Нарвская застава времен Новоселова

Началось все это довольно давно в маленьком городке, от которого до Ленинграда поездом было три дня пути. К очередной Октябрьской годовщине была вывешена школьная стенгазета; в ней мое внимание привлекло стихотворение со строчками, в которых как-то особенно, словно журчание бегущего по камушкам горного ручья, чередовались звонкие согласные «эр» и «эль»:

…На красный гранит мавзолея,
На черный его лабрадор…

Под стихотворением стояла подпись: «Н. Новоселов». «Конечно, это опечатка, - подумал я. - Надо - «А. Новоселов», ведь редактор стенгазеты - Толя Новоселов из девятого «б». Но, чтобы он стихи сочинял, да еще такие, как настоящий поэт, никогда за ним не замечал».
На перемене я встретился с Толиком нос к носу, но он мое предположение насчет опечатки отверг: «Это стихотворение я переписал из областной газеты, и подпись под ним стоит "Н. Новоселов", наверное, Николай».

Вот, вроде бы, и вся история - прочитал и забыл, но строчки эти, в особенности загадочное, но притягивающее звучанием слово «лабрадор», запали в память, как и имя их автора.

Другое имя - Игорь Ринк - запомнилось мне потому, что года через полтора, буквально в день отъезда в Ленинград на учебу мне попала в руки «Литературная газета» с похвальной рецензией на его книгу стихотворений «От Одера до Рейна». И фамилия автора необычная, да и само название книги. Ну, мало ли бывает необычных фамилий, а вот запомнилось.
И вот еще месяца три-четыре спустя, я, первокурсник морского училища, пришел на вечер танцев в университетское общежитие - где еще знакомиться с девушками, как не на танцах? Но оказалось, что перед танцами будут выступать ленинградские поэты. Когда ведущая назвала их фамилии, я ушам своим не поверил: это были Николай Новоселов и Игорь Ринк! Такое совпадение показалось мне забавным: мало ли в Ленинграде поэтов, а тут мои, так сказать, как бы знакомые, да еще оба сразу!
 
Худощавая фигура Новоселова, скромный пиджачок,  негромкий голос совершенно не соответствовали моему представлению о «настоящем» поэте - «агитаторе, горлане-главаре», как учили нас в школе. Он свободно и уверенно вел встречу. Ринк первоначально был на вторых ролях, но когда он начал читать, как будто бы аккомпанируя себе на невидимой гитаре, то сразу овладел аудиторией, привлекая музыкальностью интонаций.

Подойти к выступавшим поэтам у меня духу не хватило: а что я им скажу? Но ка-кое-то смутное ощущение предопределенности этой встречи вселилось в меня.

Наверное, ни один из «начинающих» ленинградских поэтов не миновал литконсультации при редакции газеты «Смена». Побывал там и я с одним стихотворением, консультант (фамилию которого я не запомнил), добросовестно прошелся по строчкам моего «произведения», поглядывая на ожидавших своей очереди стихотворцев. Замечания его были резонны, но больше я «Смену» не посещал.

Новые впечатления породили новые темы; я собрал написанное в единый цикл, который мне самому понравился. Он нашел признание и у товарищей по курсу, которые с уважением отнеслись к моему сочинительству. Я предполагал, что оно получит одобрение и у признанных авторов. В Союзе писателей девушка-секретарша посоветовала мне обратиться в какое-нибудь литературное объединение, например, вот это - «Нарвская застава». Оно собирается по средам, в восемь вечера, в библиотеке Дворца культуры имени Горького, что у Нарвских ворот. Девушка добавила, что объединением руководит поэт Николай Дмитриевич Новоселов. Я увидел в этом доброе предзнаменование.

Для знакомства мне предложили прочесть то, что я принес. То, что я услышал, завершив представление своего цикла стихотворений, иначе, чем словом «разнос», назвать было нельзя. Собственно говоря, ни Николай Дмитриевич, ни другие слушатели еще не сказали ни слова, но всех опередил один, которого я мысленно назвал «поэтом от станка». Он взял листы с моими стихотворениями и прошелся по ним от начала до конца, язвительно комментируя едва ли не каждую строчку. Мне подумалось, что мой суровый критик, скорее всего, поэт-неудачник, стихи которого в литобъединении жестко разбирали, и теперь он получил возможность отыграться. Впрочем, некоторые из его замечаний были дельными, и я даже удивился, как я сам не заметил этих огрехов. Изничтожив меня до конца, он торжествующим взглядом победителя оглядел аудиторию и сел на место, рядом с женой, которая, по-видимому, не очень-то одобряла его энтузиазм.

