Двадцать восемь

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

САША





ГЛАВА 1

Кто эти оранжевые?
Оранжевые или в оранжевом, а может быть даже не кто, а что.
Плохо видно. Экран скособочен и нет резкости, продолговатые оранжевые пятна уменьшаются и увеличиваются.
Инопланетяне?
Они двигаются, или ему кажется?
Эй, инопланетяне! Вы двигаетесь или нет?!
Конечно, они не услышат. Можно еще поорать, но как они услышат, если ты сам себя не слышишь? И к тому же неизвестно, есть ли у оранжевых пятен уши.
Ш-ш-ш-ш...
Вместо ответа – серая рябая пелена, будто переключили на несуществующий канал или вообще выдернули антенну.
Ш-ш-ш-шшш...
Максим хотел бы узнать об оранжевых поподробнее, но, похоже, он ничего не решает. Серая зыбь приближается, касается лица и медленно обволакивает всю голову. Она жидкая, но дышать не мешает.
Разумеется. Это же сон.



ГЛАВА 2

Максим изо всех сил старался выбраться из сна, который был продолжением предыдущего, только серая дрянь превратилась в теплую прозрачную воду, а оранжевые пятна стали развесистыми анемонами, раскачивающимися на коралловых рифах.
Все было хорошо, пока не появилась рыбина. Он заметил ее давно, не меньше десяти минут назад по местному времяисчислению, но довольно долго тварь держалась поодаль, и Максим мог только едва различать ее силуэт, да иногда шальной солнечный луч пронизывал толщу воды и рассыпался на ее чешуе десятками серебряных искорок. Зато сейчас рыбина, минуя известные ему законы физики, очутилась снизу и схватила его за правую ногу. Он вполне реально ощутил острое покалывание и опустил глаза, ожидая увидеть полагающуюся в таких случаях акулу. Но бог сна, видимо, решил немного схалтурить и отрядил в это место и время нелепую гигантскую плотву.
Нога почти до колена находилась в ее пасти и, присмотревшись внимательнее, Максим наконец решил для себя, что это всего лишь сон. Бока рыбины, украшенные мелко дрожащими бурыми плавниками, судорожно втягивались и выпячивались, как будто она дышала, а глаза с мутными белками, сплошь в паутинке розовых капилляров, располагались не по бокам головы, как и положено добропорядочным рыбьим глазам, а по-человечьи спереди. Взгляд плотвы, жутко осмысленный и целеустремленный, был направлен прямо ему в подбородок. Красноватая сеточка пульсировала в такт движения боков.
Сон сном, а боль была более чем действительной, и для начала Максим попытался отогнать зарвавшуюся уродину усилием мысли. Тварь не поддавалась и сантиметр за сантиметром продолжала заглатывать свою добычу, так что колено целиком погрузилось внутрь этой странной зверюги. Тогда Максим сделал попытку проснуться, но и это ему не удалось. Он перешел к активным действиям и принялся колотить свободной ногой по голове рыбы, метя в глаза и одновременно выгребая к поверхности. Но нога упрямо соскальзывала, а помутневшая и порозовевшая от крови вода оказалась слишком уж жидкой: его ладони словно хватали воздух, и он положительно не мог двигаться наверх.
В конце-концов, несмотря на осознание того, что все происходящее не имело никакого отношения к реальности, Максим запаниковал. Чудо-гадина, почувствовав близость победы, начала извиваться всем телом, увлекая его в глубину. В последний раз глянув вниз, Максим с ужасом обнаружил на морде твари, за расползающимся облаком его собственной крови, зловещую ухмылку. Ухмылка получилась вполне человеческой.
Не выдержав иррациональности происходящего, он закричал, широко открывая рот: 
– Пошла вон! Отстань! Па-а-ашшшла!!!
Вода, за минуту до этого притворявшаяся воздухом, стала мокрой, тяжелой и вязкой, как смола. Она быстро заползала ему в горло, в бронхи, застывала в носовых пазухах и свинцом оседала в легких.
Зато нога уже не болит, – последнее, о чем подумал Максим, прежде чем все вокруг стало черным.

Безраздельная и всепоглощающая чернота выцвела и потускнела. Максим явственно ощущал свет за чернотой, он чувствовал возможность света. Именно поэтому он решил потихоньку приподнять веки, готовый в следующую же секунду закрыть их снова, если эта ненормальная тяжелая и клейкая вода вздумает залепить ему глаза.
Жгучий голубой свет вполз в узкие щелки, задевая ресницы. Свет был болезненно ярким, и, приоткрыв глаза пошире, он обнаружил, что смотрит прямо на круглую лампу в потолке, выглядывающую из блестящего хромированного воротника. Максим поспешил отвести взгляд и вздрогнул, заметив возле себя какой-то предмет. Через мгновение он с облегчением признал в неопознанном сразу предмете собственную руку, которую он отлежал и теперь ощущал себя не хозяином конечности, а всего лишь ее соседом. Это происходило с ним довольно часто из-за неполадок с кровообращением, но всякий раз он чувствовал себя неуютно. Был в этом какой-то гротеск.
Обратите внимание, дорогие гости, на кровати справа находится Максим Ковалев, а рядом с ним – взгляните!  Видите?  Возле плеча – его правая рука!
Максим приподнялся на подушке, перевернулся на бок и принялся массировать пострадавшую часть тела, заодно оглядывая незнакомую комнату.
Комната оказалась больничной палатой на два места. Одно из них занимал он сам, на втором, под лампой, спал тощий старик. Он был укрыт по грудь, но обе его похожие на зимние кусты руки высовывались из-под одеяла и сцеплялись на животе. Старикан неровно дышал, тихонько всхрапывал, взбулькивал, иногда пузырил, и тонкая ниточка слюны тянулась из уголка его рта, пересекала синеватую щеку и впадала в темное пятно на подушке.
Старичок будет неприятно удивлен, проснувшись с мокрым ухом, – подумал Максим и переключил внимание на симпатичный аппаратик, стоящий на металлической каталке у стены между их кроватями.
«LG» – заявлял логотип, и это оказалось единственным, что было знакомо Максиму. В остальном прибор выглядел загадкой. В его представлении больничное оборудование должно было быть снабжено какими-нибудь экранчиками, по которым струились бы вздрагивающие линии всяких там электрокардиоэнцефало-черт-знает-каких-еще-грамм. На нем обязаны были быть мигающие лампочки и множество всяких цифр, на худой конец – шкалы с иголочными стрелками.
Справедливости ради надо заметить, что Максим не был в больнице с осени 1978 года. Тогда в шестилетнем возрасте он, устраивая жаркие морские баталии, просидел битый час в уже начавшей покрываться тонкой пленкой льда луже. В итоге русский флот одержал блестящую победу, а он подхватил воспаление легких. Так что его современные знания о больницах базировались, в основном, не на личном опыте, а на сериале «Скорая помощь», который так обожала его жена. Настя не пропускала ни одной серии. Как ему казалось, причиной тому был красавчик Джордж Клуни, пропади он пропадом.
И все же – аппарат, а, судя по всему, он не был бутафорским, прибыл сюда прямиком с переднего края науки. Размером и формой он больше всего походил на хлебницу с кухни Максима, разве что цвета был металлического, как и многое здесь. Кроме того, он казался слишком целым. На передней панели чуть выступали – Максим посчитал – восемнадцать маленьких клавиш того же серебристого оттенка и одна кнопка побольше с надписью «ON/OFF».
А как же, – мысленно ухмыльнулся Максим, – этого не избежать. Каким бы интеллектуальным не был ты, искусственный интеллект, любой дурень может обскакать и унизить тебя, нажав на большую красную кнопку «СТОП».
Вместо фейерверка лампочек – малюсенькое горящее бледно-зеленым светом круглое окошечко и едва заметная подпись «POWER». Ни тебе жужжания, ни тебе гудения.
Высокие технологии, и тут ты ничего не можешь поделать. Ты до сих пор не имеешь понятия, как работает видеомагнитофон, для тебя было и остается волшебством то, как из коричневой ленты извлекается изображение, так что забудь!
Разделавшись с этим ребусом, Максим попытался восстановить в памяти события, забросившие его в это место и наградившие мокроухим соседом. Ничего не получалось. Он сдвинул брови, уставился в одну точку и сосредоточился изо всех сил. Ничего. Думалось с трудом. Его голова, казалось, была набита стекловатой, и при напряжении миллионы колючих волосков царапали мозг.
Ладно, никуда я не денусь, вспомню попозже, когда черепушка успокоится. На крайний случай подключу персонал – ведь не одни же мы здесь с этим моим неопрятным соседом.
– Мэд Макс и Мокроухий: затерянные во Вселенной, – сказал он вслух низким гнусавым голосом и то ли чихнул, то ли засмеялся, закрывая рот ладонью. На руку выскочила густая сопля, и Максим торопливо втянул ее обратно,  замазывая большим пальцем.
Да, старик, а мы-то с тобой, оказывается, одного поля ягоды, – подумал он и снова прогнусавил:
– Сопливый Макс и Слюнявый Мокроух: единственные выжившие.
Максим снова засмеялся, но уже осторожнее, стараясь дышать исключительно ртом. Слезы выступили из глаз, плечи сотрясались, и смех уже грозил перейти в истерику, когда он услышал приближающееся цоканье шагов. Так стучат каблучки-шпильки по каменному полу.
Клац! – лязгнул язычок, и размытая слезами дверь стала бесшумно открываться.
Максим быстрым движением вытер глаза, оставляя в них красноту, а на носу и щеках – влажную размазню, и сел на кровати. Ему удалось унять смех, но живот еще предательски подрагивал. Слава богу, больничная пижама скрывала остатки веселья. Спустя мгновение он в полной мере оценил этот факт и честно поблагодарил судьбу и за пижаму, и за то, что он успел спрятать свои сопли.
В палату вошла медсестричка, но не простая медсестричка, а некая собирательная медсестричка, квинтэссенция и апофеоз медсестричек.
Максим не мог знать все на свете. Недостаточно изученные образы он заменял стереотипами. Ирландец для Максима обязан был быть здоровенным, как бык, рыжим детиной с конопатыми кулаками и стойким перегаром виски. Американский полицейский – в огромных солнечных очках, синей рубашке, с пузом, нависающим над ремнем с начищенной пряжкой. Медсестра – в хрустящем халатике заметно выше колен, со светлыми волосами чуть ниже плеч и маленькой белой шапочкой.
Головные уборы медсестер в фильмах и в детских воспоминаниях были совсем другими, но он-то знал, как они должны выглядеть, он чувствовал, и сейчас получил безоговорочное подтверждение своим представлениям.
Маленькая шапочка и красный крестик. Личико гладкое, не развратное, не сучье, как говаривал Большой, а лицо ангела, как и полагается ангелу милосердия.
Правда, некоторые стереотипы пали. Как-то в «Старушке» Максим с Андреем на школьном английском пытались объяснить весьма нетрезвому (все-таки!) ирландцу, как пройти в неосторожно оставленную им гостиницу. Гость оказался блондином среднего роста и телосложения в сползающих на кончик носа очках. И когда время от времени он задумчиво водворял их на переносицу, Максим не заметил на ней веснушек.
Но эта медсестра была совсем другое дело. За те пять, или сколько – десять секунд, на которые она задержалась, стоя у двери и глядя на него, Максим успел рассмотреть ее всю и залюбоваться. Белоснежный халат, доходящий до середины изящнейших бедер, был с виду небрежно перехвачен таким же белым пояском; точеные ножки, словно вылепленные скульптором-эротоманом, действительно заканчивались туфельками на шпильках – угадал звук; большие темно-синие глаза, та самая шапочка и – только здесь ошибочка! – не вьющиеся светлые, а яркие черные волосы, волнами падающие на хрупкие плечики. Низ лица скрывала повязка.
Максим захотел поздороваться. Он захотел быть необычайно любезным и чрезвычайно остроумным, но почувствовал, что сильно краснеет, и вместо искрометного и блестящего приветствия он промямлил что-то вроде «да я тут, знаете». На его счастье, медсестричка взяла управление разговором на себя.
– Здравствуйте. Меня зовут Саша, – сказала она и вдруг опустила глаза. Погладила хвостик пояса на халате. – Знаете, Максим, я сама здесь дольше вас на какую неделю и еще никак не могу привыкнуть, когда меня вот так разглядывают. Вы лучше скажите, что это вы так смеялись. И, кстати, поздравляю с пробуждением!
Максим тотчас же демонстративно закрыл лицо руками, обнаружил, что так говорить примерно в тысячу раз легче, и затараторил:
– Приветствую вас, восхитительная Александра, прекраснейшая из медсестер! Покорнейше благодарю вас за поздравление меня с пробуждением, хотя сам, откровенно говоря, не нахожу в нем ничего выдающегося. Обещаю больше вас не разглядывать, честное слово! Ну-у-у... Во всяком случае, клянусь постараться этого не делать! А смеялся я потому, что мой почтенный старик сосед, – Максим отставил один палец и через образовавшуюся щель повел глазом в сторону спящего старика, – как мне кажется, пытался меня оплевать и, вообще, всячески унизить. Я радовался, что вовремя проснулся и сумел разоблачить его гнусный план.
– Не шутите так, – сказала Саша, и Максим не смог определить, улыбнулась она под повязкой или нет. Но вообще-то шуточка действительно так себе, на любителя.
Она шагнула в проход между кроватями и – о, боги! – наклонившись к старику (Максим поплатился за это ее движение надкушенной нижней губой), аккуратно и заботливо вытерла его щеку полотенцем, висевшем на спинке кровати.
– Бедный дедушка!
Саша выпрямилась и встала прямо перед загадочным прибором. Место, где кончался халатик и начиналось бедро, оказалось на уровне глаз Максима, сантиметрах в тридцати от них. Чудовищным усилием воли он заставил себя хоть ненамного отвести взгляд и, скользнув им вверх, заметил, что карман ее халата чуть оттопыривает какая-то дискообразная штуковина.
Пудреница или зеркальце. Два против одного, что зеркальце... Интересно, как ты собираешься проверить – запустишь руку в карман или так пощупаешь?
Он так ярко вообразил эту возможность, что у него заныло в районе солнечного сплетения и защекотало в животе. Сестричка же стояла и пыталась составить какую-то комбинацию нажатий клавиш на аппарате. Если она и заметила, что Максим, несмотря на свое обещание, пожирает ее взглядом, то на этот раз умело не подала виду.
Максим откашлялся, хотя не хотел кашлять, и спросил:
– Что вы делаете, Саша? Я могу называть вас Сашей?
– Конечно, можете. Я пытаюсь снять некоторые ваши данные. Пока что я не очень разбираюсь в этой технике. Проходила курсы, но все же иногда теряюсь. Будьте ко мне снисходительны, прибор-то совсем новый, он и в Европе, как мне сказали, есть только в шести больницах. Уж не знаю, каким ветром его сюда занесло.
– Саш, а куда это «сюда»? Где я нахожусь? У меня не очень с памятью, надеюсь, что временно.
– Ах так? Впрочем, да – откуда вам знать. Вас привезли без сознания, и у вас довольно сильное сотрясение мозга. Еще глубокий порез на правой ноге и так, какая-то мелочь на левой, ничего серьезного. Ноги ваши уже подремонтировали, а что с мозгами – скоро узнаем. А! Ну вот, что-то получилось!
Максим взглянул на аппарат и широко раскрыл глаза. Веря в прогресс и даже будучи его сторонником и почитателем, он все же считал подобные штучки не существующими предметами, а реквизитом для фантастических фильмов, выходящих сразу на видео.
Над прибором, прямо в воздухе, зависли цифры и засуетились графики, пики кардиоэнцефало-как-их-там-грамм сменялись впадинами. Пока Максим зачарованно наблюдал за диковинкой, Саша, слегка прищурившись, записывала показания, изредка бросая короткий взгляд на экран.
Какой еще экран? – подумал Максим. – Никакого экрана нет.
И правда, в промежутках между цифрами он отчетливо, без каких-либо помех, видел стену за аппаратом и различал каждый штрих на выпуклом орнаменте обоев.
Тем временем Саша закончила писать, закрыла блокнот и потянулась было к кнопке «ON/OFF», но Максим остановил ее руку.
– Подожди секунду, пожалуйста, – он осторожно перешел на «ты». – Я думаю, ничего не взорвется. Не разлетится на мелкие кусочки.
Максим протянул руку, оттопырил указательный палец и внес его в ближний к себе столбик цифр. Строчка из воздуха перетекла ему на палец. На нем зеленым цветом значилось: «6, 62С».
– Ух ты-ы... – выдохнул Максим, и тут Саша все же добралась до кнопки. Столбики, графики и пики с впадинами  исчезли.
– Вот и я говорю – ух ты! А они мне – что ты, девчонка, удивляешься, обыкновенная, мол, голография. Вроде они на этой голографии воспитывались, всосали ее, можно подумать, с молоком матери. Держат меня здесь за дурочку! – она вздохнула. – Ну да ладно, наверное, мне пора. Через сорок минут придет доктор, а мне еще нужно успеть упорядочить ваши данные. Потом я меняюсь.
Переход на «ты» провалился.
Саша все еще стояла в проходе, глядя на него, и он понял, что должен что-нибудь сказать. Да что там должен, он хотел говорить, но чувствовал себя неловко и злился на себя.
Не помешал бы суфлер. Где-нибудь под кроватью, или может ты, дед, подскажешь мне нужные слова?
Пауза затягивалась. Она не могла длиться вечно, и шансы удержать Сашу таяли на глазах.
Вдруг дикая мысль, мысль совершенно безумная возникла в его голове, вцепилась в мозг и не пожелала выходить.
– Подождите, Саша! Еще минуту. Скажите, почему вы в повязке? Это у вас униформа такая? Буду вашим должником, если вы согласитесь хоть ненадолго ее снять, – он секунду помолчал. – Если, конечно, вам не трудно. Это абсолютно идиотским образом важно для меня.
Морщинки вокруг глаз. Она улыбнулась.
– Нет, мне не трудно. Но за это вы мне скажете, почему это важно. Неравная сделка – мне не придется раскрывать тайн. Я просто слегка простудилась. Не хватало еще вас заразить.
С этими словами она положила блокнот и ручку на одеяло, откинула волосы на одну сторону и легким движением развязала тесемки, едва прикоснувшись к ним тонкими пальчиками.
На месте прямоугольного куска материи обнаружился премиленький ротик в обрамлении аккуратных губок, уложенных в чуть смущенную улыбку. Носик чуть заметно вздернут, но ни в коем случае Максим не решился бы назвать его курносым.
Совсем чуть-чуть, – подумал он. – Идеально чуть-чуть.
Дикая мыслишка скомкалась, съежилась и сгинула в бесславии. Вместо нее пришла другая. Ему захотелось поцеловать ее, прикоснуться к этому чистому личику где-нибудь между уголком губ и очаровашкой-носиком, зарывшись пальцами в мягкие волосы. Страшно захотелось.
Как будто кто-то огромный и невидимый забрался к нему внутрь, протиснулся сквозь ребра, схватил раскаленной пятерней и сжал – нет, не только сердце, но и желудок, горло, легкие; потянул, помусолил и, наконец, отпустил. Она была далеко. Она слишком далека. Она стояла в каких-то полутора метрах от него, но для Максима они были равны расстоянию от Земли до Марса.
Она улыбалась уже увереннее:
– Ну что, так лучше? Не сильно разочарованы? Скажете, наконец, что у вас там за важность в голове?
– Разо...чарован?! – неуклюже возмутился Максим, разрубив слово надвое порывистым вздохом. – Я разочарован? Сашенька, вы знаете, насколько вы красивы? Да конечно, знаете, о чем это я говорю. Я пока не могу подобрать правильных слов, мне трудно быстро подбирать слова, но... Вы просто очень, очень, безумно красивая девушка. А эта повязка... Что касается повязки – знаете, когда я был еще совсем сопливым пацаненком... Не знаю, Саш... Как-то глупо. Не уверен, что это интересно. Не уверен, что стоит говорить об этом.
– Ну уж нет! – возразила Саша. – Мы договорились. Уж не хотите ли вы обмануть меня, Максим?
Она убрала со щеки отбившуюся прядь волос, покраснела и вопросительно посмотрела на него.
– Нет, нет, нет, Саша, ни в коем случае... вас... кого угодно... – начал сбиваться и запинаться Максим. – Кого угодно, только ни в коем случае... нет и еще раз нет.
Он замялся, замолчал, глубоко вздохнул и начал заново:
– Дело, собственно, вот в чем. Сразу должен вам сказать, Сашенька, - называя ее так, Максим чувствовал легкое головокружение и едва уловимую дрожь в руках, - что с докторами, медсестрами, в общем, с медицинским персоналом я общаюсь очень редко. За все сознательную жизнь – раз-два и обчелся. В стационаре вообще был один раз, в семьдесят восьмом. Четыре года назад в нашей местной поликлинике недоученный хирург-садист с фамилией... то ли Греер, то ли Гриер... в общем, Грейдер какой-то, вырезал мне гнойник на локте. – Максим задрал рукав пижамы и продемонстрировал Саше малюсенький белесый шрам в форме буквы «с». Потом он оскалился, сжал зубы и поелозил ими вправо-влево. – Я даже к зубному ходил всего пару раз, а потом перестал. Чего шляться зря, когда ничего не болит, не шатается, и кариес видел только в рекламе? А вот в неразумном детстве меня здорово потаскали по разным врачам и больницам. Мама потом рассказывала, что у меня были какие-то проблемы с кровообращением, вроде как сосуды труднопроходимые, или что-то там такое. Еще она говорила, что из-за этого у меня начались проблемы с памятью, чего я так до конца и не понял. Как это у трехлетнего ребенка можно такие проблемы обнаружить? С другой стороны, наверно, есть какие-то тесты, какие-то тренажеры, ну, в общем, врачи на то и врачи, чтобы ставить диагнозы. В конце концов, к шести годам меня перестали водить по докторам – наверно, вылечили. Осталось только то, что я очень легко отлеживаю и отсиживаю руки-ноги, а память вроде как не беспокоила. До сегодняшнего дня – точно.
Максим остановился, собирая мысли в слова, и почесал подбородок. Зашуршала предательница-щетина. Пока небольшая, но все же...
– Один случай я запомнил очень хорошо, – продолжал он. – Как-то мы с мамой поехали в очередной диагностический центр на очередную диагностику. Была зима... э-э-э... семьдесят седьмого. Мне – неполных пять. Я был в не очень новых фиолетовых варежках. Когда попавший на них снег скатывался в ледышки, я их откусывал. Наверняка, нет, даже точно, я делал такое раньше, и я делал это потом – это же увлекательнейшее занятие – но тот день оставил глубокий след в моей памяти.
В результате этих познавательных экспериментов случилось так, что когда мы вошли в кабинет – мне надо было делать, если не ошибаюсь, энцефалограмму... Правильно я, Саша, выговариваю это слово?.. Так вот, когда мы вошли в кабинет, у меня во рту скопилось множество фиолетовых ворсинок с моих варежек. Может быть, в действительности их было не так уж и много, но мне казалось, что мой рот набит ими. Чертовы ворсинки прилипли изнутри к щекам, они забились под язык и щекотали нёбо. Кроме того, мне было страшно: посередине огромной комнаты стоял такой же огромный стул, увешанный пучками проводов, как волосами. Представляете, этакий лохматый великан-людоед. Эй, мальчик, а ну-ка подойди ко мне, садись, не бойся, я всего лишь задушу тебя своими ужасными волосами!
Пока я боязливо осматривал чудовище, мама сидела на стуле напротив доктора, а вернее, докторши, и, водрузив на нос очки, тыкала пальцем в какие-то бумажки, разбросанные по столу. Я видел ее лицо. Соответственно докторша сидела ко мне спиной. Когда она наконец подозвала меня:  «А ну-ка, малыш, подойди к тете, тетя не укусит!» – прошло уже минут десять. У меня во рту собралось невероятное количество слюны вперемешку с фиолетовой шерстью, и я уже не раскрывал рот. Я подошел, а она развернулась вместе со стулом и поднесла свое лицо к моему: «Будет совсем не больно!». У нее были усы. Черные, с проседью, довольно густые, самые настоящие мужские усы. Это было так ужасно, так не укладывалось в рамки моих представлений об окружающем мире, что я заорал. Вернее, попытался заорать. Только я начал набирать воздух в легкие, как отвратительная шерстяная жижа попала мне в глотку, и меня тут же вырвало прямо ей на колени. Кажется, я ел на завтрак сосиски… Что было потом? Не так важно. Мама, красная, как помидор, заойкала, заайкала, захлопотала вокруг нее, и, в конце концов, усатая старушенция переоделась, мне прополоскали рот, сделали эту самую энцефалограмму, и инцидент был исчерпан, а я – свободен. Вот только с тех пор, когда я вижу женщину в белом халате, а тем более, в прячущей пол-лица маске, мне иногда кажется, что за ней непременно должны скрываться усы. Вот так вот. Женщина, усы, халат, сосиски. И конечно, фиолетовые варежки. Извините.
Саша уже смеялась. До этого она пару раз хмыкнула, легонько прикасаясь указательным пальцем к губам, а сейчас она засмеялась звонко и от души. Максим с удовольствием отметил, какие у нее ровные и белые зубки. Потом она присела на краешек кровати (коленки, какие коленки – запиши себе сто очков, парень) и, досмеявшись, сказала:
– Так значит, вы, Максим, подумали, что и я тоже? Тоже с усами?
Он неопределенно пожал плечами и сделал столь же неопределенный жест рукой.
– Ну, знаете, я еще молодая. Наверно, если бы у меня росли усы, я их как-нибудь выщипывала бы, ну или, скажем, брила каждое утро. Хотя... если бы я забыла свой «жиллетт»... не купила бы вовремя лезвия... Я думаю, повязка – это выход. Я же все-таки медсестра.
– Вот именно! – с энтузиазмом подхватил Максим. – Вот именно!
Теперь расхохотались они оба.
Максим, смеясь, опять мысленно поздравил себя. Общий смех, смех на двоих, приплюсуйте этому донжуану еще сто пятьдесят очков, итого получаем двести пятьдесят против большого жирного Икса.
Он протянул руку к изголовью, взял полотенце и подал ей. Она сказала «спасибо», икнула, и, принимая полотенце назад, Максим заметил, что одна слезинка сумела избежать участи остальных и, не дыша, маленьким бриллиантом притаилась в уголке ее глаза.
Вот прямо сейчас я это сделаю, – подумал Максим. – Прямо сейчас я привстану, скажу что-нибудь типа «иди ко мне, крошка», возьму за плечи, притяну к себе и поцелую прямо в глаз, прямо в эту слезинку... Получу пощечину – вообще, кто ты такой, ты просто больной, каких у нее пруд пруди, вы знакомы от силы двадцать минут!.. Ты такой жалкий и небритый ты наверняка храпел и она это слышала  а она красавица а ты пускал пузыри как этот дед  даже и не думай, забудь и вообще ты женат тоже мне сердцеед нашелся… Саша, Сашенька... И интересно если  ты обоссался в ее дежурство она меняла тебе пеленки, стелила  новую постельку подкладывала тебе утку чтобы ты сходил по-большому приятель выносила твое дерьмо зажимая носик пальцами… Хочешь, чтобы она погладила тебя пальчиками кретин… Кем ты возомнил себя жалкая ты пародия ишь очки себе насчитал ничтожный неудачник…
Мысли прыгали, мелькали и неслись галопом.
Конечно, он не посмел. А она тем временем поднялась с кровати, поправила халатик, достала из кармана брегет, да, обычные серебряные карманные часы в необычном месте, открыла и испуганно посмотрела на Максима.
– Без пятнадцати восемь. Я ничего не успею. Врач придет в восемь. Не в семь пятьдесят восемь, и не в восемь ноль две, а в восемь ноль-ноль. И если мой отчет не будет готов, он меня просто убьет. К вам он зайдет в восемь тридцать. Ровно в восемь тридцать.
Она заметила недоумение на его лице, проследила взгляд и, убирая часы в карман, сказала:
– Папины. Может, поболтаем вечером, если вас не выпишут. Мне правда пора бежать. Хорошо, что вы очнулись. Я ночью угадывала, какой вы. Вроде бы вы неплохой. Приду в восемь вечера.
– Я хороший, – поспешил заверить ее Максим. – Напоследок не скажете мне, где я, и зачем я резал себе ноги и бился головой? Должна быть веская причина.
– Ой! А я еще не говорила? Вы в больнице «Гайльэзерс», пострадали от позавчерашнего теракта. Ужас какой-то. Вы действительно не помните? Ну ничего, для вас все самое страшное позади, а вот старичок вряд ли поправится. Его сильно придавило, и доктор говорит, что едва ли он протянет еще день. Вон там табличка на стене, почитайте. Если хотите, сопру  для вас у доктора в кабинете вчерашнюю газету. Занесу, когда буду уходить.
Максим озадаченно посмотрел на нее. Врет, что ли? Зачем? Выходит, не врет. Он все еще ничего не мог вспомнить.
Тебя чуть не убило. Соседа, считай, убило. Ты герой газетных репортажей, а ощущаешь себя слепым щенком. Как будто это не ты.
Цок-цок-цок – каблучки направились к двери и остановились. Саша взялась за ручку, обернулась и сказала:
– Спасибо вам, Максим.
– Мне? Интересно, за что?
– За то, что сказали, что я красивая. Я видела, что вы действительно так думаете. Мне было очень приятно. Правда.
Она секунду постояла, глядя на дверь, и вышла, тихонько закрыв ее за собой.
Бред какой-то! Чудеса на виражах! Внезапно оказывается, что ты жертва террористов, а самая красивая девушка планеты Земля благодарит тебя за то, что ты говоришь ей очевидные банальные вещи. Такая, как она, должна уже просто не слышать этих слов. Мужики на улицах и в переулках, в парках, скверах и магазинах – да где угодно – просто обязаны говорить ей нечто подобное сотни раз на дню. Ей положено вышагивать по живому ковру из поклонников и обожателей, сыплющихся ей под ноги. Сколько ей – двадцать один, двадцать два? Даже если допустить, что из дома она начала выходить с восемнадцати, она должна успеть устать от всего этого. Чертовщина какая-то...
А еще этот прибор. Тоже мне, чудо техники, «ЛЕКСС», серия 28.
Он сморщил нос и, приглядевшись, заметил новую часть интерьера. Из-за аппарата выглядывал уголок таблички – судя по всему той, которую советовала прочитать Саша. Саша. Саша. Са-шень-ка.  Он с удовольствием посмаковал про себя ее имя. Какая ж ты все же красавица. Красавица моя! Моя красавица!
Максим глубоко вздохнул и отодвинул каталку с прибором так, что натянулся короткий провод, ведущий к розетке.
Электричество ему пока еще нужно,– подумал он и стал рассматривать табличку.
Квадратная, примерно 30 на 30 сантиметров. Белое поле разделено на две равные части жирной красной полосой. В левой половине сверху напечатано: «№ 4. Вениамин Афромеев, 1929». Ниже строчка, буквы больше: «Теракт в «Макдональдс», 12 июня». И в самом низу, от руки (интересно, она писала?), пузатыми буковками-жучками: «Разрыв печени. Травма ? легких. Внутренние кровотечения». Максим перевел взгляд правее. По тому же образцу там значилось: «№5. Максим Ковалев, 1972. Теракт в «Макдональдс», 12 июня. Сотрясение мозга, поверхностные травмы ног».
Так-так. Значит, номер пять. Сколько, интересно, нас всего таких? – подумал он и вдруг в буквальном смысле услышал какой-то щелчок в голове, какое-то включение
(кнопка, кнопка «ON/OFF», большая зеленая кнопка «ПУСК»)
и вспомнил все. В мелких деталях. День 12 июня вернулся к нему целиком и сразу, наскочил на него, накрыл и мгновенно растворил в себе. Он вспомнил.



ГЛАВА 3

В этот день Настя будит его в десять – «что-то ты заспался», он встает, надевает халат в сине-зеленую полоску и босиком шлепает в туалет. Точно, он очень долго спал, мочевой пузырь переполнен, и, пока он опустошается, Максим тупо изучает свои ноги на голубом резиновом коврике, наклонившись вперед и упираясь макушкой в шкафчик над унитазом. Упираться макушкой удобно – ручек нет, он сам сделал этот шкафчик из фанеры два года назад, ручки приделать забыл, да так и оставил. Настя постоянно напоминает ему об этом, когда они ссорятся.
Шумит вода, заглатываемая утробой канализации, он идет в ванную, яростно чистит зубы – мелкие белые брызги на зеркале и – шмяк – нашлепка из зубной пасты в раковине, потом идет завтракать.
«Сначала чистит зубы, потом жрать», – ворчит Настя.
Она уже сидит за столом, нога на ногу, волосы собраны в хвостик на затылке, пилит ногти. Перед ней – кружка с кофе (на боку – лошадиная морда), перед ним – кружка с кофе (Санта-Клаус) и тарелка с яичницей. Он неохотно ковыряет яичницу вилкой, есть он захочет где-то через час, и спрашивает – зачем было его будить, ведь сегодня воскресенье. Настя делает круглые глаза, кислую мину и говорит – ну-ну, верно, воскресенье, ты что, действительно не помнишь, что твоему сыну сегодня на день рождения в «Макдональдс», впрочем, ничего удивительного, ты так его редко видишь. Какому сыну, на какой день рождения, – вяло думает он, он еще спит, и вспоминает, да, она  говорила что-то такое неделю назад, черт возьми, он что, обязан все помнить? Он думает, что его голова должна быть размером с планету Юпитер, чтобы запоминать все, что она говорит ему. Ему уже вообще ничего не хочется, но он заставляет себя съесть все до последнего кусочка, и на тарелке остаются только быстро подсыхающие желтые дорожки. Он пробует кофе, кофе чуть теплый и несладкий, а он любит сладкий, и она знает, что он любит сладкий. Он открывает сахарницу (в сахаре – слипшиеся буроватые комки и чаинки), добавляет себе две ложки – снова кислая мина – выпивает залпом, поднимается и говорит:
«Ну, я одеваюсь и в гараж».
Тут Максим вспоминает, что машина уже два дня не ездит – полетел бензонасос – и поправляется:
«Вернее, за такси».
«Я неплохо зарабатываю и могу себе это позволить, не так ли?» – неуклюже шутит он, и Настя лишь вздыхает и качает головой. Смотрит только на ногти.
«Сучка, – шепчет он, выходя из кухни. – Нет, нет, ничего, тебе показалось, конечно, я ничего не говорил».
Вот же сучка ушастая.
Он одевается – джинсы, белая футболка, один день поносишь, и уже стирать. Как будто руками стирать, а не в машинке. Ему она нравится, ему нравится, что она белая и чистая, ни рисунков, ни надписей. Заходит на кухню, смотрит на градусник. Плюс двадцать один, и он заменяет кроссовки легкими дырчатыми туфлями.
Максим в коридоре пробегает расческой по волосам, кричит с кухни Настя.
«Да, – отвечает он, – зайду, куплю. Да, белого. Да, это я сожрал. Нет, не подумал».
Она говорит что-то еще, но он уже выбегает из дома и сильно хлопает дверью.
На улице ему становится лучше, потому что солнце жаркое, небо синее-синее, только темная полоска на горизонте, и в волосах путается мягкий теплый ветерок. Он здоровается с соседкой, которая выгуливает на поводке кошку, та в ответ что-то бурчит себе под нос, ну и пошла к черту. Он заходит в хлебный, покупает два батона белого и предлагает руку и сердце продавщице, хорошенькой семнадцатилетней девчонке из соседнего дома. Та показывает ему язык и говорит, что уж больно он старый. Он улыбается, она тоже – почти ритуал, он выходит из магазина и опять улыбается. Так и идет до стоянки такси, улыбаясь, садится в машину – бледно-желтый «Мерседес» с глубокой царапиной на двери, но ничего, на желтом не очень видно, и без двадцати одиннадцать он уже возле дома. У них еще пятьдесят минут.
На тротуаре его ждут. Настя (конский хвост распущен, и волосы свободно падают на плечи) и – господи, да что же это, он почему-то не может вспомнить имя – Игорь, конечно, Игорь, их четырех... да, правильно, четырехлетний сын. На ней – зеленое платье, на нем – красно-белый летний костюмчик: красно-белые шорты и красно-белая майка.
«Садитесь», – говорит он и выходит, дверца скрипит, конечно, разве ты мог выбрать нормальную машину.
Он идет домой, бросает хлеб в прихожей, возвращается и садится с... с... со своим сыном сзади. Настя на переднем сиденье (почему она на переднем?) долго, чтобы он видел, смотрит на часы. Мы же успеем, ехать двадцать минут, – думает он.
Пока они едут, черная полоса на горизонте разбухает, ширится, и вот уже – бам!.. бам! – первые крупные капли по стеклу, Максим смотрит в окно – капли разбиваются вдребезги и шипят на горячем асфальте.
 Скоро дождь превращается в ливень, дворники еле успевают сгонять воду, и она длинными полосами протягивается по боковым окнам. Сквозь них он видит разноцветные пятна прохожих: суетятся, бегают, пытаются спастись от потоков воды. Свернув на бульвар Бастея, водитель чертыхается, впереди красное месиво фонарей – авария и пробка.
«Выходим здесь», – решает Настя.
У нее есть зонт, и у Игоря есть зонт («я же видела, что будет дождь»), а он думал, что будет солнце, но тоже выходит – она уже расплатилась. Идти еще полкилометра, и он жмется к домам, прыгает через лужи и водопадики из водостоков.
За рядами стоящих машин – высоченное стеклянное здание «Ханзабанка», потом – подземная и чуть-чуть наземная стоянка, посольство Швеции, магазин «СОНИ» синими буквами, каждая – в его рост. На скользких подоконниках голуби – не хватает места в подворотнях – сидят, жмутся друг к дружке, слипаются в мокрые комки.
Они идут.
Вот уже и авария: салатовый древний «Опель» и темно-синий тойотовский вэн, бампер к бамперу. Полиции пока нет, двое – на улице. Вроде и разрушений-то нет, вроде и страховку получат, но нет – шумят, ругаются, рассекают дождь руками-лопастями, волосы – мокрая ветошь, и с губ летят фонтанчики брызг.
Наконец, справа возникает красно-желтое двухэтажное здание, вход с угла, над входом – клоун в тон Игоревому костюму. Они пришли.
Они пришли, но он наступает на собственный шнурок, жалкий неудачник, не хватало еще только растянуться пластом, и  говорит:
«Давайте идите, я догоню».
«Только быстрее», – раздраженно отвечает Настя.
Они заходят внутрь, а Максим остается. Он становится под козырек у громадной стеклянной стены-витрины, нагибается и, услышав сирену, поворачивается к аварии.
Подъезжает полицейская машина, из нее не спеша выбираются ядовито-зеленые жилеты, и вдруг он ощущает какую-то вибрацию в ногах; она поднимается к паху, и он чувствует, как в его животе кто-то пытается сказать букву «О», но берет очень низко, и получается только утробный гул. В следующую секунду он слышит удар, он слышит всем телом, словно он – одна большая барабанная перепонка, он слышит страшный, оглушительный грохот; где-то глубоко-глубоко маленькая наивная часть его сознания старается убедить его, что это всего лишь гром, но, конечно же, это не гром, он прекрасно понимает это, гром не может быть таким огромным и проникающим, и...
Время внезапно замедляется.
Он теперь насекомое, комар, запросто может взмахнуть крыльями пятьсот раз за секунду. Он все еще смотрит на дорогу и видит проезжающую машину, выбравшуюся из затора. Колеса крутятся ужасно медленно, он легко читает на одном из них надпись «Continental». В окне – лицо женщины в рамке черных кудряшек, она смотрит мимо него, и ее глаза долго – минуты две, не меньше – круглятся, расширяются, они занимают уже пол-лица и наполняются страхом
(не дергайся, это просто инъекция ужаса в глазные яблоки)
и непониманием. Корова на бойне, уже получившая первый разряд. Одновременно поднимается рука-осьминог, такая же белая, как и лицо, прилипает к стеклу.
Его взгляд, а вместе с ним и голова следуют за ее взглядом, но он – комар, он замечает по пути зеленые кричащие жилеты. Над одним – медленно, отвратительно медленно раскрывающиеся губы, в уголках рта – пузырьки слюны, смотри, смотри, у полицейского тоже есть слюни; второй жилет разворачивается, но если он так будет разворачиваться, парень, если ты так долго будешь разворачиваться, ты не развернешься до вечера.
И грохот. Грохот продолжается, только теперь он разделился, разорвался на ноты – сплошные «до», стал лоскутным; он пульсирует в его голове, сдавливая мозг и перемежаясь ватной тишиной. Он успевает подумать (у Максима-комара вагон времени), что нечто подобное он слышал в школе, когда на переменах то прижимал ладони к ушам, то отпускал. Сейчас – тот же рваный гул, только в миллиард раз громче.
Сколько прошло времени – он не знает, наверное, секунда, две, по его новым часам – минут восемь, не меньше, Эйнштейн наверно перевернулся в гробу, когда он наконец добирается взглядом до витрины. За ней какая-то муть, он ничего не видит, грохот становится мельче, стихает, только слабое эхо где-то сзади под черепом и щёлк!.. щёлк!.. щёлк-щёлк-щёлк! – громко! – паутинки трещин побежали по стеклу в разные стороны. Свет переламывается на расколах, и паутинки очень-очень яркие на темном стекле.
Прямо как маленькие молнии, – думает он и наблюдает, как трещинки растут и множатся; и вот уже все стекло покрыто мелкой сеткой, и он в ужасе осознает, ЧТО же все-таки происходит, а там внутри его жена и сын, и он беспомощен, он комар, он опоздал, он уже ничего не может сделать.
НИЧЕГО.
Времени нет. Время не важно, оно почти застыло. Вместо времени – густая липкая твердеющая масса, время – желатин, оно – эпоксидная смола. Пока израненное стекло витрины начинает свое колебательное движение, он вспоминает, как в детстве
(Бобик, или как там тебя, иди сюда, а ну-ка иди ко мне маленький паршивец)
он подкармливал вареной колбасой соседского щенка спаниеля, втайне надеясь переманить его к себе. Давай, давай, засранец ты этакий, беги к Максу, у Макса что-то вкусненькое, – и щенок побежал, а Максим увидел, что громадина «Икаруса» уже начала движение, и еще он увидел, что водитель слишком высоко, чтобы заметить щенка, и он кричит – СТОЙ! НАЗАД! – но поздно, тоже слишком поздно, и он побежал навстречу, но опоздал. И потом он ничего не мог поделать. Максим сидел над щенком, который пятнадцать секунд назад, повизгивая, бежал к нему и вилял хвостом, а теперь лежал в яркой луже крови, и рыжая шерсть свалялась в какие-то страшные бурые иглы, живот разорван и задние ноги раздавлены. Он сидел, боясь прикоснуться к нему, и рыдал, размазывая по щекам честные детские слезы (ему было всего восемь), рядом стоял водитель (извини, пацан, я не видел его, честное слово), а ненужная колбаса валялась в песке на обочине. Именно тогда он впервые узнал, что значит «ничего нельзя поделать», тогда он в первый раз испытал сводящую с ума Беспомощность. Беспомощен.
Так же беспомощно он наблюдает, как стеклянная сетка начинает выпячиваться, набухать, она чуть не вылезает из пластиковых рам, с оглушительным звоном рвется в тысячах мест разом, и мириады блестящих осколков устремляются на улицу. По штукатурке между этажами змеится жирная черная трещина, она заметно растет в ширину. Максим собирается закрыть лицо руками, но руки тяжелые и неуклюжие, и он не успеет, опять не успеет, но стекла не долетают до него.
Мощный поток, великанский кулак толкает его в грудь, в живот и лицо, он поднимается в воздух и летит, долго летит впереди осколков, тяжело переворачивается в полете на сто восемьдесят градусов, его чуть наклоняет вперед, и он видит перед собой машину, ту самую, «Continental» полукругом, врезается головой в стойку между дверьми, машине ничего, только качнулась на пружинах, и, сползая на дорогу, видит черные кудряшки, в глазах ужас, рука на стекле. Потом мир пропадает, его нет – сколько? – он не знает, но, вернувшись, Максим обнаруживает, что время тоже вернулось.
Он полулежит на дороге, осыпанный стеклом, голова
(господи, как болит голова)
и плечи прислонились к машине, большой осколок прорезал джинсы и вцепился в ногу.
Откуда он, – думает Максим, как будто это важно, – в витрине его не было.
Он поднимает глаза и видит зияющую пещеру на том месте, где была прозрачная стена; внутри еще ничего не видно, но кое-что видно снаружи, и ему этого достаточно, он больше не хочет видеть то, что внутри, он очень хочет, чтобы ничего этого не случалось. Он видит, что кое-где на тротуаре и на правой стороне дороги, среди обломков, грязи и битого стекла лежат
(люди это бывшие люди)
странные мешки, и он не хочет
(это просто мертвые люди взрыв и мертвые люди)
понимать, отказывается понимать, что это такое. Но ему приходится понимать, потому что беспощадность реальна и груба, потому что рука, высовывающаяся из мешка ладонью вверх, начинает отбивать мелкую дробь в грязной луже на асфальте, останавливается, потом плещется еще секунд пять и затихает, распрямляются пальцы-крючья, и в ладошку набирается вода.
Максим еще раз смотрит на здание, клоун – улыбающийся идиот над входом болтается, сорванный с крепления, и замечает, что из угла витрины свешивается нога. Брючина задрана, все остальное там, внутри, и нога покачивается, не доставая до тротуара добрых двадцать сантиметров.
Моя бы достала, – думает он, – почему же эта не достает, она что, какая-то другая нога, какая-то маленькая, но почему, у меня же есть почти точно такие же кроссовки, ха, так что мне просто чудится, что это очень маленькая нога, ну конечно, ха! – вот если только предположить, что это – нога...
(бог дрянь это ты сделал это ты сделал)
Хлоп! – Максим ставит перегородку в мозгу, подпирает ее, держит всем весом, и ему удается не додумать эту мысль. Мысль бьется в истерике, стучит тяжелыми коваными сапогами, но Максиму нипочем, он делает это не первый раз в жизни, у него получается, и она отступает.
В этот момент – У-У-У-УХХХХ – второй этаж обрушивается на первый. Быстро, в секунду. Клубы бетонной пыли вырываются из окон-стен, застилая все серым туманом, скрывают от Максима эту ненормально маленькую ногу в белом кроссовке, но уже очень скоро дождь сбивает пыль в грязную кашу на дороге.
«Не минус двадцать восемь, не минус двадцать восемь!!! – кричит мужик с окровавленным лбом, – не минус двадцать восемь!!!» – он сошел с ума, съехал с катушек.
 Максим поворачивает голову вправо, голова страшно гудит, видит полицейскую машину, за ней плашмя – зеленые жилеты, успели среагировать; возле двери – красный пластиковый стул, спинка почти оторвана.
Он пытается повернуть голову дальше, но кто-то загоняет двадцать восемь раскаленных ломов в его мозг, и перед тем, как окончательно кануть в небытие, он понимает, что двадцать восемь, и мужик не сошел с ума. Все, абсолютно все смерти и разрушения в мире происходят из-за того, что двадцать восемь. Он не понимает, почему это так, но где уж ему понять – его мозг изрешечен стальными прутьями, каждый – на грани плавления, но, на удивление, это не кажется ему полной чушью.
Действительно, двадцать восемь, именно так.
А дальше об этом дне он ничего не помнит. 

 
;






ГЛАВА 4

Дождь прокрался и сюда, застучал в стекло пальцами-невидимками. Голубые жалюзи на окне были наглухо закрыты, и Максим мог только слушать его. Удивительно, но главный вопрос он задал себе еще минуту спустя. Он успел послушать дождь, рассмотреть соседа, так и не просыпавшегося (проснется ли он еще раз?), он успел почесать пяткой левой ноги повязку на правой и только потом испугался по-настоящему.
– Где Настя? Где Игорь? – пробормотал он.
– Что же это такое, а? – сказал он громче.
Последнее вопросительное «а» получилось каким-то неестественно высоким. Писклявое «а». «А» отдавало паникой. Сердце несколько раз быстро и больно ударило его по ребрам, грузно упало на диафрагму, спружинило и комком застряло в горле, выбросив тонну адреналина и забив им виски и уши. Перед глазами заплясали красные пятна, рот вместо слюны наполнился концентрированной кислотой. Максим судорожно сглатывал ее, обжигая желудок, на глазах выступили слезы, пальцы впились в простыню, и на ногтях проступили яркие белые полосы. Он сел на постели, прямой как струна, и тщетно попытался набрать в легкие воздуха. Сколько он так просидел, кто знает – все когда-то проходит – и потихоньку сердце соскользнуло на привычное место, волна адреналина равномерно растеклась по телу, и Максим вновь обрел способность размышлять.
Так, Саша, Саша. Саша ничего не сказала – что это значит? Что это, черт возьми, может значить, скажите пожалуйста. Врачебная тайна? Не беспокоить лишний раз пациента? Пусть оклемается, пусть поест нашей баланды, наберется сил, и тогда мы ему – ррраз под дых!
Непохоже. Вряд ли она. Она, в конце концов, смеялась. Стала бы она смеяться, разговаривая с человеком, только что потерявшим жену и ребенка? Ребенка, ребенка, ребенка... да, ребенка. Сына. Конечно же, нет. В таком случае, почему она не сказала, что все в порядке, все живы-здоровы? Забыла? Ничего себе – забыла.
Максим попробовал рассердиться на нее, но не получалось. Вместо этого им овладело чувство какой-то эйфории, ощущение победы, полная уверенность в том, что все хорошо, по-другому просто не может быть. Иначе он бы уже знал.
Ну забыла, ну и что, ты не единственный человек в ее жизни и на ее работе, – подумал он и чуть улыбнулся.
Саша ушла полчаса назад, а он уже успел соскучиться. Не место и не время вздыхать по женщине, но что он мог поделать с этими глазками, губками, да что уж там – этими ножками тоже.
Она точно не станет смеяться, если все настолько плохо.
– Она – никогда, понял ты, старик? – сказал Максим вслух и стал дожидаться доктора. Он решил поспорить с собой на условную десятку, что тот окажется высоким и худым, лет сорока-сорока пяти, брюнет, квадратные очки в черной оправе, и через две минуты проиграл себе уже второй раз за сегодня.

Вошедший в палату человек (было 8:30, если Саша не ошибалась в его пунктуальности) оказался действительно высоким, но не худощавым, а наоборот, безобразно жирным. Он весил, по прикидкам Максима, никак не меньше ста пятидесяти килограммов. Закрыв за собой дверь, он покрутил головой на короткой шее, которой было явно тесно в воротнике халата, и Максим заметил редкую ржавую поросль на затылке и над ушами. В остальном доктор был абсолютно лыс. Сфокусировав взгляд на лице Максима, он неожиданно проворно и бесшумно, в четыре больших шага покрыв расстояние между ними, вырос над кроватью и протянул руку:
– Привет, парень. С возвращением, сынок. Я – твой врач, Борис Борисович Филь, начальник отделения. Так сказать, самый главный человек на этаже. Выше меня – только бог и главврач. Именно я приводил тебя в чувство и именно я понаблюдаю тебя, сынок, в дальнейшем.
– Здравствуйте. Максим Ковалев, – ответил Максим и утопил свою руку в его ладони. Ладонь была влажной и теплой. – Можно я спрошу у вас...
– Стоп! – доктор не дал ему договорить и поднял свою лапищу на уровень лица. Максим увидел у него под мышкой большое расползающееся пятно пота. – Я прекрасно знаю, кто ты. И я так же прекрасно знаю, что ты у меня спросишь. Твои жена и сын живы, мало того, они практически не пострадали. У нее несколько ушибов, у пацана вообще все в порядке. Им повезло в решающий момент, удача пришла не в какую-нибудь идиотскую лотерею с розыгрышами тостеров, а именно тогда, когда это было наиболее необходимо. Очень часто бывает наоборот, парень.
– Я был почти уверен в этом, – сказал Максим. Он чувствовал глубокое облегчение и невольную благодарность к доктору-борову. Жаль, что не Саша сказала ему эту новость. – Теперь, благодаря вам, я знаю это. Спасибо.
– Благодари Бога, я здесь не при чем. Их выбросило в открытую дверь, когда они только вошли. Они были даже не в нашей больнице. Скорая отвезла их во вторую городскую. Я звонил пятнадцать минут назад, их выписали вчера в семнадцать тридцать. Не могу никак понять, почему эта маленькая шлюшка медсестра не проинформировала тебя как положено. Какие же они тупые, мамочка моя! Учишь их, учишь – говори пациенту в первую очередь то, что ему приятно услышать, самые лучшие новости – стоят, хлопают глазищами, вроде как и понимают, кивают своими репками, а как коснется дела – все выскочило из башки, вроде как и не попадало туда. Ух, будь моя воля! Я бы научил их по-своему, они б у меня, сучки, научились дело знать!
Максим ошалело хлопал глазами.
Удивительный доктор распалялся все больше. Толстое лицо забагрянилось, лысина и виски покрылись россыпью капелек.
– Нет, ну ты подумай, парень, – продолжал он, повысив голос, – закончат училища ни шатко, ни валко, придут со своими липовыми бумажками, которые не годятся даже зад подтирать, а ты бери их на работу, выписывай им зарплату, доверяй им жизнь людей. Намажут рожи так, что единственное им место – на панели, ан нет, приходят на дежурство, кофе пьют да журнальчики листают – высматривают, кто кого трахал, прости Господи. Вот только на это они и годятся, на это они хороши, только трахаться им и подавай.
Доктор Филь закатил глаза к потолку, выставив напоказ желтоватые белки, и начал совершать недвусмысленные движения тазом и бедрами. Взад-вперед. Жирное брюхо колыхалось. Он натужно сопел.
– Что, Максим Ковалев, понимаешь, о чем я? – он мимолетно глянул на Максима и снова закатил глаза. – Конечно, понимаешь. Хотел, небось, с утра засадить этой потаскушке, как ее там – Саша?
Так как доктор не прерывал свой мерзкий спектакль, он начал задыхаться, и слова перемежались короткими вздохами и всхлипами:
– Засандалить... чтоб знала... конечно, хотел... жеребец... молодой... это мне... пятьдесят шесть... старый коняга... а я что... а я бы тоже не прочь...
Максиму ужасно захотелось заткнуть ему глотку. Ему захотелось вспороть жирное докторское пузо и вывалить кишки на пол. Он на мгновение представил Сашу, нежную и хрупкую, в этих мокрых лапах, и его затошнило.
Наконец доктор остановился. Тяжело дыша, он достал из кармана большой белый платок, развернул и, отдуваясь, размазал слюну по подбородку.
– Наверняка она бы тебе дала. Даже не наверняка, а конечно, дала бы. Эх, где мои тридцать!
Максим изо всех сил стиснул зубы и сощурился.
Спокойно, приятель, успокойся, дружище. Может, тебе повезет, вспомнишь ему это когда-нибудь. А пока – спокойно.
– Ну да ладно, хватит об этом, – подытожил доктор. – Займемся тобой, мой мальчик.
Он придвинул к кровати принесенный с собой стул на металлических ножках, сел, запустил руку под халат в нагрудный карман рубашки, извлек из него пластиковую карточку, цветом и размером напоминающую автомобильный техпаспорт, повертел ее в руках и с ухмылкой вытер о халат.
Немудрено, – подумал Максим, – конечно же, она стала мокрая.
Максим очень не хотел, чтобы этот ужасный толстяк занялся им. Он хотел не знать его, не видеть, не слышать, он страстно пожелал жить с ним на разных планетах, а то и в разных вселенных. Подумать только: мой мальчик! Мальчики тебе тоже нравятся, мразь?
Но доктор был здесь. Максим мог коснуться его рукой, если бы захотел.
Вряд ли я захочу это сделать, тем более что один раз я его уже трогал, – подумал он и чуть не повеселел от этой мысли. Именно не повеселел, а чуть не повеселел. Максим понимал, что определенный элемент комизма мог бы быть в этой ситуации; возможно, не упомяни боров Сашу, он бы вызвал улыбку, быть может, где-то на окраинах Максимовой души нашлось бы местечко для жалости к старому жирному извращенцу. Но он все же упомянул ее. Борис Борисович Филь стал врагом Максима Ковалева.
– ...альфа-ритмы тоже в норме, а что касается памяти... – оказывается, доктор что-то говорил ему, водя пальцем по пластиковому прямоугольнику. – Маленькая сучка все же одарила меня кое-какой информацией, как видишь. Что касается памяти, то она должна окончательно восстановиться в течение недели-двух. Если нет, придешь ко мне, будем тобой заниматься. Хочешь – на, взгляни.
Доктор протянул ему карточку. Максим осторожно, двумя пальцами за уголок, взял ее и стал изучать. В правой верхней части черным по зеленому было напечатано: MAXIM KOVALEV 1972. GAILEZERS CLINICS. В центре сверху: BRAIN TESTS. Оставшуюся площадь карточки занимали ряды мелких цифр с вживленными в них латинскими и греческими буквами.
Он быстро пробежал глазами по цифрам и сказал:
– Нет, я ничего не понимаю.
– Конечно, где тебе. Понимаешь только, как девок лапать.
Доктор подмигнул и, приподнявшись со стула, наклонился к нему, обдав кислятиной.
Что ты съел на завтрак, бочку квашеной капусты? – подумал Максим, поморщился и слегка отстранился. На пластике возник толстый палец и медленно поехал слева направо. Максим живо представил, как из-под ползущего пальца появляется, скрывая надписи, след из жира и слизи. Как из-под улитки.
– Вот эти три строчки, – дохнул на него капустный перегар, – можно так сказать, запись твоего беспамятства, вернее, уже его анализ. Как видишь, последние два числа, – палец дважды подпрыгнул, – резко отличаются от предыдущих. Ты не припоминаешь, может, ты видел сон? Какой-нибудь кошмарик?
– Видел, – буркнул Максим. – Рыбина, по-моему, плотва, хотела сожрать меня.
Сон уже забывался, но самые яркие моменты он помнил. Человечьи глаза, например.
– Плотва, говоришь... Интересненько. В таком случае все нормально. Это вполне объясняет повышенную активность. Как голова, не болит?
Максим чуть было не ответил «нет», но вовремя спохватился.
Головная боль могла стать последней зацепкой, чтобы остаться. Он не хотел, он просто не мог сейчас выписываться, и единственной причиной этому, конечно, была Саша. Максим не представлял себе, что больше никогда не увидит ее, не поговорит с ней, а она не улыбнется ему и не взглянет на него своими лучистыми, почти детскими глазками. Он действительно скучал.
– Болит, доктор, очень болит. Вот здесь и вот здесь. – Максим описал огромные окружности на голове, шурша ладонью по волосам. – Вот здесь намного сильнее. Гораздо сильнее.
– Нн-да? Ну что ж, придется оставить тебя еще хотя бы на денек. – В голосе доктора Максим вроде бы не услышал сомнения. Хорошо. Держи «Оскар», друг. – Медсестра сделает тебе обезболивающую инъекцию, а там видно будет. Давай свою карточку, и я пошел, у меня девять человек с теракта, считая тебя и твоего соседа. Его я, пожалуй, смотреть не буду, уже не на что смотреть. Дед умрет сегодня, храни Господь его душу.
– Девять? Я как раз собирался спросить, сколько. Значит, девять... Много, но не так уж и много. Могло быть и больше.
– Еще шестеро в ожоговом центре, четырнадцать в первой городской и семнадцать – во второй, считая двух твоих. Кроме того, когда вас привезли позавчера, вас было двенадцать. Позавчера, не приходя в сознание, умерла женщина и ее дочка шести лет, вчера – еще девочка, восемь лет.
– О господи! Дети, там же наверняка было много
(нога маленькая нога в белом кроссовке)
детей. Воскресенье, одиннадцать утра, господи...
– Да, сынок, достаточно много.
Очередная смена интонации в голосе Б.Б.Филя заставила Максима поднять на него глаза. Голос доктора был почти ласковым (не показалось?), но взгляд стал каким-то странным. Отстраненным, плоским и коротким. Вроде бы он смотрел в глаза, но не доставал до них. Было похоже, что он смотрит на что-то в сантиметре перед Максимовым лицом. Еще более жуткими оказались следующие слова.
– А мне нравится, когда умирают дети. Это очень богоугодное дело. Звучит немного странно, но это так. Дети... Из них ведь вырастут обычные люди, такие, как ты... такие, как я. Но пока они все, да, все, до некоторого возраста они все очень славные, несмотря на отдельные капризы. Они нигде не успели по-настоящему нагрешить. Понимаешь, чистые души.
Доктор рассеянно улыбнулся и продолжил:
– Но все дети не могут навсегда остаться детьми. Подавляющее большинство вырастет, бывшие мальчишки станут убийцами и наркоманами, а эти милые девчонки с мягкими кудряшками и наивными глазками станут обычными проститутками. Везет только избранным, самым лучшим детишкам.
Максим не поверил своим глазам: дыхание доктора участилось, и он провел языком по пересохшей верхней губе.
– Вчера мне посчастливилось присутствовать, когда Господь забирал к себе ту девчушку. У нее было обожжено больше половины тела, и я не знаю, почему эти болваны из скорой не отвезли ее в ожоговый центр. В любом случае мне повезло, а может, Всевышний иногда слышит мои молитвы... Ты веришь в Бога, сынок?
– Не знаю, – пролепетал Максим. – Я не знаю. Не уверен. – Он пока еще продолжал надеяться, что в связи с сотрясением его подводят органы чувств. Сейчас – слух.
– И ты не знаешь! Такая молодежь, не уверена, что верит. Из кого Бог создаст свою армию, когда настанет Армагеддон, и ему нужны будут лучшие силы? А? Из кого, я тебя спрашиваю?! – повысил голос доктор, снова облизнул губу и успокоился. – Молчишь? То-то. Девственные, прозрачные души, и только, слышишь, только они смогут противостоять Армии Тьмы в решающий час. Уж поверь мне, мальчик, я-то знаю, что говорю, я, сынок, говорю с Ним ежедневно и еженощно. И Он дал мне возможность убедиться, что я правильно понимаю Его. Я наблюдал за этой девочкой ее последние десять минут. Меня позвала медсестра в четырнадцать тридцать, когда поняла, что ее дни во грехе сочтены. Конечно же, я выгнал тупую стерву из палаты, остались только мы трое – Господь, я и она. Девчонка вся дрожала и смотрела в потолок, правда, лицо у нее очень пострадало, и был виден только один глаз, второй был под повязкой. Ей уже совсем невмоготу было, хрипела здорово, и губы такие сухие, потрескавшиеся, и шепчет без остановки: «мама-мама-мама». Все мама да мама, мама да мама – как заведенная. Я сел рядом с ней, погладил по спекшейся щечке, и говорю: «Глупенькая, ну зачет тебе мама? Не нужна тебе больше никакая мама. Но ты не бойся, там, куда ты собираешься, тебе будет хорошо. Лучше, чем мне, лучше, чем маме, лучше, чем всем нам. Благодари Бога, девочка моя: ты никому никогда не наврешь, не своруешь, и никакой пьяный вонючий подонок не будет жать тебя к стене в подъезде. Не нашла бы ты в этом мире добра. Настоящий Свет – с Ним. Иди смелей, Он ждет тебя».
Снова появился белый платок, и доктор промокнул лысину.
– И знаешь, сынок, она услышала меня. Перестала хрипеть, перестала звать бесполезную маму и посмотрела прямо на меня. Прямо в глаза. Долго смотрела, и я увидел это. Не знаю, может, кому-нибудь другому на моем месте в этом ее взгляде почудился бы страх, даже ужас, но я-то правильно все понял. В нем было понимание. В этом маленьком оплавленном глазике с сожженными ресницами я видел понимание. Понимание вечной любви и света, я видел в нем успокоенность и умиротворенность. В нем была готовность к неизбежному добру. Я видел в нем приятие Истины. Ай да молодец девчонка! Она умерла в четырнадцать сорок одну, но лично я не называю это смертью. Какая же это смерть?! Для глупцов это смерть, пусть маленькие бесстыжие шлюшки размазывают притворными слезами чернила по опухшим рожам, для меня это скорее рождение. У Господа родился новый солдат, чистый и преданный, элитная боевая единица. Гвардеец! Это часть, ммм... скажем так, своего рода... гонки вооружений. Видать, недавно где-нибудь, скажем так, в штате Алабама казнили какого-нибудь маньяка-убийцу – считай, готов офицер для Сатаны. Надо же соблюдать какое-то равновесие, проводить политику... скажем так, сдерживания. Хмм... Забавно... Это я прямо сейчас придумал. Похоже, что так и есть... Ммм... Или просто – летний призыв?..
Борис Филь хлопнул себя по коленкам, широко улыбнулся и потер ладошки. Сияющее лицо настолько не вязалось с описанной им трагедией, что Максиму опять стало нехорошо.
Может, тоже сон? – подумал он. – Лучше бы меня сожрала рыба, мать ее.
Пожалуй, нет. Доктор Филь был очень четко очерченным и очень реальным. Он встал, продолжая сиять, отодвинул стул к стене и сказал:
– Раз уж ты остаешься, слушай. Завтрак принесут в десять, обед у нас в пятнадцать, ужин – в двадцать тридцать. Лежи, выздоравливай, по коридорам особо не шляйся, душ и туалет у тебя прямо в номере.
Он ткнул большим пальцем себе через плечо. Максим посмотрел – действительно, в углу, на противоположной окну стене была дверь. Он не заметил ее раньше потому, что она была покрашена в тон обоям. На двери – светлые, чуть заметные буквы WC и круглая металлическая ручка.
– Полотенце там. Если нужна зубная щетка, я скажу сестре, она принесет. Включим в оплату, когда будем выписывать. Я думаю, до завтра управимся в любом случае. Давай, сынок, счастливо оставаться, сегодня я уже не зайду. Все вопросы – опять же через дежурную сестру.
Доктор сделал два шага к выходу, покрыв ими половину расстояния, и остановился. Он повращал головой, попеременно приподнял плечи и с хрустом сжал и разжал пальцы. Не глядя на Максима, он сказал:
– Знаешь, сынок, хорошо, что мы с тобой поболтали. Все же что-то в тебе есть. После общения с тобой я чувствую себя... каким-то бодрым, что ли... Да, бодрым.
Доктор причмокнул и сделал оставшиеся два шага.
Слушая его редкие и грузные удаляющиеся шаги, Максим шумно выдохнул и быстро-быстро зашептал – бессвязно, еле слышно, едва шевеля губами:
– Твою мать-твою-мать-твоюмать! Что же это, твою мать, такое, скажите мне... Что же это такое творится такое... мать твою, это что ж это?
Глаза забегали и замерли на приборе. Мелькнула мысль схватить его, раздолбать о стену, растоптать осколки к чертовой матери, заорать что есть мочи, вырвать шнур и догнать жирного ублюдка. Запрыгнуть с воплями на потную спину, обмотать свинячью шею пару раз и тянуть, давить, давить. Удавить гадину, потом схватить за лысую башку и стучать о мраморные плиты пятаком вниз, повозить хорошенько рылом по полу, стирая сальную улыбку о камень, стирая до самых ушей. Чтоб знал, сука, чтоб знал.
Потом посидишь лет двадцать за решеткой, утихомиришься. Хватит времени все обдумать.
Мысль подействовала.
Максим не то чтобы успокоился, но на смену ослепляющей кроваво-красной ярости, пеленой застилавшей ему глаза и огромными молотками стучавшей в виски, пришла пустота. Она была громадная и холодная, она подкралась быстро и бесшумно, она просто уже была здесь. Пустота заполнила его целиком, пробралась ледяными щупальцами в самые укромные уголки его существа, обняла сердце и обвила душу.
Вообще не было ничего. Внутри него воцарился абсолютный ноль, он не мог ни думать, ни чувствовать, и если бы старик очнулся и посмотрел на Максима, то он увидел бы, что из его глаза выбралась слеза. Оставляя неровный след, она съехала по скуле вниз и, собравшись в каплю, неподвижно зависла на небритом подбородке. Максим сидел в пустоте довольно долго, глядя на пробивающийся сквозь жалюзи солнечный свет и не видя его.

;






ГЛАВА 5

Выйдя из своего странного состояния, Максим обнаружил, что ему легче. Гораздо легче. Видимо, пустота, владевшая им (он никак не мог придумать лучшего определения для своих ощущений, вернее, не ощущений, а их отсутствия) и высосавшая на время его чувства и мысли, заодно прибралась и там, где напачкал доктор Б.Б.Филь. Не до конца, не тщательно, торопясь, но все же почистила. И пусть в уголках сознания еще остались сгустки зловонной слизи, они уже сохли, таяли и испарялись. Максим с радостью понял, что может думать не только о безобразном эскулапе и о таких же отвратительных сценах предполагаемой расправы над ним.
Он решил, что для окончательной победы над мыслями о докторе ему нужен душ. Тугие струи горячей воды.
– Горячей настолько, насколько вода может быть горячей, – сказал он вслух, и ему понравились звуки этих слов.
– Ки-пя-ток, – сказал он, ухмыльнулся и, спуская ноги с кровати, обнаружил, что левая затекла.
Сколько же я просидел, как истукан? Минут тридцать, не меньше, – подумал он и попрыгал к двери душа на одной ноге. Допрыгав, он вспомнил про обещанную Сашей газету и обернулся. Газета лежала на полу, свернутая трубкой.
Интересно, Филь видел ее? Как-никак его собственность. Наверно, нет, иначе бы на дерьмо изошел.
К чертям газету! Сначала душ. Да, сначала душ, но еще более сначала – повязка.
Максим совсем забыл про свое боевое ранение. Он присел, расшатал ногтями узелок и, отмотав бинт, скомкал его и бросил на кровать. Шрам, поделенный черными стежками на равные отрезки (какая-то числовая ось, – подумал он), пересекал голень по диагонали. Максим провел по нему сверху вниз, погладил, понажимал и с удовольствием отметил, что нигде не болит, только чуть-чуть чешется.
– Ки. Пя. То. К. – произнес он громко, отделив последнюю «к», и, поднявшись, потянул ручку.
Душевая была отменной. Просторная – стены, пол и потолок в голубом с прослойкой кафеле, на стенах вертикально развешаны длинные тонкие лампы. Их свет отражался в металлической раковине-тюльпане и стоящем в правом дальнем углу унитазе, явно из одного комплекта с раковиной. Максим потряс и покрутил ногой, регулируя потоки крови, осторожно наступил на нее и вошел внутрь. Пол был теплым и гладким. Он подошел к раковине и поцарапал ее ногтем. Нержавейка, так здорово отполированная, что Максим четко видел в ней волоски у себя на подбородке.
А у них тут всё по высшему классу, всё какой-то люкс, – подумал он. – Включая персонал. Частично.
Два зеркала. Одно – огромное, во весь рост – возле угловой душевой кабины дымчатого стекла, второе, поменьше – над раковиной.
Максим взял большой желтый кусок мыла, лежавший на мойке, отодвинул выпуклую дверцу, зашел в кабинку и включил воду. Тонкие и острые шипящие струны натянулись между полом и потолком, в ногах заклубился пар.
– Получай, Филь хренов, – сказал он, шагнул под душ и удовлетворенно замычал.
Он быстро помылся и потом просто плескался в потоках горячей, очень горячей воды, подставляя им то уши, то лицо, то спину. Максиму было хорошо. Он размахивал руками, брызгался, стонал, ловил воду в ладони, кричал «ух!» и «хорошо!» и, набирая полный рот, плевался в стены длинными тонкими струйками.
Нарезвившись вдоволь, Максим вышел из кабинки, натерся мохнатым полотенцем, обмотал его вокруг пояса и почувствовал себя свежим, отдохнувшим и очень новым. Новеньким и сияющим. Совсем новый Максим, модели Ковалев, подходите, смотрите и не забывайте – пятнадцатипроцентная скидка.
– Возможен даже лизинг. На выгодных условиях. Бери сейчас, заплатишь когда-нибудь, – сказал он своему отражению в большом зеркале и развернулся к нему.
Вот он, Максим Александрович Ковалев, разгоряченный и голый по пояс. Родился первого мая 1972 года в учительской семье. Отец – Александр Федорович – умер в восемьдесят первом, инсульт. Был довольно известным в местном масштабе математиком, преподавал в РАУ. Две его книги – «Острые углы римановых пространств» и «Век Евклида» – стояли на полке у Максима дома, но открывал он их редко. Содержимому не хватало остроты сюжета. Мать – Елена Николаевна – до сих пор преподавала русский и литературу в старших классах шестьдесят седьмой школы.
Обычное лицо, широкий лоб, волосы неопределенно-русые, взъерошенные, глаза серые, в детстве были голубыми. Рост – сто восемьдесят один, вес – восемьдесят шесть или около того. Лишние пять килограммов располагались по окружности над полотенцем – результат сидячей работы и любви к жареной картошке. Он еще не бил тревогу, потому что если сделать вот так – Максим набрал в грудь воздуха и поднял руки над головой – то складки бесследно исчезали.
На теле еще сохранились следы юношеского двухлетнего увлечения бодибилдингом – все занимались, и он занимался – а кто в шестнадцать лет не думает, что накачанные мышцы – единственно верный способ стать предметом обожания школьных красавиц? Именно поэтому, и только по этой причине они проводили вечера в изнурительном перемещении железа и замеряли убийственно медленно увеличивающиеся бицепсы, сдержанными, исполненными достоинства воплями приветствуя каждый новый сантиметр. С замирающим сердцем они, перебивая друг друга, рассказывали невероятные истории из жизни их кумиров.
«Слушай, ты знаешь, Шварц жмет лежа четыреста килограмм».
«Четыреста! Не п...и!».
«Конечно знаю, кто этого не знает? Гриф сломался, и рекорд не засчитали».
«Да-а-а...».
Потом они восторженно затихали, представляя и примеряя на себя длиннющие ряды металлических дисков со штанги этого сверхчеловека, этого бога. А летом они надувались, как индюки, и степенно расхаживали по пляжу, стараясь попасть в поле зрения девочек и опасаясь слишком сильно выдохнуть. Если им удавалось заговорить с прекрасными дамами, то они пытались вести беседу снисходительно и неторопливо, и руки у них были расставлены слишком широко (будто они обнимали невидимые футбольные мячи), а красные от напряжения лица они легко объясняли неправильно пристающим загаром.
И как бы отчаянно не врали они себе, что это нужно им для них самих, для здоровья, для выигрыша титула «Мистер Вселенная», для получения кучи денег, каждый из них в тайниках души прекрасно понимал, для чего это необходимо. Максим признался себе в этом понимании уже много позже, примерно в тот же период, когда осознал всю безнадежность такого метода завоевания женских сердец.
Он согнул руку в локте и пощупал бицепс. Нормальный, твердый бицепс. Круглый. Совершенно не интересующий женщин. Чтобы найти себе женщину, ему не понадобились бицепсы. Также ему не пригодились трицепсы, четырехглавые мышцы бедра, дельта- и трапециевидные мышцы, продольные и даже широчайшие мышцы спины.
Скорее, это она его нашла. Максим встретил Настю на своем дне рождения, и она пошла по единственно правильной дорожке, ведущей к его сердцу.
В то время, чтобы предпринять попытку познакомиться, Максим сильно напивался. Если вы видели его разговаривающим с девушкой один на один, то могли не глядя ставить все свои деньги – он был пьян. Иначе не могло быть: затяжные приступы красноречия и пустозвонства случались с ним исключительно на фоне приема напитков, содержащих спирт. Будучи трезвым, Максим тоже был мягким, романтичным и добродушным – демон появится позже – но ни в коем случае он не был говорлив. Любые трезвые попытки завязать разговор с девушкой сопровождались сухостью в горле, легкой формой удушья, спазмами под ложечкой, а также вибрацией голоса и пальцев. Если же юная особа не поддерживала беседу после первой в меру складной фразы, подготовленной им заранее, вызубренной и озвученной с фальшивым воодушевлением, то Максим и вовсе терялся. Не могло быть и речи не то что об остроумии, а вообще – шансы на продолжение знакомства стремительно скатывались к Абсолютному Нулю. Он до сих пор отлично помнил те ужасные пятьдесят минут поздней весны девяностого года, укрепившие его веру в свое ничтожество, хотя той истории стукнуло аж пятнадцать лет.
 
Это было в двадцатых числах мая. Он, Андрей, Витька Воробьев, Олег Бурцев и еще пятеро человек возвращались с концерта группы «Кино». Они шумно толпились в хвосте автобуса и громко орали песни.
Максим, как и его приятели, был возбужден, пребывал в приподнятой фазе умеренного подпития, и именно он первым приметил девочку, сидящую в третьем от них ряду кресел. Ничего сверхъестественного, но мордашка симпатичная, рыжеватые волосы и миленькие веснушки на носу и под глазами. Как самый зоркий, он тут же получил от своей лихой команды право на соло. То есть, переместились на пять метров вперед по салону все девятеро, но на переднюю линию вытолкали именно Максима. Он, чувствуя солидную поддержку и орлом паря в этиловых облаках, выдал неплохой номер.
Он отчаянно острил, и его остроты сопровождались мегатонными взрывами хохота невзыскательной и пристрастной публики за спиной; он пел, он шептал, он нависал над ней и падал к ее ногам; он говорил в рупор, складывая программку трубочкой, и лез целовать ей руки. Это был его час. Он был в ударе, он был на коне, бряцал золотой сбруей, был доволен собой и получал одобрительные хлопки в спину. И хотя, по большому счету, нес несусветную околесицу, девушка (выяснилось, что ее зовут Таня, и она на год младше его) поддалась царившему вокруг настроению и уже очень скоро хихикала, закатывала глазки, и в конце концов Максим назначил ей свидание завтра, крошка, на закате, а точнее, в двадцать ноль-ноль, ты же не откажешь одинокому ковбою.
Она не отказала.
В тот же вечер, возвращаясь с Андреем домой и ощущая возвращение злодейки-трезвости, он пожаловался другу, что побаивается и не имеет ни малейшего представления, о чем говорить с девушкой наедине. Конечно, он тогда не употреблял слова «девушка», он говорил «тёла», или «подруга», или «чикса», но суть та же.
Андрей фыркнул:
«Тоже мне, проблема! Все придет само собой. В крайнем случае, заготовь какую-нибудь прикольную историю, а там – слово за слово, разойдется. Потом еще будешь просить ее заткнуться. Я-то знаю».
Максим знал, что Андрей знал. Из их многочисленной компании именно Андрей пользовался непререкаемым авторитетом во всех вопросах по слабому полу. По его собственным рассказам, он имел сексуальные отношения с шестью представительницами этого самого слабого пола (одной из них якобы было – о черт! – ДВАДЦАТЬ ШЕСТЬ!), и Максим верил, потому что однажды видел, как Андрей целовался взасос с очередной подружкой. Не пьяный в дымном мраке дискотеки, а трезвый, на улице, в три часа дня. Стоит ли упоминать о том, что Андрей был единственным из них, ни разу не сходившим в «качалку»?
Слова друга дали ему некоторую надежду на благополучный исход кампании, но особой уверенности в себе он не испытывал. Он подумал было опять напиться, но решительно отмел эту мысль, как фантастическую. В те годы выпивка была для них неким священнодейством, долгожданным праздником, и никому из них не приходила в голову идея пить два дня подряд. Да и с наличностью дело обстояло неважно. Поэтому, лежа в постели, Максим перебрал в голове все мало-мальски смешные истории, выбрал наиболее подходящую, восстановил в памяти подробности и отрепетировал интонации. Это была достаточно веселая история встречи прошлого Нового года. Вполне подходящая. Он был готов. Но еще долго-долго он лежал без сна, глядя в темноту, рисуя мучительно-сладкие картины завтрашней встречи, расплываясь в таинственной, никем не видимой улыбке и ощущая яростную эрекцию.
Вот они идут, непринужденно болтая, она уже взяла его под руку – ведь он такой милый и веселый парень – идут не торопясь, им слишком хорошо, чтобы куда-то спешить. Вы только посмотрите на него – не парень, а картинка. Футболочка с изображением Сталлоне в фильме «Рэмбо-3», джинсики под «левайс» и неизменные «адидасы» на ногах. Из-за поворота появляется Витька, он явно собирается все испортить, он уже открыл рот и собирается заорать что-нибудь тупое типа «привет, Мэд Макс!», но Максим делает еле заметный жест рукой и страшные глаза – пошел вон, не видишь, что сейчас только я и она – и Витька, понимающе закивав, исчезает.
Она что-то щебечет – говорит, говорит, говорит, а вот уже он, перехватывая инициативу (это же он мужчина), вворачивает свою решающую шутку, идеальную остроту (где-то далеко Жванецкий с Задорновым обалдело смотрят друг на друга и вмиг умирают от зависти), в этой шутке весь юмор мира; и вот она хохочет – смех, звонкий и искренний, отражается в домах, жемчугом катится по переулкам, и она обессилено роняет голову ему на грудь.
Эй, за камерой, дайте крупный план!
Мягкие волосы щекочут ему предплечье (последний замер – 30 сантиметров, неплохо), она задыхается от смеха, ручьи слез текут по ее лицу, и она вытирает их о его плечо. Немножко коробит то, что и в своих грезах Максим не имеет понятия, что он такое говорит, но авось обойдется, Большой-то уж знает, как такие дела делаются.
Небольшой монтаж – и они уже на остановке, им пора прощаться. Слева – километр прямой дороги (такой в Болдерае нет, но он допускает, что она есть), и он видит, что вдалеке показывается желтая точка «Икаруса».
Она говорит:
«Ты такой хороший, такой веселый. Знаешь... У меня еще никогда не было такого классного парня, как ты. Давай завтра в это же время, на этом же месте».
Потом привстает на носочки и, обдав его мятным дыханием, целует в щечку:
«Ну что, пока?».
Он пристально смотрит на нее, смотрит прямо в глаза, на его губах – чуть заметная, чуть ироничная улыбка. В его глазах – вселенское притяжение, бесконечные миллиарды ньютонов гравитации. Конечно, она не в силах. Конечно, она не может. Она бросается к нему, обвивает шею руками, а он нежно прихватывает ее за талию (ну, чуть ниже талии), и она страстно целует его. Прямо в губы. Она прижимается к нему; сквозь тонкую, очень тонкую маечку он чувствует ее небольшие упругие груди, и вдруг – (!!!!!!) – она слегка отстраняется и опускает руку. Прикасается к нему.
«Боже мой. Какой же он большой. И какой он твердый, – немного растерянно бормочет она, и в следующую секунду, впившись губами ему в ухо, жарко и торопливо шепчет: – Нет, не завтра, не завтра! Сегодня, прямо сейчас! Прямо сейчас – родители с сестрой уехали на дачу на три дня, так что прямо сейчас поедем ко мне. Сейчас, или я умру!».
Она быстро и жадно целует его в ухо, в губы, в шею – прямо там, на остановке, и автобус уже подъехал, и он видит, что люди смотрят на них из окон и показывают пальцами, а она только крепче прижимается к нему и трогает там, и гладит, и сжимает, и...
Здесь Максим уже не выдержал. Он вскочил с кровати, неслышно прокрался в туалет, в десяток движений покончил с этим и еще целую минуту стоял, прислонившись виском к прохладной стене и тяжело отдуваясь. Каждый раз после подобного акта Максим  торжественно обещал себе, что уж это-то точно был последний раз. Когда в компании говорили об этом, слишком громко смеясь и тыча друг в друга пальцами, он тоже смеялся и тыкал пальцами, хотя ему было совсем не смешно. Он думал о своей порочности и исключительном позоре, он с горечью задавал себе вопрос: «Ну почему именно я?».
Позже, прочитав в какой-то медицинской статье, что по результатам опросов в Америке девяносто пять процентов мужчин занимались этим, а пять процентов, судя по всему, занимались, но не признались, Максим вздохнул с облегчением. Он был не одинок. Он был как все, и все его глумящиеся друзья – как казалось Максиму, мистическим образом все узнавшие и имеющие в виду именно его – на самом деле были такими же, как он. В любом случае – при всех его достоинствах и недостатках, в тот вечер древний библейский грех помог Максиму заснуть. Он спал и не видел снов. Онан, как всегда, оказался верным слугой Гипноса.
А потом был тот день. И все было очень, очень плохо. Реальность в который раз жестоко разочаровала его. Сейчас, в тридцать три, Максим мог позволить себе отнестись к тем событиям с долей юмора, но тогда, в восемнадцать, ему было просто ужасно. Оглядываясь, он мог позволить себе отнестись к этому философски – мол, опыт необходим, как положительный, так и наоборот – но пятнадцать лет назад он не думал об опыте.
Он думал, подавать или не подавать ей руку, когда она будет выходить из автобуса. Раздумье было мучительным: а что, если она не даст ему свою, и он так и будет стоять, как памятник, с протянутой рукой?
Максим решил рискнуть и не ошибся. Это оказалось единственным положительным моментом вечера. Таня подала руку и легко сбежала по ступенькам. На ней была небрежно застегнутая сиреневая блузка и модные в то время лосины.
«Привет», – сказала она.
«Привет, – ответил Максим. Слюна еле заметно смочила пересохшее горло. – Ну что, пройдемся?»
«Да», – сказала она, и они пошли.
Максим заранее определил маршрут, рассчитанный примерно на час неторопливой ходьбы. Он раскрыл рот, без каких-либо предисловий начал: «Представляешь, Тань, мы тут встречали Новый год...», и осекся. На дворе был поздний май. Интересно, это нормально – рассказывать про Новый год в мае?
Но отступать было некуда, других историй он не приготовил, и, собравшись с духом, Максим добрался до конца. Вчера вечером ему казалось, что это длинное и очень смешное повествование, но он уложился в пять минут, а она не смеялась. Вместо предполагаемого заливистого смеха она какое-то время помолчала, а потом сказала:
«Козырно. Расскажи еще что-нибудь».
В следующий раз, когда она открыла рот, она произнесла «ну ладно, пока». Между этими двумя короткими фразами расположилась целая эпоха продолжительностью пятьдесят минут. Эти пятьдесят минут разрослись в бесконечность и стали самым ужасным и нелепым отрезком его восемнадцатилетней жизни.
У него не было никакого «что-нибудь». Категорически! Эта история была первой, последней и единственной; он поставил на нее всё, он призвал ее, чтобы начать свою историю. Их историю. Но он как-то не подумал, что девушка Таня не знала никого из героев, и ей было неинтересно. Это было настолько очевидно, что Максим надолго замолчал, а маленькая рыжая стерва даже и не пыталась как-то исправить положение. Просто шла, глядя на дорогу перед собой, лишь изредка косясь на него краешком глаза. Сволочь.
Когда через пять минут он окончательно отчаялся и, прокашлявшись, выдавил из себя безнадежнейшее «Тепло сегодня, да?», она просто неопределенно пожала плечами. И тогда Максим понял, что он не на краю пропасти, не на грани провала, а уже в пропасти, уже провалился. В голове образовалась черная дыра массой в три Солнца, она всосала в себя все его мысли и желания, оставив только простые рефлексы. Он мог моргать, дышать, облизывать губы и передвигать ноги, тупо наблюдая, как на теплом сером асфальте из ниоткуда появляются синие «адидасы». Левый, потом правый.
Левый, правый.
Сверхплотное вещество, заменившее ему мозг, изредка выплескивало на поверхность, под череп, бессвязные мысли в виде стрекочущей очереди: «что же делать, что же делать чтожеделать-чтожеделать...» или грузное, неподъемное размышление о сложности двигательных функций человеческого организма, о чуде рефлекторного координирования центра тяжести тела с попеременным перемещением ног.
Левый «адидас», правый «адидас».
Потом опять долгое, очень долгое ничего.
Следующий беспорядочный выброс энергии черной дыры раскрасил его лицо и шею в пунцовый цвет, затруднил дыхание и размыл яркий майский вечер выступившей на глаза пленкой слез. Он осторожно вморгал предательскую влагу обратно.
Пришла ненависть.
Он ненавидел эту тупую молчаливую овечку, он ненавидел Андрея (все придет само собой? ничего! ничегошеньки никогда не приходит, твою мать, само собой!), он безумно ненавидел себя, свой язык, свою чудовищную бесполезность и беспомощность.
Максим  был не прочь умереть. Он представил утонувший в густой зелени венков гроб с золотыми кисточками, в гробу – он сам, бледный, торжественный и печальный, а все его друзья и – кто знает? – быть может, парочка-тройка девчонок, окружили его и со слезами на лицах и надрывом в голосе шепчут друг другу:
«Мы просто его не понимали... Он был не как мы, он был лучше нас, но мы не сказали ему этого... И мы опоздали».
Таня с красными глазами, тушь размазана, уставилась в одну точку, еле слышно твердит:
«Это я. Только я одна во всем виновата».
Мама, вся в черном, прижимает ко рту платок и качает головой-маятником: «нет, нет, нет...».
Очень жалко маму. Всем остальным – так и надо, получайте, что заслужили, не поняли, не оценили вовремя. Вот только Максима здорово беспокоило, что он не сможет лично наблюдать за этой героической трагедией.
Не первый раз Максим думал о смерти – этакий подростковый протест – но не очень-то верил в бессмертие собственной души и во всякие там астралы. Но если все же так, то Максим сомневался, что у души есть глаза, а если он допускал, что наблюдение технически возможно, то возникал вопрос: сможет ли его очистившаяся от мирской скверны астральная составляющая в полной мере насладиться отмщением или месть отойдет на задний план?
Противоречий было много, на вопросы не было ответов, и эксперимент всегда оставался умозрительным, оканчивался в его сознании, и никаких практических шагов он не предпринимал.
Его язык был большим тяжелым куском мяса, намертво приваренным к нёбу высохшей слюной. Он не мог пошевелить им даже для того, чтобы предложить изменить маршрут.
«Почему бы нет, Мэд Макс, – раздался в его голове Андрюхин голос. – Видишь там, слева, холмик? Завернули бы за него, присели на травку, покидали бы камешки в воду. Все просто. Ты бы приобнял ее за плечико, а там – глядишь...».
«Заткнешься же ты наконец?!!» – чуть не взвыл Максим.
Он, если бы смог заговорить, изменил бы направление исключительно для того, чтобы сократить на три-четыре года время их прогулки, но так как произнести какое-нибудь слово было гораздо выше его сил, он вынес всю пытку до конца, по заранее намеченному плану. Пятьдесят минут ходьбы плюс примерно три минуты (боже, храни автобусный парк) торчания на остановке. Когда Таня сказала ему «ну ладно, пока», он промолчал. Он даже не рискнул взглянуть на нее. Он смотрел на носки своих кроссовок.
Только когда автобус с ревом отполз от остановки, закутав Максима в едкое облако черного дизельного дыма, он на секунду поднял глаза. Конечно же, она не улыбалась, не махала ему рукой и не строила смешные рожицы, прижимаясь к заднему окну. Она просто пошла вперед по салону, и он, постояв еще минуту, засунул руки в карманы и быстро направился домой.
Он шел, часто сжимая и разжимая кулаки в тесных карманах джинсов, он изо всех сил, отбивая пальцы, пинал попадающиеся на дороге камни, он поскуливал и рычал, как побитая собака. Придя домой, он взял из обеденной шкатулки десятку (ничего, еще три таких же осталось, и, между прочим, он тоже приносит в дом половину стипендии), сходил к бабе Маше и приобрел бутылку самогона.
Следующие три часа он провел в одиночестве на речке, надираясь в хлам, глядя на постепенно исчезающее во тьме зеркало воды, слушая лягушачий хор и упиваясь жалостью к себе. Домой он явился за полночь, разбудил маму, задремавшую в кресле у телевизора (дай мне, мать, мыло и веревку, да поскорее), и на следующий день не пошел в институт, провалявшись в кровати до обеда и вставая только для того, чтобы не облевать постель.

Максим подошел ближе к зеркалу. В складке между носом и щекой притаились два маленьких желтовато-белых прыщика.
Ну и как ты собираешься показаться Саше с этим дерьмом? Или ты хочешь, чтобы она, как профессионал, занялась этим лично?
Максим внимательно оглядел свои ногти, скорчил гримасу, скосив лицо на одну сторону, и занялся уничтожением незваных пришельцев.

;






ГЛАВА 6

Андрея он простил дня через три, но знакомство с девушками выпало из обоймы его занятий на целых три года. Впрочем, было два случая, когда он даже занимался сексом, но Максим не был уверен, что их стоило классифицировать как знакомства. Это были случаи-близнецы, оба – на вечеринках: один раз – у Андрея на дне рождения, другой – на Новый Год у Витьки. В обоих случаях он был основательно залит, в обоих случаях это были просто шлюшки, телефонами которых была набита изрядно потрепанная записная книжка Андрея.
В преддверии больших праздников Андрей торжественно, нарочито долго слюнявил палец, брал ее в руки и объявлял:
«Пришло время, парни, отправиться по страницам нашей Библии на поиски новых жертв!».
В обоих случаях главными ощущениями Максима было чувство нереальности происходящего, а наутро – сомнение в том, что вообще что-то было. Принимая пошлые поздравления друзей, он посмеивался, кивал головой, паясничал вместе со всеми, но ощущение расставания с девственностью не приходило. Ему совсем не казалось, что наконец-то случилось ЭТО. ЭТО представлялось ему каким-то иным – возвышенным, нежным и глубоким. Он даже не помнил, как звали вторую шлюху, да и Андрею, чтобы освежить память, пришлось снова извлекать на свет божий свою потертую спутницу.
«М-м-м-м, действительно... сейчас, сейчас... вроде бы на «Л» - не то Люда, не то Лена».
В остальном же, если Максиму приходилось присутствовать в обществе, украшенном наличием прекрасных дам в возрасте от пятнадцати до двадцати пяти, он старался держаться в стороне, отмалчивался, а если они настаивали, то, защищаясь, элементарно грубил. Максим почти смирился. Он уже начал считать, что если уж вышло так, что женщины в польских порножурналах – это его женщины, то так тому и быть. Они были стройные, симпатичные, они не просили его «рассказать что-нибудь», нормально воспринимали его молчание и никогда не отказывали. Он хотел их и вполне мог допустить, что и они хотят его. Пока не появилась Настя.
Девушка Настя со смешной фамилией Скачкова была подружкой Витькиной подружки, и тот притащил их обеих к Максиму на 21-летие. Она не была шикарной красавицей, но была очень хорошенькой. Темные волосы, длинные ноги, короткая стрижка и родинка над губой а-ля Синди Кроуфорд. Настя оказалась легкой, общительной и жизнерадостной девчонкой восемнадцати лет, и уже через час она вовсю веселилась в новой компании, кричала поздравления и даже чмокнула Максима в щеку. А немного позже, когда он по обыкновению погрустнел и почти все время тратил на общение с голубями, стоя на балконе, она вышла к нему, оперлась, как и он, локтями на перила и слегка потерлась плечом о его плечо.
Заглядывая снизу и сбоку ему в глаза, она спросила:
«А чего это именинник сегодня такой бука?».
Вот такими оказались те самые, первые слова, которые привели Максима к настоящему сексу, а вскоре и к женитьбе. В ответ он привычно нахамил:
«Это не имеет к тебе никакого отношения. Извини, я занят».
Она ничуточки не обиделась, засмеялась и спросила, можно ли ей позаниматься вместе с ним этим таинственным занятием. Максим протянул ей сигарету из чьей-то пачки, лежавшей на подоконнике, а она сбегала в комнату и принесла два больших бокала вина. Потом она стала задавать вопросы – кучу вопросов, миллионы вопросов – и Максим понял, что чувствует себя неожиданно комфортно, наверное, потому, что она строила вопросы так, что ему достаточно было отвечать только «да» или «нет». Все остальное Настя говорила сама.
Приблизительно через час она утащила его в комнату («пошли-ка в твою берлогу, медведь ты мой угрюмый» – Максим отметил про себя слово «мой»), и они до глубокой ночи просидели вдвоем на диване, непрерывно болтая, если это можно так назвать. Непрерывно болтала Настя, а он к концу вечера уже мог вставлять в ее речь длиннющие фразы в пять-шесть слов подряд.
Они встречались каждый день, слонялись по улицам, сидели в кафе и ровно через неделю стали близки на этом самом диване. В субботу, восьмого мая 1993 года, Максим отправил маму к тетке (да, мама, я уже очень взрослый, нет, мама, нельзя тихо и в другой комнате), привел Настю и, жутко смущаясь, признался ей, что не обладает достаточным опытом подобного общения, а если быть до конца откровенным, то он этим опытом не обладает вовсе. Короче, он – в первый раз.
Настя улыбнулась, поцеловала его в губы (тоже в первый раз со дня знакомства) и сказала, чтобы он не переживал по пустякам. Ее опыта вполне хватит им обоим – не волнуйся, мой робкий медвежонок.
Эта Настина фраза произвела нужный эффект, а другое ее значение проскочило мимо влюбленного Максима и юркнуло в подсознание, чтобы периодически выглядывать оттуда позже и отравлять им жизнь.
Все получилось. Все получилось замечательно, даже более. Он нырнул в неведомый океан абсолютно новых эмоций, он захлебывался чувственностью, и ручейки осторожной гордости наполняли озеро его самолюбия. Смотрите, он тоже делает это. Безнадежный больной быстро идет на поправку. Правда, кончил он буквально через полминуты, но Настя тут же успокоила его, заверив, что ей было с ним очень хорошо, и кроме этого – еще одна фраза метнулась вслед за первой – «у меня бывало по-разному – но сейчас мне действительно здорово».
Они поженились через пять месяцев, в октябре. Настя настояла на венчании, хотя Максим был против – он не любил православную церковь. Даже самые праздничные и светлые обряды выглядели как похороны в душном полумраке вроде бы просторных, но на самом деле – ужасно тесных нор церковных залов. Строгие святые в тяжелом пухлом золоте обвиняюще взирали на него со стен, будто это он их всех убил. Они нависали, они давили, они были даже на потолке, всем своим видом призывая забыть о веселье и вспомнить о раскаянии. За спиной Максима шепотом матерился Большой, битых полчаса державший корону над его головой. «Е... твою мать, какая же эта сука тяжелая» были самыми печатными словами, которые он использовал. Андрей также в не лучшем свете упоминал батюшку, дьякона, их родителей, и прослеживал цепочку их интимных связей – как между собой, так и с самим Андреем. Максим несколько раз пытался лягнуть друга пяткой, один раз попал и незамедлительно был обвинен в преступном сговоре «со всеми этими обезумевшими антихристами».
Когда они наконец-то вышли на воздух, Настя сказала Андрею, что он просто чудовище и только что забронировал себе место в аду. Было похоже, что она даже обиделась, но видать, не сильно, так как Андрей тут же вымолил прощение, подтирая коленками асфальт у ее ног, целуя ей руки сквозь тонкие белые перчатки и приговаривая:
«Грешен я, мать их, грешен, свинья я неблагодарная, больше никто».
А потом начался праздник. Гостей было немного, человек двадцать пять: он сам с молодой женой, родители, его друзья, Настина двоюродная сестра с мужем да пяток подружек. Они сняли небольшой, но уютный барчик с непонятным названием «Сибилла-С», буквально в двух шагах от дома Максима.
Гулянка удалась на славу. Было тесновато и очень весело: звенели стаканы, кричалось «горько», и бурлили водочно-шампанские реки. Пьяный Андрей, комично вскидывая ноги, лихо танцевал рок-н-ролл, описывая замысловатые орбиты вокруг раскрасневшейся и прихлопывающей в ладоши Максимовой матери, а сам Максим был вынужден выслушать невнятное двадцатиминутное напутствие плохо державшегося на ногах новоиспеченного тестя. Часто повторяющимся тезисом этой маловразумительной речи было «Ты мне ее, сынуля, береги, а не то – ууу!». После этих слов между их лицами появлялся кулак с надписью «ПЕТЯ.1968.», и Петр Иванович Скачков забавно скашивал на него затуманенные глаза. Было заметно, что Петр Иваныч изо всех сил пытается придать этому жесту особую весомость и значимость, вложить в него известный СМЫСЛ: он тужился, скрипел желтыми зубами, наливался кровью так, что Максим всерьез беспокоился, что беднягу хватит удар, но слов не хватало, следовало еще одно отрывистое «У!», и силы покидали его. Петр Иваныч шумно выдыхал сквозь зубы и ронял кулак между колен. 
Они с Настей первыми покинули бар, выпроваживаемые гиканьем и аплодисментами. Выйдя под черное и все еще теплое октябрьское небо, Максим обнаружил, что звезды подозрительнейшим образом ползают с места на место, а тротуар норовит скинуть его с себя, хотя пил он только шампанское.
Стали высовываться разбуженные алкоголем неприятные мыслишки. Они с завидным упорством проклевывались из парочки семян, брошенных Настей, казалось бы, давным-давно. Почва, щедро удобренная этанолом, начала давать всходы. И когда дома Настя включила ночник и стала расстегивать ему рубашку, воркуя о первой брачной ночи, он зло засмеялся, сказал: «Первая? Очень смешно!», лег на диван, отвернулся к стенке и быстро уснул.
Утром ему было стыдно, и он собирался извиниться, но Настя повела себя молодцом и не подала виду. А уже в одиннадцать на опохмелку приперлись Андрюха с Витькой. Все вместе они быстро и дружно накрыли на стол и стали продолжать свадьбу. Постепенно подтянулись остальные, включая заметно помятого Петю-1968. Максим потихоньку забыл об инциденте, а к вечеру вообще ничего не помнил, насосавшись, как клоп. Спать его тащили всем миром. Он цеплялся за косяки и, пытаясь имитировать Гену Козодоева, заплетающимся языком требовал подать еще по сто пятьдесят шампанского – и все.

Завтрак больше походил на обед, причем на двоих. Он подумал, что, может быть, уже и правда обед, но Филь, великий и ужасный, говорил, что обед в три. Вряд ли он пробыл в душе шесть часов. Ну что ж, завтрак так завтрак.
В этой удивительной больнице все было ненормальным, начиная с прибора у изголовья и заканчивая доктором, так стоило ли удивляться размаху завтрака? К тому же еда выглядела очень аппетитно, дымящийся кофе наполнял палату плотным пьянящим ароматом, и у Максима сейчас же что-то с глухим урчанием перевернулось в животе. Ужасно захотелось есть. Он забыл о Насте, он забыл о свадьбе, он даже забыл о Саше и набросился на еду.
Он хватал все подряд, набивая рот большими кусками поджаренной ветчины и проталкивая их глубже мягким белым хлебом; он держал наготове наколотый на вилку маринованный огурец и одновременно – так как рот был занят – пожирал взглядом яичницу-глазунью и аккуратные, словно игрушечные, соленые лисички в маленькой хрустальной вазочке.
В считанные минуты Максим съел больше половины находившейся на столе снеди, в три больших глотка выпил кофе, налил еще из серебряного кофейника с вычурной чеканкой и, захватив с собой прямо на постель кружку с кофе и тарелку с клубникой, плавающей в сливках, устало облокотился на спинку кровати. Поставив кружку на простыню, он лениво помешал ложечкой ягоды. Есть больше не хотелось. У него уже болели челюсти. Красные клубничные спины медленно ворочались в густой белой жидкости.
Ягода-клубника нас к себе манила, – подумалось ему. – Что там дальше? в гости звала? к кому, интересно знать, в гости? к ягоде-клубнике?.. Сначала цветочки, потом ягодки. Почему ж ты, Настя, стала такой стервой?
Он не мог не додумать эту мысль, хотя она была ему неприятна. На эту мысль у него в голове не было заслонки.

