. Сережу, единственного сына, Марина не просто любила, но понимала, ценила, уважала. Последнее мне особенно в ней ценно, ибо это редкое у родителей советской выучки качество.
Интересно -  какая она сегодня?
Марина знала, что я ее люблю. На моей книжной полке и сегодня стоит ее книга «Техника и творчество» с надписью автора: «С благодарностью за понимание и приятие».
Я люблю уникальных людей (их любят не все!). У меня на них чутье. С виду человек как бы обычный, но я-то знаю, чую, - второго такого нет! И неизвестно, что я люблю больше – самих этих людей или вот это мое внутреннее чувство, которое выделяет и меня саму из общего ряда, дает мне почувствовать то, что обыкновенные люди не чувствуют. Я действительно горжусь своей интуицией.
Что касается способностей применить ее для блага моей бытовой, материальной жизни, то тут я полная тупица. Не вижу и не понимаю очевидных для всех вещей. Чувствую моментально, но соображаю очень медленно. Однако, что касается характера, натуры любого другого человека, то тут я вижу буквально насквозь. Мне достаточно услышать голос незнакомого мне человека по телефону, и я, может быть, не скажу вам, «какие у него занавески на окнах», но я как-то сразу чувствую всю его натуру. Как будто какой-то ток проходит через мое тело, подавая сигнал, положительный или отрицательный. Я всегда знала за собой это свойство моментального, чувственного определения, но полагала, что оно присуще всем. Иногда, по своей прямоте, высказывала вслух что-то из таких впечатлений, казавшихся мне столь очевидными, что таить их не было никакого смысла, и всегда реакция окружающих ставила меня в тупик.
      - Откуда ты это взяла?!
      - Но это ведь видно!
      - ???
Прошло много лет, пока я поняла, что меня не разыгрывают, а это видно действительно только мне одной. И еще больше времени понадобилось мне, идиотке, чтобы понять, что это мое «видение» следовало не поверять другим, а тщательно скрывать. Увы, именно такие вещи я понимаю с большим опозданием.
* * *
Как будто через стекло, попеременно то тонкое, то потолще я вижу прошлую свою жизнь и себя. Каждый день что-то уносит из нашей жизни или добавляет в нее что-то? Жизнь, как сказал А. Лившиц, всегда печатавшийся под фамилией Володин, не продолжается непрерывно. Ее составляют какие-то моменты, минуты, миги или часы, когда мы счастливы. Связано это может быть с чем угодно, счастье для каждого человека определяется по-своему. Для меня  это состояние очень редкое. Работа всегда давала мне большее ощущение счастья, чем, например, любовь. Я не имею в виду романы, они не в счет. Напротив, не смотря на то, что сама никогда не считала себя красавицей, не очень-то задумывалась  об этом, так как всегда была окружена плотным мужским вниманием. Иногда, правда, мелькала мыслишка недоумения: что они во мне находят?! Однако любовь, влюбленность – это другое. Но быть может, любовь осуществленная, как сбывшаяся мечта - все сбылось, и нечего желать! А вот неосуществленная притягивает, помнится, не дает покоя. В первый раз я так влюбилась в младшей группе детского сада. Он был в старшей. Помню залитую солнцем зеленую лужайку и коротко остриженного мальчика, первого форварда, гоняющего мяч. Спрятавшись за чужими спинами, я, с бьющимся сердцем, тайком следила за каждым его движением. Я знала, что он не подозревает о моем существовании. Представьте себе, в один прекрасный день я, уже ученица первого класса, сижу в автобусе, который везет меня из школы домой, и – о Б-же! - вижу его перед собой в группе одноклассников. Сердце мое заколотилось, а он вдруг посмотрел, но не в мою сторону, а прямо на меня и в упор спросил:
- Девочка, как тебя зовут?
Что я в ответ пробормотала  – не помню. «Силы оставили ее». Потом были другие «любви», были разные отношения и романы, но этого мальчика помню и сейчас.
Мне было восемнадцать лет, и я возвращалась после своей первой самостоятельной дальней поездки домой. Поезд шел сутки с половиной, пассажиры входили и выходили. Рано утром в мое купе вошел человек в дождевике с капюшоном и в сапогах. Как мне тогда казалось, средних лет. Возможно, ему не было и сорока. Он был хмур, как и само то утро. Я предложила ему яблоко, он отказался, коротко взглянув. Взгляд и все его поведение как-то не сочетались с его обликом. На вид – обычный работяга. Но мелочи, которые трудно объяснить, выдавали интеллигентного человека. Немногословен, но безусловно не глуп. Почему-то я чувствовала смущение. Я не могла объяснить себе, чем незнакомец так притягивал меня. Мы немного поговорили, но не помню, о чем. Вечером он сошел на своей остановке, прошел вдоль вагона и остановился прямо под моим окном. Не повернув головы, он закурил. Нас разделяло оконное стекло. В сумеречном свете был виден мне его профиль и вспыхивающий огонек сигареты. Не было сказано ни одного слова, он не смотрел в мою сторону, но я почему-то была уверена: он знал, что я тут. Так он постоял немного, потом, все так же не глядя на меня, повернулся и зашагал прочь. Я провожала его глазами, пока он не скрылся из виду. Вот и все. Прошло много лет, но и сегодня я помню эти мгновения с такой ясностью, как будто это было вчера.   
Еще одна «странная любовь» приключилась со мной, когда мне было уже около тридцати. Но действительно любовь или влюбленность – не знаю. Он снова был «в старшей группе»: режиссер по профессии и лет на пятнадцать старше. Стоило мне побыть в его обществе полчаса, и я влюбилась насмерть. Невозможно было устоять перед его необыкновенным обаянием. Надо ли говорить, что любовь моя была абсолютно и безусловно безнадежной?! Он, конечно, был женат, и, конечно, не обращал на меня никакого внимания. То есть, обращал -  как на «товарища по партии». Это было тяжелым испытанием. Виделись мы не часто. Но стоило мне только заметить его в коридоре Союза кинематографистов, как ноги у меня подгибались. Про мой стыд знала только моя  подруга, и, будучи киношницей с большим, чем у меня стажем, передавала мне все связанные с его именем сплетни и слухи. Самое ужасное заключалось в том, что я не могла от него скрыть того, что творилось со мной при его приближении. Эта пытка продолжалась года два, пока однажды, ясным зимним днем я не столкнулась с ним носом к носу в вестибюле Союза. Он шутливо обхватил меня за плечи, и мы посмотрели друг другу в глаза. Я ничего не понимала: впервые за все время нашего знакомства сердце мое не замерло и не заколотилось с бешеной скоростью. Он был совсем рядом, а я ничего не чувствовала. Я видела, как потускнело и вытянулось его лицо. Он все понял. В одно мгновение мы стали близки, как никогда раньше, но это уже не было счастьем. Вместе с чувством отвратительного облегчения пришла печаль, какая всегда бывает при потере чего-то дорогого. Но как легко, почти мгновенно слетела с меня эта любовь! Я не могла понять, когда, в какой момент это произошло. Как будто поменяла кожу, как ящерица. Это я так устроена или у всех так бывает? Со мной тогда это случилось впервые.
Еще пример курьеза. Им несть числа в моей жизни! На одном из семинаров в Болшево я познакомилась с А. Это был молодой парень, посланец Армении, только что после армии, актер по профессии, но «ушел» в журналистику. Мы с ним быстро подружились: у него был гибкий, проницательный ум, который с лихвой компенсировал ему недостаток опыта и образования. Помимо этого А., страдавший от постоянного женского внимания по причине редкой красоты, обладал столь же редкой добротой. Его восточные глаза, взгляд которых смешивал уважительное к собеседнику внимание и какое-то особенно нежное тепло, иногда словно застывали на мне. Он был абсолютно не похож ни на кого из тех, кого я знала. Но…моложе меня почти на 10 лет! Подобный роман тогда был для меня невозможен изначально. Потом он стал изредка звонить, преимущественно по ночам, и я спросонья спрашивала что-то, а он в ответ молчал. Вставлял слово, и снова молчал. Под Новый год я получила от него по почте огромный, волшебной красоты фото-постер - средневековый храм Гегард, и открыточку со вклеенной фотографией. Там он был с бородой, трудноузнаваемый. А еще спустя год мы снова столкнулись в Болшево, только теперь он приехал с молодой женой, красивой и высокой девушкой. Со мной он коротко поздоровался издали. Я даже подумала: «А было ли что-то или мне все это приснилось?» Теперь я стала мудрее, и понимаю, что все проходит. И даже понимаю, что это – хорошо.
* * *
Что до Гегарда, то, как мне рассказали, существует красивая легенда о том, что если влюбленные повенчаются в этом храме, то никогда не расстанутся. Этот постер несколько лет, до самого моего отъезда в Израиль, висел в моей московской квартире на стене в прихожей, прямо напротив тумбочки с телефоном. Таким образом, я, разговаривая, всегда упиралась в него взглядом. Видимо, снимок был сделан рукой настоящего мастера фотографии. Храм из розового туфа, приютившийся в горах, был невесомо-легким, воздушным. Кто это сказал, что архитектура – застывшая музыка?.. Пока взгляд обегал контур постройки, казалось, что звучит  мелодия. Последняя нота всегда как бы зависала, звук плыл по воздуху, медленно угасая, не закончив музыкальной фразы.  Это волшебство таким же волшебным, странным, абсолютно мистическим образом исчезло в один день. Собирая вещи, я сняла постер со стены, аккуратно сложила и запаковала между книгами, которые отправляла в Израиль по почте. Конечно, я не помнила точно, между какими именно томами он лежал. Когда я стала позднее распаковывать  эти посылки, то ничего вроде бы не пропало. Потом я спохватилась: Гегард!!! Его не было. Исчез...
* * *
Совпадения, совпадения…
Юлий Райзман для меня человек особенный. Если бы я старалась дать ему какое-то определение, то самое подходящее слово – прелестный. Прелестный человек. Очаровательный. Так случилось, что самый первый мой печатный материал был репортажем со съемок его картины. Ма-а-а-люсенькая такая заметочка на полосе хроники в «СЭ». Впервые вижу свою фамилию напечатанной. Нас познакомила Галя Патрикеева, монтажер. Я в качестве методиста Курсов повышения квалификации проводила несколько лет подряд курсы для монтажеров и знала всех. А с Галей даже приятельствовала. Райзман, всегда подтянутый, элегантный, быстро, вопреки возрасту, поднимался впереди меня по лестнице. Его кабинет вполне отвечал потребностям руководителя объединения на «Мосфильме» - просторный и удобный. Он даже посвятил мне несколько минут для короткой беседы. Однако это знакомство неожиданно получило продолжение. Некоторое время спустя, когда в «СЭ» решали, какой именно материал мне заказать (речь шла о первом «большом» материале!), Елене Бауман очень хотелось, чтобы я взяла интервью. Внезапно она решила, что это будет Райзман, но предупредила, что он интервью почти не дает. А я, будучи уже знакома с Юлием Яковлевичем, решила, что мне повезет больше. Не тут-то было! Все телефонные и иные беседы, как оказалось, велись Ю. Райзманом только через посредничество его второго режиссера и вечного адьютанта Марии Филимоновой. Вначале пришлось долго убеждать ее, а потом, когда мне удалось все-таки услышать на другом конце провода голос Райзмана, он сказал приблизительно следующее:
- Я готов дать Вам 20 минут, не больше. Я очень занят. И учтите, если Ваши вопросы будут «дежурными» и неинтересными, я прерву интервью в любой момент.
Надо ли говорить, что на дебютанта такое могло произвести впечатление! Творчество Райзмана я знала очень хорошо, но тем  не менее, перечитала все, что могла, из опубликованного о нем. От волнения я потеряла не только аппетит, но и сон. Вдруг мне пришла в голову мысль о том, что, возможно, Бауман, знавшая Райзмана гораздо дольше и лучше, чем я, нарочно устроила мне такое испытание, и ждала только моего провала? Этого я не узнаю уже никогда.
В назначенный час, трясясь  от страха, я переступила порог его кабинета и обмерла: комната была полна народу. Все сидели, каждый в своем кружке, в разных концах комнаты. Неужели мне придется вести беседу при них, и не только Райзман, но и все эти мосфильмовцы будут свидетелями моего позора?! Однако, завидев меня, Райзман всех выгнал. Это было хоть и маленьким, но облегчением. Тем не менее, мы с Райзманом ни на секунду не оставались в этом кабинете наедине: у дверей, словно цербер, сидела Мария, и я затылком чувствовала ее присутствие. Я, если только захочу, могу разговорить, кого угодно. Райзман сопротивлялся не очень долго. Через пару минут мы уже вели с ним живой диалог, и вместо 20 минут он длился полтора часа, даже после того, как закончилась магнитофонная пленка. Мы оба увлеклись, кто бы мог подумать! Попрощался со мной Юлий Яковлевич очень тепло. Он  церемонно проводил меня до дверей, поцеловал руку и сказал, что предвидит для меня в кино и кинокритике большое будущее, и от всей души мне его желает. Когда я принесла отпечатанную беседу в редакцию, Бауман, прочитав и чуть прокашлявшись, похвалила за то, что «умею расшевелить». И велела из этого всего скроить ту стандартную, официозную беседу, которая и нужна была ей для публикации. Знакомство с Юлием Яковлевичем Райзманом было самым лучшим результатом этой работы. С тех пор, где бы мы ни встречались – в Доме кино, Союзе кинематографистов, в Болшево – мы радовались друг другу, как старые друзья. Я обожаю астрологию, а по  знаку зодиака мы оба Стрельцы. Многие километры мы исходили в  болшевском парке, круг за кругом, по опавшей листве - осенью, по снегу – зимой, беседуя обо всем на свете, под аккомпанемент дивной и ни с чем не сравнимой тишины болшевского парка.
* * *
Родион Нахапетов, совсем еще недавно, как мне казалось, забытый большинством киноманов, с конца 60-х годов и до конца 80-х стойко удерживал внимание к себе как со стороны режиссеров, так и публики. Пока не уехал в Штаты. Там он, по слухам, что-то писал, кажется, сценарии. Мне известно лишь урывками, как впоследствие сложилась его судьба. Позднее он «вынырнул» с американским «русским» сериалом, то есть на тему нынешней русской эмиграции в Америке. Я эту работу не видела, так что и сказать нечего. Я помню Нахапетова по Москве, известнейшего уже актера и начинающего режиссера. Ему все больше хотелось снимать самому, так было интереснее. Но актерская жилка, по-моему, была в нем сильнее. Вообще, Родин (переделано от невыговариваемого имени «Родина», которое он получил от родителей, появившись на свет в партизанском отряде) на меня производил впечатление милого, тонкого существа, прилетевшего на землю с другой планеты и пытающегося изо всех сил приспособиться к настоящим условиям. У него был затаенно-печальный взгляд, который не исчезал даже тогда, когда он улыбался. Если бы он был евреем, то можно было бы сказать, что вся скорбь еврейского народа отражается в его глазах. Мы встретились с ним на «Мосфильме» в тот момент, когда он как раз закончил картину, кажется, называвшуюся "Идущий следом". Помню, как мы сидели на лавочке в одной из мосфильмовских аллеек, и вспоминали 60-е годы: атмосферу в стране, стихи у памятника Маяковскому и т.д. По-настоящему, вспоминал он – я была на поколение моложе. Родин очень любил мать, и память о ней, как мне кажется, была главным источником его творческой энергии. Он рассказывал мне про ее привычку брать чашку или стакан снизу, как пиалу. Этот жест стал ключевой сюжетной деталью в его картине.
