Сказка о Махоне и его песне

(В соавторстве с Вовой Овчинниковым)

Глава первая

Жил человек по имени Махоня. И была у него душа, как у всех людей. И такой певучей была эта душа, что чем бы он не занимался: работал, шел ли куда, засыпал или просыпался – душа его всегда и везде пела. И всё вокруг него: и птицы, и ручьи, и цветы, и деревья, и даже солнце и луна – пело.

И приснилось однажды Махоне, будто идет он по широкой дороге. А дорога становится все уже и уже, теснее и теснее. И дошел он до высоких ворот. Ворота доставали аж до самого неба, но были настолько узкими, что сквозь них и мышь не проскочит. А в тесной щели между створами ворот пригрезился Махоне чудный мир, вспыхивающий разноцветными огнями. Там играла музыка, оттуда доносились веселые голоса и благоухание цветов.

И попробовал Махоня пройти в те ворота, но не тут-то было. Пригорюнился Махоня и сказал душе своей:
– Пойди хоть ты, посмотри на происходящее там, не рай ли это?
И умалилась душа, и сделалась тонкой, как прозрачная лента, и проскользнула сквозь створы ворот…

И проснулся Махоня. А сон всё стоял перед глазами. И не мог он забыть увиденное им между створами ворот. И вышел он в будничный свой день, как обычно, работать и песни петь вместе со всем окружающим его миром. Но странно! Неумолимая тишина стояла вокруг. Не пели птицы, молчали ручьи, безмолвно тянулись над землею облака, скрыв онемевшее солнце. Ничто не веселило душу. Сел тогда Махоня на камень и заплакал:
– Горе мне, горе, где моя песня? Где певучая моя душа?
И не знал ответа.

Так прошло много унылых беспесенных дней.
И собрал тогда Махоня дорожную сумку, вырезал в ближайшем лесу палку и отправился на поиски пропавшей песни. Долго ли, коротко ли шел он, только привела его дорога на опушку дремучего леса. И увидел он строение – дом не дом, дачка не дачка, коттедж не коттедж – словом, нечто вроде допотопной избушки, но сложенной из добротного импортного кирпича и крытой непромокаемым рубероидом. А стояла та избушка, как и полагается в сказке, на курьих ножках.

– А поворотись-ка ты, избушка, ко мне передом, к лесу задом.
Тут избушка присела, отвесив реверанс, и прошамкала:
– Пароль.
Махоня почесал в затылке.
– Э-э, милая, я и пароль-то что такое не знаю.
– Пропуск,– пояснила избушка.
– Какой такой пропуск?
– На тот свет, – съехидничала избушка.
– А-а, ты вон о чем,– вздохнул Махоня,– туда мне не надо.
– Тогда угости сигареткой.
– Не курю.
Тут избушка и вовсе осерчала:
– Да ты откуда такой взялся, махонький, бедный да к тому же еще и унылый?
Махоня еще раз почесал в затылке.
– А я, уважаемая избушка, песню потерял. Вот иду ее искать.
– Ха, он, видите ли, песню потерял, – усмехнулась избушка.

Дверь распахнулась. Перед Махоней предстал мужичонка с лицом как гриб и в косоворотке. Это был Протасий.
– И где же ты собираешься искать ее? – спросил он.
– А кто его знает.
– Н-да...
Протасий кивнул и пошел в избушку.
 
Посреди тесной клети одиноко высились стол и кресло. Стол завален исчерканными листами бумаги. По углам горы покрытых пылью книг.
– И вы всё это прочитали? – изумился Махоня.
– Конечно, нет. Кое-что и то по мере надобности, – усмехнулся Протасий.
Невесть откуда появился «Поэтический словарь» господина А. П. Квятковского. Протасий любовно сдул с обложки пылинку и торжественно произнес:
– Еще год назад я считал магию нитей величайшим занятием на свете. Но так случилось, что один мой давний приятель подарил мне вот это, – и Протасий прижал «Словарь» к своему сердцу. – Всем книгам книга! Чем более я ее изучаю, тем сильнее возгорается душа моя. Но сам я, к сожалению, писать стихи не умею. Складывать строчки могу, а вот душу в них вложить – этого Бог не дал.
– И я не поэт, – сказал Махоня. – Однако, если вы, достопочтенный, не против, скажу. Может, секрет умения в том, чтобы жить – как петь, а петь – как дышать?
– Заумь какая-то, – не понял Протасий. – Ладно, найдешь свою песню, тогда и поговорим. А сейчас дам-ка я тебе вот что, – и опять невесть откуда в руках его появилась большущая катушка серебряных ниток.
– Поставишь ее перед собой, – сказал он Махоне, – и пошлешь куда подальше. И она приведет тебя туда, куда надо. Только, ради Бога, не прикасайся к ниткам – пропадешь!

Поставил Махоня перед собой катушку и говорит:
– А иди-ка ты, милая, куда подальше!
Катушка подпрыгнула и скоренько так пустилась по тропинке, ведущей прямиком в чащу леса. Махоня едва поспевал за нею. Уже далеко позади остались Протасий и его импортная избушка. Над головой шептались могучие древние ели. Ковер из мхов пружинил под ногами.

Но что это?.. Порыв воздуха пронесся по лесу. Закачались ветви, травы, и послышался шепот: «Остановись, человече. Послушай, что мы тебе скажем». Лес вокруг шевелился. Извивались вцепившиеся в землю корни. Сучья целились прямо в лицо. Кора стволов растрескалась, и трещины ее походили на раскрытые в крике рты.

Пронесся новый, еще более сильный порыв воздуха. Махоня пошатнулся, но удержался на ногах. Шепот, казалось, обнимал его: «Выслушай нас, человече!»
– Ну что вам? – остановился Махоня.

Шепот стал настолько явным, как будто говорили у него над ухом: «Что ты ищешь?»
– Я иду за песней, – сказал Махоня непонятно кому.
Катушка остановилась чуть поодаль. Блестящая нить легла у ног Махони.

Пронесся еще порыв воздуха, и снова шепот:
«Посмотри на нас и увидишь свое будущее».

Глаза Махони распахнулись, зрачки расширились. Прямо по направлению его взгляда между обомшелых стволов открылся узкий, как лезвие, быстро увеличивающийся просвет. И увидел Махоня в глубине просвета самого себя, парящего высоко в небе в лучах солнца на диковинном крылатом коне.

«Ты найдешь песню, – прошептал успокоившийся воздух, когда всё исчезло, – но сначала потеряешь самого себя».

Протирая глаза, стоял Махоня посреди леса и никак не мог понять, в действительности было то, что он видел и слышал, или ему показалось?

Катушка покатилась, и Махоня зашагал за нею в сторону заходящего солнца. «Вот иду я туда, не знаю куда, ищу то, не знаю что», – думал он и шаг за шагом все ближе продвигался к своей цели.


Глава вторая

Надвигались сумерки. И опять расступился лес. И в сгустившейся синеве Махоня увидел существо, будто сотканное из светящихся нитей. Оно клубилось и меняло форму, отбрасывая на окружающие предметы колеблющиеся, как от костра, отблески.

«Иди сюда, не бойся», – позвали Махоню. Голос не вызывал опасений. Махоня шагнул ближе. «Чего ты боишься, дурачок,» – подзадоривал ласковый голос, – «ближе, ближе!..»

Клубящиеся нити света взлетали в метре от его лица. В серебряном блеске мелькали глаза, рты, уши, меняющиеся, перетекающие из одного в другое лица. «А теперь протяни руку,» – приказали из костра.

Прост был Махоня, но не настолько, чтобы потерять голову.
– Пароль, – твердо произнес он.
– Ну ты даешь, – сказал Костерок изменившимся голосом. – А я-то думал, ты – Махоня.
– А я и есть Махоня
– Тогда держи! – и в раскрытую ладонь Махони легла серебряная нота.
– Не понял!
– А щас поймешь…

В голове опять закружилось, и в душе зазвучала музыка. Музыка была так необыкновенна, что Махоня заслушался. Светящиеся нити Костерка превратились в диковинный цветок. Движимый непонятной силой, Махоня шагнул вглубь цветка, и... всё пропало.

Но в руке его осталась серебряная нота. Махоня поднес ее к уху и услышал тонкое, звенящее, как комар, ЛЯ.
– Ля-ля, ля-ля, – запел Махоня и пустился в путь далее.
Теперь он чувствовал себя уверенно. Ноги сами несли его сквозь темноту ночи.
Катушка катилась вперед, подпрыгивая на бесчисленных корягах.
– Ля-ля, ля-ля, – напевал Махоня.
– Ля-ля, ля-ля – вторило ему сверху.
Махоня поднял голову.
Прямо над ним, то снижаясь, то взмывая вверх, порхала птичка.
– Ля-ля, ля-ля, – пел Махоня.
– Ля-ля, ля-ля, – отзывалась птичка.

