Белые барашки июля
Вечер был как вечер. Ничто, казалось, не предвещало подобного исхода. На смену дневной жаре подступала долгожданная прохлада, приносимая ветерком с озера. С недалёкой соседней турбазы, с танцплощадки, доносилась негромкая пока, словно неразогревшаяся ещё, разминающаяся , не расходившаяся на полную катушку музыка, что загремит совсем скоро, заполонит собою сгущающиеся сумерки, бархатно-мягко, но напористо заполнит все уголки и аллеи турбазы, властно призывая отдыхающих стекаться на скупо освещённый в ночи пятачок, где на дощатом полу закружатся в вальсе, задёргаются ритмично в быстром танце или же томно будут покачиваться пары в медленном, который с той лишь целью и задуман, чтоб желающие могли обняться под благовидным предлогом.
Вчера, например, все желающие и обнимались. Все, кроме Вовки, который опять не решился пригласить Её. Небольшого росточка, светловолосая, эта незнакомая девушка Вовкиного примерно возраста сразу и бесповоротно приковала его внимание. Какой нежный овал лица, какие голубые глаза освещали это личико! Но главное – джинсы. Ах, как удивительно ладно сидели на девчушке эти синие, простые, наверное, в представлении американцев, штаны! В таких джинсах нужно было родиться… Вовка усомнился даже, глядя на эту очаровательную «облипочку», усомнился, что брюки, штаны вообще изначально были изобретены как одежда для мужчин, – скорее всего, изобрели штаны первобытные женщины, обладавшие незаурядным талантом, изобрели, сшили, надели на себя, – только этим и можно объяснить, отчего так красиво, так уместно и славно смотрятся брюки именно на девичьих ножках, отчего так влекуще и призывно подчёркивают они все изгибы и выпуклости! А мужики, – чего мужики – просто воспользовались своим физическим превосходством, содрали с женщин штаны и напялили на свои кривоватые невыразительные фигуры. Причём произошло это, наверное, чуть позже того пещерного периода, что изображён на картине неизвестного пока Вовке художника. Репродукцию этой картины нашёл в какой-то книге Витька Карелов, ничтоже сумняшеся вырвал страницу и демонстративно положил в палатке на Вовкин спальник.
И вот почему. Картина изображала эпизод из жизни первобытных людей. В пещеру, где жили первобытные, пытается вторгнуться огромный пещерный медведь, вполне возможно, он и являлся прежде полноправным хозяином, до того, как туда пришли люди. И так правдиво, явственно написана талантливым художником картина борьбы людей с огромным зверем! В центре – бородатый мужчина, схватившийся с медведем врукопашную, по бокам – юноши с копьями, пытаются отбить мужчину у зверя, в углу пещеры – испуганные женщины с малыми детьми, больной старик лежит подле затухающего костра, здесь же кое-какая утварь, косматая старуха молитвенно вскинула руки…
Словно яркая фотовспышка, запечатлел талант художника краткий драматичный миг жизни древних людей, борьбы не на жизнь, а на смерть. И никто из мужчин не остался в стороне, никто не пытался убежать – даже мальчишка в косматой шкуре пытается помочь взрослым, протягивая мужчине, оставшемуся без оружия, копьё с каменным наконечником. Каков будет исход борьбы, удастся ли людям отбиться от чудовища, выживет ли первобытный мужчина, которого уже схватили когтистые лапы медведя, – ничего не известно.
Вовка долго любовался странной завораживающей картиной, люди, он это сразу заметил, люди были одеты только в какие-то обрывки шкур, штанов не изобрели ещё. Видимо, изобретение это состоится в более поздние века.
Так бы и пребывал Вовка в недоумении относительно того, зачем, собственно, эта картина оказалась на его месте, если бы не явился этот мерзавец Витька, старинный друг и наперсник, не явился бы в палатку Витька и не разъяснил популярно Вовке, а заодно и всем желающим, на кого похож один из юношей, а именно правый, с копьём, нацеленным в морду зверя, и этот правый юноша, представитель живописной группы смелых охотников, похож… Да-да, на Вовку именно и похож. Да так ярко отразилось это сходство – и выражение больших серых глаз, и решительно сдвинутые брови, и несколько большеватые надбровные дуги, реально великоватые даже для Вовкиного простого широкого лица потомственного крестьянина, и даже косматые никогда не чёсаные волосы первобытного паренька удивительно похожи на отросшую за лето Вовкину причёску. А самое главное – решительная поза паренька-неандертальца до странности напоминала обычную позу Вовки, заядлого спорщика. Каких только язвительных комментариев не наслушается теперь бедный Вовка! Крепло подозрение, что теперь уж точно будет приклеена ему какая-нибудь меткая кличка, что-то типа «Троглодит» или «Питекантроп»…
– Что ж ты, братишка, не бережёшь портрет своего пра-пра-прадедушки-питекантропа? Нехорошо, дорогой, не по-пионерски это, – разминался не спеша в предвкушении долгой безответной – тема-то благодатная, – сходство бесспорное,каждый увидит, – безответной травли,неиссякаемый фонтан остроумия готов уж ударить, – разминался пока ещё садист-насмешник Витька.