Максим думал, что отчасти он сам виноват в том, что Настя со временем перестала быть такой... такой, какой была раньше. Нет, конечно же, он не собирался взваливать на себя всю ответственность за их разваливающиеся отношения – он был себе хорошим адвокатом – но определенно, степень его вины была, и она была значительной.
Через год после женитьбы Максим стал пить. Выпивал он и раньше, и в достаточно больших дозах, но теперь он стал пить по-другому. Окончив институт и устроившись на свою первую работу – так, ничего особенного, кое-какие поручения в небольшой фирме, не стоит даже вспоминать – он  нашел двухкомнатную квартиру в разделе «Сдается», и они переехали.
Очень скоро Максим стал скучать. Друзья по разным причинам захаживали все реже и реже: Андрюха крутил любовь и всерьез готовился к собственной свадьбе, а Витька с родителями переехали в престижные Плявниеки.
Он стал пить один. Сначала пиво. Редкий вечер проходил без двух-трехчасового сидения перед телевизором с бутылочкой в руке и пятью-шестью на полу под ногами. Потом появились сто грамм в обед (просто для аппетита) и двести после работы (кто, в конце концов, зарабатывает деньги), причем количество пива у телевизора не уменьшилось. Вот только к нему порой (довольно часто) стала добавляться бутылочка беленькой, спрятанная за занавеской в углу между шкафом и балконной дверью.
Однажды Настя рассекретила тайник и, потрясая перед его носом полупустой бутылкой, спросила, что это такое. Максим был уже совсем пьяный и громогласно заявил, что не имеет понятия и ВО ВСЯКОМ СЛУЧАЕ НЕ МОЯ ЭТО ТОЧНО. Настя тут же поставила это утверждение под сомнение, на что Максим глянул на нее исподлобья мутными глазами и спросил:
«Сколько же ё...рей у тебя было, шлюха?».
Настя сказала: «Идиот» и расплакалась. Они не разговаривали три дня, хотя Максим уже на следующий день пресмыкался перед ней, вымаливая прощение, и в конце концов даже получил его. Он дал слово никогда (никогда, слышишь, ни-ког-да) не говорить ничего подобного и не сдержал его.
Все вечера следующей недели он провел в жестоком угаре, просматривая одну за другой дешевые латиноамериканские мелодрамы и размазывая по щекам пьяные слезы. Максим оплакивал плоские судьбы картонных сериальных героев, не забывая, однако, и свою несчастливую долюшку. Секса у них с Настей не было (по причине его состояния она спала в другой комнате), и воспаленное горячечное воображение рисовало ему подробные картины того, как она делала ЭТО с другими.
Никого из тех, кто был до него, он не знал, так что можно было быть изобретательным. В его раненом мозгу накачанных чип-н-дейлов с огромными членами сменяли ухмыляющиеся одноклассники, а худых и заросших, бомжеватого вида алкоголиков – солдаты со спущенными на кирзовые сапоги штанами защитного цвета. Общим было одно: потные, шлепающие друг о друга разгоряченные тела, слипшиеся волосы, беспорядочно падающие на лица, частое шумное дыхание и прерывающееся Настино «еще!.. боже!.. еще!..».
Лица растворялись. Десятки, сотни безликих самцов сменяли друг друга, с клиповой частотой менялись позы, неизменна лишь Настина закушенная губа, скомканные простыни, сладострастные, звериные вопли. Следы ногтей на чьей-то спине. Протяжный выдох-стон, сперма на ее животе (и на лице, муженек, не забывай, что и на лице тоже!). На губах, черт возьми, твою мать, на губах, вместе со счастливой улыбкой!
«Сука! – кричал пьяный Максим и с размаху обрушивал кулак на подлокотник кресла, – сссука! СССУКАААА!!!».
А потом он сотрясался в беззвучном и бессильном плаче, уронив голову на грудь и разливая пиво себе на колени. Он был очень маленьким и очень ничтожным.
На следующее утро он снова извинялся, снова торжественно клялся не пить до дня рождения, до Нового года, до дня освобождения Венгрии, до второго пришествия Христа, и случалось, что он не пил целых два дня. Иногда на второй день они настороженно занимались любовью. Потом цикл повторялся почти с трафаретной точностью, разница была лишь в нюансах: фильмы на видео или вечерние новости могли заменить телесериалы (все равно те же слезы), слово «сука» замещалось на «шлюха» или «подстилка». Максим постоянно чувствовал себя виноватым за свое пьянство, и его изъязвленный алкоголем рассудок так же постоянно выкладывал то, что казалось ему единственным козырем в борьбе с собственной женой.
В этой борьбе прошли кошмарные пять лет. Иногда, раз в неделю-две – чем дальше, тем реже – он встречался с друзьями и, пережевывая в кашу слова, в которых было больше трех слогов, пускался в псевдофилософские рассуждения о политике или в спортивные споры. На большее его не хватало.
Если бы Настя ушла от него в это время, особенно в последний год, когда он уже был совсем невменяемым, Максим, протрезвев, понял бы ее. Простил – нет, но понял бы наверняка. К концу пятилетки он превратился в пышущее сивухой чудище, этакого смрадного всклокоченного монстра с красным набрякшим нечто на том месте, где у нормальных людей бывает лицо.
Его взгляд был мутным (он сам видел в зеркале), восприятие – несвязным и резко негативным. Он стал изгоем, раком-отшельником, а окружающий мир стал ему злейшим врагом. Его вытурили с двух мест работы, и в последние полгода он выходил в свет только раз в месяц – для того, чтобы сесть в автобус и съездить расписаться в получении пособия. Наблюдая за его уже даже не дрожащей, а гарцующей по ведомости рукой, инспектор социальной службы – тощая баба лет сорока пяти с редкими крашеными волосами – морщила нос и демонстративно отворачивалась.
...Нет, еще не нашел... конечно, ищу... нет, это мне не подойдет... нет, что вы... просто вчера у жены был юбилей... нет, спасибо...
Еще один враг! Все – враги, бывшие друзья – предатели, жена – грязная потаскуха, а я – глубоко несчастная, непонятая и где-то даже трагическая личность.
Все эти пять лет Настя оставалась с ним. Не сказать, что сильно жалела, не сказать, что очень уж рьяно пыталась протянуть руку помощи, но и не уходила. Она кричала, ругалась, пару раз в истерике била тарелки, раз двадцать, не меньше, ночевала у родителей (ха-ха-ха, у мамы, говоришь, ну-ну, сучка, ну и как, большой член у мамы?), но не уходила. Почему? Максим не мог ответить на этот вопрос. Может быть – любовь, если, конечно, возможна любовь к мятым мутноглазым чудовищам, а может быть, это была ЕЁ борьба. Во имя чего и с кем – с ним, с собой, с его настоящим или со своим прошлым – он так и не разобрался. Когда он спрашивал ее об этом позже, она отмалчивалась и только пожимала плечами.
Максим бросил пить тридцатого декабря 98-го года – он точно помнил дату. Новый год он встретил, корчась на кровати в схватках жесточайшего похмелья, больше похожего на агонию, и с тех пор не брал в рот ни капли ничего крепче кефира. Осторожно вернулись друзья, он нашел неплохую работу (уже шесть лет он работал дилером в «Унибанке») и, казалось, вот-вот должны были начаться медовые месяцы, а то и годы, выстраданные им вместе с Настей в ту мрачную пору. Но – нет, борьба продолжилась. Она даже не особенно ослабла, просто вышла на какой-то другой, какой-то подковерный, на некий субуровень. Максим надеялся избавиться от чувства вины за ВСЁ, что бы он ни делал, но это оказалось не так-то легко. Теперь он, естественно, не пил, но: разбрасывал носки, не складывал свитер, не задергивал занавеску, делал громко телевизор, мало общался с ее родителями, наследил в коридоре, и что, по-твоему, дядя Вася придет и сделает, чтобы розетка в кухне не болталась? Или А.С.Пушкин? Он мало зарабатывал (хотя зарабатывал он прилично, правда, выплачивал кредит за дом, купленный в 2000-ом, и порой приходилось тяжеловато), а на вечеринках, если речь заходила о любых событиях периода с девяносто третьего по девяносто восьмой, Настя мило улыбалась, гладила его по голове и говорила:
«Ой, конечно же, ты не помнишь. Расскажите еще раз Максу, он ничего не помнит».
Максим сбрасывал ее руку, тихо свирепел и до боли в суставах сжимал под столом кулаки. Андрей, уже разведенный и в обязательном порядке присутствующий на всех сборищах, похоже, все замечал, так как наблюдал за ними без своей неизменной улыбки и озадаченно переводил взгляд с одного на другую.
Секс удавался им в среднем раз в две недели. Максим в разговорах с Андреем горько шутил на эту тему, называя их интимную жизнь случайной связью. Различные же столкновения, споры и ссоры возникали на ровном месте и гораздо чаще.
В один из относительно спокойных дней он попробовал втолковать ей, что в их непрекращающейся борьбе не может быть победителя, но Настя опять либо не поняла, либо сделала вид, что не понимает, о чем он вообще говорит. Правда, на этот раз она решила не молчать. «Какая еще борьба, дорогой?» – акцент на «дорогой», бровь, удивленно вскинутая чуть ли не до потолка.
Не понимаешь, о чем я? – подумал тогда Максим. Ему захотелось хорошенько, как следует, врезать по этой ухмылочке. Не понимаешь, сука, шалава подзаборная, не понимаешь, тварь? Когда тебя трахали по пять раз на дню, ты, наверно, все хорошо понимала, шлюха?
«С-с-ссс...» – змеей прошипел он сквозь зубы, приблизившись к ней так, что их волосы соприкоснулись.
Настя вызывающе смотрела на него, в глазах плясали огоньки, на лице – полуулыбка. Мол, давай, я жду, кто там я такая – сука, шлюха, что ты там еще знаешь – откроем забрала, и вперед!
Борьба. Чертова борьба. Борьба во имя. Умереть за.
Демон вернулся.
Он даже и не пропадал, он просто лег прикорнуть где-то там, на задворках, и теперь снова, потягиваясь, выползал на волю. Максим успел схватить его за глотку, передавить трахею, заткнуть зловонную пасть. Он не позволил себе сказать ничего такого ни в этот раз, ни во все последующие. Но впредь в каждом, в каждом без исключения случае, когда они крупно ссорились, он вспоминал о демоне, а демон – о нем. Максим, давясь, проглатывал очередную порцию злобы, ненависти и отвращения, смешанных с труднообъяснимой похотью, в которой вуайеризма и мазохизма было примерно поровну.
Он усмирял демона. Он усмирил его и тогда, когда случилась история с Тетрадкой, и ему пришлось уйти на пять дней к Андрею. Хотя это было очень трудно.

Максим протянул руку, взял со столика зубочистку в целлофановом пакетике, развернул и вставил в уголок рта, задумчиво глядя перед собой. Где сейчас Тетрадка? Наверно, пылится себе в гараже, на верхней полке стеллажа, вместе с его школьными тетрадями – вроде бы с того времени он никуда ее не перекладывал.

В десятом классе Максим стал писать стихи. Не то чтобы как-то целенаправленно, с претензией на публикацию, а так, под настроение. В них, конечно, не было кружевного есенинского изящества или выверенной геометрии Маяковского, но в целом ему нравилось то, что он делал.
Все его произведения были о любви: несчастной и счастливой, платонической и не очень, мимолетной и вечной, безответной и наоборот. Вдохновение посещало его регулярно, и стихов накопилась почти полная полуобщая тетрадь в сорок восемь листов, исписанная его мелким круглым почерком. Еще в школе он назвал ее Тетрадкой, именно так, с большой буквы. Она хранилась под старыми одеялами в дальнем углу шкафа, и он никому не давал ее читать, опасаясь насмешек. Только однажды это произошло добровольно. На второй год женитьбы он показал ее Андрею.
Настя ушла проведать мать, и они сидели вдвоем на кухне, потягивая пиво и вспоминая школьные годы. Захмелевший и раздобревший Максим решил рискнуть. Он пошел в комнату, забрался в шкаф, так что снаружи остались только его ступни, пошуршал в нем и, отчаянно краснея, положил Тетрадку перед Большим.
«Так-так, а это что еще за новости? – сказал тот, открывая ее и одновременно наливая пиво в бокал. Над бокалом рос пузырчатый сугроб пены. – Так-с, некая Тетрадка. Ну, это я и сам вижу, а что тут у нас еще? Ага! Какие-то бессмертные творения. Неужели твои, Мэд Макс? Ммм-да-а, неожиданно, ничего не скажешь. Кто бы мог подумать? Хотя...» – и он углубился в чтение.
Пока Андрей читал, Максим нервно мерил шагами кухню, пританцовывая на разворотах, и бомбардировал друга короткими одиночными взглядами. Прошло не меньше миллиарда лет, прежде чем Андрей дочитал последнюю исписанную страницу, послюнявив палец, перелистал следующие пустые, поднял голову и посмотрел на него.
«Ну?!» – не выдержал Максим, древний старик.
«Не ну, а очень даже здорово, – ответил Андрей. – Разве что в начале немного наивно – всякие там девчонки из соседнего подъезда, разные там бессильные последние вздохи... Но потом и вообще – молодец, действительно очень хорошо. Впрочем, могу ли я судить: кто я такой, по большому счету?».
Он закрыл Тетрадку и уже начал двигать ее по столу в направлении Максима, но остановился, снова открыл и сказал:
«Хотя нет, подожди. Притащи-ка что-нибудь, что пишет, Мэд Макс, гений-рифмоплет, и какую-нибудь... ну, не знаю, тоже тетрадку какую-нибудь, или листочков, только чистых».
«Зачем?» – спросил Максим, но на самом деле он догадался, и его сердце учащенно забилось.
«Зачем, зачем... Выпишу тут себе кое-что, может быть, поучу на досуге. Буду читать своим девкам, когда наступит нужный момент. Ты же знаешь, Макс, как это бывает – иногда немного романтики не повредит... Эй, эй, ты чего?.. Что я тебе сделал?».
Максим атаковал его с фланга, сжал в объятиях, и от переизбытка чувств изо всех сил чмокнул в макушку. Это было настоящее признание, момент славы, фурор, безоговорочная победа. Максиму хотелось петь, плясать чечетку, скакать до потолка, и он запросто, если б только захотел, мог обратить Гималаи в пыль.

Оглядываясь в прошлое, он думал, что это, пожалуй, был самый счастливый момент его жизни. Если, конечно, не считать первый секс с Настей.
Эх, Настя, Настя... Какого черта, Настюха? Почему же так плохо все получилось, сучка ты стервозная?

Несмотря на успех, Тетрадка опять заняла свое привычное место, по известной причине пролежала там, не видя белого света, с девяносто шестого по девяносто восьмой и периодически извлекалась с девяносто девятого по две тысячи третий. В новом доме она пряталась не в шкафу, а под диваном, наполовину засунутая под ковер. В следующий и последний раз Тетрадка явилась миру позапрошлой осенью, когда ее обнаружила Настя.
Вернувшись с работы и открыв входную дверь, Максим услышал Настино хмыканье и сразу почуял неладное, хотя экстрасенсом не был и в экстрасенсов не верил. Он на цыпочках пробрался по коридору и заглянул в комнату.
Так и есть, Настя сидела в любимой позе – нога на ногу – на сдвинутом с места диване. У дивана стояла швабра, ковер – загнут, а на колене лежала Тетрадка. Максим решил понаблюдать и тихонько прислонился виском к косяку.
Настя медленно переворачивала страницы, поджимала губы, иногда фыркала, как кошка, и воздевала очи небу. В общем, вела себя вызывающе. Максим, противник экстрасенсорики, почувствовал, как воздух в комнате густеет и электризуется, предвещая неминуемую грозу; только в отличие от обычной грозы, молекулы кислорода вздумали не присоединять к себе лишний атом, образуя озон, а наоборот, отдавать.
Он глубоко вдохнул, пытаясь втянуть в легкие как можно больше этого ущербного кислорода, этого недоделанного О1, и выдал довольно-таки глупую фразу:
«Где ты это взяла?».
Настя вздрогнула, подняла на него глаза, расслабилась (ах, это всего лишь старина Макс), лизнула палец и перевернула очередную страницу.
«Чего пугаешь? – сказала она и потрясла кистью над полом. – Убирала. Это было тут. Ты не против?».
«Если бы я был не против, она стояла бы на полке», – ответил Максим, быстро и четко произнося каждое слово.
Настя сжала губы в своей неповторимой ухмылочке. Опять она. Ухмылка.
«Нет, ну вы подумайте, – сказала  она, обводя взглядом ряды невидимых зрителей,  – Эм-А Ковалев, из раннего. – Она полистала Тетрадку и ткнула пальцем в середину страницы. – И лишь во сне ее встречая, витал в диковинных мирах. Это же надо! Гениально! Это ты витал, дорогой? Кого это ты встречал, дорогой, а то здесь непонятно – всё «она» да «она»? Сколько малолеток ты охмурил этой чушью? Надеюсь, ВСЕ тебе дали?».
Ухмылка.
Ухмылка искажает до неузнаваемости когда-то милое личико.
Он же был влюблен в это лицо, в эту родинку.
Давно. Слишком давно.
Ухмылка невыносима, огоньки в глазах обжигают, режут ему кожу.
Жар. Нестерпимый жар. И демон.
Демон выскочил из своей пещеры,
(СУКА!СУКА!СУКА!)
впрыгнул в голову, разбрызгивая по сторонам здравый смысл, заскорузлыми пятками втаптывая рассудок в грязные лужи безумия и застилая глаза красным туманом.
В мгновение ока Максим оказался прямо перед ней, протянул руку
(чья рука какая-то когтистая красная лапища)
и сгреб в пригоршню нижнюю часть ее лица.
Ухмылка. Давай! Давай, ударь меня!
Оторвать вместе с губами ухмылку. Расплющить, стереть в порошок – пусть ухмыляется одними зубами.
Бугристая лапа напряглась и задрожала.
Стоп, стоп, стоп! Стоп. Стоп. Тихо. Ти-и-и-ихо. Тихотихотихотихо.
Тс-с-с-сс, мальчик...
Он подержал еще секунду, отпустил и рванул Тетрадку с ее колена, цепляясь
(когтем)
ногтем за колготки, отдирая его от мяса и пуская по Настиной ноге длинную стрелку.
«ДАВАЙ СЮДА!!!» – заорал
(демон)
Максим, забрызгивая ее лицо
(кровью)
мелкими капельками слюны, потом развернулся и, выходя, со всего маху саданул дверью, оставив на белой матовой поверхности размазанный кровавый след.
Выйдя на улицу, он быстро прошагал к гаражу и, неловко отставляя дергающий и ноющий палец, открыл ворота, дважды уронив ключи на землю. Двигатель его шестилетней «ауди» еще пощелкивал, остывая: с момента его приезда прошло не больше пяти минут.
Максим достал Тетрадку из подмышки и швырнул на стеллаж. Протрещав листами, она порхнула на полку и, опрокинув какую-то пластиковую бутыль, улеглась – обнаженная, некрасивая и жалкая.
«Идите на х.., идите все на х..», – беззвучно шевелил губами Максим, садясь за руль и включая зажигание.
Защипало в глазах. Ему было очень больно и еще почему-то очень стыдно – за что, перед кем или чем, он не понимал.
«ААААХ-ХХ!!!» – закричал он и, размахнувшись, ударил здоровой рукой по панели, вылез из машины и, схватив первую попавшуюся на глаза тряпку, обмотал раненый палец. Постоял минуту, глядя на получившийся кокон, взял Тетрадку, бережно разгладил листы, закрыл и аккуратно захоронил в самом низу картонного ящика со своими школьными тетрадями, дневниками и прочими раритетами. Потом он снова сел в машину, дал задний ход и выехал, цепляя ворота и соскабливая с крыла темно-зеленый перламутр.
Полторы сотни верных Максимовых скакунов в десять минут домчали его до берега моря. Сняв туфли, он до темноты бороздил пустынный пляж. Песок приятно холодил ему ступни и протекал сквозь пальцы. Он открывал рот и огромными кусками глотал свежий морской воздух, позволяя соленой прохладе забираться глубоко внутрь – в самую душу – и охлаждать бурлящую в ее недрах лаву.
К тому времени, как на темнеющее небо просочился первый десяток звезд, демон был загнан в свою тесную пещеру, вход замурован, и щели законопачены; «идите все на х..» сменилось на гораздо более спокойное риторическое «почему?».
Он приехал к Андрею, и тот без лишних расспросов (в определенные моменты Андрей вполне мог быть немногословным, а уж понятливым он был всегда) перевязал ему палец, напоил горячим чаем, постелил на маленьком диванчике и выдал новую зубную щетку.
«Вообще-то эта штуковина предназначалась для неожиданных гостей женского пола, – сказал он. – Но так и быть, бери – ты же тоже неожиданный, хоть и не девка. Расскажешь всё завтра, если сочтешь нужным. И если, конечно, завтра ты будешь здесь».
Максим был здесь и завтра, и послезавтра, и послепослезавтра, в общем, до самого воскресенья. Следующим вечером он рассказал Андрею все, начиная со своего возвращения домой и заканчивая появлением у него, на что Андрей, подумав, заметил:
«В любом случае хорошо, что ты ее не ударил. Странное дело. Ведь дураку ясно, что все это... ну, я имею в виду Тетрадку, твои стихи... Ясно же, что это очень важно для тебя. Она не может этого не понимать, не такая уж она тупица. Ведет себя, как будто ты ее враг. А сама – как ребенок, затаивший злобу за отнятую игрушку. Что ты отнял у нее, Макс? Молодость? Тогда нужно было разводиться раньше, как, например, я. Потому что чем дальше, тем сложнее. Привыкаешь к человеку, он тебе уже родственник, плохой или хороший – тебе уже не выбирать. И уж тем более – не заводи ребенка с человеком, укравшим у тебя молодость. Ведь так?».

;






ГЛАВА 7

Может ли человек не помнить своего сына?
Если верить дешевым мыльным операм латиноамериканского производства, основные события которых разворачиваются в двух-трех комнатах, то – запросто. Максиму ли было не знать этого: в свое время он пересмотрел великое множество подобных фильмов и смело дал бы сто очков вперед любым экспертам в этой области, при условии, что такие специалисты существуют.
Герои и героини (в основном, конечно, героини) сплошь и рядом падали с лошадей, неосторожно бились головами о выступающие части ландшафта, обретали тяжелые формы физических и психических травм и напрочь забывали свое прошлое в целом и собственных детей в частности. Бывало и так, что они отдавали своих чад совершенно незнакомым людям или даже просто оставляли кричащие свертки в случайных точках пространства. Эти горе-матери вспоминали о своих забытых отпрысках в среднем через 18-20 лет и, вызывая потоками слез разливы Амазонки, пытались вымолить прощение и вернуть родительский долг повзрослевшим детишкам.
Максим лил слезы и переживал их неправдоподобные трагедии чуть ли не как свои личные. Позже, когда его разум прояснился, окреп и стал чуть более холодным и циничным, он заподозрил фальшь в страданиях персонажей и изменил свое мнение о подобной забывчивости. Амнезия теперь казалась ему очень редким заболеванием, а амнезия точечная представлялась совершенно невозможной.
Ладно, один случай, допустим, раз в сто шесть лет. По этому вопросу он ни с кем не консультировался и посему полагался на собственное мнение.
Ну, обнулилась у тебя память, нажал какой-то негодяй кнопку «DELETE» – изволь забыть все, что знал, включая язык общения, и начинай заполнять чистые страницы заново. Учись снова говорить, отличать яблоки от апельсинов, а дерьмо – от шоколада, узнавай заново родственников, в том числе ближайших. Только так.
Вернее, так было до сегодняшнего дня. Сегодня его мировоззрение под давлением объективных обстоятельств претерпело болезненную метаморфозу. Дело в том, что Максим не помнил своего сына. Абсолютно.
Нет, все же не совсем так. Если он осознаёт, что не помнит сына, значит, он знает, что сын у него есть. У него есть ребенок, мальчик, кажется, четырех лет, которого зовут Игорь. Максим Ковалев – отец, Анастасия Ковалева – мать.
Маловато.
Он не помнил Игорева дня рождения. Игорь Максимович Ковалев, год рождения 2001-й или, может быть, 2000-й.
Маловато даже для документов, не говоря уже о родительских чувствах. Их просто не было, и Максиму стало неуютно от своей черствости. Он сел на кровати, поерзал на заднице и почесал затылок.
Ну давай, вспоминай!
Ха-ха. Очень смешно. Конечно же, ты помнишь его, ты же приезжал за ним в роддом, ты же искал в нем свои черты – все же ищут. Ты нетерпеливо и ревниво ждал, когда, наконец-то, за словом «мама» последует «папа». Ждал или нет?
Ты отправлял его в детский сад, ты пытался объяснить ему, откуда берутся камни, помогая себе руками, так как сам толком не знаешь, откуда они взялись?
Ты делал ему «козу рогатую», ведь делал же?
Наверно, делал. Очень может быть, что и делал, но он НЕ ПОМНИЛ.
Да, он знал возраст, имя, но его воспоминания были нечеткими, а знания – косвенными.
Игорь. Он всегда хотел назвать сына Игорем, и вообще, его любимыми именами были Игорь и Максим (спасибо маме с папой), а что касается четырех лет, то вроде Настя что-то говорила на этот счет. Что-нибудь типа «за четыре-то года мог бы, наконец, сделать что-то полезное для ребенка».
Как-то все расплывчато. Подробности дня взрыва в «макдональдсе» быстро растворялись и вымывались из его памяти. Но зато Максим отчетливо помнил, как Андрей упоминал Игоря в том разговоре – после того, как была захоронена Тетрадка.
Еще одно доказательство.
Это ничего, господа присяжные и заседатели, что оно опять косвенное? Ах, еще, господа! Вспомните – Филь, Великий и Ужасный, сказал, что мол, твой пацан в порядке – вы же не вздумаете, господа, поставить под сомнение честность и благородство доктора Б.Б.Филя?
Максим мучительно напрягся и попытался вспомнить что-нибудь из личного опыта.
Ага! Игорь с Настей стояли на тротуаре возле дома, когда он подъезжал за ними на такси. Настя была не одна и не могла быть одна – они же собирались на какой-то детский день рождения. Какого лешего они бы поехали на него вдвоем?
Ну давай же, давай!
Он же ехал с тобой на заднем сиденье, потом шел впереди с Настей, пока ты так неуклюже уворачивался от дождя. Красно-белая по диагонали майка, такие же шорты, а лицо, твою мать, лицо?!
Лица не было.
То есть, лицо-то, конечно, было, но оно напрочь отсутствовало в Максимовой памяти. Был только красно-белый костюм.
Узнаешь его в чем-нибудь другом, забывчивый дружище Мэд Макс – например, в рубашке и джинсах? Какой он – твой сын, Макс?
Ай-я-яй, что за вопрос, друзья? Не обижайте меня, конечно, я знаю: мой сын – это маленький человечек в красно-белом летнем костюмчике.
Максим вскочил с кровати и начал прохаживаться по палате, потирая виски.
Так-так-та-а-ак... А что насчет беременности? Не станешь же ты отрицать, что самки вида Хомо Сапиенс перед тем, как родить детеныша, бывают беременными, причем достаточно долго? Поговаривают, что целых девять месяцев.
Пусть ты сильно ударился головой, как какая-нибудь глупая Хуанита Лопес, и предположим, что ты забыл о большом животе твоей благоверной. Но как же насчет тебя самого? Понятно, что у вас было далеко не все в порядке с сексом – пару раз в месяц, исключая две недели нон-стоп траха сразу после покупки дома. Но все равно – должен же ты помнить, как женщины с режущими слух (а скорее, глаз) именами вроде Станиславы или Доротки – обитательницы страниц вновь востребованных тобой журналов – полностью заменили тебе секс с женой? Даже у гораздо более сексуально продвинутых пар период воздержания мог занимать по полгода, а у тебя с Настей он явно растянулся, по меньшей мере, на год. А это как минимум двадцать четыре пропущенных коитуса.
Он ни хрена не вспоминал, сколько ни тужился. Максим помнил, что после случая с Тетрадкой он, вернувшись от Андрея, четыре месяца ночевал в отдельной комнате, потом немного оттаял, и у них с Настей возобновились интимные встречи. Вот только процесс стал еще более вялотекущим – не чаще одного раза в месяц, а то и в полтора. К Станиславам и Дороткам он заглядывал примерно через день – частота варьировалась в зависимости от наловленных за день сексуальных впечатлений, будь то оголенная спинка удачно наклонившейся шефовой секретарши или подробный живописный рассказ Большого о его очередной победе.
Где же все это время был Игорь? Он жил у бабушки, или Максим сдал его в интернат за плохое поведение? Ну-ка давай, доедай сейчас же эту вкусную кашу, а то папа отвезет тебя в детдом!
Он отрывисто захихикал. Ситуация складывалась просто невероятная. Какая-то спецслужба, сколь могущественная, столь и загадочная, забралась в архивы в его голове и изъяла всю информацию о сыне, оставив нетронутыми остальные документы.
Максим отлично помнил посиделки у Андрея, помнил даже содержание некоторых разговоров. Он помнил, как покупал свою «ауди», и как пьяный Витька морской звездой раскинулся на ее широкой крыше, отказывался слезать и говорил, что проведет жалкий остаток своей короткой, но уже состоявшейся жизни именно там.
«А когда я умру, – трагичным голосом объявил он, – приварите меня за пряжку к люку, и я буду вам вечным неживым напоминанием и ненаглядным примером».
Несложный вопрос о том, напоминанием о чем и примером чего он собирается стать, поставил Витьку в тупик. Он соскочил с крыши, выпил еще водки и сказал, что раз мы все такие бездушные и червивые, он будет назло нам жить еще семьдесят лет.
Он помнил почти всё. Кроме Настиной беременности, роддома, пеленок, первых шагов, первого слова, первых синяков и шишек, детского сада, Игорева лица и отцовских чувств. События-спутники, такие, к примеру, как сабантуй по поводу рождения или одно-двух-трехлетние юбилеи, он тоже забыл. Поездка в «макдональдс» с пугающей скоростью
(маленький белый кроссовок такой как у тебя только в три раза меньше)
стиралась из памяти.
Работали профессионалы, не находишь, приятель?
Максим заметил, что уже довольно долго общается с собой на «ты». Не очень хорошая новость. Он неприязненно поморщился. Не хватало только на закуску раздвоения личности, как у бедолаги Фикса из любимого мультика его детства.
Есть ли у вас план, мистер Фикс?
Есть ли у меня план, мистер Фикс? У меня есть целых ТРИ плана!
Да-а-а... Интересно, старина лорд Мейз отдавал себе отчет в том, что посылает отстаивать честь семьи махрового шизофреника?
Максим подумал, что да – Мейз знал.
В отличие от гораздого на выдумку мистера Фикса, у Максима созрел только один план. Он включал в себя:
а) дожидаться возвращения памяти;
б) почитать газету и, если удастся, почерпнуть кое-что из нее;
в) осторожно расспросить того, кто обладает информацией, например, Андрея.
Максим подумал, что если пункт «а» не будет выполняться, то ему, чего доброго, придется пройти курс лечения лично у доктора Филя. И, что самое страшное, курс может оказаться затяжным. С другой стороны, чего опасаться, Борис Борисыч – добрый христианин, и как раз у него будет время показать тебе настоящего Иисуса – без всякой там слюнявой и плаксивой добродетели, без унизительной жалости и показушного милосердия. Жесткого Иисуса. Иисуса-солдата. Иисуса-предводителя. Иисуса – верховного главнокомандующего армией добра. Обратишься, поймешь, примешь, найдешь, будешь вместе с Филем готовить
(это нога чудовищно мала)
бойцов Судного Дня.
Перспективка что надо.

В дверь постучали, и миловидная женщина лет сорока или около того вкатила в палату маленький передвижной столик с хромированной крышкой.
Та самая дневная сестра, – подумал Максим и не ошибся.
– Я ваша медсестра с восьми до двадцати, – сказала женщина. – Меня зовут Марина. Вы уже закончили завтрак?
– Максим Ковалев, – ответил он. – Я тут...
– Я знаю, кто вы и почему, – перебила его медсестра и улыбнулась так коротко, что Максим едва успел заметить это движение ее губ. Двадцать пятый кадр. Он есть, но его не видно. – Так вы уже поели, я спрашиваю? Мне надо убирать.
– Да, конечно.
Он шагнул в сторону, дал Марине дорогу и, развернувшись, машинально опустил глаза на ее ноги.
На обеих икрах, сразу под коленями, красовались лиловые пятна. Она присела на корточки, охнула, прижимая руку к левому бедру, пошарила под кроватью и достала газету.
– Ваша?
– Моя, – ответил Максим и протянул руку.
Интересно, это кто, твой муж такой выдумщик? Любите, чтобы было немножко больно? Хотя, судя по твоей изысканной приветливости, тебе не очень по душе подобная изобретательность.
– Кормят у вас хорошо, – сказал он. – Прямо-таки на убой.
Марина, все еще держась рукой за бок, проигнорировала его замечание. Она переставляла кружку и миску с кровати на столик.
– Пожалуйста, я вас очень прошу, в будущем не ставьте грязную посуду на постельное белье, хорошо? – сказала она, и слово «хорошо» прозвучало совсем не хорошо. Оно вышло надрывным и высоким. Вроде как она сейчас заплачет.
Марина посмотрела на него и тут же отвела взгляд. В ее глазах действительно стояли слезы, их было так много, что моргнет – обязательно разольет. Правая щека еле заметно подрагивала.
Эй-эй-эй, да что же с тобой происходит?  Не может безобидная и, прошу заметить, пустая кружка на простыне довести до слез человека. И не простого человека, а медсестру, в сферу деятельности которой наверняка входит замена загаженных памперсов и обоссанного белья. Или этим занимаются какие-нибудь там санитары?
У Максима не было желания разбираться в тонкостях иерархической структуры больницы. Поэтому он просто сказал:
– Извините. Больше не буду. Честное слово, не хотел вас обижать. Постараюсь быть примерным клиентом, то есть – тьфу ты! – пациентом.
Снова углы ее губ сделали короткое вверх и моментальное вниз. Марина покатила столик к выходу. Вытолкав его в коридор, она обернулась и сказала:
– Обед в пятнадцать ноль-ноль. Смотрите, не напутайте ничего. И пусть вам не покажется, что обед, например, в три часа дня. Не в три, а ровно в пятнадцать ноль-ноль.
Максим видел, как затвердели скулы и напряглись челюсти. Она вышла вслед за столиком и с силой захлопнула дверь. Он непроизвольно моргнул вместе с хлопком и сказал, обращаясь к закрытой двери:
– Я думаю, что запомню это. Пятнадцать ноль-ноль.
Чувствуется твердая рука Филя. Дрессирует он их будь здоров. Случайно, не он ли, старый развратник, наставил ей отметин на ногах своими колбаскообразными пальцами? Вряд ли. Телесные наказания на рабочем месте – это феодальное средневековье. Едва ли симпатичная, еще молодая женщина позволяет этой гнусной жабе Филю хватать себя до синяков и после этого продолжает работать, как ни в чем не бывало.
Почти, как ни в чем не бывало.
Если не считать слез в глазах и истерики в голосе. Но если все-таки это натворил доктор, а она все еще работает, то здесь не должен находиться сам ублюдок. Как минимум, он должен выгребать дерьмо из-под безнадежно лежачих больных где-нибудь в туберкулезной дыре. А по-хорошему за такие воспитательные методы ему бы нары протирать. Так что – вряд ли. Скорее всего – не в меру игривый муженек.
И вообще, не твое это дело, мистер Шерлок Макс, у тебя своих забот полон рот.
Он опустил глаза и постучал себе газетой по руке.
Где-то он это уже видел. Впечатление было смутным и неопределенным, но дежа-вю стало  задавать ему свои вопросы, реагируя на которые, память буксовала и клинила, силясь найти ответы.
Газета. Рука.
Да что с тобой, Максик, это, по-твоему, дежа-вю?
Газета. Рука. Саша. Саша, его красавица Саша стучит его по руке: «Я принесла газету». Где это было – во сне?
Нет, не во сне. Она же говорила, что принесет ему газету из кабинета доктора. В это время он не спал, в это время он ехал в «макдональдс», уже подъезжал к Бастионке, готовился снова увидеть напомаженного клоуна с дебильной улыбкой. Он не спал, но все равно отсутствовал.
Получилось невежливо.
Послушай-ка сюда, не к месту медитирующий друг Мэд Макс – ты случайно не ответил ей замогильным голосом, не шевеля губами: «оставь ее мне и уходи к живым»? Не нагрубил ей? Надеюсь, что нет.
Так или иначе, вечером все станет известно. В двадцать ноль-ноль, как любит выражаться старина Филь.

Максим подошел к кровати, скинул одеяло на пол, расправил помятую простынь и взбил подушку. Потом поднял одеяло, сильно встряхнул, постелил на место, улегся поверх него на живот и разгладил перед собой газету.
Это были вчерашние «Вести сегодня», в верхнем углу карандашом нацарапано «Б.Филь. 4 отд.». Половину первой полосы занимали огромные красные буквы на черном поле: ТЕРРОР. В левом нижнем углу – цветная фотография, справа – подпись, буквы поменьше: «36 погибших, из них 14 детей. Война». И ниже, еще мельче: «Взрыв, прогремевший в здании ресторана «Макдональдс» на бульваре Бастея, унес жизни десятков людей. Владимир Сухов с подробностями на стр.2». И еще стрелка – видимо, для тех, кто плохо представляет, где искать страницу 2.
Он вгляделся в фотографию.
Снимали с угла, прямо напротив входа, так что хорошо был виден болтающийся клоун. Слава богу еще, что полиция и «скорые» оказались расторопнее журналистов, оказались проворнее Владимира Сухова. По периметру здания, метрах в десяти от него, была натянута желтая лента. За ней вперемежку стояли серо-белые полицейские автомобили и вымытые дождем ослепительные «скорые» и «реанимации» в красных поясах. Несуразных мешков одежды, которые когда-то были людьми, на улице уже не было, равно как и
(нога)
ничего не высовывалось из разбитой стены-витрины, которая в этом ракурсе выглядела как жирная вертикальная полоса на желтом фоне. Всего лишь здание в кольце из грязной серой каши и битого стекла. Никаких явных следов смерти – по крайней мере, на снимке. То-то, наверно, Владимир Сухов бесновался, что не подъехал минут на двадцать раньше.
Стервятник. Гиена вонючая.
Развернув газету, Максим увидел его лицо. Ничего особенного, лицо как лицо. С маленькой черно-белой фотографии прямо под названием статьи («Террор, что значит «ужас». Кто ответит за наших детей?») на него смотрел человек лет сорока пяти не с зачесанными набок, а с начесанными сбоку жидкими темными волосенками, плохо скрывающими обширную лысину. Обыкновенный журналистишка, разве что уши немного оттопырены.
Его статья тоже была самой, что ни на есть, обычной репортерской поделкой, насыщенной надрывными сентенциями вроде «бесконечный кошмар ворвался в дома к десяткам, сотням рижан» или «правительство не смогло уберечь наших детей».
Идиот. Стервятник. Оттачивает сомнительное мастерство на человеческом горе.
Родители, похоронившие детей. Как-то раз в разговоре с Андреем и Витькой Максим задал (им и себе) вопрос: почему, интересно знать, создатели фильмов ужасов так мало эксплуатируют эту тему? Вроде бы ужастики для того и делаются, чтобы напугать обывателя как следует, так чем не лучший способ?
Витька Воробей, отец двух белобрысых пацанов, ответил:
«Мне кажется, Макс, что режиссеры вообще, и режиссеры фильмов ужасов в частности – достаточно циничные люди. Будешь циничным, командуя сворой лицедеев. А еще мне кажется, что даже у них есть некая... – Витька наморщил нос и пощелкал пальцами в воздухе. – Некая граница... черта, за которой кончается страх напоказ, страх на продажу, и начинается свой, личный страх. Я думаю, что они просто боятся выпускать его наружу. Если режиссеру приходит в голову подобная идея – быть творцом этого ужаса – у него просто не подымается рука. А если все же такой смельчак отыщется, то большая ли касса будет у такого фильма?.. Все дело в страхе».
Максим подумал, что да, может быть, так оно и есть.
Владимиру Сухову не было страшно. У него поднялась рука. Возможно, у Владимира Сухова и его родственников не было детей. Но в зловонной кровоточащей куче, называемой газетной статьей, Максим все же сумел найти зерна полезной информации.
Почти в самом конце репортажа было написано:
«Вашему корреспонденту неслыханно повезло – удалось взять блиц-интервью у чудом уцелевшей женщины с ребенком. Бог был с ними в этот час: ее с сыном спасение выглядит совершенно невероятным. По свидетельствам очевидцев, взрывной волной их выбросило наружу через открывшуюся дверь, и они практически не пострадали. Мне удалось переброситься парой слов с мужественной женщиной уже в карете «скорой помощи». Вот он, мой разговор с выходцем с того света. Так как он по не зависящим от меня причинам получился коротким, привожу его полностью.
«Корреспондент Сухов, «Вести Сегодня», самая популярная русскоязычная газета Латвии. Скажите, пожалуйста, ваше имя. Вы ведь можете говорить?».
«Да, могу. Настя Ковалева».
«Ваше с сыном – это же ваш сын, так? – спасение  выглядит чудом, настоящим божественным вмешательством. Вам необычайно повезло. Как вам удалось выжить? Скажите это мне, и об этом сейчас же узнает весь мир!»
«Я не знаю. Я не знаю, важно ли это. Главное – мой сын цел. Я хочу сказать, что с нами был мой муж, Максим Ковалев. Я не знаю, где он. Если с ним все в порядке, вы напечатаете мои слова, а он каким-то образом их прочитает, то пусть знает – с нами все нормально».
Не успел я задать следующий вопрос, как двое здоровяков бесцеремонно вытолкали меня прямо на дорогу, и машина уехала, оставив меня лежать на мокром асфальте и дышать выхлопными газами. Мой вопрос министру здравоохранения: это нормально? Конечно, учитывая форс-мажорные обстоятельства, я готов быть жертвой, и на этот раз не буду обращаться в судебные инстанции.
Максим Ковалев! Если ты нас слышишь, если ты читаешь эту газету, знай: твои любимые жена и сынишка спасены!
Давайте в эту скорбную минуту все же порадуемся вместе с Максимом, если, конечно, он остался в живых – его родные живы и здоровы!».
Что ж за сукин сын! Подумать только – он не будет подавать в суд! Возрадуемся все вместе на страшном пожарище, поводим хоровод, взметая прах погибших, вокруг прыгающего от счастья Максима Ковалева.
Он быстро пробежал взглядом оставшийся текст и задержался еще на одном абзаце. Владимир Сухов негодовал и требовал справедливости.
«Примчавшись в «Гайльэзерс», мы опять были вынуждены столкнуться с непониманием и – что уж там – с неприкрытой грубостью и вопиющим хамством. Сначала нам вообще не хотели открывать, а потом в дверях появился какой-то огромный человек в халате, представившийся начальником 4-го отделения Борисом Филем, и в непристойной форме предложил нам убраться. На наш справедливый аргумент, поясняющий, что мы, пишущая братия, являемся слугами общественности, и народ должен знать всю правду без прикрас, он злобно и опять же крайне непристойно пообещал «засунуть эту вашу дерьмовую правду» нам в такое место, упоминать каковое в печати я, как профессионал, не имею морального права. Кроме того, он применил рукоприкладство – сильно толкнул меня рукой в грудь. И это мой второй вопрос министру: доколе мы будем вверять свои жизни этим хамам, этим эскулапам от медицины?».
Во Сухов дает! Максим с трудом сдерживал неуместную, но все равно рвущуюся на волю улыбку. Эскулапы от медицины – это сильно!
А Филь, с некоторыми оговорками (с большими оговорками) – молодец. Максим даже почувствовал некое подобие уважения к жирдяю. Ловко он осадил эту почуявшую кровь и разбушевавшуюся акулу пера. Хотя надо признать, что стервятник, сам того не ведая, оказался не таким уж бесполезным для Максима.
Он стоял перед выбором: или Сухов с Филем участвовали в тайном заговоре с целью его дезинформировать, или сын действительно имел место быть. В первое верилось с трудом. Слишком разными были два негодяя – вряд ли они могли спеться. Оставалось верить во второе. Завтра его так и так выпишут, и он проверит все лично, а пока он позволил своим мыслям расслабиться и течь в выбранном ими самими русле.
Конечно же, они выбрали Сашу.


;






ГЛАВА 8

Аморально ли влюбляться, когда кто-то рядом умирает? Когда вокруг – смерть, имеешь ли ты право чувствовать, что твоему сердцу тесно в клетке из ребер, а душа вот-вот птицей взмоет к облакам? Зазорно ли понять, что в эти моменты больше всего на свете ты хочешь еще раз увидеть ее, услышать ее дыхание, поймать ее взгляд?
Если это аморально, то так тому и быть. Максим не знал этого точно, он знал лишь то, что как только он  отвязал свои чувства и пустил самотеком мысли, они не разбрелись кто куда, а сошлись в некой точке «А». Вернее, в точке «С».
Саша была самым главным из всего, что случилось с ним в это богатое на события утро. Разные, порой противоречивые эмоции владели им попеременно, общим было одно – он понял, что влюблен.
Тоска оттого, что ее нет рядом, больно сдавливала душу огромными тисками, угрожая переломать крылья, ему было страшно от мысли, что, может быть, она больше никогда не придет, и ему хотелось плакать.
Потом тоска и страх отступали, освобождая место для безумной удушливой радости.
Конечно, она придет, она будет здесь в двадцать ноль-ноль – не перепутай, не в восемь вечера – и он ощущал, почти слышал, как что-то – может, смех? – восторженно клокочет и кудахчет у него в груди и горле, стесняя дыхание.
Мысли о том, что он небрит и жалок в своей нелепой пижаме, сменялись дикой уверенностью в собственной непогрешимости и способности наскоком завоевать ее сердечко, попутно смахнув с лица Земли пару-тройку горных хребтов.
Он прикладывал ладони к горящим щекам и в ужасе представлял себе, что она замужем и счастлива.
Не лезь не в свои сани, но нет нет нет, я не заметил кольца на ее руке, но может, ты плохо смотрел, да нет, я был само внимание, а если даже и замужем, то что что ну и что, плевать, посмотри, какой ты сильный и красивый, на самом деле ты слабак и урод, а может, она его не любит, может, она уже любит тебя, ну ведь может может быть такое у-у-у-у-х-х-хх, ну ты даешь, спроси-ка у нее, предложи ей выбрать между вами двумя, ха-ха, самое время, верно, какой же ты кретин твою мать, за что же тебя любить, поцелуешь ее, попробуешь, интересно, как она пахнет, а она тебе пощечину со всего маху, надеюсь Филь собака ее не тронул, Саша моя Сашенька Сашуленька, любишь ты меня Сашенька, плевать на мужа, какого хрена ей тебя любить, да он же просто тебя убьет и будет прав, а он вообще кто такой он вообще существует ли, она же тебя не знает а ну и что любовь с первого взгляда, а ты в пижаме у тебя бритвы даже нет Филь сволочь я сам убью тебя задушу вот этими руками наверно она сладкая сладенькая хочешь попробовать хочешь чтобы муж объелся груш отвернул тебе башку пусть попробует пусть рискнет мать его.
Максим помахал и потряс руками в воздухе, охлаждая, и снова прижал к лицу.
Он влюбился, влюбился по самые уши.
Саша, Саша, Сашенька, где ты сейчас?
Следующие часы он провел в мыслях о ней, ворочаясь с боку на бок. Иногда он вставал и прохаживался по палате, пытаясь представить, чем она может заниматься в эту минуту (ясное дело – спит, чем же еще?), пробуя восстановить в памяти все до единой черточки ее ангельского личика.
То, что еще совсем недавно казалось очень важным – его эфемерный сын, взрыв, медсестра Марина в синяках – перестало иметь значение, потускнело, сникло и отправилось на второй план. Даже великий и ужасный Филь как-то съежился и стал маленькой и незаметной козявкой в углу экрана, все пространство которого занимала она.
Когда воображение уставало и отказывалось рисовать ее лицо, заменяя его бледным расплывчатым пятном в раме иссиня-черных волос, то он просто представлял ее имя.
Оно стучало у него в ушах, оно было жирно написано тушью на больших листах ватмана, прикрепленных к стенам, оно было каллиграфически выведено на сотнях клочках бумаги, укрывающих пол толстым шуршащим покрывалом, оно было золотом оттиснено на кожаных переплетах воображаемых книг на воображаемых стеллажах, оно вспыхивало колким неоновым светом на внутренней поверхности его век.
Дважды он заходил в душ, заглядывал в зеркало, со скорбным видом гладил жесткую щетину, и она щекотала ему ладошки. Он подумал, что ему обязательно, непременно нужно побриться.
– Это агхиважно, товагищ, – сказал он своему двойнику. – Если я не побреюсь, то я погиб.

Часов у них со стариком не было – он обратил на это внимание уже давно, еще тогда, когда Саша открыла свой увесистый брегет, такой странный и громоздкий в ее тонких пальчиках. Жалюзи были закрыты, и Максим не смог найти никакого шнурка или еще какого-нибудь приспособления, чтобы открыть их. Он мог, конечно, раздвинуть их вручную, но для этого ему пришлось бы залезть коленками на соседнюю кровать и зависнуть над умирающим стариком, уподобившись дешевому ангелу смерти из второсортного триллера.
Или перешагнуть через него.
Нет уж, увольте. К тому же Максим подозревал, что, взглянув на солнце, он сможет определить время с допуском в час-два, не меньше. Это в лучшем случае. Так что приходилось ориентироваться на приемы пищи. Наверняка он знал только то, что сейчас было что-то где-то между десятью утра и тремя дня.
Не пятнадцатью ноль-ноль, проклятый педант Филь, жалкая букашка, а тремя часами дня!
До прихода Марины, которая до обеда не появилась ни разу (интересно, старик питается святым духом?), он успел подумать, что чувствует себя чертовски счастливым. Он упивался своей влюбленностью и испытывал восторг от осознания того, что такая девушка, как Саша, существует в природе. Еще он думал, что ему тридцать три, он женат, у него, как оказалось, есть ребенок, а он ощущает себя  сентиментальным школьником, которого в первый раз поцеловала симпатяга-одноклассница. Он даже впервые за два года подумал о Тетрадке. А почему бы и нет?
Ну и хорошо. Ну и замечательно. Пусть в тридцать три, раз он был обделен влюбленностями в более подходящую пору юности.
И тридцать три, Мэд Макс, это еще не семьдесят восемь, жизнь, если копнуть глубже и взглянуть шире, только начинается. Отнимем от тридцати трех шестнадцать – да что уж там – восемнадцать годков неразумного детства, и остается пятнадцать полновесно прожитых лет. Учитывая среднюю продолжительность жизни в нашем климате, с удивлением приходим к выводу, что пройдена не половина, а только треть, а то и четверть пути.
Все впереди. Тем более что – как там говорится – снаряд два раза в одну воронку не попадает? После позавчерашних событий кирпич ему на голову не упадет. А если и упадет, то очень не скоро.
Марина пришла не одна. Она везла уже знакомый Максиму сервированный столик, а за ней пыхтел невысокий, по-цыгански чернявый щуплый человечек в халате до пола. Он пытался закатить внутрь ответ на вопрос о способе питания старика – высокую стойку с капельницей. Каким-то таинственным, известным только ему способом он зацепился ею за дверную ручку. Провозившись добрых секунд пятнадцать, он пересек палату, придвинул стойку к изголовью и беззвучно ретировался, раздраженно тряся кучерявой головой.
Марина наклонилась к старику и стала вставлять катетеры в сгибы рук, присоединяя к ним длинные тонкие трубочки. Трубки были очень чистые и прозрачные. Если бы они так послушно не гнулись в ее руках, Максим подумал бы, что они вытянуты из стекла.
Вот оно, меню несчастного деда. На поперечной перекладине стойки висели два больших пластиковых пакета с бесцветной и оранжевой жидкостями, в каждом – не меньше, чем пол-литра, и один пакет поменьше с бледно-молочной мутью. Максим тихонько спустил ноги на пол и наблюдал, как Марина выпрямилась и открыла краники под большими емкостями. Судя по всему, этот жидкий туман из третьего пакета достанется старику на десерт.
Перед его мысленным взором вдруг предстала громадная больничная кухня (почему-то в подвале), полная суетящихся у исполинских плит потных поваров в высоких белых колпаках, деловито перемешивающих вязкие каши, водянистые абрикосовые компоты и супы с бледными фрикадельками – всё в матовых алюминиевых чанах. На серых, в темных потеках, боках этих кастрюль-переростков – полустертые неровные надписи темно-красным, с первого взгляда понятные только посвященным. «ОВС.К.». «ФРИК.С.1». «КОМП.». «ТШН.КАП.1-2.». Вот самый главный повар поднимает здоровенную, в метр, крышку с чана, надписанного «СЛ-Е.4.». Его голову и грудь скрывает облако пара. Но ненадолго – вскоре он выныривает из облака с черпаком в руке, отставляет голову далеко вперед, дует на черпак и пробует из него, шумно сёрпая и проливая. Мучнистые белые кляксы шлепают по полу у его ног. «Готово!» – кричит красный повар – испарина на лбу – и начинает наливать. Худой цыганенок уже здесь – подставляет под струю прозрачные пластиковые пакеты и ловко развешивает их на капельницы, толпящиеся в проходе.
Да уж, старик, – подумал Максим, – несправедливо получается. Кому сомнительный кисель в вену, а кому и... – он покосился на свой столик, – а кому и отбивная с жареной картошкой.
Ну а потом Максим сделал то, что через мгновение показалось ему большой ошибкой и продолжало казаться таковой на протяжении целых двух недель. Уже много позже, анализируя произошедшее, он сделал вывод, что этот инцидент в той или иной мере помог ему предотвратить несчастье, несчастье невообразимое. То, что произошло, сделало его чутче, настороженнее и подозрительнее – не совсем готовым, но чуть более готовым к катастрофе, едва не случившейся ровно через четырнадцать дней, двадцать восьмого июня.
Намерения у него были абсолютно безобидными и мирными. Максим вспомнил, что ему нужно как можно скорее избавиться от ненавистной поросли на лице, делающей его похожим на заурядного забулдыгу. Он решил попросить у Марины станок, опасную бритву, кухонный нож – да что угодно, хоть какой-нибудь задрипаный электрический «Филипс» самого Филя. Он приподнялся с места, и уже открывая рот, чтобы задать вопрос, легонько похлопал ее по спине.
Если бы Максим представлял собой генератор постоянного тока высокого напряжения, а его руки были бы оголенными медными контактами, то тогда реакция Марины на его прикосновение не выглядела бы странной. Но он был простым человеком, а его рука являла довольно сложную, но весьма привычную конструкцию из костей, покрытых мягкой плотью.
Тем не менее, все ее тело резко тряхнуло, и она выпрямилась так быстро, будто внутри нее разжалась мощнейшая стальная пружина. Одна из трубок выскочила из катетера, описала в воздухе широкую дугу, окропляя оранжевым лицо и постель старика, и, сделав еще парочку конвульсивных движений, безжизненной плетью повисла вдоль белой стойки. Она дернула головой в его сторону так, что с нее слетела шапочка с красным крестом, и Максим увидел, как сильно перекошено, как уродливо искажено ужасом ее лицо.
Марина выставила руки ладонями вперед и стала пятиться. Неестественно широко раскрытые глаза были глазами загнанного в угол зверька, который в мучительном отчаянии выбирает, оказывать ему сопротивление или все же попытаться найти еще одну возможность для побега. Она зацепилась за ножку кровати и неуклюже села на пол, но все равно продолжила отступление, быстро перебирая руками и царапая пол каблуками-шпильками, пока не уперлась спиной в стену в полутора метрах от входной двери. Поняв, что назад дороги больше нет, она подтянула голые коленки к лицу, сложила на них руки, и, еще раз глянув на Максима переполненными страхом глазами, уткнула лицо в рукава халата.
Этот смутно знакомый ему взгляд был нехорошим, тревожащим, пугающим, но кое-что он объяснял. Ясно было, что кто-то сделал
(инъекцию ужаса в оба ее глаза сразу в два уколол большим шприцем Филь сука это сделал)
ей очень больно, и этот кто-то не был всего лишь мужем с садистскими наклонностями первой степени. До него донеслись булькающие протяжные всхлипы, прерываемые шумными, с короткими рыдающими «ы», выдохами-толчками, в такт которым судорожно сокращались ее спина и плечи, а свисающие между колен кисти сжимались в кулаки.
Что ж сегодня за денек-то такой?
Максим пребывал в состоянии крайней растерянности. Вроде бы надо подойти, сесть рядом, успокоить – в общем, показать, что плохой – это не он, он – добрый малый, хороший парень и положительный герой, но...
Но что, если она достанет из кармана скальпель и располосует тебе рожу, а потом вскроет себе вены? Хочется быть хорошим парнем с трупом на руках и пятью-шестью десятками швов на морде – в случае удачи? О чем она вообще думает и на что способна? На что способен звереныш, которому некуда бежать?
На ЭТИ  вопросы у тебя есть ответы?
Максим постоял еще немного, потом присел обратно на кровать, слушая гулко и часто стучащее сердце.
Так и просидели они, наверное, целых две минуты, каждый в своем углу и каждый в своем мирке. Он рассеянно глядел на оранжевую лужу, подбирающуюся к его босым ногам. Когда мерзость расползлась настолько, что краем зацепила пальцы, он встал и закрыл кран под средним пакетом. Он собрался ждать. Он захотел, чтобы кто-нибудь, хотя бы тот самый цыганенок, пришел и решил за него, как быть дальше.
Цыганообразный санитар и вправду достаточно скоро вернулся со стопкой постельного белья, но, видать, не судьба ему была сегодня принимать ответственные решения. К его приходу Марина уже успокоилась, вытерла слезы и успела снова вставить в деда его трубку. Ее недавнее состояние выдавали только покрасневшие глаза и то, что она как-то неестественно громко сглатывала слюну. Санитар, похоже, ничего не заметил, а может, он просто хорошо знал свое дело, и так же хорошо знал, что есть дела, которые к нему не относятся и его вообще не касаются.
Максим так и не заговорил с ней. На свое невнятное бормотание («извините» и «я не знал») в качестве ответа он получил зажмуренные глаза, сжатые губы и кивок головы. После этого он прекратил попытки.
Ничего. Придет Саша и все будет хорошо. Все-все будет по-другому.
Цыган вдвоем с Мариной быстро поменяли ему постель, а деду – постель и утку. Они удалились, забрав с собой грязное белье и его столик. От еды Максим отказался.

;






ГЛАВА 9

Максим услышал знакомый бас задолго до того, как Андрей вошел в палату, и поэтому успел подготовиться. Он забрался с ногами на кровать, сел на корточки, опустил голову ухом на левое плечо, закатил глаза под лоб и стал слушать, пытаясь уловить происходящее в коридоре. Он мог разобрать только обрывки фраз.
Чей-то невнятный лепет прерывался низким  Андреевым рокотом:
– Конечно, можно... нет, это ты не понял, можно только мне... какой такой Борис Борисыч... Борис Борисович Борисов?..
Приближающиеся шаги – одни неторопливые, семенящие, другие – редкие и тяжелые, нечленораздельное бормотание, и снова:
– Парень, знаешь, откуда я сейчас?.. да я только что от министра... конечно, личное разрешение... эксклюзивное право... ты слышал такое словосочетание – «эксклюзивное право»?.. что?.. боже мой, ну пойми же ты наконец, не буду я возвращаться в машину за этой дурацкой бумажкой... дел по горло...
Ручка начала поворачиваться. Максим тут же приоткрыл рот и вывесил на подбородок слюну. В палате спиной вперед стал появляться Андрей.
– Пять минут, пять жалких минуток, через шесть можете присылать за мной с целым гардеробом смирительных рубашек.
Он закончил беседу с невидимым оппонентом, закрыл дверь, потом быстро, просто стремительно для его габаритов, развернулся к Максиму и вздрогнул.
– Эй-эй-эй, что это с тобой? – растерянно произнес Андрей через некоторое время и, сделав пару шагов к кровати, остановился в нерешительности. Потом он наклонился, упер руки в колени и пристально посмотрел Максиму в глаза.
Переполненный котел веселья модели «Максим» продержался еще несколько мгновений, но вскоре давление стало невыносимым – миллиарды миллиардов мегапаскалей, прокладки дали течи, предохранительные клапаны натужно застонали и задребезжали, и – БАМММ!!! – котел взорвался, выпустив фонтаны смеха.
Как же он был рад видеть этого здоровяка!
Максим знал Андрея Большакова с детского сада и прекрасно помнил, как, будучи уже совсем взрослым – в средней группе – он обгадил штаны, как стоял и паровозным гудком ревел посреди площадки – между облезлым трубчатым домиком и деревянным грузовиком, и как Андрей внес смысл в его дальнейшее существование, сказав, что все равно он с ним дружит. Еще он знал, что за последовавшие за этим событием двадцать девять лет их дружбы он не разу не устал от нее. Общение давалось им с удивительной легкостью, и подрались они всего один раз – в четвертом классе, разойдясь во мнениях по поводу «новенькой».
Большой не имел ничего против своей клички.
«Хорошо, что моя фамилия Большаков, а не какой-нибудь Глуппер, – говорил он. – Только одна просьба – при симпатичных девочках называйте меня не Большим, а С-Большим».
Андрей разогнулся во все свои метр девяносто пять (без пяти два, как говорил он сам), и стоял перед ним – широкий и высокий, с большими руками, скорее походя на регбиста или ресторанного вышибалу, чем на талантливого программиста, каковым он на самом деле являлся. Андрей зарабатывал на жизнь, занимаясь любимым делом в фирме «DATI», и имел под своим началом отделение из шести человек. На вопрос Максима, почему он вместе со своими способностями не движется круто вверх, он ответил, что ефрейторская должность – это как раз для него.
«Это именно то, что нужно, – сказал он тогда, – для свободного полета моей программирующей мысли, которая хочет летать. Видишь ли, Макс, я опасаюсь, что я слабый. Опасаюсь, что блеск звезд ослепит меня. Боюсь заблудиться в дремучести административных джунглей. Не хочу. А шестеро моих солдат развязывают мне руки. Бегать за кофе и протирать мониторы мне не нужно. Я делаю то, что хочу делать и люблю делать. Не беспокойся за меня, друг – я позаботился о себе».
Максим изредка видел его за работой и всякий раз недоумевал, наблюдая, как эти здоровенные, неуклюжие с виду пальцы с фантастической скоростью шевелятся на клавиатуре, выдавая на экран строки столь же бессмысленные, как и набор цифр на пластиковой карточке Филя.
«Думаю, что я разучился писать, – говаривал Андрей. – Никогда, Макс, слышишь, никогда не предлагай мне написать от руки слово «жужжать». Я не справлюсь. А если тебе взбредет в голову шутки ради предложить мне написать слово «жужжать» в присутствии прекрасной дамы, я тебя убью!».
Дамы, прекрасные и просто симпатичные, высокие и маленькие, блондинки, брюнетки и рыжие, косяками шли в его постель и вызывали у Максима легкую зависть. Андрей давал этому какое-то туманное лженаучное объяснение.
«Понимаешь, дружище, как ни странно, все дело в гравитации, как бы к этому ни отнесся старик Альберт Э., если бы конечно, был жив. Не иначе как атомы в моей молекуле ДНК скомпоновались таким замысловатым образом, что притягивают к моему организму этих слабых и легких созданий. Добавь к этому квантовый магнетизм и ты, Макс, сразу же поймешь, что это всего лишь природа. Физика. Я не могу противопоставить себя физическим законам – они пугающе фундаментальны, а я – их детище, существо зависимое и ведомое. И не думай, что все у меня так просто: на самом деле я несчастен и одинок – мне очень трудно сделать правильный выбор и отделить зерна от плевел».
А когда Максим спрашивал, какого черта он разошелся (и был инициатором развода) со своей женой Анютой, милой и доброй девушкой, с которой он прожил три года, Андрей только вздыхал и разводил руками.
«Не могу объяснить, – отвечал он. – Вроде и умница, и красавица, и ласковая, как кошечка – ну, ты понимаешь, что я имею в виду. Одним словом, все при ней, а не получилось. Не те мы люди, которые хотят и готовы прожить рядом всю жизнь. Анечка – девчонка, каких поискать, но, видимо, где-то бродит та единственная, которую я жду, которая ждет меня, та, которая действительно моя, которая просто та. Я думаю, что узнаю ее, когда увижу».
Андрей позволил Максиму отсмеяться, сгреб его с кровати и сжал в своих медвежьих объятиях.
– Ах ты сволочь такая, Мэд Макс, корифей пантомимы! Купил ты меня, купил! На какое-то страшное мгновение я представил, как буду в погожий денек выкатывать тебя в кресле во двор, чтобы ты попускал слюни, радуясь солнышку... А что-то есть, Макс, в этом простом животном счастье. Никаких тебе меркантильных забот, плевать ты хотел на ближневосточный кризис, и никакой тебе ответственности – ни моральной, ни уголовной. Ты запросто мог бы хоть каждый день кричать, что президент – кусок дерьма. Скажи, ты бы обиделся, Макс, если бы я не приходил к тебе очень часто? Скажи, обиделся бы?
– Нет, я бы не обиделся, – ответил Максим, извиваясь угрем и пытаясь освободиться. – Я бы сам приходил к тебе. Каждый вечер с восходом луны я бы с завидным упорством и редкой настойчивостью забирался бы в своей коляске на твое крыльцо и ритмично стучал бы в дверь. Возможно, я добавлял бы к призывам о помощи совиное уханье или овечье блеяние. Тебе пришлось бы вызывать полицию, я томился бы в холодной камере, а ты, снедаемый жесточайшими муками совести, в конце концов покончил бы с собой. А чтобы выкатывать меня на свежий воздух, есть жена.
Максим уже выкарабкался из Андреевых лап и стоял перед ним, глядя снизу вверх.
– Кстати, о женах. Скажи-ка мне, почему ты бросил свою Анютку, а, мой жестокосердный друг?
– Ничего себе, кстати! – удивился Андрей. – Бросаешь, понимаешь ли, работу, оставляешь хрупкий виртуальный мир на произвол судьбы в лице старательных, но не совсем гениальных ребятишек, птицей летишь к коматозному другу, а он разыгрывает дешевый спектакль и вдобавок задает вопрос, на который я отвечал тысячу раз. Хочешь, чтобы я ответил в тысячу первый?
– Да. В тысячу первый. Я забыл. Я же послеаварийный, у меня отшибло память.
– А-а... Ну конечно... Но раз ты теперь у нас инвалид в смысле мозгов, буду краток. Только тезисы. Единственная причина в том, что я не хочу терпеть свою жену. Я не могу всю жизнь уговаривать себя, убеждать себя в том, что это, мол, не самый плохой вариант, и этим самым лишать ее счастья. Мне нужна женщина, рядом с которой я буду чувствовать себя счастливым каждую секунду, при взгляде на которую у меня каждый раз будет захватывать дух. Анечка не плохая. Не знаю, как она, но я расстался с ней без обид. Она просто... как бы тебе сказать... она – это не она. Не та. Я идеалист, да?
Максим присел на край кровати.
– А как же Настя? У нас далеко не все идеально. Все время, пока ты был женат, я ставил ваши отношения в пример нашим. Вы почти не ссорились и трахались каждый день. Не сбегали друг от друга. Что же мне делать? Бросать всё и искать ее? Искать ту?
– Макс, Макс, Макс! Может быть, в какой-нибудь другой вселенной я и сказал бы тебе «да», но в этом ее варианте я этого не сделаю. У тебя ребенок. У меня нет детей, хотя это очень странно, если справедлива теория вероятности. Но не в этом дело. Дело в том, что я не знаю, какой отпечаток накладывают дети на семейную жизнь. А в том, что они накладывают этот самый отпечаток, нет никаких сомнений. Так что, Макс, проси все что угодно, но здесь я тебе не советчик.
Максим глубоко вздохнул и выпалил:
– Ладно. Все, что угодно. Мне нужны часы, бритва, букет цветов – небольшой, но очень красивый и еще, еще... еще коробка конфет.
Он взял левую руку Андрея, приподнял рукав, посмотрел и добавил:
– Всё в течение трех часов. Сможешь?
Андрей сел рядом, скосил глаза в его сторону и ткнул локтем в бок. Потом сильно толкнул плечом в плечо.
– Ага, – сказал он. – Ага! Вот и ответы на все мои незаданные вопросы. Вот и она – причина нездоровых перескоков из бесноватого мажора в гнетущую унылость. Все это – в настроении человека, который намедни обвел смерть вокруг пальца, который дразнил ее и хватал за облезлый хвост. Неужто наш Мэд Максик влюблен? Ну-ка давай, колись! Только не пытайся наврать мне, дружище, что ты так благодарен своему бегемотоподобному доктору, ну так благодарен, что хочешь накормить его шоколадом и украсить цветами.
Максим молчал. Он не знал, покраснел ли он. Плевать.
Андрей тем временем продолжал:
– Разрешишь мне догадаться, кто предполагаемый получатель предполагаемых цветов? – Андрей растопырил ладонь, посмотрел на него, улыбнулся и начал загибать пальцы. – Сделаем это методом последовательного исключения. Нехитрая арифметика, устный счет в пределах пальцев одной руки. Ай, что за молодчина, Макс, что за везунчик! Только очнулся, и на тебе – уже влюблен... Итак – раз! – выбывает доктор – слишком толстый и неказистый, хоть и образованный. Два! – за ним вдогонку устремляется неуступчивый спорщик-санитар южной наружности – не твой типаж, и вообще, похож на язычника. Три! – выбрасываем из списка девчонку в «Информации» – недурственный стиль, но едва ли вы встречались. Четыре! – твоя теперешняя медсестра – женщина приятная, но отнюдь не во всех отношениях. Угрюмая, затравленный взгляд исподлобья, да и малость старовата для такого разборчивого донжуана, как Макс. Приходится тоже исключить.
Он не видел Сашу, не мог видеть, – пронеслось в голове у Максима. – Она ушла в восемь утра, конечно же, он не видел ее. Ну и замечательно. Хотя и жаль.
– Итак, номер пять! – Андрей поднял кулак с отставленным мизинцем и стал похож на калеку-металлиста. – А точнее, номер один! Синеокая красавица, обладательница роскошных волос цвета ночи и самого короткого в мире форменного халата! Медсестра... Как ее, Макс? Я забегал вчера вечером, около девяти – ты еще спал... Она меня лихо отбрила. Сказала что-то вроде «не беспокоить ни в коем случае», «прямая угроза здоровью», и знаешь – я подчинился. Позаботилась о тебе твоя синеглазка. Не позволила тебя замучить. – Андрей снова ткнул его плечом. – Ну? Признавайся, она? Хотя можешь и не признаваться, я и так все вижу. Шпион из тебя никакущий.
Максим тоже так подумал. Теперь он точно был красный, как рак, он чувствовал тепло, разлитое по лицу и шее. Показалось, что даже руки покраснели. Но было хорошо. Андрей вычислил Сашу в три секунды, но Максиму не было ни неловко, ни неприятно. Андрей должен был знать. Кто, если не он, обеспечил бы его джентльменским набором? Кто спас бы его от злодейки-щетины?
Но самое главное: влюбленность – не то чувство, которое хочется скрыть, тем более от друга. О ней хочется кричать, ею необходимо поделиться. Так что Максим кивнул и заулыбался.
– Она, – выдохнул он и улыбнулся шире. У него закружилась голова.
Совсем чуть-чуть.
Андрей продолжал говорить, но Максим не слушал. Он сидел все такой же красный, улыбающийся и глупый. Он думал о ней.
Интересно, где она? Саша, Сашуленька, синеглазка, синеглазочка. А это хорошо Андрей сказал: синеглазка. Ничего, конечно, сверхъестественного он не сказал, но слово приятное на вкус, все буковки ласковые и нежные.
Он покатал слово в голове и потом во рту – еле слышным шепотом, чуть шевеля губами. Синеглазка, синеглазочка, моя синеглазонька. Хорошо!
Когда Максим ругался с Настей, он никогда не называл ее по имени, потому что ее имя было слишком мягким. Поссорившись с ней до крика в первый раз, он говорил – Настя то да Настя сё – и почувствовал, что выходит так, будто он ругается понарошку. Вот если бы ее звали как-нибудь пожестче, потверже – Лена, Ирена, или там, Рита – тогда совсем другое дело.
А «беременность»? Максим ненавидел это слово. Каким же тупицей был Главный Придумыватель Слов, когда обозначил один из этапов продолжения рода такой ужасной комбинацией звуков. Слово казалось ему нагроможденным, гулким, стыдным и похожим на барабан. Он произнес его всего несколько раз в жизни, каждый раз чувствовал себя неуютно (ха-ха, посмотрите на Макса, какой же он дебил – он говорит «беременность»), и впоследствии заменил его более комфортным «в положении». Ну посудите сами – беременная Ирена или Настя в положении – кто из них симпатичнее?
Магия слов. Сашенька-синеглазка не может быть некрасивой.
Такие большие глаза, сочно-синие глаза, островки неба. Кусочки моря.
Море.
Ведь наверняка она на море – благо рукой подать. Загорает. Ласковое солнышко для ласковой синеглазки. Судя по обжигающим щелям в жалюзи, погода стояла подходящая.
Лежит его Сашенька где-то среди дюн, одна нога согнута в колене, и хулиган-ветерок легонько треплет ей волосы. А она, не открывая глаз, улыбается (ей чуть-чуть щекотно) и смахивает непослушную прядь с лица, заправляет ее за свое красивое ушко. Прилечь бы рядом да пошептать в это ушко какую-нибудь приятную чушь.
Мужики же, наверно, тоже ходят там направо-налево, вперед-назад, бездельники хреновы, пялятся, наверно, во все глаза, выискивают в песке красоток. Скарабеи-разведчики. Он знал это, он сам частенько так делал. Разумеется, в группе. Выберут жертву посексапильнее, и давай организовывать рядышком какой-нибудь волейбол. Ржут, скачут, как козлы, падают в песок, играть толком никто не умеет, а тут же еще нужно пялиться, нужно отпускать сальные шуточки, нужно просить, чтобы девушка подала мячик, нужно интересоваться, не одиноко ли девушке, нельзя ли составить компанию.
Вот ублюдки! Сволочи! Как же Максим их ненавидел! Поймать да поотрывать поганые языки, повыковыривать
(кривыми когтями)
бесстыжие глазюки!
Что это с тобой такое, добрый Мэд Макс?
– ...забегу примерно в половине восьмого, принесу букетик для твоей прекрасной дамы и косилку для твоей заросшей морды. – Андрей встал, снял с руки часы и вложил их в ладонь Максима. – Полчаса тебе хватит на побриться?
– Хватит, хватит. – Интересно, какую часть Андреевой речи он пропустил? – Посиди еще.
– Не могу, мой влюбленный друг. Должен бежать. Как бы мои солдаты не пустили по ветру плоды моего напряженного труда.
– Эй, Большой! Я хочу говорить с тобой! – сказал Максим и добавил заговорщическим  шепотом: – У меня есть к тебе несколько вопросов. Это по поводу моей отшибленной памяти.
– Поговорим позже, Макс. Я и так чудом вырвался. Встанешь на ноги, повидаешь семью, потом зайдешь ко мне, выпьем по большой кружке чая. Или даже по две. Я пока пополню запасы лимонов и подумаю, сильно ли ты влип.
– Куда влип? – не понял Максим.
– Я имею в виду твою влюбленность на стороне на фоне твоего семейного очага. Хотя... Медсестра, пациент... Может, не так все серьезно. Ну ладно. Побежал.
Андрей хлопнул его по плечу, и когда он открывал дверь, в коридоре мелькнула курчавая голова цыгана. Надо же, ждал все это время.
Из-за двери раздалось приглушенное:
– Сколько? Двадцать? Ты шутишь, мой мальчик! Ну извини, извини, я сегодня без часов.
Максим повертел часы в руках и посмотрел на них. Электронные. 16:44 черным по голубому. Андрей, повелитель матриц, укротитель нулей и единиц, презирал механические часы.
«Не знаю, как вы, но лично я не стал бы вверять свою судьбу всяким камешкам и железякам, будь они хоть трижды драгоценные, – говорил он. – Подумать только, мы говорим о точности, а они в это время трутся друг о друга. Смешно!».
А что он там сказал о медсестре и пациенте? О несерьезности?
Максим вспомнил, что как-то читал нечто подобное то ли в журнале, то ли в какой-то умной книжке. Автор (наверняка – присыпанный благородным тальком старец со взглядом, сфокусированным толстыми стеклами очков таким образом, чтобы беспрепятственно проникать в души) настаивал, что у отношений медсестра – пациент нет будущего. За редким исключением.
Они – заложники ситуации. Он болен и беззащитен, ей его жалко, а порой жалость, как известно, очень похожа на любовь. В свою очередь, она в его глазах спасительница, добрая и заботливая – этакая фея, а какому, скажите на милость, мужику не понравится, когда ему улыбаются, приносят завтрак в постель и укрывают одеялком? Частенько все это перерастает во влюбленность, особенно с его стороны, и в девяносто девяти процентах случаев она (влюбленность) благополучно выветривается за дверями больницы. Конец ситуации – конец любви.
Может, и так.
Так-то оно, может быть, и так, мой дорогой псевдопроницательный старикашка. Вот только это не про меня. Ты не учел одного: того, что я – это не 99 процентов, и даже не один процент. Я другой. Ты не занесешь меня в таблицу, не придавишь столбцом, не нарисуешь с меня график и не напугаешь красной жирной диаграммой. Я не процент! Я абсолютно обособленное и автономное целое и не имею никакого отношения к твоим выводам. Я не один из, я – Максим Ковалев, центр Вселенной и сам – целый мир, а вот ты – всего лишь его часть, причем не самая лучшая и не самая вечная. Ты взваливаешь на себя непосильную ношу, пытаясь проанализировать Максима Ковалева и разложить его по полочкам. Видишь ли, любезнейший, для меня светит Солнце и взрываются сверхновые, для меня в этом мире существует Саша. Чего стоят войны, нужны ли моему миру падения астероидов и термоядерные реакции? Наверно, да, если уж я узнал о них. Много ли толку в законах мироздания, если я умру? Не думаю. Так что, дорогой ты мой фрейдист, или кто ты там есть – тебе просто повезло, что ты засветился в моем мире и стал частью моего целого. Я сам определю, что чего стоит, что имеет значение, и что равно чему в моем личном космосе. Так вот, ты – ноль, а Саша – это все.
Максим снова взглянул на часы. 16:46. Негусто. Чем занять еще без малого три часа?
Он решил измерить шагами палату. Получилось восемь на одиннадцать. Потом он измерил палату «лилипутами», приставляя пятку одной ноги к носку другой. Двадцать четыре на тридцать три – в одном шаге по три лилипута. Максим почесал лоб и пошевелил губами. Семьсот девяносто два квадратных лилипута. Не так уж и мало.
Он сел на пол, приложил ступню к стене, сделал ногтем зарубку на обоях там, где кончался большой палец и, забравшись на кровать, измерил высоту. Почти ровно десять – так, с небольшим хвостиком. Если пренебречь хвостиком, получалось семь тысяч девятьсот двадцать кубических лилипутов воздуха. Интересно, надолго бы хватило, если загерметезировать палату и опустить под воду?
Максим закрыл глаза и представил, что открывает жалюзи и видит больших белых рыб, возникающих из мрака и тычущихся в стекло толстыми губами. Поцелуи из бездны. Палата слегка покачивается, и он балансирует, перенося центр тяжести с ноги на ногу. А это что? Все рыбины одновременно, как по команде, мультяшно выпучивают глаза и бросаются наутек, только хвосты мелькают в черном. Одна не успела – и огромное щупальце размазывает ее по окну в красное желе. Щупальце занимает почти все окно (а окно – немаленькое), на нем светло-желтые присоски, каждая – здоровенная, что твоя сковорода. Сильная зверюга. Палата-батискаф стонет и потрескивает, углы уже не выдерживают – обои в них мокрые, и даже дед очнулся: ужас в глазах, тычет дрожащим пальцем в окно, натягивает трубки. А спрут-гигант тащит и тащит их вниз – все глубже и глубже – крутит, вертит палату, воды на полу уже по щиколотку, вокруг темень, ничего не видно, холодно, холодно, холодно, он не чувствует ног, холодно ногам, его начинает тошнить, у-у-ух-хх, голова кружится...
Он открыл глаза и тряхнул головой, останавливая вращение. Вроде все нормально: дед посапывает и похрипывает дряблым горлом, за жалюзи – все то же солнце, разве что уже не такое яркое, не режет глаза на полосы. На часах 17:45.

Следующий час он потратил на газету и прочитал ее всю, от корки до корки, включая даже гороскоп. Он не мог вспомнить, когда в последний раз читал гороскоп. На ближайшей неделе ему предписывалось остерегаться интриг недоброжелателей, быть внимательнее к своим финансам и ни в коем случае не вступать в конфликты с родственниками и друзьями.
Полезные советы – не находишь, Мэд Макс?
Интересно, кто его Сашуля по гороскопу? Не иначе, как Дева, на худой конец – Близнецы. Ну не Козерог же, не Скорпион какой-нибудь, в самом деле.
Все оставшееся время до повторного визита Андрея он убил, считая буквы. Просто выбрал наугад статью и начал с «А». К 19:30 он добрался до буквы «М». «А» лидировала с подавляющим преимуществом. Даже неинтересно. А вот «М» мухлевала: в слове «Шумахер» она была написана дважды.
 Максим нахмурился, посмотрел поверх газеты и потом опять в нее. Да. Шуммахер. Бред какой-то. Он не был докой в немецких фамилиях, но регулярно смотрел «Формулу», читал «Спорт-Экспресс» и считал, что точно знает, как пишется «Шумахер». Статья была именно про «Формулу». Гран-при Канады.
Его раздумья прервал Андрей. Крадучись, высоко поднимая ноги и бесшумно ставя их на пол, он пробрался в палату, осторожно закрыл дверь и приложил к ней ухо. В руке – большой черный мешок.
– Проскочил, – сказал он. – На пропускном контроле я договорился. Ей хватило шоколадки и обезоруживающей улыбки. Вот такой. – Андрей оскалился и потряс мешком. – Я же говорил, неплохая девка. Но дальше... С этим подозрительным мешком в руках я вполне мог сойти за террориста, замышляющего недоброе. Учитывая призыв президента к бдительности, мой старый дружок Яшка мог открывать огонь на поражение.
– Да, – ответил Максим. – Для наркомана, заглянувшего пополнить запасы зелья, у тебя слишком цветущий вид.
– Это объяснимо. Через двадцать минут я встречаюсь с нашей новой сотрудницей Олей. Ну, не совсем нашей – из соседнего отдела. Ее экстерьер близок к идеалу, теперь надо испытать внутренний мир. Так что забирай свои манатки.
Андрей запустил руку в мешок и осторожно достал из него букетик из зелени и зеленых же орхидей. Небольшой, сантиметров сорок в поперечнике, но очень красивый.
– Бабка с внешностью сказочной колдуньи и словоохотливостью политика поклялась мне, что они могут существовать вообще без воды. Я поверил. Я доверчивый. А что мне оставалось делать?
Он положил букет на кровать. За ним последовал новенький станок «жиллетт», упакованный вместе с пеной для бритья, лосьон «Скорпио», расческа и коробка конфет.
– Ну вот, кажется, всё. – Андрей скомкал пустой мешок в огромном кулаке. – Пользуйся, очаровывай свою синеглазку, а мне пора. Мысленно с тобой.
– Спасибо, друг. Спасибо. Я твой должник.
– Забудь! Я могу себе позволить обеспечить тебя... скажем так, стартовым комплектом. В знак благодарности можешь держать меня в курсе событий. Не то чтобы я такой уж любопытный, но...
– Обещаю, – улыбнувшись, ответил Максим. – Расскажу все, что можно рассказать. Если, конечно, что-нибудь произойдет.
– Мошенник! Я-то как раз хотел услышать то, о чем рассказывать нельзя. Да ладно, шучу, шучу. Все, пока!
– Погоди-ка! – воскликнул Максим. – Посмотри сюда. – Он развернул газету и ткнул пальцем в заголовок, гласящий: «Феррари» и Шуммахер. Конец интриги?». – Прочитай.
Андрей покосился на газету.
– Ну? – спросил он.
– Не видишь ничего необычного?
Максим от нетерпения переминался с ноги на ногу, будто стоял в очереди в нужник.
– Ничего. Шумахер уже всех достал. Я давно перестал смотреть «Формулу». А что такое?
– Да нет, не это, – отмахнулся Максим. – Как написано «Шумахер»?
– Как это – как? С большой буквы. Это фамилия, друг.
– Ты ослеп?! Сколько «м» в слове «Шумахер»?
– Две.
– А должно быть?
– Две. По-твоему, три?
– Остроумно. Насколько я помню, одна.
– Плохо помнишь. Точно две. У тебя натурально что-то с памятью. Давным-давно от не хрен делать я пытался переводить фамилии и смотрел в словаре «Шумахер». Что-то это значит: что-то вроде «сапожник» или «портной»... точно не вспомню.
– Не может быть! Ну да ладно, черт с ним, с Шумахером. – Максим решил спросить прямо сейчас. Когда-нибудь все равно нужно это сделать. – Еще один вопрос. Он может показаться тебе диким. Но я спрошу. Скажи, у меня есть сын? Ты, лично ты видел его?
Андрей аж открыл рот.
– Шутишь, Макс? Конечно, видел! Я же его крестный. Мы с тобой вместе забирали Настю с Игорьком из роддома… Постой-постой... Ты меня разыгрываешь, чертов лицедей? Опять разыгрываешь?
Максим медленно покачал головой.
– Что же это с тобой, Мэд Максик? Что тут с тобой такого наэксперементировали? Ты забыл Игоря, что ли?
– Да. Забыл. Ну все, иди, тебя заждутся. Уже без двадцати восемь. Поговорим позже.

;






ГЛАВА 10

Без пяти восемь Максим был готов к приходу Саши настолько, насколько возможно быть к этому готовым. На бритье, расчесывание и омовение лосьоном «Скорпио» (он захватил шею, грудь и на всякий случай подмышки) ему понадобилось ровно двенадцать минут. Неплохо, если учитывать внезапную слабость, охватившую конечности.
Ну-ну, Мэд Максик. Ну-ну. Ты серьезно? Внезапная слабость неизвестного происхождения? Ты не имеешь понятия, почему у тебя слегка подкашиваются ножки и вот так вот, совсем немного, подергиваются ручки? Магнитная буря, Мэд Макс? А чего это у тебя пересохло в глотке, как будто ты пьянствовал без отдыха дней так восемь-девять? Низкое атмосферное давление? Или наоборот, высокое? Может, и так. Может и буря, может и давление, может, слишком длинные протуберанцы в солнечной короне, а может, чересчур короткие. Лавина в Кордильерах, извержение вулкана Кракатау, ядерная зима и парниковый эффект. Может быть. Но еще может быть такое, что это ОНА сейчас придет. ОНА будет здесь не через пять часов, не через час, а с минуты на минуту. ОНА будет здесь вот-вот. Одно дело – строить долговременные героические иллюзии и рисовать ненаучно-фантастические картины, когда у тебя есть еще полдня, и совсем другое дело – унять дрожь в коленках и почувствовать в руках силу, а в голове – ясность, когда ты знаешь, что ОНА УЖЕ ЗДЕСЬ, до нее не больше тридцати метров и пятнадцати минут. Когда тебе снова восемнадцать, когда понимаешь, что за пятнадцать лет ты не повзрослел ни на день, не набрал ни грамма жизненного опыта и не стал мачо. Когда тебе опять и хочется и колется, когда ты рвешься в бой, но в то же время тебе боязно и робко, и если сейчас кто-нибудь зайдет и скажет, что твоя синеглазка заболела-уволилась-пропала-переехала-в-другой-город, то ты вздохнешь с чувством, похожим на облегчение, а потом будешь всю ночь проклинать свою слабость и плакать в подушку, жалея себя и давая себе честные обещания вылечить-восстановить-найти-вернуть, ждать всю жизнь и любить до гроба.
Еще три минуты ушло на сокрытие под кроватью конфет и цветов. Так, чтобы было незаметно. Так, чтобы получился сюрприз.
Максим придирчиво осмотрел результаты своей деятельности с разных точек палаты и в целом остался доволен. Если не знать, то почти не видно.
Он сидел на кровати, смотрел то на часы, то на дверь, и слушал, не раздастся ли в коридоре «цок-цок» ее каблучков. Он не был уверен, что услышит. Слишком уж громко стучало сердце. Не очень часто (по часам Большого – восемьдесят пять ударов в минуту), но удар вполне мог считаться за два: каждый был четким, тяжелым и давал раскатистое эхо в уши, в плечи и даже в подбородок.
Саша пришла в десять минут девятого. Она внесла поднос и пронзила его ярко-синим взглядом поверх стаканов и тарелок. Несметные полчища мурашек побежали, защекотали, закопошились на Максимовом лбу, щеках и спине.
Это же идеальная женщина! Это идеальная женщина, богиня – куда там венерам да афродитам!
Несколько черных прядей закрывали Саше часть глаза и гладкой щечки. Она наклонила голову и дунула на волосы, освобождая лицо. Свое божественное лицо.
Ничего не получится, Мэд Макс, слышишь, ничего. Ты считал, что у тебя есть шанс, но его никогда не было – слишком уж бездонна пропасть между тобой и Сашей в твоих грезах и тобой и Сашей наяву. У тебя, может, и был шанс – один на миллиард – пока у тебя не сводило челюсти, на затылке не смерзались и не вставали дыбом волосы, и каждая твоя рука была человеческой рукой, а не бревном, чертовым поленом весом в тонну. Пока ты еще полагал, что можешь говорить. Глупец! Ты думал, что раз ты смог кой-чего выдавить из себя утром, и ладно уж – бинго! – убедил ее посмеяться с тобой, то ты сможешь продолжить и вечером? Твои размышления, Мэд Максик, отдадим им должное, не лишены рудиментарной логики, но извини – на практике они малополезны. В чем разница, спросишь ты меня, глупый влюбленный Макс – утро или вечер? Не знаешь? Думаю, разница в том, что утром она еще была ангелом, а к вечеру стала богиней.
– Привет, Максим, – сказала Саша. – Как прошел день?
Ты или вы, ты или вы, на «ты» или на «вы»? Как же непонятно она сказала. Ты или вы?
Что делать, Фикс, твою мать, что делать?
Челюсти – ржавое железо. Зубы слиплись. Нужен лом, чтобы разжать их. Кислородная подушка, чтоб говорить.
– Привет, Сашенька. – Уф-ф, какая наглость! Голос скрипучий, сухой и шершавый. – Я в порядке. Со мной все в порядке.
Саша улыбнулась. Только губы.
– Не буду спрашивать, уверен ли ты
(ты, ты, ты, мы на «ты»)
в этом. Ешь. Мне надо поработать.
– Конечно, – ответил Максим.
Какая еще к черту еда?! Есть кое-что важнее еды. Ее глаза. Глаза, которые не улыбнулись вместе с губами. Глаза, которые знали и неумело пытались скрыть.
– А как у тебя, Сашуль? – осторожно попробовал он.
Она перевела взгляд с капельницы на него.
– Нормально.
Вранье! Ненормально!
НЕНОРМАЛЬНО!!!
Максим видел. Он уже видел нечто подобное. Он уже однажды видел не совсем такие, но очень похожие глаза, взгляд не близнец, но взгляд-двойняшка, взгляд, который являл полную противоположность сказанным словам. Глаза его мамы.

Ему было девять, а маме – тридцать восемь. Он был поздним ребенком, но все равно она еще молодая, сейчас он знает, что тридцать восемь – это еще молодая. Папе – сорок три, он в больнице с инсультом – увезли позавчера, мама у него, а Максим сидит один дома, вечер, и уроки уже сделаны. Он мается бездельем, пялится в ящик, пытается разобрать длинные чудные слова, которые произносит с экрана диктор новостей. Кол-ла-бро-ци-о-нист. Пре-вен-тив-ный. Это что, когда что-то привинтили? Стра-те-ги-ческая. Наконец мама возвращается, долго возится в конце длиннющей шахты коридора (они еще жили в коммуналке – длинный коридор и общая кухня), заходит и не кладет аккуратно сумочку на стул, как обычно, а просто роняет ее на пол у шкафа. На сумочке – вычурные серебряные «Е.К.» – папин подарок.
«Привет, мама!» – радостно кричит Максим, к черту соседей, он успел соскучиться, и она медленно подходит к нему, садится рядом на диван, лицо очень бледное, и какое-то нечеткое, странное лицо. Оно как будто все как-то плывет, и Максиму становится неуютно, страшно, ему же может быть страшно, это ведь не стыдно, ему же всего только девять. Ему часто говорят: «ты уже совсем взрослый», «смотри-ка, как вымахал», «ты настоящий мужчина», но по-настоящему ему только девять. Он косится на маму, ерзает, подвигается к ней ближе, льнет к теплому боку, заглядывает в глаза, а она обнимает его и крепко прижимает к себе.
Она не плачет, глаза сухие-сухие, только красные ободки вокруг, по векам. Она не плачет, только вот ее всю бьет, колотит, а Максим прижат к ней, он с ней одно целое, одно существо, и он чувствует это, чувствует, как ее знобит, как она дрожит, словно они не в теплой комнате на диване, а голые во льду где-то на Южном полюсе. Ему страшно, страшно, страшно, и он плотнее прижимается к ней, еще раз заглядывает в лицо снизу вверх и мышино пищит:
«Все хорошо, мам?».
Пауза не просто длинная, она бесконечная – не меньше пяти секунд, и потом она врет ему:
«Да, все хорошо, сынок».
Ложь настолько очевидна и громадна, что по спине у него бежит холодок.
Он же на Южном полюсе.
Да, говорит она, все хорошо, говорит она, сынок, говорит она, а Максим хоть и маленький, да не слепой, это котята слепые, когда маленькие, а Максим  нет, он зрячий, видит в ее глазах, что ничего хорошего, ничего-ничего, и вряд ли что-то когда-нибудь станет хорошо, вряд ли станет, как было. Он видит в этом любимом лице, в этих глазах отчаянную безысходность, в них бесконечная печаль, затаенная, но лезущая наружу боль и тоска, глубокая, как море. Огромная. Больше, чем небо.
Она видит, что он видит, и оба начинают плакать, одновременно – они же одно существо, и в конце концов засыпают вместе, обнявшись и не раздеваясь, а на следующий день Максим не идет в школу. Не ходит туда до конца недели. Потому что на следующий день умер папа.
Он не забыл. Гораздо позже, через пятнадцать лет, он спросил у мамы, почему она пыталась ему соврать, если все равно пришлось бы всё узнать. Мама обняла его так, как давным-давно, когда он и она были одним, поплакала немного и попросила, чтобы он простил ее, сказала, что совершенно не представляла себе, как донести до него, девятилетнего, то, что ее жизнь опустела разом и наполовину.
Мамочка, мамочка. Конечно, Максим понял, что это не был ни тонкий расчет, ни здравый смысл. Скорее инстинктивная, почти животная, дикая, древняя попытка уберечь его, скрыть страшную правду, увести, убаюкать детеныша в незнании, закутать его в теплую сладкую ложь – пусть сидит в ней, независимо от того, что будет в следующую секунду.
Кто знает, что случится в следующее мгновение? Что будет потом? А если ядерная бомба или чудо от Чудотворца, если астероид, химическая атака или всемирный потоп? Тогда эта отчаянная ложь имеет право быть, она оправданна, а беспощадная злодейка-правда, сволочная Бывшая Правда пусть валится в тартары вместе со всем этим миром.
Может, и так. Даже наверное, так. Можно соврать. Вот только если бы не глаза. Страшные. Говорящие глаза.
Еще бы он не простил ее. Простил сразу, еще в тот вечер, когда они засыпали, всхлипывая, она – в платье, он – в спортивных штанах и рубашке. Просто он не забыл.
А мама так и не вышла больше замуж, хотя была красивой женщиной и тогда, и сейчас – в шестьдесят два. Максим был благодарен ей за это. Нет-нет, не то чтобы он не понял бы или не принял бы. Он бы понял, но так как есть, было... честнее, что ли? Максиму так было спокойно. Он надеялся, что ей тоже.
Сейчас – все же нечто другое. Но похожее. Те же глаза с собственным мнением, с собственной жизнью, только тогда – карие, а сейчас – синие, та же ложь во спасение, только сейчас – не в его спасение, а в чье же тогда?
В чье, в чье – конечно же, в ее собственное,
(как и ты)
ты же, Макс, уже не ребенок, чтобы пытаться тебя оберегать, а кроме того
(два года тому назад)
не забывай –
(забывай забывай обратно только не вспоминай)
вы же совсем не знакомы, вы – посторонние люди, с какой это такой стати она будет делиться с тобой своими заботами, так что
(забудь забудь забудь)
и думать забудь об этом. Ведь наверняка у нее есть подружки, есть мама с папой, а того гляди, и муж: выслушают, успокоят, подбодрят. Просто
(Андрюхе же ты рассказал)
не садись не в свои сани, приятель.
(к черту не хочу не хочу)
Нет! Не то!
Что-то еще было в этом ультрамарине. Максим видел это. Ясно видел. Он – чертов ясновидящий. Был шанс. В ее глазах кроме лжи была мольба о помощи, ее глаза искали сочувствия, в них была готовность не сопротивляться, в них, как в открытой книге, читалась невозможность дальше прятать, глотать уже сказанную ложь, давиться и задыхаться ею. Только нужно спросить.
Конечно, он спросит, он обязательно спросит, он попробует помочь своей синеглазке, ведь похоже, что подружки у нее – полные дуры, а муж, если есть – скотина, но Максим немного беспокоился за себя.
Кто поможет ему?
Странное ощущение. Какие-то
(мокрые волосы)
голоса за кадром, какие-то
(глаза а в них песок)
клочья воспоминаний, не иначе, из его тайника за семью дверями, за десятью замками.
Стоит того. Умоляющие Сашины глазки стоили того.
Максим почувствовал, что готов умереть и убить за них, готов принести им в жертву весь мир. Что там какие-то бестелесные голоса. Пусть высунут нос. Он сразится с ними. Он решил. Похоже, он снова сильный. Он опять в строю.
А время-то стало другим. Оно исказилось, скомкалось, сжалось и стало еле различимым, как тогда, когда он был комаром.
Или просто кажется?
Кажется или нет, но когда он скинул ноги с кровати, сел прямо перед Сашей и поднял на нее глаза, их взгляды встретились. Все это время она смотрела на него.
Как такое могло быть?
Он тронул ее за рукав и мягко (кто-то, пока он отсутствовал, смазал его ржавые челюсти), плавно сказал:
– Нет, Саша, ненормально. Я же вижу. Если хочешь, расскажи мне. Я прошу тебя. Если можешь.
И лед, если он был, растаял. Потек с гор, звеня, стремительными ручьями, бурными реками, все теплее и теплее.
Саша заплакала сразу, без вступлений и прелюдий. Села на дедову постель и зарыдала в голос, не стесняясь слез, только прикрыла рот ладонью. Ручейки заковали пальцы в прозрачные блестящие колечки. Максим невольно отметил, что плач нисколько не портит ее, не куксит, не сморщивает уродливо, как это обычно бывает – напротив, в ней появилась какая-то новая, особенная, трагичная прелесть.
Он любил ее. Ее плач давал ему силу, накачивал шальной решимостью, наполнял стремлением заставить кого-то ответить за эти слезы, за эти мокрые пальчики. Кем бы этот кто-то ни был. Хоть богом, хоть дьяволом.
Оказалось, это был бог.

;






ГЛАВА 11

Любуясь Сашей и упиваясь своей новой силой, Максим чуть не забыл, что у ее плача должна быть причина. Неприятная и страшная. Он подумал, что охотно забрал бы назад свою просьбу, оставил бы все как есть, сел бы рядом, нашел бы нужные слова. Но Саша, выплакав первые слезы, убрала ладонь ото рта и сказала:
– Это ужасно. Я сегодня была на море. Я никогда не видела ничего более ужасного.
(кто-нибудь найдите мать)
Это ты, что ли, краснолапый демон, тварь такая?! Это тебе не сидится в своей пещере, не спится под завалами? Это ты, когтистая гадина, проснулся и буянишь в штольнях подсознания, разбираешь баррикады, ломаешь засовы, бьешься кривыми рогами, срываешь с петель двери, которые закрылись, казалось, навсегда?
(ну где же скорая?)
Ты ли это, мордатая нежить, любопытная мразь, пялишься своими кровавыми свиными глазками на то, как из темноты углов выползают похороненные было там ошметки памяти? Ползут, складываются, как по колдовству, в кошмарные, фантасмагорические картины? Кто же, если не ты?
Саша начала рассказывать, но он слушал вполуха, потому что эта история была не ее. То есть, и ее тоже, но, конечно же, это была и его история, которую безжалостно и грубо выволокли обратно в этот мир. Лобовые столкновения Максима с беспощадной нелепостью устройства мира не ограничивались случаями с отцом и со щенком – главными переживаниями детства. С беспощадностью и преступной случайностью баланса жизни и смерти. Ему просто два года удавалось верить, что ничего не было. Но это было. Был отец, был щенок, и это тоже было.
Два года назад, в знойном июле 2003-го, он решил мотануть после работы на пляж. Ему нравилось вечернее полусолнце – ласковое, не сжигающее и не волдырящее кожу. Было около половины шестого, но народ не спешил уходить, занимаясь обычными пляжными делами: волейболом, песочными дворцами, демонстрацией телосложений и купальников, а в основном – томным аморфным ничегонеделанием.
Максим успел два раза понежиться в прогретой за день воде и подсыхал, стоя на теплом ветерке и лениво оглядывая окружающий мир сквозь темные стекла очков.
И вдруг мир изменился. Мир покачнулся и побежал, а вместе с ним побежали и пошли люди: вдоль берега, к берегу – по-разному. Они стекались, сгущались в одну точку у самой кромки воды метрах в семидесяти от Максима и образовывали большую толпу. Он тоже пошел. Он не был уверен, что хочет идти, но ноги уже сделали свой выбор.
Истошно завопила какая-то женщина.
Он шел.
Ноги шли.
– ...и побежали к берегу. Получилась большая толпа, – сказала Саша.
Максим стал слушать. Все равно одно и то же. Саша только начала рассказывать, но он знал, что будет дальше. Она продолжала:
– И я тоже пошла. Я не знала, и сейчас не знаю, стоило ли мне идти, но я пошла... Пошла... А там... там... я уже знала, что все плохо...
Саша опять заплакала, пока без звука.
Сейчас она скажет, что девочка была похожа на куклу. Жуткую не оттого, что уродливая, а оттого, что почти как живая. Но только почти.
– ...но надеялась там, внутри... где-то там... что не так плохо... но...
(пусть это будет дельфин пусть это будет тюлень пусть это будет ихтиозавр пусть это будет утонувший две недели назад пьяница фиолетовый в белых пятнах раздутый как дирижабль но зачем тогда так орет эта женщина зачем так орешь СУКА зачем тогда скорая)
...но кто-то закричал... я подошла поближе, и там была девочка, а я сначала подумала – кукла, слава богу, просто глупая шутка, глупая кукла... – Саша сцепила пальцы и сильно-сильно сжала, – ...ведь девочки не лежат так, что лицо и волосы в песке, их не бросают так запросто в песок, не пачкают... у них не синие губки... но...
(и глаза у девочек другие маленькие девочки если и смотрят на небо то это ОНИ САМИ смотрят на небо а не просто небо отражается в глазах и уж конечно конечно в их глазенках не бывает песка это же больно когда песок в глазах пусть даже только в уголках да что ж ты орешь никак не заткнешься сука хотя я тебя понимаю я тоже хочу орать)
...но это был ребенок, настоящий ребенок, девочка не больше пяти лет... я не знаю, как сказать... это было чересчур, слишком...
Саша сжала руками виски, посмотрела куда-то в сторону Максима и взвизгнула:
– НЕПРАВИЛЬНО!!!
Максим не шелохнулся. Он сидел неподвижный, окаменелый – статуя в больничной пижаме – и смотрел ей прямо в глаза. Это были
(неправильно неправильно неправильно нереально пусть этого не будет ну пожалуйста дурной сон алкогольный кошмар галлюцинация просыпайся будильник звонит подыхай с похмелья только пожалуйста пусть этого не бывает)
его мысли. Его жизнь. Ее плохая часть.
Она снова рыдала. Руки с темно-розовыми полукружьями – следами ногтей – безвольно, словно какие-то мертвые
(дети)
птицы, упали на колени.
Плачь, плачь.
Растворяй страдания, разбавляй слезами ужас, вымывай боль и ненависть из сердца.
Она плакала довольно долго, опустив голову – намочила кончики волос и накапала на пол. Долго и много.
Максим подумал, что слишком много горя, слез и смертей коснулись его сегодня. Извне, изнутри – со всех сторон. Он вспомнил жирную рожу Филя, заплывающие глазки, кастрированный взгляд, слюну на подбородке, на губах. Наверно, если Филь медленно открывает рот, то между его пухлых губ натягивается пузырь. Это ужасно. Получил, жаба, еще четырех солдат? Двух – сегодня, двух – в том июле.
Вскоре Саша снова смогла говорить, и их ирреальный диалог продолжался. Не диалог даже, а какая-то невероятная перекличка. Когда говорила она, его мозг эхом отзывался на ее слова, если его мысли бежали быстрее, то они тут же проецировались на ее сбивчивую речь. Будто не было двух долгих лет и двух разных людей. Лишь незначительная разница в мелких деталях.
– А потом... потом... потом кто-то громко сказал, чтобы нашли и привели ее мать, и кто-то, какая-то женщина, уже делала ей искусственное дыхание, и я тогда подумала, что может быть все будет хорошо, что конечно, все будет хорошо, она все делает правильно, как в учебнике, конечно, все будет как раньше, не час же, в конце концов, она была в воде... и уже человек пять звонили, вызывали скорую – а у них же очень хорошие машины – быстрые, обязательно успеют, ведь не бывает так, что ребенок утонул, и через пять минут ничего нельзя сделать, ничего вернуть...
Последние слова Саша сказала скороговоркой, на одном дыхании, и приостановилась, чтобы судорожными рывками втянуть воздух.
– А еще я подумала, что я могла быть, должна была быть на месте этой женщины раньше ее, и к тому же я медсестра, я знаю, что делать...
(если бы только не парализовало руки и не врос по колено в песок пустил стальные корни в центр Земли)
(слабак трус несчастный а что если эти двадцать секунд решали всё ты же мог быть первым хоть и пришел семидесятым)
...но я стала очень слабая... Я поняла, что всю жизнь была очень слабая, и моя работа – это моя ошибка... я гожусь только менять утки и вытирать сопли... Оказывается, делать искусственное дыхание пластмассовому истукану и пятилетнему ребенку, который десять... или пять... минут назад был живой... бегал... кудрявые волосики... ясненькие глазюки...
Слезы, слезы, и еще слезы.
А Максим все еще прилипший к кровати, он все еще хреновая статуя. Только глаза запрыгали: вверх-вниз, вверх-вниз, в глаза – на руки. На уже пострадавшие ручки, которые в очередной раз сплелись в напряженный клубок. Ее милые, нежные, сладкие ручки. Но сейчас они давили. Они жали и впивались.
– Потом пришла мать. Худенькая женщина лет тридцати. Оказалось – застряла где-то в дюнах, сказала, что ее не было минут пять-шесть. Она была
(поразительно вопиюще спокойная что это такое почему это она такая эх-хе у нее просто все впереди у нее все-все еще впереди вся обкромсанная разодранная жизнь чудовищно длинная у нее впереди вечность и чтобы обрести вечность вовсе не нужно попадать в ад потому что иногда бог-садист бог-урод может устроить кое-что похуже ада)
удивительно спокойная, какая-то ровная, разве что бледная... Не понимаю, что с ней было... Может быть, она не понимала, не поняла пока, что произошло... Так сразу, наверно, не поймешь, что твоя жизнь кончилась прямо здесь, на берегу,
(и началась неумолимая вечность вечный кошмар не зависящий от количества проползающих дней)
среди незнакомых людей.
Саша выпятила нижнюю губу, брови сложились в домик, и она сама стала похожа на ребенка, наивного и беззащитного.
– А в ушах... сережечки... такие маленькие, малюсенькие... маленькая принцесса... наверно... она... хвасталась ими перед... хвасталась перед...
Она не договорила, закрыла глаза и часто задышала, пытаясь сдержать слезы. Ей почти удалось. Из-под зажмуренных век их выкатилось только две.
– Но это было еще не все, – сказала Саша, открыв глаза. – Нет, нет, нет. – Она качала головой, как будто Максим пытался возразить. Он отлично знал, что это еще не все. – Мне казалось, что хуже уже ничего не может быть, мне казалось, что все, конец, дальше некуда, но получилось, что это не так. Я смотрела на мать, мне некуда было деть глаза, я не хотела смотреть, но куда было девать глаза, а она как-то вздрогнула, потом медленно, очень медленно повернула голову в одну сторону, в другую... потом как-то странно поднесла руки с растопыренными пальцами
(как два белых паука)
к лицу, будто что-то увидела в своих ладонях, запустила их в волосы и сказала... «Был еще мальчик. Вы его не видели?» – вот что она сказала. До этого я не знала, существуют ли на свете действительно страшные слова... Слова – ведь это всего лишь слова, буквы... Теперь я знаю – да, они есть. Это слова «был еще мальчик»... Боже мой... что ж ты наделал-то... Мне стало совсем плохо, я даже думать не могла, не то что помочь, даже пальцем пошевелить... Руки какие-то холодные, и как будто далеко, вообще как будто не мои. Хорошо еще... нет, нехорошо, хорошего – ничего... В общем, трое мужчин сообразили, побежали в воду, нашли... сразу нашли и вынесли
(один самый высокий в середине несет и видно что уже поздно почему-то становится ясно что опоздали с волос вода капает кап кап кап обратно в воду руки свисают почти касаются воды черт возьми там же всего по пояс ВСЕГО-ТО ПО ПОЯС но опоздали а он все равно смотрит в лицо так нежно живые глаза в мертвые но смотрит совсем  как в живые)
мальчика, постарше, но все равно слишком, слишком уж маленького... ручки, ножки свешиваются...
Саша снова опустила голову, но не заплакала, а задрожала.
Холодно. Южный полюс.
– А я уже села прямо в лужу, в мокрое... показалось, может, тоже с ними, тоже умру, зачем здесь жить... Скажи мне, Максим, кто это придумал – так жить? Здесь жить?.. Захлопотали вокруг него тоже, потом полиция и скорая подъехала – прибежали, все у них с собой, как положено – и кислородные маски, и чемоданчик с дефибриллятором. Но все равно опоздали. Они очень старались... пытались... долго-долго пытались... но они опоздали. Не смогли успеть. А мама так и
(стояла в стороне говорила с полицейскими спокойно говорила только глаза на них не смотрели глаза пустые смотрят мимо вдаль губы роботы пока еще говорят батарейки еще не сели это еще не с ней это не она это не ее дети не смейте ее пугать злые дикие люди это же не она это конечно может случится на Японском море с женщиной без имени а с ней нет нет нет связки еще умные вычурно выворачиваются издают нужные звуки складывают эти звуки в слова но глаза глаза пустые они уже многое знают о бесконечности они видят что вечность вот она коснись рукой)
стояла в стороне, не подходила. Даже не посмотрела. И я не знаю, правильно это или нет, что не посмотрела, я ничего вообще теперь не знаю. Так и не посмотрела, когда их клали на носилки, накрывали простынями лица, несли в машину... Наверно, ее время еще не пришло... Насмотрится еще на них в своих снах. Это все, что у нее теперь есть. Сны и пробуждения... Ты меня слушаешь, Максим?
– Конечно, – ответил он.
Хорошо. Хорошо, что достаточно просто слушать.
– Я все понимаю, – продолжала она, – я даже верю, что современная медицина может притупить боль. Не убить, но приглушить. Есть всякие транквилизаторы, наркотики, в конце концов… Но остается кое-что, что-то самое ужасное. Ей придется иногда просыпаться. ЧТО будет с ней, когда она будет просыпаться? Зачем ей вообще просыпаться в этот мир, если бог так изуродовал его? Я слышала, или где-то читала, что есть сроки, год, два, десять – не знаю – по истечении которых боль утраты сглаживается, утихает и переходит в печаль, в светлую память, но я не верю. Потому что я видела ее. Страшную и спокойную. Спокойствие
(и пустота в глазах принимающих впитывающих мертвую бесконечность волна нет не волна целый океан кошмара уже стоит рядом вздыбился над ней занес над беднягой свои триллионы тонн мрака сколько еще пройдет времени прежде чем он раздавит ее расплющит растащит по берегу размажет в лужи)
страшнее, чем любая истерика. Кто-то – кажется, тот высокий мужчина, который выносил мальчика, спросил, как их звали, и она сказала, что Маша
(Даша)
и Толя.
(Коля)
Саша помолчала. Максим тоже.
– Маша и Толя были маленькими детьми. И у Маши, и у Толи была своя жизнь, свой мир. Я говорила, что многого теперь не знаю, но я знаю точно, что каждый из этих миров был несравнимо лучше и чище, чем мой, чем твой, чем любого из нас, взрослых. Ни один из этих двух миров не был обезображен ненавистью и ложью, ни в одном из них не было ни подлости, ни злобы. И у меня есть вопросы к богу по поводу Маши и Толи.
Саша стиснула зубы, коротко и зло глянула на потолок и засопела.
– Скажи мне, бог, – сказала она, – за что ты убил их? За что, почему ты безжалостно уничтожил эти прекрасные, чистые и ясные мирочки? Ты, только ты ответственен за это, так что отвечай. Почему ты так циничен, бог, что не стал даже пытаться замаскировать свое злодеяние каким-нибудь кораблекрушением, почему  ты просто утопил их, как слепых щенков, в грязной луже, где и воды-то всего по пояс? Я ненавижу тебя, бог!!! Скажи мне, бог, это ты, что ли – добро? Ты – любовь? Ты? Тогда зачем ты убил этих детей и оставил гнить заживо их мать? Я всего лишь человек, но я же твой образ и подобие, и я знаю, что любовь и добро не выглядят так. Дети, выглядящие, как неуклюжие куклы – это не любовь. Пустые безумные глаза матери – это не добро. Во всяком случае, для меня. Если ты думаешь иначе, ты мне не нужен, бог! Если ты решил ее покарать, то я не считаю твой кошмар подходящей карой за любой, самый страшный грех. Может, тебе плевать, что я так считаю, но и мне тоже плевать! Что нужно сделать, чтобы получить такую расплату, бог? Не верить в тебя? Ты что, бог, с комплексами? Такое бывает? Ты используешь свое влияние, чтобы мстить?! Мне не нужен бог-мститель, мне на хрен не сдался бог-изверг, бог-зверь, ЧЕРТ ТЕБЯ ПОДЕРИ, БОГ!!! СЛЫШИШЬ МЕНЯ?!!
Саша была прекрасна. Она кричала, кулачки сжимались и разжимались, смоченные слезами черные волосы упали на раскрасневшееся лицо и кое-где прилипли к нему. Сжатые зубы, в глазах – дикая пляска синих бликов. Она была прекрасна, когда улыбалась, когда плакала, и столь же прекрасна она была в ярости.
Тогда, два года назад, Максим даже поискал глазами, не притаился ли на пляже какой-нибудь священник. Он хотел бы подойти к нему и задать некоторые вопросы. Он бы задал их, а если бы в ответ он услышал, что все под богом ходим, неисповедимы пути господни, или на все воля божья, он бы... он бы... что же он собирался сделать? Наверно, плюнуть в сытую харю, размазать по губам, втереть в бороду и заорать: «ПОШЕЛ ТЫ В ЖОПУ ВМЕСТЕ СО СВОИМ БОГОМ!!!». Пнуть в рыхлый живот и опять заорать: «ИДИТЕ ОБА НА ХЕР!!!».
– А может, ты просто ослеп или отупел от старости, бог? – продолжала Саша. – Может, ты не так уж и всевидящ? Не можешь уследить за своими творениями? Невсемогущий бог? А может, тебя вообще нет? Единственный шанс даю тебе, бог, слышишь меня, единственный твой шанс в том, что тебя нет! Тогда кое-что понятно. Тебя либо нет, либо ты злодей и не нужен мне. У меня не осталось ни одной причины, чтобы верить тебе или верить в тебя, бог! Ни единственной зацепки, чтобы не презирать тебя!  ТЫ ПОНЯЛ?!!
Дрожащими пальцами она попыталась расстегнуть верхние пуговицы халата. Пальцы не слушались, скакали и скребли по ткани. Тогда она сжала кулак, грохнула им по постели, что аж пружины застонали, издала невнятный горловой звук, похожий не то на стон, не то на рычание, и рванула халат за ворот.
Маленькие белые пуговицы, три штуки, просыпались, забарабанили по полу, и, описав предписанные физикой параболы, замерли между кроватями. В получившемся декольте Максим увидел тонкую золотую цепочку с небольшим узорным распятьем.
Саша сгребла крестик в горсть и одним резким движением – вниз и в сторону – сорвала цепочку с шеи, вновь царапая ногтями кожу, теперь уже на груди, прямо под ямочкой между ключиц. Тонкая красная линия, краснее, чем вокруг.
Освободив первое сжатое рыдание, она размахнулась и что есть мочи швырнула цепочку через комнату. Максим обернулся и увидел, как та сильно ударилась в стену, оставила на обоях вмятину и ручейком стекла вниз, образовав у плинтуса маленький мерцающий холмик.
(ты никто против бога слаб и бессилен жалкий червь личинка все что ты можешь делать это мять свои солнечные очки ломая стекла-поляроиды стирая их в порошок раня ладони свивая дужки в спирали ты можешь только издавать хриплый птичий клекот пропихивать горячий воздух сквозь щель скрученного спазмами горла слаб бессилен как ты изменишь как вернешь)
Максим повернул к лицу ладони. На них – россыпи мелких, еле заметных шрамов-рисок. А он уже и забыл о них, забыл, как пять или шесть дней, кусая губы, мазал руки зеленкой и заматывал бинтами. Взял больничный, неделю не ходил на работу.
Нет, он не забыл. Он спрятал.