Наконец, Махоне это надоело. Он махнул на птичку рукой, но та лишь взлетела выше. Рассердившись, он подпрыгнул, но птичка поднялась еще выше и уселась на сучок дерева.
– Ты зачем меня передразниваешь? – спросил Махоня.
– Я не передразниваю, – ответила птичка. – Я лишь даю тебе понять, что ты делаешь совсем не то, что нужно.
– А что я должен делать? – спросил Махоня.
– Ты ничего не должен, – ответила птичка, шевельнув хвостом. – Ты никому ничего не должен.
– А как же моя песня? Что будет с моей душой, если я не найду ее?
Птичка подвинулась ближе.
– Ты найдешь ее. Но сначала ты станешь бесчеловечным.
– Как это, бесчеловечным? – изумился Махоня.
– Очень просто. Ты потеряешь лицо. Тебя не будут мучить желания. Уйдет всё внешнее, останется один чистый звук.
Махоня заволновался. До него вдруг дошло, что эта беспокойная птичка дана ему неспроста.
– Ты пойдешь со мной искать песню? – спросил он.
– Пойти не пойду, но полечу – точно.
И они двинулись в путь.

Ночь близилась к концу. Светало. Тонкий серп поплыл над верхушками деревьев и плавно опустился за ними. Внезапно лес кончился.
– Ты бы хоть имя свое сказал, – упрекнула птичка.
– Махоня.
– А меня Глосса.
– А это что еще такое?
– Неважно. Меньше знаешь – крепче спишь, – пропела Глосса, и, болтая в том же духе, они двинулись за Катушкой.


Глава третья

– Махоня!
– Ау! – отозвался Махоня, – Кто тут?
Лес глухо шелестел листвою.
– Махоня! – услышал он опять, но уже ближе.

Среди ветвей мелькнуло легкое облачко и исчезло. Махоня шагнул в его сторону, как вдруг совсем рядом, за деревом, хрустнул сучок.
– Кто тут? – крикнул Махоня. Ему стало страшно. Он заглянул за ствол дерева, но там никого не было. И опять, уже сзади, послышалось:
– Махоня!

Махоня замер. Что-то подсказывало ему: не оборачивайся. Спиною чуял он присутствие живого существа и все же боялся обернуться.
– Ты что, так и будешь стоять столбом? – спросили его.
Махоня оглянулся и остолбенел.

Окутанная облаком огненных волос, стояла перед ним диковинная женщина. Была она без одежды и смеялась. Смех звучал так заразительно, что Махоня не удержался и захохотал вместе с нею. А смеяться, к слову сказать, было чему. Представьте, стоит посреди дремучего леса здоровенный мужик, а рядом, дразня его молодым, крепким телом, хохочет лесная красавица. А он смеется в ответ… И что же тут хорошего?

Внезапно девка, как лиса, крутанулась на месте, отчего поток волос ее взлетел горизонтальными языками пламени.
– Хороша ли я? – остановившись, спросила она.
Махоня хотел что-то сказать, но она закрыла ему рот рукой.

Огромные глаза приблизились к его лицу, и из глубины всё усиливающейся черноты их взглянул на него он сам: он и одновременно не он. Махоня попробовал отстраниться, и опять услышал смех. Словно множество колокольчиков зазвенело вокруг. Он протянул было к ней руки, но тут в глаза ему полыхнуло, и красотка исчезла.

Махоня не мог понять, куда она делась. Никаких следов, ничего, что могло бы подтвердить, что мгновение назад здесь стояла девушка. И опять как гром среди ясного неба:
– Махоня!
Конопатая хозяйка леса стояла рядом. Из-под рыжих ресниц мерцали темно-зеленые глаза.
– Не обижайся, – сказала она. – Просто я люблю играть. Хочешь покажу, как я еще умею прятаться?
– Давай, – согласился Махоня.
Девушка шагнула к ближайшему дереву и прижалась к нему спиной.
– Вила не Вила, Вила – ель, – забормотала она.
Тело ее тут же начало таять в воздухе. Постепенно сквозь него, вся в розоватых трещинах, проступила кора. Последним оставалось лицо, но и оно, спустя какое-то время, исчезло.
– Э, куда ты? – растерялся Махоня.
Вила и вправду исчезла, но тут же появилась в другом месте, справа от него.
– Во даёт! – одобрил Махоня.
– Я еще не так умею, – похвасталась Вила.

Голос ее стал вкрадчивым, а выражение лица плутоватым.
– Любопытная я, Махоня. Спрошу, не обидишься?
– Не, что за проблема-то?
– Ты, говорят, песню ищешь.
– А ты откуда знаешь?
– Сорока на хвосте принесла, – отшутилась Вила. – И зачем тебе песня? Ты ведь и так живешь как птица, творишь… Зачем?
– Без песни скучно, – сказал Махоня.
Тут Вила опять развеселилась:
– Чтой-то вы, люди, скучные все какие-то, заняться что ли вам нечем, кроме как скучать да беду на себя накликивать. Вот мой дедушка ни одной байки за жизнь не выучил, зато как деревьями скрипит, как тропки-то в лесу запутывает!.. А это что у тебя? – неожиданно спросила она.
– Катушка.
– Вижу, что катушка. А для чего она тебе?
– Мне ее один добрый человек дал. Она мне путь указывает.
Вила заинтересовалась серебряными нитками. Она долго их разглядывала и, наконец, попросила:
– Отдай мне катушку.
– Да ты что, а я как пойду? – испугался Махоня.
– Так и пойдешь, ногами. Ты что, не видишь, я ведь женщина, а женщине нитки всегда пригодятся, к тому же серебряные!
– А что я за это иметь буду?
Девушка кокетливо запрокинула голову.
– А что хочешь?
Махоня помедлил.
– Петь хочу, – неожиданно вырвалось у него.
– А ты, я вижу, парнишка не промах... Ну ладно, хватит. Катушка – моя! А ты иди вон той дорогой, – и Вила указала на две глубокие колеи, исчезающие в сумраке леса.– Только наперед знай: с версту пройдешь – к Дед Озеру выйдешь. Там отец Истукарий живет, злыдень, каковых свет отродясь не видывал.
– Что так? – спросил Махоня.
– Да он ка-а-ак завидит меня, ка-а-ак палкой замашет и всё невидимые кресты на воздухе чертит.
– Не того что ли? – Махоня покрутил пальцем у виска.
– Сам увидишь.
 
Махоня поймал себя на том, что ему не хочется расставаться с девушкой. Но тут высоко над ним зазвенела Глосса:
– Эй, там, хорош лясы точить, идти надо!
Махоня посмотрел на Вилу, посмотрел на Глоссу и, насвистывая, зашагал в ту степь, где ожидало его искомое им счастье.


Глава четвертая

И опять расступился лес. И предстало пред ними Дед Озеро во всей его первозданной красе. Походило оно на ровную чашу, до краев наполненную водой.
 
– Сверху очень похоже на глаз. Будто око земли, – не унималась Глосса. – Если бы ты умел летать, как я, ты бы, разумеется, обратил внимание на одну особенность этого Озера: всё, что ты видишь в нем, тотчас исчезает. Оно напоминает чистое сознание просвещенного человека. Отражаясь в нем, мир видит себя как бы шиворот-навыворот, и в сердце его никогда нет уверенности, так ли это на самом деле.

– А мне-то что, – прервал ее Махоня, – ишь, расфилософствовалась!

В полуметре от берега из воды высовывался гладкий валун. Махоня запрыгнул на него. Неподвижная вода отразила его, но как! Он одновременно узнавал и не узнавал себя. Кудри распрямились и стали походить на торчащую в разные стороны солому. Исчезли задорно вьющиеся усы, зато вместо них на подбородке проступила ржавая щетина. А нос картошкой и крошечные свинячьи глазки так расстроили Махоню, что от обиды он чуть было не свалился в воду.

С криком: «Я ли это?» – ударил он по своему отражению и разбил его на множество колышущихся осколков.
– Зря! – эхом отозвалось Дед Озеро.
– Зря! – вздохнул под Махоней валун.
– Зря! – зашумели ветви сосен.

Махоня растерянно оглянулся. Мир вокруг него замер в ожидании. Серебристой точкой высоко в небе висела Глосса. И никого больше.

Любопытство пересилило, и Махоня снова уставился на свое отражение. Но что это?.. Его не было. В неподвижной синеве воды дремало одно великое небо.

Махоня вскочил на ноги.
– И где же я?
– А ты разве есть?– спросило Озеро.
Махоня ударил себя в грудь кулаком:
– А это кто по-твоему?
– Конь в пальто, – добродушно ответило Озеро. – Чем зря нервничать, лучше успокойся и посмотри еще разок.

И снова Махоня наклонился над водой. И тут мощный пинок переместил его с валуна в воду. Брызги воды взлетели над ним фонтаном.

На берегу стояло странное существо. Скуфейка на голове давно уже выцвела. Тщедушное тельце покрывала не менее заношеная ряска.

– Анафема! – визжало существо, брызжа слюной. – Да испепелит тя Святая Троица огнезрачным глаголом уст своих!..  А впрочем… что ты тут, чадо, делаешь?

Махоня догадался, что перед ним сам поднаторевший в многолетнем монашеском подвиге отец Истукарий.