– Так, стоп! – лихорадочно размышлял Вовка – прятать или уничтожать картинку – бессмысленно, все уже видели, и любые мои судорожные движения или оправдания только акцентировать станут внимание… Что же делать? – А вот что! – внезапно осенило, – Надо ринуться в атаку, ринуться безоглядно, как этот мой пра-пра на медведя, и именно безоглядностью этой я и выбью оружие из Витькиных злонамеренных рук… –
Сказано – сделано. Вовка нарочито равнодушно повертел картинку, пожал плечами: «Надо же, действительно похож! А что, и очень возможно, что запечатлён здесь мой пра-пра (только очень много пра) – дедушка!» Вовка демонстративно прикрепил иголкой картинку к брезенту палатки над своим изголовьем, исподволь наблюдая за Витькой, – как-то он воспримет подобное непротивление, что ещё придумает мерзавец?
Витька и впрямь выглядел слегка обескураженным – наверняка надеялся, садист-пересмешник, ещё долго обыгрывать столь благодатную тему. Зрители, разочарованные равнодушной, индифферентной реакцией Питекантропа, были несколько даже обижены тем, что развлечение не состоялось, – нет ни малейшего интереса упражняться в остроумии, если объект насмешек не сопротивляется и даже не возражает на все ваши инсинуации. (Слово это лишь недавно попалось Вовке на глаза, и он только выжидал удобного случая, чтоб козырнуть им, и желательно Витькино присутствие при этом, дабы хоть так уесть мерзавца). Впрочем, чуть позже Вовка пожалеет, что отнял у Витьки удобную тему для реализации его энергии насмешника, поскольку вскоре он придумает такое, что история с неандертальцами покажется вполне себе безобидной и даже интеллигентной шуткой…
В суете тщательных сборов на танцы в соседнюю турбазу слегка подзабылся уже эпизод с картиной. Подзабыл, по крайней мере, сам Вовка. Но вот, умывшись и надев чистые рубашки, наконец отправились. Идти совсем недалеко – по бережку до дыры в заборе, призванном отделить турбазу от прочих неорганизованных туристов, в немалом количестве расположившихся на берегах озера; а там уж, чинно – по ухоженным дорожкам базы до танцплощадки, манящей модными в сезоне мелодиями.
Выбрались из дыры в заборе, едва ступили на дорожку – о, удача! – впереди стайка девчонок, монолитно сцепившихся локтями и неспешно шествующих в направлении танцплощадки. И среди этого цветника – Она! Вовка, пожалуй, и не сумел бы сдержать нетерпеливого порыва – догнал бы стайку, чтоб полюбоваться вблизи Ею, но тут Витька и выдал, подлец, фирменную свою заготовку… Снова и снова прокручивал, как в замедленной киносъёмке, Вовка события эти нереально, до жути ужасные, и мозг его как бы уже и отказывался верить в то, что, увы, произошло всё же на самом деле…
А произошло вот что. Когда до клумбы разноцветной, до стайки неторопливо шествующих девчонок, (намеренно, да, – хотелось бы верить, намеренно неторопливо шествующих, чтоб успели догнать два этих симпатичных взрослых парня, два этих мачо чтоб догнали и весело так, непринужденно чтоб познакомились), когда до вожделенной группы девчонок, среди которых была (да чего там была – которую украшала, которую освещала светом красоты неземной Она), когда до табунка туристок, каждая из которых, разумеется, тоже была очень даже ничего, – (это если бы догадалась выйти из сектора неземного света, излучаемого Ею), когда до прелестниц (ага, кажется, они и разговаривать-то стали несколько громче, чем того требует безупречная акустика тихого летнего вечера, – намеренно, да, намеренно – хотят обратить на нас внимание?!), когда до счастья близкого (ну близкого же, да, ну пусть не близкого, – но в принципе возможного?), – когда до счастья возможного оставалось едва ли полтора десятка шагов, – Витька, мерзавец, и совершил это немыслимое…