Другие выступавшие были немногословны, и у них были замечания, мелкие или крупные, но главное, что я уловил, - они как будто бы обращались ко мне: ты - «свой», ты вступаешь в наш общий круг.

Завершающий обсуждение Новоселов лишь мимоходом упомянул о моих промахах: тут - неверно поставленное ударение, тут - затертый эпитет, что называется, «штамп». Но главное, на чем он подробно остановился, было для меня совершенно неожиданным. Он сказал, что наиболее удачные из моих стихотворений продолжают традицию, заложенную Алексеем Лебедевым. «Помните - "Приборка на корабле":

Зашуми вода, засмейся,
Тысячью ручьев дробясь,
И беги по ватервейсу,
Унося с собою грязь…

А вот это стихотворение - прямая перекличка с Заболоцким, с его знаменитым стихотворением "Седов":

Он умирал, сжимая компас верный.
Природа мертвая, закованная льдом,
Лежала вкруг него, и солнца лик пещерный
Через туман просвечивал с трудом...»

Николай Дмитриевич говорил о том, что надо приветствовать и поддерживать возрождение в русской литературе «морской» линии, идущей от Эдуарда Багрицкого, Николая Тихонова, Николая Гумилева, и процитировал что-то незнакомое мне, но как будто бы много раз уже слышанное:

…Или, бунт на борту обнаружив,
Из-за пояса рвет пистолет
Так, что сыплется золото с кружев,
С розоватых брабантских манжет…

Еще Николай Дмитриевич похвалил меня за то, что я знаю русскую поэзию, но желательно избегать уж слишком явных параллелей. «Вот, вы пишете:

Осень по кустам сушить развесила
Желтые измокшие листы…

Разве это не перекликается напрямую с Ахматовой:

Осень ранняя развесила
Флаги желтые на вязах»?

Я возвращался в училище в каком-то обалдевшем состоянии. Глядя на свое отражение в стекле трамвайного вагона, снова и снова перебирал в памяти и ядовитые реплики моего оппонента, и обнадеживающие слова своего нового руководителя и наставника. А кто такой этот Алексей Лебедев, о котором я никогда ничего не слыхал? И этот - Заболоцкий - с его стихотворением «Седов»? А чья это звучная строка «…С розоватых брабантских манжет»? Да и Ахматова, которую Николай Дмитриевич свободно цитирует: как я мог ей подражать, если ни строчки ее стихов не прочитал?

В ближайший выходной я поехал в Публичку, разыскал не востребованную годами тоненькую книжечку Алексея Лебедева и стихотворение Заболоцкого…

Не сразу и не вдруг я поближе познакомился с биографией Николая Новоселова,  поэта-фронтовика, который о себе сам почти ничего не говорил.

Перед войной он, техник-конструктор и член комитета комсомола Кировского завода (бывшего Путиловского), уже писал стихи и входил в литературную группу «Смена» при Союзе писателей. В самые первые дни войны Николай вступил добровольцем в ряды Кировской дивизии народного ополчения – первой ополченческой дивизии, сформированной в Ленинграде. 1-й стрелковый полк был набран из рабочих и служащих Кировского завода. Двадцатилетний боец Николай Новоселов еще по инерции писал бодрые стихи:

…Обмотки крутим неловко,
И – наяву или в сказке? –
Нам выдают винтовки,
Лоснящиеся от смазки.

Шинельные скатки наденем.
В атаку –
С песней в груди!
И через три недели
Умрем или победим!

Не писать же было, что в дивизии  не хватает и пулеметов, и минометов, и даже тех самых винтовок, «лоснящихся от смазки»… Николай послал стихотворение в «Комсомольскую правду». Оно было опубликовано только в августе. А еще на следующий день после выезда из Ленинграда дивизия попала под массированный налёт вражеской авиации и понесла первые потери. 1-й стрелковый полк, совершив изматывающий пеший переход, занял позиции на Лужском оборонительном рубеже.

Мы навсегда забыли о прохладе.
Гремит артиллерийская гроза.
Горят леса.
И молят о пощаде
Ромашек воспаленные глаза…

Уже через три дня ожесточённых боев позиции дивизии были прорваны, она начала отход, практически попала в окружение и в тяжелейших боях потеряла три четверти своего состава. Остатки стрелковых полков, те, что ещё в середине августа были отрезаны от основных сил, ко 2 сентября 1941 года вышли из окружения, были наскоро пополнены и переформированы.
Из стихотворения «В сентябре сорок первого»:

Далеко-далече наши встречи.
С каждым шагом непроглядней мгла.
И России совестью
На плечи
Мне шинель солдатская легла…

Как в бреду бреду я под луною,
У судьбы пощады не прося.
Вся земля лежит передо мною –
Вся в пожарах
И в могилах вся.