Саша, опаздывающее Максимово отражение, поднесла к лицу свои руки, опустила в них лицо, сгорбилась и дала волю слезам. Совсем расклеилась его синеглазонька, распустилась, размылась в отчаянии. Что-то бормотала, причитала, топила в ладошках слова. Максим разобрал «ненавижу», «что ж ты наделал» и, громче – «справлюсь без тебя».
А потом она просто плакала, долго и горько. Всхлипывала, подвывала, шмыгала носом, ерошила пальцами волосы и покачивалась из стороны в сторону, отчего локти съезжали у нее с колен, и тогда она затихала, позволяя им забраться на место.
Максим начал движение. Нет, ему не подсказало сердце, он не подумал: «больше медлить нельзя» или «пришла пора действовать», он просто доверился рефлексам.
Он встал со своего места, сел рядом с Сашей (дед Веня не выказал беспокойства – все еще без сознания), плотно сел, бедро в бедро, и, помедлив всего лишь мгновение, обнял ее за вздрагивающую спину, прихватив плечо. Другую руку он пропустил под Сашиной головой, а когда его кисти встретились чуть выше ее локтя, намертво сцепил их в замок.
Вот так хорошо. Надежно. Синеглазка в безопасности.
Саша склонила голову, и та оказалась прямо на Максимовой груди. Он тотчас же, сию секунду, наклонил свою и сильно-сильно прижался к ее волосам глазом, виском и ухом. Они стали умопомрачительно близки, они стали очень-очень вместе. Он чувствовал каждый ее вдох, каждый выдох, любой ее всхлип вызывал оглушительный резонанс в его напряженном теле, в нем мощными толчками отдавалось каждое сокращение ее сердца.
Он еще сильнее вжал свою голову в ее, они срослись головами, они – сиамские близнецы, но в отличие от несчастных, они – не ошибка природы, а ее вершина, венец ее творения.
Похоже, что на несколько секунд он стал экстрасенсом, во всяком случае, все его сенсоры стали экстра. В нос, грозя сжечь рецепторы, бил ее горьковато-сладкий, сливочношоколадный запах, под пальцами, на долю секунды отставая от ударов сердца, пульсировало плечо. Приоткрыв глаз, он увидел, как растут, подрагивая, ее тропически-черные волосы, а когда он задержал дыхание, то услышал слабый влажный шелест – это ее слезы прокладывали путь по каналам от желез к глазам и потом, еле слышно шурша, бежали по щекам и носу. Пот жидким гелием выступал из его пор и испарялся, леденя и стягивая кожу в точки. Слюна сконцентрировалась в соляную кислоту, еще б чуть-чуть – растворила бы язык.
Сколько прошло времени – минута? десять? – Максим потерял над ним контроль – но постепенно Саша стала успокаиваться, всхлипы стали слабее, реже, и вскоре совсем прекратились. Вместе с ними потихоньку сошла на нет и его удивительная сверхчувствительность.
На следующий день, воспроизводя в памяти и анализируя события дня сегодняшнего, Максим отметил, что в этом объятии не было никакой эротики, хотя до этого, когда он грезил о прикосновении, его захлестывали могучие волны тестостерона.
Их контакт был кое-чем большим, чем секс, более сильным, что ли. Более важным. В нем было огромное, мощнейшее единение. Не часто человек слышит, как текут слезы другого. Максим прочувствовал ее, прослышал, провидел, проощутил безо всякого секса, но, с другой стороны, как он мог, как имел право сравнивать?
Что, если секс с ней – это нечто такое, что его небольшой, жалкий, не более чем двухкилограммовый и стомиллиардоклеточный мозг вообще не в состоянии вместить и представить; что, если любовь с ней – это нечто совершенное, заключительное, граница всего, и, вкусив ее, можно смело умирать, ни о чем не жалея?
Еще минуту они сидели молча.
Максим был не прочь посидеть так еще неделю. Но Сашино дыхание становилось равномернее, глубже, и отвлекшаяся реальность спохватилась и принялась перемещать фигуры, торопливо восстанавливая утраченные было позиции.
А как же. Реальность-растяпа чуть не оставила их наедине, а они едва знакомы.
Саша начала легонько высвобождаться, и Максим решил не препятствовать. Он разжал замок и поднял голову. Саша медленно выпрямилась, и они снова сидели рядом, просто рядом, снова – медсестра и пациент, хотя и немного ближе, чем простые медсестра и пациент. На его пижаме осталось обширное темное пятно от ее слез.
Она вытерла рукавом остатки и пристально посмотрела на Максима, окунула в синий океан.
– Спасибо, – сказала Саша и взяла двумя руками его ладонь. Все еще никакого секса. Никакой сексуальности – по инерции. Просто рука в руках. Но и не меньше, чем секс. – Спасибо тебе, Максим, что выслушал меня. За то, что не смеялся надо мной и не останавливал. За то, что не оставил меня.
Тонет. Он тонет в океане. Синь – не видно, где вода, а где небо. Какое такое не смеялся? Ему послышалось. Какая-то злая ошибка. Если он не захлебнется синью, он никогда не посмеется над ней, если он и будет смеяться, то не над ней, а только вместе с ней. Это понятно, бог?
– Ты очень помог мне. – Саша не отводила взгляд. – Мне не с кем было поговорить. Теперь мне намного легче.
Максим лихорадочно соображал. Молчать дальше было просто неумно. После ее-то откровений. Но что сказать? Нужно ли сказать ей о том, насколько они были близки? О том, как переплелись их сознания, о том, как они думали и переживали на двоих, как прошлись рука к руке по сыпучему краю безумного кошмара и о том, как вместе избежали падения, хоть для этого и принесли в жертву бога? О том, как грохотало ее сердце и шумела кровь?
Наверно, не стоит. Максим не был уверен, что их союз был обоюдным, он сомневался, что она почувствовала и услышала его так же, как он ее. Так что пусть это будет его большой тайной, во всяком случае, пока. Ничего страшного, если пока она не будет об этом знать. Ничего. Главное, что он знал.
– Я очень рад, что помог тебе, – медленно произнес он. – Но ты переоцениваешь мою помощь. Я ничего не делал.
Она замотала головой.
– Подожди, Сашуль. Я хочу сказать, что если мое бездействие и молчание действительно помогли тебе, то я очень рад этому. Я очень хорошо тебя слышал и прекрасно осознаю, насколько ты была бессильна. Я осознаю это лучше, чем ты думаешь, и это не просто слова. Может быть, потом, когда-нибудь, я расскажу тебе, откуда я это знаю.
– Ты называешь это... – попыталась сказать Саша, но Максим перебил ее.
– Секунду. Еще я хочу сказать, что если вдруг что, если с тобой что-нибудь случится, или тебе будет плохо, а рядом никого не окажется, то обращайся прямо ко мне. Я позабочусь о тебе. Может, ты и не вспомнишь обо мне, когда тебе будет хорошо, но пусть будет хотя бы когда плохо. Мне кажется, что я уже довольно давно тебя знаю, и, хоть мое знакомство с тобой омрачено ужасным несчастьем, я горжусь им и счастлив от того, что оно состоялось.
А это уже почти признание, верно?
Максим был весь внимание, он ловил каждое ее движение.
– Но... но... это как-то... – Саша опустила глаза. Теперь она смотрела на свои пуговицы, которые, откинув хвостики-нитки, лежали у ее ног. У их ног. – Я же... я же...
Она покраснела, забрала у Максима свои руки, поднесла к лицу и легонько промокнула его подушечками пальцев. Сначала губы и щеки, потом веки.
– Я ужасно выгляжу, да? – жалобно сказала она. – Опухла вся. И тушь... растеклась. Я скоро вернусь, Максим. Я скоро.
Саша быстро направилась к двери, и в голове Максима вновь воцарился хаос.
Вернуть!
Он хотел остановить ее, крикнуть, что выглядит она шикарно, что если и опухла, то совсем чуть-чуть, он не замечает этого, а тушь растеклась – черт с ней, с тушью, причем здесь вообще тушь? Он даже открыл рот, но в последний момент передумал, захлопнул, глотнул воздуха.
Спугнул, черт тебя возьми, спугнул, кретин!
У нее несчастье, несправедливость, плохой день, она только начала отходить, а ты уже лезешь, суешься, набиваешься в подружки. Тоже мне, нашелся врачеватель душ. Неважно, какими были твои намерения, не имеет значения, насколько чистыми были твои помыслы. Не имеет значения то, что ты думаешь, важно лишь то, что ты говоришь и делаешь. А еще то, как это выглядит. ЕСЛИ ТЕБЕ БУДЕТ ПЛОХО! Звучит как вранье, как банальщина, как низкопробная попытка склонить к сексу. Где были твои мозги? Ты же не думаешь, Максимка-дурачок, что она еще раз зайдет к тебе, что ты увидишь ее хотя бы еще один раз, что она даст тебе еще один шанс?
Есть один шанс. Этот шанс – то, что она почувствовала его, как он ее, сумела разглядеть искренность за его словами, смогла понять, что порой банальность банальна только потому, что это правда без мишуры, конфетти и серпантина, что иногда люди говорят именно то, что думают, и их простые мысли превращаются в слова без промежуточной обработки.
«Я тебя люблю» – банально?
Еще как. Удивительная, много значащая фраза, очень важная фраза. Она, бедняжка, настолько замусолена, захватана повседневностью, что утратила первоначальный смысл, прокисла, и дошло до того, что ею заканчивают телефонные разговоры. Но иногда это правда. Редко, но метко – сумей только разглядеть.
А совместная встреча заката?
Штамп? Избито?
Более чем. Но когда ты меришь шагами вечерний пляж, влюбленный и одинокий, взбиваешь ногами песок и ловишь лицом красно-синие тени, разве больше всего на свете тебе не хочется, чтобы она оказалась здесь, положила голову на твое плечо и прогулялась с тобой по золотящейся дорожке до самого горизонта, восхищенно тыча пальцем в новорожденные звезды?
То-то и оно.
А как насчет «если тебе будет плохо, обращайся ко мне»?
Чудовищно!
Тысячу раз правда! Может, не так и важно, что ты говоришь, может, важно – как и кому?.

А она, между прочим, даже не собрала пуговицы. Они так и валялись на полу, образуя равносторонний треугольник хвостами внутрь.
Максим поднял их и зажал в кулаке. Круглые. Маленькие и твердые. Отходы, шлак протеста, эквивалент его солнечных очков.
Протест по сути жалкий, акт бессилия, но что еще можно сделать, схватившись с богом? Спалить пару церквей? Взять дробовик и поохотиться на попов?
По силам оказалось лишь бессилие.

;






ГЛАВА 12

Саша сказала «спасибо», но на самом деле она помогла ему больше, чем он ей. Максим был безгранично благодарен ей за это. Теперь он знал, что не одинок.
Дело в том, что тем летом Максим отказался от бога и его атрибутики. Он сделал это основательно, сжег, как ему казалось, все мосты, не оставляя путей отступления и запасных аэродромов. Под каким-то предлогом он вернул матери ее Библию; он, как заправский трансильванский вампир, морщился при виде церкви и ее служителей; он старательно заменял в разговоре «господи» на «черт» и «боже мой» на «твою мать», а когда Витькина сестра выходила замуж, он не пришел на венчание, сославшись на заторы.
«Пробки в субботу?» – засомневался Витька.
«Сам удивляюсь – настоящее столпотворение у лакокрасочного», – соврал Максим, не моргнув глазом.
Он не хотел, чтоб знали даже друзья. Его война с богом была холодной и тихой, никаких тебе демонстраций, маршей протеста, плакатов «ДОЛОЙ ИИСУСА!» и громких заявлений. Ничего такого.
И еще его атеизм был тревожным. Кроме всего прочего, Максим снял с панели своей «ауди» небольшую иконку (опять же – подарок мамы) и выкинул ее в заросший камышом канал, умирающий вдоль Болдерайского шоссе. Счастливого плавания, бывший бог...
И с тех пор, нечасто, но иногда – особенно когда он совершенно неоправданно и зло выжимал из своей железной подруги 170 километров в час на не самой широкой и просматриваемой дороге (что это было – просто глупость или болезненная форма вызова?) – он бросал дорогу, перемещал взгляд на пустое место на панели, и в этом взгляде витали тени сомнения и стыда. Этакий неуверенный в себе безбожник-одиночка.
Но сейчас – нет. Сейчас все будет по-другому, потому что их стало двое. Они испытали одинаковое потрясение и сделали из произошедшего выводы-близнецы.
То, что она была искренна – несомненно. У людей, которые врут, не так стучит сердце, у лжецов иначе бьется в жилах кровь. Как – Максим не знал, но по-другому. Саша была решительна, и в ее сиюсекундном эмоциональном решении он чувствовал фундаментальность, ее ярость просто не могла быть фальшивой.
Теперь он не один, и важность этого факта трудно переоценить. Ниша заполнилась – ему теперь не был страшен решающий момент. В решающий момент ему нет нужды раскаиваться и проситься обратно в божье рабство, теперь в решающий момент он мог вспомнить Сашу.
Сашу, прекрасную и яростную.
Сашу, кричащую: «ТЫ ПОНЯЛ, БОГ?!!».
Сашу, которая заодно с ним.
С которой заодно он.
Пусть раскаивается бог, если хочет. В конце концов, это не Максим – убийца детей.
Если, конечно, она вернется.

Максим посмотрел на часы и дал ей на возвращение два... нет, полтора часа. Потом он снял их, повертел в руках, глубоко вздохнул и сократил время до часа. Она же сказала «скоро», а шестьдесят минут, три тысячи шестьсот секунд – это очень, очень много.
Оно, конечно, понятно – работа, капельницы, утки, все такое, но, отследив на дисплее минуту, Максим понял, что шестьдесят таких циклов – долгий срок. При желании можно все успеть.
За шестьдесят минут можно объявить войну, ввести войска и разрушить пару городов, за шестьдесят минут можно доехать до границы с Литвой или протопать пешком километров пять-шесть. А чтобы сделать из молодой счастливой женщины говорящее растение, глаза – зияющие дыры, внутри – сплошная боль, бывает достаточно и пяти минут.
Эй, народ, подходи, налетай, не пропусти, гляди на чудо господне – говорящий овощ, вот уж чудо из чудес! Ай да бог, ай да придумщик, надо же – такое отчебучил, а глаза, глаза, смотри – почти как человечьи!
Ну-у-у, это уж ты загнул, дружок, человеческие глаза – это, понимаешь, зеркало души, во как! А в этих ничего нет, одна оболочка, не может же быть так, что у человека в душе пусто. Но хотя – да, немного похожи. Но ты не пугайся и не удивляйся, мой друг, ты радуйся и молись – это ж настоящее чудо, касание божье. Ладно, ладно, брось пялиться, пойдем-ка лучше еще по кружечке, сегодня за счет заведения, не забыл?

Саша пришла через двадцать пять минут, просунула голову в палату и, улыбнувшись, сказала:
– Хочешь кофе? Работы сегодня мало, можем посидеть.
Максим энергично закивал. Саша исчезла и минут через десять вернулась с подносом, на котором стоял прозрачный кофейник с делениями, заполненный до отметки «8», сахарница, две чашки и тарелка с ложечками и четырьмя пирожными.
– Наполеоны – моя слабость, – сказала она. – Ем их в любое время в любых количествах.
Максим вскочил с места и, недолго думая, снял с подставки показавшийся ему невесомым прибор (окрещенный им «мозгоскопом»), поставил на пол и водрузил на его место поднос. Осторожно принимая его из Сашиных рук, он не забыл случайно прикоснуться к ее пальчикам.
Решив вопрос сервировки, они сели друг напротив друга и помолчали.
Сашины волосы вновь аккуратными волнами ложились на плечи, верх халата был прихвачен булавкой, и непосвященный человек ни за что не увидел бы в ней следов недавнего отчаяния. Наверно, она так же, как Максим, пыталась спрятать, скрыть скорбь и ненависть в самых глубоких глубинах сознания, и в целом ей это удавалось. В течение всей последовавшей ночи лишь считанное число раз – в основном в паузах, изредка возникавших в их разговоре – печаль выступала на ее глазах, делая их задумчивыми и темными.
Но это было позже, а сейчас Максим встрепенулся и поднял палец:
– О! – сказал он. – Чуть не забыл! Хотя нет, вру – я помнил. У меня тут тоже кое-что припасено к праздничному столу.
С этими словами он встал на колени и запустил руки под кровать, выворачивая голову и не сводя с Саши глаз.
Она приподняла брови и опять улыбнулась:
– К праздничному? А какой сегодня праздник?
– То есть как это – какой праздник? Разыгрываешь меня? – Он поднялся и повернулся к ней, держа в одной руке букет, а в другой – коробку конфет. – Твой день рождения! Принимай поздравления.
Максим положил цветы ей на колени, повертел конфеты в руке и бросил на свою кровать. Потом наклонился и, легонько прикоснувшись к плечам, звонко чмокнул ее в нежную бархатную щечку.
Неплохо придумано, Мэд Макс, как ты считаешь? Малость неоригинально, но поцеловать ты ее поцеловал, верно?
Саша посмотрела на него снизу вверх и залилась румянцем.
– Откуда ты это знаешь? – спросила она.
– Тайна, – ответил Максим. – Страшная тайна. Филь сказал.
– Ага. Значит, Борис Борисович.
– Он, каналья. Прямо так и сказал – не забудь, мол, поздравить свою медсестру Сашу – ей сегодня семнадцать.
– Значит, семнадцать! – Саша зарылась лицом в букет и втянула воздух. – Борис Борисович ошибся совсем чуть-чуть. Двадцать пять мне будет в ноябре.
– О, черт возьми! Филь оказался еще и врунишкой! Что же теперь делать? Выходит, я не должен был целовать тебя. – Максим изобразил на лице озабоченность. – Надеюсь, ты не подашь на меня в суд за сексуальный терроризм?
– Я подумаю, – промурлыкала Саша, выглянув из букета. – Схожу, посмотрю вазу или что-то похожее.
– Не надо! – молниеносно отреагировал Максим. – Не уходи, пожалуйста. Я прошу. Мне как-то... мм-м-м... я имею в виду, что мне почему-то кажется, что если ты уйдешь еще раз, ты уже... ты больше не вернешься.
– Вот как? – тихо, вкрадчиво. Улыбка и румянец не покидали ее лицо. – Ну, раз так, не пойду. Вот только как же цветы – не завянут? Было бы очень жалко.
– Цветы? Конечно, нет! Мне сказали, что они могут стоять без воды целый год. Так что до ноября точно хватит. А если и завянут, я тебе еще привезу. У одного моего знакомого в Парагвае их целая плантация. Думаю, уступит мне вагон-другой.
Максим паясничал. Саша пока не возражала. Она подперла рукой подбородок, пальчиком – губки, и внимательно смотрела на него.
– Часто бываешь в Парагвае?
– Ну... не то чтобы часто... – заюлил Максим в поисках продолжения. – Не то чтобы я вообще, честно говоря, бывал в Парагвае. Но если ты скажешь, я съезжу.
Ага, Мэд Макс! Ничего не забыл? Ты, кажется, забыл про звезды. Ты забыл пообещать ей звезды, которые ты достанешь для нее с неба. Вагончик орхидей прямиком из Парагвая и чемоданчик звезд непосредственно с небосклона. Нет проблем.
– Зеленые орхидеи... – мечтательно произнесла Саша, поглаживая пальцем лепестки. – Мои любимые цветы. Откуда ты узнал про мои любимые цветы, Максим? Доктор Филь точно не мог тебе этого сказать.
Максим лишь пожал плечами.
Спасибо, Большой, спасибо спасибо спасибо, дружище. Не забыть бы еще раз пожать тебе лапу.
– Странное дело, – продолжала она. – Мои любимые цветы, а я их еще ни разу не трогала вот так. Очень тонкие. Нежные. Знаешь, Максим, почему я люблю зеленые орхидеи?
Максим опять пожал плечами и помотал головой. Он не знал. Разве что догадывался.
– Потому что в них нет крикливости. Их изысканность не вызывает сомнений, по крайней мере, в наших краях, хотя не знаю – может, твой друг парагвайский плантатор думает иначе...
– Мой друг парагвайский плантатор дон Педро кормит орхидеями своих лам, – сказал Максим. – Извини. Больше не буду перебивать.
– Ничего. Представь себе, Максим – джунгли, непроходимая зелень, и много-много разных ярких цветов. Кричат тебе – посмотри на меня, нет, лучше на меня! Понюхай меня, полюбуйся мной! Броско и дешево, как китайские игрушки. А эти – нет. Эти живут другой, особенной жизнью, зеленые на зеленом, почти невидимки. Знают свою цену и знают: кому надо, тот отыщет. Потому что они тоже здесь, они есть, но только они другие, их надо почувствовать, они – не ширпотреб, они – на заказ, они – чистота и аристократизм, прямо здесь, под носом...
– Сумей только разглядеть, – подхватил Максим. А обещал не перебивать.
– ...сумей только разглядеть, – эхом отозвалась Саша, замолчала и удивленно заморгала.
– Ого! – сказала она после паузы. – Вот это да! Как ты узнал, что я хочу сказать?!
– Наверно, еще раз угадал, – ответил он.
Да нет, Мэд Максик, не угадал, а можно сказать, что знал. Ты в самом деле неплохо знаешь ее с некоторых пор, и вообще – вы немало похожи, как из одного теста леплены; слеплены, конечно, по-разному, но все равно – словно две половинки. Она говорила тебе спасибо, так теперь скажи ей спасибо ты, потому что теперь ты знаешь, где ошибся, и знаешь, что время исправлять, ты знаешь, где случайность, а где правда, где пальцем в небо, а где – в самую точку. Скажи ей спасибо за то, что ты теперь знаешь, кто твоя женщина, и чувствуешь разницу между предназначением и стечением обстоятельств. Если это твоя женщина, не имеет значения то, что ты не от Кардена, а в пижаме, не имеет значения то, что ты можешь кончить через полминуты и поэтому боишься начинать, не важны заработок, размер головы и размер ноги, обхват бицепса и предплечья, возраст и рост, родинки и бородавки, походка и привычки. Если она – твоя женщина, то вообще – имеет ли значение еще что-нибудь? Скажи ей за это спасибо. Не можешь? Думаешь, пока рановато? Совсем чуть-чуть, самую капельку не хватает духу? Ладно, Мэд Максик... Молчи пока, набирайся силенок. Но только не забудь, обязательно скажи ей это потом, скажи ей это за два дня до того, как тебе покажется, что пришло время, скажи ей это чуть раньше, чем это нужно сказать. Она должна услышать это потому, что она – это она, потому что она – твоя, потому что она – та самая.
– Просто удивительно, – сказала Саша. – Прямо какая-то мистика.
Она ненадолго задумалась, продолжая ласкать лепестки. Потом посмотрела на свой пальчик, долго смотрела, будто зеленые цветы что-то на нем отпечатали, чем-то поделились, поднесла ко рту и коснулась им губ.
Думай, Мэд Макс, примеривайся, соображай, куда отправился этот поцелуй – сказочному дону Педро, просто в пространство, или все же километровыми объездными путями, через вереницу посредников – но тебе.
Саша встала, развернулась, залезла коленками на кровать и, потянувшись к окну, ловким движением закрепила букет между голубыми пластинками жалюзи.
– Так мне будет не очень хорошо видно, но не могу же я их просто бросить.
Максим подумал, что она будет видеть их в идеальном ракурсе, если сядет рядом с ним. Получится прямехонько напротив. Надо попробовать предложить. Но пока она все еще сидела, глядела на цветы и задумчиво накручивала на палец прядь волос.
– Тихая красота, – сказала она. – Тихая и чистая... Таинственность. И даже девственность. Не знаю почему. Но ведь ассоциации на то и ассоциации, чтобы их не надо было объяснять, верно? – Саша повернулась и посмотрела на него. – Ты очень хороший, Максим. Я уже говорила это, но ничего страшного, я повторю. Ты очень хороший. Я думаю, ты добрый и мягкий.

Точно. Мягкий добряк. Плюшевый мишка. Этакий дурачок с тряпкой в том месте, где у всех остальных находится характер. Моллюск без признаков мужественности и способности принимать решения. Большую часть своей жизни он был мягким и добрым, и многие знали это. Говорили ему и друг другу, как это здорово, и жалели, что они сами никогда не смогут быть такими, и похлопывали его по плечу.
Да, мол, ты хороший, добрый и мягкий, вот только какой-то неприспособленный, безотказный такой, беззубый, беспринципненький, да и девчонкам хороший молчаливый друг, но не больше, чем друг. Чересчур мягкий, слишком плюшевый, чтобы быть больше. Чересчур много распущенных нюней в редких школьных драках, чересчур много пролитых слез из-за неразделенной редкой любви. Нытье вместо напора, сюсюканье вместо действия. Вот она – всамделишность доброты, вот та реальность, что скрыта за мягкостью.
По юношеской наивности ли, из отчаянной ли надежды – но Максим полагал, что мужественность и взрослость пожалуют к нему сами по себе вместе с годами, каким-то естественным путем – все-таки мужчина есть мужчина. Не пожаловали. Вместо них
(пришел демон)
пришла агрессия. Она не была постоянной, она не доминировала, вспышки были нечастыми и все, как одна, спровоцированными, но все равно иногда ему становилось страшно. Взять хотя бы тот случай, когда Настя рассекретила Тетрадку. Случай, ближе всего подтолкнувший его к краю и ткнувший носом: на, смотри, приятель, что там, по ту сторону.
Тем вечером, засыпая на Андреевом диване и слушая тишину, он с замиранием сердца думал, что еще б чуть-чуть, и он схватил бы ее, цапнул по-настоящему. Может, за лицо, а может, за шею, и кто или что помешало бы ему, кто или что гарантировало бы им безопасность и обеспечило будущее? Еще пара слов, пара замыканий в цепи – и что тогда?
С некоторых пор терпимость и мягкость не властвовали им безраздельно, но их теснили не решимость с рассудительной твердостью. Только сполохи ярости, только кулаком по столу, стол – в щепки. Решение поставляемых жизнью задач по-прежнему давалось с трудом, со скрипом, но теперь все чаще ему хотелось не плакать над проблемой, а расправиться с ней. Задушить проблему, разорвать ее, выкорчевать со стоном, выжечь дотла, размозжить, растоптать к едрене фене. Убить ее.
Максим не мог сказать точно, почему
(открылась пещера)
он изменился. Скорее всего, совпали два фактора. Первый – то, что после женитьбы он против своей воли оказался втянут в Настину Борьбу. Он не любил и не умел бороться, борьба держала его в постоянном стрессе. Второй, не менее, а скорее даже, более важный фактор – алкоголь. Нет, он выпивал и раньше, бывало, он допивался до беспамятства, но сейчас, задним числом, он отчетливо видел разницу между бесшабашным до и черным после. До пересечения некой границы выпивка была неизменным спутником веселья, дурачества, разговоров по душам и новых знакомств. После, быстро проскочив стадию традиционного времяпровождения, выпивка стала образом жизни.
Видимо, все это вкупе и перекроило в рекордно короткие сроки его нервную систему, расшатало старые нейронные связи и, судя по всему, создало новые, ранее неведомые и посему плохо управляемые. Сто миллиардов клеток против полутысячи граммов в пересчете на чистый этанол в день – чья возьмет?
Справедливости ради нужно отметить, что после того, как он бросил пить, управлять
(демоном)
агрессией стало легче. Оказалось, что выход есть – просто-напросто надо примерно двадцать секунд
(закладывать камнями входы и выходы и затыкать в неровные щели жухлую траву)
ничего не делать. Заставить себя замереть. Тогда можно было снова стать самим собой. Мягким, теплым, черт возьми, хорошо хоть не жидким. И, конечно же, добрым.

Максим не думал, что Саша имела в виду именно это. Она никак не могла быть знакома с внутренностями его души, с изнанкой его доброты. Вряд ли в ее словах была насмешка, ведь она не знала его так, как он ее и, тем более, как он себя. Поэтому он воспринял ее слова положительно, засмущался комплименту и, хоть и покраснел, выдержал ее взгляд.
– Спасибо, конечно... Ты не можешь этого знать, мы ведь очень мало знакомы.
– Да, верно, – ответила Саша. – Но я же чувствую. И у меня такое ощущение, что мы с тобой знакомы гораздо дольше, чем один день. Намного дольше.
– У меня тоже. Как будто мы знакомы тысячу лет, – сказал Максим и испугался.
Слишком уж серьезным получался разговор. Его слова походили на еще одну составляющую одного большого признания. Он все еще считал, что время признаний не пришло.
Потому что признание – такая штука, которая не может остаться без ответа.
Потому что признание не может беспомощно зависнуть в пустоте, неуклюже размахивая руками и ногами, как какой-нибудь незадачливый космонавт, глупейшим образом отставший от корабля.
Потому что такая штука, как признание, предполагает такую штуку, как ответное признание.
Потому что Максим не сделал ровным счетом ничего, чтобы заслужить его, он палец о палец не ударил.
Потому что он не мог позволить себе роскошь надеяться на ответное признание только на основании того, что Максим Ковалев существует, и он такой, какой он есть.
Потому что еще рано.
Потому что скоро только кошки родятся, мать их.
Саша тоже смутилась, опустила глаза и принялась изучать свои руки.
Действительно рано. Если она и хочет услышать от него что-нибудь этакое, а Максим страстно надеялся, что это так, то явно не сейчас. Позже. У них впереди вся жизнь, в конце концов. Куда торопиться?
Красный и горячий, примерно как вареный рак – разве что пар не шел – Максим решил попробовать разрядить обстановку и угадал.
– Мне кажется, что все дело в колибри, – выпалил он.
– Колибри?
Саша выглядела удивленной, но на ее лице уже зарождалась улыбка. Самой улыбки еще не было, но была первая фаза – предулыбка – когда губы еще на месте, но уже вот-вот, когда в глазах начинают плясать еще не огоньки, но уже искорки.
– Ну да, колибри, – сказал Максим. – Это такие как пчелы, только птицы. Знаешь, маленькие такие, тропические. Летают, одним словом.
– Я знаю, кто такие колибри. Даже видела по телевизору. Но почему дело в них? И какое дело?
Фаза номер два – полуулыбка. Уголки губ приподымаются, на щеках становятся заметны наброски, карандашные эскизы тех мест, на которых появятся ямочки. Их страшно хочется поцеловать.
– Дело о девственности цветов. Может, их девственность определяется тем, что не всякий среднестатистический колибри, призванный оплодотворять тамошние орхидеи, может найти их. Ну... я имею в виду, как это у них там бывает – всякая там пыльца, пестики, тычинки...
Саша засмеялась. Фаза номер три. Ура.
– Только самые остроглазые и только с самым высоким ай-кью, – сказала она. Отсюда породистость. Вообще-то я не это имела в виду, но как знать, может где-то там, в бессознательном...
– Да-да, – подхватил Максим. – Лежит себе преспокойненько знание во тьме подсознания, лежит, понимаешь, никого не трогает, такое все толстое, самодостаточное, любуется само собой, млеет в нарциссизме. И вдруг его грубо – хвать! – и наружу, к свету, тянут сквозь глаза, пропихивают в голосовые связки. А оно, бедное, не ожидало, не сгруппировалось, и пока его тащат наверх, оно болтается, цепляется боками за углы, больно бьется о стены, оставляет на углах и стенах все свои накопленные лексические цепочки и логические связи. В результате в мир выходит ассоциация – одно-два слова, один-два образа, остальное развалилось, растерялось по дороге, поди найди его теперь. Ищи-свищи.
– Интересно, – сказала Саша. – Звучит необычно.
– Очень интересно. Причем я сам тоже никакое не исключение. И если с твоей девственностью мы... ой!.. Конечно же, не твоей девственностью... ой!.. с твоей...
– Ничего, ничего, я поняла, – снова засмеялась Саша. – Продолжай.
Максим хмыкнул и заулыбался.
– Ну, в общем, если с этой самой, в смысле цветочной девственностью мы худо-бедно разобрались, кое-что взяли с потолка, кое-где подтянули за уши, то я с одной своей ассоциацией никак не могу поладить.
– Ну-ка давай выкладывай. Я у тебя в долгу за колибри, так что давай попробую.
Максим встал и налил кофе в две чашки, положил по две сахара (она пьет с сахаром – это и ежу понятно), подумал и добавил себе еще полторы. Потом очень осторожно подал ей чашку в руки, сел, отхлебнул из своей, обжег губы и сказал:
– Она довольно странная, и возникла совсем недавно. Не то чтобы совсем странная, не то чтобы из ряда вон, они все странные – эти ассоциации, но... но я не могу ничего соскрести со стен, ничего собрать в коридорах. Число двадцать восемь вызывает у меня мысли о смерти. Двадцать восемь – это смерть и разрушения. Я не вижу никакой ниточки, никакого хвоста, чтобы зацепиться. Ничего нет – вроде число как число, вполне симпатичное, между прочим, ровное, некорявое, семью четыре, да и звучит музыкально – двад-цать во-семь. Непонятно, что с ним произошло.
Максим обратил внимание, что когда он произнес слово «смерть», улыбка сошла с Сашиного лица, оно стало – нет, не грустным – но  каким-то сосредоточенным, напряженным, скулы как будто затвердели, и по черной блестящей поверхности кофе, чашку с которым она держала в руках, пошла мелкая рябь.
Может, зря он, может, не стоило продолжать тему? Но что поделать, такой сегодня день, никуда от него не спрячешься.
– Надо подумать, – сказала Саша. – Что такого может быть в двадцати восьми... Так-так... Ничего так сразу в голову не приходит. Разве что четыре недели, двадцать восемь дней, ну и что с этого? Февраль, двадцать восемь дней... такая злая зима, мертвая природа и все такое... Чушь собачья, а не мертвая природа… Что еще... Если ты говоришь – недавно...
– Да, недавно. Если мне не изменяет моя отшибленная память, до вот этих недавних событий я ничего такого не припоминаю. А сейчас – на тебе, двадцать восемь.
– Ага, значит, после взрыва, – продолжала Саша. – Ну что тут можно придумать... Число было двенадцатое, не двадцать восьмое. Может быть, на часах – одиннадцать двадцать восемь, не помнишь? Нет? Ладно, что еще?.. Ох, не хотелось еще раз об этом, но... Жертв было тридцать шесть, но первоначальная информация – та, что я слышала в новостях – по-моему, как раз была что-то вроде двадцать семь... или двадцать восемь. Но ты не мог это слышать. И я не думаю, что пока ты был без сознания, кто-то нашептывал тебе на ухо... Так что вряд ли... Я не хочу больше вспоминать об этом.
Она рассеянно повозила в кофе ложечкой, хотя Максим уже размешал сахар. И кажется, Саша это видела. Она подняла на него глаза – большие, темные и тяжелые.
– Не будем больше об этом. Потому что там тоже были дети. И одна девочка умерла вчера, прямо здесь, в нашей больнице. Не будем больше об этом, потому что я сыта по горло, я не хочу еще раз обсуждать кое-чьи деяния, вернее, злодеяния. С ним уже покончено. Не хочу.
– Не будем, – согласился Максим. – Тем более что я уже думал почти обо всем том, что ты сказала. И о феврале, и о времени. Я даже вспомнил двадцать восемь героев-панфиловцев. Они тоже не подходят. А про девочку я тоже слышал. Филь мне говорил. Нет, правда, теперь правда – он сказал. Как тебе вообще Филь – не кажется каким-то особенным, никаких не замечаешь в нем странностей? С твоей сменщицей, Мариной, у него нет никаких отношений? Не хотел бы прослыть сплетником, но у меня возникли кое-какие подозрения.
– Не знаю насчет Марины. – Саша потянулась за наполеоном. Вот и славно. – Мы с ней вообще-то не подруги, так, разговаривали несколько раз. В последние три дня она действительно какая-то дерганая. Не буду врать, не знаю, в докторе дело или нет. Может быть, в семье что – семья большая, муж и трое детей. Старшему, кажется, шестнадцать.
Она откусила от пирожного, держа его между большим и указательным пальцами, предоставив взору Максима жемчужный ряд зубов и даже на мгновение – кончик языка. Пока она жевала, Максим подумал, что здорово вот так – наполеоны в любое время и при любых обстоятельствах. А еще здорово – когда вот так чуть-чуть виден язычок.
Она положила пирожное обратно на тарелку, облизнула палец, смахнула с губ крошки и сказала:
– Вкусно. Скоро в дверь не пролезу. Ты бери, не стесняйся. Одно можешь смело есть, трех мне должно хватить. А что касается Борис Борисыча, то специалист он что надо. Личность известная, хотя внешне и несимпатичная. Похож на жабу... Ой!
Саша закрыла рот ладошкой. Под глазами пробежали веселые морщинки.
– Ой! – повторила она. – Но ты же не скажешь никому, правда? Тогда я не скажу, что ты меня грубо домогался и, так и быть, не подам на тебя в суд.
– По рукам! – ответил он.
Саша протянула ему руку ладонью вверх, и он уставился на нее в недоумении. Потом сообразил и легонько ударил по ней своими пальцами. По рукам.
– Взять хотя бы то, что доктора, говорят, пару месяцев назад приглашали на какой-то симпозиум. Аж в Турцию. Правда, он не поехал. Кипятился, говорят, не на шутку, орал, ругался – чему, мол, его, цивилизованного и набожного человека, могут научить эти антихристы. Да, вот этим наш доктор Филь славен – своей суперрелигиозностью. У него на столе в кабинете стоит огромное бронзовое распятье. Оно, наверно, килограмм пятнадцать весит. Я как-то приподнимала, когда он выходил. Тяжеленное, еле оторвала. И еще я читала в газете, что он финансирует одну секту с каким-то воинственным названием. Сейчас не помню точно – или «Стражи Иисуса», или «Стражники Иисуса», в общем, что-то такое, какая-то... Ты чего не ешь?
– Я потом. Ты продолжай, – сказал он и отхлебнул еще кофе. Уже не такой горячий.
Она с сомнением покачала головой:
– Как бы тебе не опоздать. Трех мне, конечно, хватит, но когда останется одно – как знать? Как делить?
От пирожного еще оставался большой кусок, но Саша все равно затолкала его в рот целиком. Потом виновато посмотрела на Максима и стала стряхивать крошки – теперь с халата.
– Ну фот! Ефё и нафинячила, – с трудом сказала она и попыталась ногой загнать просыпавшиеся крошки под кровать. Заниматься этим в туфлях на высоком каблуке было крайне неудобно.
Какая же она хорошенькая! Порой она вела себя как малый ребенок, но от этого вовсе не выглядела глупой, от этого ее хотелось
(трахнуть вижу хочешь трахнуть ее сынок засадить ей как следует)
обнять – сильно, но заботливо и нежно. Ее хотелось поцеловать. В губки. Сейчас, наверно, у нее очень-очень сладкие губки.
 Она расправилась с огромным куском наполеона и снова обрела способность внятно разговаривать.
– Что я еще могу тебе сказать о Борисе Борисыче Филе? В обычной жизни он занимается только мозгом. Это сейчас, после теракта, к нам привезли и дедушку, и других. Развезли кого куда, впопыхах, а у нас были свободные места. Что еще... Еще он блюдет дисциплину. Он блюдет, а мы соблюдаем. Может, это не так уж и плохо, но, как мне кажется, он все же перебарщивает. Распорядок дня чуть ли не посекундный, все его указания должны выполняться с точностью до миллиметра. Это немного утомляет.
– А что с наказаниями за неповиновение? – спросил Максим.
– Наказаниями? – искренне удивилась она. – Как это – наказаниями? Как он может наказать? Ну, покричит... Может уволить, наверно. А что еще? Больше ничего.
– Ясненько. Так-так... Что же еще я хотел узнать о докторе Филе, который светило, но на вид – жаба жабой... Что насчет... Что насчет, скажем так, сексуальной агрессии? Нет повода подать в суд на него? Ты извини, что я спрашиваю, может, я тебя обижаю, но... такое же бывает... а учитывая его положение и окружение... властное положение и прекрасное окружение...
Саша изучающе посмотрела на него. В него. Он попытался отвести глаза, но она коснулась рукой его скулы и привела его взгляд в исходное положение. Похоже, она опять хочет утопить его. Или даже растворить. Он не против.
– Ревнуешь? – спросила она. Берега не видно, не видно даже в телескопы. Он лениво барахтался в океане размером со Вселенную. – Или боишься?
Удивительнейшее дело – она все еще притрагивалась к его лицу, а он, хоть и пускал пузыри в центре гигантского синего простора, но чувствовал ее тонкие пальчики. Все его нервные окончания, как по команде, бросили свои дела и сбились в кучу в месте прикосновения.
В два приема он набрал в грудь ярко-синего воздуха и прошептал:
– Скорее, второе. Я боюсь.
– А ты не бойся. Не надо. Борисыч, было дело, смотрел на меня пару раз как-то задумчиво – какой-то странный взгляд, будто он не достает до тебя – но все же я не думаю, что он опасен. А если вдруг что, я как-нибудь справлюсь. Может, я не очень сильная, но скользкая, и ноги быстрые – это точно.
Саша отпустила его лицо – только сейчас, проведя пальцами вниз по щеке.
– А если уж что, то звони мне, – сказал Максим.
– А если уж что, я позвоню тебе, – отозвалась она.
Эхо. То самое эхо.
– Обязательно звони.
– Обязательно.
– Обещаешь?
– Обещаю.
– Нет, правда. Я дам тебе номер. Телефон у меня все время с собой.
Максим похлопал себя по штанам пижамы.
– Только не сейчас, – сказал он. – Был в джинсах, черт побери! Теперь ни джинсов, ни телефона. Как ты думаешь, Филь по нему не звонит?
– Не ругайся. Если был в джинсах, то значит, здесь. Отдадут завтра вместе с одеждой. Ну, говори. Я не буду записывать, запомню.
– Девяносто два, восемьдесят два, восемьсот двадцать восемь.
Саша пошевелила губами и спросила:
– Ты что, серьезно?
– Серьезен, как никогда. С чего бы мне шутить?
– Не, я не об этом. – Она нетерпеливо махнула рукой. – Ты что, всерьез не замечал, что в твоем номере – три раза по двадцать восемь? Но, в общем-то, толку мало... Вряд ли это что-то значит.
Вот те на! Девять – двадцать восемь, двадцать восемь, двадцать восемь!
Как такое может быть?!! Едва ли этот номер мог быть как-то связан со смертью (никогда, слышишь, НИКОГДА не набирай на телефоне «28» три раза подряд, если хочешь дожить до старости), но это было дико. Такого просто не могло быть. По отношению к нему это было просто-таки неправдоподобно.
Вы, конечно, можете утверждать, что негры – белые, что Земля – параллелепипед, что бог дал, потом грубо взял, и это – нормально, и что Максим Ковалев, сын математика, не замечает цифровых комбинаций. Можете-то можете, но вот кто вам поверит? Максим не просто замечал комбинации цифр, он искал их, находил и всячески забавлялся с ними.
На работе цифры были неинтересные – почти сплошные нули, а вот номера телефонов были лакомым кусочком. Вроде как наполеоны для Саши. В записной книжке его телефона не было ни одного спасшегося номера – номера, с которым он не проводил бы своих мысленных манипуляций.
Он переставлял цифры местами, группировал их, складывал, вычитал, умножал, возводил в степень, безжалостно делил и составлял ряды. В каждом телефонном номере были свои логика и гармония, своя геометрия и песня, а тут... Может, это вообще не его номер? В таком случае, почему он, не задумываясь, продиктовал его Саше?
Максим еще немного поворошил память и пришел к выводу, что номер – его. Загадка номер икс чудного дня четырнадцатого, летнего месяца июня, года две тысячи пятого. Максим Ковалев, сын математика, обладал шикарнейшим номером телефона и напрочь забыл об этом. Забыл так, как будто и не знал.
Саша потрепала его по волосам и сказала:
– Ты чего? Чего пригорюнился, добрый молодец? Что низко голову повесил?
Максим очнулся от невеселых дум и слабо улыбнулся ей:
– Да нет, ничего. Просто сегодня очень-очень, прямо-таки сверхнеобычный день. Сегодня я узнал много нового, но, похоже, забыл немало старого.
– И что же это ты такое забыл? – спросила Саша, встала и, задев его колено своим, села рядом. – Ты не возражаешь? Сиди, сиди, не суетись. Места хватит.
Он замер на несколько мгновений.
Какая-то сказка. Теперь он не только видел ее глаза, теперь ее чудесные волосы почти касались его плеча, а ее нога – его ноги, и еще он чувствовал ее запах. Сладкий запах. Не косметики, не коллекционных духов и дорогущих туалетных вод, а ее сладкий запах.
– Есть кое-какие мелочи, – сказал он. – Да и не мелочи тоже. Начнем с того, что я забыл… Вернее, мне кажется, что я вообще этого не знал. Я имею в виду то, что у меня в номере – три раза по двадцать восемь. Сам номер помнил – а это... Я забыл, а вернее, был уверен, что это не так, что в фамилии Шумахер – две буквы «м». Но это все ничего. Это ничто по сравнению с тем, что я забыл еще. Не знаю, как это звучит, как ты это воспримешь... Мне сказали, что у меня есть четырехлетний сын. Источники этой информации настолько разные, они настолько далеки друг от друга, что у меня нет оснований сомневаться. Я его совершенно не помню. То есть – вообще. Ни как он родился, ни как он рос, ни какой он сейчас. Я даже не решил, радоваться мне или грустить. Я его не знаю.
– Не может быть. Так не бывает. – Саша мельком глянула на его руки. Возможно, она хотела лично удостовериться в законности рождения его сына. Хотя, по словам Филя, она была в курсе. – Тряхнуло тебя, конечно, будь здоров, но я еще могу понять, если бы ты забыл все или, например, от сих до сих, какой-то период времени, а так... Слишком странно.
Максим быстро, чтобы она не поймала его взгляд с поличным, посмотрел на ее правую руку, а потом на свою. Он не носил кольца. Она тоже. Он не носил кольца, потому что так и не смог к нему привыкнуть – оно жало и резало палец. Почему Саша не носила кольца, он не знал. Он не мог почувствовать, замужем она или нет, хотя точно знал, что кофе она пьет с сахаром.
– Я замужем. Я замужем почти восемь лет, – сказала она, потирая основание безымянного пальца. – А кольцо я не ношу, потому что не могу к нему привыкнуть. Режет палец. Я вообще не ношу колец. – Саша повернула руки ладонями вниз и посмотрела на свои пальцы. Не на него. – Мы не могли не пожениться. Когда мы начали встречаться, мне было одиннадцать, а ему – шестнадцать. Тогда он был моим богом, а я – его маленькой восхищенной рабыней. Сейчас он торгует наркотиками, пробует их сам, а я – его жена, женщина при нем. Но я не думаю об этом слишком много: хорошо это, плохо это... Так есть. Так всегда было. И наверно, так будет.

;






ГЛАВА 13

Максим не испытал сильного шока. Только весь сжался, напрягся, затвердел под кожей. И мир не поплыл перед его глазами, сделал только один ленивый взмах – вверх-вниз – и угомонился.
Хоть он и не чувствовал ее замужества, не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы сделать элементарное умозаключение. Вероятность того, что самая прекрасная женщина в мире в двадцать четыре года не замужем, стремится к нулю.
Но одно дело – презирать близкие к ста вероятности, и совсем другое – столкнуться с фактом, жестким, как металлическая балка.
Одно дело – лелеять надежду, другое – знать правду, не так ли, Мэд Макс?
Ты только не вздумай ревновать ее, ты не имеешь права, ты же не ревнуешь ее, верно? Ведь то, что ты хочешь ВЦЕПИТЬСЯ ЕМУ В ГОРЛО И ДЕРЖАТЬ, ДАВИТЬ, СЖИМАТЬ до тех пор, пока он не сдохнет, как пес, или пока не помрешь ты сам – это ведь не ревность.
Это ведь не ревность. Это ведь просто так.
Оп-па-па!
Только вот этого не надо, Мэд Максик! Тебе нужно сейчас же, мгновенно вытрясти песок из глаз, взять себя в руки и прекратить так часто и порывисто дышать.
А самое главное – не вздумай пустить слезу. Оно, конечно, понятно – песок жесткий и колючий, забился под веки и скребет глаза, но ни в коем случае не пускай слезу, опозоришься похлеще, чем Пугачева на Евровидении.
Максим старался изо всех сил. Он стискивал зубы так, что трещала эмаль, он уговаривал легкие дышать глубоко, он напоминал себе, что и так все прекрасно знал, вернее, предполагал и был готов, он щурился и пытался отвлечься, считая цветочки на своей чашке с кофе.
Цветочков было шестнадцать – четыре больших и двенадцать маленьких. Ну подумаешь, муж – при правильном подходе препятствие мелкое. Максим же собирался быть сильным и уверенным. Победителем, черт возьми!
Одно дело – собираться быть победителем, другое – быть им. Собираться быть и быть – как белое и черное.
Черное. Черный кофе, – старательно думал он, – это такой напиток, на самом деле он никакой не черный, а просто очень темно-коричневый, в Бразилии кроме кофе есть еще Амазонка, Рио-де-Жанейро, дикие обезьяны и Копакабана, а последний КВН, который он смотрел, был действительно – обхохочешься, а этот сраный наркоман трогает ее, лапает, причем довольно часто, и считает, да и многие считают, что сраный наркоман имеет на это право.
Иметь штамп и прошлое – это еще не иметь право.
Сволочь!!!
Почему хреновая судьба оказалась такой уродливо несправедливой, почему она в очередной раз втаптывает его в дерьмо, но все, конечно, исправимо, если силен и уверен, но восемь лет есть восемь лет, кто знает, кто знает, имеет ли хоть что-то значение, если перед тобой твоя женщина? Имеют ли значение кофе, наркотики, дикие обезьяны, супружеская постель, несправедливость? Имеют? Может нет, а может да.
А может, стоило запрокинуть голову. Наверняка стоило. Стоило понизить уровень, но теперь – поздно.
Постель.
Руки.
Вздохи – вдохи и выдохи.
Взгляды.
Дальше – хуже.
Слюна, пот.
Слабость.
Энер-гичность.
Стон, вздох.
Еще взгляд – и опять не ему.
Ревности нет, нету ревности – есть боль. И теперь есть слезы. Вообще-то Максим думал, что слезы – это просто соленая жидкость определенного химического состава.
Да, но в этих еще боль и злость. Хлорид боли и гидрокарбонат злости. Ровно пополам.
Первая слеза качнулась на реснице, обожгла веко и – плюх! – упала в кофе, в темно-коричневый кофе, утонула, пустив к краям концентрические волны.
Вторая миновала чашку и разбилась насмерть о голубой линолеум – клякса и кругом маленькие брызги, некоторые – на струйках-веревочках.
Потом третья и четвертая, потом еще одна и еще одна.
Он вздрагивал в плечах, жмурился, коротко заглатывал воздух и выпускал его между пластинок зубов, как кит, цедящий планктон. Он не хотел выглядеть глупо и жалко, он собирался выглядеть уверенно и отважно, но не смог, потому что собираться и быть – это белое и черное, и теперь он не располагал выбором. Он вызывал жалость. Оставалось только безвольно ждать, будет это жалость-отвращение или жалость, которая чем-то так похожа на любовь.
Ответ не заставил долго ждать. В его сузившемся и промокшем поле зрения появилась Сашина рука, и очередная соленая капля попала ей на запястье. Только бы не остался ожог. Она забрала у него из рук кофе, поставила обе цветастые чашки на поднос, повернулась к нему, присела на корточки и взяла в ладони его лицо. Потом долгим, внимательным и очень серьезным взглядом посмотрела ему в глаза. Нашла она в них что-то или нет – Максим не знал, но после этого она привстала, обвила руками его шею, подтянула голову и крепко прижалась своей щекой к его щеке. Его шморгающий нос уперся в белоснежный воротник. Он чувствовал, что она слегка покачивает головой, и мягкие волосы щекотали ему лицо.
– Что ты, Макс, что с тобой, – зашептала она прямо ему в ухо, жарко касаясь его губами. – Не надо так, Максим. Не надо так, прекрати, пожалуйста, ну что ты хочешь, чтобы я сделала? Я же с тобой, я сейчас с тобой, завтра будет только завтра, а может быть, завтра вообще не будет. Кто знает, может быть, завтра не бывает. Может быть, сегодня ночью – это всегда. Может, я буду с тобой всегда.
Она замолчала.
Максим прекратил плакать. Он сидел одуревший и ужасно слабый, ватный, лицо полыхало. Саша потихоньку выпрямилась и, освобождая его голову из объятий, нежно провела ладонью по шее. Потом легкими прикосновениями руки вытерла слезы ему и быстрым, едва уловимым движением смахнула с глаз свои. Но он все равно заметил.
Она стояла перед ним сногсшибательно, ошеломляюще прекрасная, а он не решался встретиться с ее удивительными глазами – ему было чрезвычайно неудобно за свою слабость. Воспоминание о волшебном объятии защемляло ему грудь и мешало дышать. Ухо и щека горели огнем. «Может, я буду с тобой всегда» больно стучало в мозг. Он пребывал в совершенно разобранном состоянии и не представлял, что делать дальше.
– Посмотри на меня, – прошептала Саша.
– Нет, – заупрямился он. – Я не могу. Я не должен был...
– Посмотри на меня, пожалуйста, – сказала она, не повышая голоса. – Я прошу тебя.
Сейчас ты подымешь свои красные воспаленные глазенки, Мэд Максик по прозвищу Вий, а она расхохочется тебе в лицо и скажет: «Ну ты и придурок, Ковалев, ну ты и тряпка, мать твою! Господи, да что же ты за размазня такая! Ты что, Ковалев, не слышал, тебе мама в детстве не говорила, что мужики – это не слезливое дерьмо, а сильный пол?!!».
И тогда он сразу умрет.
Отвратительная, мерзкая и страшная мыслишка. Он медленно, боязливо поднял голову, посмотрел на нее и сказал:
– Честное слово. Я не знаю, как такое могло...
Она приложила палец к губам.
– Тс-с-с-с... Подожди. Я знаю, что ты скажешь. Так что тихо.
Из ее переполненных глаз выбежало по слезинке. Одна, через секунду – вторая. Саша не тронула их. Она позволила им делать все, что им вздумается.
– Лучше я скажу тебе. Ты молчи. Тебе могут показаться странными мои слова, но у тебя сегодня так и так необычный день, ты же сам говорил. У меня, оказывается, тоже. Ты считаешь, что мужчине не к лицу плакать, слезы – это слабость, а мужчине не пристало быть слабым. Возможно, ты прав. Почти всегда так оно и есть. Но я, Максим, хочу сказать тебе за них спасибо. Спасибо за то, что ты плакал. Слезы – это слабость, но человек не бывает сильным всегда, так что и не думай стыдиться. Слезы, как и смех, иногда говорят больше, чем любые слова. А если и не больше, то честнее – это точно. – Она помолчала и посмотрела, поджав губы, куда-то далеко, за стены больницы. – И я скажу тебе еще одну вещь. Думаю, тебе надо это знать. Из-за меня, Максим, никто никогда не плакал с третьего класса школы. По крайней мере, я ничего об этом не знаю. Это очень... очень непривычно... Я чувствую, что не просто существую, не просто я есть – и все, а что мое существование, то, какая я, что я делаю и о чем думаю, небезразлично другому человеку. Это... это... это ужасно важно. Разве бывает что-нибудь важнее?
На соседней кровати зашевелился и захрипел старик.
Саша встала, подошла к нему, посмотрела в лицо, в закрытые глаза и ничего не стала делать, только поправила одеяло и что-то покрутила на капельнице. Максим даже не посмотрел, что именно. Он напряженно размышлял, как такое могло получиться.
Прекраснейшая девушка планеты, женщина, которую он давным-давно любит и из-за которой жестоко страдает, по ее словам, недополучила внимания и заботы. Такое возможно? Да. Такое возможно, особенно если учесть то, что один ублюдок, злейший враг Максима, однажды узурпировал власть над ней и отсек ее мир от внешнего железным занавесом.
Но родители? Куда смотрели родители?! Они что, не встревожились, не заметили, как вонючий подонок начал виться вокруг их одиннадцатилетней, подумайте только, одиннадцатилетней дочери?! Или она и им была безразлична?
– Старик по всем прогнозам не дотянет до утра. Умрет через два-три часа.
Саша прервала его мысли. А потом она ответила на его незаданный вопрос, который еще только формировался, доходил в его мозгу:
– Мои родители тоже умерли. Маму сбила машина, когда мне не было и двух лет. Какой-то пьяный малолетка въехал на автобусную остановку. Ее и еще трех человек. Я ее почти не помню. Только руки… Может, я это все позже придумала, но мне кажется, что я помню, как она гладила мне лоб. И волосы. Руки были большие, мягкие и теплые.
Она криво улыбнулась, нижняя губа задрожала, и еще две слезинки повторили путь первых, пробежали по непросохшим дорожкам.
– Я поплачу чуть-чуть, – выдохнула она. – Я уже очень давно не плакала по ней. У меня от нее совсем ничего не осталось, кроме рук и еще вот этого.
Она достала из кармана часы, протянула Максиму и снова села рядом с ним.
– Есть, конечно, еще фотографии, но их мало, и эта – самая лучшая.
Он посмотрел на часы. Они были тяжелые, серебряные, на одной стороне – мучительно изогнувшийся дракон, на другой – гравировка «М.К.С. от коллег, 1980». Максим открыл их и на внутренней стороне крышки увидел черно-белый снимок.
На нем была запечатлена редкой красоты молодая женщина с длинными черными волосами, такая же темненькая кудрявая девчушка с пухленькими щечками, и мужчина лет тридцати в светлой рубашке с небрежно расстегнутым верхом и в очках в тонкой оправе. Незнакомый молодчина-фотограф очень удачно остановил мгновение: женщина на снимке смеялась, кося глаза в сторону дочки (Саша просто не могла не вырасти красавицей с такой мамой), сама девочка, обняв мать за шею, уткнулась губами и носом ей в щеку, а мужчина – не иначе, М.К.С. – в свою очередь целовал девочку в макушку, при этом стараясь заглянуть в объектив.
Семья – новая, сияющая и счастливая.
Кое-кому это не понравилось. Кое-кому показалось, что это – лишнее. Кое у кого свои, особенные взгляды на этот мир и на распределение в нем счастья.
– Папины, – сказала Саша. – Коллеги подарили на день рождения. Папа был хирургом в травматологической. Да в общем-то, какая разница, кем он работал. Как будто это что-то значит... Он был моим отцом. Да что я такое говорю, я просто дура набитая, да?
Максим не придумал ничего лучшего, чем помотать головой. Шалтай-болтай. Болванчик с шарниром в шее.
– И я любила его, да, любила, несмотря ни на что, и он, я так думаю, любил меня, но нам было тяжело это делать. Это была очень трудная любовь. После... после... после несчастного случая с мамой он стал пить, хотя до этого вообще язык не мочил, как выражалась бабушка. Моя бабушка, папина мать, пришла жить к нам, чтобы помогать ему, но когда мне исполнилось шесть, она забрала меня к себе. То есть – насовсем. Папе было совсем плохо – он совершенно спился, естественно, не мог больше работать, но его не выгнали на улицу. Посадили ночным сторожем при больнице. Он приходил с работы пьяным, пил еще и бредил новым домом. Говорил, глядя сквозь меня, что он построит большой двухэтажный дом с верандой и садиком, а в садике – обязательно вишня, и мы все втроем будем там жить одной дружной семьей. Я думала тогда, что он имеет в виду бабушку, но бабушка бросала на него укоризненный взгляд, и тогда он начинал плакать... А однажды, когда мне было девять, он в очередной раз пришел к нам в гости – еле лыко вязал, а время было уже позднее, я уже ложилась спать. И тогда он здорово напугал меня. Это был единственный раз, когда он напугал меня, но это было по-настоящему страшно. Я уже почти засыпала, когда он зашел ко мне в комнату, встал рядом с кроватью – от него разило ужасно – и зашептал: «Танюша... Танюша...». Мою маму звали Таня. Мне как-то не по себе стало, и я решила притвориться, что сплю. Но он схватил меня за плечи, стал трясти и говорить: «Да что ж ты, Танюха, дуришь, ты чего это притворяешься? Саньке уже пора в детский сад, а ты все спишь и спишь! А ну-ка, подъем!». И трясет. Я перепугалась, сейчас, конечно же, я вряд ли испугалась бы, но тогда мне было только девять лет. Мне было больно – он вцепился пальцами мне в плечи, и глаза у него были страшные – красные, воспаленные и очень... старые... хотя ему было всего тридцать девять. Я  заорала: «Я и есть Саша!» – мне не очень нравилось, что он меня Саней называл, но это неважно. Он тогда оскалился, потом как-то так скрипуче засмеялся, замотал головой и сказал: «Ха, Танюша, а ты у нас шутница, шутница ты моя сладкая, а кто же тогда там в кроватке спит?» – и пальцем показывает. Никакой другой кровати у бабушки не было... А потом он орал, что не надо притворяться спящей, не надо притворяться мертвой, он кричал, и слезы просто градом катились по его лицу, и в конце концов прибежала бабушка. Поохала, попричитала, Миша, Миша, прекрати, похватала за руки, а потом вызвала скорую, и его забрали. Вели к выходу, а он рыдал в голос и просил, чтобы его не увозили от его любимой Танюшки... Но ты скажи мне, Максим, значит ли это, что он был слабаком, ты скажи, значит?.. Да никогда!!! Да никогда в жизни я не назову его слабаком и никому не позволю, а если кто-то назовет его слабаком, я не знаю... Я НЕ ЗНАЮ! Я ЕМУ ГЛАЗА ПОВЫРЫВАЮ К ЧЕРТЯМ СОБАЧЬИМ!!!
Она еще немного поплакала и сказала уже спокойнее:
– Нет, он не был слабаком. Он был сильным, но кто-то оказался сильнее его. Раздавил, как муху. И я никогда не осуждала, и никогда не буду осуждать его за то, что он стал таким, каким стал. И если он сделал так или, наоборот, чего-то не сделал – значит, все правильно, значит, так было нужно. Это было его решение, решение взрослого мужчины и моего отца, и я уважаю это решение и люблю его. Его не вылечили ни время, ни врачи – он умер шесть лет назад от сердечной недостаточности. Когда я узнала причину смерти, мне показалось, что название на редкость подходящее. Недостаточность в сердце...
Саша снова скривилась, но на этот раз сдержалась.
– Я не хочу, Максим, – сказала она с горечью, – чтобы люди жили вечно. Я просто хотела бы, чтобы дорогие мне люди жили долго и как можно более счастливо. Разве я хочу так уж много?
По-моему, ты хочешь слишком мало, моя Сашулька, – подумал Максим. Если мы в мыслях вернемся на пару часов назад и на секунду представим себе, что бог все-таки существует, то ты просишь слишком мало. Он твой самый крупный должник, он так глубоко погряз в долгах перед тобой, что ему в век не расплатиться. Ни в век, ни в вечность. Если бы бог существовал, то уже давным-давно пришло бы его время заискивать с тобой, валяться в твоих красивых ножках, целовать твои следы и выполнять желания твоего левого мизинца. Потому что он взял у тебя очень, очень много. Если б только он существовал. Мы бы уж его взяли за глотку. Мы бы уж его поприжали.
Очередная условность, Мэд Макс, разрази тебя гром. Сплошная сослагательная размазюлина, одни только «если бы» да «мы бы». Что бы было бы если бы мы бы были бы трехголовыми великанами? Существуют (или не существуют?) такие вещи, которые либо есть, либо их нет, и стенать, призывая на помощь условности – удел тех самых слабаков, гиблое дело. Можно крепко увязнуть в нереальном мире БЫ. Так и будешь остаток жизни подпирать плечами небо и гневно трясти тремя головами, убеждая бога вернуть должок.
Максим не стал ничего говорить. Он подумал, что вряд ли его Сашулька ждет от него полезных советов, конкретных планов и реальных действий. Просто много смерти кругом, несчастий много – вот и переполнило, хлещет фонтаном; здесь теперь и прошлое, и настоящее, отсюда и вопросы о прошлом и грядущем, вопросы, на которые заведомо нет ответов.
Он просто придвинулся к ней поближе, мягко и осторожно, чтобы не разбить, обнял рукой за плечи, и она с готовностью прильнула к нему и положила голову на грудь. Удивительно, какая она была тоненькая, хрупкая и нежная – маленькая птичка. Как она собиралась сопротивляться Филю – непонятно. Может, не чувствует опасности? Ничего, он чувствует за двоих. Он позаботится о ней. Только пальцем тронь, гнида, только тронь!
Максим заглянул ей в глаза. Печальные и задумчивые, безумно красивые, они опять смотрели в какую-то далекую, одной только ей видимую даль. За девятью морями, за десятью горами.
– Смешно, – сказала она и на секунду сморщилась, повела губами. Не улыбка, скорей гримаса. – Хотя нет. Не смешно. Когда я была маленькая, я думала, что все иначе. Я думала, что все можно изменить, можно развернуть время и пройти путь заново. Примерно к трем-четырем годам я начала понимать, что что-то не так. Что я другая. В детский сад почти за всеми детьми приходили мамы, за мной – все время бабушка. Мне пришлось спросить у нее, где моя мама. Она несколько дней отмалчивалась, а когда, в конце концов, показала фотографию и сказала, что бог захотел, чтобы моя мама была с ним на небесах, что она не вернется ко мне, я не поверила. Мне казалось, что если я очень сильно захочу, то мама опять будет со мной. Может, не сразу, но если я буду желать этого изо всех сил, честно и каждый день, то она когда-нибудь непременно вернется.
Саша поежилась. Минус двадцать восемь. Максим прижал ее посильнее и накрыл ее руку своей.
– Некоторые дразнили меня. Некоторые дети, я имею в виду. Детишкам частенько не хватает такта. Я уверена, не со зла, какое в детях зло, просто дети есть дети – что видят, то и говорят. У Маринки хомячок, у Пети желтая дурацкая панамка, Ваня – очкарик, а у Саши нету мамы. События одного масштаба. Я очень хорошо помню, как в старшей группе (мы были жутко взрослыми – по целых пять лет) близнецы Вадик и Владик при любом удобном случае подбегали ко мне, тыкали пальцами в живот, толкали и кричали наперебой: «Ну, где твои мамка и папка?». И еще какой-то стишок, что-то вроде «У Сашки нет мамашки, Сашка, где мамашка?». Влетало им от воспитательницы будь здоров, но они все равно не унимались. Видимо, Петина панамка волновала их меньше... А я даже не плакала, хотя и было обидно. Потому что если заплачу – ничего не получится. Садилась одна, подальше от всех, и старалась захотеть сильнее, чем обычно, жмурилась, сжимала кулаки, а потом долго-долго смотрела в окно. Во дворе росло большое дерево с дуплом, из-за него не было видно калитки...
Она пошевелила рукой, взяла Максима за два пальца – совсем как ребенок берет взрослых – стиснула, и зашептала скороговоркой, так резко вдыхая воздух в паузах, что эти вдохи походили на всхлипы:
– И я ждала ждала отчаянно прилипала носом к стеклу и просила просила просила чтобы из-за дерева появилась не бабушка а мама в белом платье или красном чтобы помахала мне рукой и прошла по дорожке среди клумб и махала мне и махала и улыбалась... И когда она зашла бы я бы побежала ох как я быстро бежала бы а она сидела бы на корточках и протягивала мне руки и тогда все замолчали бы и Вадька и Владька и вообще все-все-все... И я бы тогда вцепилась в нее сильно-сильно и никогда-никогда не отпускала бы но приходила бабушка опять опять все время бабушка а мама нет и мне оставалось только молиться по вечерам бабушка научила я только немного переделала по-своему и молилась и просила потому что бог все может всё-всё но мама почему-то не приходила не возвращалась... Не приходила и так прошло уже четыре года и мне помню уже было девять но я не прекращала сколько же нужно времени чтобы докричаться чтобы он услышал меня но я не плакала большие хорошие девочки не плачут только совсем немножко и только в подушку...
Лезвия ногтей впивались ему в пальцы. Ресницы задрожали, она несколько раз моргнула, посмотрела на их свившиеся руки, на Максима, и слегка ослабила хватку.
– Подростком я потихоньку стала подозревать, что мир не совсем такой, каким мне его объяснила бабушка. В нем не оказалось места чуду, во всяком случае, для меня. Мне казалось ужасно несправедливым и обидным, что всевидящий и всемогущий не заметил меня, а если и заметил, то проигнорировал. Почему Лазарю можно, а маме нельзя? Кому тогда еще можно, для кого не жалко? Разве Лазаревы родственники просили его сотворить чудо, просили несколько раз в день? Они делали это в течение пяти лет подряд? А я – да. Я тысячи раз молила его о не таком уж большом, по его меркам, чуде, я каждый раз была искренна и каждый раз верила, но так ничего и не дождалась. Я растерялась, я никак не могла найти ответа на вопрос – почему он жадничает, почему мучает меня, и по каким признакам производит отбор? Я не могла понять, ну никак не могла – если он сделает это для меня, ему что – убудет? Он же всемогущий! Впервые моя вера пошатнулась именно тогда, но сегодня – это уж слишком, все, конец! Это, конечно, неплохо с той стороны, что внесена ясность, что стоят все точки над «i», но с сегодняшнего дня мне придется начинать новую жизнь. Я теперь одна, и мне нужно справляться со всем самой... Что ж, буду пробовать. Новая жизнь – это еще не обязательно плохая. Ничего страшного не произошло, просто мир изменился. Если черное стало белым, я не могу продолжать считать, что оно черное. Это... это просто глупо.
– Я помогу тебе, – сказал Максим. – Еще не знаю, как, но обещаю, что помогу. Ты слишком маленькая и хрупкая, чтобы так вот запросто оставить тебя одну.
Она повернула к нему голову. Их лица разделяли считанные сантиметры.
– Спасибо. Ты хороший, Максим. Я уже говорила тебе это. Но ты на всякий случай не обещай мне ничего – вдруг завтра тебе не захочется того, что хочется сегодня. Да, пока здесь ночь, волшебница-ночь, но ведь наверняка скоро будет день. Что, если днем ты передумаешь, но окажется так, что ты уже обещал? Что ты тогда будешь делать?
Саша заметила, что он собирается протестовать, быстро подняла руку и приложила сжатые пальцы к его губам.
– Подожди... Тихо... Не надо возражать, не надо обещать. Так как есть – уже хорошо. Не говори ничего. Я понимаю тебя, я хочу верить тебе и верю, но если... нет, ты не обманешь, но вдруг если... Понимаешь, кто знает, что будет завтра, каким оно будет, и будет ли вообще. Белое завтра снова может стать черным независимо от тебя. Не обещай. Мне хорошо. То, что я плакала, совсем не значит, что мне плохо. Мне было плохо, а теперь мне хорошо. Если бы я не умела прятать боль, меня бы здесь просто не было, я бы просто не смогла выйти из дома.
– Хорошо, не буду, – согласился Максим. – Но мой телефон уже у тебя, вряд ли ты его забудешь. Если что, всегда сможешь узнать, вру я или нет.
– Обязательно. А теперь закрой глаза.
– Зачем? – удивился он.
– Зачем, зачем. Не глупи. Сюрприз.
– Рот открывать надо?
– Рот? – Саша на секунду задумалась. – Аа-а, рот! Нет, пожалуй, рот можешь не открывать. Только не подглядывай.
Рука Максима скользнула с ее плеча, и он послушно зажмурился. Сильно зажмурился, до разноцветных кружков. Саша зашевелилась, заерзала, зашуршала халатом, коснулась пальцами его лица и поцеловала в одну щеку, потом в другую, рядом с носом.
Ее губы были нежными, мягкими и влажными, а дыхание – теплым и чистым. Второй поцелуй явно задержался, замешкался, и Максим открыл глаза. Он не мог, не имел права не увидеть этого.
Саша, не убирая губ, опустилась чуть ниже, и их глаза оказались точно напротив – абсолютное, полное визави; их брови прижимались друг к другу, а ресницы грозили перепутаться.
– Подглядываешь? – шепнула она, коснувшись его губ своим дыханием.
– Точно, – ответил он и потянулся губами к ее губам.
Сердце бешено скакало в груди, дрожь волнами сбегала с плечей к ладоням и неведомым ему способом возвращалась куда-то в область живота. Максим не мог дышать – легкие отказывались принимать воздух, и тот отчаянно перекатывался, трепетал и колотился во рту и горле.
Еще один-два миллиметра. Не больше.
Она слегка покачала головой и улыбнулась. Он не увидел этой улыбки – все занимали ее огромные глаза, он видел только их, только синь кругом, их взгляды сплавились, перемешались, слились в один, и он подумал, что если так сходят с ума, то он готов. Он не видел улыбки, но почувствовал ее своими губами.
Как же они были близки. Он почти физически ощущал бешеную энергетику новой субстанции, образовавшейся в их взглядах, он чувствовал ее дикую необузданную мощь, превышающую бесконечность и равную бесконечности бесконечностей, он видел в ней громадные сине-серые клубы и тугие спирали гравитационных завихрений, он упивался ее совершенством, ее непогрешимостью, он испытывал восторг, близкий к оргазму, от осознания своего участия, он понял, что им не страшен ни Филь, ни муж, ни двадцать восемь Филей и мужей. Это было настоящее чудо, и для этого чуда не нужен был бог. Ее глаза были богом. Ее глаза были сильнее, больше, и гораздо важнее, чем бог.
Саша легонько потерлась носом о его нос, чуть отстранилась, прицеливаясь, и сочно чмокнула его в нижнюю губу. Контакт прервался. Максим выпятил губу, скосил на нее глаза, потрогал, словно не веря произошедшему, и почувствовал, что снова может дышать. Воздух, показавшийся ему морозным и свежим, в два приема заполнил съежившиеся легкие, с шелестом расправил их, опалил холодом каждую из трехсот миллионов альвеол. Стрелка пульса покинула красное поле и упала на безопасную отметку в 150 ударов в минуту. Обалдевшая от ударной дозы кислорода голова пошла кругом, но это было на удивление приятно. Как на голландских аттракционах, раз в два-три года выраставших на Эспланаде.
Он неловко, бочком, пробрался к изголовью, прислонился виском к стене, и ему удалось кое-как остановить голову и сфокусировать взгляд. Напоследок его растревоженный организм выкинул финальный фортель в виде испарины, обильно проступившей на лбу, висках и под носом. Максим расслабился, обмяк, и на его лицо, несмотря на попытки загнать ее обратно, выползла довольная улыбка, широкая, как Амазонка в нижнем течении.
Саша наблюдала за ним с видимым интересом и, похоже, с удовольствием. Ее личико раскраснелось, а в глазах завелись колонии хитринок, маленьких и блестящих.
– Что ж, – сказала она, – кажется, сюрприз удался.
– Ты... ты... ты... – забуксовал Максим, и она спасла его в очередной, кажется, в пятьсот пятидесятый раз.
– А ты гладкий. Ума не приложу, куда делась твоя стильная недельная щетина. Понимаешь, мне внезапно захотелось быть с тобой очень честной. Теперь мы квиты.
– Квиты?
Ремни в его мозгу проскальзывали. Еще не уцепились как следует, за нужные зубья.
– Квиты, квиты.
Саша достала из кармана платок, подвинулась к Максиму и стала промокать ему лоб. Не вытирать, а именно промокать. Очень нежно. Лоб, виски, губы.
– Жарковато стало, Безумный Макс, хозяин пустыни? Квиты потому, что теперь, если я подам на тебя в суд по известному делу, ты смело можешь выдвигать встречный иск.
Максим хохотнул.
– Да. Мы загремим с тобой в тюрьму лет этак на двадцать пять, попадем в соседние камеры и будем каждую ночь перестукиваться известным только нам кодом. А когда мы выйдем, старые и мудрые, то сразу поженимся.
– Почему бы и нет, мой бесстрашный ковбой?
Она медленно направила на него подчеркнуто томный и в то же время игривый взгляд. Хитринки забегали и пустились в пляс. И вдруг Максим сообразил.
– Постой, постой! – почти вскрикнул он. – Откуда ты знаешь про Безумного Макса? Меня действительно так иногда называют друзья. Мэд Макс. Меня так начал звать Большой еще в школе, и прицепилось. Тьфу ты, ты же не знаешь. Большой – это Андрей Большаков, мой лучший друг. А, черт!.. Кто же тогда – худший друг? Короче, он заходил пару раз ко мне, говорил, что тебя видел. Назвал тебя, если не ошибаюсь, синеокой красавицей, чертов донжуан.
– Передай своему другу, что он мне льстит, – ответила Саша, засмущавшись. – А Безумный Макс – это я просто так сказала, случайно. Угадала. Смотрела как-то в детстве – у нас... у папы дома были три части.
Она взяла с подноса остывший кофе, следующий, уже третий, наполеон, примостила блюдце и чашку на блестящих коленках, отхлебнула и наморщила носик:
– Фу, какой холодный... Ну и ладно. Слушай, Максим... кстати, может, тебе не нравится, что я называю тебя Максим? Может, надо Макс или Максик? Мне, например, не нравилось, когда меня называли Саней. Ты скажи.
– Да нет, нормально, – ответил он. – То есть, не нормально, а очень даже здорово.
– Вот и хорошо. Так... Раз уж ты не настоящий Безумный Макс, расскажи мне, какой ты. Какой ты настоящий? Если уж ты не из пустыни, то откуда ты появился у «макдональдса» позавчера утром? Давай, давай, выкладывай, а то ты просто какой-то человек-загадка. Мне надо кое-что знать о человеке, с которым я... хм... с которым я внебрачно целовалась.
– Ну-у, это длинная история. – Максим принялся ковырять ногтем ножку подставки. – Я ужасно старый. Ископаемый. Долгих, долгих тридцать три года жизни.
– Ничего, – усмехнулась Саша. – Времени вагон. У нас впереди длинная ночь. Бесконечная ночь.
И ему стало неожиданно легко. Действительно – длинная ночь. Может, и не бесконечная, но зато – да, вся впереди. Он удивительно легко понял, что хватит задыхаться и мямлить, довольно скрипеть ржавыми челюстями, мучительно вспоминая буквы. Что тут такого – просто его девушка, его женщина, с которой он знаком не одну и не две тысячи лет, хочет еще раз послушать не бог весть какую историю его бестолковой жизни. Да-да, именно бестолковой – той, что была до нее.

;