- Ты не замечала за собой иногда, как делаешь что-то обычное, рутинное, и вдруг ловишь себя на том, что точно повторяешь чей-то жест? Это - как удар тока! Ты, слушая собеседника, наклоняешь голову определенным образом. Или берешь чашку. Или накручиваешь локон на палец. Ты проделываешь это всю свою сознательную жизнь, пока однажды, когда тебе уже тридцать или сорок, вдруг ясно не увидишь в своем воображении отца или мать, точь-в-точь проделывающих это же самое! И тогда ты понимаешь вдруг, что «это» вовсе не твой жест, не твоя привычка! Это -  гены матери или отца. Это знак вашего родства, особая отметина семьи, кровная связь, объединяющая только вас и никого больше на всем свете!
* * *
Людмила Максакова была героиней моей второй и последней книжки. И снова, как и в случай с Сергеем Никоненко, когда Рита Рюрикова перебирала имена потенциальных кандидатов на публикацию, я сама предложила Людмилу. Мне она была интересна. Правда, возможно, больше как личность, чем как актриса. Ну и что?
Мы созвонились и условились о встрече у нее дома, на улице Неждановой. Это был дом, в котором она выросла, дом Большого театра. Помню необычно жаркий для Москвы летний день, когда я, вся взмокшая, звонила в дверь. Максакова открыла сама и провела меня в гостиную. Я впервые видела ее вблизи, и поразилась тому, насколько ослепительно она была красива. Я вошла вслед за хозяйкой в гостиную и… остолбенела! В центре комнаты стоял большой старинный овальный стол, который просто ломился от разного размера блюд и блюдечек со сластями и шоколадом разного рода. Чего там только не было! Я пыталась скрыть, что ошарашена. Мне показалось все это дурным тоном. Потом я решила, что этот стол вовсе не для меня накрыт, а она, вероятно, ждет в гости какую-то иностранную делегацию, или, допустим, у кого-то из детей день рождения…
Пока мы, разглядывая друг друга, знакомились, я не могла не заметить ее разочарования – кого прислали?! И вот эта девчонка будет обо мне писать?! Ох, знала бы она, чего только ни выслушала я от своих друзей и соратников! О ком я, несчастная, собираюсь писать?! И что??! Да я не наберу на буклет, даже если вывернусь наизнанку! Она ведь не актриса! Ну, в кино еще прикрывается кое-как личиком, но на сцене она ужасна! И т.д., и т.п. И, надо сказать, что почти все серьезные люди, так или иначе связанные с Максаковой работами в кино или театре, с которыми мне пришлось пообщаться, либо излагали мне такую же точку зрения, либо вовсе не являлись на  встречу, как А. Джигарханян, например. (Впрочем, думаю, что Джигарханян вообще человек не пунктуальный). Все это мне не помешало, а даже наоборот, помогло найти ключик к способу подачи материала, его интонации. Среди вороха всякого рода историй и анекдотов, услышанных и от самой Людмилы, и от других, было по паре не только хулы, но и хвалы. Людмила - личность. Второй такой нет. Ее уникальность вызывает в людях разную реакцию – от отвращения до восхищения. Тут я признаюсь в своей пристрастности. Уж так я устроена, что писать о том, кто или что мне неприятен, могу только коротко. Рецензию, например. Но книжку – только о том, что действительно люблю. То, что противно, быстро надоедает. На «длинную дистанцию» я могу писать только об интересном.
Ролей у Максаковой не так уж мало, но  по по-настоящему  она сыграла 4 раза: маленькая роль  в «Жили-были старик со старухой» Г. Чухрая, эпизод у Ю.Райзмана в «Твоем современнике», небольшая роль Марго у А. Смирнова в «Осени» и только одна главная роль в картине В.Фокина «Поездки на старом автомобиле». Не велик золотник, да дорог. Все четыре выстрела, на мой взгляд, абсолютно в яблочко. И никто после этого не может сказать, что она – не актриса. Мне кажется, что все режиссеры, снимавшие Максакову в этих ролях, были хоть немного влюблены в нее. То ли в саму ее красоту, то ли в силу ее обаяния, то ли в сочетание первого и второго. Людмила  - редкий человек. Не из-за этой редкой силы своей личности или такой же редкой красоты. Лицам мужского пола этого более, чем достаточно, чтобы очароваться. Добавлю для читателей женского пола: умна, добра, интеллигентна.   
Я иногда чувствую перед ней что-то вроде вины. Не потому, что написала плохо, нет, а потому, что могла написать лучше. В те последние месяцы в России я была переполнена совсем другим, ничем таким, что могло помочь мне писать.
Несмотря на все Людмилино недоверие, постоянное недовольство материалом, который я показывала ей перед сдачей в редакцию, я испытывала к ней стойкую симпатию. Мне жаль, что по причине моего достаточно скорого отъезда в иную страну, мы не успели подружиться по-настоящему. Сдав материал в редакцию, я позвонила Максаковой и сообщила, что уезжаю. Драматическая минута! После секундной потери дара речи она завопила:
- А «моя» книжка?!!
Я заверила ее, что книжке ничто не грозит, не те времена, и все будет в порядке. Видимо, чувство юмора ей помогло, ибо с ситуацией она справилась достаточно быстро. Потом уже, успокаивая меня:
- Да не о чем волноваться! Что такое теперь «уехать»? Не драматизируйте! Просто поживете пару лет в нормальной стране, в другой, что ж тут такого!
* * *
В какой-то раз, придя к Максаковой, увидела на стене огромную фотографию Элема Климова. Он был снят в спортивной майке где-то на баскетбольной площадке, молодой и смеющийся. Через весь снимок тянулась надпись: «Я – твой!». Увидев, что я обратила внимание, Людмила заявила:
- Я решила вывесить всех мужиков!
* * *
На одном из снимков – она,  в бикини, в обнимку с Жан-Полем Бельмондо. Я сказала что-то по поводу настоящих мужчин. Люда, со знанием дела:
- Только с виду, дорогая, только с виду!
* * *
В одну из зим середины 90-х приехал впервые  в страну на гастроли вместе с другими бардами Сергей Никитин, которого в Москве я видела только издали. Друзья передали с ним кое-какие бумаги, оставленные мною на хранение в последние перед отъездом дни по причине полнейшей невозможности взять с собой все, что хотелось увезти. Мы встретились, познакомились и часа два проговорили. Он не скрывал удивления, оттого, что я не только не жаловалась, но даже с некоторым восторгом рассказывала ему об Израиле. Сергей оказался вблизи абсолютно таким же, как и издали: интеллигентом и умницей. Общая беда всех интеллигентов – слишком добрый, слишком мягкий. Иногда случайно, перебирая телеканалы, попадаю на какую-нибудь русскую бардовскую песню и печально отмечаю, как он поседел. Сергей сделал мне традиционный подарок: кассета со своими песнями, там он поет их еще вместе с Татьяной. Иногда мне кажется, что их судьба, судьба их брака очень символична. Возможно, это обобщенный образ супружества. Они были воплощением некоего идеала брака на протяжении многих лет.  Мучительно неотвратимым оказался разлад. Возможно, они еще останутся друзьями. Может быть, они еще будут петь вместе. И это еще лучший, опять-таки, идеальный вариант.
* * *
Теперь его все называют Славой. Слава Зайцев. А тогда, в начале 80-х он еще был Вячеслав. Самый модный и яркий модельер не только Москвы, но всей России. Только что выстроенное здание его Дома Моды на проспекте Мира было знаменито и привлекало с утра до самой ночи всех тех, кому ничто человеческое не чуждо. Выяснилось, что таких – толпы. Зайцев был просто нарасхват. Однажды мы встретились в Театре-Студии киноактера, где арендовали просмотровый зал. Фильм был не стандартный, и когда после просмотра мы столкнулись в фойе и разговорились, то выяснилось, что Зайцев – тонкий, неординарный знаток и ценитель не только по части дизайна одежды. Особое очарование ему придавала манера «скромного достоинства», с которым он держался. Не изображал из себя великого модельера и смотрел собеседнику в глаза. Замечания его были глубоки, а суждения трогательно-точны, что так характерно для разностороннего в своих талантах человека. Ведь, в сущности, даже один только хороший вкус вполне способен создать тонкого ценителя искусства.  Спустя некоторое время я отважилась позвонить ему: только-только после родов - никакого гардероба! Он даже не сослался на свою занятость, просто согласился. Это было чудо. И чудом было мое новое светлое демисезонное пальто – простое и элегантное. Я носила его потом Б-г знает, сколько лет и непонятно, как, но оно не выходило из моды.
* * *
Мальчик лет 13-ти смотрел на меня с экрана телевизора: вытянутое детское лицо, наивные огромные глаза, казалось, преподносившие, словно на блюде, душу – на, бери! – никак не вязались с тем, о чем он говорил. То были размышления взрослого, зрелого человека. Может быть, даже старика. Это было первое телеинтервью Гарри Каспарова. Чувствовалось, что он не пройдет незаметно по земному шарику. Гарри рос, стал знаменитым, потом и чемпионом, потом – правозащитником. В те далекие времена, когда он был еще довольно молод, все были потрясены его романом с Мариной Нееловой, замечательной актрисой, которая была значительно старше. Когда роман пришел к концу, многие злорадствовали. Зависть, увы, свойственна немалому количеству людей. И им попросту завидовали. А мне было очень жаль. По-моему, они здорово подходили друг другу – талантливые, умные, интеллигентные. Просто были созданы друг для друга.
* * *
С Зако Хеския, известным болгарским кинорежиссером, приезжавшем в Москву частенько, мы сразу подружились. Зако был евреем, его мать жила в Израиле. Он же познакомил меня с болгарской актрисой Марианой Димитровой, с которой мы тоже потом приятельствовали. Встречаясь на фестивалях в Москве, мы часто проводили время вместе. Зако, как и многие другие, принимал все перемены – перестройку – близко к сердцу. Он забрасывал меня вопросами о подробностях происходящего. Готовясь к съемкам новой картины, он просил моего совета по выбору исполнительницы главной роли, так как собирался пригласить кого-то из русских актрис. Мы долго обсуждали кандидатуры, но скоро мне стало ясно, что и без моего совета он свой выбор уже сделал. Я ему нужна была, по-видимому, для того, чтобы укрепиться в своем мнении. Услыхав фамилию Нееловой, он тут же заверил меня, что она и сыграет. Я принялась было взвешивать все «за» и «против», но услыхала:
-Ты чересчур ответственно подходишь к делу. Ничего не бойся, всю ответственность я беру на себя.
* * *
- Давай напишем вместе сценарий, пьесу или стихи!
* * *
-Я знала, что это кончится членовредительством.
* * *
Уровень цитирования – это, в сущности, уровень эрудиции и погруженности в предмет. В картинах почти всеми теперь разруганной (по крайней мере, в Америке и в Израиле) Норы Эфрон этот уровень очень высок. И это – одно из моих самых любимых ее качеств. Есть и другие, но это придает ей парадоксальным образом изысканность, тонкость.
После реплики героини из фильма «Вам письмо!»:
- Возможно, мы больше писали «ни о чем», чем о «чем-то», но все эти «ничего»  значили для меня больше, чем все на свете «что-то».
Все, что делается в искусстве  - об этом «ничего». Это может быть интонация или пауза, ритм или странное его нарушение, внесюжетный элемент – что-то, создающее атмосферу в кадре определенной реальности, так похожей на настоящую, но сделанной, отобранной, сотканной рукой мастера. Умение ее создать и называется талантом. «Это – знак!». «This is a sign…» - тоже цитата, из «Бессонница в Сиэтле».
Ругатели Норы не заметили, что фильм «Бессонница в Сиэтле» сразу же стал классикой, а также тот факт, что по жанру картина является хоть легкой, но все же пародией на излюбленный голливудский сюжет. Ассоциативный слой фильма богат и разнообразен. При этом, главным действующим лицом является, на мой взгляд, автор. Это рассказ от первого лица, со всем восторгом влюбленности в саму любовь. С чисто женской тонкостью передано, как можно влюбиться в интеллигентность. Не могу представить на месте актеров, играющих главные роли, других исполнителей. В картине «Вам письмо!» очень естественным кажется использование того же актерского дуэта, для того, чтобы снова поговорить  - об интеллигентности. Чего уж тут браниться? Радоваться надо, поддерживать. Но нет. Критики из кожи лезут вон, чтобы хоть каким-то образом лягнуть и достать. Отчего бы это?
* * *
Катаев своими поздними автобиографическими книгами перевернул сердце нескольких поколений своих современников, что тем более для него лестно, так как все бредили тогда только что открытым заново М. Булгаковым  в «Мастере и Маргарите».
- Ты уже прочла «Траву забвения»? - спрашивал меня Миша, с которым я дружила, хотя он и был моложе меня на целый год. Получив отрицательный ответ, принимался объяснять, что Катаев теперь стал другим, гораздо интереснее. Он состарился и уже ничего не боится. Миша писал настоящие стихи. Одно стихотворение он посвятил мне, и я храню его все эти годы. Миша всегда был умнее всех моих знакомых мальчиков, и даже (!) умнее меня самой. Иногда мы могли подолгу вместе молчать: сидели дома, у него или у меня, каждый в своем углу, и что-то читали, каждый свое. Это был какой-то особенный сорт дружбы, какой не случилось больше ни с кем другим. Когда родился мой старший сын, Миша ходил с нами не прогулки и сердился, если я запрещала малышу класть пальцы в рот.
- Ну, что ты делаешь, он же не понимает! Он думает – ты так с ним играешь!
Потом мы жили в разных городах: я – в Москве, он – в Питере. Вдруг на свой день рождения я получила увесистую посылку. В ней были разные сласти, маленькое письмо и ... «Евангелие». Миша писал, что лучшего подарка, чем эта книга, быть не может. Надо ли говорить, что я была в шоке: Миша был евреем! Потом мне рассказали, что он крестился. Я написала ему ответное письмо, которое не страдало, уверяю вас, излишней дипломатичностью или деликатностью. С тех пор утекло, как говорится, много воды. Сегодня он живет в Израиле. Профессиональным поэтом не стал, и я даже не знаю, пишет ли он до сих пор. Отношения наши не восстановились. Возможно, это было то, что не восстанавливается. А может быть, мы просто выросли.
* * *
Катаев – «злой старик». Таким он живет в моем воображении. Слегка сгорбленный, он то опирается на кривую клюку, то грозит ею кому-то персонально и всем вместе. Однако, есть нечто, что смягчает мое строгое сердце, когда я о нем думаю. Это его признание, вырвавшееся с кровью в одной из его последних книг, что он «не талантлив».