Нет, надо отдать ему должное – Витька почему-то умел уже не тушеваться в ситуации знакомства с девчонками, наоборот, не только не тушевался, не краснел мучительно, не терял дар речи, не становился вдруг состоящим из не связанных никак между собой насквозь промороженных частей тела, каждое из которых по отдельности, может быть, и было вполне ничего себе, но вместе эти части тела никак не могли являть собой образ уверенного в себе парня. Да и просто на хозяина своего, Вовку, эти части тела разрозненные никак не походили. А ведь ещё совсем недавно, казалось, чуть ли не вчера, Вовка вполне был доволен своим телом. Вообще организмом. Не особо, может, и казистый, организм Вовки,потомственного крестьянина, вполне адекватно отвечал всем разнообразным мальчишеским требованиям: был достаточно вынослив, когда где-нибудь в лесу или на речке возникало непроизвольно неизбежное среди мальчишек соревнование в беге ли, в плавании ли; был весьма неприхотлив Вовкин родной организм в еде, умел терпеть и холод, и дождь, и ветер пронизывающий, если надо – никогда ещё доселе не подводил организм, с которым Вовка знаком давно, сжился, свыкся с ним и даже где-то по-своему любил – за суровую мужскую немногословную надёжность любил, за безотказное мгновенное реагирование на изменчивые условия внешней среды любил Вовка свой организм, и даже где-то внутри немножко гордился им, – и потому, что к пятнадцати своим годам не отставал уже на покосе от отца и дядюшек, и на любой уже практически работе мужики его за равного принимали; а потому и не задумывался Вовка допрежь, как он со стороны выглядит, – оттого и выглядел, наверное, вполне ничего, – поскольку не размышлял натужно, куда нужно ступить, куда руки девать во время разговора с девчонкой, что, где, как и с какой при этом миной вещать девчонкам полагается, – да вот, кажется, позавчера ещё ни о чём таком не заморачивался Вовка. Позавчера. А сегодня…
Сегодня всё иначе. Всё глубоко, убийственно,обнажённо иначе, и пока Вовка ещё только привыкал к новому положению своему, к новым, внезапно предъявляемым требованиям – Витька, мерзавец, чувствовал себя в новой возрастной градации как рыба в воде – мог легко, играючи, без тени смущения и сомнения в собственных силах, познакомиться с любой, самой сногсшибательной девчонкой, – и через пять минут, скоротечных пять минут, которых Вовке не хватило бы даже просто подготовиться морально к подвигу неслыханному и пригласить даже не сногсшибательную незнакомку – одноклассницу свою на танец пригласить за эти пять минут Вовка не сумел бы, а Витька уже по-свойски хлопал бывшую незнакомку по плечу и травил весьма рискованные анекдоты, и она, на удивление, охотно хохотала, мило и однообразно комментируя: «Шепчешь!..» или «Отпад!..» - ну, и так далее. Где-то в глубине души Вовка понимал всё же, что подобный успех Витька имеет не только благодаря своему городскому происхождению, неистребимой вечной улыбке, ладно сидящему костюмчику и природной наглости, – правильные черты лица, ладно скроенная фигура – этого у Витьки не отнять, как не стоит пытаться отнять его жизнерадостность и оптимизм.
…Они опять убежали из родной пещеры, убежали подальше, взобрались на свою любимую скалу, с которой открывался чудесный вид на окрестности, – далеко вокруг видно, – лес таинственно шумит, за лесом поблескивает и глухо урчит на перекатах речка, и если прислушаться изо всех сил, до звона в ушах – услышишь, как плещет о воду упрямый радужный хариус, упорно пытаясь перепрыгнуть камни переката, чтоб уплыть в верховья речки, где, по заведенному столетиями порядку, он должен полить молоками тугие красные гирлянды икры.
– Тс-с! Тихо, слышишь – река шумит? –
– Что? Где? Рыба в ловушки попалась? Бежим скорей, соберём рыбку! – переполошился приятель Вит Ка, – уже вскочил было бежать за добычей закадычный приятель, чернявый, весёлый, щеголеватый, – даже обрывок лосиной шкуры, ничем вроде не примечательный, сидел на нём как-то особенно ладно, и девчонки, собиравшие в долине коренья и ягоды, заглядывались явно больше на Вит Ку, хотя плотный коренастый Вов Ка уже приобрёл, в отличие от приятеля, славу удачливого охотника.