ГЛАВА 14

Максим приподнял подушку, пристроился на ней поудобнее – полулежа, подложив руку под голову – и начал рассказывать. Саша слушала, закинув одну прекрасную ножку на другую, повернувшись к нему вполоборота и опираясь рукой на кровать. Она старалась не перебивать его, лишь изредка задавая коротенькие вопросы, хмурилась, когда было грустно, и смеялась, если было смешно.
Он рассказал ей все. Ну или почти все.
Он рассказал ей про детский сад, про школу, про маму и папу, про знакомство с Андреем и незнакомство с девушками.
Он не утаил от нее практически ничего: выложил как на духу и про первый поцелуй, и про первую пьянку (это было на Новый, 1990-й год, их было десять человек, и никто не спасся – каждый облевал свой участок кухни, ванной или гостиной, в зависимости от того, где потерял способность передвигаться).
Он рассказал ей о Тетрадке, о женитьбе и приступах ярости, о смерти отца и о том, как в их комнате гостил Южный полюс, о том, как он покупал машину и о том, что называет ее «моя девочка».
Он рассказал ей множество смешных историй, в основном связанных с Андреем, и она звонко смеялась, наполняя палату лучистыми ярко-синими брызгами.
Этой длинной, длинной ночи хватило и на то, чтобы он сто раз подумал и все-таки поведал ей свой вариант случая на пляже два года назад. Рассказывая, он поразился, насколько одинаковы
(кто-нибудь найдите их мать)
эти две разные истории и, слушая свои страшные слова, почти в точности повторившие Сашины, он видел, как ее пальцы продавливают матрас, и в округлившихся застывших глазах черным светом тлеет благоговейный ужас.
Он не утаил от нее ничего. Почти ничего. Разве что самую малость – такую, как подробности интимной жизни с готовыми на многое благосклонными феминами с неблагозвучными польскими именами, ну и еще то, что он и сейчас, в тридцать три, порой скатывает из козявок шарики и закидывает их в угол за диван. Нечасто, конечно, но случается. Все-таки есть такие вещи, которые не решаешься рассказывать даже самым близким людям.
Ты случайно не дрочишь, листая в сортире порножурналы?
Нет!
Ты часом не прячешь козявочные шарики за диваном?
Нет! Ты с ума сошел!
Насчет козявок он все-таки рискнул и однажды осторожно поделился с Андреем. То-то они поржали, когда Большой признался, что за ним тоже водится этот грешок. Нечасто, конечно, Мэд Максик, не скажу, что трачу на это занятие весь свой досуг, но если уже достал, то куда ее девать, не засовывать же обратно? А диван – он, знаешь ли, диван – когда я его передвину?
Так что, по его мнению, это была нормальная, оправданная ложь. Впрочем, даже не совсем ложь. Есть значительная разница между соврать и недоговорить. Максим вяло попытался недоговорить и про свои непростые отношения с алкоголем, но ему не удалось. Саша прервала очередную пьяную историю вопросом, который не оставил ему шанса. Или ври, или выкладывай.
– Алкоголь – твоя проблема, Максим? – спросила она.
Вот так вот. Прямо в лоб.
Он взял короткий тайм-аут, допил очень холодный кофе, поднял архивы, взвесил плюсы и минусы, и решил, что рассказать нужно.
Во-первых, он был уверен, что если будет врать, Саша мигом его раскусит. Во-вторых, ему, как ни странно, где-то в глубине души нравилось признавать эту проблему. Решенную проблему. Он считал решение этой сложной задачи своей увесистой заслугой и всякий раз, повествуя, смутно ожидал сочувствия, признания и, возможно, уважения. Мол, посмотрите на меня внимательнее, каким я был маленьким и ничтожным, и оцените, какие я изыскал резервы и каким стал большим и значимым.
С другой стороны, он почти понимал, что любой нормальный, не бравший в рот или малопьющий индивид не сможет адекватно оценить его подвиг и осознать степень героизма. Он почти понимал, что с точки зрения этого человека он, Максим, только и всего, что бросил пить. Он стал нормальным, обыкновенным. Он не стал супергероем и не покорил Вселенную.
Но желание быть оцененным и уважаемым было сильнее этих призрачных догадок, и каждый раз он начинал свой рассказ-исследование с полуулыбкой стыда и надежды. Поймите правильно, друзья мои и недруги, похвалите меня, признайте – я сумел выползти из кювета и теперь снова на дороге. Вы не очень хорошо представляете, что там, сбоку и внизу, но поверьте мне на слово – там сущий ад.
– Был, – ответил он. – Я бросил. Пять с половиной лет назад. А до того, особенно в последние год-полтора, он тоже не был для меня проблемой. Ни привычкой, ни проблемой – он был самой важной... нет, единственно важной вещью в моей так называемой жизни. Я не могу сказать точно, когда состоялся переход, превращение хоть и пьющего, но человека, в бак для спиртного. В начале своего бесславного пути я был как все – пил вместе со всеми, посильно участвовал во всех авантюрных проектах и гиперинтеллектуальных беседах. Мне было хорошо, было весело, и, помимо всего прочего, я бодро проводил будни, учился, работал в предвкушении следующей субботы. Субботе было подчинено все, в субботу происходили все основные события. Была суббота, дни до и дни после. Но понемножку, помаленьку, я и еще парочка человек из нашей компании стали к обычным субботам прихватывать  воскресенья, а еще чуть погодя – среды или четверги. В колокола никто и не думал бить – ведь какому настоящему мужику повредят семь-восемь-девять бутылочек пива после трудового дня, да еще под рыбку, да еще под задушевный разговор? Мужчина ведь создан именно для этого – зарабатывать деньги и пить пиво, не так ли? Возможно, первый значительный шаг к полному распаду я сделал тогда, когда стал похмеляться в одиночестве. Трудно по утрам найти единомышленников, а в голове – неясный шум, в мыслях – нестройность, в конечностях – ломота. Поэтому перед работой быстренько – два пива и жвачку, позже – сто пятьдесят и опять жвачку. Еще чуть позже две пачки жевательной резинки становятся обязательной частью ежедневного джентльменского набора, потому что одной уже маловато. Кроме утренней дозы – два пива плюс сто пятьдесят водки перед обедом, одно пиво – после. Косые взгляды начальства и сослуживцев вызывают тихое негодование – какое ваше дело, я, в конце концов, хозяин своей жизни, ну – выпиваю, а какой мужик не выпивает, в самом-то деле! Работу свою выполняю и вообще, ситуацию контролирую. Все под контролем – бреюсь через день, могу самостоятельно заснуть, и для этого мне достаточно всего-то четырех бутылок пива; встаю только один раз за ночь, чтобы залпом осушить пол-литровый бокал воды, заранее поставленный в холодильник. А плачу перед телевизором потому, что в последнее время очень уж жалостливые фильмы стали снимать. Потому что я лучше многих вижу, что все в них – о нашей жизни, все – правда. Я вообще – лучше многих.
Максим призадумался и свободной рукой потер подбородок. Саша не сводила с него глаз.
– Нет, наверно, все же не так. Не лучше многих, а скорее, не хуже других. Такой, как все. То, что на самом деле это не так, пришло еще позднее, уже после того, как жвачка перестала действовать. И даже после того, как примерно половину рабочего времени я стал проводить на больничном. Да, доктор, что-то я неважно себя чувствую, кашель какой-то, насморк, всю ночь, представляете, всю ночь не мог дышать и, кажется, давление подскочило. Согласен, доктор, действительно странно, что такой молодой, а уже давление, но вот, прибор же показывает, может быть, что-то с почками? Врачи кивали головами, говорили «да-да», но на обследование почек отправлять не спешили. Нет, я не думал, что могу перехитрить их, но что мне оставалось делать? Впрочем, больничные мне подмахивали исправно, и у меня появлялся шанс отлежаться и принять человеческий облик. Чем дальше, тем реже я пользовался этим шансом и частенько появлялся на работе не такой как все – помятый и всклокоченный. С покусанным пчелами лицом. Косые взгляды участились, и в конце концов меня уволили под предлогом сокращения штата. Следующие месяцы я провалялся возле телевизора, выходя на улицу в основном для того, чтобы восстановить запасы спиртного. Думаю, именно тогда я начал осознавать, что я не такой, как другие. Пялясь в ящик на какую-нибудь бесконечную велогонку или футбольный чемпионат – да на что угодно – я видел этих других и понимал, что все эти телевизионные люди не пьют как минимум по нескольку дней подряд, и это не мешает им заниматься своим делом и даже радоваться жизни. Бегать, улыбаться. Разговаривать.
– А  друзья? – спросила Саша. – Они что-нибудь предприняли? Тот же Андрей?
– А что друзья? Они сначала осторожно говорили мне очевидные вещи, которые я сам прекрасно знал, а потом просто перестали появляться и звонить. Перестали звать к себе. Стали отводить взгляд. Я их очень хорошо понимаю и не держу зла, но это сейчас. Тогда я ненавидел их и жалел себя. Я плакал в совсем не гордом одиночестве и заплетающимся языком в голос проклинал каждого в отдельности, дружбу в целом и вообще, всё и вся. К черту всех! Мне никто не был нужен! Мир был слишком большим, ярким и громким – он мешал мне. Когда домой возвращалась жена, хлопала дверьми и гремела на кухне, я затыкал уши и рад был провалиться сквозь землю, туда, где тихо, темно и прохладно.
– И Андрей? Андрей, твой лучший друг, тоже не звонил?
– Андрей?.. Ну да, Андрей. Из тех немногих людей, с которыми я общался в то время, один Большой не читал мне морали. И дольше всех заходил ко мне. Иногда. В основном посмотреть футбол. Сидел в кресле рядом с моим диваном и потягивал пиво, правда, мне не предлагал. А однажды, довольно поздно вечером – я был уже совсем готовый... скажем так, я был как обычно... он разбудил меня ближе к концу второго тайма и выложил мне на подушку целый ворох газетных и журнальных вырезок. Когда я спросил его, что это за листовки и попытался сострить, что, мол, ему не удастся сагитировать меня участвовать в  несправедливой войне, он не улыбнулся моей плоской шутке и сказал: «Адреса. Это адреса и телефоны, Макс. Я надеюсь, ты понимаешь суть. Ты сейчас спи, а завтра встанешь и почитай. Если нужны деньги, я тебе одолжу. Отдашь, когда сможешь». Я, конечно, послал его к черту, сказал, что денег у меня – как песка в Сахаре, как снега в Сибири, но потом заснул, а когда проснулся, прочитал. Это были объявления с предложениями анонимной наркологической помощи. Они были самыми разными: начиная от всяких мелких забегаловок, шарашкиных контор со стопроцентной гарантией успеха в десятидневный срок, и заканчивая солидными медицинскими центрами. Объединяло их одно – на всех рекламках присутствовали слова «алкоголизм» и «наркомания». Я недолго сомневался – примерно через полминуты все эти объявления лежали в траве под окном в виде одного большого комка. Я же не алкоголик! Бредя на точку за спиртом в долг (к тому времени это стало нормой), щурясь и по-вампирски закрываясь рукой от нестерпимого солнечного жара, я говорил себе, что я не алкоголик, я просто не дурак выпить. Может, порой и перегибаю палочку, но алкоголик? Нет, это не про меня! Алкоголики – они вон, по мусорникам рыщут, вещи из дома выносят, а я в нормальной одежде, в своей квартире, правда, безработный, живу на пособие, но это же временно! Вре-мен-но! А Андрюха, хоть и притворился другом, на самом деле – такой же предатель, как и все.
Максим перевел дух и заглянул в пустую чашку. На дне подсыхал темно-коричневый ободок, липкий и сладкий на вид. Саша сидела у его ног, не меняя позы и не предпринимая попыток задавать вопросы. Он собрался с мыслями, надел на лицо полуулыбку и продолжил:
– Алкоголик. Очень обидное слово. Отвратительное. Может быть, отчасти дело и в нем тоже. Никто не хочет быть алкоголиком. Может быть, если бы вместо «алкоголик» говорили «малиновое варенье» или «пентиум-4», некоторые и признали бы себя такими. Но алкоголик... Что-то не слышал я ни одного признания в алкоголизме. Хоть и говорят – ничего стыдного, это никакой не порок, это всего лишь болезнь, но это не так, уж поверь мне. Прежде всего, это унижение. Признание собственной ничтожности, признание безволия и слабости... Но в то же время для кого-то – не для меня, а именно для кого-то – это, возможно, маленький шажок, такой, знаешь ли, лилипут к спасению. Недаром, наверно, американцы, заявляясь в свои ААА, первым делом говорят: я такой-то и сякой-то, и я алкоголик. Ты публично заявляешь, что пал на самое дно, что ты не такой, как все, а хуже, что ты болен и нуждаешься в помощи. Ты упал, лежишь в руинах, но хочешь попробовать заново отстроить рухнувшее. Если получится. Это, безусловно, шаг, но я не был настолько силен, чтобы сделать его. Рассказать еще кому-то то, в чем не признаешься себе? Открыть тщательно незамечаемую правду себе и дяде Васе? Сброду ААА? Нет, мне пришлось справляться в одиночку. Сейчас, задним числом, я охотно признаю, что я не был ни разгильдяем, ни выпивохой, ни хорошим непонятым парнем, любителем выпить. Я был именно алкоголиком, как бы гнусно ни звучало это слово. И стал я им, как мне кажется, тогда, когда выпивка перестала приносить удовольствие. Тут вроде все просто – сначала я пил для того, чтобы было весело и хорошо. Потом я пил потому, что под воздействием спиртного мир становился на место, делался обычным и более или менее годным к восприятию. И, наконец, в завершающей стадии я пил для того, чтобы не было мучительно плохо. Раз, два, и потом три – все достаточно быстро, но я не могу сказать, когда именно раз превратился в два, а два – в три. Хорошо мне уже не бывало, все время было плохо, но, нажравшись как следует, я мог хоть немного облегчить страдания. В конце концов, я мог заснуть.
Максим умолк. Где-то на периферии его зрения, в самой глухой его провинции, возникли глаза. Бледные, выцветшие и немигающие.
Он вздрогнул, напрягся, и медленно вывернул взгляд в сторону старика. Глазные мышцы туго натянулись и загудели, лицо умирающего соседа улиткой вползло в слепое пятно, потом появилось снова, и Максим с облегчением выдохнул. Конечно же, глаза были плотно закрыты мятыми тряпками век.
– Ты что? – забеспокоилась Саша.
– Да нет, ничего. Показалось. – Максим повеселел. – Почудилось, что дед подслушивает. И подглядывает. Не обращай внимания, Сашуль – я послеаварийный, нервный. На чем я там остановился?
– Ты сказал, что мог заснуть.
– Ну да, заснуть. Еще вот что. Ты, Саш, не подумай, что все так шло и шло своим чередом, и я совсем не пытался зацепиться и остановить падение. Я цеплялся. Правда, не потому, что я принимал какое-то волевое решение, а в первую очередь потому, что организм уже не справлялся и давал сбои. Я элементарно не мог выпить. Руки ходили ходуном, и я не мог донести стакан до рта. Что это было за зрелище – страшно подумать. В зеркало не смотрел, но думаю, что несчастные больные полиомиелитом или церебральным параличом рядом со мной выглядели бы ловкачами. А если я все-таки изощрялся и находил способ – например, приседал перед столом, ловил край стакана зубами и при помощи обеих рук все же опрокидывал его, ну или пил прямо из бутылки, то  тут же бежал в туалет и выворачивал все проглоченное наружу. Ощущение – не пожелать врагу. Я сидел на коленях перед унитазом и старался руками – даже не дрожащими, а дергающимися – ухватиться за стены. Спирт вперемешку с желудочной кислотой, такой, знаешь ли, коктейль, стекал по зубам, по языку... тьфу ты!.. Он стоял в горле, он и кишки – вместе, и вызывал новые спазмы, такие сильные, что казалось – всего разорвет к чертовой матери, голова вот-вот треснет, красное и черное перед глазами, подо лбом и в носу – как бетона залили, а живот стянули обручами. И я блевал и блевал, потом уже вхолостую, нечем особенно было блевать – какая уж там жратва... Я блевал и орал так, что наверняка меня слышали и проклинали соседи. Но острый слух и спокойствие соседей волновали меня не больше, чем жена, работа и друзья. В те моменты мне больше всего хотелось, чтобы этого никогда со мной не случалось, я очень хотел стать трезвым и здоровым, вот так – раз, и стал. Я мысленно обещал пожертвовать за это пальцы на ногах или десять лет жизни. Потом я, расталкивая стены, волочился на диван,  валился на него и тяжело дышал собственным перегаром до самого вечера. Не вставал ни пить, ни в сортир. Ну а вечером начиналось самое страшное. Я даже не знаю, можно ли сравнить мои физические мучения с теми фокусами, которые с наступлением сумерек начинал выкидывать мой отравленный спиртом мозг. Наверно, все-таки нет, нельзя. Все же это были разные... хм... скажем так, разные вещи, которые служили общему делу, приходили вместе и прекрасно дополняли друг друга. Вернее, ужасно дополняли друг друга. Я был подкован по этому вопросу, знал термины. В «Популярной медицинской энциклопедии» я прочитал об абстинентном синдроме, об алкогольном галлюцинозе, алкогольном бреде ревности и, конечно же, белой горячке, королеве похмелья. По последним трем пунктам я явно находился на грани, а первый освоил давным-давно.
Максим снова взял небольшую паузу и присмотрелся к Саше внимательнее. Отвращения на ее лице не было. Что ж, неплохо. Можно продолжать.
– С чего бы начать... Начну с того, что я страшно боялся сойти с ума. Я боялся «потерять связь с реальностью», как обещала медицинская энциклопедия. Каждым таким вечером я старался до наступления темноты запомнить точное расположение предметов в комнате, убирал со стульев одежду, с полок – вазы, чтобы ночью они не превратились во что-нибудь другое, закрывал окна, чтобы с улицы не проникали звуки, которые я не смогу идентифицировать. Потом я ложился в постель, ставил рядом на пол бутылку с водой и всерьез просил бога о сне. Я обещал ему верить в него и каждую неделю исправно посещать церковь, если только он позволит мне не просыпаться с двадцати трех до семи. Но сон не шел. Откуда ему было взяться, если месяц до этого я ежедневно спал по шестнадцать часов? Я выспался! И поэтому я лежал без сна, больной и разбитый, и боялся открывать глаза, чтобы не увидеть то, чего нет, и боялся закрывать их, чтобы то-чего-нет не подобралось ко мне незамеченным. Мне было очень плохо. Острой головной боли не было, но зато болело везде. Где-то давило, где-то немело, где-то сжимало, каждый вдох отзывался болезненным уколом, и я не исключал, что болен раком легких в запущенной стадии. Голова и шея, как бы высоко я их не помещал, сколько бы подушек не подкладывал, были тяжелыми, полными... какими-то набитыми. Железобетонный шар на чугунной подставке. Давление, которое и раньше, при меньшем похмелье, прыгало далеко за двести, теперь стремилось к атмосферному. Я лежал, стараясь шевелиться как можно меньше, и с ужасом ждал «картинных галлюцинаций», а также галлюцинаций слуховых и тактильных. Все по книге. Тактильные галлюцинации, представляешь?! Я вздрагивал от каждого стука, от каждого шороха, и лихорадочно подыскивал причину их возникновения, совместимую с реальным миром. Где-то у соседей плакал ребенок, и я, холодея до кончиков пальцев, не мог припомнить, чтобы у них был ребенок, и считал этот плач первой ласточкой белой горячки. А что уж там говорить про шум воды и вдохи-выдохи воздуха в опутавшей мою комнату паутине канализаций. Тут тебе весь набор от нечистого – и жалобные стоны, и уханье, и сопенье, и зловещие завывания. Что касается зрительных и слуховых галлюцинаций, то я минимум... минимум два раза ловил падающую на меня стену, распластавшись по ней и потея от страха и напряжения, один раз гонял забравшуюся мне в ноги крысу, один раз распорол себе руку о торчащий в стене шуруп, потому что в моем новом занимательном мире он оказался ползущим тараканом, усатым и жирным, и еще однажды я разговаривал с сидящим за окном одноклассником. Он был грустным, задумчивым, и много курил. Жил я на четвертом этаже. Галлюцинации, определяемые книгой, как тактильные, притворялись мелкими насекомыми и были настолько частыми моими гостями, что я почти привык к ним. Как и к мошкам в глазах. Просто смахивал их с себя и выл в подушку. Короче, я был в шаге, нет, в полушаге, в лилипуте от смирительной рубашки и палаты с мягкими стенами. Ну а сон... Сон – это вообще разговор особый. Знаешь, Саша, иногда я думаю, что хотел бы и сейчас обладать некоторыми способностями того времени. Разумеется, выборочно. Сейчас, когда страх подзабылся, по ночам мне бывает скучно. Что это за сны, которыми нельзя управлять? Я уже не говорю о том, когда снов не видишь, вернее, не помнишь. Не сон, а какая-то смерть... Ну да ладно, обо всем по порядку. Начнем с того, что в попытках заснуть я частенько употреблял две-три таблетки димедрола, а изредка – тазепама. Не скажу, что я засыпал, как младенец, но порой мной овладевала вялость и подобие дремоты. Я отворачивался к стенке, закрывал глаза, и тогда сновидения, если только это были они, приходили ко мне сразу же, буквально через секунды. Почему я говорю «если это были они» – потому что обычные сны не прячутся под веками, они не выскакивают сразу, стоит только закрыть глаза. Но все равно, для удобства я все же назову их снами. Так вот, во-первых, эти сны всегда были очень детальные, яркие, предельно отчетливые и всегда угрожающие. Всегда плохие. Во-вторых, как я уже сказал, они начинались, как только я закрывал глаза, прерывались, когда я их открывал, чтобы впоследствии продолжиться вновь, практически с того же места. В-третьих, они находились на самом краю, на самой границе реальности. Я совсем не был уверен, что сплю. Я мог смотреть сон и в то же время чувствовать щекой подушку, я понимал, что нахожусь дома, на диване, и в виде эксперимента касался рукой стены или скреб ногтями свою мятую и вонючую от пота простыню. Так как во всех этих полуснах-полуявях удивительно реальные персонажи или рвали друг дружку на куски, или рубили головы, или просто обладали фантасмагорическими рожами, то бывало, что я уже не мог терпеть. Мои пальцы, вцепившиеся в диван, деревенели и трещали, и тогда я пробовал поменять сон. То, что в обычной жизни выходит очень редко, у меня получалось почти всегда. Я начинал направленно думать и изменял тему сна. Не общее его... ну как бы сказать... настроение, что ли... не его, скажем так, атмосферу... но тему и действующих лиц я мог изменить. Например, хорошо помню, как, подпираемый к стене рычащей сворой красноглазых собак, здоровенных и облезлых, я зажмурился (не знаю точно, где – во сне или наяву) и экстренно заказал увидеть симпатичных и сексуальных женщин. Желательно нескольких и обязательно обнаженных. И что – пожалуйста! Они были здесь, они ласкали друг друга, что-то щебетали и жестами предлагали мне присоединиться. Другое дело, что тревога никуда не исчезла, другое дело, что при ближайшем рассмотрении у одной не оказалось лица, на его месте – красно-коричневая гноящаяся дрянь с вылупленными глазами без век, другая засмеялась, и вместо зубов у нее обнаружились черные гнилые пеньки, усеивающие десны и почему-то губы, у третьей руки – холодные, вялые и скользкие, как у утопленника, ну и так далее. В общем, все равно пришлось просыпаться. Просыпаться и, обливаясь потом, до самого утра ждать новых чудес, то кутаясь в одеяло, то остервенело сбивая его дрожащими ногами во влажную кучу. И когда через тысячу лет приходило утро – любая ночь когда-нибудь кончается – то я всякий раз думал, что теперь-то, когда я выдержал испытание, все будет по-другому. На самом деле оказывалось, что это далеко не так. Ничего не становилось по-другому. Мир был таким же недружелюбным, мы никак не могли попасть с ним в унисон, найти точки соприкосновения, мы с ним были слишком разные. Его проблемы не заботили меня, мои, похоже, не волновали его. Голова – такая же тяжелая, как и вчера, ни одного светлого луча в расползающихся в жижу мыслях, и к тому же песок в краснющих заплывающих глазах, как напоминание о ночи сказок. До следующего вечера я мотался из угла в угол, не жравши и не будучи в силах сосредоточить на чем-нибудь свой мутный взгляд более чем на две секунды. Избавление не приходило. Я хотел орать. Я плакал – слишком уж безысходной казалась ситуация. А вечером, насосавшись воды, я ложился в постель, и вторая ночь была ничуть не лучше первой. Иногда эта ночь была последней, иногда я ждал третью, а когда выяснялось, что и она – сестра-близнец первых двух, я ломался. Снова спирт, ударная доза. Очередной цикл длиной в месяц-полтора. Никакого улучшения – знакомый до тошноты ряд неотличимых друг от друга дней, наполненных случайными телепередачами и искренней жалостью к себе. Жалостью, похожей на отвращение. Я не знал, какое сегодня число, какой день недели... Понедельник, четырнадцатое вполне равнялся субботе, двадцать девятому. Но зато я мог спать, и мое животное состояние было нормальной ценой за эту возможность. Я засыпал везде – на диване, на полу, в коридоре, в туалете, и несколько раз даже на лестничной площадке. Подумаешь. К тому времени, если мне не было себя жалко, мне было плевать на все, и на себя в том числе.
Максим выдыхался. Рассказ о себе-алкоголике понемногу переставал казаться ему достойным внимания. Кого волнует, как спит алкаш? Можно выйти в субботу вечером на улицу, прогуляться по району и насмотреться этого добра вживую.
Но Саша смотрела на него с интересом. А как же. Она ведь его идеальная женщина.
– Ничего не скажешь, занимательная история, – сказала она. – Ну и как же ты бросил? Все-таки пошел по адресу или позвонил по телефону?
– Нет, – ответил он, – не пошел и не позвонил. Просто однажды я подумал, что сдохну. То, что не смогли сделать жалость и отвращение, назидания, советы и угрозы, сделал инстинкт самосохранения. Здесь не при чем сила воли, я не прозрел, не воскрес духом и не внял голосу разума. Я не увидел мир по-новому, всего лишь в один момент я явственно ощутил, что могу умереть прямо сейчас. Не древним старцем, окруженным любящими детьми и благодарными внуками, не героем одной из грядущих войн, а сейчас, здесь, задыхаясь собственным перегаром в вонючей постели. Это было в тот раз, когда я разговаривал со своим парящим за окном гостем. Интересно, мог бы он зайти ко мне? Пожать руку? Окно, конечно, было закрыто, но вряд ли это стало бы преградой... В любом случае хорошо, что он не зашел. Это было бы небезопасно... В общем, сразу после нашей содержательнейшей беседы мне стало особенно, как-то по-садистски плохо, и я живо представил себе, как в моей голове лопается сосуд. Вот он, ярко-красный с синими жилками, широкий, как железнодорожный тоннель. Я увидел, как одна его сторона внезапно начинает не в такт пульсировать, жить своей отдельной жизнью, но недолго, совсем недолго – пять-шесть толчков, и начинает открываться продольная трещина. Сначала маленькая, с волосок, но пульс в два счета – РАЗ!ДВА! – раздвигает стенки, и кровь сначала брызжет плоским фонтаном, а потом щель расширяется еще, и она уже хлещет потоком, заливает и пропитывает мозг, как губку. Что дальше? Я очень, очень не хотел узнать, что будет дальше. Именно поэтому, а не по какой-то другой причине, за третьей ночью пришла четвертая, а за ней – пятая. Всего их было семь, прям как в какой-то сказке – и лежал добрый молодец без сна семь дней и семь ночей – потом начал действовать димедрол. Еще примерно через три недели я стал засыпать сам, а еще через месяц начал предпринимать робкие попытки подружиться с новым миром. Он оказался не так уж и плох. За прошедшие с тех пор
(а глаза-то глаза-то)
пять с половиной лет я ни разу не захотел выпить. Те семь ночей слишком хорошо впечатались мне в память. Разве что я слегка завидую своим друзьям и вообще,
(глаза безумные и никакие они не)
тем счастливчикам, которые навсегда остановились на стадии номер один, для которых выпивать – прежде всего веселиться. И ничего больше. Никакого дальше. Несмотря на свой опыт, я не стал считать алкоголь врагом человечества. Для тех, кто умеет с ним дружить – он друг. Просто у меня с ним не сложилось, это наше с ним личное дело. Иногда мне не хватает его, особенно по большим праздникам. Я всегда вместе со всеми, я, бывает, хохочу до слез, но понимаю, что мне крайне редко удается вложить в веселье всю душу. Не хватает раскрепощенности, безоглядности... отвязности, что ли... Дружище алкоголь вымывает,
(не закрытые не показалось глаза)
пусть и на время, заморочки и проблемы, лихо топит рациональные зерна и наполняет радость искренностью, а веселье – беззаботностью.
(посмотри на меня)
Кроме того, я потерял еще в одном. Нет, приобрел я несравнимо больше, практически целую жизнь, но... Не знаю, умно ли мне рассказывать о глазах тебе, Сашуль, рассказывать о глазах, но раз уж у нас такая
(посмотри же на меня)
ночь правды...
Он не успел договорить.
– Подожди, подожди, о каких таких глазах, о чем ты... – начала Саша, потом глянула в сторону старика, ойкнула и поджала ноги. Как будто там не лежал умирающий больной, а резвился выводок крыс.
– Ой, – повторила она и потихонечку опустила ноги обратно на пол.
Максим приподнялся на локтях и тоже посмотрел.
Конечно же. Конечно же, глаза были открыты. Они были направлены прямо на него – бледные, выветрившиеся глаза без признаков души. Шарики из светло-желтого желе с еле заметной радужкой неразличимого цвета, в центре – зрачки-бусинки.
Глаза-муляжи. Глаза-образцы.
Конечно же, не показалось. Он все время смотрел.
Старик приоткрыл рот и стал шипеть – протяжно и высоко. Как будто свистел шепотом. Очень долго.
Максим был уверен, что так долго выдыхать воздух не может даже тренированный ныряльщик, не говоря уже о старом немощном калеке, которому, по словам Филя и Саши, вот-вот преставляться. Он шипел никак не меньше двух минут.
Никогда в своей жизни Максим не слышал, какие звуки издают змеи – в зоопарке все они были герметично запечатаны в стекло – но все равно было похоже. Так шипят змеи. Не все – только очень опасные и смертельно ядовитые.
Угол дряблого рта и подушку снова соединила перемычка из слюны. Максим подумал, что было бы здорово, если бы старина Вениамин сию секунду прекратил свою акцию, но когда старик и вправду перестал шипеть, то Максим тут же изменил свое желание на диаметрально противоположное и очень сильно захотел, чтобы старина Вениамин пошипел бы еще. Столько, сколько ему вздумается.
Сколько угодно.
Хочет – час, хочет – два.
Дело в том, что, прекратив шипеть, его сосед по палате безо всякого перерыва на вдох начал хохотать. Верхняя губа приподнялась, обнажив серые беззубые десны, и раздался смех. Не скрипучий и хриплый, как можно было бы предположить (если допустить, что вообще происходит что-то смешное), а высокий, звонкий и истеричный. Так могла бы смеяться... ну, например, десятилетняя девочка-олигофрен.
Этот странный смех, оказавшийся очень холодным, попал Максиму на плечи, на руки, ледяным бисером засыпался за шиворот. Плечи, руки и спина тотчас же покрылись гусиной кожей. Ему стало страшно.
Может быть, потому, что он не видел вокруг решительно ничего такого, что могло бы стать причиной этого дикого, холодного, стеклянного смеха. Хотя, конечно, обладатель безумных глаз без цвета мог видеть мир по-своему. Может быть, его мир был одной большой комедией.
Все это время старик не отцеплял от Максима взгляд, бусинки были наведены точно ему в переносицу. Интересно, есть у него между глаз крестик? Или красная точка лазерного прицела?
Максим быстро взглянул на Сашу. Она сидела, напрягшись, глаза – синие блюдца, ладошка – дверца, плотно закрывает рот, не дает вырваться наружу звукам, мечущимся в ее вздымающейся и опадающей, как морская волна, груди. Он подумал, что надо бы быть смелее, показать пример, может, даже пошутить – мол, что же ты, опытный медработник в девятом колене, а испугалась какого-то – подумаешь – Шипящего Гогочущего Существа, до метаморфозы бывшего всего-то Вениамином Афромеевым, несчастным раздавленным стариком.
Хорошо бы, да не получалось. Сам не в своей тарелке. Поэтому, когда Саша поднялась, обошла его кровать с другой стороны, встала за ней и позволила ему сжать свою руку, он почувствовал облегчение и благодарность. Так было хорошо и правильно. Рука в руке. Ее ладонь, ее пальцы пусть и не подпитывали его бесстрашием извне, но они помогали найти то, что потерялось было внутри.
Их двое. Это очень важно.
Тем временем старик перестал хохотать. Смех не затих, не угас, его как будто – щелк! – обрезали невидимыми ножницами у самых губ. Верхние веки затрепетали и медленно наползли на нижние. Он втянул воздух. Наконец-то. Сколько же он выдыхал – минуты три, не меньше. Жак Майоль помер бы от зависти. Его бы с почестями похоронили на кладбище индийских йогов, которые умерли бы от зависти первыми.
Максим повернул голову к Саше, громко щелкнув позвонками.
– Что это? – прошептал он. – Часто тут у вас такое? Это он что – умирает?
– Не знаю, – прошептала в ответ Саша. – Первый раз вижу. Мне страшно. Смотри, смотри!
Максим сдавил ее пальцы – дурак, слишком сильно, она даже поморщилась – и посмотрел. Вот они, опять здесь – макеты, глаза-шарики в красной воспаленной оправе. Все те же маленькие черные зрачки, усердно сверлящие Максиму череп, но теперь в них что-то появилось. Агонизирующий мозг изловчился и зажег искру в глубинах безумия. Узнавание.
– МАКСИМ! – громко сказал старик.
Рот был полуоткрыт, губы не двигались, зато кадык ходил ходуном, и язык прыгал за белесыми деснами.
В слове «Максим» было две буквы «м». Невозможно, никак невозможно произнести букву «м», не сжав губ. Если ты, конечно, не Шипящее Гогочущее Существо. У Шипящего Гогочущего Существа, обладателя шариковых глаз и безразмерных легких, есть свои способы произносить букву «м».
– МАКСИМ! МАКСИМКА! КХА! МАКСИМ-КХА!
Появляющийся и исчезающий кончик языка в черных недрах рта. Язык и кадык. Все, что двигалось в теле старика. Сухие руки покоились на одеяле и ни разу не шелохнулись. Голова повернута в их сторону, к струйке слюны подмешалась кровь. Слюна цвета слабого раствора марганцовки.
Ничего удивительного. Вы когда-нибудь пробовали выдыхать воздух в течение трех минут кряду после того, как вас прихлопнуло бетонной плитой?
– Легки, прочны и изящны... кха... - сказал Вениамин Афромеев.
Откуда проклятый дед знал его имя? Или тот, кто прятался внутри деда и забывал шевелить его губами – откуда он знал? По гусиной коже, лавируя между стоящими дыбом волосками, пробежали мурашки.
– МАКСИМКА! МАКСИ-И-И-ИМ-КА! – позвал старик. – МАКСИМКА, СЫНОК! НЕ БОЙСЯ! ЫХ!
– Заткнись! – не выдержал Максим. – Заткнись! Какой я тебе… сынок?! Пошел ты!...
Старик даже не моргнул, хотя Максим кричал. В ответ он выдул большой розовый пузырь. Через секунду пузырь бесшумно лопнул, усеяв губы, подбородок и подушку алыми точками. Странное дело – пузырь розовый, а крапинки – ярко-красные. За пузырем последовали глухое клокотание и сгусток крови, который немного повисел на нижней губе и неторопливо заполз обратно.
– Не бойся. Сделаем тебе новые. Кха. Кха. Легки, прочны и изящны. Искусственныя ноги. Не врут. Старая реклама – она... кха!.. не врет. Максимка! Как новые. Не хуже. Специальные крепления и защелки, шарниры из легированной стали. Вечные. Не бойся. Кха. Кха.
– Что он несет? – спросила Саша, опять шепотом, вроде бы и не обращаясь конкретно к Максиму. – Какие шарниры, какие искусственные ноги?
– ГДЕ ТВОИ НОГИ, СЫНОК? – очень громко и очень четко спросил старик. По ставшей бордовой нитке медленно сползали плотные узелки. Письма древних майя, черт возьми. Написанные кусочками легких.
– Я тебе не сынок, – быстро и нервно сказал Максим и на всякий случай посмотрел на свои ноги.
Вот они, здесь, на месте. Для верности он пошевелил пальцами. Второй длиннее первого – жена будет командовать.
Бред, да и только. Зачем он, спрашивается, реагирует на эту чушь?
– Молчишь, да? Ну молчи, молчи. Не веришь мне. Раз папке сто с полтиной стукнуло, можно – кха! – и не слушать папку. Ну-ну. Папка старый, папка дурной. КХХХА-А!
Брызги полетели на пол. Вместе с кусочками. Максим наблюдал их боковым зрением – очень уж трудно было оторваться от этих глаз.
Старик замычал и отдыхал целую минуту, в его дыхании появились хрипы. Искра в глазах погасла. Когда Максиму уже начало казаться, что все, наконец-то все, дед заговорил снова:
– Дурной папка. Да. Не веришь. Леночка, иди сюда. Ленуся. Покажи брату. ЛЕНУ-У-У-УСЬКА! Ленуська-барабуська! Кха-кха!
Саша ошеломленно посмотрела на Максима. Он только пожал плечами.
– Давай, Ленуська. Убери плед. Убери-убери-убери. Я не обиделся. Новые. Совсем новые.
Саша осторожно высвободила руку, подошла к кровати деда, взяла одеяло
(плед?)
за самый краешек и потянула. Взору Максима постепенно открылась белая фланелевая рубаха, мятые голубые панталоны, и, наконец, ноги. Саша повесила одеяло на спинку и осталась стоять рядом.
Ноги как ноги – не то чтобы очень привлекательные, худые, даже костлявые, с желтыми гнутыми ногтями, в редких седых волосках и темных старческих пятнах. Но – точно не искусственные.
– Ленуся, доча моя. Хорошая моя деточка, – продолжая таращиться на переносицу Максима, сказал старик и чуть раздвинул губы. Надо полагать, улыбнулся. Это походило на улыбку приблизительно так же, как жидкое дерьмо – на шоколадный пломбир. Бордовая перемычка стала немного шире. Была нитка – стал ремешок. – НУ КАК?!! Красный демон вырвал мне ноги, ну ты знаешь, сын, и ты, Ленуся, доча, знаешь. Да. А теперь новые. Уже сто лет без сносу. Мастерская Шумахера, Ляйпциг. Клеймо. Клеймо видишь?! Ну ты знаешь. Два «м» - Шуммахер, два «а» - Ааг. И тебе тоже. Не хуже.
Проклятый дед! Он что, слышал их разговор с Андреем? Максим начинал подвисать в нереальности. Может, это все – сон?
– ...не минус двадцать восемь, – продолжал старик. Максима аж передернуло. Что еще он пропустил?
– Кха! Да! Мне – минус двадцать восемь на каждую ногу. Потому что две! Скидка! Минус двадцать восемь на каждую – пятьдесят шесть марок. Дойчмарок. Кха! Поговорим. Может, тебе – по тридцать. По сорок три. Красный демон. У, красный демон и тебя достал. Даже папку не переживешь. Я не обиделся. У папки здоровья еще на сто лет. Просто. Красный демон оторвал лишнее. Герр Шумахер завсегда поставит новое. Когда проснется Ааг. На сто лет. А ты, сынок, уже ВСЁ! Ой, дурной папка, старый. Ленусь! Дурной твой брат, что новые ноги, что старые. Помрет. Просто. Ноги новые, а старый не будет. Я не обиделся. Кха.
Вот сволочь старая!
Еще несколько минут назад Максиму было жалко бедного деда, но теперь он желал его смерти. Как можно скорее. Подыхай уже, урод, страшно ведь! И вроде же очевидная ахинея – ишь ты, на сто лет здоровья, и его он переживет, и ноги у него на шарнирах, и в тундре завтра зацветут баобабы – а все равно страшно.
Во-первых, эти глаза, во-вторых, незакрывающийся рот, а в третьих... Насчет ахинеи. Увидишь на первой полосе газеты заголовок, что-нибудь типа «ГИГАНТСКИЙ АСТЕРОИД СТОЛКНЕТСЯ С ЗЕМЛЕЙ В СУББОТУ», хмыкнешь, улыбнешься понимающе, ведь чушь несусветная, а крохотный червячок все же грызет – вдруг правда? Вдруг действительно существуют все эти ученые из новозеландских институтов, желающие остаться инкогнито, вдруг они и впрямь денно и нощно рассчитывают никому не известные орбиты никем не виданных астероидов, вдруг старый раздавленный идиот и вправду знает, сколько кому отмерено. Ну ничего, посмотрим. Похоже, недолго осталось.
– Я не обиделся, – в очередной раз объявил старик. – Я не обиделся, но поучу. Поучу тебя. Засранец эдакий. Жопу тебе красный демон не отгрыз? Кха! Скидавай портки! Ща я тебя поучу, как папке перечить! Ох, засранец каков! Вот я тебе! Ну, скидавай!
То, что произошло дальше, произошло очень быстро и заставило Максима еще больше усомниться в вероятности происходящего.
Дед вскочил с кровати. Не стащил с нее свое разлагающееся тело, не сполз, кряхтя и постанывая. Вскочил. Сначала он сел, не ворочаясь и не помогая себе руками – просто с размаху сложился в прямой угол. Сложился так стремительно, что кровь изо рта плеснула ему на голые коленки.
Саша снова захлопнула дверцу-ладошку и, выпучив глаза, жалобно замычала сквозь пальцы.
Старик скинул ноги с кровати, встал, выплюнул «ВОТ Я ТЕБЕ!» вместе с невероятным количеством крови, которая мгновенно залила ему рубашку и, не отводя от Максима лунатического взгляда, двинулся к нему.
От серьезнейшего нервного срыва, а то и от настоящего психического повреждения Максима спасли трубки, соединявшие левый локоть старика с верхней частью капельницы. Когда безумный сосед сделал первый широкий шаг на негнущихся ногах, они натянулись, и то, что когда-то было Вениамином Афромеевым, а для кого-то даже дедушкой Веней, качнулось и на секунду замерло, стараясь сохранить равновесие.
Эта секунда оказалась решающей. Максим вышел из состояния кроличьего оцепенения, оттолкнулся от кровати рукой и скатился на пол. Он довольно сильно ударился плечом и коленом, но отказал себе в удовольствии полежать и пожалеть свои без вины пострадавшие члены. Он моментально вспорхнул на ноги – этакий восьмидесятипятикилограммовый мотылек, сделал два шага назад и, тяжело дыша, прислонился к стене. Его расторопность позволила ему насладиться последним актом сюрреалистической драмы в полном объеме.
Развязка не заставила себя ждать. Залитый красным от губ до пупа старик, побалансировав несколько мгновений, вроде бы нащупал ногами качнувшийся пол, а взглядом – переносицу Максима, но, похоже, временная потеря контакта стала определяющей. Было ли в этом контакте нечто, из чего он черпал свою аномальную энергию – сказать трудно, но, прервав его, безумный старик как-то потух, обмяк, неуверенно глянул на катетеры в своем локте, пару раз, чавкая кровью, открыл и закрыл рот и стал неловко заваливаться на правый бок.
Он упал поперек Максимовой кровати, увлекая за собой капельницу, которая, лязгая подвижными частями, протащилась по линолеуму, опрокинула с подставки тарелку с недоеденным наполеоном и грохнулась на подушку. Максим подумал, что между прочим между прочим между прочим там не так давно лежала его голова.
Голова же старика лежала очень необычно, так стариковские головы лежат крайне редко, да-да, нечасто увидишь стариковскую голову, которая свешивается с кровати на цыплячьей шее, безжизненным взглядом упирается в пол, может, на взгляде и держится – шея-то совсем слабенькая – и скалит перемазанные кровью десны. Так может себя вести, пожалуй, мертвая голова мертвого старика.
Максим стоял у стены, вжимаясь в нее, до боли напрягая все мышцы, и в голове у него вертелось пугливо-злорадное «ноль-один, ноль-один, ноль-один». Ноль-один, старик, не в твою пользу, и этого достаточно. Матч закончен.
Кровь, рекой лившаяся изо рта деда Вениамина, превратилась в ручеек, потом стала капать – капкапкапкапкап-кап-кап-кап, кап, кап, кап, кап. Кап. Кап. Кап... кап... – и вовсе перестала. Саша подняла глаза на Максима, убрала ладонь, прошептала «я сейчас» и пулей выскочила из палаты.
Они остались вдвоем. Бесконечная ночь заканчивалась.
 



ЧАСТЬ ВТОРАЯ

НЕ МИНУС ДВАДЦАТЬ ВОСЕМЬ






ГЛАВА 15


Дневной свет не проникал на дно леса. Он был, но высоко-высоко. Он резвился и искрил на зубчатой гряде верхушек гигантских елей, стеной стоявших по обе стороны заваленной прошлогодней хвоей тропы, по которой медленно шел Максим.
Это была даже не тропа, а заброшенная колея, оставленная широченными колесами вымерших грузовиков. Свет мерцал и впереди, на горизонте, он подбирался ближе, но как-то неловко, неуверенно, словно стесняясь самого себя. Вокруг Максима царили самые настоящие сумерки. Ему это нравилось.
Краски, окружившие его, были не самыми яркими, но зато они были очень глубокими, сочными и живыми. Темная, почти черная зелень приятно холодила глаза и вносила умиротворение в его растревоженный переживаниями и бессонницей мозг. Он не спал – черт возьми! – уже тридцать часов.
Максим никогда прежде не видел этот лес изнутри. Так, бросал беглый взгляд из окна машины в тех редких случаях, когда приходилось выбираться из города через Лубанчик. Лес поразил его своей дремучестью. Это как же так – в двадцать первом веке, в центре современного европейского города... ну ладно, пусть не в центре – на краю достаточно современного восточноевропейского города сохранился лесной массив, каким он мог быть лет так сто пятьдесят миллионов назад. От непробиваемых стен веяло первобытностью. Сделай шагов двадцать в сторону от шебуршащей колеи, раздвинь руками черно-зеленый еловый занавес, и кто знает, где окажешься? Наверняка там еще какой-то мир – может, больше, чище и лучше, а может, маленький, кривой и уродливый, но есть. Иначе зачем растить толстенные ели до неба и заваливать подлесок безнадежно непроходимым буреломом?
Максим рассеянно подумал, что вот так – прожил в городе тридцать лет и три года, и вполне мог не узнать, что рядом с ним, буквально под носом, растут елки в три обхвата, что Гайльэзерс, который он миновал минут десять назад, зарос травой, и это уже скорее не озеро, а болото, и никаких петухов он там не видел, а только одних жаб.
Жабье болото. Вы случайно не знаете, как проехать в больницу «Жабье болото», нет, не знаю, эта дорога, кажется, ведет в санаторий «Логово опарышей», вот здесь – прямо, а потом налево, не заблудитесь... И еще он подумал, что обидно, нет, не обидно, а как-то немного грустно и жутковато оттого, что даже если он проживет здесь еще сто
(здоровья еще на сто лет)
лет, то все равно не узнает, что скрывается там, за буреломом. Там, где не бывает солнечного света.
Потому что сейчас он не свернет и не полезет за этим знанием, рискуя сломать себе ноги, а если он не полезет сейчас, то не полезет никогда-слышите-никогда. Вряд ли он еще раз здесь появится. Надо хотя бы навести справки, что и когда возили по этой колее. Он шел уже довольно долго, но не встретил никаких признаков лесозаготовок.
Этот путь ему показал доброжелательного вида мужичок, прогуливавшийся во дворе больницы. Он был одет в пижамную рубашку и обладал легкими, но очевидными признаками душевного разброда.
Выйдя из больницы в половине двенадцатого, Максим затоптался в нерешительности, попереминался с ноги на ногу, элементарно не зная, в какую сторону идти. Он решил не звонить Андрею и добираться сам. Что злоупотреблять – он и так уже задолжал ему за зеленые орхидеи. Вызывать такси – дороговато, отвык как-то за кредитный период жизни.
Максим решил воспользоваться общественным транспортом, но понял, что не знает решительно ничего – ни какой номер ему нужен, ни как добраться до остановки, ни даже какой вид этого самого транспорта ему необходим.
Вот тогда-то он и обратился с вопросами к проходящему мимо растрепанному человеку в голубой рубахе. Тот, шумно сопя и накручивая на палец короткие жесткие волосы, которые от этого никоим образом не упорядочивались, поведал ему, что если он хочет протопать пару километров по вонючему загазованному шоссе и в конце концов получить рак – ведь все в конце концов получают рак, кто-то раньше, кто-то позже – то милости просим в парадные ворота. Ну а если он хоть капельку заботится о своем здоровье, хотя это ох как бесполезно, но все-таки – если он хочет подышать настоящим воздухом, а заодно полюбоваться матерью-природой, то пошли-пошли-пошли – видишь, дырка в сетке, смотри, не зацепись штанами, через нее и прямиком мимо озера по старой колее. Через пятнадцать минут ты на месте. Тот же двадцать восьмой (а как же!) автобус, только в три раза быстрей и в тысячу раз здоровее.
На вопрос Максима, часто ли он сам пользуется этой дорогой, человек неопределенно взмахнул рукой и сказал:
«Я бываю здесь. Да. Бываю».
Максим шел не пятнадцать, а уже целых сорок минут. Но он не обижался на всклокоченного человечка. Схваченное кувшинками и осокой Петушино-жабье озеро, засыпанная иголками и поросшая травой колея, елки до неба, редкие острые лучики света, которые начинали буравить стены и были такими ослепительно яркими, так контрастировали с прошиваемым ими полумраком, что казались твердыми и горячими, были как раз тем, что ему было нужно, чтобы привести в порядок мысли и чувства и встретиться с миром.
С миром, в котором у него был сын, с которым он не был знаком. С миром, который низверг старого и вознес нового бога. Пардон, богиню.

Максим здорово волновался из-за предстоящей встречи с сыном. Как это вообще может выглядеть? Что он скажет – «привет, сын», что ли?
Но еще больше его беспокоило то, как он расстался с Сашей. Концовка ночи, что ни говори, вышла смазанной. Он даже не успел спросить у нее номер телефона. Он вообще ничего не успел. В палату сбежались лишние люди – сначала двое санитаров и еще одна медсестра, наверно, из соседнего отделения. Они прикатили носилки на колесиках, но грузить тело не спешили. Когда Максим, так и стоявший у стены, предложил помощь, они переглянулись и все, как по команде, замотали головами – нет, спасибо. Потом они скучились у противоположной стены – бормочущее трехголовое чудище – и начали тихий, сугубо профессиональный и очень узко специализированный разговор. Максим сначала прислушивался, а потом надоело.
Через пятнадцать минут пришла Саша в сопровождении доктора Филя, потного и вислощекого. Возможно, правильнее было бы сказать, что это Филь пожаловал к нему в сопровождении Саши, но Максиму не хотелось так думать. Богиня в свите маньяка – редкая тупость со стороны строителей служебной лестницы. Может, пьяные были, может, накурившись, а может, еще что.
Б.Б.Филь отдышался, вытер лоб платком и без видимых усилий перевернул высыхающего старика на спину. Санитары и незнакомая медсестра сделали пару шагов от стены и, держась на почтительном расстоянии и по-птичьи вытянув шеи, следили за его манипуляциями. Саша, воспользовавшись моментом, скользнула к Максиму и встала рядом, украдкой касаясь рукой его руки.
Казалось бы – еле заметно, чуть слышно дотрагивалась до тыльной стороны ладони, казалось бы – что тут такого, ведь он уже и обнимал ее, и она даже поцеловала его, но все равно он ощутил невероятное блаженство, просто-таки животный восторг. Сердце ухнуло куда-то вниз, полетело, ускоряясь на положенные десять метров в секунду за секунду, и он заулыбался, изо всех сил подавляя желание рассмеяться вслух.
Когда ему удалось сфокусировать взгляд на Филе, тот закрывал старику глаза. Максим даже не успел разглядеть, как они выглядят сейчас. Сейчас, когда уже все.
Доктор разогнулся и рявкнул:
– Увезти! Поляков, Гончар – выполнять, чего уставились?! Каменская, или как там тебя... Что?! Каминская?! Какая разница? Все тут проте... Что?!! Из какого такого не вашего отделения?! Живо! Тряпку, ведро, и собрать все дерьмо! Ты же хочешь еще работать здесь?! Вперед! Так, так... Самойленко, со мной в кабинет, составим отчетик. А ты, сынок, собирай манатки и в одиннадцать ноль-ноль ко мне выписываться. В десять тридцать сестра принесет тебе вещи. Всё, все шевелятся! Повезли. Кириллыч не любит, когда плохо пахнет.
И все зашевелились. Санитар Гончар и санитар Поляков одновременно бросились к старику. Еще б чуть-чуть усердия – столкнулись бы лбами, как незадачливые антигерои голливудских мультяшек. Вот была бы потеха.
Саша ущипнула его за палец, шепнула: «Пока, ковбой» и направилась к выходу, пропустив вперед санитаров с каталкой. Вот так – пока, ковбой – и исчезла.
Максим растерянно подумал, кем бы мог быть Кириллыч.
Он мог быть местным паталогоанатомом, обитающим в холодном кафельном подвале – бойким деловитым старичком с красным лицом и зажатой в углу рта папиросой. Черт с ним.
Когда он теперь увидит ее? Увидит ли вообще?
Куда денется, конечно, увидит.

Потом было много чего.
Была сыплющая проклятьями медсестра Каминская или Каменская. Она ползала на коленках и, морщась, выжимала розовую воду из тряпки в оцинкованное ведро. Руки тоже были розовыми.
Была Марина (ровно в десять тридцать), которая принесла вещи – постиранную и отглаженную белую футболку, джинсы, зашитые ниже колена, носки, туфли, мобильный телефон, бумажник и ключи.
Была выписка в кабинете Филя (с одиннадцати ноль-ноль до одиннадцати ноль-восьми). Филь, заполняя бумаги, чуть ли не ласково обозвал его симулянтом, заговорщически подмигнул и спросил, стоило ли это того.
Максим сказал, что не понимает, на что доктор ухмыльнулся, достал свой платок размером с простынь, промокнул губы и сказал, что да-да, не понимают, такие непонятливые молодые жеребята, сперма вместо мозгов, где уж тут поймешь. И еще он сказал, что эх-эх, где его тридцать три, он бы уж... эх. Потом он причмокнул, снова вытер губы, сунул Максиму больничный лист, визитку, влажную руку и сказал, что если будет беспокоить память, то пусть звонит и записывается на прием, до свидания, хотя надеюсь, что не увидимся, гм.
И, наконец, неряшливый мужичок, колея, полумрак, и вот он здесь.
Лучи света с обеих сторон участились и размножились. Максим уже не мог приседать под ними или перепрыгивать их – лучи сливались в широкие толстые полосы, перегораживая путь, и когда он, жмурясь, вступил в одну из них, то она оказалась совсем даже не жгучей и нисколько не твердой, а наоборот – мягкой и ласково теплой. Как ее рука.
Сашенька, синеглазонька. Пока, ковбой – много это или мало? Пока, ковбой – это прощание навсегда или намек на продолжение? Филь сказал – Самойленко. Он мог бы безумно полюбить каждую из этих десяти букв, если бы только они не слагали фамилию самого никчемного человека на планете.
Что он, урод, делает сейчас? Ест на завтрак очередную кокаиновую дорожку или трогает грязными лапами его женщину? Сволочь!
Просека заканчивалась. Максим уже видел небо не только наверху, но и прямо перед собой. По нижнему краю голубого замелькали силуэты машин, а вскоре ему стали доступны и звуки, отстающие от своих источников на добрых два корпуса.
На минуту ему вспомнилось детство и недоумение, охватившее его, когда он, открыв рот, наблюдал, как на горизонте бесшумно исчезает серебряная муха самолета, а потом, высоко задирая голову, пытался отыскать далеко позади, в пустынном слепящем зените, причину медленно умирающего гула. Отец попробовал объяснить ему, что к чему, но он не поверил. Разница между скоростью звука и скоростью света показалась ему обычной взрослой отмазкой.
Видишь ли, малыш, скорость света почти в миллион раз больше скорости звука.
Ага. В тысячу миллиардов.
Откуда я взялся, мама? Купили в магазине?
Верю.
Дед Мороз на самом деле – совсем не папа в вывернутой наизнанку дубленке и с бородой на дурацких резинках, а настоящий-настоящий дед Мороз. Снегурочка? Снегурочка сейчас в отпуске.
А как же.
Правды пришлось ждать еще пять лет. Папы уже не было, но зато была школа, и был учебник физики.
Максим шел. Звуки настигали машины и занимали брошенные места. Рычание с сопением забрались под капоты, попрыгали в цилиндры, спрятались в глушителях, шуршание прикипело к протекторам, лязг и дребезг залегли под днища.
Он подошел к шоссе и оглянулся. Колея, на выходе уже малозаметная, уходила вглубь леса. Лес как лес, по большому счету. Что он там грезил об альтернативных вселенных?
Сейчас, стоя у темно-серой шероховатой артерии цивилизации, он засомневался в существовании параллельных миров на лесных опушках. Вероятность, конечно, есть всегда, но какова она? Ноль, запятая, сотня нулей, и только потом чахлая единица? Стоит ли ноги ломать?
Белый сверху и синий снизу автобус (желтые «28» в окошке под крышей) подошел сразу. Максиму даже пришлось пробежаться метров тридцать, чтобы не ждать следующего. Плюхнувшись на заднее сиденье и пошарив в бумажнике (надеюсь, Филь не промышляет мелочевкой, ха-ха), он заплатил за проезд и сразу же задремал, пригретый хлещущим в окно солнечным светом.
Он не видел снов, не успевал – время мгновенных сновидений давно ушло. Ему постоянно что-то мешало. Галдеж стайки подростков, собирающихся на море – некоторые с полотенцами через плечо, некоторые с рюкзаками и пакетами, из которых торчали мятые надувные матрасы и разноцветные покрывала, а у одного – футбольный мяч с эмблемой Лиги чемпионов. Далековато до моря – через весь город, да еще с пересадкой.
Они без умолку болтали, толкались, ржали, ели тающее мороженое и запивали кока-колой. Максим слушал шипение закрывающихся дверей и прерывающееся рявканье набирающего обороты двигателя. Где-то здесь, под ногами.
Он прикрывал глаза и успевал воспринять пару-тройку образов.
Полет с пируэтом на бульваре Бастея, кружащиеся зеленые полицейские жилеты...
Филь, имитирующий половой акт, позиция «сзади», слюна капает на грудь. Филь, укороченный взгляд. Шея в складку...
Старик, вареные рыбьи глаза, плюет ему в лицо – кха-кха, сто лет, сынок...
И Саша... Саши больше всего. Саша вначале, Саша между, Саша в конце. Она везде. Нежная, хрупкая. Синеглазонька. Только тронь! Чистое личико наполовину за черными прядями. Ты хороший, я уже говорила? Пока, ковбой. Пока, Сашуль. Увидимся. Непременно, ковбой. Буду очень ждать...
Седая кондукторша в зеленом стоит спиной, над спиной – пучок волос, впутанный в черную резинку, на спине желтым: «А/П СКВОС 28с». А/П – надо полагать, автобусный парк. Дурацкое название. А где же «Иманта»? Интересно, куда он едет? Что, если пацаны не на море, а на какой-нибудь Балтэзерс? У него же никакой информации за исключением маршрута, предложенного человеком, который накручивает волосы на пальцы, как на бигуди. Может такая информация быть надежной, если учесть, что он не сказал, куда ему надо?
Максим решает спросить у «А/П СКВОС», протягивает
(красную лапу)
руку и легонько
(скребет когтями)
постукивает пальцами в районе первой буквы «С». Кондукторша медленно поворачивается к нему, и он видит, что она старая. Глубокие морщины режут ее лицо на гнутые ромбы. Она тоже ест мороженое. Только держит его не за палочку, как ребята справа и вообще, как большинство людей, а прямо за шоколадное туловище, и сильно сдавливает. Плавленая глазурь пролезает между пальцами, стекает, капает на пол и на форменную юбку ниже колен. Внутри, под глазурью, мороженое ярко-красное, и от него идет пар.
– Чего тебе, сынок? – хрипло спрашивает кондукторша.
На губах, зубах и вокруг губ до самых щек, покрытых седым пушком – красно-коричневые узоры. Некоторые мазки расползлись чуть ли не до ушей. Коричневое – шоколад, а красное? Клубничное варенье?
Может и так, парень, но вряд ли. Вряд ли.
– Ну, так чего тебе? – повторяет она, и Максим смотрит ей в глаза.
Глаза похлеще, чем у деда Вени – бледные, только еще бледнее: радужки нет, вместо зрачков – светло-желтые кружки, вращающиеся с бешеной скоростью.
Максим отвечает:
– Ничего. То есть, я хотел спросить, куда я доеду на этом автобусе?
– Доедешь, – говорит кондукторша.
Грязные губы ползут в улыбку, и она откусывает от мороженого огромный кусок. Шоколадные крошки и
(кровавые)
красные брызги летят в стороны. Часть попадает одному из подростков на лицо, тот вскрикивает, отбегает, забивается в угол и, всхлипывая, начинает оттирать брызги со щек и со лба. Там, где он не успел, кожа скворчит и пузырится.
– Доедешь, никуда не денешься, – продолжает старуха и улыбается еще шире. – Потому что это ТВОЙ автобус. Автобус номер минус двадцать восемь никак не может быть не твоим.
– Я живу далеко, – говорит Максим. Ему страшно, но молчать он не собирается. – На Клявас. Это в Болдерае.
 – Подумаешь. – Хищная улыбка кондукторши занимает уже две трети лица. – Хоть в Болдерай, хоть под землю, хоть на звезду Бетельгейзе. Хочешь – в ад, сынок, хочешь – в рай, а хочешь – в Крабовидную Туманность. Не имеет значения. Минус двадцать восьмой и я доставим тебя в любую точку твоего пространства и твоего времени. Без ограничений, без виз и с хорошими скидками. Конечно, не минус двадцать восемь марок за ногу, как обещал безвинно убитый тобой старик, но пятнадцать процентов с каждого года – как обычного, так и светового – я тебе устрою.
Она поворачивает голову и восклицает:
– О! Смотри-ка! Так-так! Похоже, сынок, ты опоздал с выбором маршрута, и по умолчанию мы следуем на Бетельгейзе.
Максим смотрит в окно и чувствует, как его зрачки расширяются и щекочут глаза. За окном – плотная чернота, усеянная несметным количеством далеких немигающих звезд. Краем глаза он замечает, что подростки, побросав на пупырчатый пол рюкзаки и полотенца, прилипли лицами к заднему стеклу, пальцы растопырены, носы и губы сплющены. В поле его взгляда только их спины и затылки, но он каким-то особым зрением видит и стекло, мокрое от слюны, и их широко открытые глаза. В глазах – кипящее варево из восторга и ужаса.
Максим встает, открывает форточку и высовывает голову наружу. То, что он не видит асфальта, и под ними вместо шоссе – тоже звезды, его уже не удивляет, ему доставляет беспокойство то, что он не узнает созвездий, и то, что звезд слишком много – прямо какая-то блестящая каша. Он собирается спросить у старухи, что это значит, открывает рот, но воздух не идет в легкие, он пару раз беспомощно дергает кадыком, настаивая на вдохе, чернота заполняет ему глаза, и он падает обратно в сиденье.
– ДУРАК!!! – кричит кондукторша страшным голосом и захлопывает форточку. – Уже собрался в ад? Я знаю, и ты знаешь, что раз ты ничего не заказал, автобус должен по умолчанию идти в ад – на букву «а», может, ты на это и рассчитывал, но сегодня там ремонт дороги. Не глупи и наслаждайся путешествием.
– Где мы? – прокашлявшись, спрашивает Максим.
– Где-где, в Караганде, – снова оскаливается она. – Треть пути уже позади. Скоро будем на месте. Через каких восемьсот тысяч лет. Возьми пока, почитай что-нибудь.
Кондукторша запускает руку в сумку, висящую через плечо, достает замусоленную книжку в мягкой обложке и кидает ему на колени. На обложке сверху потертыми золотыми буквами написано: «Издательство СИ», ниже на картинке – сцена изнасилования. Похотливо ощерившийся толстый мужик со спущенными на колени штанами наваливается на женщину и красной когтистой лапой давит ее крик. Название книги: «Доктор Ф. и его суки». У женщины разорвана одежда, в
(синих)
больших глазах – боль, черные волосы разметались. Синие глаза. Черные волосы. Максим подносит книгу к самому носу и обнаруживает, что толстый мужик – никто иной, как доктор Филь, а несчастная жертва – конечно же, его Сашулька.
Он быстро переворачивает книгу, хлопая ею по коленке (на обратной стороне он успевает прочитать: «Издательство «Солдаты Иисуса» готовит вашему изощренному вниманию новую серию...» – дальше не дочитывает, к черту), потом сбрасывает на пол, под ноги, и спрашивает, почти кричит:
– Что, черт возьми, это значит?
Кондукторша будто не слышит его, она ухмыляется и смотрит вниз. Если только это можно назвать «смотрит». Желтые бляшки все так же беснуются на белых, чуть розоватых по краям глазных яблоках. Видит ли она то же, что и он? Как она вообще видит? 
В руках старой ведьмы уже нет мороженого. Палочка, вся в засохших
(клубничное варенье ведь так?)
темно-красных потеках и сгустках, торчит из нагрудного кармана. Вместо мороженого у нее теперь здоровенный, не меньше литра, бумажный стаканище, вроде такого, в который в кинотеатрах наливают из автоматов кока-колу. Даже цвета те же, только надпись – не «Coca-Cola» вязью, а по кругу, выпуклыми буквами: «АВ-АВ-...», а потом не видно. Она покручивает стакан, и густая красная жидкость образует в нем воронку. Барахтающаяся в жидкости муха, кружась, неумолимо сползает к центру.
– Кровь, сынок, кровь, – предупреждает кондукторша его вопрос. – Наш фирменный дорожный коктейль. Отлично помогает усваивать прочитанное. Называется «АВ-АВ-О». Или проще – четыреста сорок первый. Это уже на жаргоне Союза Кондукторов двадцать восьмого сектора Вселенной Обратного Сочленения, сокращенно – СКВОС 28с.
Она провела узловатым пальцем по надписи на кармане. Такая же, как на спине, только помельче.
– Как ты уже догадался, в названии напитка нет ничего сложного, все просто, как анальный секс с глупой молодой шлюшкой, которая только и умеет, что листать похабные журналы и размалевывать свою тупую рожу. АВ-АВ-О – это всего лишь группы крови, входящие в коктейль. Четвертая, четвертая и первая. Так-то, сынок, проще простого.
Старуха отхлебывает из стакана и еле уловимыми, змеиными – вперед-назад – движениями языка облизывает губы.
– Так-то, сынок, думаешь – сложно, а проще некуда.
– Группы чьей крови? – ошеломленно спрашивает Максим и тут же получает подзатыльник.
– КАКОЙ ЖЕ ТЫ НЕДОУМОК! – орет кондукторша, обдавая  его острым запахом мокрой меди. В стакане именно кровь, во всяком случае, цвет как у крови, и пахнет как кровь. Желтки глаз старухи кружатся все быстрее. Максим не может уследить за ними, но пытается, и его подташнивает. – КРЕТИН!!! – она отвешивает ему еще две оплеухи, по одной щеке, по второй, вдруг успокаивается и говорит почти нежно. – Чья, чья? Ну не твоя же. Первая – это наш хороший друг, фармацевт и экспериментатор Слава Самойленко, две четвертых – это уважаемый доктор медицинских наук Борис Борисович и глупая шлюшка Саня. Санька-Санька, где твоя маманька? Забавно, правда? Четвертая и четвертая. То, что произойдет между ними, даже трудно назвать кровосмешением. Если ты, конечно, не успеешь. А успеешь ты вряд ли. Потому что... – Она вскидывает руку и смотрит на часы, Максим видит, что стрелки на них движутся навстречу друг другу. – Восемьсот тысяч туда, миллион двести назад, да еще там, трижды восемь – двадцать восемь, девять долой... восемь минус двадцать восемь... туда-сюда с двумя пересадками мы управимся за три с половиной миллиона годков. Поседеть не поседеешь, но вот чтобы везде успеть... Вряд ли.
– Слушай, ты, ведьма... послушай... что ты такое... – сбивчиво начинает Максим, но она обрывает его.
– Спокойно, малышок. Ты просто должен попробовать наш фирменный коктейль. Это входит в Перечень Навязанных Услуг для обратных путешественников, так что не вздумай отпираться! Четыреста сорок первый поможет тебе понять и зауважать справедливость. Понять, что только избранные Богом и избравшие Его имеют право. А глупые маленькие сучки с зудом во влагалище вместо Бога в сердце, возомнившие себя выше Его или пусть даже рядом с Ним, имеют обязанности. Обязанности по ублажению. Ты веришь в Бога, сынок? Не отвечай, я и так знаю! Я знаю, что ты сам – маленькая шлюха! Так что давай пей!!! ОЧИЩАЙСЯ!!!
С этим воплем старуха хватает его за волосы, тянет, и Максим ничего не может сделать. Он – ошибка природы, руки вросли в колени, он – чертово сиамское чудовище, сам себе сросшийся брат. Кондукторша отводит руку со стаканом – далеко-далеко, до самой водительской кабины, и, взвизгнув: «ЖРИ, ТУПАЯ СУЧКА!!!» выплескивает красную жижу ему в лицо. Максим зажмуривается и ощущает, что жидкость липкая и теплая, он
(поздно поздно ты не успеешь)
откидывает голову, бьется затылком о подголовник и слышит:
– Вам плохо, молодой человек?
Ресницы мокрые и тяжелые. Набрякшие. Максим провел по ним пальцем, с усилием разлепил веки и посмотрел. Палец будто в тумане, но абсолютно ясно, что влага на нем – бесцветная. Пот. Это хорошо.
Пот стекал по лицу и шее, щеки чесались под струйками. Пот забрался за воротник, насквозь вымочил майку и хлюпал под ремнем джинсов. Хорошо. Хорошо, что все-таки не кровь. Только очень жарко. Тяжело дышать, и в ноги впились десять тысяч иголочек. Максим привалился мокрой щекой к стеклу и скосил глаза на голос.
Рядом с ним стояла кондукторша, женщина лет пятидесяти-пятидесяти пяти, совсем даже не седая, а неразборчиво-русая, и озабоченно смотрела на него. В руках вместо коктейля – начатая пол-литровая бутылка минералки «Бонаква». На нагрудном кармане зеленой куртки – желтая вышивка: «А/П СКВОС 28с». Это похоже, а в остальном, конечно же, не та. Тоже кондукторша, но другая.
– Вам нехорошо? – повторила она. – Возьмите, попейте.
Максим благодарно кивнул, взял протянутую бутылку и осушил ее, не отрываясь, закатывая глаза и шумно сопя. Обычно он не пил минералку, считая, что это верх расточительства – отдавать наличные деньги за воду, которую даже не потрудились закрасить, открывай кран да пей – но эта была что надо. Холодная и кусачая.
Он перевел дух, повертел в руках пустую бутылку и сказал как можно более виновато:
– Кажется, кончилась. Простите.
– Ничего-ничего, – улыбнулась кондукторша, – у меня этого добра залейся. Нам выдают. Вам как – лучше?
– Намного лучше. Спасибо.
–  Вот и славно. Тогда я пошла заниматься прямыми обязанностями.
– Подождите секундочку, – спохватился Максим. – Можно еще два коротеньких вопроса? Я не займу много времени.
– Давайте. До остановки еще минуты две езды.
– Куда я еду? Видите ли, я очень давно не пользовался общественным транспортом. Мне нужно попасть на Клявас. Клявас, тридцать. Мне где-то надо пересесть на тройку, насколько я понимаю.
– А вот и не угадали. Вы в самом что ни на есть подходящем автобусе. С десятого июня до десятого сентября двадцать первый объединили с третьим, захватили даже часть тридцать шестого и нарекли двадцать восьмым. Идет до очистных. Очень удобно для них. – Она кивнула головой в сторону подростков. – Прямиком через весь город и сразу на море. Так что не беспокойтесь, через полчаса будете на месте.
– Это здорово, – сказал Максим.
– Да. Теперь успеете везде, – ответила кондукторша, и он
(успеешь ты вряд ли)
вздрогнул. – Это вопрос номер один? А два?
– Два – это ваша надпись на куртке. Что она означает? А/П – понятно, а дальше?
– Ах, это! – кондукторша приставила палец к надписи на груди и попыталась посмотреть на нее. Образовался двойной подбородок а-ля Филь в юности. У нынешнего, взрослого Филя подбородков было минимум четыре. – Честно говоря, не помню. «28с» - это номер автобуса и то, что он сезонный. Последние «ОС» - что-то вроде «областное сообщение» или «окружное сообщение». А что, это важно?
– Да вообще-то нет. Просто интересно. Еще раз спасибо за своевременную реанимацию.
Она улыбнулась.
– Всегда пожалуйста. Ладно, счастливо доехать. Господи, что я говорю... доедем вместе.
И они доехали. Практически без приключений, если не считать еще одного открытия. На громаде привокзального гипермаркета, заслоняющего собой солнце и благодаря смелой трегубовской архитектуре отдельными элементами нависающего над проезжей частью, красовалось «28» – две объемные сияюще-синие
(как Сашулины глазки)
цифры в красной окантовке. Насколько помнил Максим, всю свою стеклобетонную жизнь, а именно семь лет со дня постройки, этот чудо-магазин назывался «24» из-за того, что работал круглые сутки. А теперь – «28».
Что ж, двадцать восемь так двадцать восемь. Потихоньку он переставал бояться преследующего его числа – ко всему можно привыкнуть, но
(привыкнешь герой когда твои дети в пять минут потонут в вонючей луже где воды по колено привыкнешь видеть в зеркале пустоту)
все еще считал это крайне удивительным. Надо будет переговорить с Большим. А то и с Большим и Витькой вместе.
Оставшиеся полчаса поездки он думал о Саше.
Саша смеется, Саша хмурится, Саша сидит, Саша идет, Саша ест наполеоны, крошки падают на колени, Саша нога на ногу, плачет, молчит, убирает волосы с лица, снова смеется, пульсирует и дрожит в его руках.
Саша. Богиня. Вселенная по имени Саша, но... Но было еще кое-что.
По мере неумолимого приближения к дому он начал нервничать. Противно защекотало в груди и мягко, будто молоточком, обернутым в войлок, застучало в голове, сразу за глазами. Может быть, от жары, а может быть, какая-то часть мозга, например, гипоталамус – почему бы и нет – знала, что в этой Вселенной, кроме Саши, существует еще кое-что. Вернее, кое-кто.
Саша, Саша, Саша, миллиард раз Саша, но проклятый гипоталамус, похоже, был осведомлен о наличии у Максима близкого родственника, который по причине малого возраста остро нуждался в родительской любви, опеке и воспитании. Неожиданное, ничего не скажешь, требование сгустка нервных волокон – любовь забывшего отца к забытому сыну.
Его отцовство – это четыре с лишним года любви и нежности или полтора дня тревог и сомнений? Или то и другое вместе?
Не приставайте, спросите лучше у дружища гипоталамуса.
Сам Максим не знал. Но была надежда, что скоро все может встать на свои места, и он узнает. Уже очень-очень скоро.
Максим встал с места задолго до своей остановки и, незаметно пощипывая онемевшую ногу, неторопливо пробрался к средним дверям. Оставшаяся сзади ребятня, предвкушая скорую свободу, завозилась и зашумела с удвоенной энергией.
Автобус миновал заброшенную заправочную станцию «Латвияс Нафта», деревообрабатывающий комбинат, забрался на виадук и покатился вниз. Когда он уже начал притормаживать, до Максима донесся
(знакомый)
скрипучий голос:
– Молодой человек! Подождите!
Он быстро обернулся. Так быстро, что хрустнули позвонки и закружилась голова.
Седая морщинистая кондукторша, не глядя на него, рылась в стоящей у ног сумочке. Рукава форменной куртки задрались до локтей и обнажили безобразные высохшие руки, обвязанные веревками варикозных вен. Кое-где они свисали гроздьями.
– Ублюдок, – сказала старуха, продолжая ворошить содержимое сумки. В сумке влажно чавкало. – Решил остаться без коктейля? Много вас таких, решивших. На многих таких нашли управу. Маленькая вонючая шлюха! Ну-ка, давай! ДАВАЙ ПЕЙ, СУКА!!!
Она молниеносно выкинула руку из сумки, и Максим не выдержал.
– ЧТО-О-О?!! – заорал он.
Со страху он не чувствовал ни рук, ни ног – они были где-то рядом, как истина в «Секретных материалах», они были в невесомости. Сердце и легкие устремились в горло и закупорили входы и выходы.
– Я говорю, возьмите с собой бутылочку.
Кондукторша, настороженно улыбаясь, протягивала ему пластмассовую бутылку с бело-голубой этикеткой. По бутылке медленно ползли капли конденсата и мочили женщине пальцы.
– Возьмите-возьмите, – настаивала она.
Максим взял и, мало того, изыскал в организме ресурсы, чтобы поблагодарить ее. Правда, сначала пришлось проморгаться и громко сглотнуть внутренности.
– Спасибо большое, – сказал он. – Правда, спасибо. Вы меня здорово выручили. До свиданья.
Автобус остановился и, выдохнув компрессором, открыл двери. Нетвердой походкой, похожий на подбитого терминатора, Максим спустился со ступенек. Он цепко хватался за поручни механическими манипуляторами, до недавнего времени бывшими его руками. Кондукторша что-то крикнула ему вслед. Максиму показалось, что это было что-то вроде «пошел отсюдова», но это вполне могло быть и нечто другое. Например, «счастливо».
Как знать? Как можно быть в чем-то уверенным?
Это все чертова жара. Жара, которая сплавила микросхемы его процессора в бесформенные комья. И еще бессонница. Подумаешь, всего-то делов – средней силы галлюцинация, все что нужно – это прохлада и полный покой на десять-двадцать часов. Вот и все. В крайнем случае – легкое медикаментозное вмешательство на недельку-другую.
Поглотаешь маленькие кругленькие таблетки, штук сто, не больше, и никакой тебе лоботомии, ничего такого. Сущая, в общем-то, безделица, Мэд Максик, особенно по сравнению с астероидами-убийцами, грозящими сталкиваться с Землей по субботам.








;






ГЛАВА 16

Максим стоял на солнцепеке потный, соленый и беззащитный. Под его ногами плавился тротуар, над его головой полыхало небо. Оно было обжигающе голубым, без единого белого перышка, лишь на горизонте – тонкая фиолетовая кайма. Возможно, будущая гроза. Если повезет с ветром, гроза и Максим встретятся.
Он облизал горячие губы, мысленно пожелал нужного ветра и подумал, что нет ни малейшего смысла стоять и ждать, когда его ноги погрузятся в асфальт до колен. Это на редкость глупо. Поэтому он отодрал туфли от клейкой поверхности тротуара – на подошвах теперь надолго останется липкая черная дрянь – и отправился домой. Пусть сын, пусть два сына, да хоть тройняшки – ему жизненно необходимо раздеться, лечь, проглотить парочку килограммов льда, обложиться им с ног до головы и вздремнуть.
Максим прошел у подножий серых пятиэтажек-близнецов, одинаково обросших декоративным виноградом, в тенистых хитросплетениях которого весело ссорились воробьи. Ему повезло меньше – тень достанет до тротуара только через два-три часа, а сейчас она была оккупирована старушками, вяло беседующими на лавках у подъездов, и аморфными котами, застывшими под лавками и возле массивных бетонных ступеней. Многие бабульки были неприлично легко одеты: выглядывали парашютные лифчики и панталоны. Казалось, что их большие, белые и рыхлые тела на скорую руку вылеплены из девятипроцентного творога. Подбородки усеивала шелуха от семечек.
Когда Максим приближался, они смолкали и снова начинали шушукаться, как только он проходил пять-шесть шагов. Возможно, они обсуждали и его. Возможно, они считали, что он пьян.
Пятиэтажки закончились номером 14, и теперь, оставив слева хлебный (номер 9), «Нелду» (номер 11) и бильярдную «Адмиралю Клубс» (номер 13), Максим вошел в частный сектор. Отсюда и до конца улицы по обеим сторонам дороги росли раскидистые каштаны, великаны-клены и ивы, вывесившие из-за заборов прямо на тротуар зеленые щупальца.
Оказавшись в тени, он снял футболку, вытер ею пот с лица и вздохнул с облегчением. Уже почти дома. Мысль о холодном душе,
(заткнись гипоталамус жалкий кусок жира)
темных занавесках и работающем вентиляторе (этакий вариант кондиционера для выплачивающих кредит) показалась ему настолько привлекательной, что он поднатужился и ускорил шаг, бросая мимолетные взгляды на проплывающие в дрожащем мареве соседские дома.
Назвать эту часть района фешенебельной можно было, лишь обладая нездоровым оптимизмом и слепой животной любовью к родным краям. Но и определить ее как захолустье, пожалуй, тоже было бы неверно. Нечто среднее – зеленое и спокойное. Максиму здесь очень нравилось. Ни тебе шума автомобилей, ни промышленного лязга и вони (расположенный за мостом судоремонтный завод закрыли за нерентабельностью), ни даже творожистых бабок, образующих скамеечные коммуны.
Правда, был порт. Но он находился на другом берегу Даугавы и к тому же немного в стороне. До него было не меньше трех-четырех километров, а то и все пять. Его можно было услышать редко – например, ночью в полный штиль. Но что это были за звуки!
Максим знал, с чем их можно сравнить. Некий вариант уэлссовского острова доктора Моро, заселенный не просто мутантами и гибридами, а инопланетянами. Существами из далеких миров. Во всяком случае, звуки порта, искаженные расстоянием и перемешанные, тысячу раз отраженные поверхностью воды, были звуками, которые не способны издавать ни люди, ни животные, ни земные механизмы.
У этих чужих существ вполне могла быть кремниевая кожа лилового цвета, кислота вместо крови и аммиак как основа жизни клетки, но нервная система у них была явно аналогична нашей. Они чувствовали боль. Они знали боль, они возвещали о боли, они заполняли ею десятки кубических километров неподвижного воздуха. Они выли и скрежетали. Они хохотали, обезумев от страданий. Они стонали и истошно кричали, когда Портовые Исследователи в ходе новых экспериментов с особым садизмом взрезали их странную плоть, распиливали алмазными фрезами их кристаллические кости и бомбардировали заряженными частицами их желеобразные мозги.
Хотя, может быть, это были всего лишь огромные портовые краны, поворачивающие свои стальные тела на десятиметровых подшипниках, опускающие и поднимающие толстые, с человеческую руку, троса, и переставляющие с места на место ржавые стотонные контейнеры. Может быть. Но могло быть и так, что когда наступали ночь и полный штиль, то краны останавливались, и начинались эксперименты.
Кто знает? В чем можно быть уверенным на все сто процентов?
Дом номер 18 – желтый, аккуратненький, с коричневой крышей и коричневыми рамами, лакированный дощатый забор на кирпичных столбах, увенчанных пирамидками из оцинкованной жести.
Дом номер 20 – дела не так хороши, забор местами наклонился внутрь, двор завален какими-то досками, рубероидом, а заляпанные облупленные стены плачут по штукатурке. Такое впечатление, что идет ремонт, но Максим знал, что это не так. Здесь живет его подружка-продавщица с родителями.
Номер 22 – серый от времени кирпич, двухэтажный, кладка шестьдесят третьего года, о чем свидетельствуют цифры 1963, вписанные под крышу темно-красными кирпичами. Сама крыша и водосточные желоба – того же цвета. Окна – пластиковые стеклопакеты, две семьи, каждой по этажу.
Напротив двадцатого и двадцать второго – детский сад, второй, если считать порт, источник шума в этой местности. Но он никаким образом не досаждал Максиму. Во-первых, время работы его и детского сада совпадали, во-вторых – ну сколько децибел могут извергнуть дети, находящиеся под неусыпным надзором чужой тети?
Стоящая за проволочным забором женщина, облепленная детишками, как пень опятами, помахала ему рукой. Он не узнал ее.
– Здравствуйте, Максим! – крикнула она.
– Здас-туй-те! – нестройным хором подхватили опята.
Они знакомы? Похоже, да. Максим на всякий случай тоже взмахнул рукой и сказал:
– Добрый день.
– Жарко сегодня, – сказала воспитательница. – А что Игорек не ходит? Заболел?
– Да, заболел, – не придумал ничего лучшего Максим. Откуда ему знать? Раз в сад не ходит, значит, заболел.
– Надеюсь, ничего серьезного?
– Нет, просто простудился. Перекупался. Ну вы знаете, как их трудно вытащить, – нашелся Максим.
Она закивала головой. Определенно, ей было хорошо известно, как их трудно вытащить. Что же с его памятью? Записаться, что ли, к Филю на лечение?
Очень смешно.
– Выздоравливайте, всего хорошего, – сказала воспитательница, нагнулась к детям и что-то им сказала.
– Да-си-да-нья! – грянул фальшивый хор.
Максим еще раз помахал рукой с зажатой в ней минералкой.
Черт!
Черт! Черт! Черт!
За детским садиком – площадка, опять детская, спрятавшаяся за густой живой изгородью. Вдоль тротуара росли стриженые под ежик кусты высотой примерно в метр. За ними змеились асфальтовые велосипедные дорожки, изрисованные цветными мелками (как обычно – принцессы с гидроцефальными лбами и шатающимися подписями «МАМА»). В середине – горка, спаренные красно-желтые качели со вспухшей краской и три скамейки для наблюдающих за своими чадами мам, реже – пап.
По вечерам здесь собиралось достаточно много народу – приходили из пятиэтажек, но сейчас на площадке была только одна девочка со смешным хвостиком на макушке и ее мама. В песочнице валялись разноцветные ведра, лопатки и формочки, на скамейке лежал раскрытый журнал. Девочка пыталась за руку стянуть маму со скамейки. Та неуверенно сопротивлялась.
– Ирочка, ну почему, почему ты не хочешь играть в песочнице?
– Не-е, падём пасётим бозих кавовок.
А он? Он водил своего сына смотреть божьих коровок? Катал его с горки? Лепил песочные пирожки? Вопросы поразили его своей злободневностью. Странно, глупо, дико не контролировать свое прошлое, вместе с ним настоящее и в какой-то мере будущее.
Мэд Максик, кто водит Игоря в детский садик, ты или Настя?
Не знаю.
Здравствуйте, Максим, ваш Игорек что, заболел?
Не помню!
Макс, дружище, что твой Игорь ест на завтрак – котлеты, манную кашу или шоколадные сырки?
Без понятия!!
Ты знаешь своего сына, знаешь, кто он такой?
Да! Знаю! Ребенок в красных шортах!
Номер 26. Не дом, а футуристический дворец. Нагромождение геометрических тел, вписанных, вдолбленных, врезанных друг в дружку. Конусы, растущие из сфероидов, усеченные пирамиды, притаившиеся за цилиндрами. Четыре башенки по углам колют небо острыми шпилями. Непонятно, сколько этажей – то ли два, то ли три, то ли два и две трети. Выглядит приятно. Сюрреализм. Главная местная достопримечательность, продукт скандального гения архитектора, хозяина дома.
Валютный дилер Максим Ковалев и известный архитектор Антон Трегубов хоть и жили через дом, но семьями не дружили. И дело вовсе не в высокомерии последнего, и не в какой-то сверхзанятости обоих. Архитектор Трегубов пригласил их с Настей на новоселье и не показался Максиму ни недоступным, ни чванливым. Напротив, он был открытым и веселым, одним из тех редких людей, душа которых не зазеленела  и не опухла от переизбытка цифр в банковском счете. Он вообще интересно относился к атрибутам финансового благополучия: в то время как небольшой красный «вольво» его жены был постоянно вылизан и выполирован так, что в него запросто можно было разглядеть каждый прыщик на своем носу, его собственный трехсоттысячедолларовый «ягуар» был покрыт таким толстым слоем пыли, что невозможно было разобрать, какого он цвета. А когда он однажды подвозил Максима до дома, тому пришлось, прежде чем сесть, стряхнуть с сиденья песок, коего в автомобиле было чудовищное количество.
«Возил девчонок на моря, – оправдывался богатый архитектор Антон Трегубов. – Наверняка повезу еще, как только выглянет солнце. Стоит ли столько раз пачкать машину?».
Тогда, три года назад, они до поздней ночи просидели на пахнущей олифой веранде, на которую чудом не падал весь остальной дом. Был сам хозяин, его жена, две их дочки (трех и семи лет), Максим с Настей и дядя Коля из двадцать восьмого. Они поглощали жареные на углях свиные ребрышки, пили кто что, травили анекдоты и разные байки – с работы, из личной жизни, а дядя Коля – аж с Великой Отечественной. Он был двадцатого года рожденья и прошел всю войну от звонка до звонка. Судя по его рассказам, это было то еще времечко – страшное, отчаянное, но никак не скучное.
Максим Ковалев, тридцати лет, и Антон Трегубов, тридцати семи, могли стать друзьями, но не стали. Виной тому был Максим. Эта мысль была гадкой, и он глушил ее другими, правдивыми и проверенными временем. Вроде таких, как «гусь свинье не товарищ» или «старый друг лучше новых двух». В действительности дело было в одаренности Антона.
Говорят, человек может простить другому человеку все, кроме успеха. Максим же не мог простить архитектору его очевидного и яркого таланта.
Ему было стыдно за эту свою неспособность, он, хоть и не считал себя Абсолютно Неинтересной Личностью, но стеснялся своей бездарности, ему было завидно созерцать семейную идиллию А.Трегубова (хотя кто знает, какие у сверхтворческих сверхчеловеков бывают закидоны, скрытые от посторонних глаз). Ему казалось – и не без оснований – что он хуже, и у него хуже. Поэтому Максим упорно рушил все мосты, которые пытался навести его новый сосед. Он упрямо и вежливо отказывался от приглашений на обед, на ужин, на просмотр нового фильма в домашнем кинозале, на новогоднюю вечеринку, и даже от предложения «бросить все к свиньям и махнуть на недельку к горам и рекам, померяться силами с дикими щуками и деревенским самогоном».
Извини, Антон, завал на работе, да и к рыбалке я, честно сказать, не очень.
Сейчас их общение ограничивалось случайными встречами на улице и возгласами приветствия, такими же случайными. До сих пор Антон хоть и реже, но старался втянуть его в какое-нибудь совместное предприятие, но Максим был горд и тверд. Горд, как осел. Тверд, как окаменелое собачье дерьмо.
Ворота, ведущие в заросший одуванчиками сад дяди Коли, в закрытом положении напоминавшие букву «м», были распахнуты настежь. Ворота были, но дом номер 28 отсутствовал – на его месте стоял самосвал «МАЗ». В его светло-голубой захватанной ржавчиной кабине сидел, опершись локтями на руль и запустив руки в волосы, голый по пояс водитель. Борт грузовика был открыт и четверо рабочих в синих одинаковых штанах и желтых майках с надписью «RRB» закидывали в кузов ломаные пыльные доски и кирпичи.
Архитектор Трегубов стоял в сторонке, прислонившись спиной к побеленной до колен яблоне, и задумчиво теребил нижнюю губу. Заметив в воротах Максима, он очнулся и замахал ему рукой:
– О, Максим! Здорово, сосед! Подойди на пару слов, пропустим по стаканчику.
Отступать было нелепо. Кроме того, Максим был не прочь узнать, что произошло с домом старика. Он подошел и тут же получил в руки стакан виноградного сока. Большой металлический термос стоял рядом в траве.
– А куда делся дом? – спросил Максим, отхлебнул из стакана, осознал весь идиотизм своего вопроса и поправился. – Я имею в виду – что происходит? Где дядя Коля? Что-то с ним случилось?
– Нет-нет, конечно, ничего, – поспешил успокоить его Антон. – С дядей Колей все в порядке. Надеюсь, он доволен.
– Доволен? Доволен чем?
– Новым местом жительства. Извини, я забыл тебе сказать, ты наверно не в курсе. Хотя моя вроде уши твоей Насте прожужжала.
Он достал из кармана рубашки пачку «кэмела», закурил, щелкнув гравированной «зиппо», и продолжил:
– Каюсь, сосед, каюсь. Моя идея. Решил немного пристроиться.
Ну конечно, решил, – злобно подумал Максим. Кто платит, тот и заказывает музыку. Богатый гениальный архитектор решил отгрохать себе конюшню. Или бассейн величиной с небольшое море. Разве молодого, богатого и – не забывайте! – гениального архитектора должна волновать судьба ветерана войны, его привязанности и привычки?
Максиму опять стало стыдно и противно за себя. Злой и беспомощный, как бродячая собака. Ежу понятно, что все не так.
– Дочки растут, – сказал Антон и бросил на него растерянный и тревожный взгляд. – Старшей десять. Уже сейчас характерец будь здоров, а что будет в двенадцать, в тринадцать? В шестнадцать? Одолевают всякие мысли... Разные мысли... Вот я и подумал – построю-ка я им свой домик, пусть творят в нем что хотят, а я даже заходить в него не буду. Только если сами позовут в гости. Волнуюсь за них, Максим. Я что думаю: если поругаемся, погадимся как следует, начнут собирать вещи, уходить из дома навсегда... Я думаю, может, пойдут просто к себе? Как думаешь, сосед?
– Мм-м... Да, конечно. Вполне вероятно, – засомневался Максим.
– Вот и я думаю – может быть. Все-таки рядом, все-таки не так страшно. Но в то же время и не с предками, старыми пердунами-недоумками, которые в жизни ни хрена не понимают.
Он помолчал. Максим, заполняя паузу, спросил:
– А что за домик? Тоже что-то такое?.. Этакое? – Он покрутил рукой в воздухе и глазами показал на дом архитектора.
– Да нет, что ты, – улыбнулся Антон. – Сидят дома, рисуют. Вернее, Марго рисует, а Ритка помогает, как может. Уже третий день рисуют. Я им так и сказал – какой дом нарисуете, такой вам и будет. А почему нет? Подкорректирую малость, чтоб стоял – не шатался, и построю.
Молодой и талантливый архитектор А.Трегубов бросил окурок в одуванчики, наступил на него, вздохнул и сказал:
– Все ж спокойнее. Правда ведь? А насчет дяди Коли ты не переживай. Я с ним договорился. Нет, не только деньги. Мы с ним сели, и все по-хорошему обсудили. Я, как мог, описал ему свои чувства – вроде бы он меня понял, хоть и сказал, что в его время все было по-другому. Еще бы... Я сказал ему, что если он хоть чуточку сомневается, то ни о каком переезде не может быть и речи. По большому счету, я мог бы придумать что-нибудь еще. Но он согласился. Согласился сразу и без каких-то дополнительных условий. Молодец мужик. Просто нет слов.
– И где он сейчас? – спросил Максим, глядя, как из травы выползает недобитая струйка голубого дыма. – Куда ты его устроил?
– О, думаю, он не жалуется. Я купил ему дом на Балтэзерсе. Не бог весть, какие хоромы, конечно, но нормальный уютный домишко. Две комнаты плюс кухня. С фасада – рыбалка круглый год, слева – спокойные соседи, справа – грибы. Взял с него слово раз в два месяца приезжать потравить за рюмкой свои басни. Да и сам надеюсь наведываться.
– Па-а-аап! – раздался звонкий голос.
Антон вздрогнул и поднял глаза на звук. Максим тоже посмотрел. В окне второго (или второго с половиной?) этажа, представляющего собой неполную четверть круга, появилась голова в обрамлении медно-рыжих волос. Щека головы была вымазана
(коктейлем «441» как мы его называем)
красной краской. Марго, десять лет, старшая дочь архитектора. Не иначе, они с сестрой пытались рисовать дом друг на друге.
– Мама спрашивает – кушать будешь? – крикнула звонкая рыжая голова.
– Иду, солнце! – закричал в ответ Антон, достал из одуванчиков термос и протянул Максиму руку. – Извини, не приглашаю. Тебе сейчас нужно не есть, а спать. А вот вечером заходи. Чего не заходишь-то?
Максим пожал руку и уныло повел плечами. Ему было стыдно второй раз за десять минут. Сейчас почему-то больше, чем обычно.
– Ну, смотри сам, – сказал Антон. – А то – всегда рад. Ладно, не всегда, но почти что всегда, – добавил он и улыбнулся чему-то своему.
Они уже расходились, когда Антон окликнул его еще раз:
– Кстати, сосед! Ты сильно не удивляйся. Видишь ли, такое дело – дума не разрешила оставить все, как было, и подтянула номера домов. За мой счет, разумеется. Так что ты теперь в двадцать восьмом, извини. Но зато мы теперь самые что ни на есть настоящие соседи.
– Нормально, – махнул рукой в ответ Максим. – Нормально!
И вправду – подумаешь! Чему удивляться? Двадцать восьмой так
(довезет тебя в любую точку)
двадцать восьмой. Одним больше, одним меньше. Что действительно удивительно – почему он такая сволочь? Почему бы ему не зайти к этому человеку в гости, не сегодня, так завтра, не завтра, так в воскресенье? Не посидеть на веранде, не поболтать, потягивая коктейль, о политике, о религии, о женах, о детях, о добре, о зле, о женщинах, которые были их, и о женщинах, которые никогда их не будут?
Чем тебе, паразит, не приглянулся этот человек с веселым голосом и печальными глазами, чем тебе не по душонке этот странный гений, не моющий роскошный «ягуар», назвавший обеих дочерей Маргаритами и выстроивший себе дом, похожий на похмельный кошмар Лобачевского? Тем, что он лучше тебя, не такой как ты, интереснее, чем ты? Непредсказуемей?
Но он же хочет тебя видеть, хочет говорить с тобой, так ответь ему тем же. Ты взгляни на него внимательнее, без этих злобно-протестных шор, сумей разглядеть. Может, тогда ты поймешь, что он тоже человек, а никакой не бог, что, даже имея мир в кармане, можно не обрести мира в душе, и хотя, как известно, на девяносто девять вопросов из ста ответ – деньги, далеко не факт, что эти расплывчатые и размазанные девяносто девять больше того самого, конкретно взятого одного. Видел ты, как он смотрел на тебя? Ты злой, но не слепой, наверняка видел. И что ты увидел? Можно, я предположу, чертов Мэд Макс, неприступный, как Эверест, твердый, как засохший кал? Я лично думаю, что это была надежда. Надежда на соучастие. На сочувствие. Посмею высказать мнение, что этот уважаемый, признанный, богатый и – что уж там – гениальный архитектор Антон Трегубов одинок. И он боится. Одинок потому, что приехал издалека, и старые друзья остались там – вдалеке, а новые никак не заводятся, потому что кто завидует, открыто и черно, кто – в тряпочку, но так же черно, а кто просто гусь свинье. Кто не может простить успеха, а кто, как и ты – таланта. Боится потому, что две дочки, две сестренки, пара Маргариток растут, цветут, хорошеют на глазах, и никакие деньги, даже если обобрать до нитки Билли Гейтса, даже если пустить по миру ВПК США и выгодно продать разведанный мировой запас нефти – никакие, никакие, ВООБЩЕ никакие деньги и сокровища на заставят его перестать беспокоиться за их жизни, здоровье и счастье. Он может кое-что контролировать, но контролировать все
(мальчик тянет свою сестренку за руки за волосы кричит ей что только не тони тянет зовет на помощь но крика не выходит потому что надо держать а вода уже в носу и во рту и уже в глазах вода а тянуть надо надо тянуть это его сестренка надо тянуть)
он не в силах, и от этого он растерян, взволнован, и глаза печальные. И даже поделиться не с кем. Ну, жена, а что – жена? Ты многим сокровенным готов поделиться с Настей? То-то же. А он все надеется на тебя – не конкурент, сосед, по возрасту подходишь – потенциальный друг, но сколько можно не уставать? Скоро створки закроются, озлобится А.Трегубов, уйдет в себя, начнет ежедневно полировать «ягуар» и здороваться перестанет, не то что в гости звать. А ты, псевдотвердый злюка Мэд Максик, все сидишь, твердишь себе, что он лучше, он интереснее, что ты недостоин, хотя в глубине своей мелкой душонки растишь и лелеешь уверенность, что все наоборот – ты и интереснее, и начитаннее, и богаче духовно.
Не тяни, Мэд Максик, еще не поздно все исправить. Он все еще дает шанс и тебе и себе. Сходи к нему, пожми руку, извинись, скажи, что был неправ и объясни почему. Излей душу – я вижу, что он все быстро поймет и охотно простит. А может, даже треснете грамм по пятьсот для храбрости, ничего, если что, закодируешься...
Хо. Ро. Шо.
Он пойдет. Обязательно сходит.
Пожмет, извинится, исправит, треснет, откроет, даст, изольет, возьмет, снова пожмет и опять треснет. Только чуть-чуть попозже. Сейчас ему надо поспать.
Он стоял на крыльце и шарил в кармане, пытаясь выудить ключи. Надо же, маленькие металлические ублюдки цеплялись и не желали вылезать.
Интересно, Саша бы пошла на его месте? Да давным-давно.
Пожалуй, даже не надо льда. Просто поспать.
Ключи поддались, Максим открыл дверь и вошел. Он был дома.
Кое-как добравшись до дивана, он стащил штаны с потных ляжек, бросил скомканную футболку на кресло и завалился на подушку, даже не думая искать и включать вентилятор. Про темные занавески он тоже не вспомнил, да и не было в них нужды – фиолетовое, недавно бывшее тоненькой полоской на горизонте, быстро разрасталось и уже громоздилось на дом, не пускало солнце в его окна. Еще через пять минут первые капли атаковали стекла. Начиналась гроза.
Максим спал как убитый, никаких снов и ворочаний – не сон, а маленькая смерть.

;






ГЛАВА 17

Двадцать восемь и один.
Одно.
Двадцать восемь непринятых звонков и одно непрочитанное сообщение – именно столько значилось на дисплее его «нокии», когда он проснулся. Было девять вечера, но Максим чувствовал себя свежим и новым, несмотря на то, что собирался проспать двадцать часов. Он еще раз посмотрел на телефон и не сдержал довольной улыбки. Надо же, как кому-то понадобился!
Этими кем-то оказались Андрей и Настя: двадцать один звонок был от него, семь – от нее. Сообщение (тоже от Андрюхи) гласило:
«Надеюсь, ты жив, друг :)) Мы больше не могли долбить твою дверь – опасались вступить в неравную схватку с полицией. Проснешься, позвони. Только сразу».
Максим мысленно подкинул монету, тяжелый золотой дублон. Она рассекла воздух, взмыла высоко в небо и, переворачиваясь и прикидываясь проблесковым маячком, пошла вниз, открывая-закрывая надменный профиль старого испанского короля, почему-то перевернутый. Он не очень хорошо знал испанских королей в лицо, и поэтому выпал орел.
Максим вздохнул и набрал Настин номер.
– Аллё, – сказал динамик голосом его жены.
Почему «аллё»? Ну почему «аллё»? Почему не «привет, Макс»? Она что, не знает, кто это звонит, ей что, отключили определитель за неуплату?
Улыбка потекла со щек.
– Здорово, – сказал он, – это я. Не узнаешь? У меня изменился номер?
– Привет, Макс, – ответил динамик, магнит и пять дырок, временно изображающие Настю. – Извини, задумалась. Ты приедешь? Мы у мамы.
– А чего у мамы? И на чем это я, по-твоему, приеду – верхом на хромой кобыле? Пока доберусь, придется вас всех там будить во главе с твоей мамой.
– Не надо на кобыле. Ты мог бы приехать на машине.
– Ага! На машине! Может, ты не в курсе, но у этой машины... – собрался острить Максим, но Настя не дала ему договорить.
– Это был не бензонасос, – сказала она. Голос был тихим и усталым. – Вчера вечером приходил мужик с сервиса, ты же сам его вызывал. Сказал, что... Вообще-то я не помню, что он сказал. Какая-то масса... Прикрутил вроде один гвоздик, или там, болтик, и все. Заработала. А потом мы с Игорем поехали к маме. – Она помолчала. – Мне было очень страшно. Очень.
Максим закусил губу и завращал глазами.
Страшно. А ему? Ему тоже было страшно. Кажется.
– Не бойся, уже все позади, – выдавил он слова-штампы из тюбика горла. – Машина – это конечно хорошо, но все равно я сегодня не приеду. Я просто не вижу в этом смысла. Завтра. Давай завтра.
– Не видишь смысла, – отозвалась Настя. – Да. Наверно. Наверно, время бессмысленных поступков прошло... Если оно вообще было.
– Наверно, – сказал он и разозлился еще больше. – Что ты хочешь, Настя? Если тебе жизненно необходимо, чтобы я приехал сегодня, я приеду. Но зачем?!
– Не надо. Как хочешь.
Голос оборвался, и его ухо заляпали короткие гудки. Очень короткие. Гораздо короче, чем на домашнем телефоне. И чересчур громкие.
Ты опоздал, Мэд Максик, не среагировал. Если уж и заканчивать разговор таким образом, то последнее слово должно оставаться за тобой, особенно если проводишь жизнь в борьбе. В такие моменты большой палец твоей левой руки не должен безвольно лежать на корпусе, как жирная спящая личинка. Это серьезнейшая тактическая ошибка. Большой палец левой руки должен быть особым, биоэлектрическим. Его место – на кнопке отбоя, он обязан быть сверхчувствительным, постоянно напряженным и связанным с речевым отделом мозга специальным толстым нервом-кабелем. Сказал – положил. «Пока» – положил. «Пошла к черту» – короткие гудки на тот конец. Только так. Иначе не наберешь очки. Проиграешь борьбу. Это же война, Мэд Максик, бессмысленная и холодная, без победителей, но с проигравшими.
Максим поморщился и зло уставился на замолчавший телефон.
Мужик с сервиса, значит. Говоришь, приходил слесарь. «Похождения автомеханика» – хит летнего проката. Надо было спросить – трахнул он тебя, сучка, трахнул тебя этот настоящий сильный мужик своим огромным членом, похожим на ключ на 56? Головка на 56, ха-ха! Давай, крошка, займемся этим прямо в твоем гараже, давай-ка я немного прижму тебя сиськами к багажнику, а сам буду сзади, вот так, вот так, хорошо. Твой плюшевый муженек в больнице, ведь так? Вот так, детка, вот так!
Интересно, если бы он спросил у нее это, он набрал бы очки или потерял? Особенно если еще долбануть по ушам короткими гудками?
БА-БАХ! – морзянкой в уши, сплошные точки, одни только бесконечные «Е»! Не надо к доктору ходить, к умнику-психо-мать-его-терапевту, чтобы понять очевидное – потерял бы. Но это объективно, это на поверхности, это для широкой аудитории. А так, для себя, Мэд Максик – как думаешь? Мне кажется, что поднабрал бы. Немного садомазохизма, немного отвратительно-приятного щемления в области диафрагмы и шевеления в паху, десяток-другой очков в безвыигрышной войне. Маленькая пиррова победа во второстепенном сражении, одержанная с применением оружия, запрещенного Конвенцией Джентльменов. Неплохо, Мэд Максик?
Плохо.
Плохо. Он редкая сволочь.
А может и нет, может, дело в другом. Он ведь не сволочь. Он же обычное существо, он с детства отличает добро от зла на подсознательном уровне. Почему тогда такое происходит?
Какого черта он женился на этой женщине, и какого, спрашивается, черта он до сих пор женат, если вот так? Почему он не женат на своей синеглазой Сашульке, а Настя не замужем за механиком с торцовым членом на 56, или за Джорджем Клуни, или за кем бы то ни было еще? Что свело их, что удерживало до, и что продолжает держать сейчас? Неужели ребенок, этот Гименеев суперклей? Да, Ребенок или всего лишь ребенок?
Максим со своей избирательной амнезией не мог с уверенностью сказать, насколько важны дети в браке. Он полагал, что да, важны, но думал об этом как-то отвлеченно, со стороны. Он не знал, важен ли ЕГО ребенок в ЕГО браке. Когда-то у него был собственный опыт, но он его утерял. Максим вроде все понимал, но ничего не чувствовал.
Если не дети, не ребенок, то что? Общие интересы, схожие взгляды на вещи, идеи, события? Смешно! Порой он приходил к выводу, что их взгляды на окружающее не то что непохожи – они диаметрально противоположны. Полюса. Антиподы. Плюс и минус. Их плюс и минус не притягивались. Соприкасаясь, они то и дело искрили и вызывали замыкания – короткие и не очень.
Секс? Еще более смешно. Ха-ха – действительно, хороший анекдот, прямо как комедия Рязанова – с грустинкой. Секс, как бы дико это ни звучало по отношению к личной оценке Максимом своих сексуальных способностей, был поводом. Секс не связывал, но связал их, а точнее – привязал его к Насте. Она была первой и единственной женщиной, с которой он смог более или менее нормально заниматься любовью, относительно безболезненно миновав стадии стыда, ощущения собственной ущербности и чувства вопиющей безысходности.
Это, конечно, дорогого стоит, но все же это уже в прошлом. Такой секс, какой был у них в последние два года, едва ли мог быть основой для совместной жизни двух особей человека разумного. Для Опилиоакарус Сегментатус он, возможно, и сгодился бы, но для Хомо Сапиенс – нет уж, увольте. По частоте их секс мог сравниться с отношениями предводителя поселенцев на враждебной планете, лежащей в стороне от основных космических трасс, с командиршей звездолета оптовой торговли, а по своему содержанию он с некоторых пор стал осторожным, неискренним и каким-то искусственным. Супружеский долг возвращался друг другу без малейшего энтузиазма, как и полагается всякому долгу.
Когда следующий рейс звездолета, хотелось бы знать? Покажите расписание. Будет ли он вообще? Или Межгалактическое Собрание уже упразднило его за нерентабельностью, а поселенцы теперь обречены полагаться лишь на собственные силы?
Представив себя в постели с Настей, Максим неожиданно испытал угрызения совести. Об этом не может быть и речи. Ведь у него уже есть женщина. Он не мог предположить, что он может быть близок с Сашей, эта близость обитала далеко за горизонтом его мечты, вне пределов его самых смелых фантазий. От этой мысли веяло святотатством. Он побаивался этой мысли, он отпускал ее сразу же, как только удавалось схватить ее за самый краешек, он краснел, и у него кружилась голова. Он знал, что не сможет.
Но была еще одна мысль, в миллиард раз страшнее и кощунственнее. Изменить ей. Предать синеглазку. Не богохульствуйте, друзья мои, равно как и недруги, пожалейте себя. Этого вы не дождетесь. Никогда.
Максим услышал потрескивание и ослабил хватку. Вовремя. Он разжал
(лапу)
руку и увидел
(что кривые коричневые когти оставили в корпусе глубокие треугольные ямы)
отпечатки собственных пальцев, медленно исчезающие с фиолетовой панели. Что-то он перевозбудился. Надо быть аккуратнее – телефон еще пригодится.
  Он еще раз порхнул пальцами по кнопкам (это получалось у него не так же быстро, как у Большого по клавиатуре, но все равно быстро), и после первого же гудка динамик трансформировался во взбудораженного Андрея.
– Ага! – заорал Андрюха-динамик. – Вот наконец-то и ты, Мэд Максик, жестокий человечишка, из-за которого я чуть не подавился слюной. Говоря по правде, я уже подавился и приготовился повыгоднее предложить богу свою душу, и если бы не Воробьишка... – Голос заговорил в сторону. – Как-как я тебя назвал, Викуля?.. Как это ничего такого ты не делала?.. А кто же меня в таком случае откачивал, делал это самое... искусственное дыхание рот в рот... В общем, Макс, ноги в руки или там, на педали, смотри сам – и живо дуй к Витьке. У нас тут двойной праздник – твоя выписка и приобретение Воробьем вороного коня седьмой баварской породы. Стол накрыт, понимаешь, с семи часов, но кто-то слишком долго спит!
– Уже в пути, – сказал Максим. Ему стало веселее. – Надеюсь, что моя лососина не успеет покрыться зловонным панцирем.
– А! – выдохнул Андрей. – Вы слышали?! Его лососина! А ливерной колбасы не хочешь? Ну ладно, ждем, все-таки ты – первоочередной и самый главный. Гордись, что ты важнее БМВ. Согласись, немногое в нашем несовершенном мире может похвастать этим.
– Семьсот двадцать восемь? – спросил Максим.
– Что – семьсот двадцать восемь?
– БМВ. Семьсот двадцать восьмая?
– Да, друг. Но не просто семьсот двадцать восьмая.  Семьсот двадцать восьмая «i»! Не буду спрашивать, как ты узнал. Судя по твоему голосу, который вдруг стал задумчивым и мудрым, рискну предположить, что ты угадал. Все, давай, мы уже будем наливать тоненькой струйкой.
– Через пятнадцать минут, – сказал Максим и выслал Андрюхе короткие гудки.
Двадцать восемь никуда не делось. Оно оставалось с ним.