Режиссер Ростоцкий, мэтр советского кино и студии Горького, потряс меня едва ли не больше, когда в тесном кругу слушателей курсов ассистентов кинорежиссеров чистосердечно признался, что то, что он делает в кино, это не режиссура. Мол, вот Эйзенштейн – это режиссура. Согласитесь, далеко не каждый, обласканный властью «творец», обладает смелостью смотреть правде в глаза. Возможно, что он ожидал услышать возражения. Но он их не услышал.
* * *
Ну, будем справедливы - Ростоцкий все-таки сделал «Дело было в Пенькове»! Ему удалось передать на экране страсть, как физическое ощущение. Для советского фильма того времени – почти подвиг. Уже одно это выделяет его из общего ряда. По силе и искренности это один из самых значительных прорывов к искусству в русском советском кино. Конечно, эта картина о любви в советском стиле: обязательный «производственный» фон. Так же, как в замечательной лирической картине «Весна на Заречной улице» М. Хуциева  нельзя было обойтись без дел заводских, так тут, у Ростоцкого, без дел колхозных.  Кроме того, его работа с актером Тихоновым, которого он практически создал, выше всяких похвал. Позднее их союз замечательно проявил себя и в «Доживем до понедельника». Там есть в начале такая сцена: актер, стоя спиной к камере, а значит и к нам, зрителям, проводит расческой по волосам. И так он это делает, что мы сразу понимаем:  перед нами учитель! Стопроцентная выразительность при крайней лаконичности выразительных средств.
Всегда приятно видеть, когда режиссер умеет добиться от актера верной детали. Она иной раз стоит всей роли, как хороший эпизод порой стоит целой картины. Только большие актеры способны воплотить в жизнь такой замысел. Есть прекрасный эпизод в американском фильме «Аполло-13» с проходом Томаса Хенкса. Хенкс играет известного космонавта. Во главе команды он поднимается на корабль, сопровождаемый приветственными возгласами собравшейся публики и журналистов. Они – за кадром. В кадре же только космонавты, поднимающиеся по ступенькам трапа. Надо видеть, как идет Хенкс. Он и собран, и расслаблен одновременно, смущен всеобщим вниманием и теплым приемом, однако не собирается это демонстрировать. С напускной небрежностью едва заметно поглядывая по сторонам, он  быстро и коротко, как бы мимоходом, но выученно чуть приподнимает руку в приветствии. Все это сыграно актером мгновенной мимикой и кратчайшим, скупым жестом с поразительной точностью. Тут не техника актерская видна (она великолепна у этого актера), а тонкое проникновение  в суть характера героя: ничего показного, все настоящее.
* * *
Когда-то в ответ на вопрос, отчего она не напишет книгу воспоминаний, Раневская ответила, что настолько мало сыграла из того, что хотела бы,  что это была бы «Книга жалоб».
* * *
Пример парадокса: Фред Астер. Человек-феерия. Его талантов хватило бы на нескольких актеров. Гениальный танцовщик. Паразительная пластика. Умная обаятельность. Прекрасные актерские данные. Голос. Но – внешность! Данные отличного опереточного актера на вторые роли. Вот вам задачка, так задачка! И при такой внешности он стал голливудской звездой, славу и талант которого никому не суждено было затмить. Явление Фреда Астера в американском музыкальном кино ознаменовало его высший взлет, но – одновременно! -  падение. Он появился, чтобы превзойти всех, кто пытал счастье в музыкальном кино, а потом попросту закрыть тему. Жирная точка в финале истории жанра. В актерском смысле. В режиссуре же был яркий прорыв, звезда иного поколения – Боб Фосс.
* * *
Что за особенный год этот 2000-й! Сколько важных событий: женитьба старшего сына, окончание школы и уход в армию младшего. А какие неожиданности! Например, я внезапно получила возможность («Возможность, или благодать...») слетать в  Париж. Когда-то в Москве Лева Рошаль был первым из моих личных знакомых, побывавших в этом городе. На мой идиотский вопрос: «Ну, как?!!», он отвечал:
- Абсолютно такой же, как ты себе представляешь. Вот все, что ты знаешь про Париж, все, что слышала и читала, - все так и есть!
О, нет! Не согласна! Это гораздо, гораздо лучше, уверяю вас! Реальный Париж (Г-ди!) в сто раз очаровательнее, прелестнее, изумительнее, чем все представления о нем. Какая-то особенная там аура, что-то разлито в этом воздухе. Что-то есть особенное в его прозрачности, в его легкости. Легкое дыхание. Вот-вот, легкое дыхание Парижа! Все тут по-другому, иначе, чем в любом другом месте мира. И странным образом эта таинственная индивидуальность самого европейского города на свете напоминает мне индивидуальность другого, абсолютно ничем не похожего на него Иерусалима. Единый на все времена, всегда и навсегда живой своими парадоксами,  Иерусалим как будто висит в воздухе, как облако. Париж – плывет. По Сене, по Европе, по времени.
В Париже со мной случилось маленькое приключение. Мы сидели с моей подружкой Марианкой в кафе на Shamps-Elysees и наблюдали через застекленную стену протекавшую мимо парижскую жизнь. У противоположного тротуара стояла очаровательная модная машинка «Smart». Рядом какой-то парень в кожаной куртке прикуривал сигарету. Он как-будто только что припарковался и стоял, раздумывая, куда направиться. Это был не то, чтобы красивый, но сексапильный тип, неопределенного   возраста. Я невольно следила взглядом за тем, как, видимо, приняв решение, он лениво обошел транспортное средство, и в эту секунду время как будто остановилось. Дальше все было, как в кино при замедленной съемке. Он взлетел в воздух метра на два, перелетел через улицу и  приземлился точно возле самого нашего столика по другую сторону стекла, скрутив при этом невзрачного  паренька, которого я не успела раньше даже заметить. Резким ударом сверху он почти парализовал своего противника. Мгновенно лицо его, такое приятное секунду назад, превратилось в жестокую, застывшую, безобразную маску. Через минуту время снова пошло, и уже все посетители, и все официанты во главе с метродотелем толпились возле нашего столика, чтобы рассмотреть происходящее снаружи. Подошли несколько одетых в штатское, но явно полицейских, высокие чины. Поздравили «кожаного». Видимо, на наших глазах происходила операция по захвату, а невзрачный паренек – ну, кем он мог быть?- вероятно, торговец наркотиками. Герой происшедшего закурил новую сигарету и небрежным взором привычной к ажиотажу примадонны окинул прилипшую к окнам публику, царапнув при этом взглядом по мне – я была ближе всех.  А еще через пару минут все это словно сгинуло, растаяло, как дым, и  улица снова текла своей обычной жизнью, как ни в чем не бывало. 
* * *
В тот день, когда я переступила порог Лувра, в Париже лил дождь. Он начался ранним утром и закончился только на следующие сутки. Не смотря на то, что такая погода всегда наводит на меня тоску, я ощущала тихое ликование. Я даже приложила ладонь к колонне, чувствуя температуру камня и пытаясь представить, кто бы мог до меня касаться этого места. «Я – тут, я – тут!», -пела моя душа.  Это радостное чувство не покидало больше меня в Париже ни на минуту.
* * *
«Мона Лиза» бывает одна, вероятно, только по ночам. В течение же дня перед знаменитой картиной толпится народ. Неважно, понимающий в искусстве или нет. Она, как Эйфелева башня, как Сhamps-Elysees, как Лувр. Побывал в Париже и не видел?!! Поэтому всегда так много совершенно обалдевших от непонимания и тоски туристов слоняется по картинным галереям мира и знаменитым музеям. Я гляжу в эти устало-бессмысленные лица, и хочу крикнуть им всем: «Люди, вы свободны!».
Она смотрит прямо на тебя, но не пронзительно-давяще, а спокойно и  печально. Она как будто застыла, тихо сложив руки. Да нет, она меняется каждую секунду. Изменяется выражение ее лица: она живет каждой клеточкой.  И чем больше всматриваешься в нее, тем сильнее ощущаешь  это едва уловимое, но вечное движение жизни: изменение выражения ее лица - от легкой, как дуновение весеннего ветра, улыбки, что словно притаилась в уголках губ, до трагической сжатости рта. Статика полотна с зажатым в него образом персонажа являет тут торжество победившего высокого искусства над низкой реальностью. Пейзаж у нее за спиной был отражением вечного покоя и вечного знания. В чем тут дело? В ней самой, в силе этого проникающего прямо  в душу взгляда? Или в непостижимом сочетании портрета и фона? Я поняла, что никакими словами не передать ощущение странно-замедленной, но живой силы, которая словно лилась из нее. Как можно это написать? Как вообще пишут такие картины, какие чувства и мысли владели художником? Думал ли он о чем-то определенном или рукой его водила неведомая ему самому сила и он просто подчинялся ей?  На написание картины ушло много времени. Какая сила должна быть у вдохновения, чтобы так долго держать, подчинять себе все помыслы творца!   
* * *
«Мосфильм». Его бесконечные, закрученные в немыслимые спирали лабиринта, коридоры я раскручивала «одна или рука к руке» сотни тысяч раз! Для того времени  и для той России это была грандиозная фабрика кино. Атмосфера сочетания творчества с производством....И т.д. Но вся подобная ерунда никогда не помнится. Зато помнятся запахи. Коридоры «Мосфильма» специфически пахли. Не могу точно определить, что это был за запах, но в нем было что-то волшебное. Витамин волшебства, которое люди привыкли отождествлять со словом «творчество». В общем-то, скучное слово. И слишком торжественное. Это, наверное, просто был запах пленки, или  краски на стенах, или костюмерных, гримерных... Черт знает, что было смешано в  этом пространстве! Однако волшебство – точно, было! Не за это ли я так так любила кино?
* * *
ВГИК- запах был похожий. К нему тут примешивался запах аудиторный, который есть в любом учебном заведении. Кстати, у Геннадия Шпаликова есть пронзительно-пророческий очерк про свою собственную смерть, где место действия – ВГИК. Одно из главных действующих лиц – преподаватель истории зарубежного кино В. С. Колодяжная. Написано, как будто с натуры. Так и слышишь ее голос. Смешно убийственно. Как понять, что убивает человека?
Шпаликов был, как мне кажется, слишком взрослым. Он быстрее всех других вырос из ВГИКа, из молодости, из профессии, из – жизни. Высоту, которую обычным порядком полагается брать пешим ходом, с привалами и перекусами, он взял одним броском.
Как правило, такие люди успевают неожиданно, для их короткой жизни, много оставить после себя. Но их талант не измеряется количеством написанных (готовых или неоконченных) произведений. Тем более, не количеством опубликованных.
А Валентина Сергеевна Колодяжная, которую он, как я думаю, не очень-то любил, была тут ни при чем. Она была моим мастером курса на киноведческом факультете.  Были у нас во ВГИКе педагоги и получше, которых можно назвать настоящими звездами, такие, например, как Илья Вайсфельд или Владимир Бахмутский. Но Валентина Сергеевна мне дорога, как первая учительница. Нет, не только. Она – особенная. Студенты лояльные звали ее либо «Валентиной», либо «Вэ.Эс.». Не лояльные – «Колодягой». Вся ее семья состояла из нее самой. Когды мы познакомились, ей уже было много лет, но у нее были самые красивые в институте (институте кинематографии!) ноги. Всегда прямая спина, твердая походка. Голову В. С. держала гордо поднятой. Она производила на меня впечатление одинокого воина. И не потому, что нападала на кого-то. Такой вид самозащиты. Я думаю, она ненавидела саму мысль о том, что кто-то может ее пожалеть. Мне это импонировало, и я полюбила В. С. У нее была быстрая реакция, острый, язвительный ум и абсолютное чувство юмора. Часто вечерами мы долгими часами «висели» с ней на телефоне, болтая, черт знает, о чем. Валентина обожала анекдоты и знала их уйму. Что касается кино, то именно тут странным образом наши оценки не всегда совпадали. Характер у В. С. был крутой, она обычно не терпела чужого  мнения, особенно, если оно расходилось с ее собственным.  И тот факт, что мне позволялось его иметь, был свидетельством того, что и В. С. любила меня.
* * *
Владимир Яковлевич Бахмутский – самая яркая звезда на преподавательском небосклоне  ВГИКа. Да что там ВГИКа, ему не было и не могло быть равных никогда и нигде. Великий человек, мыслитель, гений. Сухопарый, чуть выше среднего роста, с горящим, пронзительно-умным взглядом, он читал нам историю и теорию западной литературы. Фактически, философию литературы. Он пришел к нам на лекцию однажды в разных ботинках: один был черный, а другой – коричневый. Да что там ботинки, у него глаза были разные – карий и зеленый. Ну, есть ассоциация? Про него по институту ходили легенды, которые выглядели очень правдоподобно. Говорили, что он сидел в лагере, как диссидент, и что его жена в это время вышла за другого, но он больше не женился, жил бобылем. Он не интересовался ни содержанием наших учебников, ни прилежностью конспектирования или посещения его лекций. На экзамене Бахмутский всегда задавал вопросы не по «пройденному  материалу», а только и единственно по прочитанной художественной литературе. Список этой литературы давался нам в начале семестра, и требование к студентам у Бахмутского было только одно: прочитать все эти книги. Помню, как на одной из лекций он доказывал нам, что зло в природе естественней, чем добро, на примере пыли: для того, чтобы квартира была чистой, ее нужно убирать, а для того, чтобы грязной, достаточно просто ничего не делать – грязью она сама зарастет!
* * *
Илья Вайсфельд преподавал теорию и историю кинодраматургии. Он принадлежал к редкому теперь, увы, типу истинного интеллигента: умница, тонкая натура, ген порядочности в десятом колене, абсолютное чувство юмора, мягкость. Добавьте к этому то, что он прекрасно знал, что преподавал. Высокий профессиональный уровень и эрудиция в сочетании с интеллигентностью – вот что такое был Вайсфельд. Во время леций он пересыпал теоретический материал всякими историями и историйками, происшедшими с ним или его знаменитыми друзьями, что все поголовно были известные писатели или киношники. Про Бернарда Шоу он сказал однажды:
- Он был, знаете ли, чудак!
Лекции он читал и для режиссеров и для сценаристов вместе. Вообще-то, я была в другой группе, у нас преподавал Ефим Левин. Это также одна из светлых личностей в киноинституте. Лекции его были замечательны, но мне очень хотелось попасть также и к Вайсфельду. Он великодушно разрешил мне посещать их, когда захочу. Я чувствовала себя счастливицей, избранницей судьбы, слушая Илью Вениаминовича. Однако не могла с недоумением не отметить того факта, что вопреки всякой логике на этих уникальных лекциях аудитория была полупуста. Глядя на едва ли не полусонные лица некоторых из присутствовавших ( нечего и говорить, что это были «блатники» и «дети»), я вспоминала одно из любимых словечек Сережи Никоненко – «зажрались».   