– Так что ты там делаешь, сын мой? – повторил он вопрос.
– А ты как думаешь, отче?
– Думаю, омываешь в купели сей грехи свои, яко несть человека, иже жив будет и не согрешит.

Махоне показалось, что старец изъясняется на иностранном языке, настолько дико звучала речь отца Истукария.

– А и согрешит, не беда, – продолжал витийствовать старец. – Жизнь коротка, а Господь милостив. Так что давай, сын мой, вылазь из воды и приступим к таинству покаяния.
 
Махоня вышел из воды, снял штаны, рубаху и принялся выжимать их, не обращая внимания на старца.

Отец Истукарий мерно приближался к нему. Каждый шаг старца сопровождался звоном проржавевших цепей и крестов, свисающих с его одежды. «Похоже, у деда крыша едет от одиночества,» – сообразил Махоня. – «Сам не толще Кощея, а сколько железа на себя нацепил!»
 
– Опустись на колени, сын мой, – сказал старец, приблизившись. – Ибо черви и ангелы, бесы и звезды, все твари органические и неорганические, приветствуют тебя в моей скромной обители; ибо что позволено богам, дозволяется и грешнику, но при условии, что он всенепременно покается.

Отец Истукарий поднял руки к небу, отчего отягощающий его члены металлолом с лязгом пришел в движение.
– На колени, несчастный! – повторил он, возвышая голос.
– Я вовсе не такой несчастный, как вы думаете, – возразил Махоня.
– Как, ты не несчастен? – удивился отец Истукарий, и власы его затряслись от величайшего негодования.
– Он не несчастен! – взвыл вне себя от возмущения старец. – О, Всемогущий, покарай его своей всесокрушающей десницей, разбей его на кусочки, дезинтегрируй на атомы и молекулы, ибо не ведает окаянный, что несчастен, и в неведении своем почитает себя счастливым.
 
Пока благочестивый Истукарий нес всю эту и подобную ей ахинею, Махоня смотрел на него с тем же любопытством, с каким видавший виды психиатр смотрит на съехавшего с катушек пациента. Опускаться на колени он, разумеется, и не думал. Более того, наш герой ухватил сухонького праведника за грудки, оторвал вместе со всей его коллекцией раритетов от земли и зашвырнул в воду.

– Благодарю Тя, Господи, за сие искушение, – успел выкрикнуть старец и погрузился в воду.
– Утонет, – испугался Махоня.
– Такие не тонут, – возразило Дед Озеро.
И как бы в подтверждение его слов из воды показалась голова отца Истукария.
– Помогите! – крикнул он и по-собачьи поплыл к берегу.

Пока он выбирался, взывая ко всем святым и Богородице, в окружающем пейзаже произошли изменения. С востока, насвистывая, подул ветер, и оттуда же надвинулась туча, похожая на Бога.

– Свят, свят, свят еси, – истово возгласил старец, почуяв твердую почву под ногами. Вода ручьями стекала с подрясника, зубы отбивали звучную чечётку.

– Что, отец святой, омываешь в купели сей грехи свои? – рассмеялся Махоня.
– Каковы грехи мои, отрок? Не ем, не пью, в гробу сплю. Ношу вериги, чту священные книги. А ты что делаешь?
– Я песню ищу.
– И зачем тебе песня? Пой не пой, все равно помрешь.
– А вот это ты зря! – не согласился Махоня. – С песней-то и помирать легче.
– Молись лучше, нехристь! – взвился на дыбки отец Истукарий. – Богу душу отдашь, а Он спросит: чем занималась, душенька? Всё пела?.. тоже дело, так поди же попляши!.. И будешь вечность целую на адской сковородке летку-еньку отплясывать.

И тут сверкнула из навалившейся тучи молния, грянул разухабисто гром, и с первыми каплями дождя поднялась над Озером веселящая взор радуга. Старец перекрестился и, подхватив Махоню под локоток, повлёк к келейке, притулившейся неподалёку под разлапистой елкой.

Вошли в келейку, а в ней – стол у оконца да лавка у печи. На лавке гроб стоит, в гробу вместо подушки булыжник лежит.

Удивился Махоня:
– Да ты, дед, никак в гробу спишь?
– Спать еще живым в гробу – с бесом выдержать борьбу! – поучительно изрек отец Истукарий. – Не то, чадо, ценно в очах Господних, как живем-грешим, а то, как умирать будем!
– Зачем же умирать-то? – простодушно спросил Махоня. – Глупо как-то умирать, когда можно жить да жить. И что ты меня всё стращаешь? Ад, черти, сковородки… Скажи лучше, как мне песню мою найти?

Тут старец махом оживился, скуфеечку поправил и говорит:
– Богу угодно, чтобы ты мне, окаянному, огородик убрал да дровишек на зиму заготовил, а я тебе за богоугодные труды твои наипрямейшую дорожку к песне твоей укажу.

Договорились они. Остался Махоня у старца. Огород убрал, дров на зиму заготовил, даже крышу починил. Видит старец – на совесть мужик работает. Жаль такого работника отпускать, да что тут поделаешь!
 
Вывел он его на обещанную  тропку и говорит:
– Ну вот, Махонюшка, предстоит тебе путь тернистый, подвиг неслыханный. Видишь вон ту горку вдали, – и старец указал на гору, нависшую над остальным лесом, – иди всё время на нее, там и найдешь что ищешь. А коли придется совсем туго, вот тебе слово заветное: Изыди! Но произнести его можно всего один раз и в самую нужную минуту.

Поблагодарил Махоня старца и пустился в путь. Вскоре громадные сосны обступили его. Зелени становилось все меньше. Стволы, разветвляясь, переходили в причудливые кроны, образуя над головой зловещую паутину линий. Всюду валялись огрызки гусиных перьев, остатки венков из высохшего лавра, кучи бумажного сора. Но вот тропа резко пошла вверх, виляя между сушняком и камнями.

За одним из поворотов попался Махоне обглоданный скелет коня. По голому черепу суетливо бегали муравьи, из пустых глазниц выглядывали чахлые кустики черники, а из седловины позвоночника торчали жалкие остатки сломанных крыльев.

– Бедный Пегас, – вздохнул Махоня, – твой нынешний вид – всего лишь очередная иллюстрация всеядности времени.

Череп молча смотрел на человека. Ему было все равно. Желтые зубы скалились в запредельной усмешке.

Внезапно тонкий свист разнесся по верхушкам деревьев.
– Глосса!
Птица мерцающей звездочкой зависла над Махоней.
– Ты где пропадала?
– Летала на разведку.
– Не в курсе, что произошло с Пегасом?
– Он угодил в сети Дремучего Редактора.
– Кого?
– Дремучего Редактора. Мы найдем его там, на Издательской Горке.
– Что, он действительно так страшен?
– Он страшен лишь тем, кто от него зависит. Это, как правило, бездарные рифмоплеты, графоманы, не имеющие ни голоса, ни слуха. Все они ищут свою нишу, но не у всех это получается. Так что остается несчастным обслуживать Горку, весьма скудную по части свежих веяний.
– Милая Глосса, ты говоришь страшные вещи.
– Да, Дремучий – та еще язва! Больше всего он боится таких, как ты, независимых, и потому действует с ними хитрее: проникает в их сновидения и, как бабочек, отлавливает их песни.
– Зачем ему песни?
– Не знаю… никто не знает, что он делает с украденными песнями… Смотри!

Что-то переменилось в атмосфере обступившего их леса. С криком «Опусы! Опусы!» Глосса заметалась в воздухе. Над лохматыми краями горы показались темные отметины галок. Они приближались, увеличиваясь в размерах. Их было так много, что вскоре свет дня превратился в сумерки, а тишина леса сменилась отчаянным визгом птиц.

(Опус – птицеподобный уродец из отряда не удавшихся литературных произведений. Имеет ярко выраженную аморфоидальную форму, как у недоносков, а также мимикрирующую под нечто значимое серую окраску, склонную то к теплым, то к холодным тонам, в зависимости от конъюнктуры окружающей среды.)

– Замри! – приказала Глосса.
Чего проще! Носки врозь. Руки по швам. Подбородок к небу.
«Я – столб, я – столб, я – столб», – засвербело в мозгу. Тело налилось тяжестью. В жилах всё медленнее кружилась кровь. Сознание понемногу поплыло, а с ним и окружающий мир…

Опусы проносились совсем рядом. Перепончатые крылья, натыкаясь на тело, оставляли на нем царапины. Как пыль, поднятая ветром, они промчались и исчезли.
_____

Тук! Тук!..
Кто-то настойчиво стучал по кумполу.
Тук! Тук! Тук!..
Махоня с трудом разлепил веки. Постепенно возвращалось сознание, и вслед за ним оживало тело.
– Глосса, прекрати, а не то череп проломишь!
Пичуга переместилась на плечо и заверещала:
– Скорей!.. Пока я приводила тебя в чувство, Дремучий издал очередной номер газеты «Дебри». И в ней разгромная статья про нас. Будто бы ты и я незаконно вторглись в его владения, нарушили его покой и Бог знает, что мы там еще нарушили! Короче, надо спешить.