– Да нет, сиди, просто река шумит – красиво, понимаешь?
– Вот когда рыба вкусная в ловушку попадается – это я понимаю, но как река может шуметь красиво!?
Как весело шумит река -
- В ней хариус плывёт издалека!
– Слышишь, как это красиво? –
– Хариус – да, это красиво, потому что вкусно, – всё о своём талдычит Вит Ка, – Бежим, а то съедят нашего хариуса! –
– Да нет, это просто само по себе красиво: река – издалека, понятно? Это… Это – поэзия, понял?! –
– Неважно, издалека река или поблизости, важно, чтобы хариус был побольше! – не унимался Вит Ка. –
– Тьфу ты, темнота! Я же тебе на чистом первобытном языке говорю – поэзия! Понял!? Вот, слушай:
– Сияют в ночи светлячки,
Как глаза несравненной Вер Ки! –
– Ну, теперь-то слышишь поэзию – о твоей же девчонке говорится, о твоей Вер Ке…
– Где, где Вер Ка? Она сюда идёт, с корешками и ягодами!? – А-а, опять ты о словесной красоте… –
– Поэзию, рифму, говорю, – слышишь? –
– Вер Ка, конечно, девчонка удачливая, и корешков всегда собирает больше других, – но корешками одними сыт не будешь. Хотя я не прочь прилечь у костра Вер Ки и отведать её стряпню… –
– Опять ты про жратву, обжора! –
– Ага, поэзия. А ты, значит, первый поэзист в нашей пещере? –
– Не поэзист, а поэт, медведь! –
– Да какой медведь, проснись ты, троглодит! Проспишь все танцы, и всех девчонок проспишь, а где возьмёшь потом вдохновение!? А Она, между прочим, тебя ждёт…
Сознание возвращалось медленно. Вовка уже намеревался было, отбросив сломанное ударом могучей лапы бесполезное копьё, намеревался было Вовка ухватить голыми руками эту ненавистную шею и сдавить, давить безжалостно, пока не захрипит беспомощно и не испустит последний дух злобный ворог, оказавшийся, когда взгляд несколько прояснился, оказавшийся ,– ура! на ловца и зверь бежит! – ещё более ненавистным подлецом Витькой оказавшийся – сдавить, задушить негодяя срочно, здесь и сейчас, задушить, затем провести весь комплекс реанимационных мероприятий, а когда отдышится негодяй – задушить снова. И так четыре раза. Но руки, к сожалению, запутались в спальнике, в котором извертелся Вовка во время битвы с медведем, – осуществить задуманное пока не удалось, к вящему сожалению. Что ж, тем лучше – оттянем слегка акт возмездия, куда торопиться, месть – это то самое блюдо, которое нужно подавать холодным.
–Ну, способен воспринимать человеческую речь? Или только мычанье троглодитов?
– Я убью тебя не один раз. Не надейся, нехороший человек. Два раза! Или даже четыре. Трепещи!
– Сначала выслушай, а потом убивай, хоть шесть с половиной раз. Скорей беги – читай по губам, отрыжка мамонта, – скорей беги на танцплощадку – она тебя ждёт!
– Ваш юмор не уместен. И напрасен, сэр, я не поверю больше ни одной Вашей шуточке. К барьеру!
– Ну хорошо. Утомил. Зайдём с другого конца. Отвечай только «да» или «нет»! Я когда-нибудь говорил с тобой серьёзно? Можешь ли ты припомнить хоть миг такой?
– Нет. Никогда, ни разу. Ни с кем. Ни о чём. Ни…
– Правильный ответ. Но каждое правило имеет исключение, верно? Так вот сегодня как раз такой случай. Я впервые со дня нашего многолетнего знакомства говорю тебе серьёзно: иди к ней, австралопитек!
– Не верю!
– Иди и хотя бы пройди подле неё, в десятке метров – на это хоть ты способен, Немирович-Данченко мезозойский!
– Не верю! И вообще мезозой – это другая эпоха, тупица.
– Ты просто боишься. О небеса, мой лучший друг – трус! Бежит от своего пещерного медведя…
– Убью!