* * *
ВГИК. Холл второго этажа. Сценка из будничной институтской жизни, которая почему-то застряла в памяти, так и стоит перед глазами. На подоконнике большого окна в перерыве сидят девочки-студентки из мастерской С. Герасимова и Т. Макаровой. Подходят педагоги, Тамара Макарова  и Ирина Скобцева. Макарова  тут же командует:
- Девочки, ну-ка, головы!
Девочки моментально вскакивают, выпрямляют спины, вздергивают подбородки кверху, а через секунду уже стройно мчатся, сломя голову, в аудиторию. Обе педагогини следуют за ними вверх по лестнице: Макарова с гордо-прямой спиной быстро и как-то невесомо-легко передвигается на высоких шпильках,  а Скобцева, сутулясь, вяло семенит рядом, шаркая полудомашними «шлепками». Со спины первая выглядела на поколение моложе второй, хотя в действительности, как вам известно,  все было абсолютно наоборот.
* * *
Михаил Ромм был легендой при жизни и остался легендой после нее. Я не знаю иного примера более уважительного отношения к человеку со стороны других людей. А еще существует упорный слух, что в творческой среде полно завистников. Может быть, были они и у Ромма. Но никогда я не слышала ни от кого слова худого об этом человеке. Только преклонение, обожание, восхищение. Особенно жесткий экзамен держит репутация людей искусства в глазах так называемых, «простых» людей, обычно работающих плотниками, гримерами, ассистентами, поварами и т.д. Тут уж спуску не жди! Один такой парень-водитель на «Мосфильме» однажды, к слову, сказал мне про Ромма с поразившим меня пиитетом:
- Ну, это же был Ромм!!!
* * *
 Кстати, по поводу «простых». Чего только ни писали про Мерилин Монро! Опровергая все злые сплетни, сопровождавшие ее и при жизни, и после, Монро никогда не выглядит той избалованной дурочкой, какой старалась ее изобразить не столько молва, сколько пресса. Не знаю худого отзыва о ней ни от костюмерш, ни осветителей. Напротив, все только и рассказывают, какой милой, доброй, уязвимой она была.  И несчастливой.
Печать печали на лице красивой женщины – признак породы. Русская актриса Маргарита Терехова была всегда печальна. Я не знаю, отчего часто меня охватывает  чувство жалости при виде признаннейших красавиц, знаменитейших актрис. И как странно, что о том же пишет Б.Б. в своих воспоминаниях. Единственная встреча с М.М. вызвала у нее острое чувство сострадания, сочувствия. Однажды, еще в России,  я посмотрела американский документальный фильм, который был фактически компиляцией различных фагментов из фильмов с участием Мерилин Монро. Она представала там в качестве партнерши многих других актрис, звезд Голливуда, не менее, а иногда и более талантливых и красивых. В этой яркой, нарядной веренице лиц так легко потеряться! Но нет, Мерилин была особенной. Именно рядом с этими звездами она блистала особенно ярко.  В ней было какое-то особое тепло, обаяние, которое нельзя описать, но можно почувствовать. Словно внутри у нее непрерывно работал маленький генератор, энергией которого она обогревала всех вокруг.
Между ней и Бардо гораздо больше общего, чем отличного. Таких непохожих внешне, их роднит вот это внутреннее тепло. Редкая ранимость, беззащитность. А свою неповторимую индивидуальность Бардо подтвердила и замечательной книгой воспоминаний. Талантливо, смело, умно, очень откровенно. И - ни капли пошлости.
* * *
Комиссионка на Арбате, «перестроечные» времена. Парень рассматривает платье – подарок для подружки – и спрашивает продавщицу:
- Сколько?
- 600 рублей.
Парень разочарован:
- А подороже нет??!
* * *
Неяркий зимний день шел к концу, когда наша машина подъехала к студии. Через пять минут мне уже следовало быть у начальника монтажного цеха, а я никогда не опаздывала. Так, мысленно уже где-то там, я и прозевала аварию. Наш водитель решил, что быстрее всего будет развернуться прямо посреди дороги, чтобы въехать на студию. Сам момент удара не помню. Помню визг тормозов и выплеск стекла, миллионами режущих крошек осыпавшего нас с головы до ног. На наше счастье из-за зимы мы были тепло одеты. Пальто, шапки и перчатки оказались единственной, но неплохой защитой. Я не помню, как оказалась в санчасти «Мосфильма». Помню лишь, что меня, всю вымазанную студийным иодом, отправили в такси домой - отходить от шока. В тот день я впервые ощутила насколько тонка та ниточка, на которой, по определению Ильфа и Петрова, висит жизнь человека. Хоть пешехода, хоть пассажира. 
* * *
Этот режиссер никогда не подстраивался, не «гримировался». С первой же работы заговорил своим уникальным голосом. Его жена, кинодраматург Наталья Рязанцева, говорила, что они столько лет прожили вместе, оттого, что слово «творог» оба произносили с ударением на одном и том же слоге. Илья Авербах, истинный художник, создал несколько замечательных лент. Но поздняя его картина  - «Голос» - почему-то не завораживает, хотя все тут так узнаваемо-приметно, свое, домашнее. Другие его фильмы всегда словно приподнимают тебя над и повседневностью, и над всем прочим другим кино неповторимой индивидуальностью кинопочерка. Тут сила его личности менее всего чувствуется. Может быть, он был просто болен? Не знаю. И актриса удивительная. Великолепный сценарий. И ленфильмовский коридор, и эти маленькие павильончики, гримерные, буфет... Все такое знакомое, милое. Смотришь и чувствуешь приятное тепло. И все же чего-то мучительно недостает.
* * *
Я никогда в жизни ничего не написала без настроения. И если его не было, то не писала вообще. Мне всегда необходимо было дойти, дожить до этой точки моего «я», когда внутри что-то словно загорается, какой-то огонек, чувство жгучего  интереса к тому, о чем пишу. Огонь этот – большой или малый - быть должен обязательно. Я иногда подолгу не могла, как сказали бы еще лет 10 тому назад, «взяться за перо». Если точно – сесть за пишущую машинку. Сегодня мое орудие труда -  один  только экран компьютора. Он – мой сотрудник, подельщик, дружочек. А иногда даже вдохновитель. Я должна свое рабочее состояние выносить, выходить, вышагать. Вы-думать. Вы-жить. И если мучительно долго, болезненно-нудно не пишется  (это состояние похоже на болезнь, нет, это и есть болезнь для любого пишущего человека!), то все же потом внезапно налетает этот вихрь, и – пишется, пишется взахлеб, и это означает освобождение и выздоровление. На одном дыхании выливаются на лист целые куски почти готового текста. Иногда это, почему-то, стихи. На русском, на английском, на иврите. Ради этого стоит жить.
* * *
На месте снесенного старого здания театра «Современник» на Маяковке ничего не построено. Просто осталось пустое пространство, которое нечем заполнить. Воздух колышется над этим местом, то ли обтекает, то ли продувает его. А оно застыло в своей немоте, и в его безмолвии есть что-то  безнадежно конечное и непоправимое. Театр продолжал жить своей репертуарной жизнью, в нем происходили премьеры (и удачные!), билетов всегда было не достать. Главный режиссер, актеры и авторы пьес  – все таланты да знаменитости. Однако театр этот, все же, как ни крути, не был «Современником», нет. Просто у него было то же название.
* * *
В старом «Современнике» я помню вечер, когда давали «Традиционный сбор» по В. Розову. Молодая, но уже известная по фильму М. Богина «Ищу человека» и премии международного (Венецианского?) кинофестиваля за маленькую роль, вернее сказать, даже эпизод  в этом фильме, Лия Ахеджакова рядом с нами звонила из телефонной будки, и нам было слышно, как она просила кого-то провести ее на спектакль. О том, чтобы достать билеты, нечего было и мечтать. Моя подружка, подталкивая меня в бок, рискнула даже от отчаяния обратиться к Ахеджаковой – вдруг она и нас с собой возьмет?
- Скажите, Вы ведь из Детского театра, да?
-     Я?! - оскорбилась до глубины души Ахеджакова, - Я – из ТЮЗа!! - и, смерив нас негодующим взглядом, потопала к служебному входу. Счастливица! Обладая яркой индивидуальностью, в том числе и в манере говорить, Лия частенько «забивала» образ. Валентин Гафт поддел ее в своей едкой эпиграмме: "Всегда играет одинаково артистка Лия Ахеджакова". А в ответ на ее обидчивость смеялся: «Одинаково хорошо, Лиечка!».
А в театр тогда мы все-таки попали. В тот вечер играли Евстигнеев и Мягков. И как играли! Незабываемо.
* * *
Передача мыслей на расстояние.
* * *
Кинорежиссер Евгений Ташков никак не походил на юбиляра. 60 лет?!! Ну, знаете ли... Высокий и стройный, всегда спортивно-подтянутый, с быстрой и гибкой пластикой, перенесенной им и в его фильмы, Ташков был по-настоящему молод и внешне, и внутренне.  Будучи обладателем пары длинных ног, по лестнице Ташков поднимался, легко перешагивая через две-три ступеньки. Умный и нервный взгляд его проницательных глаз, которые видели всегда чуть больше других, придавал ему особый шарм и привлекательность. Фильмы его были схожи с его портретом. В них бился его пульс.
* * *
Сюжет своего сценария для фильма «Армавир» Миндадзе взял, вероятно, из тогдашней реальной катастрофы с «Нахимовым», но мне все время кажется, что замысел рождался и обрастал сюжетом под впечателением ахматовских строк:
      В огромном городе моем -  ночь.
Из дома сонного иду – прочь.
И люди думают: жена, дочь.-
А я запомнила одно: ночь.
Стилистически фильм не сложился, распадаясь на куски, отрывки, обрывки. Это поразительным образом отражало ощущение распадающегося мира. ("Ухабистую дорогу  ухабистыми стихами"). Но другое, наверное, тогда не получалось. Этот фильм, как огромное зеркало, отразил болезненно, но и беспощадно точно состояние страны. Состояние души человека, попавшего в воронку советского посткоммунистического «сюра». Зеркало, раскалывающееся, разлетающееся на миллионы осколков. (К слову, Марина Голдовская сняла об этом документальное кино, не менее страшное, которое так и назвала – «Осколки зеркала».) Я не знаю лучшего примера работы с актерами, чем в этой картине Абдрашитова. Его можно упрекнуть во многих грехах, но играют тут актеры так, что дух захватывает. И, возможно, впервые он тут меньше, чем в более ранних своих работах, демонстрирует форму жесткой структурной основы, в которую облекались его картины, вгоняясь им в прокрустово ложе замысла, и в результате меньше и схемы, и художественной сухости, обычно столь свойственной Абдрашитову.   
* * *
Кстати, о «Нахимове», из области совпадений. «Нахимов» выходил в круиз примерно раз в неделю. Ровно за две недели до трагедии я плыла по Черному морю на этом самом судне, в таком же круизе. Я специально ускорила свою поездку, чтобы она не попала на начало учебного года. Корабль был переполнен тогда киевлянами и чернобыльцами: великодушное государство таким образом закрывало вопрос компенсаций. Судно, как и положено конфискованным старым вещам, было достаточно старомодно и основательно. Но не было и дня в том круизе, чтобы мне не приходила в голову мысль о том, что произойдет в случае аварии, если корабль, например, пойдет ко дну? Я знаю, что вряд ли кто-то поверит, но клянусь, что не вру!
Авария произошла спустя неделю. После, на студии ЦСДФ, я наслушалась страшных рассказов тех, кто прилетал со съемок из района бедствия. Здоровые молодые ребята, операторы-документалисты, повидавшие на своем веку всякое, менялись, старели на глазах. Особенно поражали в этих рассказах примеры того, как в момент трагедии большая часть представителей мужского пола, в том числе и члены команды корабля, пользовались преимуществом сильного, чтобы отобрать, вырвать  спасательные средства из рук  более слабых – женщин, стариков и детей. Конечно, были там и противоположные примеры, но, увы, их было значительно меньше.
* * *
В октябре 1974 года в Москве все ждали премьеры нового фильма А.Тарковского «Зеркало». Никто не знал, выпустят ли фильм, в конце концов, на экран. И вот это свершилось. В маленьком кинотеатре на Таганке лишних билетов было не достать. В зале стояла благоговейная тишина, разрядившаяся в конце картины аплодисментами. Я была заворожена зеленым шевелящимся лесом и лицом Тереховой. В одном из кадров я помню, как камера разглядывает снятую крупным планом щепку, отколовшуюся от ствола дерева. Внезапно я осознала, что снято не вблизи, а издали. С огромного расстояния, с самолета. То, что мне казалось щепками, было поваленным лесом.
* * *
По приезде в Израиль мы поселились в Хайфе, на Старой Ромеме. Тихая, застроенная особняками, улочка, дерево с сиреневыми цветами на углу. Спускаясь по крутой дороге вниз, в город, можно было видеть надпись выведенную крупными буквами масляной краской прямо на каменистом склоне горы: «С добрым утром, Израиль!» Через пару недель был праздник «Шавуот». Рейсовый городской автобус, которым я еду, вдруг останавливается: смена водителя. Прежний, уходя, поднимает руку в приветствии и, обращаясь ко всем пассажирам, говорит:
- С праздником!   
- С праздником! – хором отвечают пассажиры.
Еще картинка. Иду в Тель-Авиве по ул. Арлозорова. Внезапно полный ужаса женский крик и призывы о помощи раздаются из окон второго этажа жилого дома. Я беспомощно оглядываюсь. Что бы вы думали ? Все, ну, абсолютно все проходящие мимо мужчины, как по команде побросали прямо на тротуар кейсы, портфели, сумки – у кого что было! - и ринулись без секунды раздумья в подъезд. Любой из них  понимал, что рискует нарваться, например, на пулю или нож, но это их не остановило. Еще через пару секунд я услышала завывания сирен мчащихся наперегонки машин –  полиция и скорая. Кто-то, кто не успел добежать до подъезда, успел хотя бы позвонить.
Во время первой (тогда мы еще не знали, что она первая и что будет еще и вторая) войны в Персидском заливе мы два месяца жили в ежедневных ночных бомбежках. Приближение вечера означало приближение бомбежки. Всех отпускали чуть раньше с работы, чтобы люди успели до наступления темноты добраться домой. Возле автобусных остановок всегда тащилась вереница частных автомашин, владельцы которых хотели кого-нибудь куда-нибудь подвезти.
Кстати, о тремпе. Всем известно, что в России, особенно в Москве, частники всегда подрабатывали, как такси. Когда я первый раз воспользовалась тремпом в Израиле и хотела заплатить, то водитель несколько минут просто не мог понять, чего я от него хочу. Мы оба были в одинаковом изумлении друг от друга.  Узнав в чем дело, он выразительно покрутил пальцем у виска.
Еще эпизод из израильской жизни. Окончив курс языка и секретарского дела («Забудь кино!»), я мыкалась в поисках работы. В конце одного такого тяжелого дня безрезультатных поисков я брела по главной тель-авивской улице – Дизенгофф – без сил, без чувств, без мыслей, без надежды. Есть такое выражение: «Внутри – пустота». Я в полной мере тогда ощущала его остроту. Вдруг какой-то прохожий остановил меня и говорит:
- Ты очень симпатичная, только, пожалуйста, улыбнись!