«Не сдадим врагу ее ни пяди…»
Отдаем.
Сдаем за пядью пядь.
Мы уже почти что в Ленинграде.
Некуда нам больше отступать.


Обожженный войной на Лужских рубежах, Николай Новоселов остался верным главной теме, отпущенной ему суровой судьбой, вплоть до стихотворения «Могила бойца», открывающего его книжку «Тетрадь из полевой сумки»:

…Из жести венка запыленной
Сквозь треснувший холод стекла
Парнишка глядит удивленно,
Не веря, что юность прошла,

Что мы поседеем в походах,
А он, пережив свою смерть,
Всё будет навстречу восходу
Из траурной рамки
Сквозь годы
Вот так, не старея, смотреть.

Николай Дмитриевич терпеливо разбирал по строчкам наши не всегда совершенные произведения, устраивал встречи с участниками других литобъединений города, выступления перед посетителями Дворца культуры, на радио и в периодической печати.
 
На выступления нередко приходил Сергей Давыдов, который работал слесарем на заводе «Севкабель». Никаких скидок на принадлежность к классу-гегемону Сергей не принимал и зазнайства по отношению к собратьям по перу и станку не допускал. Его стихи удивляли почти разговорной естественностью интонации. Они запоминались с первого чтения:

У Невы, где звонок смех, где смело
Режет воду сильное весло,
Майской ночью, майской ночью белой
Другу моему не повезло…

Война обожгла моих сверстников – участников «Нарвской заставы»: кто был в эвакуации, в детском доме, кто - в оккупации под немцами, кто умирал от голода в блокаде Ленинграда. Сергей был немногим старше, но война резко разделяла нас: он смотрел на противника через прорезь пулеметного прицела.

В шестнадцать лет,
в семнадцать лет,
на долю пало мне -
не из рассказов и газет
услышать о войне…

Врага в медалях и крестах
увидеть в полный рост,
встречать друзей в чужих местах
мне лично довелось…

Глотать артподготовки дым,
ценить костра тепло…
Не всем ровесникам моим
так в жизни повезло!

Когда после победы он был отправлен в отпуск, то, как положено, явился для отметки отпускного свидетельства в местный военкомат. А там неожиданно выяснилось, что он еще не достиг призывного возраста, и младшего сержанта Давыдова демобилизовали.
С первого до последнего дня своей творческой жизни Сергей оставался тонким лириком, особое очарование стихам которого придавал его мягкий и прозрачный юмор:

Так сердце сжимает Нева,
когда от нее уезжаешь,
так мучают ночью слова,
когда их и утром не знаешь,
так мучает тополь,
скамья,
раскаты нездешнего грома -
как женщина,
нет, не твоя,
а так…
из соседнего дома.

В последний раз я встретился с Сергеем Давидовичем на очередном совещании молодых писателей, в котором он участвовал уже в качестве руководителя одного из семинаров. Я попросил его расписаться на своей странице в книге «День поэзии - Ленинград». Он устало вздохнул и написал: «Сергей Давыдов - в банные дни!».

В конце жизни поэт долго и тяжело болел и оставил после себя более полутора десятков книг стихов, переводов, прозы, среди них и строки, от которых щемит сердце:

Ленинградец душой и родом,
болен я сорок первым годом.
Пискаревка во мне живет.
Здесь лежит половина города
и не знает, что дождь идет…

Но вернемся за овальный стол «Нарвской заставы».

Вадим Пархоменко, единодушно избранный старостой литобъединения, отличался добродушием флегматика. К числу его талантов, кроме литературных,  принадлежал еще один, не так уж часто встречающийся в племени самовлюбленных поэтов, - умение дружить.
С ним можно было встретиться не только в ДК Горького, но и у него дома, на улице Декабристов, беззаботно посидеть с кружками пива и вести неспешную беседу обо всем на свете. Его стихи были такими же добрыми и ровными, как он сам:

Не дрогнет от ветра над речкою вяз.
Закат побледнел,
Посинел
И погас.
И где-то в степи
Зажглись огоньки,
И падают звезды
В заводь реки…

Сильные и резкие эмоции были не в его характере, но неожиданно они проявлялись в некоторых стихотворениях:

Сегодня дома
Все уже не так.
Пришел в мой дом
Не друг, но и не враг, -
Пришел и сел
За дорогой мне стол,
Где мой отец
Со мной беседы вел -
Пришел и лег
В двуспальную кровать, -
Мой дом
Своим стал домом называть,
И обещал мне
Заменить отца, -
Но разве можно
Жизнь начать с конца?..