До Витькиного дома он добирался не пятнадцать, а целых двадцать минут. Заходящее оранжевое солнце из последних сил пыталось высушить разлитые грозой лужи, но эргов явно не хватало, и оно просто мутно отражалось в легкой дымке испарений. Воздух был вымыт дождем и прозрачен. В блестящей траве, повизгивая и растопырив лапы, изворачивалась обалдевшая от дневной жары лохматая грязно-серая дворняга, а бабульки, спрятав под одежду громоздкие лифчики и панталоны, выползали из подъездов на заключительную беседу, рассаживались на скамейки, предварительно трогая их пухлыми пальцами, и с сомнением качали головами.
Витька Воробьев жил на Лемешу 11, на втором этаже девятиэтажного панельного дома. Возвращение на родину стало первым делом, которое он провернул, женившись. Витька с Викой взяли ссуду в банке и купили трехкомнатную квартиру именно здесь, несмотря на уговоры родителей и на то, что добираться до работы отсюда было час десять с пересадкой в центре. Но это еще вчера, а уже завтра он будет долетать туда, судя по всему, в мгновение ока. Витька работал наладчиком бытовой техники в сети магазинов «Элкор». Их офис располагался на Краста, но жить он захотел здесь, хотя Плявниеки, где он жил с родителями, и место его работы разделяли полчаса неторопливой ходьбы.
Не иначе, было что-то в Болдерае, раз Витька не выдержал и пяти лет разлуки, а сам Максим, возвращаясь из хоть сколько-нибудь продолжительной поездки, ощущал умиротворенность, спокойствие и стойкую, длящуюся не менее сорока минут, уверенность, что теперь все будет хорошо.
Здесь с ним уж точно ничего плохого случиться не может. Так что серьезный разговор архитектора Трегубова с дядей Колей был действительно серьезным и никак не лишним, а интерес Максима к этому разговору и к переезду дяди Коли не был праздным любопытством. Может, другие и по-другому, на то они и другие, но что до Максима – он с содроганием представлял себе, как переезжает в квартиру в центре, живет, задыхаясь в пыли, захлебываясь в шуме, и в удивительно короткий срок сходит с ума, выжженный неоном и раздавленный домами: вырезает соседей целыми семьями и под истошные вопли Насти
(Саши)
засыпает в собственной ванне с перерезанными венами.
Нет уж.
Лучше он останется здесь. Задворки килополиса, как однажды назвал их район Витька – как раз то, что ему нужно.
Андрей, торчащий из окна Витькиной кухни, закричал: «Здорово, восставший из пепла!» и начал настойчиво тыкать пальцем куда-то вниз и в сторону. Продолжив его палец красной пунктирной линией с крестиком на конце, Максим уперся взглядом в тройку автомобилей, занимающих небольшую асфальтовую нишу напротив соседнего подъезда.
Черная и блестящая, в капельках воды – хоть снимай для рекламы – Витькина БМВ выгодно отличалась от приперших ее по бокам машин: справа – полумертвый двадцатипятилетний «мерседес» с дырками вместо бампера, слева – красная букашка «рено-клио», выглядящая неплохо, но уж больно игрушечно.
Максим приблизился к этому шедевру автомобильной инженерии и медленно прошел рядом, проводя указательным пальцем по очень гладкой и очень-очень
(черной как Сашины волосы)
черной лакированной поверхности машины – от заднего фонаря до переднего поворотника, затаившегося под сурово нахмуренной бровью. Палец мягко и бесшумно проскользил по краске, три раза легонько, про себя, отметив щели дверей в плотно пригнанном корпусе. Да, именно такой – плотно пригнанной, цельной, сжато-стальной представлял себе Максим БМВ модели девяносто пятого года. И теперь, потрогав, он убедился в своей правоте. Тяжелый, мощный хищник – ни капли жира, одни только упругие мышцы на твердосплавных костях, подпираемые широко расставленными толстыми резиновыми лапами. Свирепый, агрессивный, и в то же время умный взгляд сдвоенных глаз. Раздутые ноздри. Эх...
Нет, Максиму, конечно, нравилась своя машина, но у нее были другие достоинства. А вот этого изящества в идеальном сочетании с мощью, стремительности, ощущения постоянной готовности к решающему броску его девочке, увы, не доставало. Он даже немного позавидовал Витьке, когда представил, как тот сядет за руль, поставит ноги на педали, сольется, срастется с механизмами, а механизмы станут частью его самого, и тогда ему станет ясно, что она не подведет его, если он не предаст ее, и если они и умрут, то вместе – быстро и легко.
Если только сердце не подкачает.
Максим подумал, что если бы он брал такую машину, то как минимум с четырехлитровым двигателем. Чтобы хватило на все, что он хочет, и еще осталось про запас. Расход топлива? Ха! О каком, скажите пожалуйста, расходе топлива может идти речь, если дело касается черной семерки девяносто пятого года?
Он был твердо убежден, что люди, покупающие такую машину, должны быть готовы к риску, а деньги на бензин выкладывать с благодарностью. С благодарностью за то, что они не передвигаются из пункта А в пункт Б, не преодолевают расстояние, а едут. Летят. Разрывают и пожирают пространство. Опаляют километрами радиатор...
Окрик Андрея рассеял его мысли.
– Мальчик! Эй, мальчик, а ну-ка отойди от машины! У тебя там что, гвоздь? Сейчас дядя Витя выйдет и надерет тебе уши! Всыплет по первое число!
Максим поднял руки и повернулся на голос, выставив вперед ладони:
– Я просто посмотрел, сколько на спидометре. Посмотрел, сколько выжимает.
– Смотри, Мэд Максик! Не поцарапай! Я думаю, что Воробей тебя просто убьет. Уничтожит! И то, что оказалось не под силу международному терроризму, сделает твой бывший друг.
– Бывший? – спросил Максим, улыбнувшись.
– А какой же?! – возмутился Андрей. – Разве человек, поцарапавший БМВ, может продолжать считаться другом?
Через секунду Андрюха крякнул и замычал. Над его головой показалась голова Витьки. Одна его рука обхватила Андрея за шею, другая плотно закрыла рот.
– Поднимайся, Макс, – сказала верхняя голова. – Не слушай этого кретина и словоблуда. Ты будешь моим лучшим другом, даже если прямо сейчас разобьешь этот мусорник на мелкие кусочки. Я имею в виду машину, а не череп этого негодяя. Давай, не тормози, а то Вика уже полчаса назад выла, что хочет жрать, а этот лунь, – он постучал подбородком по Андреевой макушке, – не прочь выпить.
– Считай, я уже у вас. Наливай.
Максим похлопал зверя по лоснящемуся боку, вздохнул и отошел. Заходя в подъезд, он услышал, как Андрей пытается орать сквозь пальцы:
– Как хаахо, хто ты уазъехыл! Ухэ все наыто тафным-тафно!
И правда. В открытых настежь дверях его встретил освобожденный всклокоченный Андрей с двумя стаканами, казавшимися рюмками в его огромных пальцах. В одном был сок, с виду апельсиновый, в другом – бронзового цвета жидкость, похожая на виски, в которой барахтались оплавленные кусочки льда. Сияющий Витька стоял в дверях кухни, подпирая плечом косяк.
– Держи, – сказал Андрей и сунул ему в руки стакан. Потом он выдохнул, в два глотка, звеня ледышками, осушил свой, зажмурился, проморгался и хлопнул Максима по плечу так сильно, что тот расплескал сок. – Наконец-то! Теперь можно поговорить о поводе.
Он посмотрел на Максима, взял у него стакан и вместе со своим поставил на столик с расческами, пудреницами и другим барахлом. После этого он взмахнул большими руками, схватил Максима повыше локтей и посмотрел еще раз.
– Ты можешь не поверить мне, дружище Мэд Макс, – сказал он. – Ты можешь посчитать меня шутом гороховым, словоблудом, как метко подметил Воробей, или бездушным программирующим агрегатом, для которого человеческие жизнь и смерть – всего лишь единица и ноль. И отчасти... отчасти ты будешь прав. Я бываю циничен. Но только когда это не касается тебя. Есть, Макс, такие критические моменты... когда понимаешь, что действительно, что на самом деле имеет значение. Все остальное – не более чем грязь, мусор... какая-то никчемность, какое-то броуновское движение вокруг. Бессмысленность. Таким моментом для меня стала пятая секунда после одного объявления в двенадцатичасовых новостях в воскресенье, когда я понял, что знаю, что вы собирались в этот долбаный «макдональдс». Я испугался, Макс. Я испугался, что не смогу больше с тобой встретиться. В критический момент, Макс, я понял, что ты чертовски важен для меня. Я понял, что случись что плохое, действительно плохое, я смог бы убить. Я нашел бы... ну как-нибудь я нашел бы этого урода, который устроил эту всю катавасию, и прикончил бы его. И не просто бы прикончил. Склоняюсь к мысли, что я завалил бы его, прижал хорошенько коленом шею и лупил бы чем-нибудь по его трусливой роже до тех пор, пока не раздробил бы в крошку все эти... – Он поводил одной рукой по своему лицу и снова взял Максима за плечо, – все вот эти кости. Я бы нанес ему множественные черепно-мозговые травмы, да, множественные, и очень многие из множественных травм были бы несовместимы с его поганой шакальей жизнью... Что-то не то я хотел тебе сказать, но извини – это все, что я мог бы для тебя сделать.
– Ну-ну, – сказал Максим. – Может, не надо вот так. Может, достаточно было бы просто вспороть ему живот и заставить жрать собственные кишки, понемногу вытягивая их раскаленными щипцами?
Андрей состроил гримасу. Его щеки и глаза порозовели. Еще бы – двести грамм виски залпом.
– Филантроп – твое второе имя. Уважаю! Нет, ну а правда – что за херня такая? Ты что – солдат-наемник в горячей точке или ты что – защищаешь отчизну от вероломных захватчиков? Ты же просто идешь в выходной день с женой и ребенком пожрать американского дерьма, политого американским дерьмом! Занятие сомнительное и нездоровое, но не взрывать же тебя за это! Я кое-что еще вынес для себя из этого случая. Все эти сопли об оправданности терроризма – это все говно. Все это сопротивление голожопого миллиарда миллиарду золотому, весь этот единственно возможный способ борьбы бедного с богатым, все эти вынужденные меры, все это «мы бы не хотели, но у нас нет другого выхода» – все это не более чем сраное говно. Все это вышеупомянутое говно может облачаться в шоколадную глазурь псевдосправедливости только тогда, когда оно не касается тебя и твоих близких. Перераспределение благ, твою мать! На хер блага! Я лучше буду репу жрать и в норе жить, чем сидеть на могиле друга, брата, жены или ребенка, которого взорвали ни за хрен собачий! Наверно я, как представитель цивилизации Запада, слишком толстокожий и заскорузлый, чтобы это принять. А если ты там на тонком востоке весь такой утонченный, то взрывай своих детей и друзей, если уж так у себя привык. А ко мне не лезь. Перераспределяй блага у себя, придурок этакий! Не можешь, мозгами не вышел – собирай армию, объявляй войну и иди войной – армия на армию, а я сам подумаю, воевать с тобой или откосить, поделившись благами. Ишь ты!..
– Ну хватит, хватит, – сказал Витька от своего косяка, – пошли еще по одной. Не хватало нам только схватиться в политических дебатах. А еще, чего доброго, в прениях.
– Политика мне на хер не нужна, – парировал Андрей, – пока она не имеет ко мне отношения. Как только политика появляется в моем доме, я уже должен быть наготове с поганой метлой наперевес.
– Ты имеешь в виду свой язык? – спросил Витька. Он уже взял в руки бутылку «Джонни Уокера» и легонько подкидывал ее на ладони. – Пошли пить.
– Ах ты, остряк хренов! – воскликнул Андрей и наконец-то отпустил Максима. Наверно, останутся синяки. Ну и пусть. – А если даже и язык!.. Хорошо, пошли пить. Отличная мысль. Не забудь свой стакан, Мэд Максик.
Они сели за раскладной кухонный стол. На этот раз Андрей налил себе виски на толщину пальца, засыпал стакан льдом до краев и заполнил пустоты яблочным соком. Витька пил пиво. На столе стояло большое блюдо с пирамидой малюсеньких бутербродов с лососиной, на каждом – аккуратное колечко лука. Компанию им составляли куриный салат с майонезом, глазастые, усатые и вызывающе членистоногие креветки (вот уж этих жуков Максим ни за что не возьмет в рот), фигурно нарезанные огурчики-помидорчики-лимончики, и, конечно же, Викина гордость – рыба под маринадом.
Максим поводил над столом рукой.
– А где, собственно, творец великолепия? Она же хотела есть.
– Укладывает воробьенышей, – опередил Витьку Андрей. – Скоро придет. Ведь так, глава гнезда?
Витька кивнул. Его рот был набит салатом так туго, что сквозь губы выступил майонез.
– Вот и хорошо, – продолжал Андрей, – вот и славненько. А пока ее нет, выпьем-ка еще раз за второе рождение Макса. За то, что ему... как бы сказать... заново продолжают предоставляться шансы видеть вокруг себя прекрасных дам, женщин, девочек, чертовых шлюх и похотливых сучек в хорошем смысле этого слова... В общем... В общем, может, перерожденный дружище Мэд Макс взглянет на представительниц прекрасного пола по-новому, другими глазами, а может быть, он уже взглянул... – тут Андрюха бросил на Максима хитрющий взгляд, – по имеющимся у меня данным. Ведь сколько на свете не троганных нами мягких волосиков, сколько не глаженных нами шелковых животиков, сколько ясных глазок сияют пока не в нашу сторону, сколько не целованных нами нежных влажненьких губок, сколько осталось еще не... Ну ладно... Кстати, Макс, а где твоя Настюха?
– Кстати? – прищурился Максим.
– Тьфу ты черт! – сообразил Андрей. – Нет, ну ты не подумал, что это продолжение? Нет, ну Макс, ну скажи мне, не подумал? Не подумал же ты, что я вот так вот пошло...
– Я ничего не имею против, – сказал Максим. – Я не претендую на роль цензора твоих фантазий. Хочешь мою жену – пожалуйста, хоти на здоровье.
– Не-е, Мэд Максик, это нечестно. Не собираюсь я вот так, безвозмездно, хотеть твою Настю. Это же страшный грех. Ты что, не читал скрижали? Могу дать почитать – занимательная штука, не оторваться. Короче, сделаем так, Макс – я женюсь, и мы с тобой махнемся на недельку.
– Договорились, – сказал Максим и утопил в своем соке кубик льда. Кубик не пожелал быть утопленным
(кто-нибудь найдите их мать)
и тут же вынырнул на поверхность.
– По рукам! – подхватил Андрей и поднял стакан. – Скрепим же наш договор совместной пьянкой! Итак, друзья, за вторую жизнь, надеюсь, не последнюю, за джентльменские соглашения, за изощренный свинг и вообще, за девок!
– Ладно, за девок и я осторожно присоединяюсь, – сказал Витька и украсил верхнюю губу полоской пивной пены.
– Ага, а за остальное?! Боишься, что тебя вовлекут в трехходовку? Ты смотри, глаз да глаз за твоей Викой, за твоей маленькой воробьишкой...
Андрюха прикрыл пальцами рот. В кухню вошла Вика.
Она была маленькой, не больше метра пятидесяти, двадцативосьмилетней женщиной с кукольной внешностью, выглядящей, как и полагается женщинам ее роста, лет на восемь моложе. Вика работала кассиршей в одном из щупалец элкоровского спрута – «Элкор-спорте», на праздниках пила неразбавленную водку, уважала «Металлику» и заплетала в косу длинные светло-русые волосы. А не любила она отходить от своих (и Витькиных) детей – трехлетнего Витьки-младшего и восьмилетнего Сашки. Все свое свободное время она старалась проводить рядом с ними – рисовала вместе с ними, лепила с ними пластилиновых зверюшек (на полке в секции их было под сотню – целый пестрый зоопарк), была «голубой каской» в их войнах и режиссером и исполнителем главных ролей в домашнем кукольном театре.
– Привет, Макс. Вить, налей воды и достань, пожалуйста, уголек, – сказала она вполголоса. На ее щеке таяла отметина от подушки.
– Викуля, воробьишка, ты скоро к нам? – жалобно спросил Андрей. – Нам скучно. Нам надоело говорить о политике, машинах и бабах. Мы хотим поговорить о шмотках, мужиках и о том, на самом ли деле Гонсало приходится сыном донье Эстер.
Она улыбнулась.
– На самом деле Гонсало – незаконнорожденный сын дона Эстебана, а у госпожи Лопес третий раз отшибло память. – Она взяла у Витьки кружку и маленькую черную таблетку. – Думаю, скоро приду. Сашка жалуется на живот. Подозреваю, что просто он хочет не спать, а потолкаться на кухне со взрослыми.
Андрей проводил Вику долгим и задумчивым взглядом.
– Где ты ее такую откопал? – спросил он, повернувшись к Витьке. – Покажи где, не жмись. Может, там еще растут? Если да, возьму себе такую же. Когда на носу пятый десяток, когда понимаешь, что пережил Христа, невольно задумаешься о детях, внуках, теплых носках и стакане воды. У тебя же, Виктор Васильевич Воробьев, не жена, а само совершенство. Почему, ну почему она тебе не сказала, чтобы ты пошел с ней и помог? Ну там, включить свет, или выключить свет, или подержать тяжелую таблетку?..
– Нет, она не такая, – сказал Витька. – Она гораздо лучше меня знает, как с ними справиться. На фиг я там нужен? Топтаться, греметь, давать ценные советы и будить младшего?
– Может, и вправду жениться?! – воскликнул Андрей. – Разрази меня гром! Буду лежать на диване, пить пиво, читать еженедельники, смотреть футбол и новости, менять рубашки буду раз в неделю, а носки – раз в три дня... Накушаю себе животик, язву двенадцатиперстной кишки... Буду по очереди целовать на ночь многочисленных отпрысков, исключительно мальчиков, продолжателей рода. Красота! Вот только как быть со слабыми и легкими? С этими густыми ресничками, чистенькими личиками, стройными ножками, кругленькими задницами и гладкими спинками? Упругими пружинистыми животиками, наконец? Можно мне будет на все это хотя бы смотреть?
– Можно, – ответил Витька. – Смотреть можно. Особенно украдкой. Трогать нельзя.
– Да? – Андрей придал лицу разочарованное выражение. – Это жестоко. Тогда я еще подумаю. Примерно тысячу раз.
Максиму показалось, что момент настал. Тема подходящая, да и Вики пока нету. Он положил бутерброд обратно на заметно уменьшившуюся горку, вытер пальцы о салфетку и сказал:
– Слушай, Воробей. А каково это, по-твоему, быть отцом? Что чувствуешь, когда у тебя рождаются дети? Происходят какие-нибудь изменения, или просто – отец и отец?
Андрей нахмурился и посмотрел сначала на Максима, потом на Витьку.
– Отличный вопрос, – ответил Витька после небольшой паузы. – Даже три отличных вопроса. И все актуальны. Особенно если принять во внимание то, что у тебя самого имеется сын. Или это не твой, а Большого?
Максим замялся, хоть и ждал подобного вопроса. Он даже стал прикидывать, стоит ли продолжать посвящать Витьку в эту странную историю, но Андрей, еще раз окинув взглядом их обоих, пришел на помощь.
– Видишь ли, друг Воробей, наш Мэд Максик не смог выбраться из заварушки а-ля Бен Ладен совсем уж без потерь. На поле брани он оставил часть своей оперативки. Узкая специфика повреждения сначала навела меня на мысль о мистификации, одурачивании и подлоге, но сейчас я склоняюсь к мысли, что Мэд не врет и не шутит. Я, знаешь ли, высоко ценю его чувство юмора. Мне не кажется, что это его стиль. В общем, если быть кратким, Макс забыл своего сына и всю инфраструктуру, то есть то, что так или иначе связано с Игорем. Почти как глупая Мария Лопес. Почему почти – спросишь ты. Отвечу. Дело в том, что глупая госпожа Лопес забыла еще очень многое, имеющее отношение к ее примитивной прошлой жизни, а вот Мэд Максик худо-бедно, но в основном все помнит. Верно я говорю, Мэд?
– Да, – ответил Максим. – В общих чертах. Да и не в общих чертах тоже – да.
– Ого! – сказал Витька. В этом «ого» проскочила нотка некоего варианта уважения или даже благоговения, возникающего у обывателя при столкновении с неизвестным. – Вот это да! А врачам ты жаловался?
– Пока нет, – сказал Максим. – Думаю, может само все пройдет. Я ведь даже его еще не видел. В смысле, Игоря.
– Ну... не знаю... Попробую, конечно, помочь тебе, чем смогу... Но ты знаешь, такое дело... Тут не может быть универсальной формулы. У тебя не обязательно должно быть как у меня...
– Я тоже так думаю, – вздохнул Максим. – Поэтому я и спрашиваю: как у тебя?
– Понятно... Вообще-то непонятно, но я попробую.
Максим кивнул. Андрей смотрел на Витьку сквозь стекло стакана, который он поднес вплотную к глазам.
– Неожиданно, – сказал Витька. – Знаешь, Макс, я не готов. Поэтому скажу только то, что сразу приходит на ум.
– Ты будешь краток, – вставил Андрей. – Гениально краток и прост. Как гениальный гений.
Максим грозно пальнул в него из обоих глаз.
– Хорошо, молчу-молчу, – покорно сказал Андрей.
Витька поставил локти на стол по обеим сторонам тарелки с салатом и уперся средними пальцами в виски.
– Сначала это восторг, – сказал он. – Восторг и гордость за содеянное. Да, наверно так. Типа – смотрите, это мое, настоящее. Сюси-пуси, маленькие пальчики, чей это такой носик, чьи это такие глазки... Папины глазки, мамин носик... Ты все это видишь, понимаешь, прекрасно понимаешь, что вот это – твой настоящий ребенок, но некоторое время ты не чувствуешь его как следует. Все самое настоящее начинается чуть позже. У меня – месяца через три-четыре. Именно тогда я испытал это огромное, распирающее чувство, от которого трудно дышать, которое лезет во все стороны, наполняет глаза слезами, а душу – невыразимым счастьем и дикой эйфорией. Не знаю, с чем сравнить... Наверно, это как особенно бурный оргазм, только не имеющий отношения к твоему члену и вообще, к физиологии. Нечто большее, нечто более важное. Настоящая любовь. Любовь к женщине, пусть простит меня Вика, тут рядом не стояла, не говоря уже о родине. Это все откровенно мелковато. Может быть, в детстве я похоже любил свою мать. Может быть. Честно говоря, я не помню, как именно это было. Все-таки ребенок и взрослый, разные категории... Не скажу, что такой вот взрыв эмоций – мое нормальное состояние, но иногда нет-нет да бывает. Когда я смотрю на них спящих, например. Или когда Витька-младший гуляет с Викой, и я навстречу, а он бежит, переваливается, топает своими неуклюжими ножками и хохочет-заливается. Понимаешь, только оттого, что меня увидел! И я тоже хохочу вместе с ним. Глуповато со стороны, сантиментов через край, но на самом деле – нет... совсем даже не глупо.
Он дунул в лопающуюся на дне бокала пену, взял сигарету из пачки в нагрудном кармане, прикурил и выпустил дым в потолок.
– Но не все так безоблачно. Видимо, бог, или там судьба, провидение, или черт знает что еще не может позволить тебе быть слишком счастливым. Ему или ей, уж не знаю, в общем, этой фигне подавай равновесие... Странно мне тебе об этом рассказывать, Макс, ведь мы уже говорили об этом пару лет назад. Ты говорил мне о равновесии.
– Это та самая инфраструктура, – быстро сказал Андрей.
Оказывается, он слушал, хотя создавалось впечатление, что его интересуют исключительно талые льдинки.
– Да, может быть... Так вот, о равновесии. К тебе приходит не только любовь. Появляется еще одно чувство, такое же сильное, такое же оголтелое, рвущее и мечущее, вполне сопоставимое с любовью по своей мощности, по энергии, но с противоположным знаком. Это страх. Я вот уже восемь лет ужасно боюсь, что с моими детьми что-нибудь случится. Все, что угодно. А три последних года мне приходится бояться на два фронта. Слишком много опасностей вокруг. Их может ударить током, они могут вывалиться из окна... Я живу на втором этаже, но они могут вывалиться в гостях. У них может остановиться дыхание во сне, может обнаружиться лейкемия или порок сердца. Я просто не в состоянии представить, что я буду делать, и есть ли в таком случае, тьфу-тьфу-тьфу, не дай бог, конечно, будет ли вообще смысл в каких-нибудь моих дальнейших действиях. Или в бездействии. Скорее всего, нет. Скорее всего, если я не покончу с собой, то сойду с ума. Я не глухой и не слепой, я регулярно слышу о таких несчастьях, да вот... далеко ходить не надо, этот «макдональдс», но я не могу перенести их на себя. Как можно продолжать жить? Как можно с кем-то разговаривать и вообще, открывать рот? Или глаза? Как можно есть? Смотреть телевизор или читать книгу? Иногда, когда я слишком много об этом думаю, меня охватывает паника. Поганое ощущение, кружится голова, тошнит, и руки какие-то вялые. Вялые, но в то же время какие-то нездорово деятельные, им нужно совершать бессмысленные движения... Чертовщина... Однажды я отпросился с работы, потому что мне показалось, что если я не уйду раньше, то могу не успеть... нет, не совсем так... У меня было такое ощущение, что что-то может произойти, а когда я приду, то может оказаться, что для того, чтобы этого не произошло, мне было достаточно пораньше уйти с работы... Что-что?.. Нет, ничего не случилось. Слава богу, холостой выстрел. Все в порядке... Или, например, когда Витька с Сашкой долго не орут и не возятся в своей комнате, а я зачитался на кухне. Подходишь к двери на ватных ногах, набираешь воздуха побольше, осторожно заглядываешь и видишь, что они всего лишь смотрят мультики... А еще, когда Витька-младший особенно тихо спит – встаю, подхожу, прикладываю к нему ухо – дышит или не дышит. Это после того, как узнал из кроссворда слово «апноэ». Дурацкое слово, означает внезапную остановку дыхания. Нужно успеть. Может, если не встанешь, не подойдешь, то станешь причиной, станешь проспавшим отцом, допустившим апноэ. Откуда-то же взялось это слово. Значит, такое бывает. Что с того, что вероятность внезапной остановки дыхания у моего ребенка – одна, допустим, тысячная процента? Такое бывает. Это не ноль. Разве велика вероятность того, что в твоем городе двенадцатого июня взорвется «макдональдс»? Но – тем не менее. Если это может случиться с одним человеком из миллиарда, значит, этим одним запросто может оказаться твой ребенок. Хоть вероятность и ничтожна... Она ничтожна, но сказать о ней, что она пренебрежимо мала, нельзя. Она мала, да, мала, но НЕ пренебрежимо. Нельзя пренебрегать и одной миллиардной, если это может коснуться твоих детей.
Да уж. Вот уж что правда, то правда.
(был еще мальчик)
Какова вероятность того, что твои дети, ОБА твоих ребенка утонут в луже по пояс, как только ты
(бог это ты сделал)
отвернешься? Можно пренебречь ею? Ноль, запятая, ноль-ноль-ноль-ноль-ноль-ноль-один или меньше? Сколько нулей от запятой до единицы? Однако это случилось. Для нее, пустоглазой и мертвой, число ноль, запятая, ноль-ноль-ноль-ноль-ноль-ноль-один в пять минут
(божественно)
уродливо умножилось на бесконечность и само стало бесконечностью. Бесконечность даже не к одному, а бесконечность к нулю. Абсолютная вероятность. А если это случилось с ней, то ты можешь быть следующим.
– ...что они меня не раздражают, – продолжал тем временем Витька, – что я не злюсь и не ору на них. У родителей и детей все идеально только в тридцатисекундных рекламных роликах. Папа, давай устроим маме сюрприз! Тру-ля-ля, бульонный кубик «Магги», майонез «Кальве» или «Фэри с лимоном», и все заливисто смеются, осюрпризленная мамаша в том числе. Из моей жизни, между прочим, тоже можно нарезать немало кусков абсолютного счастья. Но бывает по-разному. А любовь и страх – они все время с тобой, они не зависят от бульонных кубиков и замечаний в дневнике сына, оттаскавшего за волосы очередную отличницу. Любовь и страх с тобой даже тогда, когда ты один. Особенно когда ты один. Это не единственные чувства, это – преобладающие. Это как безусловные рефлексы. Ты же не забываешь дышать, когда решаешь квадратное уравнение.
Витька замолчал и забарабанил пальцами по стакану. Потом сказал, заставив Максима вспомнить слова архитектора:
– Меня пугает, что я не могу гарантировать им безопасность. Часто сознательно. Я, мать его, не могу даже запретить Витьке лазить по деревьям. Я вынужден рисковать, или мои дети меня не поймут. Когда это все кончится? Не знаю. Может, когда они станут взрослее? Например, Сашке – двадцать восемь, Витьке – двадцать три. А может, и нет. Может быть, мне придется бояться всю жизнь, лет тридцать-сорок, или сколько мне там осталось.
– Эк ты хватанул – тридцать-сорок! – осклабился Андрей. – Если ты будешь столько курить, мой оптимистичный прогноз – лет пять-шесть.
Витька скривился и посмотрел на свою только что прикуренную сигарету. В зеленой стеклянной пепельнице все еще подавала признаки жизни предыдущая. Он послюнявил палец и придавил выдававший его дымок.
– Вот чего-чего, а добр и справедлив ко мне ты был всегда, – сказал он. – Этого у тебя не отнять.
– Конечно! – подхватил Андрей. Он привстал, потянулся через стол, едва не вымочив рукав в майонезе, и похлопал Витьку по плечу. – Кто же тебе скажет правду, если не друг? – Эти слова он произнес так, что получилось «пррррравду» и «дррррруг». – Но ты не отчаивайся. Так и быть, выручу тебя – заберу Вику с детьми себе. Ты же не против, друг? Говори сейчас, потому что бездушным и черствым дождевым червям все равно, против ты или за.
– Хорошо, – ответил Витька. – Только пообещай мне одну вещь.
– Охотно! – отозвался Андрей и отвинтил пробку с бутылки виски.
– Пообещай, что когда лет через девять ты в страшных корчах умрешь от опухоли мозга среди своих компьютеров, и никто, слышишь, никто не придет тебе на помощь...
– Продолжай! – перебил его Андрей, наполняя стакан как минимум на два пальца.
– И когда мы встретимся в аду, расскажешь мне, боялся ли ты за моих детей. Видишь ли, ни у кого из моих знакомых нет пасынков и падчериц, а мне всегда было интересно узнать, могут ли чужие дети стать родными. Я не имею в виду, может ли человек считать или объявлять их родными – сказать можно все что угодно, хоть что твоя собака жрет задницей – я имею в виду...
– Ты, наверно, имеешь в виду, – сказал Максим, – будет ли этот человек просыпаться ночью и слушать их дыхание?
– Да, Макс. Вроде того.
– Что ж, – сказал Андрей. – Я исследую это для тебя.
– Тогда у меня все, – развел руками Витька. – Надеюсь, Макс, что хоть немного удовлетворил твой интерес.
Да, пожалуй, удовлетворил.
Максим окончательно убедился в том, что в его психике произошли очень серьезные изменения не в лучшую сторону. Провалившиеся неизвестно куда воспоминания о собственном ребенке утащили за собой чувства и переживания. И очень спорный вопрос, сумеет ли Филь или кто-нибудь другой, или даже целый консилиум Филей и банда других шарлатанов, вооруженных томографами, шприцами и специальными знаниями, выудить эту часть его прошлого и настоящего из разверзшейся пропасти.
Щадящая терапия в исполнении профессора Воробья не принесла результатов – надо применять что-нибудь радикальнее. Шок и стресс. Американская военная операция в забытой Иисусом стороне. Нужно встретиться с Игорем с глазу на глаз. Сказать: «Привет, сын». Подержать на руках. Услышать: «Привет, папа».
Может быть, тогда.
Может быть.
Максим недопонимал еще кое-чего и не смог уловить этого в Витькиной речи. Но он решил не копать в глубину, не расчесывать собственные рубцующиеся раны. Он не захотел втягивать Андрюху с Витькой в
(Сашины)
свои проблемы и делиться с ними черными тягучими мыслями. А подумал он, насколько своими волею бывшего бога оказались ему Маша
(Даша)
и Коля
(Толя)
тогда на берегу и прошлой ночью в больнице. В больнице и в Сашиной истерике.
Они показались ему почти своими. Не совсем чужими или даже совсем не чужими, и уж гораздо более своими, чем незнакомец Игорь. Мало только знания. Все это не так просто – свои дети, раз-два, переворачиваем, на обороте – чужие. Он не знал, как свои, очень хорошо, что не знал, как свои, но тогда Маша и
(песок в глазах)
(небо в глазах)
Коля были ему своими настолько, насколько он сейчас мог себе это представить.
Очень близко. Совсем рядом. Иначе зачем эти железные двери, тяжелые засовы и несметное множество замков? По-настоящему чужие дети умирают от голода по телевизору. Взрываются в автобусах и сгорают в классах ветхих деревянных школ на страницах газет. Не здесь. Становятся жертвами маньяков и одуревших от компьютерных стрелялок одноклассников. Они – не те. Они не внутри. Они на каналах, в колонках, рубриках и в бегущих строках. Сообщения в газетах и по телевизору вызывают лишь быстро проходящее чувство несправедливости, творящейся в мире. Замки и двери не нужны. Это – не с моими. Это не со мной!
Пока они не пришли с тобой на пляж и не стали твоими. Твоими навсегда.
Хорошо, что бога больше нет. Мы все только лишь млекопитающие, сгустки протоплазмы.
Так почти хорошо. Так понятно.

;






ГЛАВА 18

Разговор клеился.
Закончив о детях, они начали было о сексе, но пришла Вика, и им пришлось переключиться на общие, двуполые темы.
Они говорили об объеме Вселенной, о ее вариантах относительно состояния сознания наблюдателя, о Витькиной машине, о терроризме и божественной искре. Андрей и Витька, как обычно, спорили для того чтобы спорить, Вика слушала, а Максим формировал в мозгу и время от времени ввинчивал в разговор замысловатые суждения, занимая при этом по возможности нейтральную позицию.
В их затейливом общении было нечто такое, от чего Максим расслаблялся и получал особое, мало с чем сравнимое удовольствие, это было некое антистрессовое снадобье, заменитель алкоголя или наркотика. В компании этих двух людей (Вика не в счет) он мог все: не фильтровать свою речь, ржать до слез, называть вещи своими именами, выдвигать и выслушивать безумные теории. Иногда развитые ими идеи становились настолько глобальными, заумными и законченными, что ему казалось, что они достойны публикации отдельной книгой.
Жаль только, что их встречи втроем были не так уж часты, и жаль, что когда-то надо было расходиться.
Они стояли в прихожей (почему прихожая, – уныло подумал Максим, – это самая настоящая ухожая), когда Витька полез в карман куртки, достал ключи и вложил их в руку Максима.
– Пусть она поживет у тебя две недели, хорошо? К тому же вроде твоя девочка приболела?
– Да нет, уже все прошло. – Максим разжал ладонь и посмотрел на ключи, вернее, на ключ. Блестящий белый ключ с черной пластмассовой головой и кожаный брелок с выпуклым бело-синим значком. – Слухи о ее неизлечимой болезни оказались сильно преувеличенными. А ты чего? Купил этого монстра для того, чтобы я на нем ездил?
– Мы едем в Питер к Викиным родственникам. На автобусе.
– Ага, – сказал Максим. – Ага. А он? – Он ткнул большим пальцем Андрею в бок, от чего тот демонстративно скорчился и картинно застонал.
– Ты шутишь! – сказал Витька. – Посмотри на него. Это же алкоголик! Я бы не доверил ему даже дедушкин самокат. Убьется сам и убьет много хороших людей.
– Не слушай этого шитоносца, – отреагировал Андрей, перестав кривляться. – Все или почти все, что доносится из его рта – это полное дерьмо. На самом деле, Мэд Максик, он уже предлагал мне постеречь его мусорник, но я отказался. Просто я умный и дальновидный, не чета вам, мотылькам-однодневкам. Кажется, я уже говорил тебе, что собираюсь вплотную приблизиться к одной девочке... Скорее всего, мне придется выполнить несколько па из полагающихся в таких пикантных случаях ритуальных брачных танцев. Что я буду делать с этой дорогостоящей техникой, если совершенно вдруг мне, согласно ритуалу, приспичит выпить пару бокалов дорогого вина в лучшем ресторане города? Или если через две недели она ласково спросит меня, где эта замечательная машина, на которой я ее так весело катал, что я скажу? Что по правде, детка, она не моя, а моего более удачливого друга? Зачем мне это дополнительное вранье и чертовы неудобства? А если я возьму ее и поставлю на стоянку на четырнадцать дней, то чем это будет отличаться от того, если Воробей-шитоносец сам поставит ее туда? И кроме всего прочего, я уже не в том возрасте, когда для самоутверждения и уверенности в своем мужском достоинстве нужна небрежно спадающая с руля БМВ рука. Мои руки вполне могут лежать на... Вика, ты еще не ушла?.. Ну, раз не ушла, тогда на талии... Да, пусть на талии моей жертвы, то есть, Викуля, избранницы. А для этого запросто подойдет такси с темной перегородкой.
– Ладно, вали уже, пустозвон и алкоголик, – улыбаясь, сказал Витька. – Завтра на работу. В общем, Макс, пристроишь как-нибудь.
– Не вопрос, – сказал Максим и сунул ключи в карман.
– Я уйду не раньше, – вмешался Андрей, – чем мне нальют тройной виски безо льда. На посошок. К черту работу! К черту компы и злокачественные опухоли! Я буду пить месяц и жить вечно!
Витька покачал головой, налил и подал ему стакан.
Большой выпил, шумно выдохнул в рукав и взялся за ручку двери.
– Пойдем, Мэд! Окунемся в бурные стремнины пьянства и разврата, оседлаем вихри порока! В этом уютном очаге никогда не поймут таких, как мы! Слишком уж Воробей примерный семьянин. Он такой отвратительно примерный, что даже – страшно подумать! – помнит своих детей. Идем же!
Андрея слегка развезло. Язык, конечно, не заплетался, но он никак не мог довести до логического завершения начатые темы. Видать, посошок оказался лишним. Они шли домой пешком (Максим решил взять машину утром), и Андрей говорил без умолку, перескакивая и плутая в собственных мыслях.
– Нет!.. Это исключено! – возвещал он громогласно, рискуя разбудить спящих и нарваться на грубость. – Не-воз-мож-но! Ни в каком будущем, никакие технологии не помогут сделать из обеденного стола Максима Ковалева. Пусть даже число атомов сопоставимо. Девяносто килограммов атомов стола против девяноста килограммов атомов дружища Мэд Макса. Нет, не так... Мы не сможем воспроизвести хотя бы даже два возможных варианта Максима Ковалева: например, Максима Ковалева, в следующую секунду поднимающего руку и говорящего протяжное «а», и того же Максима Ковалева, в ту же следующую секунду вздумавшего поднять ногу и сказать отрывистое «б»... Все в одном лице и в одной временной точке... Черт, да я и сам не понимаю... У тебя есть душа, Мэд, божья тварь... Это возможное бесконечное множество вселенных, и в то же время каждый раз выбор в пользу одной единственной... Херня какая-то. Нет, пожалуй, одного мы могли бы сделать, или сотворить, если хочешь... но почему-то кажется, что он был бы весьма ограничен... Слишком однобокий и единственный... С единственным возможным развитием... Как твоя синеглазка поживает?
Максима аж передернуло, и по всему телу пошла приятная щекочущая дрожь.
Синеглазка. Сашулька.
– То есть? – осторожно переспросил он.
– Ну что «то есть», «то есть»? Как она вообще? Разговаривал с ней? Цветы подарил?
Максим поразмыслил над ответом, но Андрею он не был нужен. Во всяком случае, пока.
– Твоя синеглазка, – сказал он, – кого-то мне напоминает. Я даже могу сказать, кого. Она просто как две капли воды... Они как две капли воды... Как одна капля воды на другую, она похожа на Анечку... Нет, не на мою бывшую, а на ту бывшую, но другую, не мою. На ее сверхидеальный вариант, в лучших клипах. Как там было... Черт подери... Три реки в океане... Нет... Океан и три реки?.. Во! Надо же, чуть не забыл. Время, Мэд Максик... Неумолимое время, которое лечит. Лечит не хуже хирурга, если конечно, тебе не оторвало ногу или еще чего... Ты, конечно, можешь возмутиться и кричать: «Нет!!! НЕТ!!! НЕ ПОХОЖА!!! КЛЯНУСЬ, ЧТО НЕТ!!!», ссылаясь на то, что у Анечки были... были... были или есть, есть или были?.. важно это или не важно?.. Ну ладно, допустим, были. Были не такие черные волосы и не такие синие глаза, но... Синеглазка как сестра-близнец похожа на Анечку из того клипа, которая покрасила волосы и надела синие линзы... Как, по-твоему, похожа?
– Да... наверно, есть что-то такое, – неуверенно согласился Максим.
– Есть, есть, уж поверь мне. – Андрей повис на его плече, пригибая Максима к матушке-земле. – Ха! Поверь мне!.. Один мой знакомый как-то сказал мне, чтобы я ни в коем случае не вздумал верить, если кто-то будет говорить «поверь мне»... Но тут совсем другой случай. Не нужно верить, просто нужно открыть глаза... Ведь ты не будешь возражать, что Анечка сверхидеальна?
– Не буду, – сказал Максим, – если ты слезешь с меня прямо сейчас. Мне тяжело. Поверь мне.
Андрей расхохотался, отпустил его, и некоторое время молча шел рядом.

Анечка, та, которая «бывшая и не его», была той самой Анечкой – экс-участницей проекта «Виагра». Андрей воспылал к ней страстью в октябре 2003-го, после концерта в «Ла Рокка», и полыхал целый месяц. Его влюбленность была бурной, безответной (да и не предполагающей ответа) и, за исключением одного случая, абсолютно нематериальной.
Весь концерт он простоял оцепеневший и немигающий, окруженный скачущей и машущей толпой. Просто стоял, как привинченный, и не сводил с нее восхищенных глаз, не обращая внимания на призывы похлопать ручками, потопать ножками и подтянуть всем вместе («все вместе, Рига-а-а!»). Следующие дня четыре он ходил какой-то вялый, задумчивый, на вопросы отвечал невпопад, а то и вовсе пропускал мимо ушей. В общем, влюбился.
В выходные они с Максимом изъездили и исходили все возможные музыкальные магазины и рынки. Большой сорил деньгами. Он скупил всю наличную аудио, видео и типографскую продукцию, так или иначе связанную с «Виагрой» и ее, если можно так сказать, творчеством с момента появления Анечки.
«Давай, Мэд Максик, шустрее, в основном мне нужны движущиеся картинки», – говорил Андрей.
Когда они сидели в «Сибилле», и Витька спросил, какого черта ему все это нужно, и стоит ли влюбляться в женщину из другого мира, в женщину, которая никогда не станет его, и к тому же не совсем ясно, какая эта женщина на самом деле, а не в телевизоре, Андрей сказал, что да, он все понимает, и да, наверно, не стоило бы. И еще он спросил, как Витька предлагает остановить этот процесс – может, взять нож и вырезать немного мозга? Или сердца?
«Мне плевать, – говорил Андрей, – какая она на самом деле. Я вижу то, что вижу, вижу то, что мне предлагается видеть, и мне это видится идеальным. Мне нет нужды знать, какая она сонная в бигудях и без косметики, и есть ли у нее на лбу прыщи, на животе – складки, а в мозгах – блуд. Я этого не увижу никогда. Я даже не знаю, пошел бы я или нет, если бы она позвонила в мою дверь и сказала «пойдем». Может быть, я испугался бы и не пошел. Мы с ней слишком разные, наши миры практически не имеют точек соприкосновения, и я – лишь один из двухсот миллионов. Хорошо это или плохо – не знаю, скорее плохо, но это так и есть. Но пойми, это не мешает мне видеть ее совершенство и восторгаться им. Можешь говорить, что это не так, что в обычной жизни она обычная девка, коих у нас пруд пруди, можешь употреблять слова «камера», «грим», «режиссер», но... У меня есть глаза. Я вижу ими. А все остальное – дерьмо и досужие домыслы».
Потом Витька сказал, что была точка, и можно было соприкоснуться, раз такое дело – например, подарить цветы. Своими словами он вверг Большого в тяжелую двухчасовую депрессию, по истечении которой он просветлел лицом и засобирался домой.
«Надо зацепить кое-какую инфу в вебе», – сказал он, а через день сел в поезд и укатил на концерт «Виагры». Аж в Волгоград.
Еще через три дня он вернулся похудевший, поддатый и счастливый, и поведал Максиму с Витькой удивительную и красочную историю его пребывания в этом славном городе, которая включала в себя знакомство в тамбуре со сбежавшей из дому шестнадцатилетней девчонкой, сокрытие ее от пограничников, совместную ночевку под крышей волгоградского вокзала и прохождение кордона концертной охраны.
«Они расступились передо мной  быстрее, чем волны перед стариком Моисеем, - сказал он. – Еще бы! Парни, я нес сто пятьдесят три красные розы! Сто пятьдесят три! И все, как на подбор, огромные и толстые. Хотел больше, но это все, что мне удалось сгрести в охапку. Бабка на базаре устала считать!».
«Ну?» – спросил Витька.
«Что – ну?» – не понял Андрей.
«Хоть поцеловала она тебя?».
Андрей отмахнулся:
«Нет. Если ты об этом, то она сказала «Спасибо». И мы соприкоснулись руками, когда она пыталась взять у меня весь этот стог. Правда, все равно все рассыпалось. Но не в этом дело, друзья мои, дружище Воробей и дружище Мэд Макс. Был момент... нет, даже не момент, а целый период, промежуток, бесчисленное количество моментов, когда мы не были по разные стороны. Ох, это не передать... Знаете, она улыбалась... Все это бесконечное время, пока я шел от цепи охранников до нее... я был одним. Я не был одним из двухсот миллионов, я даже не был одним из десяти тысяч. Я был просто одним. А она улыбалась. Так больше никто в мире не улыбается. И она смотрела на меня, а я на нее. Мы были... это время, бесконечное, а на самом деле я понимаю, что короткое... мы были в одной плоскости, одном пространстве, в одном измерении, в одной вселенной, мы дышали одним, мать его, воздухом... Я и идеальная женщина, которая смотрит в мои глаза... Эх!.. Это то, что мне было нужно... Мне сейчас, честно, очень здорово и совсем немного грустно... Это, парни, вы не поверите, как раз то, что нужно...».
Повисшее за этим молчание нарушил сам Максим, не совсем в тему поинтересовавшийся, что стало с девчонкой-путешественницей.
«С Ленкой? Не знаю... наверно, уже дома. Со мной случился приступ красноречия, и она вместе со мной поехала обратно. Наверно же, дома... Вы же меня поняли, да? Глаза и глаза. Самое главное. Очень долго, парни, нас было только двое. Только она и я. Только она и я, парни».
А потом пришло время. То, которое лечит. Время-анестезиолог, как назвал его однажды Андрей. В точку. Анестезия вряд ли поможет, если
(был еще мальчик вы его не видели?)
тебе вырвали сердце.
Андрей, по его словам, перестал вскакивать с дивана и делать громче при упоминании в телевизоре слова «Виагра», плакаты были бережно сняты со стен и аккуратной стопкой лежали на полке, поверх собрания сочинений братьев Стругацких.
Когда они с Максимом заговорили о забвении и преходящести всего мирского, он сказал:
«Нет, не совсем все. Иногда нет-нет, да вставлю кассетку. Она же, не забывай, Идеальная Женщина. Глаза-то мои на месте... Надеюсь, и она помнит меня, если, конечно, сто пятьдесят три толстые розы от большого двухметрового парня для нее – не самое обычное дело. И этого вполне достаточно, приятель. Мы же все-таки живем в параллельных мирах».
Он помолчал, улыбнулся чему-то и добавил:
«А цветы она все-таки не бросила. Собрала. Девчонки ей помогли».

– Мне кажется, что мой личный мир мог бы быть более... податливым, что ли... по отношению к моим желаниям, – сказал Андрей. Они уже почти дошли до его дома, утопающего в зелени в самой середине улицы Иевас. Андрей вскинул руку, очертил полную окружность и посмотрел на возвращенные Максимом часы с голубым дисплеем. – Мать моя женщина! Три часа! А светло, как утром. Три часа ночи, а утро! Уже скоро на работу... К черту работу! Я позвоню своим ребятам и скажу им, чтобы меня не ждали. Или лучше скажу, что приеду к двенадцати. А еще лучше – к двум. Как думаешь, Мэд, к двум – это нормально? По-моему, отлично! Я позвоню прямо сейчас.
Андрей выхватил телефон из внутреннего кармана пиджака размашисто и быстро, словно Нео, завидевший приближающихся агентов. Максим схватил его за руку и, проявив чудеса дипломатии, убедил не делать глупостей.
– Да, ты прав, тысячу раз прав, – печально изрек Андрей и засунул телефон обратно в карман. – Действительно, не тот возраст, чтобы делать глупости, и ты прав – необычное время для звонка. Я действительно мог помешать им смотреть эротические сны и – упаси бог! – прервать поллюции... Так-так... Ага! Устройство мира... Устройство мира местами удовлетворяет меня, но только местами. В целом я был бы не прочь немного усовершенствовать его. Нет, так, чтобы никому не было плохо. Ты, Мэд Макс, даже не заметишь этого... Мир не объективен, ты же понимаешь это, друг? Я, монгольский кочевник и асфальтоукладчик из Нигерии по имени Нванкво – все мы трое воспринимаем совершенно разные реальности. У нас с ними минимальное количество точек пересечения в псевдообъективном мире. Минимальное... Меня с ними объединяет, вернее, наши с ними восприятия мира объединяют такие вещи, ну... небо вверху, земля внизу, заниматься сексом приятно, чтобы жить, нужно есть, море – мокрое... Хотя мы даже думаем об этом по-разному, по-разному обозначаем, и вообще, сомневаюсь, что монгольский скотовод хоть раз видел море. И мы никогда не увидим друг друга... Наши миры совсем не одинаковые. Совсем. О какой объективности мы можем говорить? У нас даже с тобой очень разные вселенные, хоть мы дружим с детства и живем рядом. Или тот же Витька. Он слабо представляет, что такое сервер, а для меня виртуальность – неотъемлемая часть реального мира. У меня нет детей, и я не знаю, что это такое, а Витька знает, и ты знаешь. Ну, во всяком случае, еще недавно знал... Безусловно, наши с тобой миры вроде как пересекаются гораздо чаще, но и они не настолько идентичны, чтобы говорить о единственности и объективности... В общем, исходя из этого, мы можем говорить о приблизительно шести миллиардах отдельных вселенных. А единый мир... Херня... Допустим, что «Вести Сегодня» угадали, и взорвалось Солнце. Ну, на мгновение представим. Человечество погибает за... в общем, в кратчайшие сроки. И что тогда? Будет существовать Вселенная? Вроде как и хочется сказать «да», все мы изучали астрономию, но так ли это? Кто сможет ее увидеть? Кому она такая нужна, темная, несчастная и никем не воспринимаемая? Я склоняюсь к мысли, я вполне вправе считать, что когда я умру, Вселенная тоже перестанет существовать. Она слишком субъективна, слишком моя, чтобы продолжать жить без меня. Впрочем, так же можешь считать и ты, если хочешь, и ты тоже будешь прав... Так вот, к чему я клоню? Раз уж мой мир такой личный, такой мой и такой, прямо скажем, недолговечный, он мог бы быть помягче и почувствительнее ко мне, своему хозяину. Я бы хотел, чтобы в моем мире исполнялись мои желания, пусть не все, пусть только самые яростные и страстные. Не вижу в этом ничего предосудительного, сверхъестественного и лишнего.
– А как же достижение цели? – спросил Максим. – Как же быть с ожиданием, предвкушением, самосовершенствованием и упорной работой?
– Ну что ты! Я не о том, чтобы сиюсекундно выполнялись все мои придури и капризы. Только самое настоящее и самое безнадежное. Я именно о таком. Мой мир существует не так уж и долго, так для чего же ему мучить меня безнадегой?
Безнадега. Странно это звучало. Это звучало необычно именно из уст Большого, вечно ироничного и жизнерадостного. Они остановились у гравийной дорожки, ведущей к крыльцу. Максим сказал:
– У тебя оно есть? То самое желание, страстное и безнадежное?
– У меня? – переспросил Андрей. – Наверно, у каждого из нас когда-нибудь возникает подобное желание. Но вообще-то это чисто теоретический вопрос. У меня нет рычагов воздействия на мой мир. Если только он сам по себе изменится в лучшую сторону. Если просто станет так.
– А как быть, если желания совпадут? Если твои и мои супержелания совпадут таким образом, что их выполнение на двоих будет невозможным? Например, что если ты захочешь нежной Анечкиной любви, а кто-нибудь, пусть я, захочет этого так же сильно?
– Не, ты не понял. – Андрей поморщился и пощелкал пальцами. – Это в так называемом объективном цельном мире такое невозможно. А лично в моем и лично в твоем... Пожалуйста... Это знаешь, Мэд Максик, вроде как сон. Я, когда вижу сон и вижу во сне тебя, или Витьку, или кого еще – вы же вроде как обособленные личности, и наши встречи вполне могут сойти за точки соприкосновения. Так и здесь. Вот он, мой мир, приятель, и допустим, раз уж ты сам привел такой пример, я счастливо женат на Анечке, а ты в этом моем мире – мой лучший друг, торговец деньгами Максим Ковалев, хотя ты мог бы быть кем-нибудь еще, скажем, копальщиком могил второго разряда. Это не имеет значения. Мы друзья, мы общаемся и говорим о девках, о параллельных мирах и множественности вероятных вселенных. С другой стороны – вот он, твой мир, и Анечка без ума от тебя, жить без тебя не может, а я твой дружок Андрей Большаков, программист или, допустим, гей-ассенизатор, совершенно к Анечке равнодушен, и вообще, втихаря недоумеваю, что такого ты в ней нашел. В твоем мире мы тоже разговариваем о чем угодно, например, о множественности вселенных, параллельных мирах и спортивных автомобилях. О девках мы стараемся не упоминать, потому что я гей... Так вот... Кто где настоящий, а кто лишь декорация из личного мира другого – абсолютно неважно, так как мы, разговаривая о множественности миров, запросто можем считать наш мир цельным, или же мы можем считать наш разговор одной из великого множества точек пересечения наших миров. Пожалуйста! Хочешь так, а хочешь – этак, ничто не мешает нам с тобой умничать в любом из наших миров, и как знать, может, наше общение и вправду есть одна из многих точек объединения шести миллиардов миров в систему? А может, и нет, может мы – иллюзии друг друга. Я, по-моему, повторяюсь. Тем не менее, каждый из нас счастлив с идеальной Анечкой, и дружба цела, и желания исполнены. Видишь ли, ты можешь сказать, что в твоем мире я все же программист, а не гей, но очевидно то, что это будет не совсем мнение тебя из твоего личного мира – с моей точки зрения. Это будет твое мнение и твое знание из мира, воспринимаемого мной, а это не совсем одно и то же, согласись... Я практически ничего не могу узнать о твоем мире, во всяком случае, при нынешнем развитии моего сознания. Да и не нужно это, а то была бы такая путаница... Как видишь, то, что мы с тобой из разных вселенных, никоим образом не мешает нам быть счастливыми со своей Анечкой и в то же время оставаться друзьями. Просто нужно, чтобы наши миры были к нам добрее.
– Неплохо, – сказал Максим. – Вот только слегка путано.
– Конечно, – подхватил Андрей. – Мне тоже далеко не все понятно. Система мира, вернее, система множества личных вселенных и возможных или невозможных их взаимопроникновений... возможное или, опять же, невозможное существование универсального мира, объединяющего их все... Это не может быть несложным и не непонятным. Дружище Мэд, только у меня в мозге сотня миллиардов клеток. Да и у тебя, наверно, тоже... А возможное число их комбинаций? Страшно подумать! Черт подери, Мэд! Почему бы моему стареющему миру не стать лучше?
– Скажу тебе завтра, – сказал Максим. – Мне надо подумать. Я так не умею, как ты – сразу говорить.
– Век живи, век учись, мой влюбленный друг, – сказал Андрей и, шурша камнями, пошел по дорожке к дому. – Ты же влюбленный, ведь так?
– Так, – ответил Максим. – Пожалуй, что так.
– Меня не проведешь, я вижу что так, и без всяких там «пожалуй», – сказал Андрей, остановился и повернулся к Максиму. – А насчет пацана сильно не переживай. Так или иначе, ты его вспомнишь. Если верить Воробью, такое нельзя забыть навсегда. Интересно, то, что он говорил про детей – это у всех так или только у некоторых? Не могу решить, нужно ли это мне.
– Насчет всех не знаю, – сказал Максим, – но, по крайней мере, у двоих именно так. Я сегодня... нет, уже вчера я разговаривал со своим соседом-архитектором. Симптомы схожие.
– Угу, – произнес Андрей, прищурился и склонил голову набок. – Значит, разговаривал.
– Ну да, разговаривал.
– Хорошая шутка, Мэд. Если бы я не был в выходном пиджаке, я покатился бы со смеху.
– Что именно хорошая шутка?
– Значит, со своим соседом?
– С соседом. С архитектором Трегубовым.
– Вчера, выходит.
– Вчера. Мы говорили о его дочках. Вернее, это он говорил о своих дочках.
– Серьезно?
– Серьезно.
– Макс, не пугай меня. Я начинаю думать, что ты действительно здорово приложился головой.
– Что я такого сказал? – спросил Максим.
Под ложечкой зашевелился холодный скользкий червячок и принялся прогрызать ходы во всех направлениях.
– Может, ты перепутал дни? Может, ты говорил с ним в прошлую среду? Видишь ли, Макс, твой сосед, архитектор Антон Трегубов погиб в пятницу в автокатастрофе. Его «ягуар» пробил перила и упал с Островного моста на набережную. Во всех газетах было написано. Я думал, ты знаешь.
Ага.
Ага. Ясно.
Ясненько. Как же он сразу не догадался.
Это же сон.
А то он было испугался, но на самом деле бояться нечего. Это просто очень реальный сон, который растворится в яви в течение десяти минут после пробуждения. Останутся только слабые отпечатки, которые сотрутся за неделю. Наверняка он даже пожалеет, что такой яркий сон закончился, поцокает языком, покачает головой.
Конечно, сон. С чего бы это настоящему Большому быть в выходном пиджаке?
Да-да, какой-то он сюрреалистический, далекий, контуры поплывшие, машет рукой. Делает ручкой.
Разве реальный Большой когда-нибудь делает ручкой?
Да и его собственные губы слишком сухие, чтобы быть настоящими – деревяшки, а не губы, слишком уж одна не чувствует другую, и его «пока», сложенное этими губами, гулко рикошетит от внутренних стенок черепа, а в ушах – ваты набито.
Ну а если это не сон (по дороге домой он сильно ущипнул себя за руку и теперь разглядывал лиловый кровоподтек), тогда сон – то. То, когда он разговаривал с Антоном в запущенном соседском саду. Пил виноградный сок из термоса. Очень холодный, очень реальный сок.
Ну и что с того, что сейчас, проходя мимо
(бывшего)
двора дяди Коли, он снова не увидел его старого дома.
Потому что разбившийся в своем «ягуаре» архитектор Трегубов нанял ребят в желто-синих кричащих «RRB» и занялся хозяйством, не так ли, Мэд Макс?
И совсем не поэтому.
Может, это не сон, а галлюцинация, порождение истасканного стрессами и бессонницей сотрясенного мозга, логическое продолжение встречи в автобусе с кондукторшей из «А/П СКВОС». А дом... Что дом? Мало ли что. Подумаешь, дом. Бывает всякое. Бывает, дома сносят, рушат, взрывают, переносят в другое место, и для этого не обязательны инициатива и личное участие мертвых архитекторов.
Но червяк не угомонился. Он все жрал и жрал, перерабатывая Максимову плоть. Несколько холодных и скользких ходов внутри него превратились в сложную разветвленную сеть, и по ней гуляли сквозняки. Они заставляли Максима ежиться и прятать ладони в подмышках, хотя на улице было удивительно тепло для трех часов то ли ночи, то ли утра.
А когда он позволял себе допустить предположение, что ни то, ни другое – не сон и не галлюцинация, то сквозняк добирался до самых кончиков зажатых подмышками пальцев, на предплечьях топорщились волоски, и сильно жгло внутри. Жжение начиналось где-то в кишечнике, пронизывало желудок и поднималось к горлу, в животе бурлило, ярко-красная линия pH-графика упиралась в стратосферу. Как будто он съел штук двадцать лимонов, посыпанных лимонной кислотой.
Максим говорил себе, что не боится подобного дерьма, всяких там снов и галлюцинаций, и вообще, так не бывает, ситуация под контролем, и он во всем-всем разберется, но организм не верил ему. Он чихать хотел на голос разума. Организм небезосновательно считал себя важной частью целого и неделимого Максима, и похоже, не на шутку струхнул.
Закоченевшими в тепле пальцами Максим открыл дверь и зашел домой. Он сдернул с вешалки сине-зеленую куртку с вышитой на спине надписью «NIKE», порылся в сложенной на низенькой табуретке кипе газет, вытащил субботний «Телеграф» и отправился на кухню. Бросив газету на стол, он заварил кофе прямо в кружке, как мог, утопил ошметки и сел за стол. Было уже совсем светло, и он решил не включать свет, просто пододвинулся к окну, шелестя газетой.
Это было на пятнадцатой, предпоследней странице. Маленькая статья в разделе «Происшествия» называлась «Трагедия на Островном». Никаких фотографий. Ничего такого.
«Вчера в 20.35 автомобиль «ягуар», двигаясь по направлению от центра, протаранил бетонное ограждение на съезде с Островного моста, упал на набережную и загорелся. Водитель погиб на месте. Как нам сообщили прибывшие на место происшествия представители дирекции безопасности дорожного движения, машина принадлежала знаменитому архитектору Антону Трегубову, автору такого известного в столице здания, как гипермаркет «28», и жилого комплекса «Солнечный город» на Дзегужкалнсе. За рулем находился сам владелец. Причины ДТП устанавливаются, но, по свидетельствам очевидцев, темно-синий «ягуар» потерял управление, стараясь избежать наезда на ребенка, выбежавшего на проезжую часть. Все подробности мы сообщим вам в понедельник».
И ниже, мелко и жирно:
«Редакция газеты «Телеграф» скорбит по поводу невосполнимой для города утраты и выражает соболезнования родным и близким покойного».
Вот и все.
Соболезнования родным и близким.
Это не ему. Он так и не стал близким архитектору Трегубову, хотя имел для этого отличные возможности. А теперь уже поздно.
Эх, Антон, Антон, как же ты так, как же теперь твои Маргаритки без тебя?
Подробности в понедельник. Зачем подробности? Все предельно ясно, грустно и страшно.
Он сделал себе еще кофе и до семи часов утра просидел за столом, отхлебывая из кружки и наблюдая, как солнце красит бледно-серые крыши сначала в еле-еле желтый, а потом в оранжевый цвет. Он прижимался лбом к окну, дышал на стекло, слюнявил палец и бездумно протирал в белесой сырости бессмысленные узоры.


;






ГЛАВА 19


Слепые повороты – они как маленькие макеты жизни, только менее растянутые по оси времени. Емкие и сгущенные ее модели. Можешь сказать о слепом повороте что-то определенное, только когда оставишь его позади, при его приближении – сплошная неизвестность.
Опасность не исчезает, даже если ты не претендуешь на особые блага в виде завоеванных лишних отрезков времени и пространства, даже если ты чинно ковыляешь по своей колее, держа белую разделительную ленту строго слева от себя. Ты можешь лишь уменьшить риск, но не исключить его.
В любой момент прохождения слепого поворота – даже в своей полосе движения – из его недр может появиться тот, с другой стороны, тот, кого не устроил монотонный ход событий, и ты просто окажешься на его пути. И, возможно, скорость вашего нечаянного лобового сближения будет около двухсот километров в час. Успеешь – ищи лазейку, прыгай в кювет, тормози деревьями, не успеешь – прощай.
В слепом повороте не нужно лихачить, чтобы поиграть со смертью, не обязательно совершать длинные обгоны навстречу предполагаемому движению.
Чтобы получить инсульт в сорок три, не обязательно пить.
Чтобы тебя разнесло в клочья, порой не нужно воевать, достаточно бывает заскочить в «макдональдс».
Чтобы слететь с моста и оставить сиротами двух дочерей, не нужен ни теракт, ни гололед.
Чтобы одних лишить жизни, а другую – души, оставив лишь доживающее тело и почерневший разум, достаточно воли божьей.
Тебе ничего не гарантировано, даже если ты опасливо жмешься к обочине.

От виадука до стеколки, обозначавшей половину пути в центр, слепых поворотов было аж шесть штук. Дорога петляла и пестрила предупреждающими и ограничивающими знаками. Видимость в каждом из этих шести поворотов была одинаковой и равнялась нулю. Ровно половину Максим прошел в гордом одиночестве на скорости сто десять километров в час, в трех других он шел на обгон, пересекал сплошную и добавлял до ста сорока.
В последнем повороте, обходя глыбу лесовоза и обнаружив перед собой стремительно приближающиеся моргающие огни, он так резко бросил Витькину БМВ вправо, что ударился о водительскую дверь. Что-то большое и белое (он даже не распознал марку) мелькнуло у его левого плеча, рявкнув сигналом.
Он выровнял машину, откинулся на подлокотник и засмеялся. Ему было хорошо. Было свободно. Он плескался в волнах адреналина, сердце подскакивало и раскачивалось, и ему казалось, что все его тело состоит из крошечных пузырьков, наполненных гелием. Это была лучшая поездка в его жизни. Он чувствовал, что машина слушается не столько его рук и ног, ставших легче воздуха, сколько мыслей.
Этот автомобиль определенно был живым существом, чутко и точно настроенным на его рефлексы – он даже не успевал додумать маневр, как руль поворачивался в нужную сторону на нужный угол, и Максиму оставалось только проводить его руками.
Он был вынужден прекратить свой безумный полет и прижаться к земле из-за начавшихся в районе Уденс пробок. Стараясь оставаться спокойным, он черепахой вполз на бульвар Узварас, чуть прибавил на Краста, с превеликим трудом перевалил через Стаханчик и, выбравшись на оперативный простор, в считанные минуты домчал до Гайльэзерса, время от времени сверяясь с купленной в газетном киоске картой города.
Нет, он знал, куда ехать. В принципе знал. Но все вот эти мелкие улочки-перекресточки в незнакомом районе... Он мог заблудиться, а этого не должно было произойти. Ни в коем случае. Если бы он заблудился, то не простил бы себе этого. Он бы пропал. Он мог бы умереть.
Но он не заблудился. Ровно в восемь часов он поставил машину на парковке прямо во дворе, под окнами больницы. Двор был пуст – больные, в том числе и его старый лохматый знакомый, выйдут на променад гораздо позже. Разве что метрах в сорока от него, у дальнего конца фасада, стоял большой фургон с открытой задней дверцей. Двое мужичков таскали из него куда-то за угол разнокалиберные картонные коробки и подозрительного вида бидоны. Откуда-то из ниоткуда (может, из-под крыльца перед главным входом) материализовался здоровенный грязно-белый кот с драными ушами и по-хозяйски неторопливо протрусил к машине. Ненадолго он исчез из виду и в следующий раз появился на остывающем капоте, закрыв Максиму вид на стеклянные двери больницы своим большим телом.
Жирный, паршивец.
Что ты тут такое жрешь, сволочь, помои из бидона или ампутированные конечности?  Есть тут какая-нибудь хирургия? Или заглядываешь на огонек к Кириллычу?
Максим приглушил радио, постучал в лобовое стекло и крикнул:
– Эй, ты!
Никакого эффекта. Ноль эмоций. А дверей, между прочим, так и не видно. Вот поганец!
Максим коротко ударил по клаксону, и кот лениво повернул голову. В зеленых глазах отчетливо, большими буквами читалось искреннее недоумение.
Жирная тварь. Жирная и наглая.
Максим распахнул дверцу и, глядя на кота, всем своим видом показал, что собирается выйти и жестоко покарать. Только тогда кот нехотя привстал, плавно скользнул по черному лаку и уже с земли попытался испепелить Максима яростным взглядом, который парализовывал местных крыс и заставлял Кириллыча трепетать и отрезать ему куски пожирнее. Потом паскудник уселся на тротуар, полизал лапу и протяжно зевнул. Именно зевнул.
Конечно, зевнул.
Потому что.
Потому что что.
Потому что коты не умеют говорить и тем более чревовещать. У них голосовые связки по-другому устроены. У них другие передние зубы. Они не могут сказать букву «Т».
«Двадцать восемь не минус двадцать восемь. Я знаю кто ты. Ты – кто. Иди откуда пришел. Возвращайся. ИДИ И ВОЗВРАЩАЙСЯ!».
Именно это услышал Максим, когда кот открыл пасть. Коты говорить не умеют. Попугаи умеют, вороны умеют, а коты – нет. Только не коты. Не коты.
Ххххххха!
Это радио.
Конечно, это по радио.
Ра-зу-ме-ет-ся!
Правда, он делал тише, но это ничего-ничего, сейчас он сделает громче.
Максим нажал на плюсик. На 102,7 неувядший Филипп Киркоров пел свою старую песню. Даже не свою, а вроде – Газманова. Неплохую песню. «Единственная моя».
Максим не числился поклонником творчества господина Киркорова, но ему показалось, что в этой песне не было таких слов. Нет-нет-нет-нет. Очень уж неподходящие слова для этой песни. Да и музыка...
РЕКЛАМА!!!
Значит, реклама! Нестандартный ход, новое слово в рекламном бизнесе, радиотрюк. Песня прерывается рекламой прямо посередине, а в рекламе уже возможно все, что угодно, все что угодно. Иди откуда пришел. Кати на своих шарах. Я знаю, кто ты, а ты узнай кто я. Заплатишь потом. И потом снова песня, но тише.
Кому ты врешь, Мэд Максик? Кроме тебя и кота, здесь никого нет.
А что, мистер Фикс, у тебя есть идейка получше? Может быть, говорящий кот? Кот Бегемот? Коты не умеют разговаривать, мистер Фикс, сволочь ты такая.
А то, что говорили вроде как и с другой стороны, так это эхо. Проще простого. Случайность, преломление-отражение, дифракция-интерференция, серия рикошетов. Элементарно. Любой учитель физики тебе объяснит. Заодно поржет над тобой. Говорящий кот, ха-ха-ха, мать его так!
Мать его так.
Он провел рукой по лбу. Лоб был холодный и влажный, пальцы дрожали. Не сильно, а так, чуть-чуть. Из длинного узкого зеркала на него устало смотрел испуганный, болезненной бледности человек с сумасшедшинкой в глазах. Максим сильно прижал руки к лицу и как следует подвигал кожу на черепе, потер и помассировал глазные яблоки.
Вот так лучше. Человек в зеркале зарумянился, и глаза стали осмысленнее, вот только тоже порозовели. Ничего, отойдут.
Кот сидел на тротуаре. Часы под спидометром показывали 8:20.
8:23.
8:24... 8:28... 8:31.
8:32... 8:35.
Говорящий кот перестал существовать в 8:36.
Стеклянная дверь открылась, резанув воздух солнечным лучом, и из больницы вышла Саша в голубом летнем платье выше колен. Она сбежала по ступенькам, повела плечиком, поправляя ремешок маленькой черной сумочки, остановилась и зажмурилась, подставив лицо налетевшему ветерку. Потом, сжав кулачки, глубоко вдохнула утренний воздух, повернулась и, дробя каблучками тишину, пошла по тротуару в направлении центральных ворот.
Она была безумно хороша. Ветер поигрывал ее эффектно контрастирующими с голубым черными волосами и очерчивал линии бедер легкой тканью платья.
Когда она приблизилась к машине, Максим опустил стекло, положил руку запястьем на руль, пальцами на панель (что там Большой говорил об уверенности в мужском обаянии?), громко кашлянул и осторожно помахал рукой.
Если она не заметит его, то, наверно, придется судорожно выбираться из машины и кричать. Или догонять.
Кричать или догонять? Догонять или кричать?
А если он споткнется или зацепится? Зацепится и порвет штаны на жопе? Еще придется отпустить руль, черт возьми, такой надежный руль...
Она заметила. Сразу же. Сразу же заметила, сразу же остановилась и сразу же улыбнулась. И только потом насторожилась, улыбка нерешительно затрепетала, и она опасливо подняла глаза на окна.
– Привет, – сказал Максим и запнулся.
Что дальше? Садись, прокачу? Прошвырнемся, крошка?
Руки на руле значили ровно ни хрена и столько же помогали.
– Привет, Макс, – сказала Саша. Она отвела взгляд от окон, осветила им лицо Максима, и улыбка вновь расцвела на ее губах. – Кого-то ждешь?
Как это кого, как это когокакэтокогокакэтокогождешь, только не дрожи, голос, только не дрожи, гад, тебе нужно сейчас сказать только два слога.
– Тебя, – выдохнул Максим.
Голос не задрожал. Отлично.
– Вот я, – сказала Саша и заправила волосы за ухо. – Хочешь подвезти меня?
– Да, – ответил Максим. – Очень хочу. Я хочу этого больше всего на свете.
Лучше. Говорить становилось легче. Главное – начать.
Он перехватил руль в левую руку, потянулся вправо и, опираясь грудью на рычаг коробки передач, открыл и толкнул дверь. Саша, не спуская с него глаз, обошла машину спереди, и перед тем, как нагнуться и забраться на сиденье, бросила на больничные окна еще один внимательный взгляд.
– Красивая у тебя машина, Макс, – сказала она, аккуратно закрыв дверь и повернувшись к нему.
От нее пахнуло свежестью и еще чем-то сладким. Она уселась и разгладила платье на коленках.
Максим завел двигатель, включил заднюю скорость и сказал:
– Да. Красивая. Только не у меня. То есть, у меня тоже красивая, но... Да... У меня неплохая машина, и эта... В общем, это не моя, а Витьки Воробья... Витька – это мой друг. И его машина. Эта. Да.
– Ты не переживай, Максим, – тихо сказала Саша и положила свою руку на его. На ту, которая барабанила по рычагу. – Не переживай, я и сама нервничаю. Поехали, а?
Ее рука была маленькой, нежной и ласковой. А еще тоненькой и прохладной. Зачем куда-то ехать?! Почему бы не посидеть так год?
– Поехали, – сказал он, отпустил педаль сцепления и развернул машину носом к воротам. – Только скажи, куда. Где твоя земная обитель, богиня?
Может быть, чуть помпезно, может быть, не своими словами, но зато честно. Она же богиня.
Саша засмущалась.
– Да уж, богиня... – сказала она. – Такая богиня, что всем богиням богиня. Мы... Я живу в Зиепниеккалнсе. В одной из ячеек типового пятиэтажного храма на Озолциема.
– Вот и отлично, – заключил Максим.
Отлично? Что отлично?
Что она живет именно в Зиепниеккалнсе?
Нет. Отлично то, что она живет достаточно далеко. И если он поедет не очень быстро и выберет солидный крюк, то проведет с ней ужасно много времени. Повезло, что не в Плявниеках. До Плявниеков отсюда рукой подать.
Очень осторожно, чтобы не потревожить, не встряхнуть драгоценную Сашульку, он провел машину по разбитому участку подъездной дороги и вырулил на шоссе, то самое, на которое его вытолкала вчера забытая грузовиками колея. Только повернул не направо, а налево. На вопросительный взгляд Саши он ответил:
– Я знаю лучший путь. Намного лучший. Он гораздо длиннее. Ты не против, Сашуль?
– Нет, я не против. Я – за, – сказала Саша.
Ее чистенький голосок до краев наполнял салон, звенел, ласкал Максиму лицо, и он поднял стекло, чтобы случайно не выпустить это чудо на улицу. Саша сняла сумочку, бросила ее на коврик, потом забралась на сиденье с ногами, развернулась к нему и положила щеку на верхнюю часть спинки, прямо около его плеча.
– Ну как, Макс, вспомнил своего мальчишку?
Максим почесал голову, выпятил нижнюю губу, сложил губы в бантик, и в конце концов они уехали куда-то в сторону скулы.
Да успокойся ты. Тоже мне, резиновое лицо, Джим Кэрри нашелся. Да, она близко, дьявольски близко, но вы же просто разговариваете. Так что сейчас же прекрати обезьянничать.
Ты прав, Фикс. Конечно, прав.
– Нет. Пока нет, – сказал он. – Хотя мы вчера вспоминали все втроем. Точнее, я вспоминал, а они меня подбадривали.
– Кто это – они?
– Большой. Это тот, который приходил ко мне в больницу. А второй – Витька, хозяин этой зверюги.
Он похлопал костяшками пальцев по приборной панели.
– Расскажи мне, – сказала Саша. Она едва заметно прикоснулась к его локтю, посмотрела на свой палец и спрятала его, зажала между коленок вместе с остальными. – У тебя хорошие друзья. Расскажи мне, что вы вчера делали, о чем говорили? О чем ты думал? Мне интересно. Как это... У меня, Максим, не очень-то много... Честно говоря, у меня сейчас нет вообще ни одной подруги. Настоящей. Не знаю... как-то так... Наверно, некогда.
Максим помедлил, еще разок поскоблил голову, начесав в волосах колтун, и начал говорить. Сначала нескладно, торопясь, коряво, но потом, как и позапрошлой ночью, его речь разгладилась, постройнела и потекла как по маслу.
Ну и что, что было позднее утро, и июньское солнце сквозь тонированное стекло нагревало ему левое ухо? Что с того, что они сидели не на кроватях с голубыми одеялами, а на черном велюре БМВ модели девяносто пятого года? Они были так же вместе и так же одни в целом мире. Остальное – декорации. Так же, как и тогда.
Бесконечная ночь продолжалась. Бесконечная ночь не может закончиться, она может только на время прерваться.
Он говорил, и говорил, и говорил.
Он успел рассказать ей очень многое из того, что он знал о Большом – примерно сотую часть. Включая и женитьбу, и развод, и сто пятьдесят три волгоградские розы для Анечки. Он посомневался было, стоит ли раскрывать подноготную не своей личной жизни, но сомнения терзали его секунды две. Стоит. Ей можно. Ей – нужно. И вряд ли стоит беспокоиться о том, что если Андрей и Саша (а вернее, КОГДА Андрей и Саша) познакомятся поближе, его друг не сможет поведать ей ничего такого, чего бы она не знала. Большой был поистине неисчерпаем. У него всегда были новости, если не было новостей, то были комментарии, а если не было ни того, ни другого, то была припасена занимательная старая история, о которой еще никто не слышал.
Саша сама говорила мало, но слушала очень внимательно, переводя взгляд с него на дорогу и обратно. Изредка она доставала руку из своего укрытия и, задумчиво глядя на нее, водила ногтем или пальцем по руке Максима, потом таинственно улыбалась и прятала руку на место. В эти моменты он мгновенно терял нить, замолкал и слушал грохот сердца, дрожь во всем теле и ниагарский шум водопадов крови в голове. Если бы она делала так чаще, то не услышала бы от него ни единого словечка, не говоря уже о связном повествовании.
Они добрались слишком быстро. В следующий раз, если, конечно, он будет, а он БУДЕТ, его просто не может не быть, ему придется постараться ехать медленнее. Крюк он дал будь здоров, кривей дороги нет (если только выехать из города?), а вот еще немного поумерить пыл можно. Попридержать лошадей посредством педали газа.
Не прошло и часа, как они въехали в кофейного цвета массивы Зиепниеккалнса, в просторечье – Зепчика, и чуть было не пропустили нужный поворот.
– Здесь налево, – спохватилась Саша. – У телефонной будки.
Он послушно крутанул руль влево, и они еще попетляли среди однояйцовых панельных сот. Максим подумал, что один бы он как пить дать заблудился.
Дома были настолько одинаковые, что создавалось впечатление, что они находятся в зеркальной комнате. Разве что на одном черной краской наспех, неаккуратно напылено слово «х...». На редкость талантливое граффити! Что неизвестные авторы хотят сказать, когда пишут это слово, для Максима было непостижимо. Он смутно помнил, что как-то по пьянке в пору нежной юности тоже писал однажды нечто подобное. Но зачем – забыл.
Саша напряглась и смотрела только наружу. Возле торца одного из домов она взяла его за руку и сказала:
– Вот здесь. Останови.
Максим повиновался, и послушные резиновые лапы намертво вцепились в асфальт.
– Ты здесь живешь? – спросил он.
– Не совсем здесь. – Саша бегло взглянула на него и поджала губы. – На два дома дальше. Во-он там.
– Не надо подъезжать ближе, верно?.. Не говори. Я не буду подъезжать. Но завтра в восемь пятнадцать я буду у больницы, хорошо? Ведь ты работаешь следующей ночью?
Он заволновался. А если нет?
– Работаю, – сказала Саша. – Людка, моя сменщица, заболела. Так что я работаю ночью еще как минимум три недели... Приезжай, Максим. Я буду ждать. Я буду очень-очень ждать.
Она подняла сумочку, быстро и невесомо пробежала пальцами по его волосам, по щеке, посмотрела по сторонам, открыла дверь и вышла, оставив Максима тяжело и часто дышать, глядя ей вслед, и до белых ногтей, до боли в суставах вцепляться в руль.







ГЛАВА 20

Наверно, некогда. Наверно некогда.
Некогда. Некогда. Некогда.
Ни одной подруги. Некогда.
Некогда, некогда, некогда.
Метрономы-маятники в виски. Раз, раз, раз.
Знаешь, Макс?
Хочешь узнать, Мэд Макс, почему некогда?
Пальцы такие белые перемещаются растут хватаются за череп. Сжимают лоб сильно сильно сильно.
Я знаю, проклятый Фикс. Нужно об этом, Фикс? Нужно? Я не вижу дороги, пальцы мешают, Фикс. Нужно?
Убери.
Пальцы в кулак, между пальцами волосинки, скальп снимаешь, Мэд Макс, ТРРРАХ! – по двери. По обшивке.
Полоса пластмассы. Матовая черная. Пластмассовая полоса.
Давай давай, я с тобой. Стучу рогами в камни. С тобой. Сыплется сухая трава. Шуршит – слышу. Разбег. И рогами!
Размах от плеча.
ТРРАХ! – по обшивке.
Трещина. Черная на черном. Но видно. Краем глаза, но видно.
Еще три раза. Камни дрожат и трещины в камнях. В камнях и везде.
Некогда? Знаешь, ПОЧЕМУ некогда?
Знаю.
Дороги не видно. Хотя пальцев нету. Просто потому что туман. Туман и солнце. Солнечная пыль. Почти не видно дороги.
Потому что. Потому что одному хмырю нужна готовая еда. И чистая рубашка. И поглаженная. Потому что потому.
Да, дорогой. Носки на веревочке в ванной.
И ему нужно еще...
ТРРАХ!!!
В потолок.
Штукатурка осыплется? Отпадет?
Осторожней. Уже сломал панельку на двери, Мэд Максик.
Возможно да нет даже не возможно а наверняка и скорее всего так оно и есть. Сто процентов. Девяносто девять и девять-девять-девять. Девять в периоде. Непренебрежимо много. Ему нужно. Она должна...
Вслух, оглохнешь, дурак.
А-АААХХХ!!!
Рычишь?
Не ему нужно. ЕГО нужно.
Иду, друг! Ты мой друг? Тогда почему завалил камнями? Мы же друзья. Иду-иду-иду. Может, поможешь мне, друг? Уберешь камешки, сложим их тут аккуратной кучкой, а? Я к тебе. Убить. Убить. Убить. Его нужно убить. Всего-то убить? Иду. Иду-иду-иду. Осталось еще двадцать восемь раз разбежаться и двадцать восемь раз приложиться рогами.
Всего двадцать восемь. Иду.
Двадцать восемь.
Не минус двадцать восемь, а двадцать восемь.
А может, и давай?
Подожди.
Красное там, за туманом. Там, за туманами-и-и. Красное, и по краям розовое. Светлячок. Красненький светлячок, цып-цып-цып-цып, носки на веревочке вода капает стучит по эмали цып-цып-цып удивительно громко. Мешает заниматься... Тс-с-с!.. Иди выжми получше, детка. Носки на веревочке, носки под кроватью, рубашка... глаженая рубашка на спинке стула, и платье, голубое платье, платьице выше колен, небрежно – поверх рубашки. Наспех. Потому. Что.
Иду-иду-иду-иду-иду-у-у-у...
НО ПОЧЕМУ? ПОЧЕМУ ТАК?!!
Это не светлячок. Это светофор.
Светофор!
ТОРМОЗИ!!!
По тормозам, грудью на руль. Спиной к холодной сырой стене и, скользя когтями, с разбегу – рогами в камни. Еще двадцать восемь раз. Уже меньше. Уже двадцать шесть или четырнадцать. Или три.
Тумана не стало.
Не солнечная пыль, туман в глазах. Был. Сейчас уже нету. Зачерпнул туман рукой с глаз и растряс капельками по панели, по сиденьям, по коленям.
Тумана не стало.
Зато стало комариное время.
Да? Стоим? Привет, комариное время.
Звоните и заказывайте комариное время у лучшего дилера города Славы Самойленко. В порошках и капсулах, трех категорий.
Так как тумана нет, то видно, как мучительно изогнулась дугой вереница машин вокруг его капота, его стоп-линия воображаема и незаметна на середине перекрестка. Переехал светлячка.
Наверное, задавил. Осторожнее...
Наверное, некогда!
Некогда! Некогда!
Пусти, засранец. Рога разобью.
А еще друг.
Нет, не совсем стоим. Вторая категория. Машины потихоньку задвигались, но медленно, слишком уж медленно. Черный, как
(Сашины волосы на подушке)
нефть, «пятисотый» по левому борту. За стеклом кругломордый мужик, пасть разинул, палец у виска вращается со скоростью часовой стрелки. Очень медленно. Проедут они через месяц. Зеленого ждать месяц.
Убить чертового наркомана. Перерезать горло. Застрелить. Подмешать в дурь стрихнина. Все спасибо скажут.
Давай, друг. Выпускай, друг. Эй, давай!
Насрать на всех и на их спасибо. Всех нету. Я есть, и она. Нет даже бога. Я и она, бога нет. Если бога нет, а его нет, то – почему нет? Кому хуже? Наркомана в землю, носки в мусорку. Рубашку в мусорку. Будет чисто.
Чисто-чистенько.
А зашевелились. Категория три, низкий сорт, минутная стрелка. Палец у виска докрутился. Зашевелились, задвигались. Может, пакетик со временем не полный, а так, пробничек. Попробуйте, а потом купите. Деньги на бочку, ублюдка в землю. Купите себе и вашей даме. Себе и СВОЕЙ ЖЕНЩИНЕ.
Бога-то нет. Иначе как? Иначе почему?
Легко запомнить, потому что знаешь.
Но сиди пока. Сиди.
Зеленый.


;






ГЛАВА 21

Тугие струи ветра влетали в открытые настежь окна черной БМВ, бились, извивались и закручивались в тесной клетке салона, трепали волосы и хлестали по щекам, вышибали и тут же сушили слезы на его лице.
Максим не поехал домой. Он выбрался на шоссе А6 и просто летел вперед, выветривая из головы тягостные
(некогда)
мысли. Примерно через двадцать минут с того момента, как из окон исчезли последние городские коробки, на панели тревожно замигало изображение канистры.
Танки пусты, герр Шумахер, два «м». Герр Шум-махер. Пожалуйте на пит-лайн на следующем круге.
Еще через десять минут он свернул под оранжево-сине-белую крышу заправочной станции «Статойл», украшенную транспарантом «Суперскидки! 0,538 = 0,358!», выбрал шланг под табличкой «AI-98E» и вставил в горловину бака. Толстый зеленый шланг ожил, задрожал и стал похож на агонизирующую змею. Максим оперся локтем на багажник и стал ждать. Ждать пришлось долго.
Наконец где-то в районе змеиной морды глухо щелкнуло, тварь конвульсивно дернулась и сдохла. Семьдесят восемь литров. Вовремя. «Статойл» спас его от малоприятной перспективы голосовать на обочине.
Что ж ты, парень, не возишь с собой канистру, раз такой забывчивый?
Извините, но знаете, у меня даже в мыслях не было, что этой машине нужен бензин.
Максим толкнул высокую прозрачную дверь с нарисованным зеленым кружком и надписью «Всегда по пути», вошел внутрь и поежился. Прохладно. Кондиционеры в полном порядке.
Он подошел к стойке у кассы и обнаружил, что за ней никого нет. Лишь немигающий красный глаз устройства для считывания штрихкодов равнодушно смотрел на него из-под стеклянного прямоугольника.
– Эй, есть кто-нибудь? – негромко позвал Максим.
Никого. Даже эха нет.
Мелькнула гнусная мыслишка убраться отсюда и сэкономить деньжат для лучших дел, но только мелькнула. Мелькнула и сразу пропала. Он не мог припомнить, чтобы когда-нибудь в своей жизни что-нибудь воровал. И если бы даже попробовал, у него наверняка ничего бы не вышло. Он бы споткнулся, задел бы какие-нибудь специальные шнурки, ведущие прямиком к колокольчикам в полицейском участке, его бы засняли на видео, опознали и выставили бы на всеобщее обозрение в вечерних новостях.
В глубине помещения, за полкой с разноцветными бутылями машинного масла, раздался приглушенный шум спускаемой воды. Через минуту из полумрака выбежала девушка-оператор в таком же, как и крыша, оранжево-сине-белом костюме.
– Бегу, – подтвердила она словами свои без того очевидные действия. Задев бедром угол стойки, она заняла свое место у компьютера.
– Я вас слушаю, – сказала девушка, посмотрела на свою мокрую руку, вытерла ее о пиджак и прыснула, зажав рукой рот. – Вы меня извините. Извините, пожалуйста.
Она взглянула на Максима поверх руки. Задорные огоньки кружились и подпрыгивали в ее зеленых глазах.
– Да что вы, Илона! – воскликнул Максим, бросив взгляд на узкую белую табличку, приколотую к ее груди. «Илона. Оператор» – гласила та. – Какие там извинения! Это скорее я вас потревожил.
Илона-оператор убрала руку с лица, еще раз потерла ее о талию и улыбнулась ему открыто и жизнерадостно, обнаружив ровные белые зубы и ямочки на щеках. Очень здорово улыбнулась.
Молоденькая совсем, лет девятнадцать-двадцать, не больше. В девушку с такой улыбкой он мог бы влюбиться, если на одну секунду допустить, что он не знаком с Сашей. Но только на одну секунду, а лучше – на половину секунды, или на четверть.
– Эх, хотел бы я сказать, что забежал только для того, чтобы поболтать с вами, – сказал он, открывая бумажник, – но мое патологическое стремление говорить правду и одну только правду заставляет меня признаться, что я залил у вас бензин. Почти полный бак.
Илона снова прыснула и принялась нажимать на клавиши, глядя на монитор. Каштановые, чуть рыжеватые волосы падали ей на плечи и небрежно, как бы случайно, прокрадывались на открытую часть груди между лацканами пиджака. Нет, что ни говори, униформа определенно идет женщинам. Особенно молодым и красивым.
– Двадцать восемь ровно, – сказала она, оторвавшись от экрана.
– Нисколько не удивляюсь, – пробормотал он себе под нос, вытащил из бумажника двадцатку и десятку и положил их на квадратную пластиковую тарелочку.
– Что-что? – переспросила Илона, чуть наклонившись к нему. – Думаете, слишком много? Не беспокойтесь, сейчас вместе посмотрим на чеке.
Он отчаянно замахал руками, словно разгоняя рой невидимых мух.
– Что вы, что вы, Илона! Я разве так сильно похож на человека, готового на все ради денег? Я совсем не это имел в виду. Совсем не это! Вы же мне верите?
– Да, – улыбнулась она. – Верю. А что тогда вы имели в виду?
Максим решил, что за эту улыбку он задолжал ей немного доверия и чуточку откровения. Не убудет.
Он смущенно потер нос и сказал:
– Все дело в двадцати восьми. Звучит не очень хорошо... Наводит на мысль о психических отклонениях. Хотя я не кажусь себе ненормальным.
– Мне пока тоже, – вставила Илона.
– Вот и здорово. С другой стороны, ненормальный вряд ли знает о том, что он ненормальный. То есть... Психу надо указать на то, что он псих... Это зависит от общественного мнения, от большинства... Я отвлекся, не так ли?.. Мне в последнее время, последние пару дней чудится, что это число меня... преследует, что ли... Вот сейчас двадцать восемь, за время моего вынужденного отсутствия мой дом из тридцатого сделали двадцать восьмым, и... еще этот супермаркет, да и так, мелочи разные... Вот скажите, вы бываете в городе, или вы местная?
– Местная вообще-то, но в город езжу. Часто езжу. В «Ла Рокке» бываю по пятницам. А что?
– Супермаркет «28» знаете? Магазин такой... Висит над дорогой.
– Кто ж его не знает? Конечно, знаю. Я в нем в прошлую субботу сережки купила. – Она обеими руками дотронулась до своих ушей. – Скидки были.
– Красивые. Вам очень идет, – сказал Максим.
– Правда? – Уши у нее покраснели: то ли от комплимента, то ли от того, что она подергала сережки. – Спасибо. Мне тоже так кажется.
– Правда-правда, – уверил ее Максим. – Ничего, кроме правды. Скажите, вы давно знаете этот магазин? Он никогда не назывался как-нибудь по-другому, например, «24»?
Она не колебалась ни секунды.
– Нет, никогда. Как его построили три года назад, так сразу и назвали «28». Странное название. Наверняка чей-то каприз. Я очень хорошо это помню. На открытии, правда, не была, но о нем очень много говорили и писали. Да он и сам по себе, прямо скажем, необычный, не только название.
Примерно это ты и ожидал услышать, Мэд Максик, не так ли? Не думал же ты, что, услышав о твоей версии, она станет белее, чем мел, задрожит, как осиновый лист, и признается тебе, что у нее – все ТО ЖЕ САМОЕ, и она так УЖАСНО боится, и наконец-то, наконец-то ей встретился человек, с которым она может об этом поговорить.
– Да, – сказал он, – это очень необычный магазин. И, знаете, построил его необычный человек. Он назвал его «28», а своих дочерей – Маргаритами. Обеих. Правда, странно?.. А еще у него был «ягуар» за триста тысяч, дом, каких нет ни у кого в мире, и, кажется, у него не было друзей. А сейчас у него вообще ничего нет. Он разбился на своей машине. В пятницу.
– Жаль, – сказала Илона. – Вы, похоже, были знакомы?
Интересно, ей и вправду жаль, или она просто хорошо делает свою работу? Все-таки незнакомец говорит о незнакомце. Какая ей разница?
– Совсем немного, – ответил он. – Хоть мы и были соседями. Он жил в двадцать шестом, а я – в тридцатом. Хотите знать, почему мой дом из тридцатого превратился в двадцать восьмой?
Она сказала, что хочет.
Максим рассказал ей про свою последнюю встречу с архитектором, а когда она подняла брови и спросила: «Как это – вчера?», он спохватился, почувствовал жар в щеках и поспешно поправился:
– Я сказал «вчера»? Конечно же, не вчера, а в прошлый вторник, я просто оговорился.
В один момент, когда он рассказывал о Марго и Рите, рисующих себе дом, ему показалось, что в ее глазах что-то блеснуло.
Слезы? Похоже на то. Максим устыдился, что заподозрил ее в равнодушии. Когда он закончил, они минуту постояли молча. Тебе, несостоявшийся друг. В твою память.
Илона взяла деньги и положила их в выдвинутую челюсть кассового аппарата. Потом набрала на ладошку сдачу и протянула Максиму.
– Мне кажется, вам не стоит расстраиваться, – сказала она. – Я, конечно же, имею в виду не вашего соседа, а ваше двадцать восемь. Это просто совпадение.
– Думаете? – оживился Максим.
– Уверена. Совпадение. Такое бывает, вернее, бывает и не такое. Всего лишь совпадение, часть вашей жизни. Так оно и есть, просто так у вас и есть, и я думаю, не стоит переживать и думать, что это что-то значит. Например, что вы ненормальный, или что было бы, если бы все было не так, а по-другому. Если бы не ваше двадцать восемь, мы бы с вами, скорее всего, не поговорили бы, и, возможно, выйдя отсюда раньше, вы бы столкнулись с этой машиной.
Она показала пальцем на окно. По шоссе А6 на огромной скорости пронеслась фура. «ROSTRANS». Он еле успел прочитать надпись на тенте.
– Зачем переживать о прошлом, – продолжала она, – о том, чего уже не изменить. Его приходится просто принимать, как есть. Прошлое – это вспомогашка, оно может лишь помочь правильнее построить будущее. Само по себе оно – просто утиль. На него никак не повлиять. Может, поэтому у меня в школе по истории всегда была слабая тройка. Не думайте о нем. Думайте о настоящем и о том, каким бы вы хотели, исходя из настоящего, видеть будущее.
– В будущем, – сказал Максим, – я бы хотел чего-нибудь съесть. Причем в ближайшем будущем. Исходя из того, что в настоящем у меня бурчит в животе. С утра я только пил кофе – это вспомогашка со свалки прошлого.
Илона на мгновение округлила глаза, потом засмеялась, и он засмеялся вслед за ней.
– Да, что-то я заумничалась, – сказала она, закончив смеяться, но оставив на щеках ямочки. – Извиняюсь. Я еще молода и слишком глупа.
– Не уверен, – возразил Максим. – Видал я таких молодых глупцов, за которыми стадами волочились мудрые старцы, каждый – с ручкой и общей тетрадью.
– Сказала Черная Королева, – подхватила Илона и хихикнула. – Алиса в Зазеркалье. Пять лет назад это была моя любимая книжка. Чего будете есть?
Максим пробежал взглядом по витрине, заказал бутылку безалкогольного пива, три хот-дога с кетчупом и задумался, глядя на заиндевелую ванночку с мороженым.
– И мороженое? – спросила Илона, отследив его взгляд.
– Хотелось бы, – уныло произнес Максим, – но боюсь, не довезу. Или придется есть его сначала. Сначала мороженое, а на десерт пиво и кетчуп.
Илона захлопала глазами.
– Почему сначала?
– Потому что жарко, – терпеливо ответил он.
– Ну и-и... – ее взгляд стал еще более непонимающим. – Ну и что? Я дам вам его во фризере.
Пришла пора удивиться и ему.
– Дадите мне его в чем?
– Ну... во фризере, – ответила Илона, полезла рукой под прилавок и достала продолговатый предмет серого цвета, напоминающий футляр для очков. – Во фризере.
Максим облокотился о стойку, подпер кулаком щеку и посмотрел на таинственный предмет. Предмет, носящий название «фризер», имел сантиметров тридцать в длину, десять в ширину, и был достаточно пухлым, чтобы вместить в себя... например, мороженое. На вид фризер был весьма прост – две крошечные лампочки на крышке и черное, разделенное белыми полосками на три квадрата, стеклянное окошко. А в остальном – футляр для очков.
Он неторопливо перевел взгляд на девушку.
– Значит, говорите, фризер?
– Ага, – кивнула она и поставила на стойку свои локти. Кулачки – под обе щеки. – Он самый. Вы никогда-никогда, совсем-совсем никогда не покупали мороженое?
Максим слегка разозлился.
Покупал. Покупал, только не здесь, не на этой заправке и не на этой планете. Покупал его на Бетельгейзе в магазине «24», и безо всяких там фризеров-шмизеров. Кто-то из них двоих сходит с ума, и вряд ли этот кто-то – оператор Илона.
– Не знаю, что и сказать, – произнес он наконец. – Наверно, придется опять правду. Мороженое я, разумеется, покупал. Но вот такую штуку вижу в первый раз. Вас это, я вижу, удивляет.
– Удивляет, – сказала Илона. – Не могу даже представить, где это вы покупали мороженое, и вам не предложили фризер. Это просто... просто дико.
– Дико, говорите... – Максим снова взглянул на фризер и потрогал его пальцем. Сначала мозгогляд, теперь вот это. – А мне кажется диким сам факт существования такой игрушки. Ее давно изобрели?
Она казалась растерянной.
– Давно?.. Не знаю... По-моему, она всегда была. То есть, он. Может, не всегда, но я его помню с детства.
Значит, с детства. Выходит, лет пятнадцать, Мэд Максик, а ты не в курсе. Где же ты был? Пил коктейли в А/П «СКВОС»?
– А как это работает? – продолжил допрос Максим. – От сети, или надо купить батарейки?
– Да откуда же я знаю, как он работает? – обиженно сказала Илона. – Это вы, мужчины, должны знать, как что работает. Открываешь, кладешь, закрываешь. Работает десять часов, потом выкидываешь. Не успел съесть за десять часов – выкидываешь вместе с содержимым. Никаких батареек не надо – аккумулятор дневного света. Кажется, так называется. Как на калькуляторах. Вы же знаете, что такое калькулятор?
– Хорошо, хорошо. – Он отпустил щеку и поднял руку ладонью к ней. Привет, земляне, я пришел с миром. – Не волнуйтесь. Я просто древний ящер. Ничего особенного – одноразовый холодильник для одного мороженого на солнечной батарее. Подумаешь. Программа полета человека на Марс гораздо интереснее и сложнее. Давайте положим туда мороженое.
– Давайте. – Илона снова повеселела и подошла к витрине. – Вам какое?
Он попытался окончательно загладить трещинки, возникшие в их разговоре.
– На ваш вкус, Илоночка.
– Тогда... – ее рука в нерешительности зависла над рядами брикетиков. – Тогда... Тогда берите «Южный полюс». Мое любимое. Сверху шоколад, а внутри прослойка из вишневого варенья.
– Беру, – без колебаний ответил Максим.
Южный полюс. Нормальное название, как раз для мороженого. Нормальненько. Южный полюс.
Илона открыла фризер – поверхность внутри оказалась зеркальной – положила в него мороженое и закрыла крышку. Загорелась зеленая лампочка. Она осторожно взглянула на Максима и сказала:
– Когда начнет пищать и замигает красная лампочка – значит, осталось десять минут. Вот вроде и все. Удобен в эксплуатации, держит постоянную температуру минус двадцать восемь градусов.
Максим вздрогнул.
– Что? Правда, что ли?
– Вообще-то нет. Это я так пошутила. На самом деле, кажется, минус пять.
Он покачал головой. Девчонка молодец.
– Нервишки расшатались, – пожаловался он. – Скоро, услышав «двадцать восемь», я буду мешком валиться в обморок. – Максим разжал кулак и позвенел потными монетами. – Сколько еще с меня?
– Нисколько. Двадцать восемь – это всего. Ой! Опять! Извините. У нас до двадцать пятого июня вдобавок к скидкам еще и акция. Кто покупает больше пятидесяти литров, тому еда бесплатно. В разумных количествах.
– Интересно, – сказал Максим и бросил деньги в стоящий неподалеку стеклянный ящик для пожертвований. С фотографии на передней стенке на него смотрел хмурый, стриженый под ежик мальчуган лет восьми. – А фризер тоже задаром?
– Фризер бесплатно все время, уважаемый господин Ящер.
– Ну спасибо. Что ж... – засобирался Максим. – Мне, наверно, пора... Очень приятно было с вами познакомиться.
Он взял фризер и пакет с хот-догами. Илона широко улыбнулась и протянула руку над стойкой. Он аккуратно взял ее и легонько сжал.
– Мне тоже, – сказала она. – Вы хоть и ненормальный, но очень симпатичный. Счастливо доехать.
– Спасибо еще раз, – вежливо ответил Максим.
Что-то не так.
Что-то неправильно.
Ага! Их руки. По этикету и по внутреннему убеждению Максима, рукопожатие уже должно было закончиться. Их же, в конце концов, не фотографировали для газеты.
Акция на «Статойле». Довольный клиент приятно удивлен ценами и пожимает руку счастливому оператору.
Ничего такого.
Он осторожно попытался высвободить руку. Не получилось.
Он опустил глаза и обнаружил, что маленькая Илонина ручка с длинными, ухоженными, но ненакрашенными ногтями напрягается, и все сильнее и сильнее сжимает его пальцы. От улыбки остались одни воспоминания – ее губы плотно сомкнулись и побелели. Взгляд стал – нет, не пустым, даже не отстраненным – он стал пронзительным. Или, правильнее, пронзающим. Было ощущение, что этот взгляд легко, как раскаленная спица – масло, прошивал желе его глазных яблок, вещество мозга, и доставал как минимум до внутренней поверхности затылка. Максим затруднился определить, что выражал этот взгляд – отчаяние или всепонимание, страдание или угрозу, был он страшным или жалобным. Ему не было видно. Он видел только ее глаза – ободок цвета хаки с коричневой крапиной вокруг расширившихся блестящих зрачков, в которых отражался его силуэт. Глаза,
(мертвые глаза глаза отражают небо)
но не более того. Природа не поместила соответствующие рецепторы на внутренние стенке его черепа, туда, где находился фокус ее взгляда.
Илона открыла рот, издав при этом громкий чмокающий звук, и проговорила ровным бесцветным голосом:
– Возвращайся.
Хлоп!
Рот крепко сжат. Одно слово – и вновь побелевшие губы, и вокруг тоже белое. Белое и твердое. Рука наращивала давление, вибрируя от чрезмерного напряжения.
Как бы чего не лопнуло, не сломалось. Это же всего лишь тоненькая женская, почти девчоночья ручка.
Непохоже, Мэд Максик, что она просто делает свою работу и предлагает тебе в следующий раз воспользоваться услугами этой заправки. Сомнительный маркетинг, Мэд Максик, не находишь?
Больно же!
Он инстинктивно дернул руку и скривился, втянув пять литров воздуха сквозь стиснутые зубы. Больно!
Больно, аж защипало в глазах.
Илонин ноготь впился в мякоть руки между основаниями его большого и указательного пальцев и, кажется, продырявил кожу. Точно, продырявил! Прикинув общую длину ногтя и сопоставив ее с тем, что он видел снаружи, Максим решил больше не дергаться. Если он попытается таким способом освободиться, то возможны варианты. Или сломается ее ноготь, что само по себе не очень хорошо, или этим самым ногтем она вырвет ему кусок мяса, что гораздо хуже. Может быть, с парочкой кровеносных сосудов. В этом месте вена проходит прямо под кожей, верно?
Он попытался говорить как можно более спокойно.
– Илона, что вы делаете? Что значит «возвращайся»? Куда...
– Возвращайся к нам, Максимка, – перебил его лишенный эмоций механический голос. Максимка? Разве он представлялся? – К нам. К нам, дурачок, к нам. Ты сможешь. Доктор разрешит.
– Эй, может, хватит? – легкая паника смешалась с его голосом. – Отпусти.
– Доктор разрешит, спрашивайте в аптеках, – невозмутимо продолжала Илона. – Возвращайся. Возвратная возвращаемость не вступает в противоречие с основным законом ВОС. Повторяю по буквам. Вэ. О. Эс. Разрешено – значит, не запрещено. Рекомендуется. Будем ждать хирурга. Будем ждать.
Максим ошалело уставился на нее. Бред какой-то, тарабарщина. Девчонка-то не в своем уме. Может ли она быть опасна – вот вопрос. Может ли она свободной рукой нырнуть под прилавок, достать и воткнуть ему в шею припасенный там нож?
Он мысленно заглянул под стойку с высоты ее пояса. Свернутая пополам газета, угол свешивается, кроссворд наполовину заполнен; коробочка с брелоками, на них эмблемки «ауди», «пежо», «мерседеса» и, кажется, «фольксвагена», ровные штабеля фризеров. В крайнем правом ряду не хватает нескольких штук, и вот он, нож. Лежит на фризерах. Черная эбонитовая ручка и лезвие из нержавейки. Нож лежит плашмя, и не видно, какой ширины лезвие, но в длину – ого-го! – сантиметров тридцать. Ему хватит.
Илона ослабила хватку, выдернула ноготь из его руки и засунула палец себе в рот.
– М-м-м, – промычала она, - третья минус. Для коктейля не сгодится.
Потом она перегнулась через стойку так, что обе ее ноги зависли в воздухе, и выпустила прямо на мраморный пол ярко-розовую струю слюны.
– Не сгодится, – повторила она.
Руку начало подергивать. Он посмотрел на нее и обнаружил, что крови хоть и немного, но выходит она толчками. Пульсирует. Скорее всего, ненормальная все же задела сосуд.
Легко отделался, Мэд Максик. Пора. Будешь раскланиваться или так пойдешь?
– Ой! – вскрикнула Илона. – У вас кровь!
Она уже опустила ноги на пол и, широко раскрыв глаза, смотрела на его руку. Слева от руки расползлась приличная лужица.
– Действительно, кровь, – осторожно сказал Максим и внимательно посмотрел на девушку. Ее взгляд ожил и вернулся в обычный мир. Она, судя по всему, тоже.
– О господи, – запричитала Илона. – Сейчас я принесу. Сейчас я принесу что-нибудь. Где же это вы так?.. Господи... Вам больно?
– Пожалуйста, не надо ничего нести, – сказал Максим, силой растягивая губы в улыбку. – У меня в машине есть аптечка.
– Ну что в машине, что в машине... нате, возьмите пока хотя бы вот это.
Она разорвала целлофановую упаковку с толстой пачкой салфеток, отделила добрую половину и, схватив Максима за запястье, прижала здоровенный импровизированный тампон к ране.
– Держите, прижмите так, я сейчас вам чем-нибудь перевяжу.
Она пошарила вокруг глазами, схватила начатый скотч, чертыхаясь и морщась, отцарапала невидимый кончик ленты и быстрыми движениями примотала салфетки к его руке. Получилось не очень аккуратно, но главного она добилась – повязка сидела плотно и не съезжала.
– Ф-фу, – выдохнула она, пододвинула пятиногий стул на колесиках и уселась. – Ну вы даете... как вас зовут, кстати?
– Максим, – ответил он. – Друзья называют меня Мэд Макс.
– Ну вы даете, Максим. Как же это вас угораздило? Вроде же ничего не было... Зацепились где-то?
– Не знаю. Я как-то и сам не заметил. Рассеянный.
Илона еще раз шумно выдохнула, покачала головой, осторожно постучала пальцем по своему ногтю и опять поморщилась.
Ему действительно пора идти.
– Ладно, я поехал, пожалуй, – сказал Максим. – Было приятно познакомиться. Глядишь, буду чаще заглядывать.
Она спрятала ноготь в кулак и улыбнулась той самой искренней детской улыбкой.
– Прямо не знаю, чем еще вас удержать. Осторожней с рукой. Перевяжите нормально. – Она приподняла ладонь и помахала. – Пока!
– Пока! – махнул он рукой.
– Пока, – сказала Илона, и
(старые)
новые изменения в ее голосе вновь заставили Максима обернуться.
– Пока, – повторила она, глядя прямо перед собой. Руки безвольно свисали параллельно спинке стула. Ноготь чернел на глазах. – Пока. Иди пока.
Голова упала на левое плечо, и вся она как-то обмякла, сползла по стулу. Юбка собралась складками, задралась выше колен и обнажила внутреннюю часть бедра. В другой ситуации это могло бы спровоцировать эротические фантазии, но сейчас выглядело лишним, неестественным и жутким. Брошенная тряпичная кукла. Глаза сдвинулись и взирали из-под полуприкрытых век на его грудь.
– Иди пока, – сказала она. – Иди, но пока. ПОКА. Потом надо было успеть. Смог бы ты успеть вчера, завтра, через одиннадцать целых семьдесят пять сотых дня? Время? Условно. Время придумали люди. Аагу не нужно время. Зачем? В ВОС что-то или есть, или его нет. Если пальмовый лифтер не сбил тебя с пути, ты, считай, успел. Но и только. В невременье возможны множества и варианты. Бесконечные пути. Но отступил – пропал. Каменный – то же, что конец. Второго раза не жди. Следуй за лифтером, или следовал за лифтером. Неважно. Все условно. Вторая попытка неневозможна, но за нее нужно платить в кассы. Больше, чем у тебя есть. Не хватает на возвратиться. Один раз.
Из угла ее глаза выползла красная капля, набухла и соскользнула к губам. Илона подняла руку и размазала след по щеке и под носом. Потом, ни на миллиметр не изменив положения остального тела, повернула ладонь испачканными пальцами к нему и сказала:
– Опять. Иди, и тебе не придется ничего объяснять глупой припадочной шлюхе.
Максим словно ждал команды. Он развернулся и быстрым шагом направился к выходу, не оглядываясь и нашаривая в кармане ключи.
ГЛАВА 22

Ааг. Ну ты подумай.
Ааг и ВОС. ВОС – это то же, что СКВОС?
А еще Пальмовый Лифтер.
Что там творилось у бедняжки под черепом, страшно представить. Ему самому было здорово не по себе, а ведь это только так, цветочки – привет, Пальмовый Лифтер, привет, Ааг, как ваше ВОС, ничего, спасибо, мое тоже, пока. А ей с этим жить.
Если только у нее это не одноразово и не специально для тебя, а до и после – она нормальная девушка Илона, и ни ее мама, ни парень, который ее трахает, никогда ничего подобного не наблюдали и наблюдать не будут. Ты же не думаешь так, Мэд Максик? Ты же не думаешь, что все это – звенья одной цепи, одним концом привязанной к... к чему?.. к удару головой о стойку машины?.. Белое лицо, полукруг «континентала»?.. Некоторые странные вещи произошли и продолжают происходить с тобой с того времени, и может, довольно, может, хватит, может, пришла пора почестнеть и принять очевидное? Все дело в твоих поврежденных мозгах. Тут одно из двух. Или на самом деле ничего не происходит, и все это, начиная с мозгогляда, двойной «м» в Шумахере, продолжая двадцатью восемью и заканчивая – как его там, Аагом? дед же тоже говорил об Ааге! – лишь плоды деятельности лично твоих и только твоих частично прерванных нейронных связей, или же твои мозги растряслись не так сильно и просто рожают навязчивые состояния, делая неверные выводы из того, что действительно в той или иной степени происходит. Звучит неплохо! Происходит В ТОЙ ИЛИ ИНОЙ СТЕПЕНИ! Гениально! Для гениев подобного полета отведено уютное местечко на Твайка, 2 – за высокими заборами, за желтыми стенами. Тебе, Мэд Максик, совсем не нужно беспокоиться за здоровье рассудка симпатичной девушки Илоны, тем более что она вроде как отключалась наглухо, когда нечто В ТОЙ ИЛИ ИНОЙ СТЕПЕНИ с ней происходило. У тебя есть дела поважнее. Например, открыть бумажник, достать небольшой прямоугольный кусочек картона с надписью «Доктор Б.Филь» и набрать напечатанный ниже номер. Да, доктор, скажешь ты, это я, доктор, молодой жеребец, доктор. Не знаю, правильно ли я звоню, доктор, может, лучше было сразу в полицию? Видите ли, многорукий и многоликий Ааг преследует меня верхом на огнедышащей жабе. Нет, доктор, не один, со своим кузеном Пальмовым Лифтером. Нет, не кажется очень уж странным, доктор. Если в пальмах есть лифты, доктор, то должен быть и Лифтер. У нас в ВОС все честь по чести, доктор.
Он приподнял руки над рулем, даровав Витькиному вороному полную свободу действий на долгих пять секунд. Этого времени Максиму вполне хватило, чтобы убедиться в том, что его пальцы предательски дрожат. Все же эта двинутая девка нагнала на него страху, хоть он отчаянно храбрился и старался не подавать виду. Организм не обманешь. Это как когда останавливает дорожная полиция, а ты знаешь, что шел плюс двадцать три. Стараешься быть деловым и уверенным – здравствуйте, вот они, мои документы, что, какие-то проблемы? – снаружи голос крепенький и четкий, как у диктора новостей, а внутри, чуть ниже горла – дрожит, как заячий хвост, ходит ходуном, и немеющие ноги ползают по педалям, как слепые жуки, и думаешь – как хорошо, что от большого полицейского такая большая тень, и в ней не очень видно твою рожу, красную, как перезрелый помидор. А если тебя еще попросят написать что-нибудь в узенькой графе протокола, то вдохнешь-выдохнешь раз этак десять, прежде чем прицелиться в нужное место, а потом не узнаешь свой почерк, такой же слабый, кривой и дрожащий, как тот голос, который ниже, который внутри. Который настоящий.
Надо просто быть мужиком. 
Что делают настоящие мужики, эти немногословные герои, когда волею злодейки-судьбы им все-таки приходится самую малость понервничать?
В первую очередь – пьют. Заходят в придорожный бар и, игнорируя заинтересованные взгляды присутствующих дам, не терпящим возражений тоном заказывают тройной виски. Безо льда. Выпивают, практически не морщась. Когда Максим узнал, что тройной виски – это всего лишь семьдесят пять граммов, ему стало смешно. В свое время он мог без видимых усилий выпить залпом трижды тройную водку.
В любом случае – он не пьет. Что дальше?
Если вляпавшийся в неприятную историю настоящий мужик по разным причинам не способен принять на грудь тройной виски, он курит. Он курит много. Причем курит настоящий мужик, выуживая сигареты из смятой пачки. Почему пачка непременно должна быть мятой, и почему сигареты необходимо именно выуживать, а не доставать – остается загадкой. Но это так. Чтобы убедиться в этом, нужно просто раскрыть детектив «Х» на странице «Y». Там уж настоящих мужиков – что у сучки блох.
Тоже не подходит. Первый и последний раз Максим курил в четвертом классе под лестницей в подъезде, да и то не в затяжку.
Оставалась еда. Не очень-то мужественно, но выпитая ранним утром кружка кофе давным-давно освободила пространство, и Максима начало подташнивать от голода. Он потрогал лежащий на переднем сиденье пакет с хот-догами – еще теплые, бутылку пива – почти холодное, и, прислушиваясь к громкому урчанию в животе, свернул на ближайшую грунтовую дорогу, ведущую к Даугаве, которая на протяжении всего пути змеилась параллельным А6 курсом.
Максим припарковался на площадке, вытоптанной колесами автомобилей, и первым делом занялся пострадавшей рукой, вытащив из аптечки давящую повязку, известную ему со времен обучения первой помощи в автошколе. Орудуя непослушной левой (ловко она могла только набирать сообщения на телефоне), он кое-как справился с этой трудной задачей и, скомкав изоленту и пропитанные кровью салфетки в неприглядного вида массу, бросил ее в багажник, режущий глаза чистотой и чернотой обивки.
Ничего страшного – обживайся, Воробей.
В багажнике Максимовой «ауди», несмотря на ежемесячное наведение порядка, постоянно скапливались какие-то тряпки неизвестного происхождения, недопитые бутылки и недочитанные газеты, а если он пропускал одну-две уборки, то и более крупные и непонятные предметы: скользкие, пыльные, липкие и тронутые разложением. Максим думал, что если не убирать в багажнике месяцев шесть, то там обязательно заведется какая-нибудь живность, вплоть до крупных грызунов.
Зажимая подмышкой бутылку пива и фризер, размахивая пакетом и скользя по траве, он спустился на маленький пляжик, украшенный раскидистой ивой. Дерево росло у самого берега, и река подмыла его так сильно, что мощные корни с одной стороны оголились и походили на лапы огромного паука. Паук  застыл по щиколотку в воде и терпеливо поджидал зазевавшуюся рыбешку.
– Давно ждешь, дружище паук? – громко сказал Максим, предварительно оглядевшись и удостоверившись, что он один на пляже. – Мог бы я тебя угостить, но извини, брат, самому мало. И вообще, я жадный.
Он уселся на песок в тени дерева, мысленно посетовал на то, что Витькина машина настолько новая, что в ней в принципе не может быть завалящего «Спорт-Экспресса» или другой скатерти, и устроил себе завтрак, используя в качестве стола целлофановый пакет из-под хот-догов.
Несмотря на все переживания и необычайности, выпавшие на его долюшку, Максим расправился с едой в считанные минуты. Он жевал так быстро, что ныли челюсти.
Покончив с мороженым, он разбил фризер о валявшийся неподалеку острый камень, внимательно осмотрел осколки (тонкие, с волосок, проводки и медные трубочки – проще простого), поерзал, прислонил голову к толстому теплому стволу ивы и облокотился спиной на поросший травой полуметровый уступ, часть подмытого берега. Когда-нибудь это дерево точно рухнет в воду. Если, конечно, раньше не сгниет.
Он сидел и сквозь прикрытые веки любовался ярким зажигательным танцем солнечных бликов на верхушках едва заметных волн. Ветра почти не было, корабли по реке не ходили, и волны осторожно вылизывали песок в двух метрах от подошв его туфель. Было сухо, тепло и тихо.
Хрен с ним, с Аагом, в жопу Пальмового Лифтера. Гори они сизым пламенем. Есть три главные вещи. О них приятно думать.
Первая – синеглазка села к нему в машину; вторая – она провела с ним целый час; третья – она погладила ему щеку.
Все, имеющее начало, имеет конец, за исключением бесконечной ночи. Бесконечная ночь потому и бесконечная, что не имеет конца.
Тавтология, Мэд Максик.
Пошел на хер, Фикс, или я скормлю тебя пауку. Мы с Сашей будем вместе вечно и никогда не умрем.
Мысли, плохие и хорошие – всякие – исчезали, растворялись в чуть слышном плеске, рассеивались в сладком зеленом воздухе и тонули в теплых золотых водах. Постепенно осталась только она одна, Саша-синеглазка.
Саша, Сашенька...
А потом вообще ничего. Ничегошеньки.