Сам факт, что сказано это было совершенно незнакомым человеком, которому не должно было быть абсолютно никакого дела ни до меня, ни до моего настроения, заставил меня  рассмеяться, и мне сразу стало как-то легче.
После московского постоянного страха проехать или пройти в одиночестве, а то и с подружкой вдвоем по вечерним улицам было странно не бояться. Это чувство освобождения, распрямления было самым сильным моим ощущением в первое время в Израиле. Очень хорошо помню, как в 1974 году, во время поездки в Чехословакию (тогда еще эти две страны не были разделены), это со мной случилось первый раз в жизни. Я пережила похожее состояние – шок от столкновения с несоветской манерой поведения. Дело было поздним вечером, на окраине Праги, где нашу группу  разместили в студенческом общежитии, до которого от метро нужно было пройти приличный кусок пути пешком. И – вот незадача!- я была в одиночестве. Как это получилось, трудно вспомнить, обычно советские туристы по одиночке не ходили, так нас учили. Мне навстречу попалась большая группа молодых ребят. Они возвращались с веселой гулянки и были явно «под парами»: громко и возбужденно  переговаривались, смеялись. Разминуться с ними не было никакой возможности, и сердце у меня ушло в пятки. Мы поравнялись, ребята замолкли, расступившись, и посторонились, давая мне пройти. А затем продолжили свой путь, вновь превратившись в шумную стаю. Я была в шоке, оттого, что со мной ничего не случилось. А в Израиле я просто, почему-то, с самого начала ничего не боялась. После постоянно разлитого в воздухе Москвы чувства раздражения, желчи, злобы, находиться в этом совершенно противоположном по ощущениям мире было наслаждением почти физическим.
* * *
Одно из знаменитых мест в Эйлате – индийский ресторан, строго выдержанный в национальном колорите и по убранству, и по кухне, и по атмосфере. Нам повезло: в этот вечер выступала танцовщица. Сегодня, когда я напереводила уйму индийских фильмов и достаточно насмотрелась их танцев всякого рода, я оценила ту девочку еще больше. Невысокая, хорошо сложенная, пропорциональная, она удивительным образом соединяла в себе темперамент и какую-то спокойную уверенность. Каждый жест и каждое ее движение были точно выверенны и в то же время естественны. Она смотрела как бы на всех сразу и ни на кого в отдельности. Приветлива и мила, но без заискивания. Таким талантом, как правило, все бывают поражены, пусть и не всегда понимают, что именно их потрясло. 
* * *
Когда говорят о романтизме в кино, я вспоминаю А. Митту. Митта хорош уже тем, что ни на кого не похож, в том числе и на других романтиков. Его дебют стал явлением в кино -  «Звонят, откройте дверь». Потом он снял несколько хороших картин. Но так почему-то сложилось, что ни один из этих фильмов не смог дорости до уровня его дебюта. Как ни странно, это случается. Первая проба пера лучше всего остального. Такое точное попадание произошло, возможно, из-за того еще, что автором сценария был А. Володин. Фильм этот снят, примерно, в 1964-65 гг. Удивительная вещь – он не устарел и сегодня! А, казалось бы, что в нем такого? Вся эта история, отчего она такая пронзительная? Что именно тут так волнует, так трогает? Девочка ли эта, герой ли Ролана Быкова? Да этот фильм еще к тому же и черно-белый! Вот вам задачка, так задачка. Не из учебника. Позднее Митта написал про то кино, которое он умеет и любит делать, книгу. Очень хорошую, просто замечательную.  Но и она также хуже этого фильма.
* * *
Когда-то в центре Москвы было знаменитое кафе под названием «Синяя птица». Это вызывало у нас одну и ту же ассоциацию с несвежим мясом. Но знаменито оно было тем, что тут иногда можно было случайно увидеть выступление В.Высоцкого или «Машины времени». Вопрос был в том, как узнать об этом хотя бы за час до события.
Андрей Макаревич, вечно запрещенный, приезжал в Болшево на семинар по приглашению своего приятеля, режиссера А. Стефановича, и мы вдоволь наслушались его песен, которые самыми шустрыми были записаны на магнитофоны. На память о том времени у меня сохранилась фотография. Мы все стоим, а Стефанович и Макаревич лежат на преднем плане прямо на снегу.
* * *
Шагал. Русская школа, еврейская традиция. Редкая, волшебная выставка в Пушкинском музее. Кроме картин выставлены и некоторые письма. Меня поразила фраза в одном из них, где он называет себя русским художником. Тогда казалось странным, что, прожив столько лет за границей, Шагал продолжал называть себя русским художником. Сегодня, после почти 18 лет жизни в Израиле, для всех местных я остаюсь «русской». И понимаю Шагала больше. Но для меня он – еврейский художник. Не только по национальной принадлежности, конечно. По манере, стилю письма. Еврейский трагизм, еврейское мироощущение пронизывает все, что он создал.
* * *
По-моему, никто по-настоящему не понимает, что такое электричество. Наш мир – заговор притворщиков. Все притворяются друг перед другом и сами перед собой.
Мы тихо отступили, пропустив вперед электричество, электронику. И они правят миром.
* * *
Александров, легенда музыкального советского кино и олицетворенная ее история был стар, болен, и жил постоянно на своей знаменитой даче во Внуково. Когда-то он выстроил ее для Любови Орловой. Это знездо их любви мне и предстояло увидеть. Александров жил там не один. Целая стая дальних родственников стерегла его самого и его собственность (наследство!) пуще зеницы ока. Меня ни на секунду не оставляли с ним наедине. Чего боялись? Дача с огромным лесным участком, с большим камином в гостиной, сложенном, к слову сказать, Александровым собственноручно, о чем с гордостью он мне и поведал, производила впечатление богатой усадьбы. Сам же он и вся наша беседа оставили тяжелое впечатление. Мне было больно смотреть на глубокого старца, которому каждое слово было в тягость. Он полностью зависел от родственников, а они контролировали каждое его слово и каждое движение. Разговор велся, в основном, о документальном фильме об Орловой. Александров посетовал на то, что нет нынче хороших музыкальных фильмов, как в былые времена. К слову, я упомянула Людмилу Гурченко. Александрова просто передернуло. Пожевав губами, он выдавил:
-Ну… Ну, она не бесталанна. Однако… Какая же это «звезда»? Невероятная провинциальность, вульгарность, ужасный акцент. Разве можно ее сравнить с Любовью Орловой?! Ни в коем случае!
* * *
Александр Калягин, замечательный актер, получил широкое признание после роли в комедии «Здравствуйте, я ваша тетя!». Он снялся еще в массе ролей, всегда пухлый, округлый, что придавало его работам добавочную комичность. Потом я слыхала, что Калягин снимается у Михалкова в «Механическом пианино». Про роль ничего известно не было.  Однажды, обедая с друзьями в ресторане «Прага», я вышла на минутку в холл позвонить. Пришлось ждать, так как телефон был занят. Невысокий худощавый молодой человек говорил довольно долго, и я стала терять терпение. Что-то в нем было мне неуловимо знакомо, но я не могла понять, что именно. Словно где-то я его уже видела. Нет, безусловно, я его не знаю. У меня абсолютная память на лица. Тут молодой человек повернулся боком, и я не поверила своим глазам. У него было лицо актера Калягина, но только если бы он худым, что возможным не представлялось. Родственник?.. Нет, черт  возьми, как похож! У меня было такое чувство, словно я невольно стала свидетелем какого-то розыгрыша. Я ни за что бы не поверила, что нормальный человек может так измениться. Не знаю, какое у меня было выражение лица, но тот тип отлип, наконец, от телефона, повернулся, скользнув по мне взглядом, и обронил чуть устало: «Я это, я». И пошел.
* * *
В Ялте круизный теплоход стоял пару часов. Все поехали в Ласточкино гнездо, а я – в самоволку. Единственной вещью, которую мне по-настоящему хотелось увидеть в Ялте собственными глазами,  был домик Чехова – «Белый пароходик». Я не пожалела. Он действительно, как Чехов и описывал его, был похож на куда-то плывущее маленькое судно, светленькое, чистенькое, уютное. По необъяснимой ассоциации недавно я обнаружила в чем-то странно-похожее здание в Тель-Авиве. Это светлый современный многоэтажный жилой дом, большими стеклами окон многократно отражающий окружающий мир. Он стоит у большого шоссе, напоминая  своими этажами-выступами палубы корабля, сужаясь  кверху в тонкую высокую мачту-антенну. Боюсь, что живет там не Чехов. Мне всегда интересно – кто?
* * *
5-й съезд кинематографистов проходил в Кремле. И тут это случилось. Впервые за всю историю не только кино, но и всей советской России. Произошел настоящий съезд с настоящими выступлениями и настоящими выборами нового секретариата. Это был прорыв к правде, который, фактически начал перестройку. Тут рубили правду-матку про прежнее партийное руководство, топали ногами, свистели. И это в Кремле-то! Были и курьезы. В одном из перерывов, выйдя из здания, можно было наткнуться на Эмиля Лотяну, который, стоя на площадке при входе в какой-то кремлевский храм, взывал на полном серьезе:
- Братья и сестры!
* * *
Клод Лелюш снял шедевр. Ну, с некоторыми помарками, недочетами. Скажем, ничто не безупречно. Суть этой истории в том, чтобы понять, как прекрасна Она, откидывающая назад волосы. В фильме есть момент, когда герой произносит фразу: «Между искусством и жизнью он выбрал жизнь».
А я подумала, что, о Г-ди, не то же ли самое сделала и я?
И искусство мне отомстило?
* * *
Кино создает новую, экранную реальность. Она живет на экранном полотне или дисплее, так похожая на настоящую жизнь. Но она создана, сделана. Она искусственна. Она – плод воображения творца, переплавленная его душа. То, как, каким образом связаны между собой искусство и действительность, интригует каждого, кто так или иначе связан в искусством Великой Иллюзии. Об этом размышляет каждый истинный художник. В кино есть замечательные работы, так или иначе затрагивающие эту интригующую тему. Карлос Саура снял про это свою «Кармен», Франсуа Трюффо – «Американскую ночь», Федерико Феллини – «8 с половиной». Эти фильмы не дают ответов. Они – путь размышления.
* * *
Как-то раз, будучи студенткой, я «ловила» лишний билет у Таганки и стала свидетелем забавной сценки. Мимо меня почти одновременно проехали двое, оба - известные таганковцы. В. Смехов и В. Высоцкий. Только при этом Высоцкий важно восседал (иначе не скажешь!) в западной марки шикарном авто, а Смехов, подняв воротничек, трясся в переполненном автобусе. К этому следует добавить, что не только Высоцкий был знаменит. Смехов был к тому времени не только популярным артистом, а также уже известным и уважаемым прозаиком. Но он не был женат на Марине Влади.
* * *
У меня и моих друзей по архивному институту были свои излюбленные места в Москве для посиделок - рестораны «Славянский базар» и «Узбекистан», известные своей хорошей кухней, кафе «Адриатика» в Староконюшенном переулке, кафе «Москва» на улице Горького. Все эти славные места мы посещали преимущественно в день получения стипендии, да и выбор блюд был ограничен, например, в «Адриатике» мы заказывали коктейль «Шампань-Коблер», который заедали простеньким салатом. Потом, во времена ВГИКа список любимых мест разросся до «Праги», Театра-студии киноактера, Дома кино. На углу здания ресторана «Прага» ютилась шпикачечная. С виду -  обычная московская забегаловка, каких в центре города полным-полно. Но на деле это было одно из знаменитых мест в Москве, отмеченных «лица не общим выраженьем». Тут подавались наряду с чешскими шпикачками, острыми сосисками с тушеной капустой, бульон с яйцом и слоеные пирожки с мясом. Ресторан «Прага» был знаменит не только своей великолепной кухней, но также и этой самой шпикачечной, и магазином-кулинарией. Тут можно было купить фирменный торт «Прага», за которым перед праздниками выстраивались бешеные очереди. И он того стоил. В «Праге» также можно было в обеденное время за рубль съесть комплексный обед, вкусный и сытный, который вполне могли себе позволить скромные служащие и даже студенты.
Именно в «Адриатике» я стала свидетелем того, как совершенно одуревший от алкоголя, Олег Стриженов что-то орал бармену, требуя новую дозу спиртного, чтобы еще через секунду свалиться на пол, застряв между высокими стульями бара. Трое работников общественного питания вынесли его в этом виде на улицу и выбросили, как вещь, подальше от входа. Несчастная его жена терпела все это много лет. Позднее  я услышала, что Стриженов женат уже на другой актрисе, Скирде, которая к тому времени уже была вдовой Пырьева. Злые языки болтали, что она также алкоголичка, и теперь они пьют на пару. Неожиданная гармония.
* * *
Ресторан «Славянский базар» был одним из моих любимых мест. Он хранил, как и магазин «Елисеевский» или «Чай», приметы старины, дореволюционной России, истории. Сюда однажды в воскресный день забрели мы отобедать. Мест свободных почти не было, но нам повезло. За столиком на четверых сидели лишь двое, любезно разрешившие нам присоединиться. В Москве тогда это было принято. Они оказались финнами. Работали в Москве по контракту. Естественно, мы разговорились. Частично по-русски, частично по-английски. К слову отмечу, что благодаря соседству иностранцев обслуживали нас отлично и быстро. Хорошо знакомые блюда подавались по-иному, со всяческими добавками. Во время беседы мы коснулись того, как они, иностранцы, проводят в Москве свой досуг. И тут один из них обронил:
-Вы же знаете, найти женщину в Москве - не проблема.
Я так и уставилась на него. Как это – не проблема? Что это значит? Он поначалу решил, что я притворяюсь. Трудно верится в наивность других, если сам этим не страдаешь. А потом, поняв, с кем имеет дело, принялся терпеливо объяснять. Он понимает, что молодая интеллигентная девушка не в курсе. Но в Москве полным-полно проституток. Я с недоверием и почти враждебно выслушала небольшую лекцию на эту тему. Здравый смысл подсказывал, что врать ему нет никакого резона, но и поверить всему, что он поведал, я просто не могла. После разговор быстро перешел на темы театра, выставок, кино. Я продолжала беседу автоматически. Как, откуда могут быть у нас проститутки? Мне казалось, что я попала в другое время. Или в какой-то рассказ Л. Шейнина о Москве 20-30-х годов. А скоро и вовсе забыла об этом разговоре. Прошли годы, пока мне не пришлось, к ужасу моему и стыду, убедиться в правоте того парня. А также в собственной идиотской инфантильной тупости. Сегодня нет такого места на земном шарике, куда не ступила бы нога представительниц древнейшей профессии, чьим местом рождения была любая из бывших советских республик. Русские проститутки стали притчей во языцех.