– И это будет справедливо, о великий синантроп! Только после – и хоть шесть с половиной раз. Но ни разочком больше!
– И ещё добавлю кулаком! – Вовка , конечно, не верил ещё, – ясное дело – очередной Витькин розыгрыш, – но уже сладко и тревожно заныло в груди от неясного пока томления, но уже ярко, объёмно видел Её, и только Её – сияющую…
– А вот это уже садизм, международная конвенция запрещает использование твоих кулаков как абсолютно бесчеловечного оружия… – да много чего он ещё наговорит, мерзавец, были б только уши свободные.
Вечер сгущался, тишина, как засахаривающийся медок, обволакивала берег озера, в котором плескались, заканчивая поздний ужин, где-то прятавшиеся днём караси, пескари, ёршики – мелкая рыбья сволочь, как сказал классик, избалованный, видимо, более удачной рыбалкой – нам-то за весь день и этой мелкой сволочи на уху наловить не удалось. С недалёкой танцплощадки уже вовсю доносилась музыка.
– И что прикажешь делать подле неё, в десяти-то метрах?
– Поговоришь.
– Ты хотел сказать – похрюкаю!? Забыл, кем ты меня выставил?
– Да у неё всё в порядке с юмором. Когда я рассказал ей, что на самом деле произошло, она так хохотала! –
– Надо мной хохотала? –
– Над шуткой, позор эпохи палеолита! Над шуткой. Сказала, что у них мальчишки тоже так частенько развлекаются. –
– Что, правда, что ли? –
Снова пронеслось перед глазами – ужасное, гибельное… Звук Витька сымитировал неприлично громкий. И отскочил тут же от Вовки, как бы не желая иметь ничего общего со столь неприличным человеком, позволяющим себе в обществе подобное безобразие, и, указывая картинно обличающим перстом на оглушённого Вовку, вскричал ещё возмущённо, убедительно, скотина: «Что же ты делаешь, да как тебе не стыдно!?» Девчонки прыснули, ускорили шаг. Кто-то из них, кажется, даже бросил: «Свинья!» Она не оглянулась. Свет отключили по всей планете. Жизнь кончилась…
Вовка тряхнул головой, отгоняя наважденье.
– Повторяю: поговоришь. Да она сама с тобой заговорит! –
– Свежо предание! Ладно, схожу. Но только для того, чтоб ты подтвердил свою репутацию вруна, мерзавец! А ты пока вспомни какую-нибудь молитву – в аду тебе зачтётся…
...Она действительно стояла чуть в стороне от подружек, облокотясь слегка на перила ограждения танцплощадки. Ноги Вовкины, как ни странно, отказали сегодня не полностью – удалось пройти вблизи Неё, и даже не упасть.
« Всё-таки наврал, негодяй, – не заговорила…». Вовка подивился себе – оказывается, где-то в глубине души он хотел верить Витьке. Вдруг:
– Молодой человек! – Голос в точности такой, какой и снился – мелодичный. «Она? Мне?! Не может быть!», – мысли ошалело заметались, ощутимо стучали в черепную коробку. Где-то высоко, показалось, прозвучал чистый, звонкий, как труба Орлёнка, диагноз:
Не хочется думать о ШИЗЕ, поверь мне,
В семнадцать мальчишеских лет…
Спокойно! Сделать независимо-удивлённое лицо, не торопясь, слегка лениво, повернуться и – утомлённо:
– Это Вы мне? – и не спешить подходить, нет, и даже изобразить некую раздосадованность непрошенным вторжением в наш богатый внутренний мир…
– Да, да – Вам! Можно спросить Вас? Ваш товарищ, ну, такой общительный, так много рассказывал о Вас… Это правда, что Ваша родословная восходит к первобытным людям? Как интересно! Расскажите… –
Она подошла, именно Она – это сияющее личико, эта волнующая облипочка. Не может быть!
– А-а, это мой приятель, Виктор. Ну, он, конечно, мастер приврать, но всё-таки… -
– Вы пишете стихи, это правда? Прочтите что-нибудь. –
Вовка похолодел. Неужели Витька, гад, декламировал ей то четверостишие, которое Абик переделал слегка в своём, разумеется, стиле?!