Его разбудил звонок. Он встрепенулся, достал из кармана телефон и затуманенным со сна взглядом недоуменно уставился на дисплей.
Гектор? Какой такой Гектор?
Максим зажмурился так крепко, что заболели веки, напрягся и тут же вспомнил. Гектор Степаныч Луговой, его начальник. Нет ничего удивительного в том, что не произошло мгновенной идентификации – босс звонил ему первый раз в жизни.
Насколько ему было известно, Гектор Степаныч, он же Финансовый Воротила, не нравился никому. Есть люди, которые могут нравиться только своим родителям и, может быть, детям. Максим не был ни папой Гектора, ни его сыном. Он считал своего шефа тупой высокомерной свиньей и низкопробным снобом. Не то чтобы это сильно расстраивало и удивляло его. Напротив, он был уверен, что девяносто девять процентов людишек, незаслуженно получивших власть, пусть даже самую незначительную, именно такие, и, скрепя сердце, мирился с этим.
Гектор Луговой стал боссом сразу же после того, как его отца, Степана Лугового, избрали членом правления банка. Связь между этими двумя событиями не была «легко угадываемой». Нет, она даже не «легко читалась». Эта связь лежала на поверхности – громадная, цветная, толстая, видная с околоземной орбиты. Гималаи сиротливо ютились в ее тени. Она слепила глаза и выла тысячью сирен.
По общему мнению (правда, на собраниях его так никто и не высказал), Гектор Степаныч образование имел весьма среднее, а ай-кью – весьма условный. Да и не только по общему мнению. Максим, несмотря на начавшиеся запои, довольно легко получил высшее образование. То, как его босс не смог, несмотря на щедрую финансовую поддержку, закончить экономический факультет ЛУ, стало притчей во языцех. Этот факт ни коим образом не мешал Гектору Степанычу считать себя средоточием интеллекта если не всего банка, то дилерского отдела. Он частенько прохаживался между столами стального цвета (в отделе, помимо Максима, работали еще десять человек – вот она, Абсолютная Власть!), задерживался, вглядываясь в мониторы с видом отягощенного сверхидеей математика, и отпускал такие нелепейшие рекомендации, что у несчастных сотрудников краснели уши, и они цепенели, стыдливо опуская взгляды на клавиатуры или украдкой отводя эти самые взгляды в огромное, во всю стену, окно. Хорошо еще, что всем хватало ума не следовать его тарабарским указаниям – в противном случае банк просуществовал бы на старых запасах максимум недели три, а потом с треском вылетел бы в трубу вместе с Гектором и правлением.
Но все они, все-все, и Максим тоже, молча сносили этот бред, краснели и глотали очередные порции доносившейся из уст Гектора абракадабры, стараясь не брать в голову и просто делать свое дело. А как иначе? Бунт? Забастовка? На улице места много. На бирже – длиннющие очереди невостребованных высоколобых индивидов в стоптанных туфлях и пиджачках с потертыми локтями, а в «Унибанке» – стабильная зарплата и, между прочим, в пять-шесть раз выше средней по стране.
Так они и трудились, пережимая трахею собственному самолюбию, зарабатывали еженедельные плюсики банку, лично Гектору Степанычу и себе, наблюдали его самодовольные ухмылочки в отчетные периоды и каркающе, непохоже смеялись над отпускаемыми им пошлыми неостроумными шутками и анекдотами, такими же тонкими и свежими, как тысячелетние баобабы. Ложь скапливалась, налипала одна на другую, росла снежным комом и накачивала все возможные полости их босса уверенностью в собственной значимости и полном соответствии вверенному ему делу.
А год назад он потребовал называть его по имени-отчеству, хотя был всего на три года старше Максима и младше пяти человек в отделе. Став Гектором Степанычем, Гектор быстро изменился – начал носить чрезвычайно дорогие рубашки и пропускать мимо ушей приветствия, купил новый «мерседес» S-класса и стал вставлять в свои речи затяжные многозначительные паузы.
Но одной вещи он так и не начал делать. Как Гектор, так и Гектор-свет-Степаныч не счищали ершиком со стенок унитаза свое дерьмо. Туалет у них пока был один, и, заходя в него после своего босса, Максим видел это собственными глазами.
Вот так-то, черт подери. Собственными глазами.
Максим придал своему лицу выражение «странствующий философ», нажал кнопку и приложил телефон к уху.
– Да.
– Максим? – отозвалась трубка. Скомпонованные единственно правильным путем кусочки металла делали свое дело. Телефонный Гектор очень удачно копировал Гектора живого. Пауза продлилась секунды четыре. – Максим Ковалев?
Нет, ****ь, Гассан Абдурахман ибн Фарадей. Кому ты звонишь, кретин?
– Так точно, Гектор Степаныч, – бодро сказал Максим. – Я. Чем обязан?
Пауза.
– Как это – чем обязан? – удивился босс. – Ты мне воду не мути, Ковалев. Раз уж ты получаешь зарплату в моем отделе, Ковалев, ты обязан всего лишь работать и еще раз работать. Или хотя бы сообщать причины, по которым ты не работаешь.
Пауза.
– Видите ли, Гектор...
– Не перебивай меня! – взвизгнула трубка. Большой палец Максима нащупал кнопку отбоя. Заманчиво. Заманчиво, но напрочь лишено здравого смысла. – Что за мода перебивать, Ковалев?! Я читаю газеты и все знаю. Знаю, что с тобой произошел несчастный случай. Но в любом случае это не повод для молчания. Здесь же работают живые люди, и они ничем не хуже тебя, Ковалев. Так почему же ты держишь их в неведении?
Ты еще скажи, что я винтик в большой экономической машине, скотина.
– Ты, Ковалев, деталь большой экономической машины, – с минимальными изменениями озвучил его мысль Гектор. – И когда из этой машины начинают выпадать винтики, она начинает давать сбои.
Он засопел, замолчал, довольный сравнением, нисколько не смущаясь двойному «начинает». Возможно, Гектор Степаныч Луговой посчитал сказанное им Настоящим Афоризмом.
Продекламируй это какой-нибудь шлюхе в борделе, или куда ты там ходишь. Она оценит твою гениальность, особенно если ты не пожадничаешь и заплатишь ей авансом.
– И еще, Ковалев, что я хочу сказать, – произнес босс, вдоволь налюбовавшись собой. – Ты всегда должен помнить о том, что незаменимых у нас нет.
«На улице полным-полно таких, как я», – беззвучно пошевелил губами Максим.
– За дверями таких как ты – полным-полно, – подтвердил Гектор, такой же непредсказуемый, как кукушка в часах. – У меня на столе два городских телефона, и один  мобильный в кармане. Ни в одном из них я за целую неделю ни разу не услышал твой приятный мелодичный голос.
Гектор захохотал. Максим сжал телефон большим и указательным пальцами и отодвинул смешливого босса подальше от уха.
– Уссышься с тобой, Ковалев, – похохатывая, продолжил тот. – Ну ладно, шутки в сторону. Когда выходишь?
Вопрос поставил Максима в тупик. Работа как-то вылетела из головы. Он поместил трубку между плечом и ухом и полез за бумажником.
– Когда на работу, говорите... – тянул он время. – На работу... на работу... Сейчас-сейчас, Гектор Степаныч... один момент... – Он развернул больничный лист и пробежал его глазами. – На работу я выхожу двадцатого, в понедельник.
– Долго вспоминаешь, Ковалев, – сказал босс. – Надеюсь, не двадцатого июля?
– Никак нет, Гектор Степаныч, – отчеканил Максим и подумал, что двадцатое июля не будет понедельником. Это очевидно. Хотя, может быть, Гектор опять шутил.
– Вот и прекрасно. Видишь, как все просто. Наш разговор вполне мог состояться на три дня раньше. Не опаздывай в понедельник, Ковалев. Пока.
Босс не подождал его ответа и разразился короткими гудками.
Максим поднес телефон к губам, сказал ему бессильное «пошел на хер» и подумал, что знает минимум две обязательные составляющие простого человеческого счастья. Любовь – раз, финансовая самостоятельность – два. Финансовая независимость дает тебе право не лебезить перед кем бы то ни было, особенно перед недалекими, паразитирующими на чужих заслугах гадинами.
Он посмотрел на часы в углу экрана и поразился. 18:10. Как можно столько проспать в такой неудобной позе?
Засунув телефон в джинсы, он оперся руками о землю и приготовился вскочить на ноги.
Не тут-то было!
Его ноги застыли в песке мертвыми неподъемными бревнами. Сколько, интересно, еще времени нужно было пролежать в таком положении, чтобы в его конечностях начались необратимые процессы?
Давным-давно, в далеком девяносто восьмом, Максим посмотрел в «Дайле» фильм «Спасение рядового Райана». Небольшой лучик света в беспробудном мраке алкоголизма. Начальная сцена высадки десанта в Нормандии ошарашила его, пошатнула представление о ценности человеческой жизни (Витька говорил то же самое), и первые полчаса сеанса он просидел, выкатив глаза до самых бровей и изо всех сил вцепившись в мягкие подлокотники кресла. В одном эпизоде этой страшной и, по его мнению, честной картины войны один из американских солдат шел по берегу, держа в одной руке вторую, оторванную пулеметной очередью. Рука была одета в рукав камуфляжной формы.
Определенно – между тем американским десантником и нынешним Максимом просматривалась некоторая аналогия. Начиная от места чуть ниже карманов и заканчивая притупленными носками туфель, его ноги были чужими и отдельными. Максим ущипнул себя за ляжку и постучал по коленной чашечке. Ничего. И вроде джинсы его, и носки, и обувь, но пока он спал, кто-то запихнул внутрь совершенно посторонние предметы.
Он поднатужился, приподнял руками тяжелые и неудобные ноги, согнув их в коленях и прокопав задниками туфель две глубокие канавы, сдвинул вместе так, чтобы они не разваливались в разные стороны, и принялся массировать, мять и хлопать.
Приблизительно через три минуты изнурительной работы чувствительность начала возвращаться. Сначала слегка покололо, а потом стало казаться, что в ногах вздрагивают тысячи микроскопических пружинок, щекоча кожу изнутри. Даже немножко приятно. Американский десантник едва ли мог похвастать подобными ощущениями.
Во избежание сомнений он попрыгал на одной ноге, на другой и, присыпав для очистки совести пакет тонким слоем сухого песка, пошел к машине, прислушиваясь к остаточному электрическому гудению, возникающему в кончиках пальцев при каждом шаге.
До дома Максим добрался без происшествий. После затяжного дневного сна он чувствовал себя вяло – какой-то теплый червяк – и чтобы взбодриться, накрутил «Радио Рокс» и на трех подряд светофорах погонялся с «триста двадцатой» малышкой, добившись почетной ничьей и вызвав пять или шесть нервных вспышек дальнего света с полосы встречного движения.
Приехав домой, он произвел рокировку – выгнал из гаража «ауди» и поместил в его чрево БМВ. Так, пожалуй, будет честнее по отношению к путешествующему другу. Потом он отвез свою девочку на большую, двести пятьдесят машин, открытую стоянку за бетонным забором, которая располагалась между «Нелдой» и двором тридцать третьей школы, и заплатил за десять дней вперед.
На обратном пути он заглянул в «Сибиллу». Есть особо не хотелось, но чтобы избежать сомнительного занятия под длинным и корявым названием «приготовление пищи из сырых продуктов в домашних условиях при отсутствии квалификации», он заказал шашлык, а пока сей продукт готовится – двойной кофе и сырный салат. Потом поразглядывал немногочисленных посетителей, отхлебывая сладкий горячий кофе мелкими глоточками.
Практически все лица были смутно знакомыми, но назвать кого-нибудь по имени он бы не смог. Только в дальнем углу, неудачно пытаясь скрыться от посторонних глаз за здоровенной, чуть не до потолка, пальмой в огромной плетеной кадушке, сидела его старая приятельница – продавщица из хлебного. Но ее имя он тоже забыл, а может быть, не знал. Напротив нее ерзал на стуле, что-то увлеченно рассказывая, прилизанный молодой человек в шлюховато блестящей рубашке. Он здорово смахивал на Юру Шатунова в молодости. Дрожащее пламя зажженной между ними свечи, ловко используя стоящий в вазочке букетик искусственных цветов, возило по лицам замысловатые тени.
Мысли тяжело и лениво ворочались в Максимовой голове.
Может, ему следовало ждать именно здесь, может, Юра Шатунов-два и есть пресловутый Пальмовый Лифтер? Пальма – вот она, пожалуйте. Что ж, если так, то он подождет. Как минимум, пока не съест свой шашлык.
Шлюхообразный Шатунов наверняка сказал что-то безумно смешное, потому как его плечи завибрировали, и он ухватился за край стола, сотрясаясь в кризе беззвучного хохота. А может, и звучного. Ничего не было слышно: в баре громко играла музыка. Миленькая продавщица тоже улыбалась, складывая губы в бантик, но ему показалось, что улыбка у нее какая-то усталая. Дежурная.
Максим испытал злобную радость.
Так Юрику и надо. Он, наверно, думал, что шелковая рубашечка плюс бородатые анекдоты, да плюс два бокала шампанского в кратчайшие сроки обеспечат ему теплое местечко в ее постели.
А хрен тебе! Накоси-выкуси. Знай наших.
Максим, не смущаясь тем, что не помнил (или не знал) имени девушки, лихо причислил ее к категории «наших». Продавщица заметила его, вскинула брови и, улыбнувшись уже гораздо шире, помахала.
Он поднял руку в ответ.
Парнишка забеспокоился, перестал ржать и принялся бросать на Максима подозрительные взгляды. Забавно. Самец учуял соперника. Сейчас он начнет нудить и ревновать, выпытывать у нее, что это за старый пень в углу напротив, и, возможно, вечер будет безнадежно испорчен.
Максим подумал, что плакать не станет.
Он подождал, пока его знакомая переключит внимание обратно на своего красавчика, сделал глупое лицо и показал псевдошатунову язык. Тот мгновенно отвернулся. Несмотря на разделяющие их шесть столов, Максим заметил, как желваки на гладко бритом лице напряженно заходили вверх-вниз. Вверх-вниз. Раз-два. Этакие поршни.
Сволочь ты, Мэд Макс. Похоже, все-таки ты сволочь. Никакой ты не хороший и тем более не добрый малый. Обычная сволота, которой хорошо, если кому-то плохо. Нехитрая формула, определяющая морального урода.
Ему стало жалко себя. Обидно. Он не такой. Он другой. Формула – дерьмо, тут все наоборот, обратная связь: когда хорошо ему, тогда и кому-то хорошо с ним. А ему плохо. Он устал. Устал, хоть и проспал полдня. Устал быть без НЕЕ. Он уже десять часов без нее.
На миг представив Сашу там, где она была сегодня весь день, весь проклятый день, Максим почувствовал реальную, физическую боль в груди, давящую и тошнотворную.
ВЕСЬ ПРОКЛЯТЫЙ ДЕНЬ!!!
Официантка принесла шашлык, и он непонимающе уставился на пузырящиеся куски мяса. Мясо. Картошка. Огурцы, нарезанные в длину, валяются в рассольной луже. Лук-колечки. Какая-то... морковка.
Он должен это жрать? Да вы что, с ума посходили?
Максим торопливо встал, едва не опрокинув стул, порыскал в бумажнике и, стараясь не смотреть не еду, бросил на стол пятерку. Краем глаза он заметил, как она зеленым листом порхнула прямо в тарелку.
– Извините! – сказал он чересчур громко и, чуть не выбив поднос из рук официантки, сжал ей руки выше локтей.
Пожалуй, сильно сжал. Слишком сильно. Вот черт!
Это не официантка, мать ее, это какой-то оцепеневший кролик. Стоит, пялится, не моргает, мать ее!
Максим резко отпустил ее плечи. Он не стал прощаться со своей соседкой, продавщицей из хлебного. Пошли они все! Пусть этот сраный зализанный мудила делает что хочет, хоть хватает ее за волосы и трахает прямо на столе. Ему насрать. Насрать и растереть.

;






ГЛАВА 23

Максим здоровенными шагами шел в сторону дома, пропуская мимо органов чувств надоевшие красоты летнего вечера. Он засунул руки в карманы и метал глазами длинные, искрящиеся молнии. Если бы взгляд мог убивать, его путь усеялся бы свежеискореженными трупами, а возле бабкиных скамеек скопились бы непроходимые завалы. Счастливчикам, разминувшимся с ним, пришлось бы изрядно попотеть, чтобы попасть в свои квартиры.
Несправедливость
(некогда некогда некогда)
(носки под кроватью)
(на веревочке)
снова перешла в наступление и нанесла ему чувствительный удар. За все нужно платить. Платить в кассы. Равновесие, приятель, это же оно. Всего лишь сраное равновесие. «Е» равно минус «Е».
Большой был прав, чертовски прав. Реальность могла бы быть поласковее к своему обладателю.
Дурак.
Ты мог вообще не встретиться с ней.
Ну и хорошо. Пусть. Пусть бы не встретился. На хрена мне эта черно-белость, контрастность и равновесие? Нормальная уравновешенная серенькая жизнь. В серости до фига прекрасного. Не жизнь, а распрекрасное серое нечто.
Зато не плачешь, как девочка.
Как знать, работала бы она в этой больнице, если бы не ее муж, херов наркоман, кусок говна? Как знать, где бы она была сейчас, если бы не он в ее одиннадцать лет. Бы, бы, бы да кабы. Закончила бы институт, растила бы свою карьеру, холила бы ее и лелеяла, вращалась бы... в кругах. Ведь есть же такие специальные круги для вращения особых, в которых он никогда не бывал и не будет... Читала бы толстые мудрые книжки по экономике, политологии, или, например, «управление персоналом».
Так-то. Ты ему еще и спасибо скажи.
А что? Скажи.
Сейчас. Разбегусь подальше.
А ты что, сволочь рыжая, расселся тут, бля, как у себя дома? Блох принес или пожрать пришел? Могу накормить тебя только твоим собственным дерьмом.
– ПШЕЛ!!!
Худой, рыжий, вряд ли говорящий кот с отчаянным воплем полетел с крыльца дома номер двадцать восемь по высокой траектории и приземлился в нестриженой траве. Он торопливо вскарабкался на забор, скребя когтями по крашеным доскам, и еще не успел спрыгнуть в бывшие владения дяди Коли, как Максиму стало его жалко. Злость улетучилась в миг: сдулась, сморщилась, как развязанный воздушный шарик.
Хоть какая-то от тебя польза, рыжий. Загляни как-нибудь потом, может, дам пожрать.
Он подошел к забору, оперся руками о перекладину и посмотрел в соседский сад.
Даже уже не сад, а так, заброшенная делянка. Оперившиеся агрессоры-одуванчики пожрали большую часть территории и устилали землю пестрым серо-зеленым одеялом. Буйно и беспорядочно разросшаяся сирень прятала невысокий проволочный забор, разделяющий участки деда Коли и архитектора Антона. Удивительно, что Антон не убрал перегородку, когда запланировал строить здесь детский домик.
Странное дело.
Вчера здесь ездил тяжелый грузовик, парни в робах носили и бросали здесь останки разобранного дома, а сейчас... Сейчас не было видно ни щепочки, ни кирпичика, одуванчики были не то что не вытоптаны, а даже не примяты – пушистые прически целехоньки. Даже низ ворот зарос травой: чтобы их открыть, надо было вооружиться косой и лопатой. Тут как будто никто не жил как минимум год.
Был вчера забор? И вообще – было ли это вчера?
Хороший вопрос.
А единственно возможный ответ на такой вопрос – нет. Это если быть кратким. Нет, и все тут. Потому как ответ «да» может пошатнуть кое-что и поколебать. Что-нибудь вроде сложившихся за тридцать лет и три года представлений о причинно-следственных  связях во внешнем мире, и в частности, о возможности продолжения жизни после смерти.
Они не знают, что мертвы.
Так говорил мальчик из «Шестого чувства».
Слабый ветерок усилился и стал холодным и колючим. Максим отпустил перекладину забора и обнаружил, что деревянный брусок выдавил в его ладонях глубокие борозды квадратного сечения.
Дом архитектора выглядел нежилым. Как сад дяди Коли. Кроме того, он казался слепым. Многочисленные окна и окошки были подернуты тяжелыми бельмами плотных штор и жалюзи тускло-зеленого цвета. Стулья с плетеными спинками и гнутыми ножками убрали с веранды, никто
(как вчера)
не высовывался из окна и не звал папу обедать.
Неудивительно.
Учитывая то, что произошло в пятницу на Островном мосту.
Максим сжимал и разжимал кулаки, разглаживая покрасневшие бороздки.
Рак легких – вранье. Пугалка для детей. Не кури, малыш, а то придет страшный мерзкий Рак и схватит тебя.
Антон Трегубов не расставался с сигаретой. И что? Пришел старина Рак? Слепой поворот на то и слепой. Никогда не угадаешь, что за деревьями. Что в его чреве. Если там, плюя на знаки, один лесовоз обгоняет другой, то рак легких перестает иметь какое-либо значение.
Еще один порыв ветра взъерошил ему волосы и донес до ушей глухое негромкое постукивание. Максим сделал два шага в сторону и поднялся на цыпочках, вытянув шею.
Дом Антона стоял чуть под углом, и сквозь верхушки кустов сирени он разглядел входную дверь из красного дерева. На круглой медной ручке висела табличка. Он уже догадался, что на ней написано, не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы смекнуть, что это не приглашение на вечеринку, но все же он прищурился и прочитал:

ПРОДАЁТСЯ

Так и есть. «Продаётся» – девять ровных, одна к одной, печатных букв на куске дерева. Все, что осталось от надежды, от любви, от гениальности, от страха за будущее двух дочек с одинаковыми именами... Не надо больше бояться. Все, что осталось от настоящего, но игрушечного домика в соседнем дворе. Символ конца всего. «Продаётся» с двумя точками над «ё», как в детских книжках.
Не ты ли, Марго, выводила это страшное и окончательное слово черным фломастером не мертвом деревянном прямоугольнике, прикусив язык и скрестив под стулом ноги? Разлинеивала, писала сначала карандашом, глотая слезы, но чтобы папе понравилось, а Ритка – рядом в кресле, большеглазая и необычайно молчаливая?
Надеюсь, что не ты.
Максим отвернулся, стукнул напоследок кулаком по забору и побрел домой.
Завтра будет новый день, завтра будет Саша, завтра вчера превратится в позавчера, потом, глядишь, помаленьку забудется, зарастет временем. А пока можно считать, что их встреча с Антоном произошла... давно. Например, полгода назад. Или восемь месяцев. Вчера он переутомился, недоспал, перегрелся, и к тому же так трахнулся головой. Вот и путается все, перетряхивается, перемешиваются файлы. Просто карта из старой колоды. Нормальное приемлемое объяснение, особенно если принимать во внимание альтернативу.
Не снимая обуви, Максим прошел на кухню, по привычке открыл холодильник и в растерянности воззрился на пустые полки. Прямо холостяк какой-то. Он брезгливо покатал пальцем почерневший высохший огрызок копченой колбасы, закрыл дверцу, взял из шкафчика над холодильником лейкопластырь и проследовал в спальню. Там он снял туфли, забрался верхом на заправленную постель и включил телевизор. «Евроспорт», пятый канал. Настя хотела загнать его на десятый, Максим настаивал на первом. В итоге было взято среднее арифметическое.
Компромисс. Серое нечто.
Он размотал бинт, убедился, что кровь остановилась, и заклеил порез кусочком лейкопластыря. Вот так хорошо. Илона – девушка эксцентричная, но вряд ли ядовитая.
На экране играли в снукер. Финал «Мастерс оф Лондон». Сверкающий бриолином Ронни О’Салливан в красной рубашке и черной жилетке сражался с неким Брайаном Ли в синей рубашке и черной жилетке. Максиму захотелось назвать его Братец Ли.
Братец Ли был рыж, кучеряв, нерешителен и неспортивно толст. Перед каждым ударом он подолгу семенил вокруг стола на своих коротеньких ножках и, задумчиво надувая и без того немаленькие щечки, натирал кончик кия голубым мелком, незаметным в его пухлых пальчиках. Перед каждым ударом! Интересно, не возникает у Ронни шальной мыслишки вскочить и как следует врезать ему толстым концом кия по жирной жопе? Может, пока и не возникает – шла только вторая партия, а всего их ожидалось минимум десять, максимум девятнадцать.
Когда счет стал 2-0, Максим взбил подушку, поерзал, принял среднюю между «полулежа» и «лежа» позу и положил телефон рядом с головой. Если не брать в расчет Гектора, то сегодня не было никаких звонков: ни от Насти (ну и черт с ней, он, в конце концов, тоже пострадавшая сторона), ни от Андрея (не иначе, в отношении новой пассии вершатся первые, самые важные шаги).
О’Салливан между тем набрал очередные тридцать очков в третьей партии. Максим разомлел и наблюдал за перипетиями борьбы вполглаза.
Что же ты? Что же ты был такой неосторожный на этом проклятом мосту? Неужели ничего нельзя было сделать? Или осторожность в этом слепом повороте значила ровно столько, сколько и рак легких? То есть – ровным счетом ничего? О чем ты думал? Пролетела ли у тебя перед глазами вся жизнь в режиме комариного времени, как об этом обычно говорят и пишут? Как – начиная с первых шагов, с раннего детства, у-тю-тю, иди сюда, Антошка, и так постепенно к твоему последнему моменту, или сразу – трррах-бабах! – одним увесистым блоком? Вот она, жизнь, компактно и удобно, полюбуйся напоследок.
Ронни набрал сто пять очков и специально промахнулся по желтому. 3-0.
Что чувствует и о чем думает человек, который внезапно узнает, что умрет в одиночестве через секунду? Мотоциклист, летящий в дерево, летчик, выныривающий из облака и видящий перед собой поросший лесом склон? Архитектор и сосед Антон Трегубов, переворачивающийся вместе с «ягуаром» в невероятном и жутком свободном полете?
Какой бы ни была последняя, замыкающая мысль, ею можно пренебречь. Можно считать, что этой мысли не существует. Она не может быть записана, озвучена, ее нельзя обсудить, о ней нельзя поспорить, нет никакой возможности вытащить ее в окружающий мир. Неизвестная мысль, мысль «икс», мысль «ноль». То, что перед глазами пробегает собственная жизнь – такая же ложь, как и любая другая. Если об этом известно, значит, это не то, если видел тоннель и свет, значит, рассказал и остался жив. Не то, не то... Знать суть последней мысли доступно только мозгу, ее породившему, но он не может сделать из нее выводов, не успевает учесть ее на будущее и принять во внимание. Через мгновение мозг будет мертв. Новорожденная мысль – вместе с ним. Она не выросла, она не обработана, ей не отрезали пуповину, и путь в ноосферу ей закрыт. Фантом. Мысль-призрак. Удручающе бесполезная штука.
Он полежал, закрыв глаза. Вроде бы недолго. Когда он открыл их, Ронни целовал хрустальную пирамиду, зажав подмышкой разобранный на две части кий. Братец Ли стоял рядом с какой-то тарелкой в руках и тоскливо улыбался, изо всех сил пытаясь отогнать душившую его жабу. Табло уже исчезло с картинки, но его аналог виднелся в зрительском зале, прямо за головами счастливого победителя и несчастного толстого вице. 10-4.
Зазвонил телефон. Закудахтал, приглушенный расстоянием и кривизной пути от спальни до коридора. Максим сочно выругался, свесил ноги с кровати и в очередной раз пожалел, что не поставил по аппарату в каждой комнате. Или вообще не отказался от домашнего телефона.
Это все Настя. А как мама будет нам звонить, у нее что, денег куча – звонить мне на мобильный? Почему ты думаешь только о себе? Хотя, чего еще от тебя ожидать?..
Конечно, Настена, конечно, ты права, конечно, как всегда права, сука чертова. Ты вообще – ходячий свод прав, правил и правильностей. А я тут так – мыши насрали. Свалившийся на твою головушку бесхребетный неудачник, думающий только о том, как бы украсть последние крохи радости из твоего безрадостного существования. Безрадостного с момента знакомства. По глупости ли, или просто по неприспособленности годный только на то, чтобы вставлять палки (о, как эротично, Мэд Макс!) в колесо твоей жизни, некогда отбалансированное и вращавшееся в нужном направлении с единственно правильной скоростью.
Маме это нужно. В результате в точке, равноудаленной от каждого из обжитых помещений дома, на стене висел кнопочный урод без определителя номера, редко, но метко рвущий тишину надрывным кудахтаньем. Так, наверно, орет курица, если у нее застревает яйцо, и необходимо кесарево сечение. Известно где.
Он дошлепал до телефона, посмотрел на прочерки в том месте, где должен быть номер звонящего, вздохнул и прервал птичьи муки.
– Да, – сказал он таким тоном, чтобы на том конце провода сразу же поняли, как его все достало.
– Максим? – спросил мужской голос.
Определенно, это не мама. В смысле – не Настина мама.
Как-то в пьяной свадебной вакханалии они с тещей, дыша друг на друга перегаром, договорились, что он будет называть ее мамой, но договор потерял силу сам собой, как только они протрезвели. У него есть своя мама. Так что правильнее будет – это не теща. Да и на хрена ей звонить, если доченька с внучеком у нее под боком, и они могут трещать, пока зубы не сведет? Слава боженьке – семья воссоединилась, и никто не ставит палки.
– Это я, – сказал Максим и состроил гнусную рожу своему отражению в зеркале, висящем рядом на стене. Верхний угол зеркала был захватан пальцами. – А вы кто будете?
– Это я, Антон, – взволнованно ответил голос. – Антон Трегубов. Ты не мог бы прямо сейчас заскочить ко мне? Ненадолго. Надо поговорить.
Повисла небольшая пауза, и потом голос добавил:
– Извини, что опять тревожу тебя. Получается так, что мне не к кому больше обратиться.
Максим не поверил, встревожился и разозлился.
– Вы, конечно, считаете это очень остроумной шуткой? – резко спросил он. Дыхание и сердцебиение заметно участились. – Так вот, мне так не кажется. Жаль, что я не могу вычислить тебя, остряк недоделанный, так что... так что я просто настоятельно рекомендую тебе больше так не шутить.
Он уже двинул трубку к аппарату, как она вновь заговорила. Даже с расстояния Максим услышал отчаяние в голосе.
– Это я! Это в самом деле я! Ты снова мне не веришь? Ну хочешь, я сам зайду к тебе?!
– Подожди. – Он лихорадочно соображал. Негодяй решил сдаться? – Не кричи, и не надо ко мне заходить. Сейчас я выйду сам.
– Хорошо. Я на веранде. – Голос хмыкнул. – Как всегда.
– Жди. Буду через пять минут. Я сам выйду.
Максим положил трубку на рычаг и постоял, не опуская руку и глядя в стену. Потом он сорвался с места, прибежал в спальню и посмотрел в окно. Снаружи было довольно темно. Еще не совсем – все-таки только половина двенадцатого, что для середины июля – тьфу. Тьма пока еще не поглотила окружающий пейзаж, но вокруг было пасмурно, хмуро и темно-серо. Темно серый забор, темно-серое небо, темно-серый, почти черный, дом архитектора, темно-серые яблони, кусты...
Стоп! А где кусты?! ГДЕ КУСТЫ?!!
Кустов сирени, равно как и забора, разделяющего дворы его соседей, как не бывало. Три часа назад из-за зарослей сирени Максим еле смог разглядеть
(бывшую)
Антонову входную дверь, а сейчас, в быстро густеющем полумраке, он запросто видел ступеньки, ведущие к этой двери. И было еще кое-что. В дядиколином саду аккуратным двухъярусным рядом лежали длинные прямоугольные бетонные балки. Похоже на сваи. Сваи из темно-серого бетона. Им даже не пришлось хамелеонничать.
У него похолодели руки. Не образно, не эзопов язык – он отчетливо почувствовал это, когда вставлял указательный палец между пяткой и задником туфли. Вместо ложки: сначала левый палец, потом правый. Оба – холодные, как лягушки.
Шнурки на туфлях так головокружительно и мудрено перекрещивались, что задвоилось и зарябило в глазах. Он тряхнул головой и попытался завязать их на ощупь. Плевое дело для тех, кто находится в мире, где кусты не исчезают сами по себе, бетонные сваи не генерируются из воздуха, и главное – мертвецы не назначают полуночные встречи. Для таких людей завязать шнурки вслепую – что два пальца обоссать. Но для его пальцев – дрожащих и холодных – это оказалось непосильной задачей. Так он и пошел – с болтающимися вокруг ног шнурками, рискуя наступить на них и растянуться во все метр восемьдесят где-нибудь в прихожей.
А может, Мэд Максик, так лучше? Будет повод не принять приглашение. Позвонишь своему мертвому соседу – номер наверняка есть в книжечке, в той, в синей обложке, которая в тумбочке под зеркалом. Позвонишь, скажешь, так мол, и так, прийти не могу, зацепился за шнурки, упал, думаю вызывать скорую. Возможно, сломал ногу. И руку тоже.
И тогда ОН ПРИДЕТ К ТЕБЕ.
Максим вздрогнул, нервно и пискляво хихикнул, взял с вешалки спортивную куртку и вышел в теплый вечер.
Это все бред, бред, бред, БРЕД, глупейшая шутка какого-то пьяного кретина!
Он просто заглянет на веранду, и сразу домой.
Один разок. И сразу же домой!
Он в сомнении постоял у калитки, думая, не поздно ли повернуть обратно, лечь в кровать, вставить в уши затычки и надеть на глаза плотную черную повязку, но все-таки решился и толкнул дверцу. Ему было трудно дышать – пока калитка бесшумно открывалась, превращая темную полоску архитекторова двора в такой же темный прямоугольник, воздух становился разреженнее и жиже.
Конечно! Сначала кусты сирени, потом – леса Амазонки! Скоро вообще не останется кислорода. Что тогда делать?!
Дыхательный аппарат работал на разбавленном топливе кое-как: вдыхал с громким сопеньем, а выдыхал с ржавыми сухими хрипами. Противно тянуло под ложечкой. Максим переступил с асфальта на белеющую в сумраке дорожку из плотно пригнанных друг к другу мраморных плиток и поднял глаза.
Архитектор Антон Трегубов, допустивший в пятницу главную ошибку своей жизни и оставивший сиротами двух дочерей, сидел в глубине веранды на одном из плетеных стульев. Хотя отсюда Максим не видел черты лица и мог различать лишь силуэт, он ни на секунду не усомнился в том, что это именно Антон. Не неизвестный остроумец, не телефонный террорист и не брат-близнец.
Максим знал это.
В самом центре головы силуэта мерцал оранжевый огонек. Антон курил. Рак легких не имел для него абсолютно никакого значения.








ГЛАВА 24

– Чего застыл, как истукан? – поинтересовался архитектор. – Заходи, гостем будешь. Чаю попьем.
Если он и волновался, когда звонил, то сейчас от его переживаний не осталось и следа. По крайней мере, внешне.
– Здрасьте, – глупо сказал Максим, пришел в движение и пересек двор.
– Давай-давай, не стесняйся. Только свет нам включи, раз уж ты там рядом.
Максим остановился, как вкопанный, и пошарил глазами в поисках чего-либо, похожего на выключатель. На вертикальном деревянном брусе, служившем как бы косяком для несуществующей двери на веранду, он заметил клавишу в металлическом ободке – наполовину красную, наполовину черную.
Ага! Вот он, ON/OFF! Пуск-стоп.
Просто нажми на «OFF», Мэд Максик, и проснешься в своей постели. Можешь даже сесть на ней, выпучить глаза и хорошенько заорать, разбрызгивая по спальне теплые слюни и холодный пот.
Ничего подобного. Он нажал кнопку, оказавшуюся гладкой, податливой и приятной на ощупь, и залил веранду с прилегающими окрестностями мягким желтым светом, источаемым лампами, скрытыми за стенными панелями. Рука тоже определенно была настоящей – поднялась, нажала, передала в мозг состояние поверхности и опустилась, подмигнув квадратиком лейкопластыря. Чтобы рассеять последние сомнения в реальности своей руки, Максим осторожно надавил на рану. Больно.
Он поднялся по двум ступенькам и наконец-то рискнул повернуться и как следует посмотреть на архитектора.
Тот тушил сигарету в хрустальной пепельнице. Кроме нее на столе стояли две большие кружки, сахарница из синего стекла, блюдце с лимонными дольками, два широкобедрых бокала, начатая бутылка коньяка «Реми Мартин» и электрический чайник, замаскированный под серебро. Хотя, может быть, он на самом деле был серебряным? Чего только не увидишь в домах гениальных архитекторов. Из носика чайника кучерявился пар.
Сам Антон был неумолимо реален, отчетливо отражался в выпуклом боку чайника и не был соткан из дыма. Как и полагается материальному телу, он загораживал от Максима почти всю спинку стула и часть стены. Он был чуть-чуть небрит, чуть-чуть непричесан и одет в дорогой серый костюм. Две верхние пуговицы рубашки были расстегнуты и открывали детскую безволосую грудь. Глаза, внимательно изучающие Максима, покраснели, но не выглядели пьяными. Скорее, усталыми. В руках он теребил черную картонную коробку чая «Липтон Эрл Грей».
– Садись, – сказал архитектор и приглашающим жестом указал на стул напротив. – Чай будешь?
– Да, – сказал Максим. – Буду. Буду чай.
– Хорошо, – кивнул Антон. – Только, как видишь, опять это дерьмо в пакетиках. Дома другого нет, а в силу моего... образа жизни, я не имею возможности сходить купить чего поинтереснее.
– Нич-чего, – сказал Максим, с трудом пропихнув слюну в глотку. – Я люблю в пакетиках.
– Слава богу, что есть коньяк, – продолжал Антон. – Не представляю, что бы я делал, если бы не было коньяка. Наверно, я попросил бы тебя принести. Точно! Только сейчас пришло в голову! А ведь это выход. Может быть.
Максим ничего не понял. Он взял за ниточку пакетик чая из протянутой коробки, положил его в кружку и наблюдал, как Антон тонкой дымящейся струйкой наливает из чайника кипяток. Струйка вилась и походила на прозрачное сверло. Кипяток булькал, бился в кружке и брызгал на руки малюсенькими острыми иголочками.
– Ты ничего не помнишь, так? – спросил Антон и переместил струю-сверло в свою кружку. – Снова ничего не помнишь? Так?
Максим задумался.
Ничего не помнишь? Снова? Что он имеет в виду? Есть ли вообще в этом логика и смысл – искать логику и смысл в словах человека, который разбился насмерть несколько дней назад? В том, что спрашивает у тебя иррациональный человек, который не должен существовать и, тем не менее, существует?
Максим попробовал ответить уклончиво.
– Кое-что я помню, а кое-что нет, – промямлил он. – По-моему, я кое-что действительно забыл. Может, ты слышал – в воскресенье в городе был взрыв. Так вот, я там был и ударился головой об машину. Сильно. Кое-что действительно забыл.
В голосе архитектора появилось нечто, что можно было бы назвать терпеливостью. Он поставил чайник на подставку и произнес:
– Нет. Сам не слышал. Но ты уже говорил мне. В прошлый раз, и в позапрошлый тоже. И в позапозапрошлый. Так что мне теперь кажется, что я сам слышал.
До Максима стало потихоньку доходить.
– Ты хочешь сказать, что я не в первый раз захожу к тебе?
– В общем, да, не в первый. И эту проклятую коробку с походным вариантом так называемого чая я открываю тоже не в первый раз. И каждый раз она полная и запечатанная. Я схожу с ума – и это как минимум. Возможно, происходит кое-что похуже. Хотя безумием тоже можно многое объяснить.
Антон опустился на стул и забарабанил пальцами по столу. Толстенное обручальное кольцо, видимо, не причиняло ему неудобств – оно плотно охватывало фалангу безымянного пальца и поблескивало в рассеянном желтом свете.
– Что я делал здесь в прошлый раз? – нарушил молчание Максим, и вдруг его осенило. – А! Что-то припоминаю! Мы встречались во дворе. Вчера. Ты рассказывал мне про дом для девочек. Твоя старшая еще звала тебя обедать.
Дробь смолкла. Кольцо перестало пускать тусклых зайчиков. Антон помрачнел, осунулся и задумчиво уставился на бутылку. После долгой паузы он взял ее, налил себе полбокала и вопросительно посмотрел на Максима. Таких взглядов за пять с половиной лет Максим принял предостаточно.
– Нет, – сказал он. – Я не пью.
Архитектор пожал плечами, отодвинул бутылку и провел по ней пальцем – от горлышка до дна.
– А я пью. Пью безобразно много. У меня есть три бутылки коньяка, и мне хватает надолго. Иногда я даже не открываю вторую, а иногда успеваю выпить все три.
Антон сделал большой глоток. Рука дрогнула, и коньяк пролился на воротник рубашки. Он не придал этому никакого значения, взял с тарелки ломтик лимона, отправил в рот и медленно, морщась, прожевал.
– Нет, ты помнишь не то. То есть не совсем так, ты помнишь то, но не тогда. Это было не вчера. То, что ты помнишь, было очень давно. Во всяком случае, я так думаю. Не буду ничего утверждать, так как не могу отвечать за порядок в собственных мозгах, но это было никак не вчера.
Конечно, парень, конечно. Ты же умер в пятницу. Тебя уже, наверно, похоронили. Может, все-таки выпить грамм сто-сто пятьдесят?..
– Дело в том, – продолжал Антон, – что после того, как мы с тобой мило побеседовали в саду, ты приходил ко мне четыре раза, считая этот. Каждый раз ты не помнил, что уже был у меня. Сколько прошло времени с твоего последнего визита, сказать не берусь – мне очень трудно считать время. Очень трудно, практически невозможно. Мои часы не идут. На них все время семь тридцать вечера одиннадцатого июня. Так что это было не вчера, нет... Я думал, конечно же, я думал, что то, что происходит со мной, очень неправильно, очень странно, но я думал также, что и ты не дружишь с головой. Такая, знаешь ли, встреча двух идиотов. А сейчас... Сейчас я вообще не знаю, что мне думать, как сложить части в приемлемое целое...
Он сделал еще один глоток, запил чаем без сахара и сказал:
– Начну-ка я, наверно, с самого начала. Ты же, получается, не слышал этой занимательной истории. К тому же в ней появился новый немаловажный элемент.
Максим закивал, как собачка-болванчик, которая красовалась на панели его автомобиля первый месяц. Витькина Вика подарила, и они торжественно приклеили ее над бардачком. Через месяц пришлось пыхтеть и отскребать мягкие белые резиновые следы.
Антон сжал бокал в руках, заглянул в него и начал говорить:
– Это самое начало началось с того, как в пятницу я ехал домой со встречи с заказчиком. Не буду вдаваться в подробности, к делу это не имеет никакого отношения. Чисто деловая тусовка: он хочет строить дом, хочет то-то и то-то, тут офисы, тут кинотеатр, а я ему говорю, что так, мол, и так. Короче, в цене сошлись, а в идее пока нет. Да и голова у меня была забита другим – как бы Маргариткины фантазии воплотить в реальность с наименьшим ущербом и для фантазий, и для реальности. Ведь если, не дай бог, построить то, что они сообща нарисовали, то такой дом рухнет, если рядом в ладоши хлопнуть. Кстати, тогда я подумал, что рассказал тебе про свои замыслы. Выходит, не вчера это было... Дурацкое слово – вчера... Ну так вот, домой я добирался через Островной. Расстояние то же самое, что через Каменный, и я обычно чередую маршруты, чтобы не было мучительно скучно. Тоже не бог весть какое развлечение, но все же... Еду я, в общем, еду, а передо мной бензовоз «Лукойл». Мне особенно торопиться некуда, он где-то шестьдесят пять держит, ну я и пристроился за этой дурой. И уже начинаем съезжать с моста, знаешь, там, где внизу уже круговое, как этот кретин за рулем бензовоза, не снижая скорости, так дает влево, прямо на встречную, что у него эта здоровенная цистерна мотнулась и чуть не перевернулась к чертовой матери. Я видел, как левые колеса – сколько их там подряд, четыре пары? – оторвались от земли и упали обратно. С той стороны кто-то сигналит, я собираюсь посмотреть обратно на дорогу и... И все. С этого момента про тот день я ничего не помню. Мои последние воспоминания – это как его колеса поднимаются над дорогой и грохаются обратно на асфальт. Дальше – все. Дальше я очнулся уже здесь. Объяснить сей факт тяжело, но попытаться можно. Предполагаю, что я попал в аварию, хотя прошлые три раза ты говорил мне, что ничего об этом не знаешь. Ты действительно можешь не знать. И правда – почему ты должен что-то знать, я же не знал про то, что тебя взорвали. Мы с тобой не очень-то контактировали...
Антон допил остатки коньяка, нецивилизованно потряс бокал над открытым ртом и снова взялся за бутылку.
Максим помедлил и решительно двинул свой бокал вперед, словно объявляя кому-то как минимум шах. Может, своему здравомыслию?
К черту!
Он вспомнил, как однажды (а может быть, дважды или трижды) он допустил возможность того, что, может быть, МОЖЕТ БЫТЬ, он еще когда-нибудь, нескоро, но когда-нибудь выпьет, если к этому будут вынуждать чрезвычайные обстоятельства.
Обстоятельства налицо. Самый что ни на есть форс-мажор.
Решение далось легко и показалось единственно верным. Решение вообще не может быть неверным. Раз уж его принимаешь, у тебя есть причина, обеспечивающая его сиюминутную правильность. Вряд ли кто-то говорит себе – то, что я делаю, на самом деле полное дерьмо и большая ошибка. Никто сам себе не враг. Ошибочность принятого сейчас решения может проявиться только потом.
А кто может видеть будущее?
Антон приподнял брови и занес бутылку над бокалом. Максим повторил собачку-болванчика и показал большой и указательный пальцы, раздвинув их примерно на сантиметр. Антон замотал головой и налил заметно выше середины.
– Начинать так начинать, – усмехнулся он. – Выпьешь, сколько сочтешь нужным. Насчет похмелья не беспокойся, гарантирую, что никаких последствий не будет. Я уже устал проверять.
Он опять закурил и, закинув ногу на ногу, принялся изучать носок своего ботинка. Максим воровато огляделся, загнал голос разума на самое дно сознания, придержал его там коленом и поднес бокал к губам.
Какой там голос разума, какой там здравый смысл? Не тот день. Не вечер разума.
Сверхтерпкий, экстраконцентрированный виноградный аромат заполнил сначала рот, потом растворился в нёбе, языке, до отказа набил носовые пазухи и просочился в мозг. Вкус невероятным образом оказался одновременно ярким и нежным, резким, почти режущим, и в то же время мягким и ласково теплым. Как огонь. Не тот огонь, не пожар, не злобный красный петух, с маниакальным остервенением пожирающий дома и людей, а другой – родной и нужный, дарующий жизнь и согревающий тело и душу холодными зимними вечерами.
Он проглотил. Первый раз за пять с половиной лет.
Пятьдесят или даже шестьдесят граммов коньяка приятной тяжестью провалились в желудок, разослали жар сначала по конечностям – до самых кончиков пальцев, до самых краешков ногтей, а потом вернули его обратно, увлажнив глаза, ударив в виски, разукрасив щеки и заполнив голову тихим шелестом.
Когда Максим наклонялся и ставил коньяк на стол, окружающий мир покачнулся и вздыбил в бокале высокую волну. Он ухватился свободной рукой за край стола. Действительность стабилизировалась и стала гораздо интереснее, чем была: цветнее, отчетливее и контрастнее.
Он взглянул на тарелку. Сок лимона с тихим сс-с-с-с вытекал сквозь бреши в покореженных ножом клеточных мембранах и скапливался на поверхности долек, надуваясь в капли. Занятно.
Архитектор осклабился. Волокнистая пелена табачного дыма, похожая на грязную рваную простынь, скрыла верхнюю часть его лица, и Максим увидел, что нижние зубы Антона испещрены маленькими темно-коричневыми точками. Не иначе, рак сновал туда-сюда, следил немытыми лапами.
– Ну, что скажешь?
Пелена расползлась на клочья, а те растаяли, исчезли, не добравшись даже до потолка. Теперь с каждым Антоновым словом из его рта выплывало лишь тонкое бледное облачко, не гуще, чем у некурящего Максима на трехградусном морозе. Слабенько для того, чтобы вызывать рак. Жиденько.
– А что тут скажешь? – обрел дар речи Максим. Собственные слова, бывшие тяжелыми, неповоротливыми и глупыми, обрели легкость и прозрачность. Они были одинаковой плотности с воздухом и, соскальзывая с влажных губ, невесомо парили вокруг головы. – Я не брал в рот пять с хвостиком лет. А теперь мне кажется, что я пропустил что-то важное. Может, я просто не знал, что следует пить? Ощущения что надо. На десять по пятибалльной.
– Ну вот, а ты боялся заходить, – сказал Антон. – Будешь слушать дальше или продолжишь пьянство?
– Совмещу, – ответил Максим, отхлебнул еще раз и, прислушиваясь к новым ощущениям, быстро заморгал, предлагая Антону продолжать.
Тот поежился, хотя было очень тепло.
– Я очнулся здесь, и с тех пор я все время здесь. Все время. Каждый раз я здесь, я заперт в своем дворе, каждый раз вечер, и единственная моя связь с внешним миром – это ты. Первый раз я испугался, а потом... можно сказать, привык, что ли... Когда я впервые очнулся здесь, все было как сейчас. Это было очень давно. Я ходил по комнатам, по этим хреновым пустым комнатам... Ты случаем не знаешь, Макс, где все мои домочадцы?
– Нет, – ответил Максим, и это было правдой.
– Я просто так спросил. Знаю, что ты не знаешь. Или не говоришь. Тут такая обстановка, будто быстро собрались и уехали. Ритка даже не взяла своего медведя. Он так и валялся посреди комнаты. На нее непохоже... Я обязательно поднимаю его, когда прохожу мимо, но в следующий раз он все равно валяется. Грязные тарелки в раковине... Их мне тоже не удается помыть... ну-у... как бы сказать... не удается помыть их насовсем. Только на время, до моего следующего пришествия. Я их давно не трогаю. Зачем? Сизифов труд. Звонить тоже не получается. Пробиваюсь только к тебе. На, послушай.
– На экране, как видишь, Ольга. Это моя жена, а это ее номер. Это не так важно. Если набрать любой другой номер, эффект тот же. Включая ноль-два, ноль-три и сто двенадцать.
Максим нажал на зеленую трубку и приложил телефон к уху. После долгого молчания в динамике щелкнуло, и далекий механический голос сообщил:
«Служба связи ВОС с удовольствием информирует вас, что абонент недоступен в ближайшие два миллиона лет. Пожалуйста, попробуйте еще раз».
Щелчок.
– Не знаю, как там через два миллиона лет, – горько сказал Антон, – но если пробовать еще раз прямо сейчас, то будет то же самое. Что за дрянь такая – ВОС? Может, пока тебя не было, ты чего-нибудь разнюхал?
Буквы сами нашлись, сформировались в нужные слова.
– Вселенная обратного сочленения, – прошептал Максим. – ВОС.
– Что-что? – оживился архитектор. – Вселенная что?
– Не что, а чего. Обратного сочленения, вроде бы. Где-то я это слышал.
Антон нехорошо рассмеялся. Нехорошо и зло.
– Вот видишь, разнюхал. Значит, там время идет. Где-то там. Не там, где я. Не здесь. Это твое знание ничего не значит. Вселенная Обратного Сочленения, или Высоко Организованное Существо, или Весенние Оргазмы Сусликов – все эти словосочетания равны и равнобессмысленны.
Он с размаху потушил сигарету в пепельнице, обжегся и поморщился, потер палец о палец.
– У меня не работает телевизор, компьютер показывает только скринсэйвер, и стоят все часы. Не думал раньше, что рыбка, выплывающая из водорослей и с предельно дигитальным «бульк» выпускающая пузырик в виде сердечка, может так раздражать. Иногда я лежу на диване, иногда брожу по комнатам – мне кажется, что часами, а в основном сижу здесь и пью. Потому что не пить со временем становится просто невозможно, а коньяка у меня – две полных  и одна еле начатая. Я постоянно упоминаю «время», «со временем»... А есть ли у меня тут время? У меня есть время, но оно растянутое и нелогичное. Оно начинается около десяти вечера, а останавливается приблизительно в час ночи, судя по темноте и звездам в небе. Может, в двенадцать или в два – астроном я никудышний. Во всяком случае, темно, долго темно, когда два-три часа, когда день, когда два, это уже зависит от меня... Ты все три раза был без мобильного, и мы не можем проверить, получится ли дозвониться куда-нибудь от меня, но с твоего телефона.
Так и есть. Телефон остался лежать на столике у кровати. Максим на всякий случай похлопал себя по карманам и сказал:
– Давай я схожу. Попробуем.
Опять тот же нехороший, недобрый смех.
– Не стоит. Ты ходил дважды, и оба раза не возвращался. Стоит ли испытывать ту же судьбу в третий раз?
Архитектор наполнил свой бокал, и Максим с удивлением обнаружил, что почти прикончил свой. Временно Отлученный Синюха взялся за дело.
– Мне очень трудно примириться с мыслью, – продолжал Антон, – что я больше не увижу своих дочек. Пока все идет к этому. Я не вижу никакого выхода, разве что мне кто-то ниспошлет его сверху, или там, сбоку, или снаружи. Создается впечатление, что за некоторой границей внешнего мира не существует. Граница – это мой двор и пределы видимости – дворы соседей и часть улицы. Единственный человек из внешнего мира – это ты, хотя ты, наверное, думаешь иначе. Во дворах и на улице я еще ни разу не видел ни одной живой души, кроме тебя, конечно: все пусто, безмолвно и темно. В самый первый раз я, отчаявшись дозвониться, решил выйти на улицу, поискать кого, поспрашивать, но... Как я только сделал шаг за калитку... Я наврал тебе, Макс, я не мог сам прийти к тебе. Как я только сделал шаг за калитку, то сразу же оказался здесь, в доме. Кажется, прошло какое-то так называемое время, было какое-то забытье. Вроде как поспал. Я попробовал еще, потом еще, но результат не отличался от предыдущего. Я пробовал перелезать через забор, в разные стороны, и в твою тоже, но – опять то же самое. В том углу я выломал две доски и пытался пробраться сквозь забор. Нет, не смотри, сейчас доски на месте. После проведенных лабораторных работ я использую эти занимательные физические явления, когда у меня заканчиваются еда или питье. Или когда я просто устаю. И все начинается заново, а точнее – застаро. Определенные удобства в этом есть – не надо заботиться о продуктах... С другой стороны, меню не поражает разнообразием, но тут уж я ничего не могу поделать, перебиваюсь тем, что было... что есть в холодильнике.
Он поднял руку и описал ей в воздухе широкий круг.
– Не знаю, существует ли еще что-нибудь, кроме этого. Ты? Если я спрошу у тебя, ты скажешь – да, мира сколько угодно, но что с того? Он не появится у меня. Когда я начинаю слишком долго думать на эту тему, решать неразрешимое – ведь времени у меня в избытке, жуй себе на здоровье – то потихонечку схожу с ума. А я и так сумасшедший. Ничем другим объяснить столь странное устройство реальности я не могу и не берусь. Для сна все слишком настоящее. И так как я уже безумен, сойти с ума в пределах собственного безумия – это слишком. Безумие в безумии, цепочка проникающих друг в друга сумасшествий – это покруче, чем банальный сон во сне. И я стараюсь не думать об этом лишний раз, хоть и получается плохо. Так, сижу, выпиваю, скучаю по Маргариткам, готовлю, что им скажу, если когда-нибудь выберусь отсюда. Может быть, меня вылечат? Вся эта альтернативная реальность – всего лишь какой-то редкий психоз, разросшаяся белая горячка. Не думаю, что я сплю: про настоящесть я уже говорил, а кроме нее – слишком уже долго вся эта кутерьма творится. Вот как только правильней относиться к твоему существованию? Не знаю... Ты, Макс, не обижайся, но вероятнее всего, ты тоже – лишь часть моей болезни. Вряд ли ты существуешь прямо сейчас. Если не возражаешь, я спрошу у тебя потом, позже, когда смогу воспринимать внешний мир, когда все станет хорошо, известно ли тебе что-нибудь о сегодняшнем вечере, но.. Но-но-но... Нет, ничего мы не проверим и не докажем. Ты забываешь о том, что ходишь ко мне, даже здесь, внутри моего состояния. Вряд ли, вряд ли...
Он замолчал и задумался, прижав кулак ко лбу. Максим отпил еще, а потом еще. Как же вкусно! Он может пить это и пить, не останавливаясь, пока не свалится под стол. Вся история воскресшего соседа, как и сам факт его существования, вполне вписывалась в версию безумия. А раз так – чего придираться к деталям? Только вот вопрос: чьего безумия?
– А что насчет нового элемента? – вспомнил Максим. – Ты говорил о новом важном элементе.
– Ах, это... – не то выдохнул, не то всхлипнул Антон. – Это... Да, есть кой-чего. Берег напоследок.
Он полез во внутренний карман своего дорогого пиджака, достал сложенную много раз газету и бросил на стол. Она зашевелилась было затекшими листами, словно просыпающееся после зимней спячки насекомое – лапами, но застыла, замерла, так и не разогнувшись.
Это был тот самый «Телеграф». Максим легко узнал его и в сложенном виде.
– Ношу, так сказать, у сердца, – хрипло произнес Антон, прокашлялся и начал разворачивать газету. Его руки так сильно задрожали, что казалось – если не остановится, обязательно разорвет или сотрет буквы. Он остановился. – Сам возьми, почитай. Что-то я разнервничался. Глупо. Смотри на странице пятнадцать.
Максим взял газету, словно утюгом, разгладил кулаком по столу и раскрыл на пятнадцатой странице. Заметка была на месте.
– Я нашел ее на чердаке. Не знаю, появилась она там недавно или была все время. Из-за батареи торчал самый уголок... Что, уже прочитал?
– Я уже читал это, – ответил Максим. – Так что нет нужды.
– Ага, – быстро сказал Антон. Вдобавок к рукам у него задрожал глаз. – Ага-ага-ага... Вполне логичный ответ, учитывая твой статус плода моего воображения. По-твоему, я умер, да? Ты же не станешь спорить с тем, что написано в газете. Написано в газете, черным по белому. Ну? Говори!
Максим решил не отпираться. Легкий бумажный шелест в голове превратился в пчелиный гул.
– Да. Я так и думал. У меня не было причин думать по-другому. Сейчас такие причины появились. Сейчас...
– Ладно-ладно, – перебил Антон. – Я видел твое лицо, когда ты подходил. И слышал тебя по телефону. «Считаете это очень остроумной шуткой?». «Остряк недоделанный». С соседями так не говорят.
Видимо, он пытался передразнить Максима, но выходило пискляво и непохоже.
– «Не надо ко мне заходить». Это что, по добрососедски? Так и есть – ты, Макс, действительно считал меня мертвым, и теперь тебе трудно разобраться, трудно сопоставить то, что ты видишь, с тем, что ты знаешь, поэтому ты и пьешь. А как же! Ты читал в газете, и может, кто-то тебе сказал, может, жена или еще кто, а тут – на тебе! Теперь и я прочитал, и знаешь, все очень похоже, все очень даже сходится, ведь последнее, что я помню из мира людей – это как раз поездка по Островному мосту, смотри-ка, как все сходится. Кроме одного, Макс-Макс, кроме одного. Одного, но самого главного: я – вот он, и вроде как живой, даже слишком живой, хотя мое существование можно назвать жизнью лишь сжав зубы, лишь с огромной натяжкой, со слишком огромной натяжкой, с такой натяжкой, что все звенит, трещит и лопается. Меня похоронили или кремировали? У вас там, во внешнем мире, по ту сторону грани, в хреновом зазаборье?
– Не знаю, – осторожно ответил Максим. – Но на твоей двери висит табличка «Продается».
– Ах вот как? Продается? – Архитектор так стремительно выбросил обе руки в сторону входной двери, будто хотел прямо так, не вставая с места, разнести ее в щепки. – Сейчас ее нет. У меня ее нет и никогда не было. Никогда у меня не было и не будет никакой хреновой таблички. Я ничего не продаю и не собираюсь. Это мой дом, и я НЕ ПРОДАЮ его, ты слышишь меня?
– Слышу, – согласился Максим. – Не продаешь.
Антон немного успокоился. Совсем немного.
– Значит, все еще висит? Какое сегодня число, Макс?
– Четверг, шестнадцатое июня.
– Год?
– Две тысячи пятый.
– Ну да... Почему бы и нет. Ответ, опять-таки достойный моей иллюзии.
Он приподнял газету. Она вибрировала в его руке и издавала скребущие звуки.
– Шесть дней? Шесть-****ь-дней? Ты хочешь сказать, что прошло только шесть дней?
– Да. Всего шесть.
Антон рассек вдох на короткие спазматические «я» – «ай-я-я-я-яй», выдохнул и на минуту замолчал. Потом он взял бутылку, попытался попасть в стакан, налил на стол большую лужу темно-янтарного цвета и приложился к бутылке. Зубы забарабанили о стекло. Он закурил и сказал:
– Шесть дней, шесть дней, значит, шесть дней. Хочешь знать правду, Макс? В самом деле, поделюсь с тобой правдой-маткой, матерью-правдой, мать ее, отнесешь ее в свой внешний мир, за забор, отдашь ее живым. Хочешь, высеку правду на каменных плитах – времени у нас вагон... Я же, по-твоему, мертв! Отлично! Принесешь живым весть из сумеречного мира, не каждому же удается выбраться из него... Забудь ненадолго, что ты – лишь часть моего бреда, скажи им, чтоб ни в коем случае, ни за какие коврижки не соглашались умирать, чтоб даже не вздумали, чтоб цеплялись за жизнь когтями и зубами, а если смогут, пусть живут вечно.
Архитектор откинулся на спинку и захохотал. На лице – ни одной веселой морщинки, стального цвета глаза – сухие и холодные.
– Знаешь, сосед, сколько я здесь нахожусь? – повысил он голос. – Знаешь, чему равны твои шесть дней здесь, у меня? В чем, собственно, правда, и зачем я начал о правде? Ведь если должна открыться правда, значит, где-то была ложь, верно? Я немного приврал тебе, Макс-галлюцинация, приврал, что не могу здесь считать время. Отчасти, Макс, отчасти. Минуты, часы и дни я не могу считать, это верно, но зато года – запросто. А помогает мне вот это.
Антон взял телефон со стола и ткнул им в Максима. Дисплей оказался прямо у его носа. Если бы он захотел, то мог бы понажимать кнопки языком.
Архитектор подождал несколько секунд, предоставив ему возможность полюбоваться надписями «LV TELE2» и «Unlock», и отшвырнул телефон в сторону. Дребезжа, тот доехал до самого края стола.
– Я здесь двадцать восемь лет, Макс. Двадцать восемь долбаных лет. Сказать, откуда я знаю?
Собачка-болванчик. Окосевшая со стакана коньяка.
– Я скажу тебе. Когда я уже мог, ни разу не споткнувшись, обежать весь свой дом с закрытыми глазами; когда «бульк» из колонок компьютера начал ржавым ножом врезаться в мой мозг; когда ритуал поднятия Риткиного медведя с пола и перемещения его в кресло дошел до такого автоматизма, что я порой не помнил точно, делал ли я это, и всякий раз при проверке оказывалось, что да, делал; когда я отчаялся встретить живого человека и впервые всерьез подумал о самоубийстве – тогда голос в телефоне сделал вид, что жалеет меня, и изменил фразу. Он изменил ее, но изменил ничтожно. Настолько издевательски мало, что мои суицидальные мысли перешли в иное качество: из истерических, припадочных и подчиненных сиюсекундному кризису они превратились в стратегическую задачу, в генеральный план на перспективу. Вместо «двадцать восемь» голос сказал «двадцать семь». Остальное оставил. Ты же слышал, что говорит этот голос?
– Слышал, – ответил Максим в сопровождении пьяной собачки. – Абонент недоступен, попробуйте еще раз через два миллиона лет. Что-то вроде этого. По-моему, абсурд.
– Тонко ты подметил! Абсурд! Только он гораздо обширнее и нелепее любого другого абсурда. Ты вообще представляешь себе, что это может означать? Представляешь? Сначала этот голос предложил мне попытаться еще раз через два миллиона двадцать восемь лет, потом – через два миллиона двадцать семь, а еще через год – через два миллиона двадцать шесть.
Максиму стало неуютно. Он представил некоего оператора, сидящего в некой стеклянной будке, но не робота и не другой аппарат, а молодую женщину в зеленой кондукторской куртке с глазами – выпуклыми мертвыми шариками, смотрящими в одну точку. Она не ест, не дышит, не двигается и не реагирует ни на что, кроме красных лампочек, время от времени загорающихся на пульте. Тихий щелчок, очередная красная вспышка, гаснущая в ее бездонных зрачках крохотной искоркой – и она открывает рот и говорит металлическим голосом: «Перезвоните через два миллиона лет», или «В ближайшие семь миллиардов лет абонент не в зоне, оставьте сообщение», или «Попытайтесь через сто пятьдесят тысяч»... Кому сколько отмерено. Отмерено и запущено в обратный отсчет поистине космических масштабов.
Горький сарказм исчез из голоса Антона. Максим видел, как напряжено, натянуто его лицо.
– Ты можешь подумать, что те двадцать восемь лет, которые я провел здесь, какие-то не такие, какие-то неполные, и вообще, мне показалось, что год здесь равен году, а на самом деле прошло намного меньше. Не смогу с тобой спорить. Но я их чувствую целиком, мои годы тяжелы и мрачны, ввиду застывшей реальности они кажутся намного длиннее тех, которые я проживал, находясь в мире «до». До чего? До моей смерти? До моего безумия? Безумие, пусть самое запущенное, пусть безумие в безумии, или безумие в степени безумия, кажется мне единственно возможным выходом и единственным спасением. Если так, если я всего-то безумен, то в один прекрасный момент человек из внешнего мира, доктор с добрым лицом и седой козлячей бородой даст мне выпить какую-нибудь особую таблетку, ну или... не знаю, ну – вколет особенный укол, и я вернусь. Вернусь обратно в адекватный мир, где жизнь – это жизнь, а смерть – это смерть. Где у меня есть жена и Маргаритки... Забудь, Макс, что я говорил тебе, забудь то, что я говорил о Ритке с Марго – мол, сижу тут и скучаю по ним. Нет сил у меня скучать, исскучался уже до самого дна, высушил всю тоску... Где-то глубоко-глубоко, конечно, еще надеюсь их встретить, а фотографии не дают мне забывать, как они выглядят... Безумие – это спасение. Потому что в противном случае... Я не знаю, что будет. Хотел бы я сказать, что не выдержу, не выдержу, НЕ ВЫДЕРЖУ, не смогу существовать подобным образом этот абсурдный срок в два миллиона лет, но так я говорил себе и на исходе первого года, а получилось так, что я просуществовал еще двадцать семь. И ничуть не изменился, разве что изжевал все возможные мысли. Мне больше не о чем думать, не повторяясь. И мудрецом я стать не могу – не хватает материала. Нет ресурса... Выпьем?
Они выпили.
Антон закусил лимоном и поморщился.
– Мой год – от изменения до следующего изменения в телефонном сообщении – состоит из приблизительно трехсот пятидесяти-четырехсот чередований так называемых засыпаний и условных пробуждений. Не буду называть это днями, это никакие не дни. В среднем – около трехсот семидесяти. Я начал считать двадцать пять лет назад, и сейчас у меня накопилось, если не ошибаюсь, девять тысяч двести тридцать шесть. Если ошибаюсь, то незначительно. Я стараюсь вести статистику тщательно, несмотря на то, что мне приходится держать ее исключительно в памяти. Конечно, я пробовал записывать – как же не попробовать – но, как я и ожидал, тетрадь с каждым просыпанием возвращалась в стол Марго, и все страницы опять становились чистыми. По той же причине – я называю этот эффект «возвратностью материи» – исчезают вырубленные в косяках отметки, дыры в заборе и многое, многое, а вернее, все остальное, что я успеваю сделать в период, который можно назвать бодрствованием. Все возвращается на свои места, кроме моей памяти. Я не забываю, что делал в прошлый раз. Нет, нет, конечно же, я не компьютер со сверхпамятью, не всепомнящий монстр, я забываю, но... Я делаю это, как все люди, забываю, как и раньше, обычным способом – сначала то, что было давно. Я не помню по-настоящему, как звучат голоса моих дочек и жены, я смотрю на фотографии, но мне все труднее и труднее отождествлять их с реальными личностями, с любимыми людьми. Во многом это уже просто плоские картинки. Здесь я слышу лишь два голоса, а какими бывают другие, забыл. Один – мой, второй – в телефоне, уродливое подобие человеческого. Ну и еще твой, третий голос – в четвертый раз за двадцать восемь лет. Я успел забыть кошмарно много из своей прошлой жизни, хорошо помню только последний день, да пожалуй еще так и не построенный Маргариткин домик. А что заменяет мне мою исчезающую жизнь? Только вот это: все, что ты видишь вокруг, то есть практически ничего. За двадцать восемь лет я изучил каждую деталь в мельчайших подробностях. То, что у меня есть, досконально мне известно и абсолютно неинтересно. В моей новой жизни не осталось неопределенностей и загадок, разве что одна неразрешимая – мое собственное будущее. Хотя, если верить вот этому...
Он указал пальцем на телефон, сиротливо лежащий на дальнем конце стола.
– Тогда какие уж там загадки... Пустое существование с бесполезными мыслями, которыми не с кем поделиться. Представляешь, в таком здоровенном доме – только несколько стоящих книжек, остальное – какие-то справочники, глумые пособия и куча технического дерьма, которое раньше я почему-то не считал дерьмом, а величал технической литературой. Все, что имеет действительную ценность, стоит на полке Марго. Эх, Марго, Марго... Жизнь еще не обработала ее, не низвела до уровня справочников, буклетов, еженедельников и инструкций по эксплуатации. Ей все еще интересны приключения Гулливера, Карлсона, Алисы Селезневой и Винни-Пуха. Девочка моя, девочка... Макс, ты читал «Путешествия Гулливера»?
– Давно, – ответил Максим. – Очень давно. Последний раз – лет пятнадцать, а то и восемнадцать назад.
– Удивительная вещь. Я, наверно, скоро буду знать ее наизусть. Я могу читать книжки, Макс. Их не так много, но те, что есть, я могу читать, спасибо ВОС. Сначала были небольшие проблемы – как ты понимаешь, закладки в моих книгах не держатся, как и загнутые уголки, но теперь, когда я уже прочитал эти книги раз по двадцать, а Гулливера – все сорок, я уже могу сказать, что за фраза на какой странице. И начинать читать с любого места. Правда, сейчас не читаю. Уже пять лет. Собираюсь немного подзабыть, но пока получается не очень. Гулливера я помню так, будто лично с этим парнем знаком. А еще я помню струльдбругов. Знаешь, Макс, кто такие струльдбруги?
Максим помнил струльдбругов. Немощные сварливые старики не стерлись из его памяти, хотя прошо очень много времени. Он вспомнил, что как-то раз обсуждал их с разговорчивым водителем маршрутки.
– Да, – сказал он. – Это такие мрачные меченые старики из королевства Лаггнегг, с четырьмя «г». Предупреждение тем, кто собрался стать бессмертным.
– Струльдбруг – это я. Особый редкий вид семейства струльдбругов, – сказал Антон, взял опустевшую бутылку за горло и хватанул ею о край стола.
Стекло оглушительно взорвалось и звонко брызнуло по сторонам. Максим отшатнулся. Несколько мелких осколков попало ему на штаны.
Антон засмеялся.
– Не беспокойся, Макс! Не беспокойся об уборке. Очень скоро здесь все будет вылизано до блеска парнями из ВОС. Или девчонками. Их трудно засечь, но дело свое они знают туго. Если у них где-то стоит контейнер для пустых бутылок от моего беспохмельного коньяка, то это должна быть такая громадина! Уже сейчас там не меньше десяти тысяч штук, а что будет через миллион лет? А через полтора?.. Подметут, подметут, как миленькие. Подметут, запакуют чай, склеят лимон, бросят медведя обратно на пол, подновят алкогольный запас. Ай да молодцы ребята! Ай да профи! Какая трогательная забота о струльдбруге-одиночке! Вот, Макс, вот она, разница между мной и известными тебе струльдбругами. Пусть они были гадкими дряхлыми старикашками, пусть они ненавидели мир так же искренне и заслуженно, как мир ненавидел их, но у них был этот мир. Они, в отличии от меня, могли общаться хотя бы между собой. Они могли получать от такого общения удовлетворение или его аналог. Я же изолирован. У меня – ничего. У меня есть только здоровое сорокалетнее тело, и оно останется таким на ближайшие два миллиона лет. За последние двадцать восемь я даже ни разу не побрился. Моему мозгу, Макс, а вернее – сознанию, шестьдесят восемь, и все без толку. От моего сознания никакой пользы, оно ничего не впитывает – впитывать нечего, вместо того, чтобы узнавать новое, я мусолю старое, а если мое сознание от безысходности рожает мысли, отдаленно напоминающие философские, то все равно я не могу составить из них сборник или выстроить их в теорию. Я самый настоящий струльдбруг, я более настоящий струльдбруг, чем любой, чем самый мерзостный и дряхлый струльдбруг из самой клоаки Лаггнегга, я струльдбруг-одиночка, отбившийся от стада, я струльдбруг-бирюк, струльдбруг-шатун. Мои мысли мучительны. Я никому не нужен. У меня никогда не было настоящих друзей, и не предвидится в будущем, причем не только близких, а любых. Я ненавижу свой мир. Ненавижу! Ненавижу!!! Ненави... жу...
Его голос потух, булькнул еще пару раз, как двигатель, в котором кончилось топливо. Он пооткрывал вхолостую рот, словно рыба, задыхающаяся воздухом, потом его губы изогнулись, сжались, скомкались внутрь лица, и он беззвучно заплакал, затряс худыми плечами, прикрыв глаза ладонью.
Максим совершенно не представлял себе, что сказать, как успокоить сорокалетнего мужчину, которому на самом деле уже шестьдесят восемь. Он подумал, что лучшим выходом будет просто уйти, убежать, исчезнуть, не видеть и забыть этого странного человека,
(очень очень очень давно)
недавно успешного и даже гениального, а сейчас – раздавленного и ненавидящего, бессильно сжимающего в кулаке остатки разбитой бутылки. Он даже приподнялся со стула, когда архитектор убрал руки, обнажив мутные припухшие глаза, и сказал:
– Зачем мне такая жизнь? Я ни у кого не просил такой жизни, так почему же она есть? Почему у меня есть жизнь, в которой нет ничего? Нет даже снов, чтобы отвлечься, чтобы побыть не здесь. Только забытье. Я не просил ее, Макс, ни у кого и никогда не просил... Мне не нужна она. Но даже этого я не могу. Я не могу покончить с ней, Макс. Никак не могу.
Антон промокнул щеки рукавом пиджака и устремил воспаленный взор Максиму в глаза.
– Макс, если бы лет сорок назад кто-нибудь заявил мне, что я буду пытаться свести счеты с жизнью, я бы отнесся к этому так же, как и к любому другому предсказанию подобного рода, например, как к сошествию Иисуса с хвоста кометы Галлея. Я всегда считал самоубийц чокнутыми, я не понимал их, я не мог себе представить, какое событие, какая беда может до такой степени исковеркать инстинкты. Мне казалось, что любую неприятность и любое страдание можно и нужно переживать, дайте только время. Первые сомнения появились у меня после рождения Марго, и потом они только крепли. Времени у меня сейчас сколько угодно, но оно не на моей стороне. Море времени, океан времени, целый космос времени. Но я не могу с его помощью победить страдание, потому что страдание – это сама соль моего существования. Сейчас, если бы я мог писать, и было бы кому читать и слушать, я бы мог, наверно, защитить диссертацию на тему «Основной мотив суицида».
Он зажмурился, помолчал и медленно-медленно, будто они весили по тонне штука, поднял веки.
– Я пытался покончить с собой, с тем, что происходит, раз двадцать. Я вешался, душился, вспарывал себе живот, вскрывал вены, резал горло и ломал позвоночник с помощью устройства, вызвавшего бы зависть у любого пещерного человека. Каждый раз что-то новое, а вдруг получится. Страшно было только первые два раза, а потом только больно, но больно недолго. И ничего. Понимаешь, Макс, НИЧЕГО, НИЧЕГО!!! Для меня что истечь кровью, что сделать шаг в калитку – ХРЕНОВОЕ ОДНО И ТО ЖЕ!!! Итог потрясающе одинаков! Вышиб  я себе мозги или сиганул через забор – никакой разницы! Я просто-напросто в очередной раз выключаюсь и включаюсь обратно в новый старый мир с целой головой, без единой царапины, с полными бутылками и полной безысходностью. Дерьмового струльдбруга-бирюка не так-то легко прикончить! О! Знаешь что, Макс! У меня к тебе просьба – как сосед соседу! Давай сходим на задний двор и возьмем там ломик. Отличный тяжелый ломик, арматура-двадцатка, я им уже приподнимал балки и протыкал грудную клетку. Забивал в землю и прыгал из окна спальни, лебедь белый, бля! Изобретательно, не правда ли? Это был предпоследний раз, я уже стал хитер на выдумку... Возьмешь эту хреновину и долбанешь меня по башке, только так, со всей дури долбанешь, чтобы расхерачить хорошенько. Чтоб вдребезги, Макс. Вдребезги! Кто знает, может, за этим тебя мне и подсылают изредка, а я, дурак глупый, не въезжаю. Может, получится? А ведь идея, Макс! Ничуть не хуже и не лучше любой другой. Поможешь, сосед? Поможешь замочить струльдбруга?
– Нет! – выпалил Максим и вскочил со стула так стремительно, будто это были не стул и веранда, а катапульта и горящий «Су-27». – Нет, нет, не помогу! Ни за что! – Он беспорядочно замахал руками для пущей убедительности. – Я лучше пойду домой. Домой. Давай я пойду домой. Пойду себе потихонечку.
– Ну и вали, – сказал Антон. В его голосе не было ни обиды, ни агрессии. – Пошел вон. Толку от тебя, что с пьяной бабы логики. Катись.
Он поскреб зазубренным стеклом горлышка по крышке стола. Раздался хруст, и от него отвалился ромбик, похожий на наконечник копья неандертальца. Остатки приобрели еще более зловещий вид. Еще более опасный.
Антон выбрал самое длинное острие и нежно погладил его пальцем.
– Знаешь что, Макс. Недавно, в редкую секунду, частично свободную от депрессии, я набрался наглости и подумал – ну и хер с ним, я вытерплю, я справлюсь. Да, срок большой, но ведь он уменьшается. Пусть два миллиона лет, но ведь уже минус двадцать восемь. Типа я двигаюсь, не стою на месте, минус двадцать восемь – раз, минус двадцать восемь – два, десять, двадцать, сто, тысяча, глядишь... Но эта секунда скоро кончилась. И я понял. Это на самом деле не минус двадцать восемь. Это не минус двадцать восемь, а ноль! НЕ МИНУС ДВАДЦАТЬ ВОСЕМЬ, МАКС, НЕТ, НЕ МИНУС ДВАДЦАТЬ ВОСЕМЬ!!! НОЛЬ, НОЛЬ, ПОЛНЫЙ НОЛЬ, НЕОЩУТИМАЯ ЧАСТЬ ВЕЧНОСТИ!!! НЕ МИНУС ДВАДЦАТЬ ВОСЕМЬ!!!
 Антон утихомирился так же быстро, как и взорвался. Успокоился и задумчиво уставился на предмет в своей руке, медленно поворачивая его из стороны в сторону и наблюдая, как зигзаги желтого света перетекают с одной темной стеклянной грани на другую.
– Горло, конечно, я уже резал, – сказал он, – но ножом. Обычным кухонным ножом, которым я режу лимон и яблоко. У меня еще есть яблоко. Да-да, большое яблоко, прямо как Нью-Йорк. Оно красное и такое большое, что я, когда как следует наточу ножик, могу разрезать его на пятьсот двенадцать частей. Каждому гномику по кусочку... Собираюсь поставить рекорд. Тысяча двадцать четыре части. Надо только научиться точить нож еще более как следует. Достойное занятие, верно, бесполезный Макс? Мясо у меня уже порезано: копченое – на десять частей, и пять кусочков сырого на отбивные. Думаю, что две мне и по одной Ольге с девчонками. Я же мужчина. Как-нибудь угощу тебя яблоком, Макс. И мясом. Как дорогого гостя. Хотя ты вряд ли член президиума ВОС и вряд ли можешь знать, отличается ли... Есть ли принципиальное различие между ножом и... Да неважно.
Антон высоко задрал голову, и его далеко не бычья шея стала еще длиннее и тоньше. Наполовину скрывшиеся за холмиками скул глаза продолжали смотреть на Максима. Ноздри – перевернутая «ф» - раздулись и трижды качнули воздух. Архитектор сжал губы, покрыв нижнюю часть лица морщинами, буграми и ямами, и с размаху воткнул остатки бутылки «Реми Мартин» себе в горло.
Его глаза
(превратились в мертвые шарики-желе)
выкатились из орбит и отпустили Максима, переместив все свое внимание на потолок веранды. Он один раз – наверно, задел какой-то важный нерв – судорожно мотнул головой, и этого хватило, чтобы остолбеневший Максим заметил, хотя не хотел, очень не хотел замечать, что один из стеклянных наконечников прошел насквозь и торчал с задней стороны шеи, прямо у позвоночника, небольшим равнобедренным треугольником вишневого цвета.
Кровь.
Крови вообще стало много. Много и сразу. Она свободно лилась на гладкую Антонову грудь, застревая в рубашке и расползаясь по ней. Она разукрасила ему руку до самого рукава и накопилась между пальцами. Тонкая струйка крови вытекала из горлышка бутылки, разрывалась в воздухе и быстро-быстро капала на живот, обгоняя основной поток, честно начавший свой путь с шеи.
Много крови. Очень много крови. Хорошо, что столько много крови.
Потому что вскоре архитектор издал булькающий клекот, засучил, затрепыхал свободной рукой по столу, опрокидывая бокалы, разбрасывая и перемешивая окурки с лимонными дольками, а другой рукой провернул зажатое в ней оружие. Градусов так на девяносто.
Хорошо, что столько крови.
Максим отчетливо видел, как кривая, окровавленная, но по-прежнему очень острая кромка прорезала кожу, очертив на кадыке темный полумесяц, темнее, чем все вокруг. Хорошо, что так много крови, хорошо, что природа оказалась такой предусмотрительной умницей и накачала в архитектора Трегубова аж пять литров. Здорово, что мать-природа показала Максиму только кожу, а потом залила все новой порцией крови, закрыла подвижной жидкой ширмой. Замечательно, что Максиму не пришлось наблюдать, как под расслаивающейся кожей тянутся, прогибаются, а потом рвутся трахея и пищевод, как наматываются на шершавое стекло сонная артерия и сухожилия.
Хорошо, что так. Всего лишь чертовски много крови.
Дьявольски, сумасшедше много.
Антон отпустил горлышко и уже обеими руками исполнил безумную чечетку на заляпанном столе. Потом хватанул в кулаки пустоту, выпрямил резкие, негнущиеся, звенящие стальные пальцы и уронил голову. Раздался глухой стук. Горлышко бутылки, которая, по мнению Антона, вот-вот должна занять покинутое место в баре, ударилось о дерево, и вышло так, что он хоть и упал лицом вниз, но до стола лицом не достал. Голова некоторое время шатко балансировала на горлышке-ножке, не добираясь до поверхности носом и залитым кровью подбородком сантиметра два. От удара треугольник на задней части шеи увеличился, заметно вырос каждой из своих сторон.
Если бы не ширящаяся в трех направлениях и стекающая в четвертое ярко-красная лужа, если бы не металлические штыри растопыренных пальцев, то можно было подумать, что архитектор пытается разглядеть что-то очень маленькое, лежащее среди окурков. Например, блоху или одну тысячедвадцатьчетвертую часть яблока.
Если бы только не.
Голова на ножке постояла еще секунду и рухнула в правую сторону. Рот приоткрылся, лужа сейчас же коснулась губ и стала подбираться к вытаращенному глазу. Металл ослаб – пальцы снова стали пальцами, обычными пальцами, с той лишь разницей, что теперь это были глупые мертвые пальцы, и Максим подумал, что он не скоро увидит их живыми, если увидит такими вообще. Архитектор Антон Трегубов был
(как тот щенок на дороге очень много крови тоже очень много шерстинки-иглы только не совсем так не совсем щенку еще можно было говорить не умирай пожалуйста пожалуйста не умирай говорить пока не задеревенеют губы сколько влезет или вылезет но суть та же то же самое такое же ничего нельзя сделать)
по-настоящему мертв. И с этим ничего нельзя было поделать.
Максим сжал кулаки и чуть не взвыл от боли. Это действо вывело его из состояния кроличьего оцепенения, и он осознал, что стоит над трупом, сжав зубы и изо всех сил вцепившись руками в короткие волосы на висках. Он осторожно расслабил пальцы и бросился прочь с веранды, подальше от этого страшного места.
От места действия. Места нелепой и сверхъестественной казни.
Ноги не пожелали его слушать, проигнорировали его приказ. Наверно, они вздумали остаться и поэтому заплелись. Он мешком рухнул на лестницу, чувствительно приложившись лбом к деревянному брусу прямо под выключателем. Попытался встать, но ступеньки оказались слишком крутыми, чрезвычайно крутыми, прямо-таки вертикальными, и он неловко, на четвереньках, боком, словно исполинский краб, сполз на прохладную мраморную дорожку. Там он остановился, приложил по очереди ладони к лицу – щеки градусов по семьдесят каждая – и медленно поднялся на нетвердые ноги.
Скорая помощь!
Скорая помощь. Вот что нужно. Надо пойти домой – домой, потому что телефон дома, и вызвать скорую помощь. Это необходимо. Это правильно. Когда кто-то лежит головой в луже крови, надо вызывать скорую. Она скорая, и она помощь, она скоро, и она непременно поможет. Когда кто-то умер, тоже почему-то приезжает скорая помощь. Когда кто-то безнадежно искромсал себе глотку битым стеклом, и ему уже не надо скоро помогать, все равно вызывают скорую.
Никто не вызывает катафалк. Никтошеньки.
Дураков нет.
Что же это с ногами такое? Смогут ли они ходить? Они мягкие, бесчувственные, вибрируют, они иксом, они так дрожат от задницы до пяток, что аж чашечки трещат.
Кастаньеты, мать их.
Мистика мистикой, невозможно-то оно невозможно, это, конечно, галлюцинация и посттравматический психоз, но тем не менее там за спиной, за столом сидит мертвый человек по имени Антон Трегубов, а из его горла торчит бутылочное горлышко.
Надо вызывать.
Ну и что с того, что он умер в пятницу? Вот же он. Вот он. Пусть скорая разберется.
Надо сейчас же вызвать.
Может, Саша приедет, Сашенька – она же как раз дежурит. Приедет его Сашулька, и все будет нормально. Все будет хорошо.
Ну и что, что она не из «скорой»? Ну и что?
Вот только, может быть, перед тем, как вызвать, еще раз убедиться? Лишний раз?.. Оглянуться и посмотреть. Если оглянуться и посмотреть, там будет темная веранда, если оглянуться и посмотреть, то на двери будет табличка от руки.
«Продается» – фломастером.
«Продается», которое значит больше, чем «продается». «Продается» с тихим ужасом в больших детских глазах, с преждевременной взрослостью, прячущей этот ужас. С недетской серьезностью, скрывающей непонимание и отторжение самой мысли.
Взглянуть разок, потому что на самом деле там никого нет. Там никого нет, и не может быть. Давай, посмотри. Давай.
ЕСТЬ! ЕСТЬ!!! ЕСТЬ-ЕСТЬ-ЕСТЬЕСТЬЕСТЬ!!!
Есть. Лежит, как лежал, сидит, как сидел, руки на столе, кровь на столе и на полу, капает на пол. Восковая фигура, лицо цвета воска щекой и ухом в красной луже, правда отсюда виден только нос цвета воска, и если пощупать, то он и на ощупь будет как воск – твердый, холодный и жирный.
Нужно бежать, потому что ничего нельзя сделать, нужно бежать, потому что ничем нельзя помочь. Это она. Безнадежность. Беги.
Беги.
И он побежал.
Вернее, не побежал, а пошел. Пошел кое-как – вихляющей походкой, с трудом ставя непослушные ноги под сомнительными углами, пошел, спотыкаясь о плиточные стыки и заступая в вязкую траву. Он громко, в голос, дышал: вдох – хриплое всхлипывание, выдох – стон, писклявый и жалобный. В пяти шагах от калитки Максим врезался голенью в декоративный фонарик и упал на колени, широко взмахнув руками. Ему кое-как удалось удержать остатки равновесия, и, вытирая джинсами холодный мрамор, он дополз-таки до калитки и тяжело встал, уцепившись за резную ручку. В следующую секунду он очутился на улице.
Снаружи дул ветер. Дул несильно, но сбросил волосы Максиму на лоб, забрался в рукава куртки и дважды хлопнул дверью за спиной. Один раз – громко и близко, второй – дальше и тише, второй – будто эхо первого.
Максим узнал звук и понял, что никакое это не эхо. Еще он понял, что вряд ли ему придется вызывать скорую, а если он все же ее вызовет, то, скорее всего, заберут его, учтя перегар и кровожадную историю, которую он собирался рассказать. Может быть, остаток возобновившейся ночи ему придется провести в больнице, может быть, ему вколют снотворного, а может, просто окатят водой из шланга и отпустят на все четыре стороны. Потому что этот звук – не что иное, как...
Он развернулся и потянул ручку. Калитка оказалась заперта. Наверно, она могла защелкнуться, так неделикатно закрытая порывом ветра.
Защелкнуться на защелку. Конечно, могла.
Конечно, Мэд Максик. А может, Мэд Максик, а может быть так, что она закрыта с некоторого времени, видишь – замочная скважина, закрыта, например, с воскресенья, или там, с понедельника, чтобы всякий посторонний люд лишний раз не шастал вокруг пустого дома? Вокруг дома, который ПРОДАЕТСЯ. Не ходил, не следил грязными лапами, не топтал траву, не царапал на деревянных частях похабщину, не бил стекла – одним словом, не изгалялся кто во что горазд. Может быть такое?
Надо посмотреть.
Он поискал глазами щелку между плотно пригнанными досками, не нашел, подпрыгнул и уцепился за верхнюю перекладину калитки. Потом кое-как подтянулся, елозя ногами по двери, и посмотрел во двор. Смотрел недолго (его спортивная форма пошла на убыль уже давно, на первых курсах института), примерно пару секунд, но этого хватило, чтобы увидеть то, что он уже и так почти знал.
Максим неграциозно плюхнулся на асфальт, встал и вытер руки о бока.
На веранде было темно и пусто. Вышедшая из-за лохматой тучи полная блестящая луна не дала ему возможности обмануться. Темно и пусто. На двери висела табличка «Продается». Скорая помощь не понадобилась. Помогать было некому. Не то чтобы совсем некому – судя по всему, экстренная психиатрическая помощь требовалась человеку по имени Максим Ковалев, но – к черту. Он не псих. Он никакой не больной. Он, черт побери, справится с этим.
Дома Максим швырнул куртку в угол, выдернул из розетки телефон и, отшатнувшись от собственного отражения в зеркале, прошел в комнату и завалился на постель, решив спать не раздеваясь. Удивительно, но веселый бриолиновый Ронни все еще давал интервью какому-то смешливому корреспонденту, а несчастный толстяк Ли все еще стоял рядом и выдавливал в зал печальную улыбку. В правом верхнем углу белым по красному было написано «LIVE». Прошло не так уж много времени.
Знаешь, сколько прошло времени, Макс, старина? Думаю, догадываешься. Прошло ровно столько времени, сколько требуется для того, чтобы быстрым шагом дойти до калитки архитектора и медленным – обратно. И если бы случайный прохожий – а такие иногда появляются в нашем климате, даже в этот поздний час – засек тебя и решил бы проследить, что это ты задумал и зачем лезешь в дом, на которой он третьего дня видел четкую надпись «Продается» – уж не покупать ли? – то изрядно удивился бы, заглянув за забор и обнаружив там не тебя, а только темноту и ветер. Несильный, но достаточный, чтобы похлопывать табличкой по двери.
Наверно, так и сходят с ума.
Ты сошел с ума – это когда ты не сходишь с ума от таких вещей, которые должны свести с ума любого. Любого, кроме тебя, потому что ты уже сумасшедший и адекватен иррациональности. Псих ненормальный. Осталось, чтобы тебе сказали об этом – сам никогда не почувствуешь. Настоящие двинутые – люди относительные и зависимые. На планете психов ненормален тот, кто не псих.
А использовать джинсы в качестве пижамы – не самая лучшая идея. Они слишком жесткие и плотные, они собираются в острые складки и трут в паху. В них жарко.
Максим еще немного поборолся с гравитацией, спустил ноги с кровати и, по-стариковски покряхтывая, стянул джинсы и бросил их на кресло. Образовалась бесформенная груда. В этом отношении джинсы – удобная штука. Можно свалить их в кучу, завтра надеть, прогладить ладошками, и будет почти незаметно.
Бросил он не очень точно. Секунду поколебавшись, джинсы свесились с подушки кресла и лязгнули пряжкой об пол. Вслед раздался еще один стук, полегче. Возможно, деньги из кармана.
Было бы жалко забыть о деньгах, наутро запинать их под кровать и утерять если не безвозвратно, то надолго. За годы выплаты кредита Максим привык считать деньги и поэтому опустился на колени и пошарил руками по полу.
Нашел!
На ощупь это не было монетой. Не совсем круглое. На ощупь это было куском стекла. Он поднес предмет к глазам и убедился в этом. Маленький, с пуговицу, осколок темного зеленоватого стекла.
На самом деле он вовсе не был зеленым. В нем просто отражался громадный бильярдный стол, на котором Ронни громил в пух и прах Братца Ли. Показывали повторы, и, приглядевшись внимательнее, Максим различил в осколке малюсенькие движущиеся фигурки. Он подошел к двери и включил свет.
Вне всяких сомнений, это был коричневый кусок стекла от бутылки коньяка «Реми Мартин», верхняя часть которой пробила архитектору Трегубову шею и вышла сзади. Залетел в карман или за ремень. В этом не было никаких сомнений. Можно было изловчиться и попытаться предположить, что это не тот, что это какой-то еще кусок стекла – мало ли на свете разбитых бутылок – но это была бы слишком явная ложь.
Он погасил свет, аккуратно положил осколок на подоконник, выключил телевизор, лег и сразу закрыл глаза. Больше он их не открывал.
Мало ли что.
Вдруг, если он откроет глаза, то в кресле, прямо на его джинсах, будет сидеть мертвый архитектор в окровавленной белой рубашке с выпученными шариками вместо глаз? Вдруг ему нужен этот осколок, чтобы вернуть его могущественным агентам ВОС? Чтобы когда он очнется в следующий раз, все бутылки были целыми, и ему не пришлось бы затыкать пальцем дырку величиной с пуговицу и лихорадочно искать банку, чтобы перелить драгоценное содержимое?
Что, если архитектор захочет забрать его с собой? Забрать туда? Туда, где нет ветра?
Невероятно, конечно, взято с потолка, надумано и очень даже безумно, но мало ли... На всякий случай Максим не открывал глаз. Что с того, что невероятно? Нельзя пренебрегать даже одной миллиардной. Откроешь, а потом будешь два миллиона лет убиваться – мол, хотел же не открывать...
...Сашенька, Сашенька, синеглазка моя любимая, нежная моя Сашулечка, дорогая моя, где ты сейчас, почему не рядом? Прижался бы к тебе крепко-крепко, никому не отдам, зарылся бы лицом в мягкие волосы, щекой к щеке – ничуть не страшно, забыл бы обо всем на свете, только ты и я. Может, даже всплакнул бы немного от счастья, но только так, чтобы незаметно...
Он засыпал. Засыпал, несмотря на то, что проспал почти весь день, несмотря на бешено скачущее сердце и дрожащие от напряжения веки. Он устал и засыпал.
Ветер. А что – ветер? Неудивительно, что там нет ветра. Кому бы захотелось дуть два миллиона лет? Вот вам бы, например, захотелось?
Захотелось бы вам?..
Максим спал. Недалеко, не больше чем в сотне метров от его головы разгулявшийся ветер терзал и колошматил о дверь табличку с девятью большими ровными буквами – «ПРОДАЁТСЯ». Ветер хотел сорвать и унести ее, но не тут-то было – табличка была надежно привязана к дверной ручке сложенной вдвое красной шерстяной ниткой. Ветру не удалось даже перевернуть ее.
Максим спал и ничего не слышал. Ему снился архитектор Трегубов.

Они снова были на веранде. Стола не было, а на стуле сидел только Максим. Антон торчал из середины огромной лужи крови, разлитой по дощатому полу. При помощи специального «зума», который возможен лишь во сне, Максим приблизил взгляд и понял, что архитектор все же сидит на полу, а не торчит из него. Просто у него не было ног от самой талии – вокруг рубашки расползлись рваные разлохмаченные мышцы и сухожилия. Он хлопал ладошками по мутной красной жиже, поднимая фонтанчики брызг, и хохотал, быстро-быстро вращая головой. Вместо глаз зияли черные впадины.
«И ты, Макс, здесь! – заорал он. Горлышко бутылки ходуном ходило у него в шее и стучало по подбородку. – Ура! Макс здесь, херов онанист, Гулливер в стране ВОС! Во заживем! Правда, возвратность материи начала давать сбои, а я, дурак, успел оторвать себе ноги! Да и глаза просрал. Ну да не беда! Ты будешь моими глазами. Скажи, как – красиво вокруг?».
Максим огляделся. Вокруг не было ничего, то есть вообще ничего: ни его дома, ни забора, ни бетонных балок, ни даже застывших в безветрии луны и звезд. Только густая непроницаемая чернота, начинающаяся сразу за оградой веранды и заполняющая все. Тусклый желтый свет за стенными панелями был единственным светом во вселенной. Но и он упирался в черную стену в метре от Максима.
Было что-то в этой идеальной тьме, в этом абсолютном черном. Что-то такое, на что хотелось смотреть и смотреть, хотелось обволочься и погрузиться, хотелось...
«Если смотришь наружу, то не смотри долго, – радостно сказал Антон, хихикнул и, сложив ладони лодочкой, зачерпнул в них крови. – Эта черная дрянь высосала мои глаза. Не смотри. Лучше подумай – так и будем с тобой дрочить двадцать тысяч веков? По-твоему, ВОС – это Вечно Онанирующие Соседи? Приведи-ка нам лучше пару-тройку баб, Макс, да с хорошими сиськами! Грустно без баб два миллиона лет. Тащи свою шлюху-медсестричку! У нее хорошие сиськи? Выдавим ей глаза и будем трахать в глазницы по очереди. А ты что, бесполезный Макс, думал, что у сучки только три пригодные дырки? Тащи свою грязную потаскуху, мать ее, и проверим...».

Здесь Максим проснулся. Кажется, проснулся. Он не мог утверждать этого наверняка – глаза открыть он так и не решился – но вроде бы. Он поцарапал ногтями простынь, услышал скребущий звук и потер друг о друга большие пальцы ног.
Вроде бы проснулся.
Теплая струйка пересекла лицо – со лба, через плотно накрытый веком глаз, и вниз по щеке. Щекотно. Он точно проснулся. Кошмар кончился. Он проснулся, а это его собственный пот. Наверняка так оно и есть. Наверняка это не кровь из разодранного горла архитектора А.Трегубова, привязанного к карнизу для занавесок прямо у него над головой. За ноги и головой вниз, как свиная туша на мясокомбинате.
Девяносто девять и девять в периоде, что это не кровь, а его собственный пот.
Так-то.
Девяносто девять и девять-девять-девять-девять-девять-девять...
Можно продолжать спать.
Главное – не открывать глаза.

;






ГЛАВА 25

Следующие десять дней, неровно склеенные из бесчисленного множества бесконечно долгих вечеров и мизерного количества скоротечных утренних часов, пробегающих быстрее иных минут, прошли без ВОС, говорящих котов, кровавых сцен и прочего колдовства. Супермаркет «28», конечно, никуда не делся, продолжая наваливаться на улицу 13 января тремя из шести стеклянных ярусов. Осколок «Реми Мартина» тоже никуда не пропал, не рассыпался в прах и не развеялся дымом. Максим просто убрал его с подоконника и положил в бумажник, в отделение для кредиток. Скоро должна была вернуться Настя – ведь должна она когда-нибудь вернуться – и запросто могла именем Святейшего Порядка выбросить осколок в мусорник. Максиму почему-то не хотелось его терять.
За эти дни выяснилось, что Максим вполне может жить в мире, где порой останавливается время, где сосед умирает несколько раз подряд, а молоденькие девушки несут ахинею о пальмовых лифтерах. В мире, где кровь брызжет фонтанами, а агенты альтернативных вселенных, переодевшись кондукторами, запросто могут доставить тебя в окрестности Бетельгейзе на обычном рейсовом автобусе.
Он решил, что человеку вообще свойственно приспосабливаться. Это просто так говорят: если то-то, то я сойду с ума, а если се-то, то я умру. Капризничают. Слова, просто слова, сотрясание воздуха. Случись на самом деле то-то, а сразу за ним – се-то, как миленький приспособишься, подстроишься и будешь жить-поживать в здравом уме и твердой памяти.
Мол, если война, отсижусь в подвале, носа не покажу.
Ага. А кто же это там окопался и палит не глядя из-за бруствера с воплем «суки драные»?
Если попаду в тюрьму, то лучше уж повешусь.
Конечно. Вот только подходящую веревку никак не найти – эта тонковата, а эта кусачая, а там глядишь – через два годика тебе уже уютнее, чем дома.
Инстинкт самосохранения еще никто не отменял.
И самое главное – у него была Саша.
Каждый Максимов день делился на две неравные части. Первая – восторженно-летучее утро, начинающееся в пять-шесть часов. Он взвивался с постели, метеором несся в ванную, долго и придирчиво брился и разглядывал лицо на предмет прыщей и других уродств. Следующие час-полтора он скакал из кухни в гостиную, из гостиной в спальню и потом обратно в кухню, переставляя и подбрасывая попадающиеся на пути незакрепленные предметы, и мурлыкал под нос глупейшие песенки о любви. Он знал их неожиданно много.
Все-таки колдовство было. Не колдовство даже, а волшебство – иначе откуда эти крылья, откуда этот легкий газ – легче гелия – заполняющий голову и пузырьками копошащийся в груди? Откуда это острое желание обнять весь мир и улыбнуться каждому встречному? Откуда взялись эти новые исчерканные строчки в Тетрадке, найденной в гараже и на страх и риск возвращенной в ящик стола, под атлас мира и книгу «Ауди А6, 1997-2001»? Там она могла чувствовать себя в относительной безопасности – в последнее время Святейший Порядок не добирался до этих ящиков. И откуда эта необъяснимая, но твердая уверенность в том, что ты – хозяин всего, что ты властен над всем, откуда такое чувство, что взглядом можешь измерить расстояния до звезд и сосчитать капли в море?
Нет, не обошлось без волшебства. Оно начиналось в пять (или шесть) утра и сходило на нет часам к одиннадцати. Магия ее небесно-синих глаз, божественные чары голоса, звенящего в ушах еще долго после того, как они прощались, ее искренний девчоночий смех, ее затаенная в глазах печаль, ее плохо скрываемая улыбка на пути от дверей больницы до машины, пьянящий не хуже коньяка аромат ее волос, и просто ее существование в одном с ним мире и его счастье бывать рядом с ней.
Что это, если не волшебство?
Но не всегда было так. Он частенько думал, что недостоин ее, что не сделал ничего сверхъестественного и не представляет собой ничего выдающегося, чтобы обладать правом на ее внимание. Иногда, мрачными тоскливыми вечерами ему казалось, что все происходящее – не больше, чем ошибка, она вот-вот обнаружится, и его место займет кто-то другой, более достойный, а то и вовсе великий. Кто-то остроумнее Уайлда, богаче Гейтса, красивее Клуни, эрудированнее Вассермана, благороднее оленя, и вдобавок сильный, как десяток Шварценеггеров. Не то что он, букашка, жалкий тупой урод, неудачливый торговец чужими деньгами.
Он психовал, он рыдал и потрясал кулаками в бессильной ярости.
Но наступала ночь, а за ней утро, полное предвкушений и надежд. Появлялось множество причин, чтобы иметь право на Сашино присутствие. Разные там Гейтсы и Клуни ближе к восьми становились мелкими и незначительными, видными только в электронный микроскоп.
Оторвитесь на секунду от окуляра и посмотрите-ка лучше на Макса. Видите, какой он огромный, обратили внимание, как мощен его мозг, хотя использует он его всего-то на десять процентов? В его венах, а в артериях и подавно, течет горячая кровь, несколько миллионов эритроцитов в кубическом сантиметре, и в каждом эритроците ровно столько гемоглобина, сколько нужно для перемещения определенного, очень точного количества кислорода. Максим Ковалев – само совершенство, универсальная машина, уникальное творение природы и ее венец. Обратили внимание, как синхронно, миллиметр к миллиметру, растет стотысячная армия его волос, как сложны и многообразны химические реакции в его сложных и многообразных клетках, как точно дозированы электрические импульсы в ста миллиардах нейронов его уникального мозга? Можете ли вы представить себе, насколько сложен и единственен Максим Ковалев? Замысловатые процессы в его организме породили в нем сознание, а затем и психику – он умеет не только шевелить ушами и стричь ногти на правой руке, но и ненавидеть, радоваться, бояться, сомневаться, шутить и понимать шутки, он умеет видеть красивое и презирать пороки, он отличает добро от зла, а еще он может любить Сашульку.
Разве этого мало, чтобы и она любила его?
Немало. Более чем достаточно до одиннадцати часов утра и катастрофически, ничтожно мало с одиннадцати до вечера.
Каждое утро он сидел в Витькиной БМВ у «Гайльэзерса», но не на стоянке под окнами, а за воротами, на обочине подъездной дороги. Он приезжал не точно в восемь – без десяти, без пятнадцати, а то и в половину – но ровно в восемь обязательно был на месте. Ни разу не опоздал. Он ждал, проедал глазами огромные дыры в стенах больницы, нервно стучал по панели пальцами, покрывавшимися волнами мурашек, вслух упрашивал ладони не потеть, а сердце – биться хотя бы вдвое медленнее. Он боялся, что она не выйдет, уж в этот-то раз точно не выйдет, а когда 8:20 на спидометре превращались в 8:21, он паниковал, дрожал, словно в окрестностях больницы была не середина июня, а
(южный полюс)
колючий ледяной февраль, и на глаза наворачивались непрошенные, совсем не мужские слезы. Но она все время выходила, невообразимо прекрасная, такая красивая, что у Максима захватывало дух, и он, глядя на ее чудесную улыбку, которую за воротами было не от кого прятать, торопливо шептал, задыхаясь и почти не открывая рта: «спасибо-спасибо-спасибо-спасибо».
Он обращался только к ней, ни к кому больше. И она все время выходила. Ни разу не вышла позже половины девятого.
Он пулей выскакивал из машины и открывал ей дверь. Она смущалась и краснела, и он тоже смущался и краснел, украдкой касаясь ее руки. Потом они ехали, и всю дорогу он говорил, а она слушала, внимательно глядя на него своими удивительными ярко-синими глазами.
Теперь не было нужды сдерживать лошадей. Наоборот, он от души давил на педаль газа, мчась в сторону Юрмалы и легко лавируя в потоке машин. Саша нисколько не боялась – сидела в своей любимой позе, забравшись на сиденье с ногами и не обращая внимания на происходящее снаружи.
На скорости 120 километров в час, постоянно чувствуя лицом ее взгляд, Максим представлялся себе очень сильным, чрезвычайно уверенным и небывало ответственным. В присутствии всамделишней богини он сам мог считать себя богом. Ему все было по плечу. Он высовывал в окно пятерню, останавливая бешеный поток встречного ветра, и смеялся от переполнявших его чувств, вызывая на Сашином лице озадаченную улыбку.
Дорога от Гайльэзерса до найденного Максимом потайного пляжа занимала полчаса. Это был, в общем-то, не совсем пляж. Прямо за дюнами, недалеко от устья Лиелупе, которая на самом деле не была особенно большой даже здесь, в самом широком месте, он обнаружил обширную, метров восьми в диаметре, песчаную поляну, надежно спрятанную от посторонних глаз зарослями облепихи.
Они сидели на прохладном песке, скрываясь в тени кустов от стремительно набирающего силу солнца, и болтали о всякой всячине. Максим дурачился, паясничал, травил байки из прошлой жизни, в очередной раз обнаруживая спавший доселе талант рассказчика и расцвечивая обыденные истории невиданными красками. Среди прочего он рассказал ей о злополучном молчаливом свидании с девушкой Таней, опустив лишь подробности своих эротических фантазий, и сейчас, в Сашином присутствии, тот случай перестал угнетать его и легко превратился в забавный казус.
Волшебство. Волшебница. Богиня.
А как-то раз он построил домик из отломанных облепиховых сучьев, обнес его песчаным забором, назвал их домом и пообещал, что они будут жить в нем вечно
(я самый мерзкий струльдбруг Лаггнегга)
и никогда не состарятся. Она пододвинулась поближе, молча взяла его руку в свою и положила голову ему на плечо. Они просидели так добрых три минуты. Максим боялся пошевелиться и ненароком сдвинуть с места этот мир, он благоговейно слушал ее дыхание и старался не дышать сам.
Но, но, но.
Но каждый день переваливало за десять, стрелки неумолимо двигались, и чем ближе к половине одиннадцатого, тем мрачнее и молчаливее становился Максим, и тем виноватее становилась ее улыбка. Ровно в половину, стараясь не выдать отчаяния и не обжечь свою синеглазку брызгами кипящей в нем ярости, он сам предлагал ехать домой. Он знал, что ей лучше быть дома не позднее одиннадцати. Она сама так сказала однажды. Ровным, натянутым, как струна, голосом, Максим говорил ей эти несправедливые, неправильные, очень нечестные слова, и она, как ему казалось, вздыхала с некоторым облегчением. Наверно, потому, что не ей самой приходилось произносить эти слова-уродцы, эти «наверное, нам пора». Им и вправду было пора. Каждый день, в одно и то же время.
Ох уж это время, время-предатель, время-перевертыш.
Прав был все-таки бесноватый старик Эйнштейн. Время не было абсолютным и равномерным – оно корчилось, изворачивалось, выкидывало немыслимые коленца, и то, что еще в девять утра казалось бесконечностью, к одиннадцати ужималось, съеживалось, уплотнялось и превращалось в черную дыру. Только пришли, и уже уходить! Успели-то только парой слов перекинуться!
Зато когда они приезжали в Зепчик, и Саша выходила из машины (Максим покорно, без напоминаний, останавливался на почтительном расстоянии от ее дома), время распускалось обратно, как ни в чем ни бывало, будто это вовсе и не оно только что было неразличимой сверхплотной точкой. Оно расправлялось до прежних размеров и издевательски вяло несло Максима в душный мрачный вечер, заполненный тягучим сиропом мыслей о несправедливости всего, горьким, как хина, лишь слегка подслащенным кристалликами нежных воспоминаний и робких надежд. Двадцать с лишним часов без нее – бывает ли что-нибудь ужаснее?

