Перелом 7 - 16

В начале ноября, когда тихие и теплые октябрьские дни смыло холодными дождями, после которых круто завернули северные ветры, погнавшие по задубеневшей степи сухими поземками, Похмельный стал все чаще задумываться: а не напрасно ли он умолил Колодуба списать его с девятнадцатой штрафной? Может, со временем преодолел, подавил бы в себе страх и все бы у него наладилось? Первое время было бы, конечно, тяжело и жутко, но ведь - и сухо, безветренно. Барак - на своем угольке, всегда тепло, пайка шахтерская, свое место на нарах, постелька, помывка, а главное - треть срока скостить обещано. Если за побег не добавили, к весне могло засветить освобождение...

Первые холода несколько остудили хозяйственный пыл, людей реже и меньшими партиями стали гонять по стройкам, у него появилась новая и, судя по всему, постоянная работа - развозить парой быков по карагандинским поселкам мелкие грузы - те же тюки, бочки, стекло, рамы, рулоны кровельного железа... На этой работе, признавал он, нет того страха, какой он наверняка бы еще долго испытывал, останься на шахте, но и хорошего было мало, напрасно ему завидуют. Вот-вот ударят морозы, понесет настоящими буранами - и что тогда ему делать на голых, пустых дорогах, целыми днями горбясь и укрываясь за ящиками в санях, одетому в истрепанную солдатскую шинель поверх тонкой, прожженной во многих местах фуфайчонки, в худых сапогах и старой чужой шапке? Своего постоянного угла нет, ночует где придется, на чем попало, укрывшись шинелькой; из продуктов, которые получает на карточки, негде толком сварить какой-то похлебки, да что там! - порой за день кружку кипятка не налить, чтобы запить горячей водицей сухой кусок хлеба, согреть душу. Комендант Кошаев обещал место в какой-то майкудукской землянке, но знает он теперь цену комендантским посулам...

После жестокого избиения, когда непонятно за что озверевшие конвоиры до полусмерти раскатали его пинками на расквашенном щучинском снегу, после каторжной работы в каменоломне, после неудачного побега и жуткого завала в шахте он надломился физически, а вонючие выгребные ямы добили и сам дух его. Жизненная сила уходила из него тихо, медленно, незаметно - и безболезненно. Он сник, неузнаваемо постарел. Отмечал где-то в памяти, как мельчают, слабеют в нем обыкновенные человеческие чувства - любопытства, сострадания, удивления, какого-то интереса, но не придавал этому никакого значения. Если раньше некое событие или незаурядный случай, которому он был свидетелем, вызывали в нем то ли горечь, то ли недоумение либо злость, жалость, ненависть, то теперь о чем бы он ни услышал, что бы ни происходило у него на глазах, он все воспринимал равнодушно, как нечто самое обыденное, привычное.

В петропавловской тюрьме метался в мыслях, как зафлаженный волк, там постоянно жгли душу воспоминания, сердце разъедал стыд за свои непоправимые ошибки, там постоянно думал и о близких ему людях, и о своей свихнувшейся жизни, и о партии, его предавшей, размышлял над происходившими в стране событиями. Здесь же прошлое теряло не только остроту, но и значение. Он, конечно же, ничего не забыл, мог при желании вспомнить о нужном до мельчайших подробностей, вот только это желание у него возникало все реже и слабее. Равнодушно относился к чужому горю, страданию, даже о своей возможной близкой и внезапной смерти стал думать с каким-то странным спокойствием, бесстрастно представлял в деталях, как и где это может произойти. Суть его помалу проедала душевная ржавчина, из чувств - он это отчетливо сознавал - осталась крепкая зависть к таким же зекам и ссыльным, прочно сидевшим на хлебных должностях. Живой интерес возникал в нем, лишь когда он думал, что бы украсть из тех грузов, которые он развозил, и где украденное удачно обменять на съестное и курево. Это его теперь занимало куда больше, нежели мысли о жене и своем председательстве.