Придя на мой день рождения, Вадим с порога заявил, что он торопится и должен уйти пораньше, чтобы не опоздать на поезд: завтра открывается Московский фестиваль молодежи и студентов, а он прикреплен переводчиком к болгарской делегации. Ну что же, раз надо, так надо; сначала на его напоминания отвечали «Не торопись, успеешь»; потом ему стали говорить: «А ты не забыл, что должен ехать в Москву?». Время шло, Вадим повторял, что должен уйти, но никак не уходил, так что вся компания хором его выпроваживала: «Поезжай!».
 
Не избежал Вадим и «производственной» тематики, отдав ей, впрочем, довольно скромную дань:

Эхо охрипло,
Устало
И где-то блуждает в горах,
А люди рвут аммоналом
Скалы на берегах.

А люди в брезентовых робах
С природой сраженье ведут:
Здесь мужеству — высшая проба,
Здесь высшее мужество — труд!..

Почти всё поэтическое творчество Вадима Пархоменко относится ко времени его участия в «Нарвской заставе», к 50-м годам. Лишь одно стихотворение написано много позже и датировано 1981-м годом. Оно  - о любимом городе:

Задумчив город в дымке серебристой,
В неярком солнце строже блеск шпилей.
Пусть ночи стали холодны и мглисты —
Им не убавить красоты твоей!

С тобой всегда я — в радости и в горе...
Шумит прибой и тихо в берег бьет.
Здесь на века поднялся чудо-город,
Здесь в каждом камне творчество живет!

В течение четверти века Вадим работал старшим редактором Лениздата. Биографическая справка сообщает: «Под его редакцией вышло много содержательных и интересных книг и брошюр», но мне удалось найти только одно название: «Цветоводство».

Не только участники литобъединения, но и те авторы и коллеги по работе, с которыми он общался, запомнили дружелюбие и доброжелательность, которые отмечали всю его недолгую жизнь. После него осталась книжка прозы и три книжечки стихов, которые были изданы крохотным тиражом за счет средств его вдовы.

Я не знаю, где тот день тревожный,
Что спокойным счастьем не маня,
Вдруг придет, судьи любого строже,
И сурово глянет на меня.

И, ему взглянув в глаза открыто,
Веря в то, что пройден путь не зря,
Я уйду - пускай и позабытым,
В вечные пространства бытия.

И оттуда пусть хоть слабым светом,
Пусть хоть каплей влаги дождевой,
Вновь приду я к людям на планету,
Вместе с ними снова стану в строй…

Валентин Горшков в «Нарвской заставе» считался самым перспективным, самым многообещающим поэтом. Он умел находить неожиданные, «не затрепанные» образы. Его  поэтический талант расцветал прямо на глазах:

Я иду. Весенняя прохлада 
Дышит мне в открытое лицо. 
У ворот автобусное стадо 
Дремлет, обретя свое кольцо...

Он превосходно знал всю русскую поэзию, ему часто хотелось поделиться с товарищами эмоциональным восприятием других авторов. Валентин тяготел к крупным сти-хотворным формам; в этом он находил опору в творчестве Дмитрия Кедрина и Николая Дементьева, талантливейшего и несправедливо забытого поэта. Помню, как он нервно и выразительно, словно свое собственное творение, его прочитал рассказ в стихах «Мать».

Все, кто знал Горшкова той поры, отмечали прямоту его оценок, независимость суждений и задор:

Братишка не катал меня на санках,
Сестренка нос не утирала мне.
В моей лихой мальчишеской осанке
Видна самостоятельность вполне.
Война моих родных поразбросала,
Лицо мое ветрами обожгла,
Швыряя по теплушкам и вокзалам,
В далекую деревню занесла…

Мне запомнилось, как Валька Горшков, в клетчатой ковбойке, вихрастый и бесшабашный, выходил на сцену студенческого клуба и под восторженный гул собравшихся  читал только что написанные лирические стихи:

Вот и дом твой
В четыре больших этажа,
Погруженный в ночное молчанье.
Ты хотела уйти,
Просто руку пожав,
Просто тихо сказав:
«До свиданья»…
Трудно жить
Без большой и красивой любви,
Трудно ждать,
Если в парках и рощах
На рассвете
Хрустальной росой
Соловьи
Соловьиные горла полощут…

После окончания университета Горшков три года проработал по распределению в газете «Крымский комсомолец», где, по-видимому, чувствовал себя, как Пушкин в изгнании. После возвращения в Ленинград устроился слесарем на Кировский завод, чтобы стать, так сказать, «ближе к народу». Вскоре он ярко проявил себя как журналист, работая в заводской многотиражке.
 