В воскресенье, двадцать шестого числа – эта дата заняла почетное место на самом жестком диске его памяти – Саша поцеловала его во второй раз. Когда Максим снова обрел способность связно мыслить и цинично анализировать, он решил, что может считать этот поцелуй не вторым, а первым. На то было две причины.
Во-первых, ночь в больнице постепенно заплывала туманом, все больше напоминала сон, и он ничего не мог с этим поделать. Во-вторых, это был осознанный поцелуй, возможно даже, заранее задуманный и приведенный в исполнение согласно плану. Это не было проявлением жалости и стремлением утешить. Настоящий поцелуй любви, как говорит голос за кадром в диснеевских сказках. Что ж, это и была сказка.
В воскресенье, двадцать шестого, они не пошли на потайной пляж, а решили прогуляться в лесу за дюнами.
Стояла чудесная погода – в эти дни переменчивая особа не подвела ни разу – и они медленно шли в сторону маяка, то и дело сходя с узкой тропинки и топая то по щиколотку в траве, то по сухому хрустящему мху. Изредка, если они подходили слишком близко к дюнам, с той стороны доносились счастливые вопли пляжников, а когда они корректировали курс, тишину нарушал лишь легкий шепот ветра и отрывистое щебетание птиц, спрятавшихся где-то наверху, в дырявых кронах щуплых березок и в темной хвое высоких стройных сосен. Большие, окаймленные зеленым кружевом неровные ломти неба над их головами пытались поспорить синевой с Сашиными глазами, словно не понимая, что у них нет ни единого шанса. Ни единого! Ну правда, что за наивность?!
Максиму было здорово. Ему было хорошо как всегда и как никогда. Как всегда – это с ней, как никогда – это до нее. Они шли рядом, иногда нечаянно касаясь друг друга, а время от времени – дорога-то чай не асфальт – Саша спотыкалась о корни и кочки и хваталась за его локоть. Он задерживал дыхание, по телу прокатывались горячие волны, он фиксировал и изо всех сил напрягал руку, чтобы она стала достаточно крепкой, надежной и удобной для его попавшей в беду синеглазки.
У них не было возможности полюбоваться звездами. Не беда – Максим уверенно тыкал пальцами сквозь небо, палкой рисовал во мху орбиты, складывал из шишек галактики, отбегал в сторону и вращался вокруг Саши, изображая луну. Он наглядно демонстрировал ей солнечное затмение, прячась, а потом медленно выползая из-за огромного пня, покрытого высохшей плесенью. Он был в ударе.
Наконец Саша, смеясь, попросила привал. Он охотно согласился, хотя ни капельки не устал. Они опустились прямо в траву – Максим прислонился спиной к стволу березы, а Саша подобрала платье и села рядом на коленки. Он засунул в рот длинную травинку (в детском саду они так «курили»), набрал в грудь воздуха с целью продолжить астрофизическую лекцию, как вдруг обнаружил, что по его штанине совершенно беспардонно ползет блестящий золотистый жук.
Максим осторожно поднял его двумя пальцами, понаблюдал, как тот отчаянно разгребает лапками воздух и, как ему показалось, очень гармонично переключился с астрономии на зоологию.
Надо сказать, что его познания в области строения и повадок насекомых значительно уступали звездным. Его речь до предела насытилась сомнительными пассажами вроде «м-м-м», «жесткий хитиновый панцирь», «э-э-э», «головогрудь» и «как утверждает официальная энтомология».
Когда Максим выдал очередное глубокомысленное «гм, э-э-э» и поднял голову, он обнаружил, что Саша сотрясается в беззвучном смехе, закрывая рот тыльной стороной ладони. От смеха у нее выступили слезы, и одна слезинка даже выкатилась наружу.
Он нерешительно улыбнулся и помахал жуком в воздухе.
– Что-то неправильно?
– Да нет, отчего ж, – ответила Саша, миленько сморщилась и шмыгнула носом. – Все на месте. И головогрудь, и хитиновый панцирь, и три пары лап, оканчивающиеся специальными роговыми закорючинами... как ты говоришь?.. Цеплялы?
– Ну да, – улыбнулся Максим. – Цеплялы. Жевалы и цеплялы. Непохоже?
– Очень похоже, – сказала Саша и протянула руку. – Дай-ка его мне.
Максим положил жука на ее узенькую ладошку и произнес:
– Прошу тебя, будь осторожна, детка. Смотри, чтобы он не укусил тебя. Он может быть очень, очень ядовит.
– Ничего, – сказала Саша и выпустила жука, который тотчас затерялся в траве. – Беги в семью, жучок, ведь как утверждает официальная энтомология, – она стрельнула в Максима хитрым взглядом, – у тебя двадцать четыре жены и пятьдесят две тысячи детишек.
– Двадцать шесть, – задумчиво поправил Максим. – Двадцать шесть самок, и от каждой по две тысячи икринок... тьфу ты, этих самых... яиц. Очень удобно.
– Очень удобно, – эхом отозвалась Саша, приблизила к нему лицо и заглянула в глаза.
– Да. Пусть идет. Пусть... – сказал Максим.
И мир изменился. Он просто исчез. Единственное, что существовало – это ее глаза, синие и безбрежные, глубокие и зовущие. Не было даже его самого – пропал, растворился в глазах вместе с лесом. Вместе с небом.
– Пусть идет, – прошептала она.
Максим прикрыл веки и снова смог чувствовать. Ее дыхание коснулось его губ, и тонкие нежные ручки обвили шею. Он сейчас задохнется и умрет. Прямо сейчас, здесь, под чертовой березой.
Нет.
Он с трудом сглотнул воздух и понял, что будет жить. Может быть, вечно. С ней, в этих глазах навсегда.
Что-то теплое, мягкое и шелковое дотронулось до его рта, задержалось на мгновение, потом на секунду пропало – нет, не на секунду, на неделю, на месяц, на год – и снова коснулось, теперь уже щеки, носа, лба, закрытых глаз и снова губ. Губ – надолго. На этот раз действительно надолго.
Он приоткрыл рот, и она с готовностью ответила тем же, прильнув к нему всем телом. Они целовались долго, алчно и страстно. Она уперлась коленом в его бедро и теребила ему волосы на затылке, а он осторожно прихватил ее за талию.
Максим забыл, кто он, где он и зачем он. Ему не было до этого никакого дела, он просто жадно впивался в нее, чувствуя, как потеют ладони на тонкой ткани ее платья. И так было сто тысяч лет.
Но все, что имеет начало, имеет конец, если, конечно, это не бесконечная ночь.
Саша чуть подалась назад, он приподнял веки и увидел ее ротик. Очень близко. Это был чудесный, прекрасный ротик, это были идеальной формы, немного влажные, пухленькие, лучшие в мире губки. Они дрогнули и сложили пять коротких слов:
– Я хочу быть с тобой.
А потом – еще семь:
– Я хотела бы быть с тобой всегда.
Это было уже слишком. Слишком для того, чтобы оставаться сидеть на земле, прислоненным к березе, как какой-нибудь тюк. Он вскочил на ноги, одним взмахом подхватил Сашу под спину и коленки и побежал.
Куда? Максим не имел ни малейшего понятия.
Он просто бежал и вдыхал терпкий лесной воздух, только вдыхал, раз за разом, не выдыхая обратно. Внутри была прорва места – гораздо больше, чем в дирижабле «Гинденбург». А потом – то ли в легких накопилось слишком много воздуха, то ли этот воздух был слишком теплым – Максим почувствовал, что может летать. Ему показалось, что летать – проще простого.
Он оттолкнулся от пружинистого мха, подпрыгнул и взмыл вверх под небольшим углом, сильно, но нежно прижав к себе
(моя моя моя моя)
свою синеглазку. Она тоже была легкая, почти невесомая, косточки легкие, как у колибри. Она, конечно же, богиня, но еще она – маленькая хрупкая птичка.
Он покружил над верхушками деревьев, щурясь от близкого солнца, и краешком глаза заметил там, внизу, в глубине леса две небольшие фигурки.
Какой-то парень в такой же, как у него, рубашке кружился, держа на руках черноволосую девушку в голубом платье, прямо как у его Сашульки.
Ох уж эти влюбленные нелетающие! Прямо как дикари!
Максим шагнул в сторону моря, и они очутились над пляжем. Бездельники повскакивали со своих покрывал, заорали, стали толкать друг друга локтями и показывать пальцами прямо на них.
Пусть себе смотрят. Когда еще увидят такое, слепцы, не видевшие любви, несчастные, читающие о ней в бульварных романах в мягких переплетах.
«Я ЛЮБЛЮ ЕЕ!!!» – изо всех сил заорал Максим и расхохотался.
Смех распугал чаек, которые с воплями бросились врассыпную, отразился от неба, от горизонта, и вернулся обратно, прихватив с собой громадную волну, увенчанную кудрявыми белыми бурунчиками. Волна шумно разбилась о берег, снося песчаные дворцы и сбивая с ног самых зазевавшихся.
Пусть смотрят! Пусть знают! Пусть всем расскажут!
Он любит ее! ОН! ЛЮБИТ! ЕЕ!
Он поднялся еще выше и потом еще выше. Сначала люди, а за ними и дома превратились в едва заметные крапинки на желто-зеленом поле, а Лиелупе – в узкую петляющую ленточку. Ветер свистел в ушах и развевал Сашины волосы. К нему в голову пришла еще одна отличная идея – не иначе, ветром занесло.
Он удобнее устроил Сашу на одной руке, взмахнул другой и схватил солнечный луч. Двумя движениями пальцев он свил из тепла и света золотую корону и водрузил ей на голову.
Здорово! Золотое с черным!
Другие лучи тут же принялись бегать, переливаться и сиять на короне, недоумевая, что это случилось с их собратом. Здорово! И волосы будут меньше мешать, падать на лицо.
Подумать только – как просто, а он уже заработал восхищение, которое открытым текстом читалось в огромных синющих глазах.
Максим снова закричал, теперь уже не слова, теперь одни только чувства, снова засмеялся и огляделся по сторонам. Куда теперь? До Швеции рукой подать – три его новых шага, а если прыгнуть в другую сторону, то окажешься на Черном море.
К черту холод, надо прыгать.
Он развернулся, взглянул еще разок вниз и...
...упал, больно ударившись локтями. Хорошо еще, что инстинктивно придержал руки, упер колени и аккуратно положил любимую головку на землю.
Максим огляделся и с удивлением обнаружил, что вокруг не черноморское побережье, а старый знакомец лес.
Они ли это были? Неужто те, похожие на них земляне, те фигурки между деревьями – это они?
Он посмотрел на Сашу и все понял. Не там и не здесь, неважно, где они были и где не были – важно, что это были они. Было все то же восхищение в глазах-океанах. Только корона исчезла. Соскочила, наверно, сорвало ветром, упала и закатилась куда-то.
– Ух ты-ы, – сказала Саша, потянулась к нему и поцеловала под глазом. – Вот это прокатил! Я как будто летала.
– А ты и летала, – ответил Максим. – Мы летали. Знаешь что, Саша?..
(знаешь, что я мог бы)
– Что?
Она пристально смотрела на него.
(я бы я бы мог)
– Я мог бы...
(убить)
(я мог бы убить за тебя)
...то есть... ТЬФУ ТЫ!!! Что это со мной такое?!
– Что бы ты мог? – спросила Саша и поцеловала его под другим глазом.
– Я хочу сказать,
(убью убью за тебя)
(для тебя)
что ты опередила меня. Это я
(даже думать не буду)
(каждый кто посмеет)
хочу быть с тобой. Страшно хочу. Моя богиня.

Остаток того дня оказался не в пример остальным насыщенным, нервным и богатым на события. На протяжении всего пути в Зиепниеккалнс Максим пожирал и пепелил Сашу восхищенным взором, и по этой причине чуть не сцепился боками с холеным серебристым «мерседесом» с открытым верхом. Водитель – мачистого вида паренек лет двадцати семи в полурасстегнутой гавайке – зло и пронзительно просигналил и выставил в его сторону средний палец. Саша показала ему язык.
Это она, его синеглазка!
Паренек удивился, покачал головой, перестроился в крайний правый ряд и свернул в сторону аэропорта.
Лети, лети, мотылек.
Ты и представить себе не можешь, насколько ты приблизился к главной ошибке своей жизни и как же ты был прав, когда ничего не стал показывать ей. Ох, как же ты был прав, парень! Твои боги сегодня с тобой, ведь слишком уж ты приметен в своих ниточных усиках и серебристом кабриолете, слишком уж громко вопит твой номер. Не так много в городе таких усиков, таких машин и таких номеров. «FORTUNE». В точку – ты и вправду удачлив сегодня.
Максим выдохнул и откинулся на сиденье. Пальцы, яростно впивавшиеся в руль, хрустнули и расслабились. Саша с беспокойством взглянула сначала на пальцы, потом на него, и он забыл о дряни в гавайке. Не стоил он того.
Он улыбнулся ей и с горечью подумал, что еще десять, максимум пятнадцать минут – и они снова расстанутся, он не увидит ее двадцать огромных, тяжелых часов, а потом еще один час, черный и громоздкий. Если он что-то не изменит, то к ночи сойдет с ума. Для этого не понадобятся ни дважды мертвый архитектор, гноимый вечностью, ни двадцать восемь говорящих котов-трупоедов.
Фотография! Вот что ему нужно.
Фотография не решит проблему целиком, но облегчит страдания. Она привнесет покой в его мятущуюся задыхающуюся душу. Фотография – это же тоже Саша. Пусть молчаливая, пусть неподвижная, но, безусловно, Саша. Ее можно будет целовать, на нее можно будет просто смотреть, с ней можно будет даже поговорить.
Где были его мозги? Как ему раньше не пришло в голову?
Он уже открыл рот, чтобы озвучить свою просьбу, но в тот же момент почувствовал – что-то не то. Плохо просить фотографию у нее. Есть в этом что-то инфантильное и... пораженческое, что ли...
Фотография на память, на память, на долгую добрую память, – замелькала, как кадры на испорченной кинопленке, и, наконец, оформилась мысль. Неприятная мысль. Какое еще такое «на память»? Они разве расстаются?
Но раз уж открыл рот – изволь что-нибудь говорить, чтобы не шамкать вхолостую, как греющийся на солнышке старик-инсультчик. Он начал тянуть резину.
– Хотел тебя спросить... – вяло произнес он, и на какое-то ужасное мгновение показалось, что он не придумает вопроса.
Мозг был под завязку забит идеей о фотографии. О том, как он будет рассматривать ее, лежа в постели и включив ночник, а может, в свете луны. Каждую черточку. О том, как будет просить ее присниться...
– Так спрашивай, – улыбнулась Саша. – Я вся твоя.
(я вся твоя)
(Я ВСЯ ТВОЯ)
Кровь моментально бросилась в голову, шибанула так резко и сильно, что воспламенились щеки, а лоб покрылся испариной.
(я вся твоя)
– Что-то жарко, – пробормотал он и вытер пот рукавом. – Я хотел спросить... – щелк! есть! вот оно, нужное направление – ...я хотел спросить, как там дела у вашей Марины. Оклемалась?
Дурацкое и обидное слово. Оклемалась. Но он уже сказал его.
– Она уволилась, – ответила Саша. – Ты выписался когда, в четверг?.. Да, в четверг. А в понедельник она уже не вышла на работу. Даже за документами не приходила. Наташка Виноградова, другая дневная, ездила к ней домой, отвозила.
– А Филь что? – спросил Максим.
– Филь? А что Филь сделает? Поругался, побурчал и подписал... А-а... Ты имеешь в виду, что... Ты думаешь, что все-таки это он... что-то сделал?
– Думаю, что да. Ваш Филь – старая жирная гадина и извращенец. А ты думаешь по-другому?
Саша отвернулась и задумчиво уставилась в окно. После долгой паузы она сказала:
– Не знаю. Она ничего не говорила, а я не спрашивала. Я не знаю.
Разговор расклеился. Весь оставшийся путь Саша рассматривала убегающий назад пейзаж. Зачем он спросил про эту чертову Марину? Они с ней даже не знакомы. На хрена он лез со своей правдой, которая еще не факт, что правда, и расстраивал любимую женщину? Зачем, спрашивается, ему разоблачать виновных и жертв, если сама жертва не жаждет разоблачений? Дубина, одним словом.
Они приехали, и Максим без напоминаний затормозил у телефонной будки. Через несколько мгновений он начисто забыл о том, что расстроил ее и расстроился сам. Саша привстала с сиденья, схватила его за рубашку на груди и прижалась лбом ко лбу, а носом – к носу. Они были так близко, что Максиму пришлось скосить глаза, чтобы не терять ее из виду.
– До завтра, – шепнула она, три раза быстро чмокнула его в губы и, оглядевшись, выскочила из машины.
Он с нежностью посмотрел ей вслед и прошептал:
– Я люблю тебя.
Потом еще раз, громче:
– Я люблю тебя, синеглазка.
Вряд ли Саша слышала. Она уже заворачивала за угол первого дома.
Ничего, завтра он все ей скажет, если не струсит.
Завтра она услышит.

;






ГЛАВА 26

Максим гнал БМВ в сторону, прямо противоположную дому.
Он ехал не домой и не на работу – о ней он как-то совсем забыл, и за последние дни вспоминал дважды: когда звонил телефон, и на экране появлялось имя Гектора. Оба раза он терпеливо ждал окончания звонка и на час-другой отключал громкость. В глубине души Максим понимал, что делает что-то не так, лишая себя средств к существованию, но проблема представлялась ему мелкой и не достойной пристального внимания. Он был уверен, что когда-нибудь потом найдет выход из ситуации.
Изо всех сил стараясь не думать о ближайшем Сашином будущем, он ехал в «Гайльэзерс». Он вспомнил о стенде напротив стойки с окошечком и объемной красной буквой «i», занимающей большую часть стены за этой стойкой. На противоположной стене висел застекленный стенд с пятью или шестью рядами черно-белых снимков. Он хорошо помнил, что, покидая больницу, мельком глянул на фотографии и удивился, что они черно-белые. Кто сейчас снимает на пленку, да еще не на цветную? Разве что наиболее гордые фотохудожники.
Надпись вверху, над шеренгами лиц, гласили что-то наподобие «Добро пожаловать в «Гайльэзерс». Страшноватый  лозунг для больницы. Тогда, проходя мимо, он не заметил Сашиного изображения – просто множество, не меньше сорока, черно-белых лиц. Но сейчас, по прошествии десяти дней, крошечный запасной отдел памяти настаивал на том, что Саша была. Мало того, он располагал коротенькую толстую стрелочку в нижнем правом углу воображаемого стенда.
В недрах его мозга вызрел план. Это была не совсем его идея – из какой-то книжки или фильма – но она должна было сработать и в реальной жизни.
Он заехал в придорожный «Рими» и купил плоскую двухсотграммовую бутылочку бренди «Меркурий». Сначала он подумал о водке, но все же решил остановиться на бренди по той же цене – запах характернее. Он снова сел в машину и быстро, но спокойно доехал до больницы. За двадцать пять минут езды он совершил всего один рискованный обгон. Сказывалось напряжение перед актерским дебютом.
Максим остановил машину даже дальше, чем обычно. Не доехав до ворот метров сто пятьдесят, он свернул глубоко во встречную обочину, угодив левой стороной в лес и хрустнув колесами по хворосту.
Он взял бутылочку, со скрипом отвернул крышку и обильно побрызгал на рубашку.
По салону расползся дешевый и подозрительный запах. Разница с тонким ароматом «Реми Мартин» была разительна. Ну да ничего, главное, что пахнет алкоголем, а сам он потерпит.
Он поразмышлял пару секунд, вытряхнул из бутылочки пол-ладони вонючей жидкости и втер ее в волосы. Посмотрев в зеркало и обнаружив в области ушей тонкие струйки, он размазал и расхлопал их по щекам и вытер руки о рубашку. В бутылке оставалась примерно половина содержимого. Максим решительно вылил остатки на джинсы ниже колен.
Мокрые штаны – вполне подходящая форма для одиноко странствующего забулдыги.
Он еще раз обратился к зеркалу. Почти нормально, особенно эффектно гнездо на голове. Он закрыл глаза, потер их, сильно надавливая, и снова посмотрел.
Теперь совсем нормально.
Максим достал бумажник, извлек из него двадцатку, положил в нагрудный карман рубашки, подумал, вздохнул, добавил еще десятку, вышел из машины, покачнулся и схватился рукой за тонкое деревце. Пора было начинать играть роль. До ворот – репетиция, за воротами – непосредственно спектакль.
Не сходя с обочины, он медленно побрел к зданию больницы, шаркая ногами, взбивая тонкую сухую пыль и старательно ловя ее на туфли и влажные штанины, которые моментально покрылись карими разводами.
Дошагав до входа во двор, Максим облокотился о квадратную каменную колонну, на которой висела правая створка железных ворот, и обнаружил, что двор пуст, если не считать маячащие вдалеке две голубые куртки и пренебречь сверх меры упитанным котом, умывающимся на второй ступеньке крыльца.
Что ж, недурно. Есть еще несколько секунд, чтобы прокрутить в голове сценарий. Но только несколько секунд – долго стоять на месте он не мог. Ветра здесь не было (откуда ветер посередине леса?), и сложные составные пары спирта и какой-то синтетической дряни – плотные, термоядерные облака – окутали голову и пролезли в рот и нос. Его стало подташнивать.
Непонятно, как люди, цари природы, это пьют. Максим принял средство наружно, и ему уже поплохело. Хотя... Думал ли он так же лет этак шесть назад?
Он отлепился от нагретого солнцем камня и пошел, выбрав траекторию в виде широкой дуги, начинающейся у его ног и упирающейся концом в стеклянную дверь здания больницы. Он прилежно заплетал себе ноги и неразборчиво бубнил под нос песню «Мои мысли – мои скакуны».
Мало ли, кто-нибудь из окон смотрит. Пьяница, проникнутый уважением к себе и окружающим, не должен молчать. Максим не знал слов куплета, но для того, чтобы покрыть расстояние до входа в логово Филя и компании, ему хватило дважды повторенного припева.
Ступив на крыльцо, он выпучил глаза и грозно зашипел на своего старого знакомого, нанося ему превентивный удар. Кот не ответил. Ни единого словечка на этот раз – ишь, какая цаца! Просто спрыгнул со ступенек и важно удалился, притворяясь, что его хвост – это самая настоящая труба.
Максим обеими руками схватился за пластиковую гладь ручки, открыл дверь и ввалился внутрь.
Внутри царил сумрак. Во всяком случае, именно такое открытие сделали его глаза, привыкшие к яркому солнцу. Конечно, стеклянная дверь впускала свет, но он косым квадратом улегся на пол и заполз уголком на стену, а за его границей полутьма распространялась на весь холл. Максим постоял, проморгался, позволив глазам привыкнуть к новому освещению, и нетвердой походкой направился к букве «i», пока не уперся животом в выкрашенную в тон стенам массивную стойку. Он растопырил ладони, припечатал их к стеклу и просунул нос в окошечко.
Девушка, сидевшая за длинным столом и увлеченно общавшаяся с компьютером, отвернулась от монитора, и через секунду ее лицо сморщила брезгливая гримаса.
Максим, стараясь смотреть не в глаза, а на лоб – хорошенький, чистенький гладкий лобик в обрамлении светлых крашеных волос – икнул и сказал:
– Ну здрассь-те!
Девушка, отвечающая за Важную Информацию в Главной Больнице Риги, поджала щедро накрашенные губки и осмотрела его от подбородка до торчащих в разные стороны спутанных волос. Судя по всему, она не обрадовалась увиденному и поэтому решила не здороваться.
– Я чем-то могу вам помочь?
Пьяница, ведущий беседу с представительницей прекрасного пола подходящего возраста, должен быть развязен, пошловат и вообще, всячески демонстрировать готовность к совокуплению.
– Чем ты можешь мне помочь, девочка моя? – переспросил Максим, подмигнул и слюняво причмокнул, обозначая страстный воздушный поцелуй. – Да, ты могла бы мне помочь, если бы...
Пьяница обязан рожать бредовые хамские идеи, которые противно слушать трезвым гражданам.
– Если бы... А поехали ко мне, зайчик. Кофе попьем, это самое там... Бутылочку возьмем чего-нибудь вкусненького, посидим. Сдалась тебе эта работа... А ты такая красивая... как зайчик... мягкая и тепленькая.
Какой же он мерзкий! По роже она ему как следует не съездит – стекло мешает. Разве что охрану вызовет. Дверь с соответствующей табличкой виднелась в глубине холла.
Максим развернулся, держась за стойку, и выпростал ввысь правую руку. Стенд был на месте. Он погрозил кулаком потолку и произнес:
– Что ты нашла здесь, в этом... в этом... в этой затхлой норе, в этом... в этой... обители смерти? Я, между прочим, покажу тебе этот... новый мир... э-э-э... я...
Достаточно поэзии. Все, что нужно было увидеть, он увидел.
Сашина фотография была в четвертом ряду, вторая справа. Никаких особенных креплений на стенде не обнаружилось, так что наверняка он просто висел на кронштейнах, похожих на перевернутые замочные скважины и снимался при помощи элементарного толчка наверх.
Максим снова повернулся к девушке и, ни на секунду не забывая о сексуальной гиперактивности вкупе с бытовым хамством, вызывающе уставился на ее грудь, плотно упакованную в синий халат.
– О-хо-хо! – сказал он. – О-хо-хо! Ух ты! Какие у нас... Э-эх! Ну так что, едем ко мне? Кофе там, и всякое разное?..
В ее глазах заалела ярость.
Кажется, он увлекся и малость переиграл. Пора было переходить к делу.
– Что вам нужно? – сказала она, так отчетливо отделяя слова друг от друга, что Максим почти увидел твердые вертикальные линии между ними. Металлические столбики.
– Ути мы какие грубые, – уныло сказал он. – Что вам нужно, что вам нужно... Уже и пошутить нельзя... Такие мы все ва-ажные, такие мы все не выпивали никогда... такие мы все трезвенники... А я, между прочим, к вам по делу. Очень важному и очень срочному. У вас тут где-то должен лежать один мой знакомый. Я к нему.
Девушка положила руку на клавиатуру и коротко бросила:
– Имя.
– Что – имя?
– Имя знакомого.
– Ну что ты все – имя, имя... Какая же ты грубая. Чуть что – сразу имя... Ну ладно, шучу, шучу... Ковалев. Максим Ковалев. Вот такое вот имя. Красивое?
Она вздохнула, закатила глазки и пробежалась по клавишам.
Максим опять всунул лицо в окошко и продекламировал:
– Ко-ва-лев. Через «о». Ко-ва-лев. Через «о» и «а».
В ответ она нервно тряхнула головой.
– Максим Ковалев, год рождения семьдесят второй. Выписан шестнадцатого июня. – Девушка подозрительно посмотрела на него, а потом снова на экран. – А вы кто, собственно?
Максим заглянул в монитор и увидел в верхнем углу собственную физиономию.
О-па! Это еще откуда? У них что, интимная связь с паспортным отделом, или его вероломно сфоткали, пока он валялся без чувств? Да нет, глаза открыты.
Не так уж и важно, Мэд Макс, не так ли? Важно то, что экстренным образом нужно выкручиваться, потому что ее подозрительный взгляд становится все подозрительнее. Кажется, пчелы что-то подозревают.
– Как кто? – он обиженно надул губы. – Как это – кто я?
Нашел, Мэд Макс, эврика, дружище! Единственно возможное решение!
– Да вы-то вообще знаете, что я, между прочим, его брат?! Брательник, между прочим. Сиамский близнец, ха-ха-ха... Шучу, шучу. Просто близнец. Он меня на десять минут старше, но зато я намного умнее... Он вроде как попал в аварию, и вот я прилетел.
– Ага. Прилетел, орел, – не преминула съязвить Хранительница Информации. – Не прошло и трех недель.
– Ой-е-ей, как  стра-а-ашно, – затянул Максим с гадкой улыбкой. – Ой-е-ей, только вот не надо меня учить. Ой-е-е-е-ей! Шестнадцатого, значится? Мы с папашей, между прочим, с ног сбились, а он, видите ли, шестнадцатого...
Он изобразил на лице раздумье, подышал на стекло, нарисовал на нем крестик и сказал:
– Ну ладно, я тогда пойду.
Она промолчала. Задерживать безобразного братца явно не входило в ее планы.
Наступил решающий момент представления.
Противно цыкнув и нацепив на лицо саркастическую усмешку, он развернулся на каблуке и в меру виляющей походкой направился к выходу, заметно забирая вправо. За три метра до стенда Максим придал дифференту критическое значение, прицелился в шеренги фотографий (Филь был во втором ряду,
(выше только бог и главврач)
сразу за суровым остролицым мужчиной с всепроникающим взглядом), зацепил носок правой туфли за задник левой и стал падать.
Уважающие всех и вся, претендующие на ответное уважение пьяницы не валятся набок, как мешки с дерьмом. Они до конца пытаются сохранить равновесие, а вместе с ним – достоинство. Поэтому пять мелких боковых шажков, по-своему изящных, напоминающих бег внезапно разбуженного дальневосточного краба, а на самом деле являющих собой элементарную попытку подставления одной из ног на ось «центр тяжести – земля», смотрелись очень естественно. Сделав пятый, последний в серии шаг, Максим со всего маху впечатался плечом в стенд.
Стекло хрустнуло и распалось надвое. Левая половина выскользнула из канавок и вдребезги разбилась у его ног, засыпав осколками туфли и джинсы с затвердевшей на них грязью.
Стенд не упал. Он мужественно продолжал висеть – раненый, но не поверженный.
Медлить было неразумно. Максим уже видел сквозь стену, как охранник откладывает в сторону порножурнал, вскакивает с места и, держа одну руку на рукоятке дубинки, второй тянется к дверной ручке.
Он мигом подпер плечом нижнюю часть рамы и засучил ногами, приводя покосившееся тело в вертикальное положение и заодно толкая стенд вверх. Переступаем правой, выпрямляем левую, и-и-и – рраз!
Все получилось. Так, как он и думал. Перевернутые замочные скважины.
Стенд отделился от стены и, скользнув по Максимовой голове, тяжело рухнул на пол, звеня стеклом и треща деревом.
– Эй! – услышал он окрик, грозный, насколько это возможно, учитывая, что его источник – молоденькая женщина со светлыми кучеряшками. – Эй, что вы...
Все. Дальше Максим не слушал.
Он опустился на колени и, стараясь не порезаться, начал разгребать осколки и ворочать плотный лист бумаги, отыскивая Сашу.
– Сейчас я все соберу, – бубнил он. –  Сделаю все, как было. Все будет как новенькое.
Перевернутый и загнутый лист бумаги неважно слушался Максима, и для того, чтобы найти свою синеглазку, ему понадобилось некоторое время. Уже практически лежа, барахтаясь в печальных останках стенда и прикрывая торсом свои тайные манипуляции, он аккуратно отклеил фотографию и заодно две соседних. Так, запутать следы. Как он и предполагал, снимки были едва прихвачены канцелярским клеем-карандашом и легко поддались. Он быстро засунул их под манжету рубашки и снова привстал на четвереньки.
Значительную часть пространства непосредственно перед лицом занимали ботинки. Добротные, черные кожаные ботинки на толстенном протекторе, с хромированными пряжками по бокам. На тупых носах – едва заметные штрихи светло-серой коридорной пыли.
Максиму была знакома такая пыль. Он собирал ее килограммами на школьную форму (вернее, на то, что он носил в школу – какая там форма в старших классах), когда они с одноклассниками гоняли на переменах в футбол, используя в качестве мяча сначала резинку, а потом – часть разобранной модели молекулы из кабинета химии. Почти синхронно со звонком с урока гремел клич – «Давай молекулу!», пластмассовый шарик взмывал в воздух и летел в коридор, увлекая за собой полтора десятка орущих десятиклассников. В следующие десять минут они только и делали, что толкались, скакали козлами, стелились в подкатах, накрывали импровизированный мяч в тигриных или просто акробатических прыжках и наполняли школьный коридор испарениями и децибелами. В общем, сеяли восторг в сердцах преданных болельщиц и тихую панику в головах учителей и дежурных по этажу.
Ботинки нетерпеливо зашевелились.
Ни в коем случае нельзя допускать, чтобы ботинки на такой толстой и упругой подошве приходили в движение, когда зазор между ними и твоим лицом – менее полуметра. Да вот и ребра тут, совсем рядом.
Максим осторожно, стараясь выглядеть предсказуемым, поднялся на ноги и посмотрел на обладателя грозной обуви.
Охранник оказался широкогрудым коротко стриженым блондином с наглой рожей, глубоко посаженными глазами, невысоким лбом и скошенным затылком. Если бы кто-нибудь вздумал взобраться к нему на макушку и съехать с этого затылка, то он попал бы точно за воротник рубашки. Широкие скулы, широкая челюсть, узкий лоб и не к месту острый подбородок делали его лицо ромбообразным. Не только ботинки, но и вся другая одежда на нем была неумолимо черной: черные брюки со стрелками, черный ремень и черная рубашка с желтой вышивкой. Из предметов на нем имелись резиновая дубинка (правильно, черная) и торчащая из нагрудного кармана авторучка. Наверно, и женщины в оставленном им журнале – сплошь негритянки.
Большое лицо задвигалось и явило миру два ряда крупных, тронутых сигаретным дымом зубов. Надо полагать, это была улыбка, и, скорее всего, улыбка из разряда выжидательных. Говорить придется ему. Он улыбнулся в ответ и произнес редкостную глупость:
– Я все склею. Клянусь. Я только сбегаю за клеем и все склею. Сейчас я схожу...
Максим – вот хитрющий пьяница! – сделал шаг к выходу, и охранник тут же схватил его за предплечье. Сжал как тисками.
– Куда-куда ты собрался, придурок? – поинтересовался он. Невеселая улыбка продолжала пересекать лицо.
Максиму не стало страшно. Ни капельки. Во-первых – он пьяный, а у пьяных здорово притуплено чувство опасности, а во-вторых... Во-вторых, мать его... Если бы чертов ромбоголовый кретин взял его за руку сантиметров на пять пониже, он бы... он бы мог испортить фотографию. Не хочется об этом думать, но он мог бы помять ее, загнуть уголок или даже порвать. Всего пять сантиметров, и фотография могла бы быть здорово испорчена, то есть совсем испорчена. И тогда ему пришлось бы вырвать у этого олуха дубинку и затолкать ему в задницу, а чертову черную ручку...
(воткнуть ему в глаз Макс верно воткнуть в глаз сначала в один потом в другой)
(ты ли это мистер Фикс)
(вот бы был ему урок)
Хоть и ромбоголовый, хоть и с выдающимися надбровными дугами, но охранник что-то почуял и ослабил хватку, а потом совсем отпустил его руку. Наверно, хорошо развиты инстинкты – спинной мозг работает за себя и за старшего брата. Он спрятал зубы и сказал человечьим языком:
– Ну и что теперь будем делать?
– Что делать, что де-елать, – нараспев отозвался Максим. – По-вашему выходит – я виноват, да?
Охранник энергично закивал.
– Ну во-от, – продолжил ныть Максим. – То-оже мне. Приходишь навестить родного брата... Родного брательника, братана... А тебя уже сразу же записывают в виноватые, тычут дубинкой, угрожают... Конечно! Кто же еще виноват! Пришел к брателле, и сразу виноват. Может, давайте еще полицию вызовем, посадим меня в тюрьму... Эта еще... пялится... У! Че пялишься?
Ромбовая Голова легонько постучал его дубинкой по плечу и сказал:
– Короче, мужик. Или ты платишь бабки и валишь на все четыре, или я реально вызываю легавых.
Ну что ж. Это как раз то, что записано в сценарии и подкреплено реквизитом, дожидающимся в кармане своего часа.
– Бабки? Деньги? – Максим развел руками и оглядел свои отвратительно грязные джинсы. – Хрустящие банкноты? Я разве очень похож на человека при деньгах? Нет, ну посмотри, похож? Я, конечно, готов уступить грубой силе и искупить свою вину, но дать могу только пятерку... От силы десятку.
– Пятьдесят, – сказал охранник.
– Что-о-о?! – взвился Максим. – Пятьдесят?! Мне не послышалось? Ты, парень, охренел? Ты что, хочешь повесить сюда подлинник Пикассо и думаешь, что никто не заметит? Черт! Пятьдесят! Нет, ну вы слышали?
Он глубоко вздохнул раз десять и сказал уже тише:
– Даю двадцать.
Настал черед Ромбовой Головы возмутиться.
– Я тут с тобой торговаться вышел, мужик? Гони бабки, или звоним легавым. На двадцатку в наше время приличную шлюху не снимешь. Сорок, не меньше.
– Ну ладно, ладно, – сказал Максим, примиряюще выставил вперед руки, всячески демонстрируя готовность к компромиссу, и чуть не коснулся каменных скул. – Говоря откровенно, у меня есть... – Он полез в карман и, скомкав купюры для пущего натурализма, достал их и протянул охраннику. – Честно говоря, у меня есть тридцать. Держи. Только не трогай меня этой огромной резиновой штуковиной, а то я сильно возбуждаюсь... Купишь новую раму, а на сдачу – цветов этой милой крошке... Ну, или там, кружевное бельишко. В общем, сам придумаешь.
Ух ты – неужели попал в слабое место?
Похоже на то.
Охранник потупил взор, и – то ли кровь у него тоже черная, как ботинки, то ли слишком велик контраст с прической – густая краска цвета вареной свеклы залила его лицо до самых корней коротких белесых волос.
Кто бы мог подумать! Есть еще что-то человеческое в этом полупримате. Может, нет никаких порножурналов, может, на самом деле он нет-нет, да посматривает в щелку из своего логова на прекрасную блондинку, без малейшего шанса на секс, разве что изнасиловать. Вздыхает, насупив чугунные дуги, чешет плоский затылок в тщетных попытках найти путь к ее сердцу, а может быть, сразу к телу. А по вечерам мечется, ревет и рычит странным и страшным голосом в такой пустой однокомнатной холостяцкой квартире, пугает соседских детенышей.
Спи, малыш, спи, это не волк, это дяденьке плохо.
Вареную свеклу сменила чайная роза и постепенно посветлела до более-менее приемлемого томатного цвета.
– Ладно, давай тридцатку, – буркнул охранник, и деньги перешли из рук в руки, а потом в карман черных брюк. – Добавлю свои, только бы не видеть больше твою рожу.
Он крепко уцепил Максима за локоть и потащил к выходу. Максим не сопротивлялся. Он уже изменил отношение к этому громиле, и произошло это на удивление быстро. Раздирающая, жгучая ярость сменилась сочувствием.
Мистеру Ромбу навскидку года двадцать два – двадцать три, мальчишка по большому счету. Он напомнил Максиму Максима в юности. Да что там в юности – они были чем-то похожи вплоть до ночи с четырнадцатого на пятнадцатое июня этого года. Он готов был поспорить, что бедолага пошел вместе с ним, чтобы девушка его мечты не приоткрыла дверь в его тайну и не разглядела смущенной красной рожи – верного признака слабости для такого крупного мужика с нервами, заявленными как стальные ванты.
Охранник не выпустил его руку сразу за дверью и освободил лишь тогда, когда они спустились со ступенек на тротуар.
– Пока, мужик, – сказал он. – Вали отсюда поживее, чтоб глаза мои тебя...
– Цветы, – оборвал его Максим, и этот неожиданный выпад возымел действие. Ромбовидный застыл с открытым ртом. – Попробуй для начала подарить ей цветы. Ты ведь еще этого не делал?
– Какие еще цветы? – затряс головой охранник. – Кому? Ты чего несешь?
– Ты отлично знаешь, кому. Кроме того, ты так, прямо скажем, неважнецки маскируешься, что теперь и я знаю, кому, а она... она как минимум догадывается.
– Кто догадывается? – не сдавался охранник. – Ты лечить меня вздумал? Сам разберусь, что почем.
Подчеркнутая грубость не смогла скрыть живого интереса, вспыхнувшего в его глазах.
Максим продолжал:
– Цветы – это банально, скажешь ты. Нет, возражу я, цветы – это классика, это – традиционно. И они традиционно работают. Универсальное оружие. А чтобы придать процессу пикантности, изюминки – наскочи на нее с букетом неожиданно. Образно говоря – из-за угла. Ну... не знаю... Подкарауль в автобусе, узнай, где она живет, споткнись и упади у ее ног, заберись к ней по пожарной лестнице. Сделай какую-нибудь приятную глупость. Скажи ей, что она самая красивая девушка во Вселенной. Красней смело, не бойся, когда ты краснеешь, ты становишься удивительно похож на человека. Но только смотри, чтобы все, что ты скажешь, было правдой. Это же правда? Она же самая красивая, ты ведь думаешь так?.. Как тебя, кстати, зовут?
– Рома, – ответил охранник. Он тер пальцем висок и смотрел куда-то в сторону. Хамство как ветром сдуло. – Пичугин Роман.
– Что ж ты, Рома Пичугин? Думаешь, в один прекрасный день раздастся звонок, ты откроешь дверь, а там она, явилась к тебе, перевязанная ленточкой? Никогда, Рома Пичугин! Даже если предположить, что ты ей нравишься – ну, допустим – все равно первый шаг за тобой. Эмансипация – это полное говно, как бы ни кивали головами эти умники, борцы за права. Никто не любит эмансипированных и равных женщин, которые хотят быть похожими на мужиков. Все любят слабых женщин, женщин, похожих на женщин, и сами они прекрасно это знают. Есть традиции. У тебя, Рома Пичугин, член отсохнет, что ли, если ты ей подаришь цветы? Кому будет хуже? Что ты теряешь, учитывая то, что сейчас у тебя ни хрена нет?
Помолчав минуту, охранник Рома сказал такое, что Максим еще раз, окончательно убедился в том, что перед ним действительно человек, а не обезьяноподобная служебная машина. Живой человек с живыми эмоциями и, если приглядеться, не такой уж урод. И не простой человек, а влюбленный. С такими не нужно возиться, чтобы вытянуть из них откровенность. Она лежит на поверхности, едва припорошенная – подходи, дунь разок и бери голыми руками.
– Я боюсь, – сказал он. – Я боюсь ее. Я боюсь, что если я скажу ей, если я скажу ей... она будет смеяться. Лучше молчать. Все как-нибудь само собой разрулится. Я не хочу... я не смогу, чтобы она надо мной смеялась. Чтобы она...
– Смеяться?! – перебил Максим. – Ну да! Посмотри на нее внимательнее, ей же не десять лет. А с одиннадцати женщины перестают ржать над признаниями. Более того... Знаешь, что мы сделаем, Рома Пичугин? Сегодня-завтра-послезавтра ты узнаешь, где она живет, купишь цветов... Если ты не в курсе, какие ей нравятся, бери розы, по все той же многовековой традиции розы нравятся всем... И, и, и... И подождешь ее в подъезде, или там, на крылечке, в зависимости от жилищных условий. Неважно. Не суть. Отдашь их ей и скажешь, что она красивая. Можешь даже не обещать ей звезд с неба, прибережешь их для совместной встречи заката. А на следующий день позовешь ее куда-нибудь в кино, в луна-парк или еще куда, и если она с тобой не пойдет, то... то...
Максим похлопал себя по карманам, вспомнил, что оставил бумажник в машине, достал ручку из кармана охранника Ромы, взял в руку его ладонь, как какая-нибудь базарная гадалка, и записал на ней свой номер и имя.
– То позвонишь по этому телефону и скажешь мне, что я полный дебил и законченная скотина. И с меня будет ящик пива. Идет?
– Охх-ох, – сказал Рома, усмехнулся, бросил взгляд на больничную дверь и снова покраснел. – Ох, не знаю. Наверно, надо попробовать. – Он помялся еще немного, полез в карман, вытащил деньги, отделил двадцатку и, краснея дальше, протянул ее Максиму. – Раму мне по любому придется заказать. А стекло не надо. У меня дядька стекольщик. Не будет же он напрягать на бабки родного племянника.
– Ну уж нет, – сказал Максим, взял купюру, сложил ее вчетверо и вместе с ручкой сунул Роме в нагрудный карман. – Не возьму. Тебе нужней. Купишь больше цветов, целый громадный букетище. Кроме того, кажется, я и так сторговал двадцатку.
Охранник смущенно заулыбался и пробормотал:
– Спасибо.
– Не за что, Рома Пичугин, галантнейший из кавалеров. Благодарить будешь себя за собственную храбрость. Я пойду, пожалуй, чтобы подглядывающее из окон начальство не заподозрило нас в купле-продаже редких лекарств. Если уже не заподозрило. Позвони, не забудь.
Рома протянул ему широкую ладонь.
– До свидания. Спасибо. Надеюсь, у меня хватит смелости. По крайней мере, сейчас я думаю, что может хватить. Если хватит, я позвоню в любом случае.
Максим пожал протянутую руку, сказал «до скорого» и пошел к воротам.
Все получилось. Правда, к концу разговора он подзабыл, что изображает пьяного, но охранник, кажется, не придал этому особого значения. У него есть объект поважнее, чем мгновенно трезвеющий алкаш.
Он уже видел половину Витькиной машины, сверкающую в ярких солнечных лучах – вторая была закрашена лесной тенью – когда вмешался мистер Фикс.
Ай да Мэд Максик, ай да дока, ай да тонкий знаток человеческих душ! Не пустить ли тебе психотерапию, которой ты вдруг так мастерски овладел, в коммерческое русло, как только Гектор уволит тебя с работы? Вряд ли этого события придется ждать долго. Можешь начинать обустраивать уютный кабинетик с темными шторами и мягкими креслами прямо сейчас. Клуб «Луч надежды» или, скажем, «Весна жизни». К жизни и надежде вас возвратит психотерапевт-самородок Максим Ковалев. Афиши по всему городу и в районе. Тема первой лекции: «Ботаника как универсальный рычаг подавления женского равнодушия». Эх, Мэд Максик! Не много ли на себя берешь, не рискуешь ли, давая столь смелые рекомендации отчаявшемуся пацану? Чего это ты решил побаловать мир ценными советами? Это, наверно, оттого, что у тебя сегодня все замечательно-раззамечательно, вот и решил, что можешь насадить везде счастья, что цвести райским кущам там, где ступила твоя счастливая нога, где прожурчал твой хрустальный голосок. А что, если ты ошибся, и она вместо того, чтобы расплыться в сладкой неге, отхлещет несчастного Р.Пичугина шипастым букетом по некрасивому лицу? А он, похоже, паренек-то хоть и с комплексами, но по роду занятий вспыльчивый – возьмет да с расстройства отмордует ее прямо там, на лестничной площадке в виде самообороны? Печальная картина, а кто все затеял? Кстати, Мэд Максик, так ли у тебя самого все безоблачно да безветренно, что ты решил поделиться добрым и вечным? Ой ли? Не припоминаешь, куда завез не так давно свою красавицу?
Заткнись, Фикс, скотина. А то как спущу на тебя этого, краснолапого.
Скотина ты, Фикс, больше никто.
Максим сел в машину и торопливо достал из рукава фотографии. Лишние он скомкал и бросил в девственной чистоты пепельницу, а Сашу разгладил на коленке, улыбнулся ей и подмигнул. Она улыбалась ему в ответ, такая божественно красивая, такая нежная и такая синеглазая, пусть снимок и был черно-белым.
Злость на Фикса куда-то запропастилась. Максим загнул окаймляющие фотографию белые бумажные поля и, высунув от старания язык, бережно пристроил Сашульку под приборной панелью, закрыв ею кнопку обогрева заднего стекла.
Теперь она с ним. Не с полдевятого до одиннадцати, а всегда. Они теперь вместе.
Так-то, мистер Фикс, жалкая, ничтожная личность.

;






ГЛАВА 27

– Надоело, – сказал Андрей, одним махом допил виски и поставил стакан на серый круглый столик. – Одно и то же, Макс, всегда одно и то же!
Они сидели в уютном бильярдном зале гостиницы «NB», удобно развалившись в широких кожаных креслах. По правую руку от Максима стоял колченогий предмет – то ли светильник, то ли просто ваза, из которого пучился и сползал на пол слоистый дым неизвестной природы. По левую руку, вдоль стены, из ряда горшков с настоящей землей (Максим трогал) рос ряд ненастоящих пальм. На стенах, по обеим сторонам от большой карты города поросячьего цвета висели улыбающиеся лица снукерных чемпионов местного масштаба. Из дальнего левого угла уходила ввысь лестница в номера, и конечно, здесь стояли снукерные столы – гордость и сама суть этого места.
Столы были выкрашены в белый цвет, опирались на восьмерки слоновых ног и освещались длинными лампами в белых абажурах, свисающими с потолка. В их ярком свете сукно казалось особенно зеленым, шары – особенно красными, а сами они – пусть не звездами, но вполне мастеровитыми снукерменами. Двенадцать столов для пула, стоящие в соседнем зале, по сравнению с этими слоновоногими красавцами казались дешевыми китайскими игрушками. Играть в это? Играть в пул, даже если оба настоящих стола были заняты, Максим, Андрей и Витька считали ниже своего достоинства.
– Что именно тебе надоело? – спросил Максим.
После шести партий в голове приятно ворочались отыгрыши, контратуши, прицельные шары, замазанные коридоры и максимальные резки.
– Такая жизнь, – вздохнул Андрей. – Жизнь, которую я так бездарно трачу.
– Ого! – сказал Максим. Это был неожиданный поворот. – Мне не послышалось? Ты имеешь в виду свою жизнь?
– Свою, Мэд, свою, не беспокойся – ты не оглох. Она однообразна и удручающа.
– Ты себя с кем-то путаешь, друг. Ты все напутал. Я, конечно, не вижу тебя насквозь, но твоей жизни позавидует любой... любой... Просто – любой. Одно и то же, говоришь? Как там ее звали, твою последнюю?
Андрей трижды сплюнул через левое плечо, постучал по столику и замахал на Максима:
– Чур тебя, нечистый Макс! Просил же – не говори «последняя». Я же суеверный, хуже парашютиста... А если серьезно, Макс, я тут думал, думал... Чего-то нет. Не хватает чего-то. Не буду говорить, что ищу Иисуса, или там, правду, но... я не могу достичь согласия с самим собой. Ой, бля, зарапортовался совсем...
– Объясни, – сказал Максим. – Не понимаю пока. Может, ты просто хандришь? Может, надо закатить хороший праздник, встряхнуться?
– Может, и хандрю. Может, и праздник. Встряхнуться – тоже может. Может быть, дело в чертовой шлюшке, прости меня господи, которую ты с легкой руки определил мне в последние. Все может быть. Но у меня такое чувство, что ни праздник, ни встряхнуться, ни новая шлюха не помогут мне, проснувшись утром, правдиво сказать: «Доброе утро, Андрей Большаков, год рождения 1972-ой! Ты мне нравишься. Ты именно такой, каким бы я хотел тебя видеть, и ты достиг того, к чему стремился. Ты, Андрей Большаков, обитаешь в лучшем из миров»… Не-а… Это же не так. Это же вранье, Макс.
– Ищи плюсы, Большой. Если разобраться, все твое существование – одни сплошные плюсы.
– Ага! Сравнить себя с одним из тридцати афганских детей, ютящихся в глиняной кибитке? Порадоваться колбасе в холодильнике, тому, что у меня есть оба глаза и обе ноги? Я пробовал. Хватает на три секунды, и радость какая-то унылая. Я хочу быть счастливым, Макс! Сейчас я обычный – не счастливый и не несчастный. Да... У меня все хорошо, все у меня нормально. Не голодаю. Похмелье у меня редко. Повезло... Срань, скукотища болотная... Будем еще играть?
Максим пожал плечами.
Андрей встал, кряхтя, как старый дед, прислонил кий к стене, от чего на белой штукатурке осталась голубая ссадинка, подошел к столу и стал собирать шары в коробку. Каждый – в свою ячейку. В Максимовом холодильнике, помимо колбасы – символа счастья, стояла очень похожая штуковина для яиц, только белая.
– Я банален, – сказал Андрей. – Я всегда одинаковый. Конечно, каждая моя отдельно взятая девка этого не заметит, но если все они соберутся вместе и потреплются, то ужаснутся. Разница в мелких деталях. Я иду по проторенным дорожкам, следую определенному алгоритму, и все это подчинено моим низменным инстинктам. Каждой из них, слышишь, Макс, КАЖДОЙ я говорю, что у нее красивые глаза и красивые волосы. Старый врунишка... Я не совсем вру – каждые глаза и волосы по-своему красивы, но стал бы я говорить им о красивых волосах, если бы не хотел трахнуть? Интересно, понимают они это? Они понимают, что «у тебя красивые волосы» на самом деле означает «я хочу тебя трахнуть»? Это же слишком очевидно. Они не могут этого не понимать. И ничего, слушают, все в порядке. Почему, Макс?
– Женщины тоже люди, – сказал Максим. – Ты им нравишься. Им нравится с тобой трахаться.
– Не исключено. Спасибо за комплимент. Но это только одна их часть, причем меньшая. Эти, возможно, не ужаснутся на съезде, а так, похихикают. Вторая часть, полагаю, через секс ищет любовь, хотя не понимаю, как это возможно именно в таком порядке. Третья... Третья часть поражена загсовой лихорадкой. Переспал – значит женится. Ох, Макс... Я негодяй. Я не хочу на них жениться. Я не хочу их любить. Я – ничтожное животное, зверь, рыщущий самец, только с большим коэффициентом, получающимся при делении веса мозга на вес тела. Вот так проходит жизнь. Казалось бы, первая категория мне подходит, развлекайся на здоровье. Так нет же! Нет! Меня бесит, что со мной трахнулись ради развлечения. Правда, бесит уже потом, после, задним числом. У, чертова сука, думаю я, просто зачесалось, потрахаться захотелось? Подумай, Макс, мне тридцать три, а я все еще хожу на дискотеки. Упомянутый мной Иисус в этом возрасте уже волочил на Голгофу свой крест, Лермонтов с Есениным уже давно лежали в сырой земле, и Маяковский собирался туда же. Фернан, мать его, Магеллан, Билл-мать-его-Гейтс... Величие?.. Его мне не хватает? Деньги, слава? Нет... опять нет... Я не уверен, что хочу быть богатым и великим. Не знаю, останусь ли я хорошим парнем, если стану величиной. Сейчас я думаю, что останусь таким, как сейчас, я буду первым из великих, кто не забыл своих друзей, я буду хорошим, простым и добрым... А если нет? Если я стану гнидой? Хорошо быть гнидой? Если ты позвонишь мне и скажешь: «Большой, давай-ка сразимся в снукер», а я скажу тебе: «Извини, друг, но у меня куча неотложных дел, может, в другой раз, например, тогда, когда ты научишься называть меня Андреем Ивановичем. Запомни – не Иванычем, а Ивановичем»... Не хочется быть гнидой... Не то, Макс, не то, что-то другое... Что-то совсем другое. Чего мне надо, Макс?
Максим не знал, что нужно Большому. Зато с высоты птичьего полета он видел многокилометровую змею из миллионов несчастных, жаждущих поменяться с Андреем судьбами. Один из первых – а ну-ка, ну-ка, дайте-ка приближение – нет, самый первый, во главе очереди – архитектор Антон, одинокий струльдбруг. Счастье всегда относительно и у каждого свое. Но Максим верил. С чего бы Большому врать?
– Я никогда не бывал в твоей шкуре, – сказал он, – хотя, что уж там – хотел. Мне казалось, что ты достаточно... достаточно счастлив. У тебя все время хорошее настроение. Ты не похож на депрессивного. С другой стороны – с чего бы тебе врать?
– Да-да, – ухмыльнулся Андрей. – Врать нет никаких причин. Я же не собираюсь тебя трахать. Твои волосы, Макс, довольно-таки обыкновенные.
– Тогда я спокоен. – Максим встал, прогулялся до дальней левой лузы, достал из нее зеленый шар и катнул Андрею. – У меня пока нет новых идей. Предложить тебе выпить? Этим ты не обделен. Закурить?.. Черт его знает, как люди меняют свою жизнь. Меня твоя жизнь устраивает. Может, тебе все-таки жениться?
– Э-э, носки, уборка по субботам, теща и шоппинг? По-моему, это тоже не ново.
– Вот только на ком тебе жениться? – как ни в чем не бывало, продолжал Максим. – Так, чтоб не душили мысли о носках и тещах? Что, если на Анечке? Нет, не на твоей бывшей, а на этой, ну... Ну, на Анечке. Безумие? Но и о носках ты не подумал сейчас, верно? Что, думаешь, херня полная?
Куда его понесло? Максим уже жалел, что открыл рот. Ребячество, пустая болтовня, бессмысленный набор фраз, не имеющий ничего общего с началом их разговора. Большой к нему по-человечески, как к другу, а он ему в ответ – какую-то хрень, годящуюся только на то, чтобы заполнять тишину.
Андрей замер. Секундой раньше он подбрасывал зеленый шар на ладони, а сейчас застыл, зажал шарик с отражающимися в нем кривыми лампами между большим и средним пальцами, оттопырив остальные. Посмотрел на него внимательно-внимательно.
– Пятьдесят два с половиной миллиметра, – сказал он.
– Чего? – переспросил Максим. – Что пятьдесят два с половиной миллиметра? Диаметр твоего члена?
– Шарика, – сказал Андрей, не отрывая глаз от глянцевой поверхности и не моргая. – Почему, интересно, не пятьдесят два и не пятьдесят три, а именно пятьдесят два с половиной? Все дело в дюймах, Мэд. Но это, конечно, не так уж и важно.
Он помолчал еще минуту, а потом заговорил – быстро, теряя воздух к концам фраз:
– Иногда, Макс, я думаю, что она существует на самом деле. Не только на экране. Да что там думаю, я знаю это. Я видел. Я видел близко, даже коснулся ее. Так, вскользь. Но это было давно, я уже забыл. И все равно, Макс, скорее всего это так. Я забыл, но я еще помню. Она тоже человек, у нее есть глаза, у нее есть волосы, она ест, разговаривает, она дышит. Я человек, и она тоже человек, и мы даже немного знакомы. Просто мы далеко, но мы все же в одном мире. Иногда, Макс, мне кажется, что мы ближе или можем быть ближе, чем есть на самом деле, и еще мне кажется, что всякое случается. А еще... молния   ведь не может ударить в нужное тебе место, слишком мала вероятность... Я думал, Макс, про сумасшедшего ковбоя Джорджа из техасской деревни. Скажи, Макс, велик ли шанс у сумасшедшего ковбоя Джорджа, что, скажем, во второй декаде августа следующего года в него попадет молния? Нет, Макс, шанс ничтожно мал, все мы знаем математику, ничтожно мал, пока он просто пасет коров. А что, если он бросит своих коров и в один прекрасный момент начнет возводить огромный металлический штырь, чтобы к августу он торчал из земли метров так на сто?.. Если он будет готовиться, если не будет спать ночами и думать над правильными соединениями своей безумной конструкции, если бросит все силы? А в грозу выйдет к нему и схватит, обнимет крепко-крепко, тогда как, Макс? Если сумасшедший Джордж сделает для этого все, все возможное? Тогда это не покажется таким уж невероятным, ведь так?
Ох!
Зачем, ну зачем он затеял этот разговор? С другой стороны, откуда ему было знать, что история еще в силе? Большой по-прежнему влюблен в картинку, в фантом, в иллюзию, в собственную мечту, в... в чертову шлюху, которая наверняка раздвигала ноги на каждой ступеньке лестницы к своей мимолетной славе. Хотя... Как там говорил Витька... Не все то шлюха, что с большими сиськами? Извини, Большой, извини, друг. Извини.
– Так-то оно так, – сказал он. – А этот ковбой Джордж ничего не слышал о том, что его Аннабель не так давно стала мамашей?
– Слышал. – Андрей бросил шарик в ячейку, подошел к креслу, но не сел, а стоя допил виски и грохнул стаканом по столику. – Даже читал. В охренительном глянцевом журнале «ВОТ ТАК!». Покупал в киоске сигаретки сучке Оленьке, прочитал на обложке и решил купить – узнать подробности.
– Ну и?
– Что «и», Макс?
– Узнал эти самые подробности?
– Не совсем. Темнят, намекают. Скалят свои гнилые зубы. Так и не понял, правда ли это вообще. Сам не видел, не знаю.
– Ну так съезди, узнай. Посмотри сам.
Андрей изумленно уставился на него.
– Ого, Мэд Максик! Ты снова решил меня насмешить? Тебе это удалось. Видишь, я катаюсь по полу и хохочу прямо-таки без остановки, как полоумный. Конечно, я поеду! Седлайте моего пони! Макс, ты что?!!
Андрей уже переходил на крик, но Максим все-таки решил задать ему еще один вопрос, который занозой сидел у него в мозгу.
– Ладно, ладно, не кипятись. Скажи лучше, если бы это было единственным препятствием, то было бы оно препятствием вообще? То, что она замужем, с ребенком? Предположим, что она никакая не звезда, а просто женщина. Замужняя и с ребенком. Имеет это значение?
– Имеет, – огрызнулся Андрей. – Все имеет значение. Абсолютно все. Имеет значение то, что она прожженная шалава – это я вынюхал в «Экспресс-газете», важно то, что я здесь, а она там. Имеет значение общественное мнение, а еще, Макс, имеет значение то, что мы никогда не встретимся. Имеет значение решительно всё! Понял?!!
– Понял, понял, – сказал Максим. – Не кричи. Давай собираться.
Он решил не обижаться на Большого. Сам виноват, сам начал. Но все равно немножко обиделся.
Они расплатились, оставили традиционные два лата чаевых, вышли на улицу и сели в машину. Всю дорогу домой они непривычно промолчали, изредка бросая друг на друга недоуменные взгляды. Они что, поссорились?
Максим уже начал думать именно так, и тогда Андрей заговорил:
– Не обижайся, Макс. Я недовольный жизнью кретин. Прости, что я орал, как резаный. Простил?
– Простил, – немедленно отозвался Максим. Он хотел сохранить нейтральное выражение лица, но оно помимо его воли расползлось в довольной улыбке. – Вообще-то это я неправ. Зря я начал этот разговор о женитьбе. Так что ты тоже извини.
– Не знаю, смогу ли, – ответил Андрей.
Они помолчали еще пару секунд и расхохотались.
Потом они вышли из машины, пожали руки, и Андрей, пробарабанив по капоту какое-то соло, сказал:
– Я поеду. Поеду, Макс. Только в другую сторону. Ты совершенно прав, друг – мне надо встряхнуться и сменить обстановку. Завтра же... А почему завтра?.. Нет, сегодня уже нет – выпивши, да и поздновато... Завтра же я еду кататься на лыжах в Альпы! На пять дней! Или в Карпаты. Пусть все шлюхи горят в аду! Карпаты – это как минимум. Отличная идейка, Макс, верно?
И он, цыкая языком (судя по всему, это означало тарелки), еще раз пробежался ладошками по капоту и крыше.
– Узнаёшь, Мэд Макс, старину Ларса Ульриха, восемьдесят восьмой год? Мне кажется, я превосхожу в экспрессии этого жалкого холодного скандинава. – Он подошел к Максиму и ткнул его пальцем в грудь. – Учти, Макс, тебя я с собой не беру. Буду встряхиваться в одиночку.
– Очень надо, – улыбнулся Максим и подумал о Саше.
А когда он о ней не думал?
Он представил, как уезжает кататься на лыжах и оставляет ее одну, такую маленькую и беззащитную во враждебном мире. Это невозможно.
–  Тогда давай, Макс. Я вернусь загорелый, красивый и добрый. Не то что сейчас.
Андрей направился к дому, выставив вверх пятерню, и так и не опускал руку, пока не скрылся за дверью. Через секунду дверь открылась, и показалась его голова.
– Кстати, Макс, ты своих-то видел?
– Кого это – своих? – не понял Максим.
– У тебя что – гарем? Настю с Игорем.
– А-а! Нет, еще не видел. Они у тещи. Наверно, надо было бы съездить, но Настя звонила, и как-то так получилось, что...
– Нет, не у тещи, – перебил Андрей. – Они вернулись. Сегодня. Я встретил их возле «Нелды». Так что езжай, знакомься, потом расскажешь. И будь осторожен, Настя не в духе.
– Почему ты так решил? – осторожно поинтересовался Максим.
– Потому что она не смеялась. Я ее смешил, а она хоть бы что. Пока, Макс.
Голова исчезла.

;






ГЛАВА 28

Максим загнал машину в гараж, подошел к двери и замер, занеся ключ над замочной скважиной. Никаких внешних признаков возвращения не наблюдалось. Ни тебе вывешенных флагов, ни фейерверков, ни даже дыма из трубы. Дом был таким же, каким он оставил его утром.
Смотри, Мэд Макс, тебе предстоит особенная встреча. Все-таки твой родной сын. Он имеет право на твою любовь. Что ты сделаешь прямо сейчас, через десять секунд, после того, как попадешь внутрь? Или ты хочешь сбежать? Долго не побегаешь. Когда-то вы встретитесь, и лучше это не откладывать. Что будешь делать, когда он подбежит к тебе с криками «папа, папа», большие глаза, улыбка до ушей, знаешь, как дети делают? Знаешь, знаешь, Витька рассказывал. Как распорядишься его бескорыстной любовью и неподдельной радостью? Может, подхватишь на руки и поподбрасываешь до потолка, слушая счастливые вопли? Или как это у вас? Катаешь на ноге, становишься лошадкой, запускаешь в космос, делаешь «самолетик»? Как ты делаешь, Макс? Как ты делаешь это с незнакомыми детьми? С ЧУЖИМИ детьми?
Он так ничего и не вспомнил.
В доме было тихо. Он потоптался в коридоре, отчетливо слыша, как поскрипывает левая туфля. Андрюха все перепутал, никого нет. Надо позвонить ему и сказать.
Максим снял трубку с рычага, послушал, не поднося к уху, непрерывный гудок, и с грохотом положил на место.
– Эй! – крикнул он в тишину. – Кто-нибудь есть дома?.. Настя?..
Есть, Мэд Макс. Есть. Только они не отзовутся. Потому что они мертвые. Пока ты гонял с дружбаном шарики, приходил маньяк и убил их. Насте распорол живот, вся кухня в крови, а пацаненку отрезал голову. А что, Мэд Максик, нормально. Настя – сука, сына все равно не помнишь, а ты – свободный человек. Убьешь синеглазкиного мужика, и можете смело под венец.
Ему стало холодно. Минус двадцать под всей кожей. Он быстро прошагал к кухне – фотографии на стенах слились в какое-то сюрреалистическое кино – и заглянул в нее, готовый заорать от ужаса.
Настя сидела на диванчике, обхватив колени руками, и курила, хотя бросила пять лет назад. На столе перед ней была только пепельница, пачка «мальборо», стакан и бутылка белого вина; жидкости – на два пальца. Сухое. Максим никогда не пил эту гадость. Ему казалось, что сухое вино пахнет блевотиной.
Он мог спросить у нее, почему она его так напугала, почему у него задрожали руки и потемнело в глазах, и почему он дышит, как смертельно раненый в живот солдат из «Спасения рядового Райана».
– Ты куришь? – спросил Максим вместо этого.
Настя ничего не ответила. Она положила сигарету в пепельницу, промахнувшись мимо выемки, и та скатилась на дно, к своим умершим и искореженным подружкам. Потом прижала ноги еще ближе, положила подбородок на колени и стала похожа на перевернутый эмбрион. На него она так и не посмотрела.
Максим сел на стул напротив и сам заглянул ей в глаза.
Она отвела взгляд.
Что скажешь, Мэд Макс по кличке Фрейд, психоаналитик от бога? Если не сможешь разобраться в собственной выпившей жене, грош тебе цена. Забудь о частной практике.
– Почему ты не отвечала, Настя? Я же кричал, – сказал он.
Она подняла глаза. Обычные, слегка подернутые алкогольной дымкой глаза. В них ничегошеньки не было видно. Ничего не было понятно.
– Ты будешь со мной говорить?
Молчание.
– Я испугался, – сказал он.
Настя оживилась. Ее губы скривила саркастическая усмешка.
– Испугался? – переспросила она, хмыкнула и покачала головой. – Чего же ты так испугался, мой герой?
– Я подумал, что с тобой... то есть, с вами что-нибудь могло случиться. Большой сказал мне, что вы дома. Было тихо, а спать еще рано. Вот и всё.
– Да-а-а? – противно протянула Настя. Наверно, она хотела придать интонации едкости, но винные пары превратили ее в обычную писклявость. – Мы вдруг стали тебе нужны? Где ты был все это время, пока мы были тебе нужны? Зачем мы тебе? По-моему, тебе и без нас неплохо. Мы же тебе только мешаем!
(Фикс, вы что, сговорились?)
– Стоп, стоп, стоп! – перебил ее Максим, поднял руку и медленно, старательно притормаживая, опустил на стол. Рука послушалась и легла тихо-тихо. – Кажется, это не я, а ты ушла к маме, когда можно было проявить нашу завидную семейную сплоченность. Почему ты не поехала домой?
Настя сжала губы, широко раскрыла глаза и стала смотреть на лампу. Она еле сдерживала слезы. Потом поморгала, достала из пачки сигарету, покрутила в руке, глядя на нее так сосредоточенно, будто именно в сигарете содержался ответ на этот вопрос, и сказала:
– Это из-за Игоря. У него начались... припадки.
– Какие еще припадки? Ты же говорила, что все нормально.
– Я думала, что все нормально! А сейчас мы каждый день ездим в Гайльэзерс. И пьем таблетки с ужасным названием... бору... биро... Я НЕ ПОМНЮ! НЕ ПОМНЮ!!!
Она беззвучно заплакала. Максим знал, что должен попробовать успокоить ее, поддержать, сесть рядом и сказать, что все-все будет хорошо.
Он не пошевелился.
– К кому вы ездите в Гайльэзерс? К доктору Филю?
Настя кивнула.
Ну конечно, главный мозгоправ в стране, даром что извращенец.
– Ты мне расскажешь, что конкретно происходит?
Она кивнула еще раз, но пока молчала.
Максим вылил остатки вина в стакан и понюхал. Блевотина блевотиной. Он протянул ей стакан, Настя взяла его двумя руками и отпила.
– Первый раз это случилось, – сказала она тихо, – после твоего звонка. Кстати, единственного звонка.
– Хорошо, хорошо, – раздраженно вставил Максим. – Я виноват во всем. А пока рассказывай, в чем дело.
– Я спросила у него, хочет ли он поехать к папе, и тогда... тогда он сначала схватился за голову... вот так... сильно, как будто собирался раздавить, потом как-то так закружился... я еще подумала, придуривается, игра такая... а потом упал прямо на пол, ногами засучил, пена изо рта... ой, боже... ой... – Она закрыла рот ладонью, но быстро собралась с духом и продолжала. – Катается по полу и так... как будто свистит... и мама прибежала, мы его на диван перенесли, а он дергается весь, бедненький, и такое что-то выкрикивает непонятное и страшное... наверно, оттого что непонятное... вроде бредит...
– Спокойно, Настя. Спокойно, – сказал Максим, успокаивая скорее себя, чем ее. Спокойно, Мэд Максик. – Что он говорил? Полную ерунду?
– Полную. Но повторял одно и то же. И сейчас, как только с ним случается очередной припадок, он говорит то же самое. Я не понимаю, что это значит, если вообще что-нибудь значит. Доктор говорит, чтобы я не обращала внимания. В смысле – на слова.
– Филь еще не такого наплетет, – проворчал Максим, встал и засунул руки в карманы джинсов. Ох уж этот Филь – великий, ужасный и вездесущий. Руки никак не могли согреться, морозили бедра сквозь ткань. – Что он говорит?
– Он сказал, что не стоит обращать внимания, потому что последствия...
– Нет, не Филь. Что говорит Игорь?
Снова глаза – на лампу. Максим проследовал за ними и обнаружил, что плафон из светло-розового стекла изнутри засижен мухами.
– Не минус двадцать восемь, – сказала Настя, и у Максима перехватило дыхание. – Он говорит что-то еще, но разобрать можно «не минус двадцать восемь», «папа», и еще... ужас... еще «не родился». Всегда одно и то же.
А как же.
Как же ты хотел, Мэд Макс? Уж не думал ли ты, наивный щенок, что двадцать восемь забыло о тебе? Прошу прощения, не минус двадцать восемь. Филь, не минус двадцать восемь, Ааг и стая говорящих котов. Это же части одного целого, верно? Части ВОС. Отлично.
Чувство нереальности нахлынуло на него. Настя, не меняя позы, всплыла вместе с диваном в дрожащий воздух и стала заваливаться набок. Максим сделал нетвердый шаг в сторону, прислонился плечом к стене и закрыл глаза. Когда он открыл их, Настя вернулась на прежнее место. Он сглотнул твердый шарик слюны, и тот, не пройдя и пяти сантиметров, закупорил горло. Тем не менее, ему удалось сказать незнакомым голосом:
– Где он?
– У себя в комнате. – Настя казалась удивленной. – Где же еще?
Где это – у себя? В этом доме нет детской.
– Спит? – спросил он. Шарик продвинулся на два сантиметра ниже. Говорить стало намного легче.
– Спит.
– Еще только восемь.
Он вытащил руку из кармана и ткнул пальцем в направлении круглых настенных часов.
– Он очень много спит... в последнее время. Это всё таблетки. Доктор предупреждал.
– Ясно, – сказал Максим. – Можно, я схожу к нему?
Настины плечи прыгнули вверх и вниз. Надо понимать – «как хочешь».
Он вышел в коридор и остановился в нерешительности. Куда идти? В их доме было четыре комнаты: три жилых и одна, используемая как склад для вещей, которые либо были нужны когда-то, либо могли – чисто теоретически – пригодиться в будущем. В общем – которые по тем или иным причинам выкинуть было жалко, а отдать некому.
Дверь слева вела в ванну, совмещенную с туалетом, следующая – в большой тридцатипятиметровый зал, считающийся гостиной. Гостей частенько принимали на кухне, и какое из этих помещений было более достойным звания гостиной – еще вопрос.
Три комнаты справа от прихожей: сначала просто комната, без названия – два дивана, секция, телевизор, шкаф с Настиными шмотками и кое-что по мелочам; за ней – их спальня (как они, интересно, будут сегодня спать – вместе?); и последняя, самая маленькая, напротив спальни. Как раз то самое кладбище забытых вещей.
В ЭТОМ ДОМЕ НЕТ ДЕТСКОЙ КОМНАТЫ.
– У себя в комнате, у себя в комнате, – прошептал Максим.
Не минус двадцать восемь, чушь собачья, не обращайте внимания, это последствия шока.
НИКОГДА НЕ БЫЛО.
Он заглянул в зал и пошел дальше, твердя как заклинание:
– У себя в комнате, у себя в комнате...
Через минуту непроверенной осталась только кладовка. Максим взялся за теплую металлическую ручку.
Если его нет здесь, среди пыльных картонных коробок, в старом чемодане с книгами или под обшарпанным велосипедом с обвисшей цепью (отнеси в гараж – у меня в гараже уже нет места для меня, глупая!), то его нет нигде.
Может, это не так уж и плохо. Может, это что-то значит. Может, это значит, что сходишь с ума не ты, а весь окружающий мир. Андрей, Настя, воспитательница в детском саду. Всем им пора к доктору Филю. Ты один здоровый, как бык. Нет, еще Саша. Она тоже ничего не знает о твоем сыне. Только ты и Саша.
Шарик скользнул в желудок.
Максим набрал полную грудь воздуха и толкнул дверь.
Он понял, что никогда прежде не бывал в этой комнате. Она была погружена в полумрак, хотя на улице вовсю сияло солнце. Его лучи вязли в странных синих занавесках с разбросанными по ним желтыми животными – то ли жирафами, то ли ослами с длинными шеями.
Это не странные занавески. Они просто детские.
Когда она успела?! Когда она вынесла весь хлам?
Филь ей помог. Лечащий врач.
Пушистый голубой ковер с синим узором покрывал пол, забираясь во все уголки комнаты. Справа от окна стоял низенький желтый столик, окруженный четырьмя миниатюрными табуретками. Слева – маленький диванчик в красно-зеленую клетку. На нем, задрав хобот и глядя в стену, восседал огромный плюшевый слон в круглых, как у Берии, очках. Такой слоняра стоит, наверно, латов пятьдесят. Максим не припоминал подобной траты. Может, подарили?
И игрушки, море игрушек. Левый угол, рядом с оккупированным слоном диваном, занимал большой ящик без крышки. Целый кубометр игрушек. Они валялись и на полу: крупнокалиберный пулемет на ножках, с обломанным стволом – наверно, тот часто использовался как штык; танк цвета хаки, спящий на боку пластмассовый конь на подставке, мяч-глобус. На пути под диван застыл, сжимая автомат, одноногий пехотинец в белом маскхалате.
Это определенно была детская комната.
Ты попал на поле чудес, Мэд Максик. Да-да, то самое, в стране дураков. Или в изумрудный город, или, если хочешь, в зазеркалье. А скорее всего – на бал Золушки. Осталось меньше четырех часов. Ровно в полночь, как только пробьют часы на кухне – пробьют ради такого случая, куда денутся – занавески снова станут зелеными, стол и диван превратятся в такие знакомые коробки, ковер – в линолеум, конь – в крысу, а слон превратится в Большую Советскую Энциклопедию, которую ты закинул сюда, потому что она устарела, и потому что Насте не понравились потрепанные корешки. Видишь, он в очках? Точно – в энциклопедию. А кроватка – в велосипед. Кстати, не хочешь подойти взглянуть, пока еще есть время?
Он не хотел.
Но он пойдет. Потому что есть надежда, что встреча с сыном поставит нужную точку над нужной «i» и – кто знает – может быть, вернет его в нормальный мир. В тот мир, где коты мяукают, двадцать восемь – всего лишь число, а родители знают своих детей. Это ж всё – части одного целого, верно?
Может быть, он вспомнит, как покупал слона, и как ему было не жалко денег – все-таки своему родному сыну.
Он должен вспомнить.
Детская кроватка на ножках, похожих на шахматные пешки, стояла в самом дальнем углу комнаты. Может быть, именно поэтому он сразу не обратил на нее внимания. А может, потому, что подсознательно оттягивал решающий момент до последнего.
Пацану могли бы приобрести лежанку и посолиднее, а то и вовсе переложить его на диван. Кровать была красивая, но слишком детская – как для грудничков, только больше размером. Изголовье скрывалось под балдахином с рисунками на тему мультфильма «Алладин».
Жасмин и Алладин, Абу, Джинн и Алладин, Абу и султан. Снова Жасмин.
Максим отодвинул ораву диснеевских героев в сторону, собрав в гармошку лыбящегося Джинна, и заглянул внутрь.
И ничего не произошло. Его мозг не озарила яркая вспышка, перед глазами не пронеслась вся их история, включающая роддом, бессонные ночи и первые шаги, не зажглась зеленая лампа над табличкой «ON».
Ничего такого. Все осталось как прежде.
На голубой подушке, накрывшись до пояса голубым одеялом, спал на боку незнакомый светловолосый мальчик. Чужой мальчик.
Максим не знал его.
Наверно, чисто теоретически он мог бы быть его сыном. Этот пацан не был негритенком, подходил по возрасту, цвету волос, и, возможно – сбоку не понятно – был похож на Максима Ковалева в детстве, но... Маленькое симпатичное существо, лежащее в постели, было всего лишь одним из миллионов детей. Абсолютно чужим.
Ну и что, Мэд Макс? Ты же все равно можешь хорошо относиться к нему. Тем более учитывая его состояние. Ты же сострадателен, Мэд Макс. Ты же всегда славился способностью ПОНИМАТЬ.
Он заметил, что у мальчика на спине задралась пижама, и решил ее поправить. Акт сострадания, часть первая. Он протянул руку, и малыш открыл глаза.
От неожиданности Максим дернулся, схватил в протянутую руку воздуха и следующим судорожным движением вцепился в обтянутую синей тканью спинку кроватки.
Глаза, а вернее, левый глаз мальчика – правый скрывала переносица – смотрел прямо на него. Не в его сторону, а точно в его глаза. В этом не было бы ничего необычного – ничего особенного, Мэд Максик – да вот только мальчишка-то спал на боку, а Максим нависал непосредственно над ним, даже чуть-чуть с другой стороны. Глазные яблоки были так сильно вывернуты, что Максим видел только половину радужки, а зрачок расположился в самом уголке. Как будто эти голубые глаза жили своей особой, отдельной от остального тела жизнью.
Как будто все время, пока ты здесь, маленький паршивец наблюдал за тобой сквозь закрытые веки.
Сам ты паршивец, Фикс. Это мой сын. Так все говорят.
Надо что-то делать. Ты не можешь нависать над ним до четверга.
– Привет, Игорек, – сказал Максим и коснулся маленького тонкого запястья.
Мальчик отдернул руку, словно обжегся
(ты медуза ядовитая медуза)
и вмиг забился в угол кровати.
– Не минус двадцать восемь, – отчетливо произнес он. – Не минус двадцать восемь! НЕ МИНУС ДВАДЦАТЬ ВОСЕМЬ! НЕ МИНУС ДВАДЦАТЬ ВОСЕМЬ!!!
Он кричал – на одном дыхании, не пополняя запасы воздуха, и очень скоро его голос стал тише, лицо налилось кровью, и на губах выступили первые пузырьки.
– Тихо. Тихо. Тш-ш-ш... – почти умоляюще попросил Максим.
Жидкий азот заполнил его позвоночник и метастазами расползся в руки, и без того холодные, как лед.
Южный полюс, брат.
Мальчик набрал-таки воздуха в щуплую грудь, скрючился в своем углу и истошно завопил:
– ПАПА-А!!! ПАПА-А!!! НЕ МИНУС ДВАДЦАТЬ ВОСЕМЬ!!! НЕ РОДИЛСЯ!!! ПАПА-А-А!!! ПАПА-А!!! НЕ РОДИЛСЯ!!! НЕ МИНУС ДВАДЦАТЬ ВОСЕМЬ!!! НЕ МИНУС ДВАДЦАТЬ... Ы-Ы-Ы-ЫХ-ХХ... НЕ МИНУС ДВАДЦАТЬ ВОСЕМЬ!!!
Он сильно тряс головой, и брызги слюны летели на его руки, щеки и подушку. Глаза были широко открыты и продолжали смотреть на Максима.
Узнал папочку?
Это опять херовый сон. Щипай себя побольнее, Мэд Макс, и просыпайся в Сашиных объятиях.
– НЕ МИНУС ДВАДЦАТЬ ВОСЕМЬ!!! НЕ РОДИЛСЯ!!! НЕ МИНУС ДВАДЦАТЬ ВОСЕМЬ!!!
На крики прибежала Настя. Она вытащила брыкающегося Игоря из кроватки и прижала к себе. Он вырывался, бил ее по голове и плечам и изворачивался, как насаженный на крючок дождевой червь. Потом внезапно затих, напрягся, вытянулся в струнку и сказал странным взрослым голосом:
– Действитейно печайная истойия.
Максим понял, что голос звучал вдвойне необычно, потому что Игорь не выговаривал ни «р», ни «л». А до этого говорил слово «родился». Со всеми буквами.
– Не скажу, что в своей доугой п’актике, – продолжал мальчик, – не видеу ничего похожего, но в пуане йичной т’агедии... кошма’ конечно... нужно йи ему вообще...
Игорь умолк, влажно вдохнул и бессильно уронил голову на Настино плечо. Она погладила его по спине, прижала еще крепче и округлившимися глазами посмотрела на Максима.
– Что это было?
– Откуда я знаю? – выдавил он. – Спроси у Филя. Это же он советует не обращать внимания.
Настя испепелила Максима взглядом, поцеловала Игоря, осторожно положила в кроватку и убрала ему волосы со лба.
– Я буду спать здесь, – сказала она. – На диванчике. Я должна быть рядом.
Максим вспомнил, что не так давно его тревожил этот вопрос. Что ж, одним вопросом меньше.
– Конечно, – сказал он, подумал было прикоснуться к ней в знак поддержки (акт сострадания, часть вторая), даже занес руку, но потом передумал, изменил вектор движения и потеребил себе мочку уха. – Я тоже пойду. Если что – зови.
Она кивнула, продолжая смотреть в кроватку.
Максим еще немного потоптался на месте и пошел в спальню. Там он разделся и сел с ногами на постели, зажав ледяные руки в подмышках.
Твоя поза, Мэд Макс, сильно напоминает позу пациента клиники. Особой клиники. Твоя кличка как никогда раньше отражает действительность. Твой мир взбесился, и количество безумных вопросов превысило все возможные лимиты. Посмотри на себя. Что тебе еще нужно, Мэд Макс?
Я не сумасшедший.
Не обязательно Филь. Есть же и другие специалисты. Они добрые и умные. Они поймут тебя.
Заткнись. Я не сумасшедший. Это всё совпадения. Я не сумасшедший. Это понятно?
В тишине раздался телефонный звонок. Максим моргнул, вздрогнул, стиснул зубы и полез в карман джинсов, как попало развалившихся на кресле.
Не бери, Мэд. Не отвечай, Макс. Если ответишь, превратишься в медузу. Или в жабу. Если нажмешь зеленую трубочку, то придет Ааг, поставит печать тебе на лоб и отправит жить к соседу-архитектору, Вечному Антону.
Что плохого в мягких стенах, Мэд Макс?
Незнакомый номер. 9302105.
Натренированный мозг Максима сразу же раскроил его на значимые части.
9 – просто мобильный телефон;
30 – номер его дома... вернее, прошлый номер его дома;
21 –  это 30 минус 9;
05 – месяц его рождения.
Легкий номер. Главное – ничего не напутать.
Не бери.
Если возьмешь, то поймешь, что тоже не родился. Как и все в этом глупом нелогичном мире.
Не бери-и-и-и-и-и-ииии...
Максим с силой вдавил зеленый профиль трубки глубоко в корпус и приложил телефон к уху.
– Слушаю, – сказал он. Хрипло и слабо.
Нормально. Нормально для сдрейфившего психопата.
– Алло! – радостно вскричал голос в трубке и осекся, уловив и обработав Максимовы интонации.
– Это ты, Макс?
– Я, – сказал Максим.
– Слушай, братан, я тебя случаем не разбудил?
– Пока нет, – ответил Максим и потер переносицу.
Почему это, собственно, «пока»? Кто этот возбужденный тип? Он не узнавал.
– А то голос у тебя такой
(такой мертвый как и ты весь)
заспанный. Слушай, Макс, ты не поверишь, это... это... ЭТО СРАБОТАЛО!
– Подожди секунду, – сказал Максим и удивился невесть откуда взявшемуся спокойствию. – Во-первых – ты кто, а во-вторых, не торопись и скажи внятно, что именно сработало и как?
– Да это я, Рома! Пичугин Рома.
– А-а, влюбленный Роман, – узнал Максим. – Сработало, говоришь? Так быстро? Ты хочешь мне сказать, что я не должен тебе пиво?
– НЕТ, НЕ ДОЛЖЕН! – заорал Рома. – Это я тебе должен пиво! Море пива! Только вот подожди до второго числа, второго у нас получка, и мы с тобой нажремся как свиньи. Всё за мой счет. Когда мы встретимся, у тебя не должно быть ни сантима!
– Ну-ну, – усмехнулся Максим. Настрой этого парня понемногу сдвигал в сторону его черные мысли. – Выкладывай, Рома Пичугин, что натворил.
– Я... я... я всё... – начал сбиваться Рома, и Максим подумал, что тот может захлебнуться. Захлебнуться собственным счастьем. Очень романтично. – Я... Уф-ф-ф!!! Сейчас я все расскажу. Все-все. После работы, в семь часов, я переоделся и дай, думаю, заеду, закажу рамку – сразу, чтоб завтра уже было готово. Кстати, почему-то фотографий не хватает, кажется, трех штук... блин, дерьмо, какие фотографии... ЭЙ, МАТЬ, ЧЕГО ЗАСТРЯЛА? НОГИ В РУКИ И ПОШЛА, ЗЕЛЕНЫЙ УЖЕ! ДАВАЙ СУМКУ ПОМОГУ! Я – СВОРУЮ? НУ, КАК ХОЧЕШЬ, МАТЬ! Ой, Макс, извини, это я не тебе... Знаешь, откуда я иду? ОТ НЕЕ!!!
Голос в трубке рассмеялся так заразительно, что Максим улыбнулся шире.
– Не, Макс, не совсем от нее. Конечно же, нет. Я иду от ее дома. Погоди, погоди, давай по порядку. На чем я остановился?
– Ты заехал заказать рамку, – подсказал Максим.
Об отсутствии трех фотографий он на всякий случай решил не напоминать.
– Точно, точно, точно! Я вышел у Сакты и заказал эту самую рамку – кстати, семь восемьдесят, а потом думаю – чего тянуть кота за яйца? Надо действовать, пока всё рядом.
– Что рядом? – спросил Максим.
– Ну, цветы и ее дом. Цветы – на улице, дом – в двух кварталах, на Гертрудес. Макс?
– Что?
– Почему ты не спрашиваешь меня, откуда я так быстро узнал, где она живет?
Максим откинулся на подушку и включил телевизор. Сумо. Схватка двух йокодзун.
– Почему не спрашиваю, говоришь? Да потому что ты уже давным-давно знаешь, где она живет. У тебя же доступ к базе данных. Я думаю, ты даже знал этаж и окна.
– Точно! – обрадовался Рома. – А ты умен, братан! Здорово ты меня расколол! Ну, в общем, я купил семь роз... Макс, я добавил из твоих, но я второго числа отдам.
– Не вздумай! Это мой штраф. Розы красные?
– Красные. Спасибо, Макс. Купил я, значится, розы – и к ней в подъезд. Ждал еще полчаса, знаешь, как эти женщины – пока оденутся, пока марафеты свои наведут... В общем, сдрейфил я за эти полчаса капитально. Пробовал считать машины, каких больше – «ауди» или «опелей», но... ух-х... ни хрена не помогло. Ох, Макс, а когда я увидел, что она заходит, думал убежать наверх и попробовать в следующий раз.
– Но ты оказался храбрым и настойчивым? – строго спросил Максим.
Йокодзуны с серьезными лицами деловито толкались громадными животами и грузно плюхались на пол.
– КТО, Я?!! Разумеется, нет! Я думал – ты умный, а оказывается, ты тупой, как пробка! Шучу, Макс, шучу! Ты мой спаситель.
Я твой спаситель, а  ты мой солдат. Да будет так. Аминь.
– Думаю, что я просто стормозил. Не успел сбежать. Она бы услышала и могла подняться посмотреть, кто это там такой бегает. Во я обчуханился бы! Здорово, что я – тормоз! Это просто класс!
Рома умолк, видимо, заново переживая радость быть тормозом. Скоро он снова заговорил, и было слышно, что гордость распирает его так, что любой Масусимару рядом с ним показался бы пигмеем.
– Я ее удивил, Макс! Хотя, кажется, не сделал ничего удивительного. Я назвал ее моей принцессой, признался, что не решался подойти к ней три месяца, и позвал в кино. Макс!.. Зубы мешали мне говорить! Им хотелось стучать от страха. Ноги тоже были так себе. На всякий случай я прислонился к перилам. Как вообще – все нормально я говорил?
Эх, молодо-зелено, – это просится к вам на язык, доктор Мэд Макс? А ты сам в двадцать лет мог сказать кому-нибудь хоть что-то подобное? Конечно, мог. Просто в магазины не привозили столько водки.
– Здорово, – сказал Максим. – Это лучшее, что ты мог сказать. Высший класс! Главное, чтобы это было то, что ты на самом деле думаешь.
– Она сказала, что с удовольствием. Представляешь, с у-до-воль-стви-ем! – Он опять засмеялся. – Сегодня она не может – идет к отцу на день рождения, но завтра... Завтра, Макс, я с ней встречаюсь! Ты можешь себе это представить?! Какой-то сон! Уже завтра!
– Поздравляю! – сказал Максим и почувствовал, что действительно рад за охранника Рому Пичугина. Радость заразна. – Что собираешься делать?
– В смысле? – озадаченно спросил Рома. – Я как-то и не думал. Какая, блин, разница, братан? Пойду может, прогуляюсь – погода отличная, а потом... потом, наверно, спать... нет, спать я не буду. Спать – глупо. Что вообще такое – спать? Буду лучше гулять и готовиться. Надо же как-то ее развлекать. Заготовлю какой-нибудь прикол.
– А вот этого я бы тебе делать не советовал, – сказал Максим.
– Почему?
Потому что заготовленные байки приводят к трансформации серого вещества в черную дыру.
– Личный опыт, Рома Пичугин, личный опыт. Долго ты думал сегодня, что ей сказать?
В разговоре повисла пауза, означающая, видимо, честное раздумье, после которой Рома произнес:
– Нет. Недолго. Я думал о том, не дрожат ли у меня ноги, и о том, будет ли меня видно с третьего, если я забегу на пятый.
– Ну, вот видишь. Так что возьми четыре бутылки пива в качестве снотворного, подыши воздухом и ложись спать. Иначе завтра ты будешь красноглазым и вялым. Ты же не хочешь быть таким завтра?
– НЕ ХОЧУ! – мгновенно крикнул Рома Максиму в ухо. – Ой! Мне же еще целую смену с ней вместе работать... Как я... Как я буду...
– Да никак. Улыбайся шире и чаще смотри в глаза. Если не сделаешь никаких гадостей, до кино уж точно доберешься.
– Так и сделаю. Сейчас же иду за пивом... Макс?
– Да?
– Мне дико повезло, что ты сбил этот долбаный стенд. Я перед тобой в долгу, Макс.
– Слушай, брось ты. При чем... – начал защищаться Максим, но Рома перебил его:
– Нет-нет-нет. Я перед тобой в долгу, и когда я второго числа поставлю тебе пива – много, море пива – то я все равно буду перед тобой в долгу. Ты меня спас. Спас. Понял, братан? И не упирайся. Все, Макс, я захожу в магазин и покупаю ровно четыре пива. Так что до скорого!
– Давай, Рома Пичугин. Держись, – сказал Максим и нажал отбой.
Охранник Рома Пичугин оказался хорошим парнем, несмотря на то, что выглядел обезьяноподобным громилой.
Для этого не нужно много. Для чудесного перевоплощения не нужно денег, связей, не нужно диет,  косметических и гадальных салонов, нет необходимости в психотерапии и белой магии. Нужно просто влюбиться. А для того, чтобы ГАРАНТИРОВАТЬ чудо, не стоит спешить к нотариусу, президенту или страховому агенту. Достаточно получить надежду на взаимность.
Максим недавно тоже думал, что никогда не заснет – правда, не только по этой причине. Он не мог прибегнуть к пиву в качестве снотворного, но разговор с влюбленным Ромой добавил его мыслям умиротворенности. Йокодзуны на экране потихоньку поплыли и стали сливаться в желтую копошащуюся массу.
Можно и поспать. В конце концов, завтра он сможет всё
(НЕ МИНУС ДВАДЦАТЬ ВОСЕМЬ)
(в этом доме НЕТ детской комнаты)
рассказать Саше. Если это слабость, то – пусть. Вдвоем они как-нибудь справятся.

;






ГЛАВА 29

Он где-то слышал этот голос.
Бурелом остался позади, а Максим даже не поцарапался, только один из сучков предательски подкрался из темноты и чувствительно ткнул его в левый бок, прямо под ребрами. Наверно, будет синяк.
Перед ним поднялась черная стена. Приблизившись к ней на расстояние вытянутой руки, он различил толстые еловые лапы, сплетенные в сплошной вертикальный ковер.
Максим потер пострадавший бок и с удивлением обнаружил, что сжимает в руке ключи. Поднеся их к самому носу, он увидел на брелке сине-белый кружок. БМВ. Он приперся в эту глухомань на машине, но где и когда оставил ее, не помнил. Въезжал он в старую колею или оставил ее на шоссе? Неизвестно. Также он не припоминал, какого дьявола он вообще сюда забрался, и куда подевался промежуток времени, начиная от наблюдения за размазанными по экрану йокодзунами и до сих пор.
Возможно, это был сон. Он взвесил «за» и «против».
За – провал в памяти и сам факт его нахождения здесь.
Против – ноющая боль под ребрами и металл в пластике, зажатый между пальцами.
Он позвенел ключом о колечко на брелке. Живая стена проглотила часть звука, но все равно было громко.
Максим подумал, что не может отдать предпочтения ни одному из вариантов. Пятьдесят на пятьдесят.
И именно тогда раздался голос. Как ему показалось, прямо из стены.
– Позвони еще. Я не понял, где ты.
Подозрительно знакомый тон.
Максим не придумал ничего лучшего, чем исполнить просьбу – тем более что в интонации не было и намека на агрессию – и послушно позвенел еще раз.
– Хватит или еще? – спросил он в темноту.
– Нормально. Сейчас открою туннель.
Раздалось шуршание и тихий щелчок.
– Ну? – произнес голос. – Видишь?
Максим повертел головой.
– Нет.
– Ниже, ниже смотри. Ниже и правее.
Максим посмотрел ниже и правее и заметил в черноте слабое голубое свечение. Он положил ключи в карман, сделал три шага вправо, присел на корточки и раздвинул еловые ветки. Свет вырвался наружу, и в голубом потоке Максим обнаружил, что у него на ногах – домашние тапочки с оторочкой из искусственного меха.
Ну ты и кретин, Мэд Макс. Или ты просто встал среди ночи, пошел в сортир, провалился и очутился здесь?
Он встал на четвереньки и посмотрел внутрь туннеля. Свет бил прямо ему в глаза – как будто с той стороны кто-то светил мощным фонарем. Он смог отметить лишь то, что ход был полукруглого сечения радиусом сантиметров семьдесят.
Достаточно, чтобы пролез взрослый человек. Даже не нужно ложиться на живот.
– Ну что ты? Давай быстрее! – поторопил голос. – Или иди сюда, или я закрываю. В секторе сбежала одна стражница, так все ее ищут, разобрали батарейки. Последние две остались. Шевелись!
Максим ухмыльнулся. Довольно забавно и пока не страшно. Хорошо бы не забыть подробности, когда он проснется. Если, конечно, он спит.
Спит, а что же еще?
Клиническая смерть, Мэд Макс – вот что это такое. Ты же читал в приложении «Гвоздь», как выглядит клиническая смерть. Читал и не верил. Смотри, Мэд Макс, все сходится по всем пунктам: туннель, яркий свет в его конце, и голос. Говорящий свет. Возможно, это сам дружище Иисус. Сейчас на стенах возникнут лики родственников и будут уговаривать тебя пожалеть их и не умирать.
– Последний раз спрашиваю – ты идешь?
В голосе прозвучали нотки раздражения.
– Иду, иду, – пробурчал Максим, на всякий случай задержал дыхание и полез внутрь.
Его ладони неслышно ступали по мягкой хвое, устилавшей землю. Родственники не взирали на него со стен, но зато с них там и сям свисали отбившиеся от стены ветки и, расступаясь, щекотали ему лицо.
Метрах в шести-семи от входа Максим почувствовал, что иголки перестали просто лежать – они повлажнели и задвигались, норовя залезть вверх по рукам. Он опустил глаза.
Внизу копошились мокрицы. Множество мокриц. Напополам. Половина – потемневшая хвоя, половина – отвратительнейшие многоногие существа, единственные насекомые, которых панически боялся Максим.
Он с подвыванием вскрикнул, зажмурился и принялся стряхивать с себя мерзких тварей. Нескольких он раздавил и, подавляя рвоту, подумал, что теперь их придется не стряхивать, а соскабливать. Может быть, даже ногтями.
– А-а-а! Мокрицы! Я должен был тебя предупредить! – крикнул голос. – Никто не знает, почему между ВОС и ВОС-один так много этой мрази. Ааг-то, конечно, знает, но разве ж он кому скажет? Поговаривают, что они тут жрут нелегальных перебежчиков – ползунов, как мы их  называем. Лично я думаю, что это миф. Не обращай внимания, их там пояс шириной три шага, потом не будет. Просто ползи быстрее, ты мне батарейки садишь.
Максим подчинился и пополз вперед, давя в пасту полчища маленьких тварей. Погибая под его ладонями и коленями, они издавали влажные лопающиеся звуки, сливающиеся в тошнотворные аккорды. Продвинувшись в слепящем свете метра на три, он понял, что может поднять голову, не задевая макушкой хвою, и остановился.
Свет погас. На высоте полутора метров над землей зависли три желтые точки. Через пару секунд одна из них исчезла.
Зажмурившись и снова открыв глаза, Максим смог видеть. Сначала – полную луну в дымке облаков, потом – треугольные верхушки деревьев, вымазанные в тусклый зеленоватый цвет, а потом луну перекрыла тень.
– Вставай, пойдем. У тебя ограниченное посещение.
Тень наклонилась и протянула руку... Нет, не руку.
Это была кошачья лапа.
Максим схватился за нее – когти вдавили кожу – и поднялся на ноги, часто моргая и стараясь лучше разглядеть собеседника.
– Да я это, я, – сказал голос. – Пойдем на свет.
Они вышли из тени на широкую просеку, залитую лунным светом.
Максим скосил глаза и, практически не удивляясь, убедился в том, о чем догадывался с самого начала. Обладателем знакомого голоса оказался знакомый кот – тот самый, что напугал его у больницы.
Но сейчас он не боялся. Подумаешь – грязно-белый, подросший до человеческого роста прямоходящий кот в камуфляжных шортах с множеством карманов. На кошачьем лбу располагался шахтерский фонарик на резинке, которая обхватывала голову и прижимала к ней уши.
Подумаешь – кот в шортах, Мэд Макс. Чего не встретишь во сне? Вдруг это к богатству?
Кот стянул фонарь с головы, деловито подышал на стекло, потер о шорты и сунул в карман.
– Как я уже упоминал, – сказал он, – время бесценно и ограничено. Как следствие, экскурсия в ВОС-один будет скоротечной и поверхностной. Всё не успеем. – Кот усмехнулся и хлопнул его по плечу. – Ох, новички, новички! Пропуск хоть с собой?
– Какой еще пропуск? – нахмурился Максим.
– Обычный пропуск. Путевой минерал. Которым ты завладел, когда посещал сверхвременную конструкцию наших горе-инженеров. Заметь – несанкционированно. Короче, у архитектора.
– Осколок, что ли?
– Пусть будет осколок. Хоть осколок, хоть огрызок. Не в терминах дело. Пропуск дает тебе право на экскурсию, и я буду твоим гидом. Но не пойдем же мы ночью пешком по лесу, правда?
Максим похлопал себя по карманам, вытащил бумажник и достал из него осколок коньячной бутылки. Он лег на Максимову ладонь и осветил пальцы загадочным красноватым светом.
– Вот и хорошо, – сказал кот, засунул в пасть правую лапу и трижды пронзительно свистнул. – Отойди чуть в сторонку. Отдашь пропуск стражнице.
Максим послушно отошел. У него не было ни одного веского довода, чтобы перечить коту.
В следующую секунду из чащи раздался треск ломающихся сучьев и глухой рокот. Как будто работал автомобильный двигатель большого объема.
Кот затряс головой, гневно зыркнул желтыми глазами и погрозил лапой лесу.
– У, сучья морда!
Из леса, на высоте двух метров от земли, показался сине-белый автобус. Он втиснул нос между двумя толстыми деревьями, подмял под днище молодую сосенку и застрял. Под лобовым стеклом золотым по белому красовалось: «SOLARIS». Обычный рижский автобус, коих в городе пруд пруди – турецкая сборка, сорок тысяч латов штука. В окошке под крышей – «28». Тоже неудивительно – это же его сон. В его сне автобус вряд ли мог бы иметь какой-нибудь другой номер.
На водительском месте еще одна его подружка – кондукторша  с седой кичкой – ожесточенно скалясь, нервно дергала ручку коробки передач и крутила руль из стороны в сторону. Интересно, зачем крутить баранку, если колеса висят в воздухе? Двигатель надрывно выл, и огромная махина ходила ходуном.
Наконец старой ведьме удалось сдвинуть автобус с мертвой точки, и тот, ободрав бока и соскоблив с сосен кору, выбрался из капкана, заложил лихой вираж, приблизился к ним и завис низко над просекой, задевая вращающимися колесами высокую траву.
Передняя дверь с шипением открылась, старуха вывалилась на землю, поднялась, и, отряхивая темно-зеленую юбку, исподлобья посмотрела на них.
– Ну, что наделала, падла? – сказал кот и подошел к ней вплотную. Кондукторша затряслась и втянула голову в худые плечи. – Будешь теперь красить! Все будут жрать, а ты – баллончик в зубы и красить! – Он достал из кармана небольшой, граммов на двести, баллончик и бросил в траву у ее ног. – Что делала в лесу, а?! Ежей, небось, жрала?
– Да что вы, господин куратор, каких таких ежей, – промямлила старуха. – Исключительно по грибы, по ягоды, клянусь Великим Аагом.
– Грибы?! – возмутился кот. – Это ж с каких это таких пор стражницы стали есть грибы? Может, покажешь лукошко? Или дать тебе сожрать гриб, да посмотрим?
– Не надо, господин куратор. – Старуха не на шутку испугалась. – Пожалуйста, господин куратор! Я больше так не буду.
Кот брезгливо поморщился и подтолкнул ее ногой.
У котов нет ног, Мэд Макс. У котов есть лапы. Но только не у этого. Это же Феликс Эректус, Кот Прямоходящий, или просто КП-1.
– Больше не будешь, значит? Детский сад, да и только... Ладно, не трону, если хорошо поработаешь. Знакомься – это Максим. ВОС, ограниченное посещение.
– А мы уже немножко знакомы, – сказал Максим.
– Вот как? – вкрадчиво произнес кот. – Ну-ка, ну-ка, интересненько, кто это вас представил друг другу?
– Она была в автобусе. Две недели назад, когда я выписался из больницы.
Кот снова повернулся к кондукторше и, зацепив когтем лацкан на ее куртке, холодно и жестко сказал:
– Так ты у нас еще и ползун? Смотри-ка, и мокрицы тебя не поели! Нет, вы посмотрите на нее – в ВОС на казенной технике! Ничего, скоро кончается луна, проверим расход энергии, и тогда держись! Сгною собаку! Живо за работу! Неполная экскурсия, пропуск типа ПМ. Максим, дай ей пропуск.
Максим разжал кулак. Продолжавший светиться пропуск нагрелся и начал жечь руку. Он протянул осколок кондукторше, и та ловко схватила его, бросив на Максима злобный взгляд. Как укусила. Конечно – он же заложил ее с потрохами.
Старуха метнулась к средней двери и открыла незаметную доселе крышку в борту автобуса. Под крышкой обнаружилась прорезь толщиной в сантиметр, под ней – клавиатура с серыми резиновыми кнопками. Она затолкала осколок в щель и, шевеля морщинистыми губами, принялась что-то настукивать сухим узловатым пальцем.
– Стражницы не могут есть грибы, – вполголоса сказал кот. – Они питаются только свежим мясом или просто кровью. Так как мяса на них не напасешься – прожорливые твари – то по мере разрастания пространства ВОС-один пришлось построить фабрику искусственной крови. Не такая оказалась простая штука. Стражницы очень чувствительны ко вкусу. Могут определить группу, резус и количество тромбоцитов, ну или там лейкоцитов, по запаху. Но нам удалось. Фабрика большая и работает уже на восемьдесят процентов мощности. Не стражницы, а проглоты. У них четыре последовательных желудка, пятый – параллельный запасной, и ни один из них не переваривает растительную пищу. Впрочем, достаточно одного, первого. Если в него попадет гриб, хлеб, трава – да что угодно – стражница умрет в страшных корчах. Искусственной крови хватает, и они ее пьют, но нет-нет – забираются в лес полакомиться дичью. Лоси, олени и другие крупные строго охраняются законом, с хищниками они сами не справятся, а вот белки, зайцы... Их уже почти не осталось. Теперь принялись за ежей. Можно и это им запретить, но в Обители решили, что надо оставить стражницам хоть какую-то радость... Эй! Ну что ты там завозилась?!
– Готово, господин куратор!
Старуха подставила под щель согнутую лодочкой ладонь, и на нее выкатился осколок. Кот взял его и передал Максиму. Осколок перестал светиться и был чуть теплый – обычный кусок бутылочного стекла.
На дверях одна за другой вспыхнули четыре зеленые лампы (вот этого Максим точно не замечал на городских автобусах) с надписями «ON», «ПУСК», «ВХОД» и «WELCOME». Через секунду двери с шумом распахнулись и они зашли внутрь. Кот легко впрыгнул в салон, а Максиму пришлось схватиться за поручень и подтянуться – все-таки первая ступенька была высоковато.
В передней части салона, перед водительской кабиной, стоял большой, примерно метр на полтора, монитор на утолщающейся книзу металлической ножке, привинченной к полу. Кот подошел к нему, понажимал какие-то кнопки, и на экране загорелись голубые буквы:

ЭНЕРГИЯ – 28 у.е.
ЭКСКУРСИЯ ОГР. НЕПОЛН.