Глава пятая

Дремучий Редактор вот уже час как сидел в своем липовом дупле, оборудованном под роскошный, по меркам Издательской Горки, кабинет.

– Хочу песен, хочу песен! – бормотал он, дрожа от нетерпения. Утиный нос и водянистые бусинки глаз придавали ему необычайное сходство с крысой. – Хочу свежих, нежных песен! Таких, чтобы услаждали слух, ублажали душу! Чтобы кровь с молоком!..

Парочка согбенных шестёрок, Ху и Хо, подобострастно ловила ускользающий взгляд Хозяина.
– Привести?
– Я сам.
Дремучий подошел к зеркалу, поправил на грудине златую цепь (символ крутизны и устойчивости ее владельца) и, взмахнув крыльями, выпорхнул из дупла наружу.

Кругом расстилалась немая ночь. В сумраке, как часовые на посту, темнели там и тут стволы деревьев. Нечто зловещее чудилось в неестественной обнаженности вовсе не осеннего леса.

Дремучий опустился на землю. Позади него – Шестёрки.
– Это? – спросил он, указав на ближайшее дерево.
– Так точно!
Жестом фокусника Дремучий Редактор извлек из-за пазухи металлическую трубку. Оба конца ее завершались раструбами, один чуть шире другого.
– Фо-нэн-до-скоп! – произнес он по слогам и, приставив прибор к стволу дерева, припал к нему ухом.

Он слушал. То, что он слушал, звучало только для него. Всем существом своим внимал он доносящейся из глубины ствола мелодии. Голос внутри звучал так нежно, так  по-женски, что мгновенно привел Дремучего Редактора в исступление. Блаженная улыбка явилась на его физиономии, глазки от удовольствия зажмурились, и внезапно перед Ху и Хо предстала улыбающаяся крыса.

За время службы шестерки привыкли к переменам настроений Хозяина. Растворись он прямо сейчас в воздухе, они бы и этому не удивились.

Крыса улыбалась. Крыса дрожала от наслаждения. Звуки, доносящиеся изнутри дерева, уносили Редактора в сказочные дали. Разгоряченному воображению мерещились дворцы, окруженные садами, на чьих дорожках драгоценные камни валяются прямо под ногами, бросая солнечные зайчики на пляшущих гурий…

– Чья… чья это песня? – простонал Дремучий Редактор, закатывая глазки и слабея от удовольствия.
– Махони, – одновременно откликнулись шестерки.
– И где же он сейчас?
– Он… идет… сюда.
– Сюда?.. – удивился Дремучий.
– Так точно.
– Но кто его звал... сюда?
– Никто. Он сам. Сам впал. Сам воспрял. Сам пошел. И сам же с минуты на минуту будет.
– И вы, уроды, ничего не сделали, чтобы остановить его? – завопил Дремучий Редактор, потрясая кулаками.
– Никак нет, Хозяин.
Ситуация принимала интересный оборот.
Что делать, что делать?


Глава шестая

Не успел Махоня исчезнуть в гуще леса, как Вила схватила катушку и закружилась с ней в танце.
– Моя, моя!.. – приговаривала она, и серебристая нить искрилась между ее пальцами. Вращаясь, как волчок, она и не заметила, что нить обвивается вокруг ее тела. Витки ложились все гуще, все плотнее, пока девушка, наконец, не почувствовала боль. Она попробовала вырваться, куда там!.. Катушка вращалась с бешеной скоростью, а нитка казалась бесконечной.

«Она задушит меня!» - мелькнуло в голове Вилы. Девушка вырывалась, но все без толку. Нити искрящейся паутиной липли к рукам, бедрам, опутывали плечи, постепенно приближаясь к горлу. Девушка упала. Теперь она походила на прекрасную муху, попавшую в липкую паутину. Огненные волосы разметались по траве, глаза закрылись, по щекам пошли бледные пятна – признак приближающегося конца. Сердце билось все слабее, мысли текли с неторопливой последовательностью, и вдруг...
               
Вила почувствовала, что тело ее парит в воздухе, тогда как сама она, ее душа, купается в неизъяснимо ласковом свете невесть откуда льющихся лучей. Она шла, не касаясь земли. Цветы и травы тянулись к ней со всех сторон, и не было предела их радости, когда им удавалось прикоснуться к ее изумительному платью. Да, да, теперь на ней сверкало и переливалось всеми цветами радуги самое настоящее платье!

– Мои нитки! – внезапно закричали за ее спиной. Потрясая кулаками и гневно сверкая глазками, к девушке приближался Протасий.

– Мои нитки! – вопил он, не переставая. – Она украла мои серебряные нитки!

Вила смотрела на него, ничего не понимая.
Катушка покатилась по траве, лихо подпрыгнула и очутилась в руках хозяина.

Протасий испустил такой вопль отчаяния, что будь на его месте кто другой, то несомненно рухнул бы замертво.
– Она украла мои нитки!

И вдруг Протасий остановился, как вкопанный. Так скачущий во весь опор конь внезапно останавливается, поднимая вокруг себя клубы пыли.

– Бог ты мой! – вырвалось у него от изумления. Казалось, еще чуть-чуть и желтые глазки его выскочат из орбит. – Вила, что это с тобой?

– Ах, достопочтенный Протасий, я и сама не могу понять, что со мной случилось. Сначала нитки опутали меня, и мне стало так плохо, так плохо! А потом я вдруг почувствовала, что парю… а нитки превратились вот в это роскошное платье, и мне вдруг стало так в нем хорошо, так хорошо!..

И так это невинно прозвучало, что Протасий сразу же почувствовал себя виноватым.

– А Махоня? Как же он теперь пойдет без Катушки?
– Ногами, – усмехнулась Вила.
– Тьфу!.. ей про клуб, она про баню… Спешить надо, не то Дремучий как пить дать Махоню заморочит.
– Он может, – вздохнула Вила. – Я слышала, у них на Горке такое творится!..
Но Протасий не дал ей договорить.
– Ты, милая, как придем на Озеро, старца не обижай и над набожностью его не смейся. Он Богом маленько пришибленный, а маленьких обижать нельзя.

Ему все еще было жаль своих ниток.

– Раздели несчастную и довольнёхоньки, – вступила в разговор Катушка. Уж ей-то было на что обижаться: она лишилась всего своего наряда, а кому нужна голая, пусть даже и стройная, Катушка?
– Прощай, хозяин! – крикнула она обиженно и только намылилась дать дёру, как Протасий ловко подхватил ее и со словами: «Вот так-то лучше будет!» насадил на крепкий сучок росшего поблизости дерева.
– Мы с Вилой по делу пойдем, а тебя на обратном пути захватим. Так что отдыхай пока, – строго сказал он Катушке, и той ничего не оставалось, как смириться, ибо и народная мудрость гласит: сел на сучок – не дергайся!



Глава седьмая

В дверь ударили так сильно, что келейка отца Истукария заскрипела от неудовольствия.
– Господи, помилуй – проворчал старец. Он как раз почивал в своем гробу, и голова его в скуфейке покоилась на отшлифованном за долгие годы булыжнике. Исключительный подвижник кладет под голову булыжник, любил приговаривать отец Истукарий, намекая тем самым на достойную всяческого уважения высоту своего иноческого подвига.

Но сейчас он спал. Иными словами, пребывал в том тонком мире непостижимых явлений, где запросто беседуешь со святыми угодниками, с ангелами и бесами, а иногда и с самим Господом Богом. Снилось старцу, будто шествует он узкой тропинкой меж пологих холмов. А холмы все теснее сжимают ту тропинку, и вот уже исчезла она, а взамен нее, меж холмами, разросся густой кустарник, и на ветвях его всюду распускаются и одновременно вянут чудные розы. Молочно-белые жемчужины то и дело капают, точно слезы, с розовых лепестков на землю. Густой аромат обволакивает старца. И он погружается в еще один дивный сон – сон во сне! И разверзаются над ним небеса, и чудный свет изливается прямо в его душу, и в ушах глас Божий раздается:
– Окаянный, отворяй хибару, не то трубу архангелову проспишь!

Страшный грохот потряс домишко затворника. Старец перевернулся в гробу и, приоткрыв один глаз, резво соображал: кто бы это мог быть? Но кто бы там ни был, было ясно: он не собирается ждать.

На этот раз удар был такой силы, что келейка пришла в неуправляемое движение, и доведись нехристю ударить третий раз, неминуемо накрыла бы отшельника, преобразившись из неказистой кельи в еще более уродливую раку.