* * *
Педро Альмодовар – режиссер необыкновенный. С одной стороны талант делает его уникальным, не похожим ни на кого. Пожалуй, все же одна ассоциация имеет место - с Феллини. Их многое объединяет. Они схожи по сочности,  по волшебству. Их истории, полные грусти, печали, одиночества раскрашены броскими, яркими красками. Какая-то особенная, животворная, мощная сила льется с экрана. Как бессмертная улыбка Кабирии.
* * *
Завтра у Сергея Никоненко день рождения. Ему исполнится ровно 60. Это так странно, так много! Сережу я не видела с 1993 года, когда он приезжал в Израиль с премьерой фильма. Я и сегодня вижу иногда его только на экране телевизора, и почти не замечаю всех этих лет, что мы живем с ним в разных странах. Ему никак не дать 60-ти. Может быть, взгляд чуть грустнее. Чуть больше седины. Чуть медленнее речь. Сережа и сегодня живет в том же доме на Сивцевом Вражке, где родился. Только этажем повыше, в давно уже не коммунальной пятикомнатной квартире. Сережа представляет собой пример абсолютно замечательного человека. Он талантливый актер, замечательный сын, хороший отец, верный муж, прекрасный друг. Он очень добрый. Не знаю, как теперь, а раньше всегда прекрасно ездил верхом. Но он не просто наездник, он любит и понимает лошадей. Он - особенный.  Не стандарт. Не подстраивается, не подражает. Он умеет приспосабливаться к разным людям, но при этом не заискивает. Актеру, то есть человеку с такой профессией, это не просто. Я горжусь тем, что написала о нем книжку. И была бы счастлива знать, что она хоть чем-то помогла ему в его нелегкой жизни. Возможно, сам он не считает себя счастливым, но он счастливый человек. Всю жизнь Сережа честно и от души занимается любимым делом. Конечно, счастливый! 
* * *
Валерий Леонтьев с самого начала своей большой карьеры не лукавил и не скрывал своих творческих пристрастий. Он был авангардом. И сразу же стал эдаким диссидентом на эстраде. Для того, чтобы попасть на телевидение, ему пришлось пройти долгий путь. Вначале он даже обряжался в пиджак и галстук, чтобы спеть песню о Родине на музыку, если не ошибаюсь, Тухманова – «Ненаглядная сторона»! Но как! Никаких «вывертов», плясок и пр. Статичный кадр, крупный план – и все! Режиссер ли так решил, Леонов ли выбрал сам эту манеру именно для этой песни, но когда он внимательно и серьезно смотрел зрителю ( в камеру!) прямо в глаза и тихо, но со своей обычной страстностью выводил: «Ненаглядная!.. Сторона!», - где была выразительная пауза между первым и вторым словом, не было никого из любителей хорошей музыки, кто бы не стал его поклонником в эту же минуту. Я полюбила Валерия Леонтьева сразу и навсегда, хотя к эстраде, честно говоря, особых пристрастий ни питала. После того, как он завоевал уже эстрадный Олимп, и вовсю демонстрировал полную свою волю в выборе не только репертуара, но и имиджа, мои родители долго не могли даже имени его слышать, и в момент любой трансляции переключали телевизор на другой канал. Так было до то момента, пока они не попали, не без давления с моей стороны, на его сольный концерт. Присутствовать в зале, видеть его на сцене, чувствовать мощь его огромной артистической энергии и не поддаться ей  – это было немыслимо! Я не удивилась, когда они пришли в полный восторг. Это еще одно доказательство того, что настоящий талант, даже не всегда понятный, берет тебя за душу иногда и вопреки твоей воле.
* * *
Сегодня  в Израиле день памяти героев и жертв Шоа, Катастрофы или, иначе, Холокоста. Шоа, Холокост… Эти слова я впервые услышала в Израиле. В России о них никто не имел понятия, как и о цифре – шесть миллионов – погибших. Мы много слышали про партизан, ни ничего  - про еврейские партизанские отряды, которые формировались из жителей еврейских местечек. Про них я узнала лишь в Израиле. Оказалось, что тут есть даже общество бывших партизан.
Кем-то посчитано, что около шести миллионов евреев погибло в Европе во времени фашистского нашествия. Утром в 10 часов, как заведено ежегодно, звучала сирена. В такой момент у нас в стране останавливается общественный и личный транспорт, люди выходят из машин, а на рабочих местах встают из-за столов и конвейерных линий.  На две минуты, что звучит сирена, все  застывают в скорбном молчании. Кажется, что даже животные цепенеют и ветер стихает.
Мои родители и мать моего отца выжили, но почти все остальные члены их больших семей погибли. Уже будучи в Израиле, я наслушалась множества рассказов про те годы. Сколько поразительных судеб, кажущихся невероятными, даже будь они описаны со всей возможной достоверностью. Ужас реальной жизни часто превосходит наше воображение. Может быть, это защитная реакция сознания.
Захава (Голда) Валькер перед самой войной долго добиралась до Палестины. Из-за тягот и опасностей пути, а также неопределенности своего пятилетного сына они с мужем оставили в Польше у родителей. А дальше все произошло очень просто: началась война. Никогда впоследствие она не смогла найти не только остатки своей семьи, но даже ее следов. Ей было за восемьдесят, когда мы познакомились, она уже была дважды вдовой, пережившей за годы своей большой жизни вместе со страной много всякого, но мысль о маленьком сыне, так трагически-непоправимо оставленном, никогда не покидала ее. Больше детей у нее никогда не было. Я не могу передать словами выражение ее глаз. В то же время, старая и очень больная, она была полна каких-то непонятных мне внутренних сил, которые поднимали ее с постели каждое утро, заставляли трудиться, двигаться, читать, слушать. Иногда в середине или в конце дня эта сила словно покидала ее на время, и тогда она беспомощно падала в кресло или в постель, чтобы через несколько часов вновь подняться и семенить по комнатам.
Или Ася Любошиц, большая и, как видно, очень дружная, теплая семья которой жила в Западной Белоруссии, владея большим поместьем. Семнадцатилетняя Асенька вместе с другими молодыми сионистами была послана семьей первой в Палестину на обустройство. Потом должны были перебраться и остальные. Но случилось иначе – началась, опять-таки, все та же самая война. Всю семью убили немцы. Ася показывала мне свои драгоценные фото, где все они – и родители, и сестры с братьями,- живые, смеющиеся, радостные, засняты в момент работы в саду или в доме. Похожая история произошла и с семьей ее будущего тогда мужа. Они познакомились, подружились и поженились, чтобы держаться вместе  - две одинокие птицы с подстреленным крылом. Мне выпало познакомиться с Асенькой в ее уже глубокой старости. Более доброго существа я не встречала. В ней была какая-то спокойная и твердая ясность. В гости к ней приходил иногда шумный, непрестанно пересыпающий  прибаутками речь старик, Моше-Гирш, ребенком прошедший гетто, концлагерь, еврейский партизанский отряд, потом долгие скитания по Европе, откуда, наконец, добрался до наших мест. Он с виду вполне нормальный, обычный человек. Но когда мы однажды сели вместе за стол и он стал лихорадочно даже не есть, а хватать еду, не разбираясь и судорожно глотая, почти не жуя, я увидела перед собой маленького, голодного, затравленного ребенка. 
* * *
Жизнь является тесным переплетением плохого и хорошего, ужасного и смешного. Асенька, которой около 85-ти лет, проснувшись однажды ночью, чувствует головокружение. Инстинктивно пытается встать с постели, но почва словно уходит из-под ног. Держась за стенку, перепуганная внезапным и вполне объяснимым возрастом ухудшением самочувствия, Асенька с трудом добирается до двери, ведущей в коридор, зовя на помощь домработницу, которая спит в комнате рядом. Однако та оказывается уже там, громко крича: "Ася, Ася, землетрясение!!!" Асенька останавливается и в изнеможении прислоняется к стене: "Слава Б-гу, слава Б-гу!" Работница считает, что Ася сошла с ума.
* * *
Когда-то, задолго до раскола в Таганке и администрирования на почве искусства Николай Губенко был вполне замечательной личностью. Прекрасный актер, он стал талантливым режиссером. Все его картины отличало особое острое видение мира. Самая моя любимая его картина – «Из жизни отдыхающих». Этот фильм снимался почти у меня на глазах. Вернее, монтировался. Я по делам бывала тогда на «Мосфильме» почти каждый день, и слышала, как наши остряки предрекали, что он снял материал «прямо в корзину». Имелась в виду та корзина в монтажной, куда сбрасывали вырезанные куски пленки, не вошедшие в фильм. Советская жизнь так смердила с каждого кадра этого фильма, что режиссеру никак не удавалось скрыть этот факт от строгих его работодателей. В конце концов, фильм все-таки вышел на экраны, хоть и весь изрезанно-искромсанный. Но даже после всех «притираний» каждый кадр убивает наповал. Совсем недавно я снова видела картину по одному из русских телеканалов и смогла в этом убедиться.
А что же сам Губенко? Ходили слухи о том, что у него было трудное детдомовское детство, что из ВГИКа его исключали за то, что исполосовал лицо ножом или бритвой одной из студенток в общежитии. Его всегда защищал Герасимов. Только благодаря своим педагогам он смог закончить вуз и стать актером, а потом и режиссером. В студенческие времена между ним и его сокурсницей Жанной Болотовой возникла стойкая взаимная «классовая» неприязнь, которая  впоследствие внезапно для всех переросла в не менее стойкую взаимную и постоянно прилюдно выказываемую пылкую любовь. В этом не вижу греха большого, вот только доза демонстрируемого чувства была  всегда чуть больше нормы. Переигрывали. И это меня всякий раз коробило. Мне почему-то хотелось, чтобы они на самом деле так любили друг друга. И каждую их позу на людях я воспринимала, как оскорбление любви. А сегодня я думаю, что, возможно, это и была любовь, кто же может знать это наверное...
* * *
О парах. Одну такую пару я видела вблизи достаточно, чтобы считать, что они действительно любят друг друга. Это были Нана Джорджадзе и Ираклий Квирикадзе. Даже просто наблюдать их вместе, рядом, было удовольствием. Вместе с ними я однажды, наверное, нарушила закон: спеша куда-то, мы с компанией друзей набились в переполненную машину. Мы с Наной, скрючившись, лежали на чьих-то ногах. Убей Б-г, не помню, куда  и зачем мы ехали.
* * *
Сергей Соловьев, интеллектуал почти карликового роста, с проницательным взором, громко заявив о себе с самого начала своей кинокарьеры, больше не покидал «десятку сильнейших». Маленький его дебют – экранизация чеховского рассказа – мне и по сей день милее всего остального, что им снято. Это – лучшее. Уже в «Сто дней после детства» он проявил себя как крепкий профессионал, создавший свой собственный киномир и плевать хотевший на то, что мир этот никак не походил на мир реальный. Искусство и есть особый, искусственный мир. Но за всеми атрибутами его киноприемов, за всей завораживающей зрелищностью, за добросовестно отработанной им замедленной и инфантильной пластикой, за всем этим вставал холодный, рассчетливый эстет. Он быстро брал на вооружение новейшие достижения своих соратников, таких, как, например, Алексей Герман, прорыв которого в новую киноэстетику был чрезвычайно заманчив для подражателей. Так появилась, например,  «Чужая Белая и Рябой». Примечательно, что сам Соловьев легко принимал в том любые упреки киноведов, как бы соглашаясь, но тут же мягко отбрасывая их в вечность, чтобы поставить новый жирный восклицательный знак на своей все более широкой кинотерритории. 
* * *
Актриса Людмила Касаткина была женой режиссера Сергей Колосова, и во многом благодаря этому факту именно ей довелось играть во всех его фильмах главные роли. Играть Касаткина могла, вот только руки у нее всегда должны были быть чем-то заняты, а иначе ничего не получалось.  Фраза: «Дайте  Люке что-то в руки!» - была на «Мосфильме» крылатой.
* * *
Есть вещи, что и захочешь – не забудешь. Например, Чоп. Слово-то какое! Коротко и коряво. Последняя пристань, граница. Последний плевок в спину нам, уходящим. Прошло столько лет, а я ясно помню подлую рожу того милицейского (пограничника?), который заставил меня, моих стариков-родителей и двоих детей пешком, с чемоданами, идти в таможню при малюсенькой станции, где мы оказались в хвосте огромной очереди ожидающих таможенного досмотра. Поезд стоял на границе лишь два часа. Следующий – через сутки. У детей еще в поезде, видимо, от всех треволнений поднялась температура. До сих пор не понимаю, что произошло. Помню, что я понеслась к началу очереди, к посту. Помню, что стояла там и кричала на милиционера. А что кричала – не помню. Но, как ни странно, мои вопли неожиданно возымели действие. Что это было, как не чудо? Нас пропустили! Конечно, обшарили все. К поезду мы попали, фактически, в последнюю минуту. Он уже почти трогался с места. И тут из вагона выскочили несколько человек. Это были венгры, туристы, едущие из Москвы домой, в Будапешт. За две секунды они покидали наши чемоданы в вагон, а потом втащили и нас самих. Секунды и минуты, когда поезд медленно тронулся и покатился по «ничьей»  земле в венгерскую сторону, я не забуду никогда, до самой смерти. Неужели все?! Они уже не властны больше над нашими жизнями?! Мы – свободны!!!
* * *
Рене Клер сказал: «Мой фильм готов, осталось его только снять».
Моя книга готова, осталось ее только написать.
* * *
Много раз слышала от людей, побывавших, в отличие от меня, в бывшем СССР в  последние десять лет, что в России все изменилось. Друзья повторяют, что неузнаваемо переменилась сама Москва – настоящая Европа! Да я верю. Время ведь не остановишь. Но когда я вижу на телеэкране зимой огромные горы тающего днем и промерзающего вновь за ночь грязного снега, когда один из знакомых рассказывает, что месячное его жалованье едва составляет 300 долларов, я недоумеваю: что же изменилось? Не о трудностях я. О тупике. Том самом, в котором, по разумению Абдрашитова и Миндадзе, когда-то остановился поезд. Сегодня я вижу, чувствую этот тупик, увы, так же  ясно, как в прежние времена -  стоит лишь включить любой из русских телеканалов. Бурные потоки антиамериканизма, ни в чем не уступающие по пропагандисткой силе бывше-советским. В России сегодня, по моему мнению, так же, как и много лет назад, то есть традиционно, ненавидят с одинаковой силой Америку со всеми американцами, евреев, кавказцев и всех богатых любой национальности. На прошлой неделе отправила по электронной почте подруге юности в Москву сказочной красоты мультяшку из интернета, поздравление с Новым годом. Что вы думаете, какой был ответ? Она попросила больше ей ничего такого не присылать, потому что «терпеть не может американские открытки". 
