Неправильный дедушка

Cашкина мать уже была весьма стара к этому времени. Располнела, отчего платья на расползшуюся фигуру приходилось заказывать у портнихи, одышка - кружилась голова, если она наклонялась или, наоборот, если долго искала что-то в антресолях шкафа, ну и, наконец, она плохо видела. Настолько плохо, что могла не заметить, как её такая же старая Микки не дождалась, пока сын проводит своих великосветских друзей или очередную приятную даму, и сделала необходимое прямо посреди натертого домработницей до блеска паркета прихожей.
- Мама, попрощайся с гостями (с гостьей), - кричал Сашка. Она выходила в коридор и протягивала уходящим мужчинам руку с облезающим ярко красным лаком на ногтях для поцелуя, становясь ровно в Миккину кучку, а потом шла к себе, оставляя по всему коридору неаппетитные следы.
Она уже лет десять, как не выходила из квартиры, о чем Регина Самойловна, страстно не любя её (на что были свои веские причины), высказывалась в том смысле, что лучше уж сразу на тот свет, чем жить в конуре, не видя солнечных лучей. Впрочем, Регина Самойловна через  несколько лет после смерти Рахили Иосифовны сломала ногу, нога так и не срослась, как следует, в доме не было лифта - одним словом, и её старость заперла в четырёх стенах. Единственное, что спасало, так это подводящая по возрасту память, когда, который год «гуляя» на балконе с котом, она думала, что это её первое лето дома, за зиму кость срастётся, она снова сможет преодолеть шесть пролетов, дойти до троллейбусной остановки, доехать до центра и погулять, как делала обычно, проводив в школу тогда ещё маленькую внучку.
У Рахили Иосифовны балкона не было, зато их с сыночком квартира была по-настоящему «comme il faux». Тогда ещё мало кому приходило в голову расселять жуткую коммуналку в центре, а Сашка, опередив целую эпоху, нашел дом с превонючим подъездом, методично обошел все квартиры, кроме первого и последнего этажей, предлагая деньги и дефицитного маклера, и выменял себе то, куда после двух лет ремонта можно было повесить метровую бронзовую люстру. Да что там люстра - дом строил Щусев, и Сашка это знал. А вот чего не знал – так это что как раз на последнем, в квартире, оказавшейся прямо над ним, много лет жила Клавдия  Шульженко - ну, не столкнулись ни разу ни в лифте, ни в дверях.
Ничего не нужно было придумывать, только воспроизвести квартиру в первоначальном виде, и, когда сняли перегородку, оклеенную облезающими желтыми обоями в выцветшую розу, постелили хороший паркет на крашеные доски, поставили двустворчатую дверь с рифленым стеклом - гостиная и в самом деле стала гостиной. Нашлось место и мягкому дивану с журнальным столиком у камина, забитого прежними жильцами фанерой, и круглому столику, и свисающему на над ним светильнику с пучками разноцветных теней, и резному буфету с вазами чешского хрусталя, и большому дубовому столу со стульями, обитыми гобеленом с пастушками и пастушками.
Оказалось вдруг, что герань, символ мещанства во вдолбленной нам с детства атрибутике - это никакой не символ, а  просто растение с красивыми листьями и радующими глаз цветами, создающее впечатление покоя и уюта, да, вдобавок, избавляющее от моли. За что герани досталось - непонятно, а вот большую, по-настоящему старинную и дорогую икону Сашка повесил за шторой - так, что бы можно было гостям показать, а можно было и не показывать. Тут и в самом деле было двойное дно: сразу три хрустальные вазы на буфете - это обычный перебор, двадцать два, как в анекдоте, а вот полуметровая Богородица в гостиной у коммуниста и,к тому же, еврея, или вернее, еврея, да к тому же ещё и коммуниста… 
Как говорило тогдашнее партийное руководство, были  перегибы, были. Отдельные. Ну, скажем, пачка сигарет, похожая на коробочку с карандашами, непременно лежащая на столике в прихожей, и это когда, перегибаясь, и чуть ли не засовывая голову в окошко табачного ларька, народ шептал:
- Мне яву явскую, Анна Петровна. Что? Еще рубль? Будьте любезны, возьмите полтора!
Навар Анны Петровны, властительницы дум, которой иногда предлагали билеты в Большой театр или на кинофестиваль, составлял пять-шесть копеек с пачки.
Сашка, разумеется, тоже курил яву, но красивая черная пачка, похожая на коробочку с карандашами, всегда лежала распечатанной, и, если разговор происходил в коридоре, он небрежным жестом брал сигарету оттуда, мол, житаны блонды только и курит.