– Господи, помилуй! Ну, кто там еще беспокоит мои старые мощи?
Старец выбрался из гроба, перекрестил булыжник и бодренько засеменил к двери.
– Что, чадо, силушку некуда девать? – набросился он на Протасия с упреками.
– Махоня где? – спросил тот, не обращая внимания на ворчание старца.
– Ни сном, ни духом не ведаю, – ответил инок и собрался было захлопнуть дверь перед носом нежданного гостя, но Протасий подхватил подвижника, как перышко, и выставил наружу.
– Я тебя ясным языком спрашиваю, где Махоня?
Старец захлопал глазами.
– Должно, на Издательскую Горку пошел.
– Давно?
– Нынче, чуть солнце встало. Я же его на дорожку и благословил. С Богом-то всё веселее.
– Веселее говоришь?
Протасий окинул старца неотвязчивым оком.
– Собирайся, старче, с нами пойдешь.
– Это куда еще? – засопел отец Истукарий.
– На Горку.
Старец вскинулся бороденкой, истово перекрестился и зароптал:
– Нет на то Божьей воли, чтобы аз многогрешный по бесовским угодьям да горкам шатался. Мне и правильце-то вычитать времени не хватает, а тут еще…

Речь старца внезапно оборвалась. Ручки затряслись, челюсть отвисла и осоловелый взор уставился куда-то мимо Протасия.

Над чистым, как плач сиротинушки, Озером воздвиглась великолепная радуга, и стояла под нею, лучась неземным сиянием Пресвятая Дева. Она кротко взирала на старца и в небесном взоре ее было столько доброты и милосердия к нему, окаянному, что сердце отшельника мгновенно зашлось сладостной истомой, и весь он превратился в одно сплошное «Ах!», преклоненное пред явившимся ему видением.

– Пресвятая Богородица! – воскликнул он, рухнув на колени. – Аз есмь пучина греха и бездна неверия. Помилуй, кормилица!

– Не помилую, – кротко возразила дева.

Платье на ней засверкало еще сильнее, огненные власы ея водопадами струились по плечам, и очи потемнели, как вода в насупившемся перед ненастьем озере.

Отец Истукарий затрепетал. Весь его иноческий гонор мигом испарился, и похож он стал на червяка, пресмыкающегося в пыли ввиду грозной воительницы.

– Ты отправишься на Издательскую Горку вот с этим достопочтенным мужем – и Вила (а это была именно она) указала на Протасия, – а по пути, отче, предстоит тебе совершить величайший подвиг, достойный твоего иноческого сана.

Старец сотворил земной поклон и бросился в келью. Сборы, как поется в песне, были недолги. Он уложил всё необходимое в сумку и, выскочив наружу, увидел окончательно ошеломившую его картину. Пресвятая дева, лихо подбоченясь и скаля в белоснежной улыбке зубы, болтала с Протасием, а тот, тыча пальцем в сторону Издательской Горки и яростно вращая глазками, объяснял ей, что время не терпит и что жизнь Махони в страшной опасности.

Как громом пораженный, застыл отец Истукарий в дверях кельи. Только тут до него дошло, какую злую шутку сыграло с ним провидение. Но делать нечего: слово не воробей, тем более что слову своему старец всегда был хозяин. Короче, смирился отче перед фактом, но в закаленном беспрестанными подвигами сердце его застряла тонкая оскомина.


Глава восьмая

Тропа убегала вглубь непроходимого леса. И чем глубже, тем мрачнее и пустыннее становилось вокруг.
– А черт! – чертыхался Протасий, спотыкаясь о камни.
– Не поминай лиха всуе, как и Господа Бога твоего, – тоном наставника советовал идущий за ним отец Истукарий. – Молись лучше, нехристь, да обрящешь помощь Всевышнего в трудную минуту.

Протасий остановился.
– А ты, отче, всегда молишься?
– Да. Где б ни был, что бы ни делал, стою ли, лежу, или еще каким делом занимаюсь, денно и нощно, дерзновенно и безропотно творю молитву. Тем и ограждаюсь от поползновений бесовских, – твердо ответил старец и перекрестился.

Протасий хитро усмехнулся и спросил:
– Ну, раз ты такой умный, скажи: где сейчас, вот в эту самую минуту, пребывает Бог, на небе?
– Нет.
– На земле?
– Нет.
– Тогда, может быть, в этом дереве? – Протасий стукнул палкой по ели, загудевшей в ответ.
– Нет.
– А, понял, он – в этом маленьком муравье! – и, пряча улыбку, Протасий склонился над тропой.

У самых ног его черноголовый муравей с трудом нес большую соломинку. И ему точно было все равно, есть Бог на свете или его нет.

– Опять не угадал! – зазвенел отец Истукарий. – Царствие божие внутрь вас есть, говорит Господь. А ежели царствие божие и Бог - одно и то же, значит, и Бог, как цыпленок в яичке или орешек в скорлупе, внутри каждого из нас сидит. Соображаешь?
Протасий почесал в затылке.
– Это что же получается: я и Бог как бы в одном лице?
– Я этого не говорил, – испугался отец Истукарий. – Сказав то, что сказал, я лишь имел в виду, что тебе, пустомеле, без меня, иерея божьего, не видать Бога, как своих ушей! – и старец торжествующе, снизу вверх, уставился на Протасий.

Но тот не унимался и рассуждал далее:
– Погоди, отец, я что-то не пойму. Ты говоришь, Бог внутри меня сидит?
– Конечно, – с готовностью подтвердил старец.
– То есть я, заглянув в себя, могу найти там Бога?
– Истину глаголешь, чадо мое!
И тут Протасий тучей навис над старцем:
– Так на кой мне ляд тогда посредник - между мной и Богом, который  внутри меня?
Старец опешил.
– Стойте! – внезапно, как из-под земли, между ними выросла Вила. – Взрослые люди, а как дети. И не стыдно вам браниться, да еще в присутствии мертвых?
– Что? – в один голос вскрикнули Протасий и старец. – Где мертвые?
– Вон там.

В нескольких шагах от тропинки среди торчащих камней и сушняка белел начисто обглоданный скелет коня. Глазницы оскалившегося в запредельной улыбке черепа равнодушно глазели на путников, салютуя чахлыми кустиками черники.

– Недолог век клячи, готовой ишачить, – мрачно констатировал Протасий.

Однако и Вила, и отец Истукарий смотрели на дело иначе.
– Нельзя его так оставлять. Это всё же не простой конь, а Пегас, – сказала Вила.
– Может, еще и отпеть прикажешь? – съехидничал старец.
– И отпеть, – произнесла девушка голосом, не терпящим возражений. – Если мы его тут бросим, нам из этого места не выбраться, Горка засосет нас, как трясина. А, отдав долг останкам славного Пегаса, мы – обретем невидимого друга и помощника.
– Эх, жисть жестянка! – подытожил Протасий и уселся на обомшелый камень.

А отец Истукарий уже извлек из сумы епитрахиль, крест, кадило и евангелие и, приложившись поочередно к каждой вещи, приступил к обряду.

– Благословен Бог наш... – начал старец. Кадильница, рассыпая искры, задымила, и через некоторое время облако благоухающего фимиама повисло над останками бедного Пегаса.
– Паки, паки миром Господу помолимся, – нараспев произносил старец, и окружающие камни, за неимением певчих, хором отвечали:
– Го-осподи, поми-и-и-луй!

– Добре шаманит! – шепнул Протасий заслушавшейся Виле.
– Класс! – кивнула девушка. Она ничего не понимала в церковных обрядах, но само действо ей явно нравилось.

А старец уже читал евангелие. Звонкий, слегка дребезжащий голос привычно набирал силу по нарастающей. На заключительном этапе лицо подвижника вдруг как-то невыносимо вытянулось, и почудилось, будто уже не человек книгу, а книга держит и надымает поющего, за ради истовой его праведности.

И опять старец пошел по кругу, кадя и возглашая:
– Паки, паки миром Господу помолимся!
И камни отвечали ему:
– Го-о-осподи, поми-и-и-луй!

И когда добрались до «Боже духов и всякия плоти», из облака ладанного дыма, сгустившегося над останками Пегаса, послышались странные звуки. Что-то там, под завесой белой пелены, происходило, потрескивало, чмокало, составлялось и всё заметнее двигалось, словно оживало.

Протасий рывком поднялся с камня, Вила за ним. Раскрыв от изумления рты, вперились они жадными взглядами вглубь клубящегося столбом дыма, где глазам их открывалось неслыханное доселе зрелище.

Порыв ветра развеял клубы дыма, и предстал перед ними белоснежный конь. Конь был сказочно красив и крылат. Конь бил копытом о камни и, словно огромная птица, размахивал крыльями. Казалось, он вот-вот взлетит.

А старец всё описывал вокруг него круги и продолжал кадить.
– Ве-е-ечная па-а-амять!.. – тянул он вне себя раз за разом, пока, наконец, не вмешался Протасий. Он отобрал у отца Истукария кадило, затем благочестиво приложился к евангелию и с возгласом «Прости, Господи!» опустил сию святую книгу на голову заблажившего иерея.

Старец в изнеможении опустился на землю.
– Чудо, чудо! – бормотал он, а из подслеповатых глаз его катились слезы счастья, ибо Бог, пусть даже и наоборот, впервые в жизни услышал его молитвы.


Глава девятая

Дремучий Редактор нервничал.
Неожиданно спасительная мысль пришла ему в голову. Громкий хлопок в ладони прозвучал, как выстрел.
– Опаньки!
Воздух сгустился, и внутри обозначившегося контура материализовался пухлый коротышка в габардиновой тройке и цилиндре. В правой руке он держал увесистый кейс, в левой – трость с набалдашником в виде золотника из бронзы.