Пора подробнее сказать о усиленно внедрявшемся в те годы понятии, сыгравшем немалую роль и в творческой, да и в личной судьбе Николая Новоселова, и его учеников. Речь идет о чуть ли не официальном титуле «рабочий-поэт».

Александр Прокофьев, возглавлявший в те годы ленинградскую писательскую организацию, в предисловии к коллективному сборнику «Голоса над Невой» неоднократно подчеркивает, что в нем представлены стихи рабочих-поэтов, людей, работающих на производстве, «чья жизнь посвящена поэзии лишь частично». Это обстоятельство, по его словам, придает сборнику свой особый, хороший колорит. Вообще-то Александр Андреевич несколько покривил душой: многие из авторов стихотворений, включенных в сборник, лишь с большой натяжкой могут быть названы «рабочими-поэтами»: там и студенты, и сотрудники редакций многотиражных газет, и инженеры, и библиограф, и учительница… Впрочем, что прибавляет (или убавляет) указание на то, что автор стихотворения - расточник, слесарь, токарь, столяр?.. Что это, своего рода индульгенция - он, мол, не просто поэт, а поэт-рабочий?

Николай Дмитриевич, конечно, и сам довольно-таки активно поддерживал эту насаждаемую тенденцию, прежде всего, как составитель сборников «Голоса над Невой» и «Первая плавка». Но одно дело - отношение к труду как творчеству, а совсем другое - превращение литературного произведения в описание технологического процесса, чего, на первых порах, не избежал даже такой талантливый лирик, как Сергей Давыдов:

Сбрасывая стружки завитые,
Под резцом тихонько сталь звенит.
В этот день за жизнь свою впервые
Ученик нарезал сложный винт…

Еще хуже - когда титулом «рабочего-поэта» утверждалось противопоставление физического труда умственному, рабочего класса - интеллигенции. Наподобие этого:

Тех, чья к вузу дорога легка,
Жизнь нередко потом отметала.
Мы придем в институт от станка,
Слышишь, друг? От станка, от металла!

Кто к металлу в работе привык,
Чью ладонь рычаги разогрели,
Тот сумеет шагнуть напрямик
С металлической твердостью к цели.

С Валентином Горшковым тяготение к роли «рабочего-поэта» судьба сыграло наиболее злую шутку. Природный интеллигент, превосходно образованный и эрудированный, он под влиянием сложившихся в то время предпочтений надевал на себя маску, которая так мало шла ему:

…Белая сталь живая
Рванулась в пролет окна, -
Искры высоко вздымая,
Хлынула в желоб, играя,
Огненная
волна!
Сразу жарой крутою
Обдало четыре лица,
Радостью молодою
Заполонило сердца!..
 
Подобные стихи, представляющие собой, по сути дела, рифмованный газетный репортаж, без препятствий проходили в редакциях Сциллу и Харибду внутренней цензуры…

Горшков помогал Новоселову в составлении сборника «Первая плавка»,  в который вошла и дюжина стихотворений самого Валентина.

Профессия журналиста оттеснила от него поэтическое творчество. Валентин Сергеевич руководил редакцией еженедельного журнала «Рабочая жизнь» и другими программами на ленинградском радио. Его  стихотворения представлены в двух книгах - «Окраина», 1964 г., и «Белой ночью», 1996 г.

После нападения хулиганов, от которых пожилой журналист еще пытался отбиваться, Валентин не смог оправиться и умер, не дожив до шестидесяти трех…

Николай Малышев никак не подходил под снисходительное похлопывание по плечу, про него не скажешь: «Землю попашет - попишет стихи». Высокий, стройный, голубоглазый токарь с Кировского завода, придя в литобъединение, сразу завоевал симпатии участников «Нарвской заставы» своей целеустремленностью, заостренной направленностью на достижение наивысших вершин в литературе, без скидок на принадлежность к рабочему классу. Он не терпел отношение к поэзии как к чему-то побочному, второстепенному. Дерзкий и предприимчивый, он с первых шагов в поэзии заявил свою творческую позицию в стихотворении «Лыжня»:

…Но я пошел по целине,
Сквозь снег пошел вперед.
А меж лопаток по спине
Потек ручьями пот.