Он был уверен, что все, кого он видел в разъездах, слышал, с кем разговаривал - заключенные, ссыльные, вольные и подневольные, старые и молодые, - все они думают и чувствуют точно так же, воспринимают жизнь, как и он. Очень редко раздавался добрый, беззлобный смех, не доводилось ему быть участником веселого, азартного спора, когда шапкой оземь в подтверждение своей правоты, не слышал, чтобы о ком-то отзывались как о хохмаче-балагуре, чтобы кто-нибудь напевал либо беззаботно насвистывал во время работы, смачно рассказывал бы житейскую байку. Зато поднять на оскорбительный смех, унизить, уязвить - этого хватало с избытком и наблюдалось сплошь и рядом. Тяжело мрачны, раздражительны и немногословны были в общении между собой заключенные. Неоправданно требовательны, злы и глухи к уговорам и просьбам - бригадиры, десятники. Тупо суровы и безучастны - коменданты, охранники, лагерные надзирающие. Этих еще можно было понять: держатся за теплые места, дорожат собачьей службой. Но и среди зеков и ссыльных ничего хорошего не замечалось. Часто вспыхивали короткие, злые ссоры со страшным матом, зуботычинами, да и разговоры были подавляюще однообразны - работа, продуктовые карточки, одежда, срок, смерть. Из этого круга не выходили.

Видел он много, даже слишком для него много...

Кончалась осень, теплая, сухая, близилась зима, которую ожидали с ужасом конца света. Десятки тысяч семейных спецпереселенцев изо всех сил спешили достроить бараки, в которых им предстояло жить. Работали до изнеможения. В бригады зачисляли детей с десяти лет. Им надлежало рубить в полях караганник, которым выстилали по хворостяному настилу пролеты в стропилах, прежде чем засыпать сверху землей и сплошь смазать крышу глиной. За эту работу им выдавали по триста граммов хлеба в день. Взрослую пайку с приварком получали подростки с двенадцати лет при выполнении установленной дневной нормовыработки. Особо требовательные коменданты хвалились начальству, что у них бездельничают, проедают по нескольку ложек муки в день лишь грудные и карапузы.

На отдельных точках всю тяжелую работу выполняли мужики. Бабы, старики и дети только помогали им по мере сил. В пяти прикарагандинских поселках строительство полностью легло на женские и детские плечи: мужчин то и дело партиями уводили в Караганду на общие работы - в шахты, рудники, на строительство железнодорожных веток. Поэтому как ни торопились, как ни выкладывались на постройке бараков ссыльные семьи, к холодам они не успели. Уже ударили первые заморозки - до самого полудня блестели сизым инеем под скудным солнцем почерневшие травы, долго плавали в посуде тонкие иглы льда, люди все еще вымешивали ногами в ямах глину на обмазку барачных стен и крыш. Уже крепко схватило морозами степь, сковало ее зазимками, затуманило дымом первых поземок, а люди все еще жили в балаганах, шатрах, земляных норах.

Недостроенные бараки зияли пустыми глазницами окон и дверей, сквозные ветра гуляли по длинным, низким, похожим на овечьи кошары строениям, в которых не было даже железных плит к саманным печуркам, не говоря о прочем. Везде - и на отдаленных многочисленных точках, и в ближних поселках - не хватало стекла и коробок на оконные рамы, кирпича - на печи и дымоходы, топили, высушивая сырые, в зеленой плесени сени "по-черному". Варили, как и прежде, на костерках, некоторые умудрялись из обрезков жести смастерить крохотную печурку, вокруг которой обогревались и готовили в очередь. Недоставало всякой посуды - мисок, ложек, чугунков, ведер, кастрюль; о керогазах, примусах и говорить нечего - не было самого необходимого.

И отцы-матери решили как можно дольше держать малых ребят в ямах, норах, в камышово-травяных логовах, не выносить их наверх, на гибельные барачные сквозняки. Начали перебираться, когда жахнули крепкие морозы и стала глубоко промерзать земля. В каждый барак набивались десятки семей. На одного проживающего приходилось меньше метра жилой площади, поскольку вся драгоценная древесина ушла на стропила и перекрытия, то не из чего было сколотить двухъярусные нары. Впрочем, ни спешка, в которой люди с хрипом в горле выбивались из последних сил, ни грузы, доставляемые бычьими и конными подводами на точки и в поселки, всего дела не решали, были, в сущности, каплей в море: это сколько же требовалось построить бараков и завезти туда необходимого материала, если только за лето и осень 1931 года в одиннадцатый поселок привели около двенадцати тысяч, в Новый Майкудук - один из пяти прикарагандинских поселков - согнали более восемнадцати тысяч душ семейных спецпереселенцев...