– Мусье Пиар, – приветствовал его Дремучий Редактор, – вы и представить не можете, как вы мне нужны!
Мусье приподнял цилиндр, и лицо его расплылось в очаровательной улыбке.
– Весь к вашим услугам.

Дремучий Редактор заломил от волнения руки.
– Два имени, уважаемый, всего только два литературных имени, и ничего больше! – упрашивал он и, как собака, давал круги вокруг мусье Пиара.
– Секундочку, господин Редактор. Сейчас всё будет готово.
 
Мусье раскрыл кейс, достал нечто вроде надувного шарика, соединил его скотчем с бронзовым золотником и приступил к работе.

Трость оказалась обыкновенным поршневым насосом. Мусье качнул раз, другой и работа пошла полным ходом. Надувшись, шар принял форму славного малого точно в таком же костюме, как и у мусье Пиара. Голову новоиспеченного (точнее: надутого) литератора украшал лавровый венок, а из нагрудного кармана торчало превосходное гусиное перо.

– Г-н Дрю собственной персоной! Прошу любить и жаловать!

Мусье снял цилиндр, промокнул платком лысину и поинтересовался:
– Расценки прежние?
– О, не беспокойтесь, мусье Пиар, наш договор в силе, и хочу вас порадовать: пятнадцать процентов сверху.

Теперь мусье взялся за работу с удвоенной энергией. Достал из кейса второй шарик, снова пристроил к нему насос и – пшик! пшик! – поршень заходил туда и обратно, как по маслу. С каждой новой порцией воздуха шарик превращался в амбициозную даму. Сначала с земли поднялись ноги. Затем на них водрузился таз. После чего наполнились воздухом груди, а на вытянувшейся из плеч шее образовалась прелестная головка.
Первое же слово, сорвавшееся с ее уст, потрясло окружающих:
– Fuck!
Выругавшись, дамочка закурила.

– Я – Манна, – представилась она, пустив клуб дыма в лицо Дремучему Редактору.
– В таком случае, милочка, я – горох, – съязвил Дремучий Редактор и закашлялся.
 
Мусье защелкнул кейс и собрал трость.
– Прекрасно, мусье Пиар! – похвалил Дремучий Редактор и вручил ему увесистую пачку банкнот. – Это вам за труды.
Мусье Пиар, кейс и купюры растворились в воздухе.

Редактор хлопнул в ладоши и попросил внимания.
– Господа, сегодня у нас День Народного Творчества. Никто не остается в стороне, все принимаем участие. Быстро, быстро!.. Ху, Хо, – обратился он к шестёркам, – вы тоже готовьтесь.
– Но я, хозяин, в жизни не сочинял стихов, – сказал Ху.
– А я и писать-то не умею, – добавил Хо.
– Вот и прекрасно. Значит, дебют.

Дрю и Манна переглянулись и одновременно, будто сговорившись, выпалили:
– А жюри?
– Жюри? – переспросил Дремучий Редактор, и физиономия его расползлась в самодовольной улыбке, – я!.. А теперь – публика!

Пространство вокруг огласилось криками и шумом крыльев. Десятки, сотни серых уродцев отовсюду слетались на поляну. Они рассаживались прямо на земле вокруг импровизированной сцены, толкались, ссорились и перекидывались плоскими шуточками по поводу предстоящего зрелища.

Участники готовились к выступлению. Шестерки, уединившись, репетировали. Дрю прочищал глотку полынной настойкой. Манна раскрыла косметичку и спешно наводила марафет на своем презентабельном личике.

Дремучий попросил публику вести себя потише и объявил:
– А теперь, господа, начнем. Выступает поэт, наш земляк, неоднократный лауреат Издательской Горки, г-н Дрю! Поаплодируем!

Толпа аморфоидальных недоносков засвистала, загикала и затопала ногами. Дрю поднялся на сцену. Лавровый венок набекрень тускло отсвечивал медью. В руке он держал лист со стишками.
– Если позволите, я прочту вам оду. Называется она «Романтика лауреата».

Романтика лауреата
Работе грузчика сродни.
Стихов тома, как трудодни,
И вдохновенье, как зарплата,
Всё уменьшается. Всё реже
Целует Муза меня в грудь.
О, как возвышенно-безбрежен
Мой стих! мой бег! мой взлёт! мой путь!
К деньгам и славе безразличен,
Я творческой харизме рад
Не потому, что я – лауреат,
А потому что – романтичен!

Поляна взорвалась аплодисментами. 
– Вау! Бис! – неслось отовсюду.
Дрю всплеснул ручонками и подпрыгнул. Подошвы башмаков его оторвались от земли, и на мгновение показалось – корявое деревце попыталось вспорхнуть со всем своим тряхомудием в набрякшую грозовым ватином высь.

– Достаточно, г-н Дрю, – прервал его Дремучий Редактор. – А сейчас наша гениальная, наша непревзойденная и всенародно любимая Сапфо, то бишь Манна Небесная, споет нам что-нибудь этакое!.. Попросим!

Снова гром аплодисментов, и на сцену лошадиной походкой выступила Манна, щелчком отшвырнула недокуренную сигарету и с места в карьер затянула:

Флюидами пахучая,
Куплетами трескучая,
Текучая, как реченька,
И всем из вас желанная,
Я – грозная, серьезная,
Я страшно одиозная,
Я песней вас замучаю,
Ведь я певица Манна.
Тоскою руки связаны,
И фразы не досказаны.
Вы надо мной хохочете,
А мне совсем не больно.
Я плачу оттого, что мне
В тисках уныло разума.
Я песней вас замучаю,
И это мне прикольно!

И опять поляна взорвалась рукоплесканиями. Дремучий подождал, пока недоноски притихнут, и поднял руку.
– Кто еще из присутствующих на этой поляне желает скрестить, так сказать, творческие клинки?

Тишина такая, что было слышно, как поскрипывают, проплывая в небе, облака.

– Я!
На поляну вышел молодой мужик. Был он бос, в меру весел, и над головой его порхала такая же веселая птичка.

– Я, – еще раз произнес мужик и подмигнул Дремучему, отчего тот насупился.
– Как зовут?
– Махоня.
– Это у тебя псевдоним такой?
– Зачем псевдоним – как батюшка с матушкой нарекли, так и зовусь.
– А ты по какой номинации? – спросил Дремучий совсем уж мудрёное.
Махоня потоптался на месте, не зная, что ответить, да и брякнул:
– По собственной.

Поляна покатилась с хохоту. Сотни глаз впились в него пиявками. Глосса взмыла в небо и зависла там светящейся точкой.
 
– Ну-с, уважаемый, чем порадуете? – спросил Дремучий.
Махоня заглянул ему в глаза и почувствовал, как тот напрягся. Лицо Редактора побагровело, пальцы рук скрючились, как когти.

Махоня же улыбнулся, и словно солнышко брызнуло вокруг задорными лучами.

– Друзья, – обратился он к безликой массе, ожидающей развлечения. – Без сомнения, вы в курсе, что такое песня. Кому-то она по вкусу с перчиком, кому-то с клубничкой, а мне – с хватающей за душу грустью. Отличное, скажу я вам, средство от творческих запоров!

– Короче, – перебил его Дремучий Редактор.

Но Махоня, не обращая внимания, продолжал:
– Так вот, исследуя глубинные пласты песенного творчества, пришел я к выводу, который (вы, конечно, расхохочетесь) звучит так: краткость – сестра таланта. На свете существует немало песен, состоящих из одного слова. Одну из них я вам сейчас и покажу.

Поляна насторожилась, как овчарка, и не ошиблась.

Махоня шагнул к Дремучему Редактору и твердо произнёс:
– Изыди!

Глаза Дремучего вспучились, как пузыри на поверхности болота. За плечами развернулись гигантские крылья, и, гикнув, точно летучая мышь, Редактор начал медленно подыматься в воздух. Но как только его ноги расстались с землей, оглушительный хлопок потряс поляну.

Толпа тварей сорвалась с мест и закружилась в воздухе.
– Хозяин, хозяин! – кричали опусы, но Дремучий как сквозь землю провалился.

Манна ухватила г-на Дрю за фалды и с воплем «Не бросай меня!» потащила прочь с поляны, но клювы уродцев настигли убегающих. Несколько точных ударов, и парочка в буквальном смысле испустила дух: воздух, закачанный в них мусье Пиаром, с шипением вырвался наружу, и от обоих не осталось ничего, кроме разве что рваной резины да разбросанных там и сям лавровых листьев.

Ху и Хо по привычке стояли посреди всего этого бардака навытяжку. Опусы их не трогали.

Махоня же, вырвав первую попавшуюся осинку, орудовал ею, как дубиной. Опусы градом сыпались на землю. Но на смену одним приходили другие, так что пространство вокруг Махони превратилось в сплошную кипящую и клокочущую массу. Вскоре месиво когтей, клювов, хвостов и крыльев, как болотная жижа, поглотило светлую фигурку бойца. Только высоко в небе, будто плача о свершившемся, звенела одинокая серебряная точка.