Пусть тяжело, но вслед за мной
Других пойдут пути.
Вот так бы мне
своей лыжней
В поэзию войти.

Он, по многу раз переписывая и отделывая каждое стихотворение, радовался даже маленькому открытию, к примеру, такому, как разница между словами «бронЯ» (с ударением на «я») и «брОня» (с ударением на «о»):

…Мне брОни тыловой не надо,
Мне хватит танковой бронИ.

С годами творческая палитра Николая Малышева обогатилась новыми красками, на ней расцвели свободное дыхание стиха, юмор, метафоричность:

Дожди, дожди...
И нет конца дождям,
И вся до нитки вымокла рубаха...
Я с малых лет тянулся к лошадям
И трогал морды длинные
Без страха.
Доверчиво стоял у конских ног,
Как будто был лошадником с рожденья.
Знать, мне конек из сказки -
Горбунок
Привил к своим собратьям уваженье!
И, как заправский возчик,
Без кнута
Я обходился с ломовой кобылой,
И мощность представлялась мне тогда
В буквальном смысле -
Лошадиной силой...
А где-то там,
Где в тучах отсвет гас
И пашня жалась к дальнему отрогу,
Крылатый конь
По имени Пегас
Уже копытом бил
И звал в дорогу!

Творчеству Николая Малышева была совершенно чужда какая-либо рисовка, равно как и то качество, которое называли «романтикой дальних и трудных дорог». На Север, в тайгу, в геологические экспедиции,  на золотые прииски он отправлялся не по вычитанным из книг представлениям и не по веянию «бардовской» моды, охватившей целое поко-ление. Скорее всего, зачисление в «романтики» с завлекательными картинами рекордных восхождений на горные вершины и экзотикой туристических пейзажей он воспринимал бы как обидное и несправедливое. Как настоящий мужчина, он выбирал дела, в которых в полной мере мог бы проявить свои незаурядные способности, и полностью этим делам отдавался. А поэзия шла от самой жизни, которую он выстраивал сам по велению своих духовных потребностей:

Север ищет людей -
не рвачей, не шальных летунов...
На ветру холодей,
уходи от пленительных снов.
В заполярной пурге
ты себя к испытаньям готовь:
отношенье к тайге -
ведь не с первого взгляда любовь!
Погружайся в дела,
и сомнений спадет пелена:
так любовь тяжела.
что приходит не сразу она…

Романтика Малышева - земная, обильно сдобренная лукавым юмором:

На Котласском вокзале,
Кивая головами,
Два шустрых морячка
Архангельск описали
Всего тремя словами:
«Доска,
Треска,
Тоска!..»

Песни на стихи Николая Малышева, лауреата Всесоюзного конкурса песни, включали в свой репертуар популярные исполнители. Наиболее известна была, пожалуй, вот эта:

Отзовись, отзовись хоть письмом,
Хоть звонком,
Где же ты, мой родной
Человек с рюкзаком?
Белым снегом замело, запуржило, замело,
Не дотянутся сюда провода...

Тихие прозаики кажутся незаметными среди шумливых поэтов. Алексей Данилович Леонов был человеком, который «сам себя сделал». Крестьянский парень из орлов-ской деревни, он после службы в армии перебрался в Ленинград, работал на стройке, жил в рабочем общежитии, учился в вечерней школе и все время тянулся к литературе. С самого первого своего появления в «Нарвской заставе» он был обозначен как автор «деревенской» прозы. Это было удивительно и непривычно, поскольку все - поголовно - участники объединения были горожанами и по месту жительства, и по тематике своих произведений. Читая товарищам свои рассказы, Алексей открывал им иной мир, который он сам хорошо знал и меньше всего был склонен идеализировать или очернять. Он, выросший в сельской глубинке, смог осмыслить и воплотить в своих произведениях впечатления своего детства и юности: насильственную коллективизацию, разрушение святынь, немецкую оккупацию, послевоенную нищету и голодуху, распад уклада деревенской жизни в Нечерноземье.