Речь, кто не в курсе, о том, – хрестоматийном у нас уже, – «Солнце вышло из-за туч…». (Автор упоминал его как-то мимоходом, по случаю, в одном из рассказов, кажется, в "Шапке", причём опрометчиво пообещав рассказать в другой истории подробнее, но годы шли, история эта всё никак не хотела ложиться на бумагу, и невыполненное обещание, данное читателю, всё не давало автору покоя, пока, наконец, не прислушался он по счастливой случайности к предлагаемым теперь Вовкиным воспоминаниям). Чёрт! Ведь в этом экспромте в конце – неприличное довольно-таки слово!.. (Совершенно в Витькином духе). Убью-у тебя, Витька!!
– Виктор говорил, что Вы замечательно пишете о любви... –
Господи, какие прекрасные моменты всё-таки имеются в твоём загашнике! Ты, наверное, перебирал его содержимое и случайно вынул этот вечер? Прошу тебя, не спеши исправлять свою ошибку, дай мне хотя бы час, минуту, – ну что тебе стоит!.. Хотя я понимаю, конечно, что прошу слишком многого – ведь ты уже дал мне такого друга, такого невозможного друга, такого вруна и мерзавца, каких свет ещё не видел, какого я, разумеется, не заслуживаю…
…Володя вышел на балкон. Ночь. Глухо как-то в мире, одиноко, даже в небе ночном – ни звёздочки. Курить не хотелось, но всё равно закурил, затянулся глубоко, в надежде, что – отпустит.
Не отпускало. Воспоминания теснились, – в голове ли, в душе – отрывочно как-то, непоследовательно.
Это был не рядовой поход. Все понимали – последний, прощальный. И все стали как бы ближе, внимательней, все стали относиться друг к другу с некоторой не проявлявшейся прежде нежностью, – девчонки, в старших классах обретшие некую довольно обидную снисходительность к одноклассникам по причине своего более раннего взросления, – теперь стали предупредительней, ласковее, что ли; пацаны, – прежде, казалось, совершенно безудержные, безжалостные в насмешках, и словно даже соревнующиеся в подобной безжалостности, – тоже стали неожиданно добрее пацаны, хотя всё же проявлялись ещё неуёмные рецидивы прежнего яростного остроумия, вполне, впрочем, объяснимого и простительного ввиду неудержимых возрастных вспышек жизнерадостности. Ни частые дожди не могли испортить всеобщего приподнятого настроения, ни отсыревшие спальники в промокших палатках, ни безрезультатная рыбалка, ни комары бессчётные, ни каша либо суп гороховый пригоревшие, – ничто, словом, омрачить не сумело тот последний общий звонкий июль, о котором наш класс вспоминать будет с каждым наслаивающимся неумолимо годом всё с большей нежностью, и каждая милая подробность многократно будет озвучена и обласкана, пронумерована и внесена в анналы…
Все оставшиеся до конца похода дни и вечера Вовка провёл с Ней – да, именно так и называл он мысленно Наташу вплоть до расставания, – не то остерегался суеверно произносить её имя даже про себя, не то так, казалось ему, выглядит всё гораздо торжественней. Наташа оказалась милой, понятной и общительной, в долгих разговорах с нею Володя наконец сумел раскрыться, избавиться хотя бы частично от своей застенчивости . Но какая-то лёгкая тень грусти в её глазах омрачала всё же вначале небывало восторженное Вовкино состояние, и, странно, но тогда он не обратил на это внимания, – все попытки рассказать о своём друге закадычном Витьке мягко, но решительно пресекались, – или разговор умело переводился на другую тему. Но разве мог тогда одухотворённый Вовка заметить это мизерное облачко на своём сияющем ослепительном небосводе первой настоящей влюблённости?!
Странно всё, необъяснимо как-то – ведь такой же июль, брат-близнец того последнего звонкого июля детства, – что же не возвращаются та приподнятость, волнение то, жажда жизни необъяснённая, неужели – не повторится никогда?..
После памятного похода пути-дорожки друзей разошлись. Да у всех ребят и девочек разошлись – на то оно и последнее общее лето. Кто уехал учиться в другие города, кто остался в посёлке, а некоторые девочки, две или даже три, сейчас уж не вспомнить, – и вовсе замуж вышли, то есть, по нашим тогдашним представлениям, перешли в другие миры практически. Вовка в том же июле, в самом его конце, уехал поступать в институт. Витька, как он сам говорил, ещё не определился – остался в посёлке, по слухам, на работу устроился, слесарем, кажется. Не переписывались – ещё прошлой зимой постановили, что письма – дело не мужское, сентиментальное, а вести друг о друге черпать будут из героических репортажей в газетах или, на худой конец, из сводок криминальной хроники, – последнее, разумеется, Витькина версия.