Или, к примеру, когда в моду вошло все кожаное, он надевал кожаное пальто на кожаный пиджак и скрипел, как чекист. А в длинном коридоре стоял велосипед, и любой, близко знающий его, мог побиться об заклад, что если он раз и сел на него, то при покупке, а дома велосипед стоял для того, чтобы вздохнуть и сказать небрежно:
   - Вот, решил заняться собой, всё за рулём, да за рулём.
Этот велосипед забрала потом дочка, дрянь, взяла покататься и, разумеется, не вернула. Как и фотоаппарат, и разные другие штучки - ручку, например, с девицей, медленно плывущей сверху вниз при диагональном наклоне, и при этом постепенно оголяющуюся, что девчонке было уж совсем ни к чему, а, главное, её мать могла понять, откуда она «эту гадость» заполучила. Но дочка, выслушав в телефонную трубку вопли матери  про шоферюг, и про дорожное движение, и про возраст, и, вообще, как водится, про исковерканную жизнь, право на велосипед за собой закрепила. И не боялась же, паршивка, раздобыла «правила дорожного движения», никакие троллейбусы её не пугали, даже на Садовом кольце она лихо выбрасывала левую руку вбок, что означало: Попробуй не пустить меня в левый ряд! Ей было плевать на гудки, выразительные вращения пальцем у виска и прочие жесты и вопли, потому что, как следовало из «правил», она на велосипеде являла собой полноценное (равноправное) транспортное средство.
Скорее всего, получив от бывшей жены-истерички очередной нагоняй (знала, гадина, жалила в самые больные места, она вообще не была дурой), Сашка не выдержал и написал дочке письмо, из которого она, сообразно своему возрасту поняла совсем не то, что на самом деле им двигало. Кстати, письмо это сохранилось, как и все письма,  и даже записки, которые дочь маниакально хранила, и время от времени пересматривала и перечитывала. Со временем оказалась, что это по всем статьям не худшее из увлечений. Вот, например, Венечка подписал ей театральную программку, а ведь он тогда ещё был не всенародным Атосом Советского Союза, а просто скромным Датским королем с Таганки.
Однажды, через очень много лет, Лизавета чуть не продала эту программку, ей предложили пятьдесят тысяч старыми (автограф Владимира Семеновича!), а это было почти две недели нормальной еды. И уже покупатель явился, и у него уже руки затряслись, и он уже полез отсчитывать эти безумные тогдашние тысячи - но она вдруг увидела, как сам молодой Венечка целует руку бабушке, почтительно склонившись, и это после вечера, где она не могла отлепиться от него, с его анекдотами, вдруг пугающим раскатистым басом. Увидела дам за круглым столом под лампой на длинной цепи, бросающей цветные пучки света на их холеные наманикюренные пальчики с картами и на сами карты, скользкие, атласные, умелой рукой посылаемые в игру. Увидела какого-то перепившего чудика, полулежащего на диване и неуклюже норовившего хватануть за локоток порхающую барышню, собиравшую со стола недоеденное, сразу же сортируя то, что она захватит домой, на отдельное блюдо. Даже этого гаврика Лиза увидела как прямо перед собой и заёрзала, заюлила, предлагая коллекционеру какие-то безделушки, открытки с Эйфелевой башней, словом, всякую муть, которую он, конечно же, не взял, наорал, что зря потратил время, попытался поднять цену, но ушёл ни с чем.
Но все это было потом, и это письмо отца она перечитывала потом, а пока что, как ни прятала его по какому-то очень верному душевному наитию, все равно мать раздобыла - у неё ведь тоже было своё наитие, и когда векторы их, так сказать, наитий были направлены в противоположные стороны, материно брало верх. Это было не то, чтобы неверно, нет, верно, но не за ту руку хватать бы дочь, желая ей добра.
А, может, отец писал в расчете, что Лариса тоже прочтет? Нет, слишком сложно, написал по привычке излагать на бумаге последовательно и грамотно, даже соблюл абзацы, для научного работника в этом не было никакого противоречия с самим текстом, который у приличного милейшего человека вырвется вдруг, когда его белый, только из химчистки, плащ обдаст грязью проехавший перед носом грузовик. Отойдя подальше от обочины и протирая очки, такой человек и сам-то никогда не догадается, что сказал, а вот оплёванный ни за что ни про что Сашка додумался своим размашистым и не очень разборчивым почерком написать. И конверт нашелся, и ехать надо было в ту сторону - словом, бросил в почтовый ящик, а там, до травы, которой не расти, еще далёко.