* * *
В христианской традиции принято считать Б-га ответственным за все хорошее, а дьявола – за все плохое. Мне больше импонирует иудейская трактовка проблемы добра и зла: наш мир создан Б-гом в единстве и борьбе этих противоположных начал. Дело каждого выбрать, как жить и что делать. Существует ли абсолютное добро? Может быть, в виде энергетического центра, расположенного довольно  высоко от нашего "нижнего" мира, а его носители считаются поэтому "не от мира сего"? Зло, быть может, многолико, но я определила два рода: осознанное и неосознанное. Осознанное зло причиняют человеку, который иной раз этого совершенно не заслужил. Неосознанное – это и добро, что чинят тому, который также этого  совершенно не заслужил. И то, и другое наказуемо. Не приходилось ли каждому хоть раз в жизни с обидой и недоумением сказать: "Как же так? А я сделал\а ему\ей столько добра!.."
* * *
Я очень была горда тем, что в Израиль переехал жить Герц Франк. Гордилась я тем, что именно Израиль он выбрал. Оказалось, что он знает иврит, учился в детстве в хедере. Вообще говорят, что иврит не учат – вспоминают. Франк уже в весьма зрелом
(чтобы не сказать – пожилом) возрасте переменил жизнь, что также кажется мне фактом примечательным. Для художника это подвиг. Для художника его масштаба – сильная точка в финале жизни, поставленная самим автором. Франк – великий документалист. Такое кино, как делал он, не мог никто другой. И картины его – маленькие островки новой реальности, которые зажили после того, как автор выпустил их в свет, своей собственной, отдельной и уникальной жизнью. Каждый фильм – явление. Много ли вы знаете в кино людей, про которых можно сказать это? 
* * *
Большой театр. Великие имена, всемирная слава. Но так случилось, что для меня эти слова – Большой театр – означают большое разочарование. Как-то раз в студенческие годы мы с друзьями, гуляя,  буквально наткнулась в окрестностях Большого на группу работников театра. Среди них была и Надежда Павлова вместе с непременной Сахаровой, ее «педагогиней» из Пермского училища, переехавшей вместе с ученицей в Москву, в Большой. Мы тогда так были этой маленькой Наденькой очарованы, что решили воспользоваться случаем, чтобы выразить чувства благодарных зрителей. Павлова оказалась просто крошечной и невероятно худой даже для балерины. На все наши словоизлияния она никак не ответила, зато смерила всю нашу компанию холодным и злым взглядом. Нечего и говорить, что после этого случая мы уже были другого мнения о молодом даровании. 
В другой раз мы отправились смотреть «Ивана Грозного» в постановке  Григоровича. Уже в первом акте стало ясно, что перед нами отредактированная копия «Спартака»: мизансценены, хореография, все было просто перенесено в сюжет «Грозного». С таким трудом доставшиеся нам билеты пропали – мы просто ушли, не досидев  до финала.
Еще пример: в Россию, в Москву, на однодневную гастроль прилетела знаменитая Грейс Бэмбри, солистка Метрополитен-Опера, специально для выступления с труппой Большого в «Доне Карлосе». Я до того никогда не слышала на сцене Огнивцева, а именно он должен был петь заглавную партию. Ну, такого позора мне еще видеть не приходилось. Нет, не подумайте, Бэмбри пела изумительно, но это было единственное светлое пятно на общем фоне всего спектакля. Ужасен был Огнивцев. То ли был в тот вечер не в голосе, то ли время его прошло, но он даже не спел, а скорее прокричал свою партию, и несколько раз просто вульгарно «дал петуха». В довершение всего раздвижные декорации, менявшиеся в каждой сцене, поднимаясь и опускаясь, издавали душераздирающие скрипы в страшных муках умирающего старого и давно проржавевшего металла. Убогость эта, отвратительная сама по себе, была усугублена присутствием замечательной американской певицы. Чем ослепительней сверкал ее талант, тем позорнее выглядела прославленная труппа Большого. Поистине, незабываемое зрелище! 
* * *
В прежние года переводчики-синхронисты были в Москве нарасхват. Просмотры для профессионалов, а также более широкие – в Доме кино - требовали от переводчика достаточно высокой квалификации. Однако, увы, не все из них могли этим похвастать. Поэтому те, кто знали свое дело, были знамениты. Вася принадлежал именно к таким. Василий Овидиевич Горчаков – таково его полное имя. Ирония судьбы - из рода Горчаковых, но при этом также и сын достаточно известного советского чекиста. Васька недоучился в высшем учебном заведении, но это не помешало ему стать лучшим в Москве переводчиком с английского.  Все талантливые мужики в России всегда пили. Вася не был исключением. Казалось, что он всегда был хоть чуть-чуть, но «под шафе». Не проходило дня, чтобы не увидеть Ваську то ли в буфете, то ли в ресторане Дома кино, с непременной рюмкой в руке, почти всегда в компании моего любимого критика Виктора Демина, разделявшего с Васькой его страсть к хорошей выпивке и хорошему кино. Часто Вася переводил картину, держа в одной руке микрофон, а в другой - бутылку пива, которое он потреблял, по-моему, вместо воды. Однажды во время паузы микрофон протранслировал на весь зал недвусмысленное бульканье: Васька использовал время, чтобы наполнить стакан. Зал просто лег от смеха. Примечательно, что в трезвом виде это уже был совсем другой человек: скучный, вялый, с пустым взором. Как у Володина, написавшего «Записки нетрезвого человека»: «Я выпью, я становлюсь умнее – и пишу!!» Так и Васька: стоило ему только пригубить нечто алкогольное, как он мгновенно преображался и становился тем собранным, энергичным острословом и обаятельнейшим собеседником, которого отличали блестящий ум, эрудиция и моментальная реакция. Как-то раз, на одном из болшевских семинаров, Васька спас меня от одного назойливого ухажера. Тот режиссер был  мне симпатичен и мил чисто по-дружески, не более. Но никак не хотел этого понять. Ну, не портить же отношения! Час был поздний, а режиссер расселся в моей комнате и не думал уходить. Васька занимал соседний с моим номер. Я в отчаянии, заглянув, сказала только: «Вась, выручай!». Уж не знаю, как, но Васька все понял мгновенно, без объяснений. Через секунду он уже сидел в моем номере рядом с режиссером, ведя непринужденную беседу и игнорируя отчаянные знаки, которые тот ему делал, ясно давая понять, что Васька тут лишний. Так прошел час, потом второй, третий. Оба не трогались с места. Была глубокая ночь. Режиссер сдался первым. Он ушел, бросив на Ваську свирепый прощальный взгляд. А мы с Васькой еще минут пять тихо, обессиленно хохотали.
* * *
Отъезд из России означал, наряду с прочим, расставание с теми маленькими вещами и вещицами, которые были моей «материальной средой». Я долго не раздумывала, заплатить ли эту цену за возможность вывезти родителей и детей из России. Я готова была на все, лишь бы ускорить или облегчить  моей семье и себе самой тяжести всего этого предприятия. Отказаться пришлось от многого. Я не жалела ни о чем. Мне не так уж трудно было это сделать, ибо цель была дорога и поглотила всю меня. Прошли годы. Но сейчас, теперь, когда все это, кажется, так далеко позади, внезапно испытываю мгновенные и хватающие за сердце атаки этого «плюскварперфектум». В маленьком магазинчике русской книги на улице Алленби мой взгляд упирается в букинистическую полку: темно-зеленый том, редкое издание, «Русская поэзия второй половины 19 века». Такой же, читанный-перечитанный, черт знает сколько лет стоял и на моей книжной полке в Москве. Рука моя сама схватила том, раскрыла – нет, не мой, тот был надписан.  Или: герой телефильма, который я едва смотрю, занятая какими-то домашними делами, подносит к губам хрустальный стакан, в котором я узнаю точную копию моего собственного, одного из шести, проданных мною вместе с другой дорогой посудой перед самым отъездом. Это всего лишь вещи, верно? Или нет – не знаю...
* * *
На «Улице 25-го Октября», совсем рядом с Красной площадью и, что не менее важно, с ГУМом располагался Историко-Архивный институт. Когда-то в петровскую эпоху здесь был первый университет России – Славяно-греко-латинская академия. Нарядное разноцветное здание причудливо соединявшее  готику в виде высоких шпилей с колоннами славянской лепнины. Внутри - три или четыре этажа деревянных лестниц, которые производили впечателение дряхлой старины, что по-своему даже пленяло. Во внутреннем дворике стояло совсем сказочное одноэтажное здание, уцелевшее только каким-то чудом с времен Ивана Грозного. Тут был государев приказ, не помню только вот, каких именно дел. Прелестная старина, пусть припудренная и отреставрированная, но все-таки не убитая, подлинная. Много чудес открывалось в этом доме. Учиться здесь было по-настоящему интересно. Архивы – дело тонкое.
Когда решался вопрос, куда проситься на практику на 4-ом курсе, я неожиданно услышала от своего научного руководителя, Виктора Муравьева, предложение, которого жаждала – ЦГАЛИ, архив литературы и искусства. А я не смела и надеяться. Это было, как в сказке. Мы были практикантами, и нам дали большую и самую «неблагодарную» работу, браться за которую не хотели сами сотрудники архива, - разбирать только что полученные в дар от Ираклия Андронникова рукописи его тетки, известного «толстоведа» Любови Гуревич.  Это архив попал к нему после ее смерти и представлял собой груду мешков, заполненных законченными и незаконченными, отпечатанными и рукописными листами, листочками, блокнотами, дневниками и письмами. То, что было нудной и тяжелой повинностью для виды повидавших архивистов, для нас обернулось уникальным и увлекательным предприятием. Мы впервые смогли узнать, каково удивительное, щемящее чувство открытия подлинного, не придуманного, самого что ни на есть настоящего документа. Дневник – тетрадь, исписанная вначале крупным детским, потом юношески-ломким, летящим почерком, сменяющимся на наших глазах на стойкий,  уравновешанный, но все равно такой же летящий «взрослый». Я раскрыла сложенный во много раз листок с письмом, а из складки выпал засушенный сиренево-розовый цветок, живой привет из конца 19-го столетия. Я была потрясена одинаково и самими этими письмами, и тем фактом, что мы вторгаемся в запретную зону частной жизни, причем, делаем это, так сказать, по долгу службы.  А сами письма! Не только слог, но высокий уровень отношений, мужественная искренность чувств. Я независтлива, но тут, читая переписку матери и дочери-подростка, в которой они обсуждают первую влюбленность девочки и то, как ей вести себя с мальчиком, впервые почувствовала что-то вроде зависти. Маму свою я очень любила. Но о мальчиках с ней говорить было немыслимо.
* * *
Мои предки – евреи, как принято говорить, галицийские. Родина моих родителей – маленькие местечки под Одессой. Причудливая вязь их судеб пролегла параллельно (они учились на разных курсах одного и того же мединститута), чтобы пересечься впоследствие в затерянной и безусловно забытой Б-гом донбасской глуши, где мне и случилось появиться на свет. Я знала только одну бабушку – бабушку Цилю, папину маму. Дедушка, Залман Барский, не вернулся с фронта. Только через несколько лет после окончания войны было получено извещение о том, что он в сорок четвертом пропал без вести. Будучи студенткой историко-архивного института, я пыталась через друзей получить какие-нибудь дополнительные сведения, но в картотеке архива министерства обороны ничего не оказалось. Вероятно, подобных судеб тысячи, однако отсутствие точных данных и каких бы то ни было  подробностей невольно придавали  этой истории некую таинственность, что есть в любой незавершенности. Бабушка любила рассказывать мне о нем разные истории, и всегда утверждала, что он жив. Ее уверенность передалась и мне, так что мы обе долго жили в ожидании того удивительного момента, когда он внезапно появится на пороге, или, на худой конец, пришлет письмо.
Мама родилась – в это трудно поверить, но это чистая правда! – по дороге в Израиль. Ну, тогда это еще была Палестина. Их большая семья поселилась где-то, как маме запомнилось, на краю старого Яффо, откуда потихоньку приростал Тель-Авив. 
Вот все это, весь этот кусок жизни, оставался много лет для меня тайной. Мама никогда не рассказывала об этом. На всякий случай. Советский стиль жизни намертво впечатал в ее сознание, что молчание – золото.  Возвращение маминой семьи на заре 30-х в страну победившего социализма ознаменовалось вначале только тем, что все вещи и ценности были безжалостно отбраны советскими таможенниками, а затем и арестом дедушки в 1938-ом году, разумеется, как сионистного шпиона. Ему дали «десять лет без права переписки». Только перед самым отъездом в Израиль мы получили, как результат перестройки и гласности, известие из архива КГБ о том, что дедушка мой был в ту же ночь расстрелян.
Тель-авивское прошлое не давало мне покоя. Снова и снова я расспрашивала маму, пытаясь выудить из скудных ее воспоминаний какие-нибудь подробности. Однако единственным точным фактом, которым я располагала, была наша, вернее мамина девичья фамилия. И она не подвела! В архивном хранилище муниципалитета, куда мне не без труда удалось пройти, я обнаружила несколько книг с переписью жителей в 20-е годы, а в них – имена моих бабушки и дедушки. Тут же был указан адрес. Я изучила все карты – такая улица значилась и на самой современной. И все-таки, мне не верилось, что нашла. Я пришла сюда, в самое сердце старого Тель-Авива, на перекресток бульвара Ротшильда с маленькой улочкой. Дом стоял. Он был уже не одноэтажным, каким мама помнила, а с достроенными еще двумя этажами, но все равно, это был тот же самый дом, заложенный когда-то мамиными родителями! Неодолимая силы судьбы, приведшая их сюда в начале 20-х годов, на их исходе трагически толкнувшая обратно в сюрреальность советизма, сделала так, чтобы выросшая без них и почти ничего  этого не знающая их внучка по велению той же силы вернулась, привезла своих немолодых родителей и еще маленьких детей не только сюда, в Израиль, но в тот же город, где поселилась не так уж далеко от своего родового гнезда. Те маленькие "узелки на память", что есть в любой семье, составляющие предметную память поколений, мне не дано было хранить: войны и эвокуации, переезды, пожары, аресты... Кроме двух-трех фотоснимков, не осталось ровным счетом ничего, что хранило бы для меня тепло рук моих бабушек и дедушек, что рассказало бы мне о том, что за люди были они, во что верили и что любили. И – о чудо! – возник из вечного небытия этот домик,  куда меня за руку привела всевидящая Судьба, чтобы я убедилась в том, что она существует, и ничто не исчезает бесследно.
* * *
Когда на меня находит блажь чистоты и я перемываю остатки сервизов, каким-то чудом уцелевших и довезенных до моего израильского дома, мне представляется, что это моя жизнь скользит под моими пальцами и вместе со струйками воды  утекает в Лету. И тогда я, подобно героине рассказа О’Генри, размышляю, что произойдет в момент, когда разобьется последняя чашка или тарелка из этих вещей, сопровождавших меня на протяжении всей моей жизни?   