Критики называли его абсолютно самобытным писателем, показавшим причины ухода современного человека в город и трагическую невозможность вернуться обратно.
Будучи человеком скромным от природы, Алексей чаще помалкивал на сборищах литобъединения, но его редкие выступления по поводу представленных на обсуждение произведений всегда отличались разумной основательностью. Узкому кругу друзей Леонов был известен и как поэт: свои стихотворения, то лирические, то резко язвительные, он никогда не читал перед аудиторией, а представлял их исключительно с глазу на глаз. В его пародиях моральная планка была поставлена так высоко, что обижаться на него было не-возможно: оставалось только благодарить за дружеский урок.

Алексей отличался подлинно крестьянским трудолюбием; он начал с публикаций в журналах, альманахах, коллективных сборниках. После выхода первой книги он учился на Высшие литературные курсах, а потом его книги выходили одна за другой. Уже став признанным прозаиком, он вернулся к истокам: переселился в деревню, руководил литературным объединением в районном центре.
 
Он не дожил неделю до 76 лет. Книга стихотворений «Солнечный сторож» вышла уже посмертно. В 2010 году ему была присуждена премия Всероссийского литературного фонда «Дорога жизни» в номинации «Легенда». Диплом и премию получила его вдова.

Полной противоположностью Алексею Леонову и по темпераменту, и по тематике произведений был поэт Михаил Шпитальный. Перед поступлением в текстильный институт он служил в армии и писал стихотворения и песни, пригодные и для ротной стенгазеты, и для солдатского строя, и для выступлений на полковом смотре художественной самодеятельности:

…И вот запевала, чихнувши от пыли,
Веселую песню поет.
Солдаты припев подтянули нестройно
И ногу торопятся взять,
А песня летит и зовет за собою,
И трудно от песни отстать!..

В «Нарвскую заставу» Михаил вошел как «свой» поэт благодаря стихам совсем иного рода,  представляющих собой, в сущности, вариации на одну и ту же излюбленную тему:

Когда беда нагрянет,
Когда несчастлив будешь,
Совет ты мой припомни,
 Поверь, что он хорош, –
Закуришь – легче станет,
А выпьешь – все забудешь,
Забудешь все тревоги
И весело споешь,
Что жить довольно сносно
При дымке папиросной,
Что жить весьма красиво,
Что счастье здесь и там,
Как только кружкой пива
Запьешь неторопливо
Каких-то двести грамм...

С ним хорошо было зайти в какую-нибудь точку общепита, скинувшись по рублю  и взяв на закуску по килечке на брата. После второй стопки с Михаила сходила задумчивость, и он читал свои стихотворения, чаще всего посвященные любимым женщинам:

Автобусы приходят и уходят.
Ноябрь хмур и зол на целый свет.
Но дело тут не в слякотной погоде:
Тебя все нет, а значит, счастья нет.

Проходят мимо пасмурные люди,
Им наплевать, что кто-то что-то ждет.
Они не знают, глупые, о чуде,
Которое сейчас произойдет.

Что подойдет автобус непременно,
Любой: зеленый, красный, голубой…
И все вокруг изменится мгновенно.
И все исчезнет, кроме нас с тобой.

Милые детские стихотворения, короткие и длинные, Михаил посвящал своим дочерям:

Нитки в лампочке потухли…
Баю-баюшки-баю.
Ты поешь любимой кукле
Колыбельную свою.
Тихо сон прокрался в темень,
Заглянул в твою кровать.
Только спать еще не время,
Надо куклу укачать.

Стихи «позднего» Шпитального были трагическими, как и сама его судьба. Он не принял ни перестройку, ни последующие сдвиги в жизни общества и страны, уехал с женой в деревню, оставив питерскую квартиру семье своей дочери. Поэт, потерявший почти всех своих родственников, в одном из последних своих стихотворений словно пророчествует:

…Настанут когда-нибудь мирные дни,
Забудутся разные кары.
И только они не погаснут одни –
Пожары, пожары, пожары!..

Михаил Шпитальный погиб при пожаре, в котором его сельская изба сгорела дотла.
 
И снова вернемся на годы назад. Помните, с чего началось мое знакомство с ленин-градскими поэтами? Правильно ; со встречи с Новоселовым и Ринком. По законам зер-кального отражения, моя ленинградская жизнь должна была этим и закончиться. Круг должен был замкнуться. Так и случилось.

Буквально за несколько дней до отъезда из Ленинграда по месту распределения, я был приглашен на день рождения к Николаю Дмитриевичу - ему исполнялось тридцать шесть лет. Гостей было всего двое - я и Игорь Ринк.
 