Ссылали в карагандинские степи не только семейных крестьян со всей страны, хотя они и составляли подавляющее число. Свозили сюда  североказахстанских тюрем заключенных с небольшими сроками, работавших на отдаленных тюремных участках. Их собирали в колонны, объявляли, что оставшийся срок они "добьют" на государственной стройке, и отправляли в Караганду. По пути следования колонны пополняли арестантами из различных городских накопителей, домзаков, "тигулевок" и каталажек людьми без жилья и документов, обвиняемыми и подозреваемыми, откровенными бродягами и шатунами, ворами, и грабителями и пойманными беглецами. Везли из Кустаная и Троицка, Кургана и Омска, Петропавловска и Кокчетава; из мест, где не было железных дорог, из таких городков, как Семипалатинск, Атбасар, Каркаралинск, Павлодар, Аркалык, - гнали пешими дорогами.

Все, что можно было использовать под жилье, набивали свезенным народом. В Караганде домишки поприличнее, благоустроенные бараки и казармы занимали вольные и наемные специалисты - мастера и наладчики, инженеры и строители, управленцы и изыскательско-поисковый народ. Положение казитлаговцев в сравнении с остальным сосланно-высланно-собранным контингентом было несколько лучше. Жили и работали заключенные в лагерных отделениях и на участках, располагавшихся в селах, хуторках, аулах, откуда загодя выселили жителей. Даже лагерные точки и те основывали на казахских летовьях и зимовьях, где не нужно было строить бараки, - там стоило лишь подремонтировать неплохо сохранившиеся постройки. И паек у казитлаговца был более весом, гарантирован. Во многом зеков спасало то, что основной задачей лагеря являлось развитие полеводства и животноводства. Поэтому казитлаговцы в отделениях и на точках имели дело с зерном и скотом, - тут уж всегда можно прокормиться - списать потраченное на падеж, волков, непригодность. Спецпереселенцы не завидовали заключенным в одном: все больше осужденных поступало по 58-й статье, от пяти лет и выше сроками заключения. Но никто из ссыльных не знал, на какой срок выслан он со своей семьей. Надежды на скорый возврат домой ни у кого не возникало. Да что она стоила, эта призрачная надежда, если всю семью здесь можно было потерять в несколько дней.

Смертность на точках и в поселках возрастала с числом людей, туда поступавших. Вблизи не только хорошей воды, но и плохой-то не было. В жаркий август повсеместно вспыхнула дизентерия. Сначала смерть прошлась по малым детям. За ними стали умирать немощные старики и совсем ослабевшие. Когда люди перебрались в бараки, там, в грязи и сырости, в запредельной скученности, безводье и ужасающей завшивленности, заполыхал тиф. Этот убийца не разбирая косил всех подряд - малых и старых, подростков и взрослых. Стали вымирать семьями. Родные умершего выносили труп из барака, укладывали его для похоронной команды в определенном месте. А случалось и еще проще: когда все взрослые были на работе и староста, проверяя барак, замечал только что умершего, то вдвоем с дежурным накидывали на ноги покойника веревочную петлю и выволакивали его за порог. Подъезжала похоронная фура, увозила умерших на кладбище к общей могиле. В метели их заносило снегами, потому на этот случай во всех поселениях один из бараков отводили под "трупарню", куда из-за невозможности похоронить сразу складывали покойников штабельками, - им, уже отмучившимся, теперь спешить некуда, подождут, родные, до весны, они простят живых за то, что у тех нет сил похоронить их по-человечески... Великий стон стоял по всей сары-аркинской степи!