Уговорились не писать писем… Глупые пацаны! Впрочем, тогда Володя о письмах Витьке и не вспомнил бы – поскольку каждую свободную минуту писал Письмо Наташе. Отправлял, как только удавалось сбегать на почту, – его там стали уже узнавать смешливые женщины, принимавшие пухлые конверты с одним постоянным адресом.
В героических репортажах, к сожалению, и в милицейских сводках, к счастью, имя Витьки не обнаруживалось, лишь однажды в письме матери сообщалось, что Витьку проводили в армию, все ребята были, жалко, что ты, сына, не сумел приехать… Не сумел, как же – тогда, в октябрьские праздники, к Володе приехала Наташа – до друга ли тут! Наташа училась в соседнем областном городе, как и мечтала – в педагогическом. Все три дня, да что там дня – трое ослепительных суток вместе! Володя подождал, прислушиваясь к себе, – разольётся ли в душе, как всегда при воспоминании о фантастических тех днях, разольётся ли горячее, щиплющее глаза, – то, что освещает и оправдывает всё последующее, и предыдущее, и настоящее? А друга в это время провожали в Армию…
На свадьбе, естественно, не было уже Витьки, – из армии, увы, в любой желательный момент не отлучишься. А потом время ли побежало стремительней, или обыденность заела, учёба, защита диплома и – рождение первенца, разумеется, тоже Витьки, – но вспоминался друг всё реже, вернее, вспоминался-то, может быть, и часто, но всё реже доходили весточки о нём, – остался в армии, потом, кажется, закончил военное училище, вроде не женат до сих пор… А в последние года три вообще ничего не слышал о нём Володя.
И вот нынешней осенью, после концерта, посвященного Армии, особенно тревожно заныло у Володи сердце, со стыдом вспоминал, с грустью и нежностью лелеял в душе обрывочные, как и теперь, но дорогие, дорогие картинки – кадры их дружбы закадычной…
Наутро Володя послал запрос аж в Министерство Обороны – сообщите, мол, товарищи дорогие, адрес друга моего закадычного Витьки, – не могу долее оставаться в неведении о судьбе его горемычной…
– Постой, постой… А ведь ничего у меня светлее этой дружбы не было… Почему, почему я ничего не предпринял, чтобы встретиться!? Ну да, объясняй теперь, самому себе объясняй, что один – на Севере Крайнем, другой – в Кушке служит, целая держава между нами. И к чему был этот зарок мальчишеский с письмами?! Ну, дурачки юные…
Володя плотнее прикрыл дверь балкона, чтобы дым в комнату не проникал – спит семья, и пусть спят себе спокойно, ни к чему им знать о маете отцовой, ни к чему.
Но всё же почувствовала что-то, подошла тихонько, прижалась тёплым, милым, родным.
– Ты знала? – Володя показал глазами на вскрытый конверт с казённой печатью.
– Знала… – тихо, как эхо, отозвалась Наташа, потёрлась горячей щекой о плечо мужнино.
– Мама Виктора написала, что он просил сообщить мне, если что. Ты был тогда в полярной экспедиции, приехать всё равно бы не успел. Ты так мечтал об этой экспедиции… Прости.
– А после? Ведь прошло столько времени…
– Прости. Я не смогла сказать. Надеялась, что узнаешь как-нибудь иначе, не от меня. Ты был тогда такой счастливый… –
…Гад ты, Витька, ну какой же ты гад! Тебя точно мало шесть с половиной раз убить! – подумал, – и вздрогнул суеверно, – не получится уже, погиб непревзойдённый врун и насмешник Виктор Карелов при исполнении интернационального долга.
…Мне-то ты помог встретить половинку, а сам… Не женился вот, всё холостяковал. У каждого свой грозный враг неодолимый, свой пещерный медведь – навалился, не даёт пути к счастью. Мне-то ты помог, подставил плечо, протянул копьё. А я… А у меня ты спросил?! Спросил у Питекантропа!? Почему ты решил, что я приму жертву, что ты уступить должен? А у неё ты спро… Стоп!