Николай Дмитриевич и Игорь Августович, как бы не замечая моего смущения, заинтересованно расспрашивали меня о плавании в Южном океане, об айсбергах и пингвинах, о зимовщиках и моряках.

На Дальний Восток, куда я отправился по направлению после окончания морского училища, Николай Дмитриевич какое-то время присылал мне маленькие записочки  с просьбой прислать что-нибудь для очередной публикации от «Нарвской заставы». Я навсегда запомнил его четкий, разборчивый почерк - буковка от буковки отдельно.

С задержкой в несколько лет мне стало известно, что Новоселов оставил «Нарвскую заставу» и после этого руководил литобъединением родного Кировского завода.

Тогда в литературных объединениях,  руководимых Николаем Дмитриевичем, появился самый известный из их участников - Николай Рубцов. Он подружился с Валентином Горшковым, которого считал своим самым близким другом в Питере. Но Рубцов пришел если не мастером, то уже опытным и амбициозным подмастерьем, стремительно растущим в поэтическом мастерстве. Звание «рабочего-поэта», которое тут же поспешили прилепить ему, его не только не радовало, но, скорее, раздражало, как признание неполноценности, второсортности поэтического творчества. Публикация стихотворений Рубцова в собранном Новоселовым коллективном сборнике поэтов Кировского завода «Первая плавка», подверстанном под встречу очередного съезда КПСС, не только не вызвала у ершистого поэта радостного чувства, но, напротив, так обозлила, что он даже вырвал из авторского экземпляра страницу со своей фотографией и биографической справкой.
На полях некоторых стихотворений других авторов Николай черными чернилами написал резкие замечания: «Как вам не стыдно?», «Чем не доклад?» и просто «Дурак!!!». Особенно не понравились ему стихи одного «рабочего-поэта» о подъемном кране: 
 
Мы гордиться вправе,
Прямо скажем,
Слава здесь о нас идет не зря.
Это наша марка.
В цехе нашем
Сделали его, богатыря!

О последних годах жизни Николая Дмитриевича я узнавал по доносившимся до меня скудным обрывкам сведений. Кроме литературных проблем - двадцать лет ждал Новоселов выхода своей тоненькой книжки стихотворений! - его постигло горе неизмеримо большего масштаба. До меня дошел слух, что погибла его горячо любимая дочь. Этого горя он не выдержал. Милиция то подобрала его заснувшим на перроне дачной станции, то доставила в вытрезвитель, и дважды партбюро писательской организации собиралось обсудить его поведение, а он на обсуждение так и не явился.

Его короткая жизнь уложилась в черточку между датами «1921 - 1969»…

В «Нарвской заставе» с той давней поры сменилось много руководителей. Что же, меняются времена - меняются люди. Новоселову не был присущ жесткий стиль управления литобъединением, он, будучи человеком мягким и интеллигентным по натуре, нередко гнулся, как тростник под ветром. Но «Нарвская застава» пятидесятых годов в моей памяти навсегда связана с именами моих друзей и нашего заботливого наставника, негром-кого поэта, не всегда удачливого человека Николая Дмитриевича Новоселова.

«Нарвская застава» привила нам начальные навыки писательского ремесла, заметно расширила творческий кругозор каждого из нас, независимо от того, стал ли кто профессиональным литератором или остался скромным дилетантом-любителем, сочиняющим трогательные рифмованные поздравления любимой супруге. Но, наверное, не менее важно то, что в литературном объединении царила атмосфера товарищества, в которой воспитывалось внутренняя потребность радоваться успехам друга, огорчаться его неудачам, желание подать другу руку и помочь в трудную для него минуту.

Пусть кто-то, поморщившись, числит моих товарищей под общим наименованием «малые поэты». Думаю, что ничего обидного в этом прозвании нет. Каждый из них внес в сокровищницу отечественной поэзии свой посильный вклад, сообразный его таланту, уровню мастерства и духовной наполненности, которыми отмечено его индивидуальное место среди собратьев по перу.

Поэты - как звезды. Одни украшают небосвод своим великолепным сиянием; корабли сверяют по ним курс, юноши дарят их свет своим возлюбленным, по их появлению над горизонтом определяют начало разлива рек или времени уборки урожая. Даже самая далекая от астрономии публика знает их звучные имена: Сириус, Вега, Капелла… А другие звезды - маленькие и скромные; их названий никто не помнит, да и не все они их имеют. Но как обеднело бы звездное небо, если бы эти небольшие светила не появлялись по ночам, образуя россыпь Млечного Пути и наполняя  пространства созвездий.


Рецензии