Хватилось Акмолинское управление, когда вымерла четверть всех переселенцев, - стали лепить крохотные бани, в которых тепла хватало на то, чтобы растопить снег и чуть подогреть водичку; оборудовать палаточные санпропускники, где голым мужикам и бабам мазали по срамным местам квачом в карболке; строить при бараках вошебойки, в которых вши лишь отогревались с мороза. Да разве эти жалкие потуги могли остановить жуткий разгул эпидемий среди армий обессиленных каторжан!

На работах в Караганде и в последующих разъездах Похмельный видел тысячи самых разных людей - по возрасту, национальности, местам выселения, семейному составу, уму, здоровью, тех, кого все еще свозили эшелонами сюда, на конечную станцию, и через два-три дня гнали дальше - в поселки и на отдаленные точки. Многому он был свидетелем, многое довелось ему увидеть и услышать, но удивлялся одному: как покорно подчиняются эти тысячные толпы мизерному числу надзирающих, как теряются огромные, сильные мужики перед тщедушными комендантами и жиденькой охраной! С каким смирением соглашаются с дурацкими распоряжениями и молча сносят откровенные издевательства от всякой мелкой лагерной сошки, с какой униженностью просят всякую шваль помочь в пустяке или дать на этот пустяк разрешение! Глухозимье, морозы, бураны - а они в обносках, рванине, В разбитых сапогах, лаптях, худых пимах и валенках, из дыр торчат пучки травы, подошвы подвязаны бечевочками, проволокой, портки шьют из мешков, парусины и рогожных кулей, сквозь ветхие юбки и поневы светятся голые ноги... Даже скотина, чуя кровь скотобойни, упирается, дико ревет и с обезумевшими глазами бросается на хозяина, приведшего ее на смерть. А этих только и хватает, чтобы за углом, подальше от комендантских глаз завыть, вцепясь себе в волосы, во весь голос да с зубовным скрежетом впустую погрозить кому-то кулаками.

Под наигранно-грозным рыком плюгавого старосты мгновенно стихает всякий ропот и вновь послушно идут выполнять нередко безжалостно-идиотские приказы, вроде недавнего: отправил майкудукский комендант нескольких стариков далеко в степь рубить тростник на замерзшем озере; сорвалась метель - и ни один не вернулся, все остались лежать в занесенных снегом камышах. Словно не русские мужики и бабы со своим характером, мужеством, стойкостью, смелостью, а начисто лишенные собственной воли и рассудка фанатики живут и работают под началом жрецов какой-то неслыханной доселе изуверской религии. О такой тупой покорности, таком полудобровольном рабстве, страхе, забитости и числе бессмысленных смертей он в Гражданскую войну не слышал. Да если бы они только крикнули разом - от одного гневно-яростного гула содрогнулась бы земля и разбежались в ужасе по степи, побросав свои пукалки, все эти холопские души! Забилась бы по щелям вся лагерно-комендантская нечисть! И сколько, однако, своей, русской сволочи среди этих мучителей - старост, десятников, конвоиров, подручных и почти все - село, хутор, деревня, поселок - свой, родной сиволапый мужичок...

Но, медленно погружаясь в трясину глухой неприязни к окружающему миру, в пустое безразличие к чужой и собственной жизни, он далеко не все понял из увиденного и услышанного, не оценил по-настоящему, да и не мог в своей озлобленности, тупом равнодушии дать истинную цену тому или иному слову и поступку. А в том гигантском, страшном костре, в котором ежедневно сгорали сотни человеческих жизней, среди невыразимых мук и страданий люди все же не утратили человеческой доброты, сочувствия, жалости и как могли, чем только можно помогали друг другу. Даже та самая "русская сволочь" нередко поступала вопреки бесчеловечным циркулярам: коменданты, например, потому и составляли "бригады" из малолетних детей, чтобы под фиктивно возросшее число бригадников требовать больше продуктов и материала на точки. Помогали, казалось бы, мелочью, небольшой услугой, крохоткой, незаметной стороннему, чужому глазу различных надзирающих и проверяющих или потухшему взгляду угрюмого ездового, с каким он, проезжая по становищам, пусто глядел на мученический быт и работу людей, - но в тех ужасных условиях, в которых они существовали, любая мелочь приобретала неоценимое значение, и крошечный кусочек хлеба равнялся по весомости караваю...


Рецензии