– Но ведь сначала ты в него влюбилась, да?! Ответь честно! Ведь он тебе сразу понравился?! –
– Да… –
– Чёрт! Чёрт! Тогда почему же… Почему!? –
– Он сказал, что у него есть девушка. Вера, кажется. И что у него с Верой всё было тогда. –
Сейчас, по прошествии лет, Володя понимал, конечно, что ничего, ровным счётом ничего у них там, в палатке, не происходило. Ну максимум – целовались. Однако всем, кто сидел у костра, недалеко от палаток располагавшемся, представлялось, грезилось или мечталось именно то тайное, греховное и манящее, взрослое, о чём и говорилось вслух иносказательно практически ежеминутно, и ещё неотвратимее молчалось однозначно и определённо в те краткие и редкие минутки, когда разговор общий смолкал, будто к той именно запретной точке и подвигнутый, казалось, единственно возможным вектором развития… Витька, мерзавец, всё это понимал, конечно, и умело ещё усугублял, подчёркивал, направлял всеобщие надуманные впечатления в это греховное тайное русло, причём так мудро – не словом, не жестом даже, в которых, может быть, и усомнились бы ребята, а направлял-подчеркивал всем видом своим, – демонстрацией как бы случайно проявившейся усталости, сдержанного утомления, весьма свойственного предшествующим событиям, едва угадывавшимся в тишине ночи призрачно как бы слышимыми полувздохами и не столько реальными, сколько воображаемыми движениями полутеней на смутно белеющей стенке палатки, – в меру фантазии воображаемыми каждым из тех, кто знал, что в палатке шустряк Витька не один, а с Веркой. И ждали же, ждали мы все с глубоко упрятанным волнением, что подтвердит Витька словом ли, жестом ли – чем-то более материальным, чем собственные домыслы каждого, – подтвердит Витька эти самые домыслы… Но он, хитрец, понимал – невысказанное слово гораздо более красноречиво – поэтому и говорил, вынырнув наконец из палатки, только на отвлечённые темы, и курил вдумчиво, и делал вид, что не замечает в глазах ребят огромного вопросительного знака, сопереживания и жажды соучастия, и гордости, и нетерпеливого ожидания собственных столь же высоких в будущем переживаний… Сейчас, по прошествии лет, анализируя ту ночь, Володя окончательно убеждался в мысли, что ничего у Витьки с Веркой не было той ночью в палатке, – и главным образом потому убеждался, что Вера тоже выползла к костру из палатки, причём как ни в чём не бывало выползла, и лишь при взгляде на одухотворённые нездешние лица ребят поняла – невесть что себе вообразили эти одухотворённые ребята, и – Володя отчётливо понял лишь теперь, – едва поняв, чтО именно ребята вообразили, – только в этот момент и зарделась слегка, но всё же заметно в свете костра смутилась Вера, словно запоздало пытаясь соответствовать мыслям отводящих глаза пацанов. Именно такая последовательность сложной гаммы чувств на Веркином лице – наилучшее доказательство бессобытийности той исторической ночи, а не пресловутое позднейшее напластование «В СССР секса нет», хотя и ходили среди пацанов смутные слухи о некоторой (опять же наверняка фантастической) легкомысленности Верки.
– Да не было у него с Веркой ничего, и быть не могло! –
– Я знала… –
– Тогда почему я?! –
– Но ты же Его друг… – и похолодевшее плечо её под ладонью, и напрягшееся, как в ожидании удара, но и подавшееся навстречу тело её – всё красноречивее слов, неотвратимее неизбежного, неизбежней необходимого – горячим стыдным облаком окутало, отрезвило, – вернуло к жизни…
– Ну что ты, что ты, родная… Как же я люблю вас! – (А ты, надеюсь, вслух это сказал, Неандерталец? Или опять только подумал, Антропоид?)
– Ты здесь, Витька?! Ты с нами?! Ты – здесь…
Июль царит над миром. Такой же, мнится, июль, – брат-близнец того последнего нашего общего июля. Такой, да не такой – и прохладней здесь, на Севере, и звёзды ниже, зато тайга за недалёкой отсюда окраиной шумит глухо, ненавязчиво, если закрыть глаза – в точности, как невысокие волны Тургояка под утро, когда пронесётся откуда-то ветерок, пронесётся, подгонит белые барашки пены к ногам девушки и парня, всю ночь просидевших на бережку на брёвнышке, – и утихнет, умчится куда-то, словно за тем только и прилетал.
Свидетельство о публикации №213061700521
станет для них самым значимым событием!
Дебора Вишневская 17.06.2013 21:25 Заявить о нарушении
Николай Таёжный 17.06.2013 21:38 Заявить о нарушении