До травы, впрочем, оказалось рукой подать. Тем же летом, увозя дочку к морю, мать, отказавшая себе ради ребенка в месяце совместного отдыха с многолетним ami, в поезде прочла это самое письмо, которое Лизавета зачем-то догадалась взять с собой. У неё вообще были с собой странно подобранные вещи в сумочке, и этим она тоже отгораживалась от матери: не трожь, чужое! Пока Лизка курила в тамбуре за три вагона, а потом тщательно чистила зубы от запаха, Лариса Павловна припоминала и припоминала, где же, где, в какой момент жизни она упустила дочь, а с ней и жизнь, поставленную на эту карту. У неё на беду была отличная память, в голову приходили картинки, где дочь прибегает от отца счастливая и сверкающая как новогодняя ёлка или ревёт, несмотря на свои уже пятнадцать, если отец сказал по телефону, что в это воскресенье будет занят. А переносной кассетный магнитофон в Ларисыпалны зарплату за целый месяц – что ребенок слушал (слышал?), сидя в своем углу часами, и почему ребенок вообще слушал этот хрипящий сумбур, когда и пяти минут не мог высидеть спокойно, если сама Нателла Павловна приходила и садилась за фортепиано? Ведь за простенькой мазуркой под её руками пусть и на давно не настраиваемом инструменте одной только музыкальной культуры – четыре поколения.
Текли у Ларисы Павловны мысли и, наконец, пока дите тайно, по-воровски курило через три тамбура, перетекли в слезы, потому что к ним примешался и голос матери, и даже голос утешающего ее мать отца (отец – какой у нее был отец, как сидел на нем темно-синий китель), мол, успокойся, Региша, как-нибудь утрясется, в конце концов, он подает надежды как научный работник. Наконец, своя собственная потеря  - целый месяц с ami, а их отпуска совпадали отнюдь не каждый год, и кто был виноват - получалось, что подаривший магнитофон Сашка, а ещё сама судьба, которая подсунула ей этого Сашку, который к тому же подарил магнитофон, хотя в самом магнитофоне ничего плохого, разумеется, не было. Наоборот, в нем была отличная японская лентопротяжка.
Одним словом, слезы лились, как дождь с березы, покрасневшие глаза пришлось от дочки прятать, а о том, что, воля ваша, не силой же ее тащили под венец, и что дочь здесь не причем, а магнитофонная протяжка тем более, Лариса Павловна тоже неплохо помнила, хоть и очень хотела бы забыть.
Как и положено, в Крыму они совершали моционы под зонтом, посещали экскурсии, а в Воронцовском дворце, когда всю группу уже вели к выходу, вдруг выяснилось, что нет медной дверной ручки, самой по себе являющейся экспонатом. И всех - человек двадцать пять, заперли во внутреннем дворике, где негде было укрыться от палящих лучей, объявили, что сейчас вызовут милицию, и будут обыскивать. Как на грех, Лариса Павловна забыла в этот день зонт, и у Лизки пошла носом кровь, как часто бывало в детстве. Никакой перекиси, конечно же, ни у кого не оказалось, куда там, даже смочить полотенце холодной водой не разрешили. И Лизка заревела, путая кровь с соплями, а мать стояла так, чтобы хоть немного бросить на нее тень и махала подолом юбки.
 Медная ручка быстро нашлась, она сама по себе отвинтилась и закатилась куда-то, её подняли и полуобморочных от жары туристов выпустили, но Лизка с того самого момента вообще перестала разговаривать с матерью, все оставшиеся десять дней повторяя: «Хочу домой!»
Что же было там, в отцовской квартире, куда неудержимо тянуло из малогабаритного материного дома с продавленным диваном, выцветшим ковром на стене, загораживающим протечку, то и дело падающими табуретками на кухне, дома, куда редко заходили гости, и где мать только и знала, что стрекотать на швейной машинке, кроить и утюжить.
У отца в спальне под книжными полками были два ящика с дверцами, и Лизка, конечно же, туда слазила, найдя, помимо писем, лежащих в беспорядке всяких бумаг и фотографий удивительный журнал с атласной обложкой. Свернув его, она незаметно прокралась в туалетную комнату и там уже, запершись, вволю насмотрелась на картинки, от которых что-то словно бы начинало закручиваться и подниматься у нее внутри. Да и мало ли было у отца такого, чего она никогда не увидела бы у матери. О гостях и говорить нечего. А коллекция кинжалов на коврике над широкой кроватью? А настоящие самовары на огромной кухне, среди которых один был в форме паровоза? Да и в том ли, собственно, дело? Дома у отца бабушка никогда не говорила: «Ты помыла руки?», словно ей пять лет, а дома у матери ни одной из материных клиенток и в голову бы не пришло назвать её на вы – они ведь и самой матери тыкали, лаская (как, вероятно, им, гостьям, казалось) этими приторными Ларчиком, Ларюнчиком, а та, что приносила да приносила «расставить клиньями подол», звала мать Люлей, и сама была слаще торта с поплывшим от жары кремом.