Глава десятая

– Батюшки-светы, – всплеснул ручонками отец Истукарий. – словно Мамай прошел!
– Или торнадо, – сказал Протасий.

Место, куда они вышли, сплошь было покрыто бесцветной, скучной пылью.

Пегасу сразу не понравился дух места, и он остался на опушке.
– И я с тобой, – сказала Вила, – а не то место какое-то гиблое.
– Хорошо. Пока они ищут тут, мы отправимся на Горку.

Между тем Протасий со старцем уже исследовали местность. Внимание их привлекла парочка столбов, одиноко стоящих на краю поляны. При более близком знакомстве столбы напоминали грубо вырезанные архаические реликты, что оставляют после себя исчезнувшие с лица земли народы.

– Неужели кто-то всерьез поклоняется этим истуканам? – удивлялся Протасий.
– Истину глаголешь, сын мой, – с жаром отвечал отец Истукарий. – Чурбаны языческие, сатанинская эстетика! Ни благородства форм, ни горячности мысли, ни чистоты чувств, сплошная отрыжка диавола!

Старец подскочил к одному из идолов и треснул его палкой по голове, затем – другого по точно такой же голове и, посчитав, что хватит, перешел к более радикальным мерам.

– Чадо, – обратился он к Протасию, потирая ручки в предвкушении красочного аутодафе, – за ради Господа нашего, денно и нощно промышляющего о окаянности нашей, принеси из леса охапку хвороста. Устроим чертенякам баньку!

Однако наблюдательность Протасия пресекла кровожадные планы благочестивого пастыря.
– Погоди, старче. Они, похоже, живые, – сказал он и постучал одному из идолов по лбу.

Неожиданно, точно включенные экранчики, распахнулись и заморгали глаза.
– Ху! – вырвалось изо рта идола.
– Хо! – словно эхо, отозвался другой.
– Да вы, ребята, еще и ругаетесь, – удивился Протасий. – А ну, кто из вас видел, что тут произошло?
– Битва.
– Великая битва, – добавил второй.
– Ну и кто кого?
– Недоноски – Махоню, – сказал Ху.
– Да, недоноски победили Махоню, - вторил ему Хо.

– Ну и где, где сейчас Махоня? – повысил голос Протасий. Его раздражала заторможенность истуканов.

– Эти гады разобрали его на атомы, – сказал Ху.
– Нет, на молекулы! – возразил Хо.
– А я говорю: на атомы.
– А вот и нет, на молекулы, – не сдавался Хо.
Впервые Ху и Хо спорили.
 
Старец ухватил одного из даунов за грудки и ласково, как провинившемуся грешнику, сказал:
– Сын мой, клянусь подгузниками, которые покупала тебе твоя мама, сейчас ты у меня отправишься к праотцам.
– Я, правда, не знаю, где он, – испугался Ху.

– Я знаю! – неожиданно зазвенело сверху.

Прямо над ними засверкала серебряная точка.
– Глосса! – обрадовался Протасий , тогда как старец, на всякий случай перекрестившись, отскочил в сторону. – И где же?

– Тут! тут! тут!
Сужая круги и снижаясь, Глосса всё смотрела и смотрела в желтые, невзрачные глазки приходящего в замешательство человека. Серебряная точка превратилась в сгусток света, послышался щелчок, и пульсирующая трасса соединила свет с землею.

Откуда ни возьмись появился Махоня. Выглядел он непривычно: деревянная, безжизненная фигура и такое же неподвижное лицо. Взгляд пуст и безнадежен, как нависшее над ним небо.

– Махоня! – крикнул Протасий и бросился к нему. Однако новый щелчок заставил его остановиться. Сияющая трасса ударила в шаге от него, и прямо перед ним вырос еще один Махоня. Щелчки раздавались все быстрее, пульсирующие трассы дождем поливали поляну, и вскоре вокруг стало столько Махонь, что началось столпотворение. Причем все Махони вели себя одинаково: бессмысленно хлопали пустыми глазами и медленно колыхались, как водоросли.

– Свят, свят, свят еси! – истово крестясь и сокрушая твердь лбом, творил отец Истукарий поклоны посреди бесчисленных Махонь, и, разумеется, был прав, ибо много может молитва праведника, и спасение не за горами.



Глава одиннадцатая

В безвидной, лишенной всяких свойств и оттенков, тьме билось и пульсировало нечто. Это нечто обладало слухом, зрением и способностью мыслить. Томясь отсутствием какой-либо информации извне и изнывая от ничегонеделания, слух, зрение и мысль провоцировали лихорадочную работу воображения, которое, в свою очередь, как паук, ткало в окружающей среде паутину различных иллюзорных видимостей.

Прошло немало времени, прежде чем это нечто погрузилось в обволакивающий его галлюцинаторный кокон, отдающий теплом материнского чрева. Наконец, оно осознало себя обособившимся существом, некой завершенной тварью, способной хотеть и даже двигаться.

И однажды, устав от нескончаемой неопределенности собственного «я», из нутра, из сокровеннейших глубин его, поднялся и заслонил собою остальные единственный вопрос:
– Я ли это?

– Аз есмь! – послышалось в ответ, и понял Махоня, что стоит на гладком камне посреди круглого, как чаша, Озера, и вода в этом Озере настолько прозрачная, что и рыбы, и водоросли, и само дно видны до мельчайшей подробности. И увидел, что прямо по воде плывет ли, идет, а лучше сказать, скользит к нему, точно лебедь, Душа-песня.

И переполнила тогда душу его несказанная радость, и протянул он к Душе-песне руки поприветствовать ее, и – о, ужас! – не увидел рук своих, и заглянул в Озеро, и не нашел в нем отражения.

А Душа-песня уже совсем рядом, и сладостный голос ее заполняет собою все поры пространства:
– Не горюй, Махонюшка. Скоро будем вместе. Тогда никто уже не разлучит нас.

Заскорбела душа Махони:
– Как же вместе будем, если нет меня?
Отвечала Душа-песня загадками:
– Коли веры нет, то и сердца нет. А коли сердца нет, то и места нет, где бы глубь с высотою обвенчалися, где бы мы с тобою повстречалися. А коль мне не веришь, добрый молодец, своему поверь отражению!

И опять поклонился Махоня Озеру. И подул сильный ветер, и взъерошил воду, разбив отражение, как если бы разбилось зеркало вдребезги, на множество осколков, и в каждом увидели бы мы себя мертвыми, каждый – свой шаблон...
__________

– Неужели я опять жив? – спросил Пегас, до сих пор удивляясь своему воскресению.
– Жив, жив, еще как жив! – успокоила его Вила.
Верхушка ели, под которой они стояли, тонула в облаках.

– Когда-то эта Горка называлась совсем по-другому, – рассказывал Пегас, – и вид у нее был не столь мрачный. В сумерках, когда все вокруг засыпает, сюда прилетали песни. Цветы тут росли в величайшем изобилии и благоухание их облаком окутывало Горку. Ночь напролет длилось тут празднество и замирало только с рассветом.

И вот однажды, когда на Горке царило обычное оживление, вырос как из-под земли посреди всеобщего веселия чудовищный ком, точнее, сгусток тьмы, напоминающий зловонный фурункул. И разросся до размеров в два, а то и три человеческих роста. И, как из прохудившегося мешка, вышло из него существо, поражающее всех одним своим видом. Черные крылья ужаса распростерлись над Горкой. Все произошло мгновенно. Песни были пленены и замурованы в окружающие вершину деревья. Теперь они принадлежали монстру, который называл себя Дремучим Редактором. А поскольку связь с людьми, у которых они были украдены, оставалась прежняя (ибо связь эта прерывается только со смертью человека), то Дремучий Редактор получил в свои руки доступ к душам людей. Используя песни…

Неожиданно Пегас прервал речь и насторожился:
– Ты ничего не слышишь?
Вила прислушалась.
Шум ветра то усиливался, то слабел, и в перерывах доносился до них чей-то голос.
– Как будто поет кто-то.
– Ты права, – сказал Пегас, – это поет ель.

Вила приложила ухо к стволу дерева. Щеки ее зарумянились, улыбка раздвинула губы, кажется, еще немного – и девушка полетит.
– Это не ель, – прошептала она чуть слышно, – это кто-то внутри дерева.
– Ну, так сделай же то, что умеешь! – воскликнул Пегас и ударил копытом о камень так, что искры брызнули во все стороны.
 
Голос, доносящийся изнутри, уже перекрывал шум ветра.

Вила прижалась к коре дерева и забормотала:
– Вила не Вила, Вила – ель...

И только она это произнесла, как вся тут же сделалась прозрачной. Серебристое платье ее потускнело, лишь вышитые пурпурной нитью цветы какое-то время еще оставались в воздухе. Рыжие волосы полыхнули на прощание огнем и спустя мгновение погасли. Девушка и дерево слились в одно целое.

А песня уже сотрясала Горку...

Сделайте ураган нежным, заставьте камень волноваться, опрокиньте звездный свод в собственное сердце, – и тогда вы поймете, что это была за песня! Звук ее заполнял все вокруг, не осталось ни одного уголка, где б не слышалось пения. И когда Вила вновь очутилась перед Пегасом, то рядом с ней он увидел и то, что не дано видеть нам, нашим смертным глазам.