* * *
Иногда в Израиле меня судьба то пропускает в многоэтажном здании «Бейт-ха-текстиль» в лифт рядом с прилетевшим в Израиль на пару дней по делам Александром Яковлевым,  то переносит в Эйлат на крошечном самолетике вместе с окруженным охраной Авигдором Либерманом (либо с не охраняемым никем певцом Яэлем Голаном), то сталкивает на железнодорожном Тель-Авивском вокзале с нагримированным и готовым к съемке нового клипа Шлемо Арци, то сажает в один вагон поезда Тель-Авив–Хайфа с Рафулем. Ловлю такси на набережной, а за мной пристраивается спецкорр CNN в Израиле, хорошо знакомый всем по своим телерепортажам. Останавливаюсь на секунду на углу улиц Кинг-Джорж и Дизенгофф, а рядом маячит бритая голова руководителя ШАБАКа. Покупаю в магазине книжку, а передо мной в кассе рассчитывается  любимая мной молодая актриса Аелет Зорар. В моем постоянном эйлатском пристанище - гостинице «Дан» - я сталкиваюсь с Иудой Леви, совсем молодым, но уже жутко у нас знаменитым. "А-лян, май-ньяним?! – выкрикивает какой-то обгоняющий меня на улице Шенкин детина в прижатый к уху мобильник, и я узнаю в нем тележурналиста Эммануэля Розена. Отступаю в сторону от своего наружного почтового ящика и почти сталкиваюсь с Ури Геллером, который и живет-то в Лондоне, наезжая лишь изредка в Израиль. Никакой мистики, просто у нас маленькая страна?
* * *
Моих детей зовут Ади и Максим. Мой Ади, мой Максим. На иврите -  «Ади шели, Максим шели»  В переводе на русский язык «Ади» означает сокровище. «Максим» - превосходный.  Ади шели, Максим шели!
* * *
Как-то все больше склоняюсь к мысли, что весь наш мир, включая нас самих – большой компьютер, перерабатывающий определенную программу. Явно придуманную, искусственно созданную. Кем, чем? – вот вопрос. Разгадки размножены вокруг нас. «Signs». Нам тычут под нос яйцо – маленькую модель вселенной и человека, да что там – всего! В сущности, смешной вопрос о том, что появилось раньше – курица или яйцо – превращается в самый что ни на есть наисерьезнейший. И это и смешно, и грустно одновременно. Перед нами явное чудо, превращение материи: маленькое желтое жидкое ядро, окруженное таким же жидким белком, через вполне определенный (кем-то или чем-то?) промежуток времени превращается в цыпленка, а затем и курицу, в которой всего понемногу – и кровь, и жилы, и мясо, и кость. 
* * *
Интересно, на что похож Лондон? Или Флоренция? А Нью-Йорк?! Г-ди, в скольких же замечательных местах я еще не побывала!
* * *
Я въезжаю – почти невероятно, но – происходит! - в Лондон. И он оказывается совсем не туманным, не скучным и не мрачным, как привычно думать по всем стандартам школьно-литературного образования, а цветным, радостным и очень уютным. Да, он почти весь выстроен из коричневого кирпича, но зато какое разноцветье нарядных цветочных вазонов, подвешенных к каждому фонарному столбу! Двери домов выкрашены яркими сочными красками - красными, синими или желтыми. Нежно зеленеют аккуратные газоны. Англия – страна парков. И университетов, и библиотек, и картинных галерей. В национальную галерею я прихожу дважды: второй раз – в последний перед отъездом день, чтобы попрощаться в двумя-тремя картинами, которые я особенно люблю. Неожиданно для меня это Писарро и Сислей. В смысле, не Ренуар. Работы, поразившие меня, пронзительны, остры. Я всегда помню тот самый  первый раз, когда я по-настоящему почувствовала силу импрессионизма. Понимать головой все – недостаточно. В искусстве нельзя не прочувствовать. Много лет назад большой друг и соратник социализма Арманд Хаммер привез в Россию свою частную коллекцию. Я училась тогда в школе. Помню, как мы обходили за залом зал. Это была замечательная коллеция, и многое мне нравилось. Я собиралась перейти из одного зала в другой, как меня позвали, и я обернулась. В ту же секунду мне в лицо швырнул порыв ветра резкий и свежий запах моря.  Мне казалось, я чувствую влагу на лице, на губах - вкус соленой воды. Через секунду наваждение исчезло, и я видела только полотно. Это был «Вид Бордигеры» Клода Моне.  Нужно ли говорить, что я и раньше видела и эту, и многие другие работы в многочисленных репродукциях. Я всегда умела замечать выбор сюжета, композицию, уровень мастерства, владения техникой, цвет, умение создать определенное настроение и прочее. Но никогда мне не было так ясно, в чем настоящая разница между подлинником и самой лучшей копией.
В Национальной галерее в Лондоне я стремилась увидеть прежде всего знакомое и не предполагала никаких неожиданностей. «Лувр в снегу» Писарро – маленький шедевр, скромный, лаконичный и по теме, и по выбору выразительных средств. Маленькая картинка, как маленькое оконце, открывающее вид  зимнего  парижского пейзажа. Белый город, река – все под снегом, стылый полупрозрачный воздух. Кажется, что все задержало дыхание, а это просто я, гляжу – не могу наглядеться. Ни вздохнуть, ни выдохнуть. Что? Почему? Отставим  в сторону весь тот ворох правильных, подходящих к случаю слов, определений, грамотно и профессионально нанизанных на стержень смысла, которые выстроит вам любой искусствовед. Все верно, как сказал в одном своем фильме С. Герасимов, а «мороз не идет»!  И кто объяснит, почему тут - «идет»? Как нераскрытая книга всегда ждет своего читателя, так полотно художника тихо висит на стене, дожидаясь своего зрителя. И все то чудо, которое вылилось на нее из-под кисти автора, сохраняется в неприкосновенной своей полноте, как таинственная, манящая, обязательно доступная для раскрытия загадка - истина. 
* * *
Без происшествий у меня не бывает. Только мы с моей подружкой, смертельно усталые после  многочасовых пешеходных туров по Лондону, вернулись в гостиницу, как раздалась душераздирающая сирена – сработала противопожарная система безопасности. Горим! Полусонные, полуодетые постояльцы, кто в чем, выскакивают на улицу. Нам кажется, что пожарные прибывают буквально через две-три минуты. Ложная тревога. Но эта ситуация четырежды повторяется во время нашего шестидневного пребывания в гостинице! Кто-то высказывает мысль, что причина вечерних побудок в израильском составе большинства из проживающих тут. Что же, и не такое возможно вообразить в наше бурное «интифадное» время.
* * *
Есть один город в зарубежье, к которому у меня особое отношение. Это Нью-Йорк. Все, что я знаю и люблю в Америке и про Америку, про большой открытый мир, полный свободы, красок и вибрации энергии творчества, олицетворяет для меня этот город. Подумать только, как хорошо он знаком мне только по одному лишь кино! Не говоря уж о ТВ. Со всех сторон заснят Центральный парк. Исхожен Бродвей и Пятая авеню. До боли родным кажется Тайм-сквер, вход в метро на 42-ой улице или в Метрополитен-музей. Этот город, с любовью отснятый разными кинематографистами, скрупулезно описанный десятки раз в прозе, вошел в мою жизнь, как любимая книга, которую открываешь с чувством радостного узнавания и, в то же время, ожидания удивительного приключения. Завтра – годовщина американской трагедии новейшего, как говорят историки, времени. Нью-Йоркская, манхэттенская... Я и сейчас чувствуют толчок пульса в горле, когда вижу в телепередачах эти две такие знаменитые и сразу узнаваемые всеми в мире высотки-прямоугольники – дымящиеся, горящие. Или – до рокового дня - полные огней, гордые знаки центра Америки, мира, цивилизации.
В России принято было относиться презрительно к Америке и американцам, но с пиететом к Франции и французам. Стоит хотя бы раз посетить Париж, чтобы рассеять иллюзии. Французы вовсе не рады туристам и всем приезжим.  Они всем своим видом показывают тебе, что, мол, погостевал, фраер, и будя. Домой пора! Официанты и таксисты несут свою трудную службу, не скрывая высокомерного раздражения. Конечно, не все. Иногда можно напасть на любезного. Не так в Лондоне. Тут любезны все. И если даже тебе не очень рады, не дадут этого почувствовать. И если лондонцы фальшивы, то и фальши не почувствуешь. Мне кажется, они просто очень хорошо воспитаны.
* * *
Меня с детства приучили думать, что деньги – некое социальное зло, неприятное житейское недоразумение. Издержки социалистического воспитания. Да и по знаку зодиака Стрельцы дорожат духовными ценностями гораздо больше, нежели материальными. Но с возрастом я научилась относиться к деньгам по-иному. Я оценила их, я люблю чувство уверенности, спокойствия и комфорта, которое они приносят человеку.  Вообще, мне деньги представляются вещью волшебной. Нет, они не меняют человека. Но как магический кристалл, они обладают способностью укрупнять то, что лежит в основе человеческой личности. Обычно людям так или иначе удается скрывать свою сущность (в основном, свои недостатки) и иногда весьма успешно от окружающих, притворяясь тем, кем они в действительности не являются. Однако стоит только между личностью и окружающими поставить деньги, как все преображается. Человек становится словно прозрачен: каким-бы образом он ни скрывал свою суть, при помощи этого самого магического кристалла – денег – она неприменно проявится и станет очевидна для всех. Что бы ни было внутри человека – добро или зло - скрыть его уже невозможно.
* * *
Фальш мне отвратительна, она противна моей натуре и проявление ее вызывает у меня приступы  тошноты. А лизоблюды и подхалимы - зубную боль. Почему-то особенно отвратительно мне это поведение в женщинах. Такая всегда начальству обязательно заглядывает в лицо, омерзительно-подобострастно при этом подхихикивая, пристраивая в свой вербальный ряд заботливо заготовленный заранее, примитивный и убогий, однако всегда безотказно срабатывающий вязко-слащавый комплимент.
* * *
Я люблю, когда у человека аккуратно подстрижены ногти, в порядке зубы. Когда от  него приятно и ненавязчиво пахнет. Люблю все настоящее и предпочла бы всегда говорить, что думаю, напрямик, но чтобы при этом от моей резкости (отнюдь, увы, не редкой!) никто не страдал и не был обижен. Терпеть не могу разочаровываться в людях, а вернее, удостовериться в очередной раз, что зря я старалась так долго дать человеку еще и еще один шанс, при том, что моя интуиция мне всегда с первой же секунды безошибочно подсказывала, каково интинное положение вещей.
* * *
В юности я внезапно разлюбила Моцарта. Мне стала претить программность этой музыки, такой красивой, но такой необратимо выверенной геометрической правильностью. Скучно, сухо. Я думала: "Как красивый цветок без запаха". Прошли годы, и также внезапно эта музыка – милостиво! – ко мне вернулась.
* * *
В одном из залов Национальной галереи в Лондоне мы наткнулись на группу ребятни младшего детсадовского возраста. Эксурсовод сидела перед ними, поджав под себя скрещенные ноги. Ее горящие глаза были такими же яркими, как глаза ребятишек, которые буквально с открытыми ртами, всем существом внимали ее рассказу. Скорее, это был спектакль, театр одного актера, балаган на площади.  Я никак не могла заставить себя повернуться и уйти. То энергетическое поле, которое возникло от ее речи, могло быть вызвано только редким талантом. Это был какой-то вихрь, магнитная буря. Освобождение Б-й энергии. В такие минуты ты чувствуешь, что живешь! И не только оттого, что искусство заразительно, заразителен талант, но и оттого, что тебе дано также благодатное свойство увидеть и различить это чудо.  И благодаря этому ты чувствуешь и себя к нему причастным.
* * *
Три самых больших города в Израиле – Ирушалаим, Тель-Авив и Хайфа. Юго-Восток, Запад и Север.  Совершенно разные. Есть пословица: "Ирушалаим молится, Тель-Авив веселится, Хайфа работает". Пословица примитивно-глупая, но доля правды в ней есть. Каждый город – со своим лицом. Но было время, когда я этих лиц не различала. Попав поначалу в Хайфу, я сразу полюбила кривизны узких улиц, вьющихся, как плющ, вокруг горы Кармель, чтобы окончиться где-то далеко наверху.  Поразительное сходство с Сан-Франциско, даже порт и море. Это бросается в глаза каждому, кто знает Америку хотя бы по кинофильмам.
Тель-Авив совершенно другой. Поначалу никак не могла "раскусить" его: одинаковые для всех наших городов стандартные жилые дома в 3-4 этажа, при виде которых сводит скулы от скуки. Я тогда бывала в Тель-Авиве только пару раз, наскоком. Ханна, моя троюродная сестра, в эти приезды встречала меня у вокзала и отвозила, куда нужно. В один такой приезд нам надо было навестить мамину двоюродную сестру, живущую постоянно в Америке и наезжающую раз в году в Израиль на несколько месяцев. В тот раз она остановилась в гостинице "Хилтон", на самом последнем этаже. Помню, что кто-то ее задержал, и мы ждали ее в холле. Я, слоняясь, подошла к большому окну. И замерла. Но показалось, что мир замер в это мгновение:  огромный белый город  раскинулся внизу, как будто книга раскрылась. Он лежал передо мной, как на ладони. Легкий, воздушный, теплый. В его атмосфере смешались ароматы кофе, моря, манго и еще чего-то неуловимого, но успокаивающего и волнующего одновременно. И я влюбилась в Тель-Авив.  В его парадоксальную неторопливую суету, в тенистые кафе со столиками прямо на тротуаре, в негу послеполуденной жары, в сумасшедшую суматоху мчащихся машин, ругани водителей, где каждый считает другого идиотом, в набережную, протянувшуюся на много километров, в морской бриз и тенистый бульвар Ротшильда.  Что может быть лучше нескольких часов, проведенных в маленьком кафе на тель-авивской набережной, расположенном прямо на пляже!  Можно заказать салат с оливковым маслом, сок или кофе. Или сладкий арбуз, который подают вместе с брынзой.  И смотреть на море и волны, на маленькие парусники, шустро снующие по морской глади, размышляя обо всем, что в голову приходит.  Блаженны сидящие у моря.
* * *
Кто сказал, что в моей жизни нет кино? А вот и есть! И не все ли равно, что экран сужен до размеров дисплея моего компьютера, на котором я гоняю взад-вперед видеофайл: делаю субтитры, перевожу фильм с английского и иврита на русский. Перевожу фильмы, документальные и игровые; телесериалы, ток-шоу, мультики. Тьфу, тьфу, тьфу!!! Я здорово привязалась к этим переводам, получая немалое удовольствие от «самого процесса». Но почему, черт подери, платят за них такие гроши?!   
* * *
К кинодраматургу Александру Миндадзе я всегда относилась с особым уважением. Он казался мне чрезвычайно умным, что невероятно интриговало. Писатель, умеющий придумать сюжет, уже представлялся мне небожителем, которому подвластно все. То есть, то, что не подвластно мне, простой смертной. Тем более, те сюжеты, что придумывал Саша. Я  с полным простодушием и так, и эдак пыталась его вызвать на откровенность, и раскрыть, наконец, проклятый секрет бытия!
- Саша, вот Вы – писатель, значит – все знаете?
- В каком смысле?
- Ну, знаете, как говорят, раз писатель, то значит – все знает! Вы правда - все-все знаете?
Затаив дыхание, жду ответа.
Тель-Авив,  1999-2009


Рецензии
На это произведение написано 6 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.