Когда Лизка закончила сестринские курсы и начала работать, мать уже уехала с аmi, которого, конечно же, развела (кто бы из обшитых ею приторных теток сомневался!) и теперь на законных основаниях сопровождала в Пакистане. Лизка получала письма с экзотической флорой на марках, а писала мать, что скучает, а из-за бандитов даже в кармашке фартука постоянно носит «ТТ».
С отцом Лизка, как он её и попросил в том злосчастном письме, общаться перестала, знала только, что он женился, и у него теперь есть приёмная дочь, её ровесница. О том, что он умер, узнала, лежа в очередной раз с осложнением после аборта в больнице, и на похороны к нему не попала. Осложнение было серьезным, ходить она не могла, опасались даже, что и не сможет.
Когда она влюбилась, то ей, разумеется, достался женатый, и большего олуха, как говорили ее немногочисленные подруги, трудно было найти. Он приходил часто, но ничего в отличие от материного аmi не обещал. Иногда приносил шоколадку ил хорошенький брелок, а как-то даже подкрутил вечно текущий кран в ванной, обычном месте их маленьких радостей. Однако олух был тверд в своей фразе «Мы не друг для друга», и повторял ее даже когда развёлся. Тогда он стал приглашать Лизку к себе, повторяя при каждом прощании: «Я вообще не создан для семейной жизни». Ночевать не оставлял и даже не провожал до автобуса, хотя кормил приготовленным ею же ужином, и мать его охотно пила вместе с ними чай.
Как-то у его матери сидела подруга, и Лизка услышала случайно: «Ты, мол, следи за этой евреечкой, они настырные все по породе».
«Ну, что ты, мой сын и сам не такой дурак”, - отвечала олухова мать, приятная тихая женщина, всю жизнь проработавшая медсестрой, и дома, по привычке, что ли, ходившая в белом халате.
И после этих случайно услышанных слов, роман как-то сам собой закончился, без всяких слез и выяснений, заглох, завял и прекратился. А ведь длился семнадцать лет, и вдруг всё прошло. Прекратились и взгляды незнакомых мужчин на улицах, да, собственно, и на что было любоваться? Модные сжигатели жира сжигали только деньги в обтрёпанном кошельке, и даже на новый кошёк х никогда не хватало. да и взгляд - тяжёлый взгляд, отпугивающий за три версты.
Она не любит даже собственного кота, который каждый вечер приходит ласкаться, и, если она не купит ему мойву, всё равно приходит.
Два раза в год - на день рождения и на день памяти - она ездит на Востряковское кладбище к отцу - на сером обелиске написано «От жены и дочери». Она слышала, что жена и приёмная дочь, как только он подписал в их пользу завещание, сдали его в дом престарелых, где он и умер года через три. Иногда, редко, на автобусной остановке она встречает своего олуха со второй женой, тоже, кстати, Лизой, тот ходит к матери, и могила её на русской стороне, сразу за могилой академика Сахарова.


Рецензии
Интересная зарисовка, очень точная в мелочах, но очень расплывчатая в сути. Начинается одним человеком, неспешно перетекает в другого, затем в третьего, четвертого... движется, не останавливаясь, как будто не про людей написано, а про что-то другое. Про письмо, например. Но нет, не про письмо, про жизнь. У всякого разную, сложную, простую, незамысловатую, хитрую, и так далее. Пишется, и не можется остановится. И вот тут досадно - хорошо подобранный стиль изложения вскипает пустопорожними волнами слов, которые непонятно когда кончатся, ибо не видно ни берега, ни краев каких бы то ни было. Нет связующего звена, кроме заглавия, нет основополагающей идеи, как-то комкано, сухо, под перестук вагонных колес, рассказано, и ведь рассказано интересно, конфетка, я уж говорил, стиль просто замечательный, но только развернешь, а внутри какая-то Торричеллева пустота. Вроде и есть люди, и даже интересные, своеобразные, каждый по своему предстающий, но и вроде как и нет. Есть дочка, а что о ней, - некий пунктир, проходящий сквозь годы, и так толком и не пробившийся. Вот это и досадно, вроде живо и достоверно выписано, а вот не хватает. Людей не хватает, вроде много их, а будто в пустой комнате радио говорит.

Берендеев Кирилл   15.07.2013 15:28     Заявить о нарушении
Кириллл,
Зато Чятритий успел обогатиться подлинными письмами к Э. Э. Фэнкелю за
не слишком протяженный отчётный преиод.
С нетерпением,
Ваша Л.

Лина Кинлем   01.08.2013 13:58   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.