Точно подснежники на весенней проталинке, одна за другой, появлялись чудесные девушки. Это были песни, украденные когда-то Дремучим Редактором. И впереди всех шла ли, плыла, словно лебедь, а может, птицей парила над землей столь долгожданная нами песня Махони.

– Он ждет тебя, потому что без песни человек ничто! – сказал Пегас, и тогда Девица-песня взмахнула руками, точно крыльями, обратилась в летучую молнию и стремглав понеслась к покинутому ею некогда сердцу.



Глава двенадцатая

– Махоня?.. нет, не Махоня...
Протасий остановился перед еще одним шаблоном, убедился, что и это не то, что он ищет, и перешел к следующему.
– Махоня?.. да нет, опять не он...

В глубине души Протасий понимал, что настоящего, живого Махони ему на этой поляне не найти. Однако привычка доводить начатое до конца, подталкивала его отследить всю цепочку лже-Махонь, сколько бы их не было… Таков уж был характер: и нравом горд, и сердцем тверд.

Не тверже, однако, головы отца Истукария. Лоб подвижника от бесчисленных соприкосновений с землей превратился в сплошной лиловый синяк. Ноги бедняги подкашивались, поясница не сгибалась, и все же немыслимой силой духа продолжал он принуждать себя класть и класть поклоны, в который раз повторяя:
– Свят, свят, свят еси Боже наш!

Поклоны становились все более медленными, лес Махонь всё гуще и плотнее. Очи старца застилала соленая муть, и подумывал он уже: а не оставил ли его Господь один на один с бесовским наваждением, как вдруг, поднявшись после очередного метания, обнаружил он, что стоит на коленях посреди пустой поляны, и что поют где-то рядом, да так задушевно, что навернулись у старца на глаза слезы радости и умиления.
– Господи, помилуй! – пробормотал он.

Со стороны леса к нему приближалась процессия. Во главе, в платье до пят, расшитом пурпурными цветами, шла Вила, рядом с нею – чудесный крылатый конь, следом – Протасий, а замыкали шествие Ху и Хо. Протасий отчаянно жестикулировал, втолковывая что-то шестеркам, и те согласно кивали головами, хотя вряд ли понимали, о чем, собственно, речь.

И тут старец увидал Махоню. Стоял он на расстоянии вытянутой руки от отца Истукария и смеялся. А над головой его в лучах солнечного света парила серебряная птичка.

– А ну, Глосса, покажи святому отцу, как Душа-песня поступает с теми, кто встает перед нею на колени.

Глосса спланировала на темя отца Истукария. Старец резво вскочил на ноги и замахал руками:
– Кыш, пернатая!
Но птаха ловко увертывалась и снова садилась на плешь монаха.
– Я не пернатая, а крылатая. Это раз. А во-вторых, прекратишь ты когда-нибудь свои дурацкие упражнения, или мне взяться за тебя всерьез? – и птичка пребольно клюнула старца в темя.

И нашло на отца Истукария просветление. Волны благодати затопили его измученную беспрестанными подвигами душу и понесли ее всё выше и выше, аж на седьмое небо...

И только Пегас стоял в стороне, и вид у него был грустный, будто конь чуял недоброе.
– Что-то не так? – спросила Вила.
Пегас взрыхлил копытом землю, и туча мертвенной пыли поднялась в воздух.
– Опусы, – сказал волшебный конь.
– Опять? – насторожился Протасий.
– Да нет, с ними покончено, но не до конца. Эти твари так живучи, что без Костерка точно не обойтись.

По всей поляне лежал пушистый слой пыли. Ноги увязали в нем по щиколотку.

И тут Глосса закричала так, словно над поляной разом зазвенели сотни колокольчиков:
– Ребята, а, может, не надо?
– Надо, Глосса, надо, – безжалостно пробубнил Протасий, поднял руки ладонями вниз на и хриплым голосом запел:
– Гори, костер, не гасни, гори, не догорай!..

Мгновенно между ладонями и поверхностью земли произошло ощутимое замешательство. Воздух перестал быть воздухом, сгущаясь в светящиеся нити, исполняющие бесшумно-замысловатый танец. В лентах пляшущего света возникали и тут же исчезали чьи-то лица.

– Ну, наконец-то! Я уж думал, ты обо мне забыл, – послышалось изнутри Костерка.
– И не надейся, приятель, – успокоил его Протасий. – Тебе известно, кто такие опусы?
– Не вчера родился.
– И что?
– А то! Ох, и кровушки они у меня попили!
– Что ты несешь, какой кровушки?
– Голубой! – затрещал Костерок и вспыхнул синим пламенем. – Я, видишь ли, аристократ, и мне не по себе, когда я вижу, как эти гады над вашим братом издеваются.
– Поможешь? – спросил Протасий.
– Это как, спалить их что ли?.. Да без проблем!
– Но ведь рукописи не горят.
– А это мы щас проверим, – завелся Костерок.

Он всегда заводился, если при нем выражали сомнение по поводу его пиротехнических возможностей. Светящиеся ленты закружились сильнее, сливаясь в единый вихрь, и в образовавшуюся в глубине Костерка воронку со свистом и улюлюканием ринулись серые клубы пыли.

Поднялся невообразимый гул. «Хана!.. Хана!..» – раздавалось среди светящихся нитей. И когда со всем этим было покончено, Протасий горестно всплеснул руками:
– Глосса, до встречи!
И желтые глазки его подернулись подозрительной влагой.

Между тем серебристая точка повисла прямо над Костерком. Интенсивность ее свечения с каждой секундой слабела. Птица погружалась в сияние, издавая при этом мелодичный звон, будто прощаясь.
– Ля-ля, ля-ля!..

Воцарилось молчание

– Упокой, Господи... – начал было отец Истукарий, но Протасий с такой яростью глянул на него, что старец осекся.

– Забыл, как есть забыл!.. – всхлипнул иерей. Неожиданно на глаза ему попалась бабочка. Мигая радужными крыльями, она порхала туда-сюда, точно танцуя. Старец завопил: «Бабочка!» – и бросился ловить пустившуюся наутёк летунью.



Глава тринадцатая

Растительность, освободившаяся от гнета серой пыли, пришла в волнение. Повсюду пестрели и тянулись к солнышку цветы, и Вила казалась среди них еще одним дивным цветком, смеющимся от счастья.

Протасий вздыхал:
– Отчего я не художник? Я бы нарисовал всю эту красоту и повесил у себя дома, чтобы картина напоминала мне об этом дне до глубокой старости!

– Мечты, сын мой, одни мечты! – возразил отец Истукарий. – Молись лучше и благодари Бога за оказанную милость, ибо где бы мы сейчас были, не снизойди на нас в минуту грозных испытаний милость Божия?

Кругом царило праздничное настроение.

– Друзья, – обратился Махоня к присутствующим, предлагаю рукоположить отца Истукария в сан Архипоэтикуса за то, что он вернул к жизни нашего славного Пегаса!

Вила сплела из цветов венок и надела старцу на голову, и тот тут же принялся приобщать Ху и Хо к нехитрым тайнам иноческого любомудрия.

А Протасий объявил, что и ему не дает покоя витиеватая страсть к поэзии, а посему просит присутствующих выслушать дерзновенный плод его дилетантских усилий:

– Рыжеогненная Вила,
Дух с зелеными очами,
С человеков не сводила
Взгляда полного печали.

Промелькнет между деревьев
С золоченой длинной гривой,
То плечом поманит девьим,
То крутым бедра изгибом.

Эти Вилы в глухомани
Лихо головы нам кружат,
Очаруют, одурманят,
А иного им не нужно!

– Ах, милый Протасий, – воскликнула Вила, – я и не знала, что ты – поэт… И эти нитки!.. Поверь, я с удовольствием вернула бы тебе это платье, если бы не беспокоилась о душевном здравии отца Истукария...
– Забудем! – сказал Протасий.

Кругом жужжали сытые шмели, сновали от цветка к цветку бабочки, и Пегас бил копытом о землю.
– Ну что, по домам?
Махоня обнял коня за шею.
– Знаешь, друг, когда у тебя есть собственная песня, твоим домом становится весь мир и само небо.
– Ну так за чем же дело? – спросил Пегас и заржал так, что дрогнувшие дали эхом отозвались на его призывное ржание. Махоня взлетел на коня. Пегас тряхнул гривой, расправил крылья и помчался, распушив хвост и набирая скорость, в наступающее будущее.

И долго еще оставшиеся слышали слова песни, с которой оба они, и конь, и поэт, постепенно исчезали в лучах пламенеющего солнца:

– Мой конь, гарцующий Пегас,
Несет меня все выше,
С горящих звезд не сводит глаз
И вдохновеньем дышит.

Ему по нраву в облаках
Носиться вольной птицей,
На зеленеющих лугах
Среди цветов резвиться,

Взрывая ключ копытом, пить
Живительную воду
И более всего ценить
Искусство и свободу.


К О Н Е Ц


Рецензии