1.ОБИТЕЛЬ + УСЫПАЛЬНИЦА
2.ДЕТСКАЯ ПЛОЩАДКА
3.ОЧЕРЕДЬ
4.ХРАМЫ ААГА
5.ХРОНОИНЖЕНЕРЫ
6.ОБЩЕЖИТИЕ СТРАЖНИЦ
7.ХРАНИЛИЩЕ
8.ФАБРИКА КРОВИ
СМ. БОЛЬШЕ

Первый, второй и третий пункты были заключены в мигающий красный прямоугольник.
– Двадцать восемь у.е. – это что? – спросил Максим. – Много или мало?
– Не торопись, – ответил кот, – сейчас я тебе все объясню по порядку. Во-первых, на экране ты видишь стандартную восьмерку достопримечательностей, предлагаемую всем экскурсантам. Дополнительные пункты доступны в редчайших случаях – когда посетитель обладает носителем энергии... ну, на три порядка выше, чем у тебя, то есть около 30 000 условных единиц. Условная единица энергии ВОС-один приблизительно равна десяти в сорок третьей степени киловатт-часов в ВОС и ВПС. Хотя насчет ВПС я не могу ничего гарантировать – слишком мало о ней известно. Цифры солидные, согласись. Такая энергия нужна, чтобы огибать пространство, ведь если тебе вздумается бороздить его насквозь, то на эту экскурсию ты затратишь несколько десятков тысяч лет. Принципа УЗОЭБ – Универсального Закона Огибания Эйнштейна-Ба я тоже не знаю. Мне бы спросить у Инженеров, но неохота забивать голову всякой разной технической дрянью. Дело в том, что... Вкратце, дело в том, что хоть мы и находимся на той же планете, старушке Земле, но в ВОС-один пространство раздвинуто. В основном оно занято Лесом. Городов как таковых у нас нет, обитатели живут поодиночке, семьями и маленькими поселениями. Каждый раз, когда Ааг просыпается, он еще немного раздвигает Лес. Сейчас его площадь равна уже что-то вроде пятнадцати миллиардов квадратных крульдов, что по системе ВОС... Не меньше триллиона километров в каждую сторону. Вот и попробуй, исколеси его на одном только бензине.
– А как... – начал Максим и осекся. Как ему называть кота – на «ты» или на «вы»? Наверно, лучше на «вы» – он тут, похоже, лицо уважаемое. – А как вы сам перемещаетесь? Только вместе с экскурсантами?
Кот засмеялся и забрался на сиденье у окна.
– Садись и ты рядом. Скоро старт. – Он полез в карман и извлек из него продолговатый предмет, формой и размером напоминающий сигару с двумя свисающими проводками. – Это огибатель личного пользования. Я же Куратор Пространства первой категории КП-1, мне такой положен по штату. Не буду утомлять тебя деталями, но, в общем, вставляешь эти два штекера в специальные разъемы, вживленные за ухом, и – адью! Сугубо индивидуальная вещица, придумали двести лет назад – так и работает почти без изменений. Только форма, внешний вид. Первые были громоздкие, оттягивали карманы... Ладно, Макс, нам пора. Глупо заправиться и стоять на месте. Первые три пункта – как видишь, они первые, да еще и выделены – это оптимальный маршрут на твою энергию. Хочу заметить – нормальный маршрут, к тому же Общежитие находится в четвертькрульде от Обители, можно заглянуть на секундочку так, втихаря... Согласен с выбором?
– Вполне, – ответил Максим. – Это вообще как – долго?
– Не очень. По семь, максимум восемь минут на пункт. Огибатель уже запущен. На больших двигателях пока невозможно установить функцию промежуточного стопа-пуска, он все время будет работать. И если мы с тобой и дальше будем чесать языки, то времени может вообще не хватить.
– Ну что ж, тогда вперед! – сказал Максим.
Он сказал «поехали» и махнул рукой, – завертелось в голове, и он улыбнулся.
Мэд Макс, исследователь новых миров. Отличный сон!
– Трогай! – крикнул кот, и старуха принялась суетливо нажимать кнопки и дергать рычаги.
Экран моргнул и погас, раздался низкий гул, и автобус начал набирать высоту. Он пошел быстро и вертикально – через пять секунд из окна исчезли верхушки самых высоких елей. Одинокая луна повисела еще какое-то время и тоже пропала.
Максим привстал, перегнулся через кота и посмотрел вниз. Ничего. Такую же абсолютную черноту он наблюдал сидя на веранде в гостях у мертвого архитектора. Ничего не скажешь, хорошее доказательство существования черноты в природе.
– Что ты хочешь там увидеть? – поинтересовался кот. – Все, дружок, мы уже огибаем, да будет благословенен великий хроник Ибрагим Ба.
– Хроник? – переспросил Максим.
– Хроноинженер. Гений. Он попал сюда из ВПС шестнадцатого века, и Ааг сделал его непереходным, или, по вашему – бессмертным. Ввиду гениальности. Он генерирует все идеи, остальные инженеры – рабочие лошадки, причем далеко не всегда умные. Взять хотя бы твоего знакомого, архитектора Трегубова...
– Вы его знаете?
– Лично – нет, но эту нелицеприятную историю знают здесь практически все. У нас же прямая связь с ВОС, это с ВПС – так, отдельные лазейки. Не знаю, как там между ВПС и ВОС – вряд ли что-то другое – но каждый, кто оканчивает жизнь в ВОС, в обязательном порядке попадает к нам, живет свои триста-четыреста лет, а потом делает выбор. Если он, конечно, не Ааг и не Ба. Ба бессмертен, а Ааг... Для Аага вообще не существует времени, он есть всегда. Нет, не так... «Есть всегда» предполагает настоящее. Ааг не был, не есть и не будет. Он просто – всегда.
– Ааг – это как наш бог? – спросил Максим.
– Пожалуй, что-то вроде, – согласился кот после небольшой паузы. – Только он не творит и не карает. Он знает, следит и управляет. Разница еще в том, что Аага не надо ни о чем молить. У него полная информация и контроль. Еще никто на него не жаловался и не обижался.
– Боятся прогневить?
– Нет! Он же не карает, ты что, глухой? Он не справедливый. Он не несправедливый. Он – вне всяких сомнений и пересудов. Он же Ааг, он – знание, и, кроме того, каждый может его увидеть. В последнем ты сам скоро убедишься.
Кот вытащил из своего бездонного кармана настоящую сигару, спички, закурил, выпустил три больших кольца и проткнул их тоненькой струйкой.
– Эти недоучки возомнили о себе черт знает что, и напортачили. Чего и следовало ожидать. Хроники Греблис и Яунпетрович вздумали прямо при переходе обессмертить Трегубова – что-то нашли исключительное в его мозгах – но в результате лишили ВОС еще одного гения, а беднягу – нормального существования. И это все – без ведома босса. Что-то у них там переклинило, зациклилось, образовалась гиперхронотическая конструкция, и теперь даже сам Ба не знает, как все исправить. Одна надежда, что Ааг вмешается, когда проснется. Но никто не может этого гарантировать. Вообще, по моему частному мнению, самое время начинать карать – за такие-то фокусы! – Кот открыл форточку и швырнул в нее сигару. Она задела стекло, просыпалась искрами и моментально растворилась во мраке. – Все, приехали! Выходим.
Чернота расступилась, впустив дневной свет, и автобус, качнувшись, остановился.
Двери открылись, и Максим вслед за котом спрыгнул на выложенную булыжником площадь перед вписанным в лес дворцом – огромным, усыпанным башенками и шпилями. Здание, выполненное в золотых тонах, было никак не ниже рижской телевышки, а в длину простиралось метров на восемьсот.
От грандиозности увиденного у Максима перехватило дух. Он покрутил головой, открыл рот и выдохнул:
– Какая громадина!
– Нас тут тоже немало, – заметил кот. – Надо же как-то всем этим управлять. Население ВОС-один – это не только пришедшие из ВОС и, возможно, ВПС. Это еще родившиеся здесь, родившиеся у родившихся здесь, и их потомки. Всего около шестисот миллиардов разумных существ. Так что не думаю, что штат раздут. То, что ты видишь перед собой, называется Обитель Аага, или просто Обитель. Что-то вроде вашего парламента. Шифровальщики – это во-он там, видишь, та башня, вторая от правого края – распознают мысли Аага, и Толкователи трансформируют их в законы. Законы передаются Наместникам – я знаю, это слово носит в ВОС некоторый негативный оттенок, но здесь это не так – при помощи телепатической антенны, которую ты видишь в самом центре Обители. – Кот указал лапой на шпиль, заметно возвышающийся над остальными. – Наместники, в свою очередь, передают их Кураторам, а мы уже непосредственно доносим до народа. Мы также следим за исполнением. Ничего сложного – законы справедливые, всеми уважаемые, только мелкие нарушения, да и те – в основном от стражниц.
– Ясно, – сказал Максим, хотя охарактеризовать его ощущения этим наречием было откровенным враньем. – А где все?
– Кто? – кот удивленно вскинул брови.
– Ну, эти... Творцы законов. Чиновники. Почему площадь пустая? Никого не видно.
Кот захлопал глазами.
– Как это – почему? Они же все работают.
– Ясно, – еще раз соврал Максим. – А какой... какой, например, последний закон, вышедший из Обители?
– Последний?.. Последний, кажется, по хозяйству. Благоустройство детской площадки. Если не ошибаюсь – а ошибаюсь я редко – замена качелей.
– Вопрос замены детских качелей решается в высших органах? Такая мелочь?
– Напрасно ты говоришь то, чего не знаешь, – сказал кот. – Это не мелочь. У нас в программе есть детская площадка, и ты убедишься, что это совсем даже не мелочь. Пойдем в Усыпальницу, если хочешь увидеть Аага. У нас осталось четыре минуты.

Усыпальницей оказался небольшой поросший мхом пригорок, скорее даже бугор, расположившийся на поляне метрах в ста пятидесяти от Обители, прямо напротив главного входа. В его подножье были навалены еловые ветки, и если бы не две кондукторши-стражницы, вытянувшиеся в струнку по обеим сторонам кучи, Максим ни за что не подумал бы, что где-то здесь есть какой-то вход.
– Открыть шахту! – рявкнул кот, и старухи бросились выполнять приказание.
В мгновение ока они раскидали ветки и снова встали по стойке «смирно». В холме образовалось черное овальное отверстие высотой в два метра.
Кот шагнул внутрь и махнул лапой. Максим последовал за ним и, проходя мимо стражниц, заметил под морщинистыми лицами с застывшими на них заискивающими улыбками надписи «СКВОС». Буквы были вышиты золотыми нитками на нагрудных карманах зеленых курток. Не хватало «А/П».
Он сделал три шага в темноту, на ощупь завернул за угол и наткнулся на кота, который чертыхался, шаря лапами по стене. Со стен посыпалась земля и, попав Максиму на ноги, забилась в тапочки.
– Вот чего я не понимаю, так вот этого первобытного дизайна, – пробурчал кот. – Почему бы слегка не модернизировать прихожую? О! Кажется, попал!
В стене зажглась тусклая красная лампочка, и перед ними распахнулись двери лифта. Войдя в кабину, Максим увидел, что лифт самый что ни на есть обычный, прямо как в Витькиной девятиэтажке – исписанный фломастерами, с загнутой и полустертой табличкой «Правила пользования». Только вот кнопок всего две: на одной – красная стрелочка вниз, на другой – зеленая вверх.
– Поехали, – сказал кот и взялся за серый пластмассовый поручень. «И махнул рукой», –  снова добавил про себя Максим. – Давай нажимай нижнюю.
Максим надавил кнопку.
Лифт ухнул вниз так быстро, что желудок прыгнул к горлу, а ноги, казалось, оторвались от пола.
Протолкнув внутренности на место, Максим спросил:
– Что означает «СКВОС»? Это вышито на куртках стражниц.
– Стражницы Крайне Важных Объектов Системы, – ответил кот, слюнявя коготь и водя им по надписи «ЗОЛИК FOREVER». – Ты лучше мне скажи, как некоторые ухитряются изгадить лифт за столь короткий промежуток времени? Мы ведь уже на месте.
Не успел кот договорить, как лифт остановился. Только начавший приживаться желудок Максима обрушился в пах, у него подкосились ноги, лязгнули зубы, и стрельнуло в пояснице. Хорошо еще, что вовремя закрыл рот, иначе лишился бы половины языка.
– Та моя знакомая, которая в автобусе, расшифровала по-другому, – кряхтя, сказал Максим, решив, что вопрос кота вряд ли адресован лично ему.
– Стражницы много врут. Ответственность за сказанное им неведома. Так как ты недостаточно знаешь их, чтобы отличать правду ото лжи, не советую тебе обращать пристальное внимание на их слова.
Двери лифта разъехались в стороны, и в лицо Максиму дохнуло жаром – сухим и колючим, похлеще, чем в финской бане. Он стиснул зубы и инстинктивно прикрыл лицо руками. Кот же и ухом не повел.
Они вышли на огороженный деревянными перилами пятак, и Максим обнаружил, что импровизированный балкончик, на котором они стоят – единственное место, куда можно попасть из лифта. Справа, слева и спереди начинался обрыв, и, оглянувшись назад, он увидел, что лифт врезан в отвесную бурую скалу. Скала, состоящая из какой-то пористой породы (Максим поскреб ногтем горячие крошащиеся пузырьки) тянулась в обе стороны от балкона, а также на добрую сотню метров вверх и примерно на столько же вниз. Пространство вокруг представляло собой громадную, почти идеально круглую пещеру диаметром в пару километров, освещенную снизу ярким и ровным голубым сиянием. Светящаяся голубая субстанция заполняла все дно пещеры или, возможно, сама была ее дном.
– Жарковато, – сказал кот, – но что ты хочешь, мы… в восьмидесяти километрах под поверхностью. В ВОС и ВПС на такой глубине вовсю бушует магма. Это еще ничего – Ааг спит. Когда он просыпается, ни о каком спуске не может быть и речи – шахту закрывают и убирают зонд.
– Что за зонд? – спросил Максим, и соленые капли попали ему в рот.
Он вымок до нитки. Тяжелая шапка волос прилипла к голове, пот застилал глаза, а комочки земли, попавшие в тапки, растеклись, просочились сквозь носки и хлюпали между пальцами.
– Смотри прямо перед собой.
Кот протянул лапу, и Максим, выставив ладонь козырьком и защищаясь ей от слепящего света, увидел, что с потолка пещеры, в самом ее центре, в голубое сияние спускается гладкий толстый столб из серого металла. Он прикинул расстояние и подумал, что столб был метров десяти в диаметре.
– Диаметр зонда – двенадцать метров, – словно прочитал его мысли кот. – Сплав на основе вольфрама, но и он не выдерживает бодрствующего Аага, который поднимает температуру до сорока-пятидесяти тысяч градусов. Так что это еще не жарко.
– Для чего нужен этот зонд? – перефразировал свой вопрос Максим.
– Извлекает мысли. Спящий Ааг не выпускает их. «Телепатировать Спящим Аагом» стало поговоркой и означает приблизительно «ни хрена не делать». Именно поэтому в его глаз опущен зонд, и Обитель не теряет авторитета.
Максим ошарашено посмотрел на кота.
– Глаз?! Где глаз?!
– Непосредственно под нами. На, рассмотри получше.
Кот протянул ему «полицейские» солнцезащитные очки с итальянским флажком и водрузил себе на морду точно такие же.
Сквозь темные контрастные стекла Максим увидел, что под сиянием скрывается желеобразная ячеистая поверхность. Она сплошь состояла из небольших вздутых шестиугольников и напоминала пчелиные соты из учебника зоологии за шестой класс. Между узлами ячеек то и дело натягивались тонкие и длинные белые молнии, трепетали две-три секунды и бесследно исчезали. Вблизи зонда молнии сходили с ума и устраивали настоящую давку – бесновались, кишели вокруг, напрыгивали друг на друга и зигзагами ползли вверх по гладкой поверхности столба, растворяясь примерно на одной пятой его высоты.
– Вот так, немного странно, выглядят идеи и законы нашего мира, – задумчиво произнес кот и снял очки. – Это часть одного из глаз Аага. Сколько всего глаз, какого размера Ааг, и вообще, имеет ли он размер – не дано знать никому. Геологи пока разведали местонахождение трехсот с лишним глаз, шахты прорыты к двум. Есть гипотеза, что Ааг не только всегда, но и везде – раз он вне времени, то и пространство ему нипочем. В смысле – у него нет конкретных границ. Ба возглавляет группу, работающую в этом направлении, может, чего и выяснит... – Кот взял у Максима очки, положил их в карман, достал из него часы с золотой цепочкой и щелкнул крышкой. – На третий пункт мы уже не успеваем. Так что можешь сделать еще одно дельце. Если хочешь, конечно. Если тебе это интересно.
– Здесь все интересно, – резонно заметил Максим.
–  Вот и славно. Ты можешь задать Аагу вопрос. Любой вопрос, но только один, и желательно важный, а не «сколько у меня на связке ключей?» или «правда ли, что Киркоров голубой?». Имей в виду – у тебя вряд ли будет другой шанс. Просто громко скажи, глядя на глаз: «О, великий Ааг!» – и задавай свой вопрос. Можешь предварительно подумать – дело-то необычное.
Максиму не нужно было думать. У него уже был готов вопрос – единственный значимый. Сначала он с сомнением посмотрел на кота, но в следующий момент справедливо рассудил, что если во сне он откроет тайну говорящему коту, то в этом нет ничего зазорного. Особенно если принять во внимание, что тайна вовсе не из разряда тех, которые хочется хранить. Скорее она из тех, о которых хочется кричать.
Что ж, Мэд Максик, у тебя есть отличная возможность. Слушателей, правда, не то чтобы очень много, но зато какие! Кот Прямоходящий и Ааг Голубоглазый!
Максим схватился за перила, набрал в грудь горячего воздуха и заорал, что есть мочи:
– О ВЕЛИКИЙ ААГ!!! СКАЖИ, МЫ С САШЕЙ БУДЕМ ВМЕСТЕ?!!
Голос впитался в скалы и утонул в сиянии.
Посмотрев на кота, Максим обнаружил, что тот еле сдерживает довольную улыбку.
– Нормально? – спросил он.
– Вполне, – ответил кот и сверкнул желтыми глазами. – Так я и думал.
– Что именно?
– Ты влюблен. У тебя какая-то мечтательность в глазах, вот я и решил проверить. Это хорошо. Это очень полезное чувство. Да-да... Ты мог спросить о судьбах миров, о причинах войн, о сущности бытия – перед тобой же не что-нибудь, не цыганка базарная, а само Знание – но... Я был прав. Ты действительно влюблен. И это хорошо в первую очередь для тебя. Влюбленные существа активны, склонны к риску и жизнерадостны. В них есть толк.
– Ну и? – сказал Максим.
Настала очередь кота не понимать:
– Что – «и»?
– Ответ. Какой ответ?
– Ну ты даешь! Никакого ответа не будет.
– Ах, вот как!.. Вот как!.. – Максим разозлился и забыл о том, что называет кота на «вы». – Ты меня обманул! Ты обманул меня, чертов котяра!
– Вовсе нет, – усмехнулся кот. – Я сказал, что ты можешь задать вопрос, но я не говорил, что ты получишь ответ. Ааг не отвечает на вопросы, он мыслит так, как сам считает нужным. Еще о поговорках: если местный говорит другому «спроси Аага», это означает, что на вопрос вообще невозможно ответить. Вот так, Макс, мой влюбленный друг. Эх, молодежь!.. Да ты не злись, не злись.
Кот похлопал его по спине, взял за плечо и повел в лифт, дожидающихся их с открытыми настежь дверьми. Через десять секунд они оказались на поверхности, проделав путь вверх, отличающийся от пути вниз тем, что Максим был готов к ускорениям и, полуприсев, крепко держался за поручень.

;






ГЛАВА 30

– ВПС – это Вселенная Прямого Сочленения? – спросил Максим, повертевшись и уютно устроившись в кресле.
Кот курил, глядя во мрак.
Старушенция включила Огибатель на полную мощность и вертела баранку, хрипло бормоча под нос что-то неразборчивое. Может быть, это была народная кондукторская песня или Гимн Стражниц, сложенный за долгие годы заточения.
Кот, как и обещал, показал Максиму Общежитие, и, хотя они даже не выходили из автобуса – задержались всего на двадцать-тридцать секунд – сооружение произвело на него неизгладимое впечатление.
Общежитие являло собой железную клетку гигантских размеров, разделенную на камеры по четыре стражницы в каждой.
Тут вообще многое было гигантским. Максим объяснял это чересчур большим пространством. Как он понимал, Лес был заселен относительно равномерно и очень неплотно, но что касается власти и органов управления – они были централизованны и сосредоточены в определенных местах. Наверное, так было легче контролировать территорию, занимающую десять в двадцать четвертой степени квадратных километров. Максим даже не помнил названия такого числа. Секстиллион какой-нибудь. Разбредутся кто куда узкими тропами – потом поди найди.
Забранные решетками камеры тянулись рядами, сколько хватало глаз, а потом терялись в Лесу. Ряды располагались в двадцать четыре этажа, и вдоль каждого крепился горизонтальный жестяной желоб, похожий на большой водосток. С интервалом пятьдесят метров к желобам подходили оцинкованные трубки, образующие целую сеть и врезанные в одну большую трубу, которая уходила в землю недалеко от видимого края общежития. По словам кота, по ней подавалась искусственная кровь с Фабрики, но за короткое время, отведенное на осмотр, Максиму не удалось понаблюдать процесс подачи.
Стражницы были заняты кто чем: одни спали, другие с тоской смотрели в небо, вцепившись в прутья решетки, третьи, скинув зеленые куртки, подставляли солнечным лучам чахлые морщинистые тельца, четвертые пронзительно кричали и даже дрались.
Максим узнал, что стражницы работают по сменам, всего их шестьдесят миллионов, здесь – третья часть (то есть двадцать миллионов), что они вовсе не люди, а отдельный вид, что они размножаются неполовым путем и приобретают свой обычный облик уже через два месяца после появления на свет. Что они недисциплинированны и грубы, но свою низкоквалифицированную работу выполняют сносно и на бытовые условия не жалуются.
Поднимаясь в воздух и окидывая Общежитие прощальным взглядом, Максим подумал, что нет ничего удивительного в том, что несчастные старухи регулярно сбегают в Лес и жрут в нем несчастных ежей. Он не мог избавиться от ощущения, что только что видел не общежитие, а концлагерь.
– Да, – сказал кот, – именно прямого сочленения.
– Почему она так называется? – спросил Максим.
Кот стряхнул пепел в форточку и изучающе посмотрел на Максима.
– Это тебя надо спросить. Все-таки это не я из ВПС, а ты.
– Разве? – удивился Максим. – Из всего, что я видел и слышал, я сделал вывод, что я скорее из ВОС. Вы же не контактируете с ВПС. Почему для меня сделано исключение? Как я оказался здесь?
– Да нет, ты из ВПС, а в ВОС – временно. Механизм подобных переходов – прямо скажем, нечастых – сейчас находится в стадии изучения. Серьезные затруднения вызывает то, что восприятие существами ВОС очень индивидуально. ВОС – это такая особая комбинация объективной реальности и личных ощущений... она существует сама по себе, но в то же время для каждого она своя и тесно связана с ВПС... Сложный, даже философский вопрос... Все эти восприятия крайне трудно свести в единую систему, и, кроме того, при переходе в ВОС существо, как правило, ничего не помнит о многих событиях ВПС. Бывают редкие исключения, обрывки информации, которые накапливаются в Хранилище и... И почти никакого толку. Удалось узнать, а вернее – предположить, что ВПС контролируется богом, похожим на бога ВОС, правда, не все в него верят... Опять же, индивидуальные ощущения – пойми, с ними почти невозможно работать... Нельзя сказать даже, есть бог фактически, или это всего лишь легенда, или на восприятие ВПС наслоилось восприятие ВОС... ВПС – это старт, ноль, точка отсчета, начало бесконечного пути, прямое сочленение, узкий, заключенный в жесткие рамки мир, не оставляющий возможностей для его изменения и личного маневра. Этой вселенной присуща принципиальная невозможность влиять на время – наши хроники говорят о статичном времени ВПС шепотом и с содроганием. Хотя лучше бы содрогались от качества некоторых собственных работ.
– Постой-постой, – сказал Максим. – Я до сегодняшнего дня никуда не переходил, да и честно говоря, уверен, что сейчас сплю. А до того, как лечь в кровать, я жил в одном единственном мире.
Уверен, Мэд Максик? А откуда взялись говорящий кот, кондукторша, бал у архитектора и незнакомец-сын? Они тоже были всегда?
Пошел к черту, глупый Фикс. Не надо делать вид, что ты забыл, что я ударился головой. Две-три галлюцинации – не повод доверять бредням котяры-переростка из собственного сна.
– Я не спорю. Просто в Хранилище есть информация о том, что ты в ВОС временно, и еще в Хранилище есть информация, что попадающий в ВОС может ощущать ее как продолжение ВПС и вообще не заметить перехода. А вот чего нет в Хранилище – так это четкости понятий и ясности определений, что вызывает логичное недоверие. Ну нет у нас, Макс, достаточной информации, чтобы упорядочить наши знания о переходах. Чего нет, того нет. Лично я думаю, что это пока. Я верю в науку. Наука не стоит на месте, она постоянно прогрессирует, и может быть, наступит день, когда каждому вновь прибывшему будут выдавать справочник. Издадим энциклопедию и отправим с агентами в ВОС, а глядишь – и в ВПС... Чтоб народ не волновался. Мне, например, тоже хотелось бы знать, становятся ли существа непереходными в ВОС-два... У Аага, что ли, спросить?
Он хитро посмотрел на Максима, помолчал, выпуская к потолку колечки дыма, и, следя взглядом за их полетом, спросил:
– Говоришь, тебе кажется, что ты спишь?
– Мне не кажется, – ответил Максим. – Я почти уверен в этом.
– Почему? Ты чувствуешь ухом подушку? Тебе тяжело дышать, потому что ты уперся носом в подмышку жены, или ты слышишь ее храп? Какова природа твоей уверенности?
– Ну-у... Ничего такого, конечно... Просто то, что происходит со мной, не может происходить в действительности. Значит... Так как это все равно происходит, значит это сон.
Кот состроил кислую мину.
– Мда?.. Так просто? Личный опыт как доказательство объективности? Этого не может быть, потому что я в это не верю? Этого нет, потому что я не вижу, не нюхаю, не слышу? Слишком эгоистичный подход. Если занять твою позицию, получится, что меня не существует в реальности. Выходит – я не Куратор Пространства первой категории, а всего лишь твоя иллюзия, всплеск активности твоей подкорки... Незавидная роль! Все, что я прожил, все, что я сделал в своей жизни, аннулируется, сводится на нет, и оказывается, что на самом деле я возник тогда, когда ты заснул, и кану в небытие, как только ты проснешься. Хм... Если бы ты лег спать в другом настроении, у меня вообще могло не быть шанса... Знаешь, я против! Я категорически не согласен быть плодом воображения! Это унизительно. Нет, нет, не уговаривай меня, я не принимаю тезис «не может быть в действительности», потому что это не доказательство, а инертность мышления. С таким же успехом я мог бы считать тебя своей иллюзией, но заметь – я этого не делаю... В общем, обижаться на тебя не буду, хотя для этого есть все основания. – Кот снова открыл часы, посмотрел в них и забарабанил лапами по спинке впередистоящего сиденья. – Через пятнадцать секунд будем у детской.
Он привстал и заорал стражнице:
– Малый стоп в четырех нанокрульдах от поверхности!
Старуха испуганно вытаращила глаза, неуверенно потянулась рукой к кнопкам, прошуршала над ними сухими пальцами и, пожав плечами, виновато посмотрела на кота.
– Ух, тупая же тварь, – сказал кот вполголоса. – Ладно, забудь! Снижайся потихоньку, я скажу, когда хватит!
В салон брызнули солнечные лучи. Зазевавшаяся птица, похожая на чайку, тяжело ударилась в стекло и с обиженным криком нырнула куда-то вниз, под днище. Автобус начал снижение. Кот поднял лапу, и как только за окнами показались первые верхушки сосен, махнул и гаркнул:
– СТОП МАШИНА! Еще чуть ниже! Еще чуть!.. Хорош!
Он подвинулся, сделал приглашающий жест, закрыл форточку и открыл окно целиком. Максим забрался коленями на сиденье и высунул голову. Еще одна чайка пролетела мимо, едва не задев крылом его волосы, но Максим не обратил на это событие ни малейшего внимания. Он зажмурился и снова открыл глаза, словно не до конца доверяя им. На лицо, растягивая губы до ушей и никого не спрашивая, сама по себе наползла изумленно-радостная улыбка.
Это была страна – мечта его детства. Он будто сам превратился в ребенка.
Лес исчез. О нем напоминали немногочисленные елки, растущие редкими живописными группками по четыре-пять штук. Автобус висел в тридцати метрах над землей, и все пространство под ним – от горизонта до горизонта – занимал волшебный детский мир, яркий и пестрый.
Ровно подстриженный изумрудно-зеленый газон был уставлен немыслимым количеством аттракционов. Тут были раскрашенные во все цвета радуги качели, горки и лесенки разных размеров и конфигураций, тихоходные карусели с лошадками и тиграми для самых маленьких и быстрые карусели с космическими кораблями и драконами для тех, кто постарше, бревенчатые песочницы, манежи, наполненные пластмассовыми мячиками, огороженные сетками площадки для игры в футбол, игрушечные машины, в которых можно было ездить, и игрушечные, но совсем как настоящие замки, в которые можно было залезать, и из окон которых можно было высовываться. По испещренным корявыми детскими рисунками (гидроцефальными принцессами в том числе) асфальтовым дорожкам и просто по траве бродили сказочные персонажи. Максим видел Винни-Пуха за лапу с Пятачком – не голливудских уродцев, а настоящих, из советского мультфильма, он заметил Карлсона, запускающего руку в банку и поедающего варенье, здесь были Красавица и Чудовище, Том и Джерри, Волк и Заяц, медвежонок Умка с мамой, удав, мартышка и попугай, и, само собой, Микки Маус. Белоснежка и семь гномов, стоя кружком, играли в бадминтон, Маугли в шутку боролся с Каа, а на высоченной конструкции из труб, веревок и колец Спайдермен выделывал сложнейшие акробатические трюки.
И, конечно же, здесь были дети – множество детей. Они были повсюду: катались на качелях и каруселях, высоко задирали головы и тыкали пальчиками в Человека-Паука, кричали, смеялись, бросались песком, плавали на надувных матрасах в небольших отороченных песчаными пляжиками прудах, они рисовали, строили, толкались, мутузили друг дружку и пинали мячики. Они занимались всеми теми важными делами, которыми обычно занимаются обычные дети. Это и были обычные дети – в платьицах, в штанах на подтяжках, с косичками, «горшками» и «ежиками», в белых гольфиках и черных шортах – необычным было только их количество.
Их было слишком много.
Максим подумал было, что детей здесь – как муравьев в муравейнике, но, во-первых, их было гораздо больше, а во-вторых, муравьи – создания довольно тихие. Скорее, как огромная стая перелетных птиц, присевшая отдохнуть на остров – та же толкотня и тот же сплошной неразборчивый галдеж, отделившийся от ртов и сам по себе висящий в воздухе.
Дети ведь всегда найдут, о чем поговорить, если только взрослые не прикажут им заткнуться или – поласковее – прекратить пороть чушь. Им слишком все интересно, чтобы молчать об этом. Их деревья похожи на обезьян, они не прочь залезть в телевизор, чтобы встретиться с Чебурашкой, им интересно, что у котов внутри, почему вода мокрая и каковы на вкус жуки, а еще они умеют стрелять из палок и варить суп из песка.
Когда Воробей пребывал в благостном расположении духа (например, в пятницу после двух пива с прицелом еще на четыре), он милостиво позволял своим спиногрызам атаковать его расспросами, и даже пытался отвечать, но иногда – да нет, не иногда, а довольно-таки часто – он строго рекомендовал им не пороть чушь, а если его настроение хромало – то заткнуться.
Конечно. Витька же взрослый.
На Детской Площадке тоже были взрослые. Облаченные в одинаковые оранжевые комбинезоны с короткими рукавами, они надували воздушные шарики, подсаживали детей на всевозможные лазилки, снимали тех, кто забрался чересчур высоко, чтобы слезть самостоятельно, судили игры, и аккуратно, но решительно разнимали дерущихся. Некоторые стояли на высоких тумбах и, приложив ладони козырьком ко лбу, всматривались вдаль. У каждого пруда за купающимися наблюдали по двое взрослых – вместо комбинезонов на них были надеты оранжевые плавки с волнистой голубой полосой.
Благоухающая дорогим табаком кошачья морда протиснулась в окно рядом с Максимовой головой.
– Это дети, по разным причинам перешедшие – или умершие, погибшие, если тебе так больше нравится – из ВОС, а возможно, что и напрямую из ВПС тоже, в возрасте от двух до одиннадцати лет. Они недостаточно малы, чтобы их усыновили без психологической травмы и для них, и для приемных родителей, но недостаточно велики, чтобы начинать мало-мальски самостоятельную жизнь в Лесу. Когда стало ясно, что это проблема, Ба разработал и создал Детскую Площадку, на которой дети играют, не спят днем и едят одни только сладости. Этакий вариант рая. Здания, которые ты видишь в тени каждой еловой рощицы – не обычные спальни. Это хроноциклические станции. Ложась спать вечером, эти дети
(кто-нибудь найдите их мать)
следующим для всех утром возвращаются в утро своего предыдущего дня, не становясь старше и не помня того, что они уже здесь были. Им не надоедает обстановка – каждый день она для них новая.
(был еще мальчик)
(вы его не видели?)
– А как же родители? – спросил Максим, не отводя глаз от копошащихся детишек. – Они не скучают по папам и мамам?
– Не проблема, – сказал кот. – Ты бы в их возрасте часто вспоминал о родителях, попав в такое место? Отдельные, конечно, интересуются, и тогда им отвечают, что мама с папой приедут за ними завтра.
– Это же обман, – сказал Максим.
– Нет, не обман! У них все время сегодня. Некоторых усыновляют волонтеры или просто люди со стороны, за некоторыми заявляются перешедшие родители. И тогда наступает завтра. Не хочешь спросить, почему не все перешедшие родители забирают своих детей?
Максим энергично закивал. Действительно, почему?
– Одни просто-напросто не пересекаются с детьми, которых, как им кажется, потеряли навсегда – теряются в пространстве, безвестно живут себе в самой чаще, откуда до ближайшего Наместника – пара крульдов пути. Другие отвыкли, не верят, боятся, больше не любят, вообще не любят, не хотят, да мало ли что... Третьи – их особенно много, этих третьих – не в состоянии взять своих детей. Их психика претерпела такие серьезные изменения,
(вот потеха говорящий овощ)
что они сами нуждаются в опеке. Переход детей – страшная трагедия для родителей ВОС и ВПС, верно?
– Да, – ответил Максим. – Самая страшная. Я не знаю, что может быть страшнее... Считается, что это во власти бога.
– Что ж, нам повезло больше. Ааг не имеет власти, у него – только знание. Хотя, думаю, обладая неограниченным знанием, очень легко получить абсолютную власть. Но это всего лишь мое предположение, а я – существо испорченное. Очень может быть, что если твое знание действительно абсолютно, ты не забиваешь себе голову подобной ерундой. Ты и так могуществен и не нуждаешься во внешних атрибутах, таких как подчинение, страх, лесть и угодничество. Если ты мудр, ты выше этого дерьма. Согласен со мной, спящий Макс из ВПС?
– Полностью, – ответил Максим.
И правда, если ты бог, настоящий бог, Бог с большой буквы, БОГ из всех больших букв, то зачем, скажи, зачем тебе моя вера, зачем тебе поклонение жалкого червя; если ты олицетворяешь собой Добро и Любовь, то зачем мне молить тебя о добре и любви, выпрашивать у тебя то, чем ты сам являешься, почему ты не сделаешь так, чтобы мы с тобой поняли друг друга и жили в мире? Зачем тебе мое унижение, почему ты играешь с людьми на самом дорогом, что у них есть? Ты не мудр? Или тебя нет?
Со стороны автобуса на Площадку выползла огромная овальная тень, утопив в себе два пруда и десятка полтора каруселей. Птичий гвалт, висящий над землей, изменил тональность – невидимый музыкант вместо обычной «фа» взял «соль мажор» октавой выше.
Максим поднял глаза и увидел в небе серебристый дирижабль таких размеров, что в нем свободно разместились бы парочка «боингов-757» и один авианосец. Исполин степенно плыл в воздухе, занимая добрую четверть небосвода. Под его брюхом на толстых тросах висел стометровый контейнер, а на пузатом зеркальном боку шла надпись разноцветными качающимися буквами: «КОНФЕТЫ».
Дирижабль завис над обширной поляной, и оранжевые комбинезоны встали на ней цепью, образовав окружность метров десяти в диаметре. Дети толпились вокруг, подпрыгивая от нетерпения. «Соль мажор» плавно переходил в визг.
Раздался хлопок, в дне контейнера открылся люк, и из него начала выползать широкая и прозрачная гофрированная труба, разворачиваясь и распрямляясь с целлофановым шелестом. Когда нижний край завис приблизительно в метре от земли, труба вздрогнула и мгновенно наполнилась массой неопределимого цвета, и если бы не растущий конус внутри круга, можно было подумать, что содержимое трубы не двигается, а просто пестрит и переливается на солнце.
Насыпав горку высотой в метр, этот самый большой в мире шланг стал медленно втягиваться внутрь контейнера, продолжая сыпать конфеты. После того, как он совсем скрылся в днище, сладкая куча заполнила весь круг, созданный людьми в оранжевом, и достигла высоты двухэтажного дома. С чердаком и трубой.
Взрослые расступились, и дети с радостными воплями бросились на кучу. Они облепили ее, они распихивали сладости по карманам и ели их прямо на месте, они с разбегу ныряли внутрь горы и смело штурмовали ее вершину.
Тем временем дирижабль двинулся в путь. Кот посмотрел на часы и сказал:
– Этот дирижабль обслуживает девяносто точек в течение двух дней, потом – выходной, а потом – снова. Площадка создана относительно недавно, и сейчас на ней около сорока миллионов детей. Их количество растет. Переходит значительно больше, чем забирают волонтеры и родители.
– Кто такие волонтеры? – спросил Максим.
– Добровольные работники Площадки. Вот эти, в оранжевом. Они меняются раз в четыре года и, бывает, забирают домой приглянувшихся ребятишек.
Максим в задумчивости почесал висок и сказал:
– Неужели нельзя было придумать что-нибудь... что-нибудь такое... типа интерната, что ли, или школы, или детдома? Без всяких этих фокусов со временем? Кого забирают, того забирают, а остальных пусть учат, как жить дальше.
– А ты, выходит, умник? Тогда скажи это Ба. Он считает, что дети должны быть счастливы и не приемлет детдомовского опыта. Что если у тебя нет родителей, и ты не такой уж симпатичный ребенок? Кого-то берут в семью, а ты изо дня в день смотришь и постепенно понимаешь, что у тебя нет шанса? Понимаешь, что ты хуже? На Площадке все дети одинаково счастливы, независимо от внешности, характера и везения. По-твоему, это плохо?
– Это хорошо, – ответил Максим, подумав. – Я ошибся. Ваш Ба – добрый человек.
– Что добрый – это ты верно подметил, – сказал кот. – Только он не человек. Тут ты снова ошибся. Ибрагим Ба – дельфин.
Максим поперхнулся слюной и закашлялся.
Это уж слишком, Мэд Максик! Это уже даже не сон, а запоздавший на пять с гаком лет рецидив белой горячки. Помнишь свою любимую книжку – «потеря связи с реальностью, картинные галлюцинации»? Говорящего кота мы с тобой кое-как переварили, но как мы справимся с дельфином-хроноинженером из династии Ба? Проснешься – бегом к доктору ибн Филю, пока местная фауна не зациклила твое время.
Кот похлопал его по спине и дружелюбно произнес:
– Что с тобой, спящий Макс? Подумаешь, дельфин! Не мокрица же, и не майский жук! Вот если бы главным хроноинженером ВОС-один была мокрица, я бы тоже удивился, покашлял бы вместе с тобой. Дельфины, насколько мне известно, и в ВОС существа неглупые, а что касается Ибрагима Ба... Он уж точно не хуже любого человека различает добро и зло.
Кот в очередной раз посмотрел на часы и заторопился:
– Все-все-все, Макс! Энергия на исходе. Закрываем окно и трогаемся. Очередь я тебе быстренько покажу на мониторе. По поводу Детской Площадки могу только добавить, что после того, как работы были завершены, обнаружилось, что ее построили в рискованной близости от гнезда квазитерров.
– Квази кого? – спросил Максим. – Это такие гигантские моллюски?
– Нет, – ответил кот и строго посмотрел на него. – Ничего смешного. Квазитерр, в народе  клешняк – это ядовитое насекомое, настоящий камень преткновения для нашей медицины. Раньше ученые думали, что квазитерры живут в земле, но при последующем изучении оказалось, что ублюдки обитают в грунтовых водах и вылезают поохотиться через поры, трещины и другие неплотности почвы. Отсюда и название. Внешне они напоминают медведку с ногами кузнечика, только чуть крупнее, и на лапах – скользкие мягкие подушечки, органы осязания. Именно из-за этих подушечек квазитерру не удается сразу убить крупное существо – не может укусить выше колена... Впрочем, и этого хватает. Ужаленный клешняком имеет шанс спастись от мучительного и долгого перехода, если обратится к врачу в течение десяти часов после укуса. Правда, все, что тот может предложить – это ампутация. Врагу не пожелаешь такого рода спасения, но действенного лекарства против яда квазитерров еще никто не изобрел. Вот и режут.
Кот махнул стражнице, с начала путешествия не покидавшей водительской кабины, крикнул: «К туннелю!» и продолжил:
– Переносить Площадку сочли нецелесообразным и решили защитить ее. Вдоль забора по всему периметру проходят заполненный метиловым спиртом ров и высоковольтная проволочная сетка высотой сто пикокрульдов.
– Сколько это? – спросил Максим главным образом для того, чтобы коту не показалось, что ему неинтересно.
– Сантиметров восемьдесят. Более чем достаточно. Клешняки не умеют прыгать, несмотря на строение их лап. Загадка эволюции... Вряд ли в ВОС-один найдется существо, которое сожалело бы об этой их особенности...
Кот подошел к монитору и включил его.
На черном экране материализовались маленькие белые буквы в красной рамке: «канал отсутствует или закодирован». Бред какой-то. Кот что-то пробормотал себе в усы и стал стучать лапой в разные места монитора, а Максим подвинулся к окну, подышал на него и вывел ногтем: «САША, Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ». По телу – от затылка до пальцев ног с подсыхающей на них корочкой грязи – пробежал приятный холодок. Он еще немного полюбовался надписью, вздохнул и растер ее по стеклу.
– А еще обитатели ВОС-один не боятся перехода, – сказал кот, настроив картинку. На экране появилась колонна людей в инвалидных колясках, медленно двигающаяся по широкой тропе. – Особенно если альтернатива – беспомощное существование вроде этого. Эти люди – почти все здесь именно люди – избежали страшных мучений, наступающих при общем заражении ядом квазитерра, но они обрекли себя на другие мучения – влачить жалкое подобие жизни и быть обузой близким. Поэтому они пользуются правом выбора реальности. Эти люди – и Очередь постоянно пополняется – направляются в Центр Ускоренного Перехода, сокращенно – ЦУП. Это их выбор и их риск, ведь на самом деле никто, кроме Аага, ничего не знает о ВОС-два, точно известно только то, что она существует.
– Самоубийство? – спросил Максим.
– По меркам ВПС – да. В действительности – всего лишь переход, изменение реальности. Выбор. Не так уж и мало в их ситуации. Они прекрасно понимают, что никто не заставлял их нарушать инструкцию Обители по квазитеррам. Теперь они просто совершают выбор.
Воцарилось долгое молчание.
Максим смотрел на нескончаемый ряд колясок, продвигающихся среди елей, смотрел в такие разные лица, на которых застыла решимость и сделала их такими похожими друг на друга, смотрел на небритые щеки и сжатые губы. Кот тем временем занял свое место и внимательно изучал черноту за окном.
В тишине прошло не меньше десяти минут. Ее нарушил кот.
– Извини, но я не буду ничего рассказывать о Хранилище и Храмах Аага, – сказал он, порывисто вдохнул и вжался лбом в стекло. – По большому счету это всего лишь долбаный здоровенный компьютер и долбаные избушки, построенные сектантами-фанатиками. Пошли они!..
Кот еще раз резко вдохнул, так же быстро и шумно выдохнул и вдохнул еще раз, глубоко и надолго.
Так обычно делают, когда пытаются не заплакать. Вот так новости! Как-то не к лицу Куратору Пространства первой категории давиться слезами. С другой стороны, куратор – он тоже...
Да нет, он ведь даже не человек.
Максим помялся, протянул руку и осторожно похлопал кота по плечу. Тот дернулся, но не обернулся.
– Ты чего? – спросил Максим шепотом.
Кот замотал головой и замахал в его сторону лапой – мол, отстань.
Недоуменно пожав плечами, Максим убрал руку, сел и, сгорбившись, уставился в покрытый резиновыми пупырышками пол. Ему было неловко.
Когда автобус уже покачивался в лунном свете, выбирая место посадки, кот повернулся к нему, разлохматил лапами свалявшуюся от влаги шерсть на морде и сказал:
– Ничего не спрашивай и никому не сболтни. Это повредит моему имиджу. Пока, Макс. Туннель открыт, но надо спешить. Увидимся – не знаю, как скоро, но увидимся.
Кот протянул лапу.
Максим пожал ее, спустился по ступенькам, спрыгнул в траву, споткнулся и упал на одно колено. Пока он вставал и разворачивался, автобус за его спиной бесшумно поднялся на изрядную высоту, остановился и повис в нерешительности, вибрируя всем корпусом и моргая поворотниками и габаритами.
Снизу Максиму была видна только зеленоватая старушечья голова, которая тряслась и вращалась из стороны в сторону так сильно, что седые волосы выползли из-под резинки и грязными лохмотьями повисли вокруг лица.
Автобус спустился и открыл двери.
Кот сидел на ступеньках, свесив передние лапы между колен, и задумчиво смотрел в Лес.
Максим не знал, что сказать и не знал, что сделать. Для начала он отряхнул штанину, потом почесал затылок, тоже посмотрел на Лес и, наконец, почесал затылок другой рукой. Кот перевел взгляд на растерянное Максимово лицо и изучал его еще с полминуты. В полумраке зрачки кота расширились, округлились и стали удивительно похожи на человеческие.
– Мою жену покусали квазитерры, – сказал он. – Двенадцать лет назад. Восемь лет назад она воспользовалась Ускоренным Переходом.
Ну и что с того, – пронеслось в голове Максима, – здесь же нет смерти. Здесь все так делают, и никто не боится.
– Мне очень жаль, – пробормотал он.
Получилось коряво. Он подумал и сдобрил свою фальшивую реплику еще одним штампом:
– Я не знал.
Но кот вроде и не слышал его.
– Она была... она – биолог... и в тот период занималась вопросом размножения квазитерров, а точнее – проблемой прерывания размножения квазитерров. Конечно же, она выполняла инструкцию. В частности, параграф два, пункт шесть: при работе в опасной зоне надевать резиновый комбинезон толщиной ноль девять пикокрульда и резиновые сапоги толщиной один и три и высотой восемьдесят пикокрульдов. Ей и мысли не приходило не выполнять инструкцию... Но... Но получилось так, что она споткнулась о торчащий корень и упала. Это совершенно глупо... Она у меня кошечка миниатюрная, и сапоги сидели неплотно. Три твари забрались ей в эти долбаные сапоги – две в левый, одна в правый. –  Кот встал, засунул лапы в карманы шорт, покачал головой и пожал плечами. – Никто из обитателей ВОС-один не боится перехода, и я не исключение. Я знаю, что мы встретимся в ВОС-два и стараюсь не употреблять слово «была», если говорю о ней или с ней... Я не боюсь перехода... Но я просил, умолял ее не делать этого, я пресмыкался, я плакал и ползал на коленях, я орал, бесился, и даже пытался угрожать ей, правда, уже не помню чем... Это ее право, Макс, только ее, и я не могу осуждать ее за выбор. Никто в ВОС-один не боится перехода, Макс, но...
Кот поежился, словно от холода,
(Южный полюс Макс Южный полюс он везде даже здесь даже во сне)
и пристально посмотрел на Максима. Его глаза были черными, умными и очень печальными.
– Мне грустно, – сказал он. – Грустно и одиноко.

Автобус набирал высоту, выхватывая фарами из полумрака зеленое макраме махровых еловых лап. Максим не сводил с него взгляда. Над Лесом старуха включила Огибатель, и машина, издав еле слышный звук, похожий на далекий свист, в мгновение ока растворилась в ночном воздухе. Максиму показалось, что перед тем, как автобус исчез, в окно высунулась кошачья лапа и помахала ему на прощание, но вполне возможно, что у него просто устали глаза. Слишком уж высокие елки и слабое освещение, чтобы быть уверенным на сто процентов.
Он развернулся, быстро пошел к туннелю, чернеющему в непроницаемой еловой стене, но сделал только три полноценных шага. На четвертом нога поехала вперед, и он здорово потянул пах. Шпагаты и растяжки никогда не были козырями Максима. Если его как следует не придавить сверху чем-нибудь тяжелым, например, железобетонной плитой, то он мог расставить ноги градусов на девяносто, не больше.
Максим резко втянул воздух сквозь зубы, поймал равновесие и, морщась и зажимая между ног кулак, посмотрел вниз, пытаясь определить причину происшествия и одновременно готовясь воздать ей по заслугам.
В траве лежал белый аэрозольный баллончик с черной головкой. Крышки не было – видать, бедняжка не вынесла атаки домашнего тапочка с псевдомеховым кантом и спаслась бегством.
Максим нагнулся и поднял баллончик.
Озорная, немножко безумная мысль
(Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ)
забралась в голову, и на его лице заиграла довольная улыбка.
Надпись на баллончике гласила:

БЕЛАЯ ЭМАЛЬ
ДЛЯ ОКРАШИВАНИЯ БОРТОВ АВТОБУСОВ

Ниже и мельче – примечания о недопустимости передачи баллона малым детям, о температуре воспламенения и о крепкой дружбе содержимого с озоновым слоем.
Узкая специализация, ничего не скажешь. Но попробовать все равно можно.
Максим сунул «БЕЛУЮ ЭМАЛЬ» в карман, подошел к туннелю, встал на четвереньки, закрыл глаза, задержал дыхание и быстро-быстро прополз сквозь стену, стараясь думать о ценах на автомобили и не слышать отвратительных лопающихся звуков.
Толстенькие серенькие сегментированные тельца с множеством тоненьких лапок – эка невидаль!
На другую сторону он выполз победителем – его даже не затошнило.
Луна привычного белого цвета висела между деревьями и отражалась в заднем стекле Витькиной БМВ. Накренившись, машина стояла левыми колесами в колее: обшивка распахнутой  водительской двери украшена тремя длинными трещинами, габаритные огни включены. Правые колеса не доставали до своей части колеи целый метр.
Конечно, это ведь всего лишь седьмая БМВ, а не громадный бортовой самосвал, каждую ночь привозящий к туннелю души умерших... извините, перешедших..
Максим перебрался через сухие костлявые ветки, трещавшие при каждом прикосновении (с этой стороны они вовсе не казались непроходимыми), сел в машину, бросил баллончик
(САША Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ)
на сиденье и завел двигатель.
Видел бы Воробей, как ты обращаешься с его новой машиной, видел бы он, как ты ее бросил, оставил в лесу несчастную и беззащитную, открытую настежь и заваленную набок, вот бы он остался доволен, вот бы развеселился.
Во сне, Фикс, не забывай об этом, я оставил машину во сне. Я могу сбросить ее в канаву, облить бензином и поджечь, или с разгона впилиться в дерево – и никому ничего не будет. Это же сон, Фикс, пусть кот и не согласен. Ты же не забыл?
Выруливая на асфальт, Максим на секунду задержался, вспоминая направление, потом повернул направо и не ошибся.
В гордом одиночестве проезжая под ярко-желтыми фонарями, которыми была густо усеяна улица Краста, он случайно бросил мимолетный взгляд на сиденье и отпечатал на сетчатке какое-то едва заметное изменение. Что-то было неправильно.
Он взял баллончик в руку и обнаружил, что изменение коснулось надписи. Теперь она выглядела так:

БЕЛАЯ ЭМАЛЬ
ДЛЯ НАПИСАНИЯ ЧЕСТНЫХ СЛОВ
НА СТЕНАХ ДЕВЯТИЭТАЖНЫХ ДОМОВ

В нижней части, у донышка, красовалось маленькое алое сердечко, наискосок пробитое стрелой, к оперению которой был подвешен плакатик со слоганом:
 
ВСТРЯХНИ, НАЖМИ И НАПИШИ

Максим от души расхохотался, да так сильно, что пришлось снижать скорость до положенных семидесяти и утирать слезы. Все еще смеясь, он свернул на Островной мост, еще раз прочитал надпись, притормозив на мигающем желтом на перекрестке Валдекю и Баускас, и въехал в Зиепниеккалнский массив красный и икающий.
Заглушив двигатель и посмотрев на себя в зеркало, Максим подумал, что останови его дорожный полицейский, у него могли возникнуть определенные вопросы, касающиеся употребления за рулем алкогольных напитков. Пунцовый и сотрясающийся от икоты растрепанный гражданин с грязными ногами, засунутыми в домашние тапочки, мечущийся по ночным улицам на черной БМВ, едва ли мог вызвать обострение доверия у стража закона.
Он вышел из машины, стеночками прокрался к дому, стоящему торцом к Сашиному, убедился, что из десятка горящих окон за ним никто не наблюдает и, встряхивая и нажимая, как рекомендовала табличка на стреле, написал на глухой стене полутораметровыми буквами:

Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ

Быстро, но ровно.
Сделав шаг назад, он окинул стену серьезным критическим взглядом, улыбнулся и пририсовал восклицательный знак, потом подумал и добавил еще два.

Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ!!!

Вот так хорошо.
Через минуту он с силой воткнул первую передачу и, визгнув резиной, направился домой, рискованно ускоряясь в поворотах и напевая под нос строчки из наиглупейших попсовых песенок. Совершенно беспорядочные строчки – любые, которые всплывали в памяти.
Еще через пятнадцать минут он загнал машину в гараж, наполовину привернул громкость исполняемых песен, прошел в комнату и, не раздеваясь и не вымыв ноги, плюхнулся животом на кровать.
А потом он провалился в сон. Второй раз за эту странную ночь.

;






ГЛАВА 31

Книга академика Вадима Ротенберга «Сновидения, гипноз и деятельность мозга» стояла на книжной полке в верхнем ряду, зажатая между трудом С.Хокинга «Черные дыры и молодые вселенные» и англо-русским словарем на семьдесят тысяч слов. Это было научно-популярное издание. Несмотря на название, оно не имело ничего общего с Настиными «Тайнами судьбы» – ни по форме, ни по стилю, ни по содержанию. «Тайны судьбы» расположились в противоположной части полки и соседствовали с «Гаданием на картах и не только...» и «Возвращением в Эдем» пера некой Розалины Майлз.
Купив книгу, Максим прочитал ее почти всю, пропустив раздел про гипноз, и это оказалось ох как непросто. От обложки до обложки книга была плотно набита словами типа «иммунокомпетенция» и «катехоламины» и словосочетаниями вроде «фрустрация мотивов», «пролиферация лимфоцитов» или «адаптивный тип интеграции». Слова и словосочетания складывались в мудренейшие предложения, а те, в свою очередь – в тяжеленные труднопроходимые главы. Максим мог бы расшифровать все эти ребусы при помощи словарей и энциклопедий, но тогда он вряд ли смог бы хоть когда-нибудь закончить чтение, и поэтому глотал все, как есть, воспринимая процентов тридцать текста.
Кое-что интересное вошло в эти тридцать процентов.
Академик Ротенберг утверждал (и, похоже, не без оснований), что в подавляющем большинстве случаев человек запоминает и может рассказать то, что он видел, если его разбудят в одной из фаз так называемого «быстрого сна», коих за ночь накапливается четыре-пять штук. Именно в этих фазах человек, собственно, и видит сны. Если же дождаться сна «медленного» и разбудить подопытного в этот период, то сновидение забывается, да так, что вроде как его и не существовало.
Это не было домыслами сертифицированной гадалки Роксаны или продуктом воспаленного воображения Розалины Майлз. Вовсе нет. Это были исследования лаборатории по изучению сна Тель-Авивского Университета. Максим охотно верил научным исследованиям, а экспериментальным – особенно. Работы Тель-Авивской лаборатории не стали исключением, но чем больше Максим думал о них, тем больший конфликт со своими ощущениями он испытывал.
Как, ну как получалось так, что он видел сон, но, если его вовремя не разбудили, то выходит – не видел? Он помнит только незавершенные, прерванные сны?
При пробуждении у него никогда не было чувства, что он вспоминает сон – он просто видел его, и все. Сну необходимо определенное время на развитие. Например, посещение Обители и возвращение из леса домой разделял приличный срок – так откуда ему, спящему, заранее стало известно, что он проснется в нужной фазе? Неужели он забыл бы этот сон, если пропустил бы нужный момент, бесследно забыл бы все-все отчетливые подробности, слова кота, исполинский конфетный дирижабль и буквы на баллончике? И никогда и ни за что не узнал бы о своем путешествии?
Чертовщина какая-то!
Допустим, что он на цыпочках подкрадывается к спящей Насте – ну пусть будет Настя – и дожидается фазы быстрого сна. Бегающие под веками глаза, дергающиеся пальцы, стоны, вздохи и все такое. Видит она сон или нет? Течет ее время, или у нее – пустота? Все зависит от того, разбудит ли он ее. Например, плеснет в лицо воды. Если да, то окажется, что сон был, и ей не придется его вспоминать – она сразу сможет рассказать ему (если, конечно, не убьет), что минут пятнадцать назад к ней во сне пришел автомеханик с лицом Клуни и торчащим из ширинки эрегированным членом, напоминающим торцовый ключ. К моменту пробуждения они уже успели попить кофе, надели кожаные ошейники и готовились забраться в теплую постельку. Она даже сможет поведать ему – чисто теоретически – что от Клуни-механика пахло графитной смазкой, потом и настоящим мужиком.
Но не это важно. Важно то, что он, внешний фактор, обеспечил их встречу. Без Максима с кружкой холодной воды в руке было бы одно сплошное небытие, а так – пожалуйста, сексуальное приключение. Механик пронюхал про Максимовы планы и постучал к ней в дверь задолго до того, как сам Максим принял решение вмешаться и прервать их утехи.
Сон просто есть, во сне есть время, и он не нуждается во вспоминании. Скорее, его можно постепенно забыть. Но проявляется, становится отчетливым и по-своему логичным он лишь в том случае, если скоро сработает будильник. Не наоборот! Сон уже есть, а будильник еще только готовится! Максиму было трудно толково сформулировать свои претензии, но обратная хронологическая связь была очевидна. Настоящий временной парадокс!

Он окончательно проснулся с мыслью, что опоздает на работу.
Солнечный свет бесцеремонно забрался в окно и вовсю хозяйничал в комнате. Издержки летних пробуждений: никогда не определишь время на глазок – солнце в окне аж с пяти утра.
Не глядя нашарив на тумбочке телефон, Максим посмотрел на дисплей – 7:20 – и с удовольствием припомнил, что на работу он не ходит. Он плевал на гребаную работу. Работа мешает ему думать о Саше, встречать ее у больницы, ездить с ней на море и остаток дня снова думать о ней...
ВСТРЕЧАТЬ САШУ У БОЛЬНИЦЫ!!!
Какой же он придурок!!!
7:20! 
Через сорок минут он должен, обязан быть, он не может не быть у больницы, а он вместо этого что?!! Правильно, нежится в кровати! Кот Прямоходящий на пару с Ротенбергом Академиком совсем засрали ему мозги!
Он повернулся и собрался скинуть ноги с кровати. Не получилось. Мозг настаивал, он посылал сигнал за сигналом, каждый следующий громче и настойчивее предыдущего, но все они вязли и терялись в области поясницы.
Максим откинул простыню, которая верой и правдой служила ему одеялом. Ноги, оказавшиеся на месте, по-прежнему надежно крепились к телу и даже были чистыми – ни намека на грязь между пальцами. Дурацкие тапочки валялись в углу у двери носками друг к другу.
Спокойствие, Мэд Максик, только спокойствие. Тебе еще рано в ЦУП. Ты просто отлежал ноги, не в первый и не в последний раз, не так ли, парень? Неприятно, но не смертельно. Зато – вот тебе на блюдечке готовое объяснение завершающей стадии твоего быстрого сна. Знаешь, как это бывает – безобидный сквозняк во сне превращается в торнадо, падение с кровати – в полет в космос, а онемевшие ноги – в очередь из инвалидных колясок. Еще не самый плохой расклад. Квазитерры могли без всякого наркоза отгрызть тебе ноги по самые яйца, а то и вместе с яйцами – вскочил бы обезумевший, липкий и орущий, перебудил бы родственников и соседей.
Елозя, сползая и помогая руками, Максиму наконец удалось скинуть с кровати свои бревноподобные ноги. Щипая и разминая бедра и икры, он в очередной раз поклялся, что обязательно выберет время и займется своим здоровьем вплотную.
Сколько раз ты отлеживал ноги и руки, столько раз и обещал себе это, Мэд Максик, ровно один к одному. Из твоих клятв можно составить сборник. Не бог весть какой интересный, но зато толстый.
Сейчас-то все по-другому. Сейчас у него есть Саша. Не хочется загружать свою синеглазку проблемами онемения конечностей, хотелось бы быть с ней здоровым и сильным, хотелось бы быть рядом с ней в полном порядке.
Максиму не казалось, что для Саши именно это будет иметь решающее значение, но все же. Если когда-нибудь они с ней проснутся в такой же светлой, украшенной солнечными зайчиками комнате, и она, теплая и мягкая со сна, потянется и скажет: «Макс, не принесешь мне кофе?», а он поцелует ее над глазиком и скажет: «Да, дорогая», вскочит с постели, но вместо того, чтобы принести кофе, беспомощно растянется посреди комнаты, не в силах пошевелить даже пальцами, то...
Не глупо ли это будет выглядеть, Фикс? Или скажем так: будет ли это хотя бы смешно?
Он с силой провел ладонями по ногам сверху вниз, сгоняя на пол остатки противных колючек, встал, ощущая в коленях неприятную дрожь, и оделся.
Джинсы – те же, футболка – чистая из шкафа, «MOSCHINO MARE» синим по оранжевому, подарок Воробья на 31-летие. Вещичка из магазина, в котором, по мнению Большого, треть цены платишь за заискивающую улыбку и еще треть – за вопрос «что вам угодно?».
Максим сел в машину в 7:40, заботливо поправил Сашину фотографию, включил радио на волне 105,7 – Стас и Эдмунд, время похабных анекдотов – и решил, что успеет, несмотря ни на что.
Если... если кто-то там или что-то там не собьет тебя с пути, то ты считай, успел. Где-то он это слышал. Так говорила девчонка Инесса... или Илона... Кто такая Инесса или Илона?
Это важно?
Он сбросил ногу с педали газа только у первых железнодорожных путей на въезде в Ильгюциемс. Впереди были еще два переезда (на последнем уже закрывался шлагбаум), толком разогнаться он не мог, и поэтому, нервно барабаня пальцами по баранке, разглядывал окрестности.
На правой стороне дороги установили три рекламных щита, вернее, два установили, а третий устанавливали прямо сейчас. Не спится людям!
На первом щите, возле поворота на заправку «Диназ», чуть наклоненными влево буквами было написано:

ДЕЛАЙ ВЫБОР

Справа был пририсован молодой улыбающийся доктор в голубом халате. Он стоял на четвереньках лицом к буквам, так что стетоскоп свисал с шеи до самой условной земли, и поддерживал надпись одной рукой. Другая рука поднята выше головы, указательный и большой пальцы образуют кольцо. Все о’кей! Делай выбор!
Второй плакат загораживал автобусную остановку и призывал не пугаться. Довольно-таки странно, но, тем не менее – вот они, большие синие буквы:

НЕ ПУГАЙСЯ

Тот же самый доктор с той же самой улыбкой сидел в шпагате, задрав голову в небо, и жонглировал лекарствами. В белом пространстве щита застыли в полете пластинки с таблетками, просто разноцветные таблетки, круглые пластмассовые коробочки и парочка бутылок с желтыми этикетками и серыми резиновыми пробками.
Максим удивленно вскинул брови. Что, интересно, рекламируют? Какое-то новое обезболивающее-понижающее латов за семь?
Он остановился четвертым в очереди к шлагбауму. Из ворот домостроительного завода, пыхтя, вяло выползал локомотив. Один-одинешенек, без вагонов – не иначе, за водкой поехали.
За переездом, на самой развилке Даугавгривас и Лидоню, кипела работа. Из земли торчала конструкция в форме буквы «Н», собранная из квадратных профилей. На правую ногу буквы наваливалась шаткая деревянная лестница, на которой стоял сварщик и сыпал в траву шипящие искры. Он напоминал космонавта с нищей планеты. Левую ногу, то и дело макая кисточку в ведро, красил еще один рабочий, одетый в кепку и заляпанную серую спецовку. Щит был прислонен к тарахтящему неподалеку сварочному агрегату. Максим привстал, вытянул шею, уперся макушкой в лобовое стекло, но все равно не смог разглядеть изображение – слишком маленький угол.
Сзади засигналили. Пронзительно и нервно. Тепловоз благополучно миновал переезд, и три передние машины ушли далеко вперед. Максим упал обратно в сиденье, рванул машину с места, извинившись перед пронзительными и нервными при помощи авариек, и, проехав метров сорок, оглянулся.
Доктор переместился в центр плаката. Сверху надписи – белозубая улыбка и выглядывающие из голубых рукавов кулаки с выставленными вверх большими пальцами, снизу – белые носки в черных туфлях.

К НАМ
МАКСИМКА
ВОЗВРАЩАЙСЯ

Максима будто ударили.
Он дернулся, зажмурился,
(к нам дурачок к нам)
(доктор не против)
снова открыл глаза и прочитал еще раз. Чахлый и редкий, явно умирающий куст частично заслонял щит, но надпись все равно читалась. «Максимка» было написано латиницей:

MAXIMKA

Близко, над самым ухом, оглушительно пробасил пароходный гудок.
Максим рефлекторно дернул руль вправо и только потом повернул голову, чтобы скользнуть взглядом по хвосту груженого березой лесовоза, увенчанному замасленной железной рукой с клешней-захватом.
Прямо какой-то квазитерр.
Он пискляво хихикнул и вытер со лба капельки пота. Что-то жарко. Восьми утра нет, а уже жарко. Бээмвэшный компьютер показывал температуру в салоне (+19) и за бортом (+17). Максим протянул руку и постучал по цифрам ногтем. Тоже мне, немецкие инженеры. Сосискоеды сраные. Сейчас не меньше двадцати семи.
Конечно же, это какая-то ошибка. Он просто неправильно понял.
Рекламные плакаты не могут обращаться к нему лично – Максим, и даже все Максимы, едущие и идущие из Болдерая в город, не покроют расходов. Если даже все местные Максимы сделают
(я не могу осуждать ее за выбор)
правильный выбор, то хватит разве что на новую робу сварщику с планеты Кин-дза-дза. Ну, может еще на сварочный аппарат чуть современнее этого чадящего динозавра.
Главное – никому не рассказывать. Все эти недоразумения очень смахивают на симптомы некоторого заболевания.
Слушай, Андрюха, ты не поверишь, вчера со мной разговаривали плакаты, а президент США только делает вид, что обращается к нации, на самом-то деле – это наши с ним личные терки. Тет-а-тет, понимаешь? Да, завтра собирался заскочить в гости, но завтра же пятница, мы играем в снукер, и я сказал ему, что не могу. Как это – как сказал? Очень просто – в специальные секретные дырочки в телевизоре.
(они пользуются правом выбора реальности)
Вот же хреновина!
Я устал призывать тебя к спокойствию, Мэд Максик. Расслабься и пошевели извилинами. Видел, как выглядит буква «Х» в слове, которое ты столь эгоцентрично принимаешь за свое имя? Правильно, умничка – она красного цвета, наклонная и с длинным хвостиком. Так как ты перевозбужден, малыш, я разжую тебе, что это значит. Это значит, что перед тем как умереть, куст закрыл от тебя одну единственную букву, а именно – «в», остальное ты придумал сам. Если конкретнее – букву «К». Как тебе такое окончание: «К нам в MAXIMA возвращайся»? С точки зрения поэзии – полный отстой, но существует же «Ярпиво – больше позитива» или помнишь, в старой аптеке: «За полцены в любой момент – синтомицина линимент». Ну а как объяснить этого доктора легкого поведения – сам додумывай, а то совсем мозги заплесневеют.
Максим улыбнулся. Сначала недоверчиво, потом шире и шире.
Я СОГЛАСЕН! Я согласен, Фикс. Я всегда согласен с тобой, Фикс, когда ты за меня.
В супермаркете «Максима» есть «Евроаптека». Максима порядком достали евроремонты, европарламенты, евровидения и прочее евродерьмо, но на обратном пути он обязательно притормозит и поищет на плакатах значок «Евроаптеки».
А сейчас он опаздывал.
Невелика беда – Саша никогда не выходила ровно в восемь, она даже не выходила в восемь десять, но все эти дни ровно в восемь Максим был на своем посту и не хотел, чтобы сегодняшний вторник стал особенным.
Песня группы «Ленинград» оборвалась, едва начавшись, и бодрый ди-джей Эдмунд сказал:
– На часах в студии семь сорок девять. Нам только что позвонил радиослушатель Боря и сообщил о неслыханном: Островной мост в направлении центра забит машинами. Пробка, друзья! Кто-нибудь припоминает пробку на Островном мосту без десяти восемь утра? Если да, звоните нам прямо сейчас, а пока вы набираете номер, мы спросим Борю о подробностях... Боря!.. Борис!.. К сожалению, связь с Борей прервалась.
Где-то вдалеке заржал ди-джей Стас.
– Посожалеем вместе, – сотряс он динамики, – о прервавшейся связи Эдмунда и Бори!
Максим сделал тише.
Он собирался ехать как раз по Островному. Хорошо, что на ту сторону ведут три моста, а не один.
Он посмотрел в зеркало, включил поворотник и, дождавшись зазора, встроился в поток машин, поворачивающих на Вантовый.
Семь пятьдесят одна.
Заняв средний ряд, он набрал восемьдесят километров в час, пристроился за белым фургоном «форд-транзит», на задних дверях которого жирными зелеными буквами были написаны два номера телефона, и с удивлением проводил глазами древний «камаз» цвета хаки, с заглушающим радио грохотом обошедший их по крайней левой полосе.
Проигнорировав недвусмысленный знак «Движение грузовых автомобилей запрещено», он непостижимым образом выдавал не меньше девяносто пяти. Дощатые борта кузова и прицепа когда-то – давным-давно – были покрашены в тот же темно-болотный цвет, что и кабина, но сейчас облезли и пропитались грязью. Сцепка лязгала и гремела, прицеп болтался и подпрыгивал в шлейфе сизого дыма. Грузовик здорово водило, но за счет невероятного везения он до сих пор держался на дороге и не убивал никого вокруг.
То, что должно было случиться, случилось на подъеме на мост. Отставший Максим проехал мимо поворота на Кипсалу и слегка выглянул из-за фургона – интересно же узнать, насколько долго такая машина может передвигаться с такой скоростью.
Оказалось – не очень.
Метрах в ста впереди, на половине подъема «камаз» вильнул влево, наскочил на бетонную перегородку, разделяющую проезжую часть на две половины, и Максим увидел, как от грузовика отделилось колесо, скользнуло между вантами и на огромной скорости врезало между фар идущему навстречу троллейбусу.
«Камаз» развернуло, и он, провизжав обнаженной ступицей по асфальту – ни дать, ни взять боевик «Скорость», только без снопов искр – завалился набок, перегородив своим дряхлым телом дорогу.
Всю дорогу.
Три полосы и тротуар.
Максим по инерции подкатился впритык к фургону, вяло пытаясь сообразить, что же
(вряд ли ты успеешь)
делать дальше. Он пробежал взглядом по зеркалам и обнаружил, что справа, слева и сзади – со всех сторон – на него неумолимо надвигается сверкающий на солнце и блеющий клаксонами поток, наглухо законопачивая железом, стеклом и пластиком пути к отступлению.
Ловушка захлопнулась. Он попался.
Неважно, сколько он простоит здесь – сорок минут или сорок лет. Это одно и то же.
Он не успеет.
Это важно, мать вашу?!
Хрустящие пальцы сжались в кулаки, веки, закрывшись, вдавили глаза в череп. Глубокий вдох, и протяжное рычание вместо выдоха.
Почему он не поехал на Каменный? У него было два моста. Неужели только потому, что этот – ближе? Кратчайший путь. Неужели все настолько просто? Он что – инфузория-туфелька?
Нет. Не поэтому.
Илона, девушка с заправки, сказала, что Каменный – это конец. Она не говорила «мост», но даже инфузории понятно, что Каменный – это мост.
Девчонка бредила. Или просто мечтала о парне с хорошей эрекцией.
Его подсознание сыграло с ним злобную шутку и отправило в чертов капкан. Остается только сидеть и рычать в бессилии.
Каменный конец. Каменный гость с каменным концом.
Водительская дверь «форда» распахнулась, и из нее выскочил худосочный парень в светлом спортивном костюме. В два прыжка он очутился у «камаза» и с размаху ударил ногой по колесу. Покрышка самортизировала, паренька развернуло на сто восемьдесят, и он чуть не упал. Потом он погрозил небу сразу двумя кулаками, плюнул, подбежал обратно к фургону и перед тем, как влезть внутрь, пнул и его тоже. Фургон качнулся, но стерпел.
Мотор взревел, и «форд», дав круто влево, атаковал бетонную полосу, первый раз повернувшись к Максиму боком. «ЛИФТЫ И ЭСКАЛАТОРЫ» – по всему борту, снизу в углу наклейка – две пальмы на песчаной полусфере, мнящей себя островом.
Странное сочетание,
(пальмовый лифтер)
но, в конце концов – это личное дело каждого. Как и то, чтобы набивать на резине шишки и ползти брюхом по бетону.
На какое-то мгновение показалось, что фургон
(пальмовый лифтер)
повиснет на бордюре, но он все-таки зацепился передними колесами за покрытие, перевалился на встречную и вскоре скрылся из виду.
СЛЕДУЙ ЗА ПАЛЬМОВЫМ ЛИФТЕРОМ.
Мысль была настолько громкой и звонкой, что Максим даже покосился на радио – не Эдмунд ли ее озвучил. Нет, Эдмунд рассказывал анекдот про геев, ему дела нет до каких-то там пальмовых лифтеров.
Он тоже сможет.
Нервный парнишка смог, значит, и он сможет. Высота бордюра была сантиметров сорок, но ему нужно ехать, он сможет, он сдюжит, а потом как-нибудь объяснит Витьке, что не мог иначе.
Видишь ли, Воробей, дружище, я ободрал твоей новой тачке все днище, пробил картер, оторвал бампер и погнул диски, но пойми, я должен был следовать за пальмовым лифтером в гости к президенту США.
Отлично.
Он включил поворотник, махнул рукой протискивающемуся слева «опелю» – отваливай, мужик! – и полез передним колесом на бетон. Колесом, потом бампером, потом вторым колесом.
Когда весь передок вскарабкался наверх, Максим вдавил педаль газа в пол и, жмурясь и стискивая зубы, услышал, как визжит резина и лязгает глушитель. Через секунду зад машины подбросило и, еще раз проскрежетав днищем об острый край бордюра, он спрыгнул с другой стороны, чуть не столкнувшись с маленькой пучеглазой «субару».
Блондинка за рулем шарахнулась вправо вместе с машиной и испуганно посмотрела на него.
– Следуй за пальмовым лифтером или умри, – сказал ей Максим.
Вряд ли она расслышала.
Дребезжа поврежденным глушителем, Максим доехал до конца вант и перебрался на свою полосу. Как раз вовремя: навстречу протарахтели два дорожных полицейских в шлемах и зеленых жилетах. На своих нелепых мотороллерах они выглядели глупыми великанами.
Когда Максим со скоростью задумчивой улитки пересекал улицу Элизабетес – машины словно специально съехались сюда со всего города – Стас прекратил ржать и присвистнул:
– Ого-го, Эдмунд! Тебе повезло, что наш эфир начинается в семь. Еще час, и хрен бы ты добрался из своей Иманты. Получил бы прогул и зарплату со скидкой. На Вантовом перевернулся грузовик, на Каменном – тоже авария, шесть машин. Засекай время, а вы, дорогие мои, звоните и делайте ставки – насколько быстро доблестные стражи наших дорог разгребут завалы. Я говорю – сорок пять минут.
Максим выключил радио. Сорок пять минут! Илона спасла
(ее)
его. Может быть, он успеет.
Кажется, это важно, Фикс.

;






ГЛАВА 32

Максим решил заехать внутрь и заглушил двигатель в воротах больницы, но все равно напугал многих ее обитателей. Как можно подкрасться, когда глушитель твоего автомобиля пребывает в полуразобранном состоянии и держится на двух резинках и одном честном слове?
Белые, желтые и светло-голубые лица – мятые и озадаченные – возникали в окнах и следили выцветшими от многомесячного наблюдения за четырьмя стенами глазами, как Максим бесшумно вкатывается на стоянку и паркуется параллельно тротуару, поперек желтых линий, обозначающих места для стоянки.
Лица не были рады его приезду. Вряд ли они проклинали Максима – не то состояние, но они его осуждали. Некоторые – безмолвно, некоторые – шевеля бледными губами из-за непроницаемых двойных стекол, а некоторые – скрываясь за голубыми жалюзи и лишь чуть-чуть приподнимая их ослабшими от бездействия пальцами.
Он мешал им спать.
Он мешал им болеть.
Он плохой.
Ему было плевать. На них и на их покой. Пятидесятипроцентное затемнение боковых окон БМВ лишало их взгляды остатков силы. Ему самому нужен был покой, но его нарушал один единственный вопрос.
Почему он должен был успеть?
Он, конечно, знал почему, и по большому счету он успел (спасибо пальмовому лифтеру), хотя на часах была уже половина девятого. Саша еще не вышла, значит, он прибыл вовремя. Успел.
Скорее, вопрос звучал так: почему успеть сегодня было так важно?
Максим не был знаком с предчувствиями и не верил в них. Предчувствовать – это то же, что заглядывать в будущее,
(время придумали люди)
но только прищурив глаза. Нельзя заглянуть в будущее! Если узнаешь будущее и изменишь его, значит, оно не было настоящим.
Отсутствие ответа на вопрос тревожило и не позволяло сидеть и спокойно ждать – оно заставляло ерзать по сиденью, открывать и закрывать окно и постукивать пальцами по панели.
Раньше он думал, что неопределенность в любом случае хуже знания. Пропавший без вести при пожаре – это такой же мертвый, просто отложенный на потом. Близкие получают бессмысленное ожидание и надежду, оборачивающуюся жестокостью.
Ответ, который Максим получил очень скоро, убедил его в обратном. Он не глядя поменял бы отведенную ему дозу правды на неделю тревоги и ожидания. Со всеми сопутствующими ерзаниями и постукиваниями.
Или на месяц.
Или даже на год. Запросто.

Время издевалось над ним. Оранжевые восемь сорок шесть на приборной доске превратились в восемь сорок семь лишь через десять минут пристального наблюдения. Идеально ровные, заостренные с одного края палочки-зубочистки цвета тлеющих в темноте углей меняли свое местоположение в черном космосе циферблата слишком медленно. Восьми сорока восьми Максим ждал около получаса.
Он попробовал обмануть нечестное время. Баш на баш, зуб за зуб, квит про кво, как говаривала агент Кларисса Старлинг.
Он демонстративно отвел взгляд, на секунду встретился глазами с черно-белой бумажной Сашей и принялся разглядывать пустой двор.
Впрочем, нет, не совсем пустой.
Откуда-то из-под капота вышел кот, важно проследовал в центр стоянки и уселся на асфальт, аккуратно обвив хвостом лапы.
Дружище кот. Старый дружище кот, печальный вдовец и Куратор Пространства, съежился до размеров обычного толстого кота.
– Где твои шорты? – прошептал Максим. – Где твои замечательные шорты с бездонными карманами?
Просто толстый кот с порванным в драке ухом. Ни больше, ни меньше.
Сам он в последний раз дрался в пятом классе, в школьной раздевалке. Из-за чего – не помнил. Наверно, не из-за чего – просто для того, чтобы делом подкрепить классный рейтинг. Иванов – первый, Петров – второй, Сидоров – третий, Ковалев – во втором десятке, но потенциально мог бы быть в шестерке. Номер пятый, но претендующий на номер четвертый троечник Олег Романчук больно попал ему по носу («разбил», пожалуй, слишком сильное словечко), и Максим с позором уселся на скамейку, выуживая из ноздрей кровь и пытаясь сдержать слезы досады и отчаяния. В армрестлинге он был вторым вплоть до десятого класса, но как только единоборство требовало толику наглости и чуток нахрапа, Максим пасовал. После той раздевалки он не дрался ни разу. Случай на Усть-Двинском мосту, когда его, в умат пьяного бредущего на дискотеку, изловили двое моряков, вряд ли можно считать дракой. Так, попинали ногами да бросили.
Время, набор зубочисток, не поддалось на его уловку.
Восемь сорок девять.
Нервозность перерастала в страх. Саша никогда не выходила так поздно: ее отчеты, доклады, сдачи-приемы и переодевания в худшем случае занимали двадцать пять минут.
Что-то случилось, Мэд Максик.
Он подождет еще совсем чуть-чуть. И потом...
А что, собственно, потом?
Подождет еще?
Ты не успеешь.
Сила воли затрещала и лопнула по швам от чудовищного перенапряжения. Восемь пятьдесят никогда не наступит. Убедившись в тщетности ожидания, Максим отвел от часов слезящиеся глаза.
И тогда кот завыл.
Он словно ждал, когда Максим обратит на него внимание, и когда это произошло, вскинул голову и издал самый настоящий вой, скребущий душу и сковывающий тело. Страшный волчий вой, тягучий и многотональный.
Собачий. Собачий вой по умершим. Помнишь, в Даугавпилсе умер бабкин сосед, и его сенбернар – кажется, его звали Ярди, тупое имя для тупой собаки – выл точно так же. Он был не волк, и был город, и был день.
Никто, ни одна живая душа, ни одно кисломолочное лицо не выглянуло наружу.
Детки все в своих кроватках. Потому что пришел монстр. Они все укрыли головки одеялами, скорчились клубками и ждут. Ждут маму.  Ждут, пока все закончится.
Если бы был бог, Максим бы перекрестился. А так он зажмурился, что есть мочи стиснул руль, вжался в сиденье и услышал, как
(собачий собачий вой по ушедшим)
(по разложившимся трупам)
к кошачьему вою присоединился грохот закрывающегося окна. Удар, и потом дребезжание. Максим заставил себя поднять веки и увидел, как на втором этаже, переливаясь в солнечных лучах, трепещет стекло в белой раме.
В белой деревянной раме.
На их с Сашей втором этаже все окна, кроме одного, были пластиковыми. За десять утренних дежурств Максим прекрасно изучил фасад больницы. Деревянным исключением из правила было окно кабинета Филя – и стоит дороже, и дышится свободнее, и просто – не как у остальных. Он догадался, спросил у Саши, и она подтвердила.
С чего бы это Филю громыхать окнами?
Почему Саша так долго не выходит?
Долго еще будешь складывать один и один, Мэд Максик? Может, сходить за калькулятором?
Заткнись, Фикс!
Просто заткнись.

Пробегая мимо «Информации», он заметил изумленное лицо Ромы Пичугина, который, опираясь рукой о стойку, склонялся над своей возлюбленной. Рома был занят по горло. Он не то что не погнался за Максимом, которого, несомненно, узнал – он даже не окликнул его.
Это хорошо.
Максим взлетел на второй этаж и остановился у двери Филя («Начальник 4 отделения Б.Б.Филь») в легком замешательстве.
Что, если все не так? Что, если чертова сука Марина – двинутая мазохистка, Саша задержалась у пациента, а доктор – всего лишь безобидный старый пошляк? Что, если ему показалось?
Тогда он вставит в дверь лучший замок, который можно купить за деньги, расцелует Филю жирные ручонки – каждый сардельковый пальчик по очереди, и принесет ему официальные извинения через газету «Вести Сегодня».
Максим отступил на три шага, разбежался и врезал каблуком под дверной ручкой. Он вложил в этот удар все, что имел – все свои восемьдесят шесть килограммов m, помноженные на скорость разбега v.
Дверь не открылась. Она просто-напросто влетела внутрь со всеми своими замками и петлями и, грохнувшись на пол, проскользила, сминая ковровую дорожку, пару метров, пока не уперлась в гнутую ножку стола из красного дерева.
Максим поднял глаза. Чрезвычайно сложно устроенные глаза человека разумного, гордо стоящего на самом пике эволюции. На любом из квадратных миллиметров желтого пятна каждого его глаза уютно располагались двести тысяч рецепторов.
Это очень много, Фикс.
Тем не менее, зрение забарахлило.
Преломляющая система работала исправно: зрачок, как положено, впускал изображение, хрусталик переворачивал его вверх ногами и уменьшал; маленькое и перевернутое, оно тащилось сквозь стекловидное тело и повисало на сетчатке.
С оптикой порядок.
Наверное, дело в нервах.
Мозг отказывался соединять картину в единое связное целое – она достигала зрительной области коры, распавшись на фрагменты.
Сашины глаза.
Очень большие, больше, чем все вокруг. На миг они даже заслоняют все остальное, в них страх и мольба.
Он любит их.
А такие огромные любит еще больше (возможно ли это?), он видит каждую голубую змейку на яркой синей радужке.
Где-то тут Филь, потный лысый доктор, такой смешной!
Нет, не смешной – странный.
Без халата, без рубашки – в какой-то маечке на лямках, на боку дорожка – и опять нет! – целое шоссе пота, оканчивающееся только на голой мясистой ляжке.
Дорожные работы! Дорожные работы! Объезд, «30» в синем квадрате.
Глаза доктора поменьше, но тоже испуганные. Нижняя губа отвисает и блестит.
Такое вот по-своему интересное фрагментарное зрение. Известно ли о нем составителям и авторам «Большой Советской Энциклопедии»? Надо почитать. Может быть, так видят пауки-птицеяды или, например, лангусты или мангусты.
Или демоны.
Максим слышит шорох, сухой шорох сгустками, будто... да, будто на землю падают комья жухлой травы.
Он не против. Обычно он против, но сейчас – нет. Если бы он находился рядом, помог бы бедняге, разобрал бы камни. Но он здесь.
Он здесь, и его новое зрение представляет ему разорванный белый халат и ногу
(в кукольном кроссовке)
в туфле на шпильке, глубоко поцарапанную от бедра до колена. Царапина свежая, припухла по всей длине.
Ты что-нибудь понимаешь, Фикс, малыш? Чья это, интересно знать, нога?
Демон знает. Он знает толк во фрагментарном зрении. У него слишком маленький мозг, чтобы дробить правду и выдавать ее за незнание.
А я не хочу видеть. Не хочу и все!
Незнание лучше правды.
У Филя стоит. Жив курилка! Ему бы подумать о давлении и холестериновых бляшках, а он, смотри-ка, эрегирует. Не так уж высоко – примерно на без четверти три – но в пятьдесят шесть и это неплохо.
Неплохо кому?
БА-БАХХ!!!
На потрескавшуюся землю вываливается верхний ряд камней – гладких и круглых, и за ними самый большой гранитный блок из середины.
Почти свобода. Демон издает победоносный рык, и Максим улыбается в ответ – растягивает сжатый рот.
Доктор тоже слышит и тоже хочет поприветствовать красного демона – блестящая нижняя губа прилипает к верхней, и получается звук «м». Потом губы с чавканьем разжимаются, и между желтыми зубами возникает инфразвуковая «а», впоследствии оказавшаяся «о».
Чтобы сказать «молодой жеребец», у Филя уходит уйма времени. «Й» и «ж» разделяют сотни и сотни крульдов расстояния.
Истосковавшийся по воле демон гораздо проворнее. Сегодня Максим с ним заодно.
Лицо, Сашино лицо изменилось. Оно не такое, каким было всегда. Очень красивое, но почему-то не симметричное. Левая половина краснее и больше правой, как будто Саша держит за щекой горячий шарик для настольного тенниса. Или даже два.
Он не может быть лангустом слишком долго. Как он ни умолял их оставаться на местах, маленькие амебовидные «паззлики» подползают друг к другу, вертятся так и эдак и складываются в целую трехмерную картинку.
Саша видна уже вся, но еще долгое-долгое время Максим – уже лично сам Максим, без всяких там палочек и колбочек – отказывается верить в то, что видит.
Он видит многое из того, чего не может быть никогда.
Никогда не может быть так, что Саша, нежное и хрупкое создание с полыми косточками, лежит на низком журнальном столике со стеклянной крышкой и хрипит, потому что ее горло пережато широким кожаным ремнем, который двумя концами привязан к ножкам этого самого столика.
В это трудно поверить, Фикс, практически невозможно.
Никогда не может быть так, что ее губы – обе ее губы – рассечены, а шея и воротник халата – красные от крови.
Поразительно, но от ее крови!
КАК ЭТО МОЖЕТ БЫТЬ ПРАВДОЙ?!!
Никогда не может быть такого, что тот халатик, который надет на его маленькую медсестричку, разодран на какие-то полосы и лоскуты, что та нога в туфельке на шпильке, та, с жуткой царапиной – ее нога, что вторая туфелька валяется под столом – убили и бросили, и уж извините, но никогда вы не заставите Максима поверить, что вот этот скрученный белый шнурок, соединяющий Сашины ноги ниже колен, на самом деле ни что иное, как ее трусики.
Этого нет, Фикс, потому что этого не бывает и не может быть никогда.
НИ-КОГ-ДА!!!
Кажется, он закричал. Плохо слышно.
Я согласен с тобой, Мэд Макс, согласен целиком и безоговорочно, так не бывает никогда и нигде. Разве что сон, Мэд Максик, молись богу, которого нет, чтобы это был сон. Молись богу, которого нет, молись Аагу, который ничего не решает, молись самому Сатане, просто молись.
Плохо слышно.
Мозг никуда не годится – замыкает в синапсах, искрит, заливает мир оранжево-красным.
НЕ УСПЕЛ!
В два мощных прыжка демон настиг доктора и на третьем боднул его головой в лицо. Доктор Филь только закончил говорить очередную «е» и начал переходить к «ц», как толстый и твердый, обтянутый жесткой кожей шишковатый череп красного демона на огромной скорости вошел в контакт с его ртом.
Хрустнули зубы.
Б.Б.Филя отбросило на подоконник, но он устоял на ногах, только завертелся юлой, затанцевал, схватившись пухлыми ручками за скулу. Чересчур жирное лицо не помещалось в ладонях. Между пальцев полилась кровь и забарабанила по полу. Над струями, из-за частокола пальцев, вытаращился глаз, испуг в нем уступил место поиску.
Быстро же.
Конечно, быстро, Мэд Максик. Это же инстинкты. Он тоже зверь, и он тоже хочет жить. Ему нужно успеть не меньше, чем тебе.
НИ-КОГ-ДА!!!
Я здесь!
Я ИДУ!!!
Демон рванулся вперед, в красный туман, и в тот же момент Филь с поразительной для его комплекции ловкостью поддел носком мертвую туфельку. Сделав двойное сальто, та полетела в
(голову Максима)
морду демона и окончила свой путь в его
(руке)
невесть откуда выпрыгнувшей лапе.
У каждого есть инстинкты. У каждого зверя.
Все хотят жить.
Максим бережно положил туфельку на пол, не сводя глаз с доктора, который, разбрызгивая лицом кровь, метнулся за письменный стол и принялся лихорадочно выдвигать ящики.
Это было последним делом, которым занимался Б.Б.Филь в своей отвратительной никому не нужной жизни.
В следующее мгновение доктор распластался по полу. На его груди, сжимая четыре окровавленных подбородка пульсирующей когтистой лапой, восседал демон. Сильная зверюга: тяжеленное бронзовое распятье, зажатое в его второй лапе, не весило ровным счетом ничего.
Первый удар металлического Иисуса оказался не самым точным – он вырвал доктору Филю левую щеку и размазал ее по паркету.
Надо прицелиться. Нарисовать на лбу маленький черный крестик в кружке и прицелиться. Иначе доктор может начать визжать – видишь, он начал вдыхать, а через свой новый большой воздухозаборник он сделает это в два раза быстрее, чем обычно.
Иисус, бронзовый акробат, легко перевернулся в воздухе вниз головой и, взмахнув прибитыми к кресту тощими руками, погрузился в голову Филя по самую бронзовую грудь, испещренную тоненькими бронзовыми шрамами.
Прямо в цель – точнехонько между глаз.
Максим вспомнил, как забавно складывалось лицо резинового утенка Пети, с которым он играл в ванне. Это было очень давно. Маленький Максимка Ковалев не мыслил купания без своего любимца. Когда ему срочно требовалось выпустить воду из дырочки, располагавшуюся на Петиных подошвах, он сильно жал большими пальцами на его мордочку. Она складывалась пополам, утиные глаза в потешном недоумении смотрели друг на дружку, и Петя извергал шипящую струю теплой воды.
Сейчас – все то же самое.
Лицо Филя сломалось посередине, и провал заполнило месиво из крови, кусочков кожи и мелких осколков костей. Докторское тело напряглось, выгнулось, чуть не сбросив Максима, простучало по лакированному дереву запястьями и пятками и обмякло, словно под кожей был не жир, а кисель.
Максим ухватился за край стола и тяжело поднялся на ноги, с трудом сдерживая рвоту. Перед глазами из некоего центра мультяшными радиоволнами расходились красные круги, один удар сердца – один круг, но он все равно увидел, как между жирных ляжек бывшего доктора Филя собирается лужа мутной мочи.
Все, как с утенком Петей, только теперь – по-взрослому. По-настоящему.
По справедливости.
Он машинально потянулся к распятью, торчащему подставкой вверх,
(рука)
(руку дергает, будто он раз пятьсот поднял пудовую гирю)
но понял, что у него нет времени на такое дерьмо. Пусть бог и Филь побеседуют по душам. Пусть потолкуют о любви и добре.
Максим подбежал к Саше, опустился на колени и стал развязывать ремень.
Доктор завязал обычный прямой узел, но пальцы правой руки онемели от слишком крепких объятий с Иисусом и слушались еле-еле. Максим заплакал.
Этого не может быть!
Почему то, чего не может быть В ПРИНЦИПЕ, все-таки произошло с ними?!
Он рвал узел ногтями, он кусал и грыз его, пуская слюни, как бешеный пес, и когда ему показалось, что он не сможет, и Саша задохнется прямо здесь, на дурацком столе для дурацких журналов, ремень дал слабину.
Максим отвязал его, отбросил в сторону и склонился над Сашей.
– С тобой все хорошо?
Плохой, совсем плохой голос. Рыдание с примесью истерики. Идиотский голос и совершенно идиотский вопрос.
Саша два раза глубоко вздохнула и посмотрела на него. Глаза – синие океаны – до краев наполнились слезами, нижняя губа задрожала. Потом она закрыла глаза.
Его маленькая беззащитная птичка.
Что случилось с этим миром, Фикс?
Это бог, Мэд Максик. Бог, видишь ли, жесток. Это наказание за твое неверие, глупыш, небольшая показательная порка за попытку бунта – согласно небесному уголовному кодексу. Бог жесток, но справедлив.
Две слезинки покатились из-под ее век на виски, остальные промочили ресницы.
Максим больно сжал кулаки и потряс ими в воздухе. Когда-нибудь бог ответит за все, что натворил! Кто-то же должен ответить! Филь – всего лишь исполнитель, так – мелкая сошка, гадина, которую по недосмотру не удавили раньше.
– Сильно болит? – спросил он. – Я хочу взять тебя на руки.
Не открывая глаз и закусив губу, Саша покачала головой, нашарила его лицо и провела ладошкой по щеке.
Когда она отняла руку, Максим взглянул на нее, вскрикнул и в ужасе отшатнулся. Вся ладонь была вымазана кровью: хвосты, перекрестья и спирали, красные в начале и бледно-розовые к концам.
Заткнись, Мэд Макс! Это не ее и даже не твоя кровь. Это третья составляющая коктейля, который мы кратко называем  «441-й». Это не ваше, это Иисусом набрызгало.
– Подожди! – закричал он, метнулся к дивану, сорвал с него бежевое шелковое покрывало с коричневой бахромой, вернулся и бережно накрыл им Сашу от голых ног до самой шеи. – Подожди! Потерпи еще чуть-чуть!
Максим опустился на колени, просунул левую руку под плечи, правую – под колени и, пошатнувшись, встал на ноги.
Саша всхлипнула и уткнулась лицом в его грудь. Ее частое дыхание жгло кожу сквозь пропитанную потом и кровью «MOSCHINO MARE».
Никто не встретил их в коридоре. Ни одна живая душа.
Максим смотрел на Сашу и на дорогу – только на Сашу и на дорогу! – но какая-то его часть видела сквозь двери палат, сквозь бело-голубые стены и встроенные в них лампы в стальных ободках. Зрение извинялось и отдавало ему должок за недавний сбой.
Там, в стенах, лежали и сидели люди. Они задумчиво глядели в потолок, в спинки кроватей, в закрытые жалюзи; они горбились, поджимали ноги в больничных тапочках и закрывали руками уши. Они осторожно переводили друг на друга мутные глаза и прижимали к синюшным губам белые указательные пальцы.
Тс-сссс! Монстр еще не ушел!
Рукава пижам морщились, отвисали и окружали черной пустотой тощие и сухие бумажные запястья.
Тш-шшш... Он здесь!.. Он рядом!..
Спускаясь по лестнице, Максим скользнул пяткой по ступеньке и упал на спину. Он успел отвести назад правый локоть, принял удар на сустав, и толстая раскаленная спица пронзила руку до самого плеча. Боль была ужасающей, но терпеть можно. Если очень нужно, то можно даже не заорать. Он готов сожрать сотню раскаленных спиц, лишь бы ничего не случилось с его драгоценной ношей.
Сашина голова мотнулась, и волосы разметались по камню – серому и шершавому, с маленькими прозрачными вкраплениями слюды.
Сколько не хватило – пять, три, два сантиметра? Бог перешел на его сторону?
Если и да, то он опоздал.
Поднявшись и переместив Сашин вес на левую руку, Максим поплелся к выходу. Сделав три шага, он понял, что может потерять сознание.
Может, но НЕ БУДЕТ.
Спица не собиралась остывать, и пожар охватил всю правую половину тела – от шеи до поясницы. Коридор пульсировал тяжелым багровым светом, который проглотил стены, пол и потолок; перед ним осталось только сжимающееся-разжимающееся окошко со светящейся белой дверью посередине.
Мысли совсем чужие. Они беспорядочно роились в набитой песком голове, и Максим не мог расшифровать ни одну из них.
Исключением была мысль о ногах. Ноги нужно переставлять, несмотря ни на что. Правую, левую, потом опять правую, а потом снова левую. Их надо заставлять.
Да, мои дорогие ноги, вы сделаны из ломкого ржавого железа, вам на двоих шестьдесят шесть лет, и весите вы килограммов по пятьсот, но что вам остается? Идти нужно. Извините, ноги, но вам нельзя не идти!
Дверь приблизилась и уже не помещалась в узкое дышащее отверстие в красной диафрагме его взгляда. Он врезался в нее плечом и головой и выпал наружу, в воздух и солнце.
Стало легче. Максим отдышался сквозь зубы, посмотрел на машину и застыл в замешательстве. Задняя дверь была открыта, а на крыше, обвив хвостом лапы, сидел кот. Он перестал выть и, не шевелясь, внимательно смотрел Максиму в глаза.
Максим не открывал заднюю дверь. Это совершенно точно. Он слишком торопился, выходя из машины, ему слишком нужно было успеть. Не закрыть водительскую – еще куда ни шло, но открывать заднюю?..
И тогда кот сказал:
– Садись. Поторапливайся. А главное – возвращайся.
Желтые глаза сверлили ему мозг. Они стремительно увеличивались в размерах и были уже с фару от БМВ каждый.
– Возвращайся! – повторил кот, спрыгнул на дорогу и исчез в кустах.
Максим вышел из ступора, подошел, припадая на правую ногу, к машине, и вместе с Сашей ввалился внутрь. На сиденье, у противоположной двери лежал обитый синим бархатом валик с вышивкой белыми нитками: «ДЛЯ ГОЛОВЫ».
То, что нужно. Не надо думать, как удобнее разместить Сашу. Кто-то
(бог?)
уже подумал за него.
– Это то, что нужно, – прошептал Максим. – Это то, что нужно.
Ему некогда думать.
Он согнул Сашины ноги в коленях, прислонил их к спинке сиденья, затолкал в салон свисающее на асфальт покрывало, захлопнул дверь и сел за руль. О том, чтобы повернуть ключ правой рукой, не могло быть и речи. Он просунул здоровую левую под рулевую колонку и завел машину. Справиться со скоростями оказалось проще, но все равно – Витька мог бы купить автомат.
Мог бы предусмотреть.
Предусмотреть и быть начеку, Мэд Максик. Некоторые вероятности ничтожны, мой друг, но многими из некоторых ничтожных вероятностей ни в коем случае нельзя пренебрегать.
Придерживая руль ногами, Максим поискал на футболке более-менее оранжевое место, вытер им лицо и посмотрел в зеркало.
Нет, он не вытер. Он размазал.
Сойдет и так.
Выехав на прямую, он обернулся и посмотрел на Сашу. Ее глаза были закрыты, дыхание короткое и частое: то ли спит, то ли без сознания. Какая разница? Она дышит, пусть каждый вдох – стон, но она дышит, и в крайних случаях это можно считать главным.
Сейчас тот самый случай.
Он успел. Он страшно опоздал, но все-таки успел.

Максиму не приходила в голову мысль о том, что он сделал неправильный выбор. В общем-то, это был и не выбор, а единственный шанс. Он пересек город, исправно тормозя на красный и набирая на зеленый, он перестраивался в свободные ряды, маневрировал и превышал скорость не больше чем на двадцать, чуя нутром, что если его остановит полиция, то он никому не сможет гарантировать безопасность и... и, пожалуй, кое-кто сможет составить Филю компанию.
Он не успел замуровать вход, краснолапый бродил на свободе, но Максим не думал об этом. Он думал о том, уехал ли Большой кататься на лыжах.
Сказал, что поедет. «Сказано – сделано» – это не всегда про него. Андрей вообще отличался гибкостью во многих вопросах (некоторые назвали бы это беспринципностью, но Максим не считал, что это так – с действительно важных позиций его друга невозможно было сдвинуть ни силой, ни хитростью), но в данном случае было похоже, что он и вправду собрался. Настроен он был решительно.
Вопрос – когда?
Максим затормозил возле его дома и дал длинный гудок, подняв в воздух стаю голубей и заставив остановиться и пугливо оглядеться двух идущих по тротуару маленьких девочек с одинаковыми белыми бантами и огромными ранцами на тонких спинах.
Прошло, наверно, часа три, а может и нет, может, секунд десять – он совершенно рассорился со временем – прежде чем дверь приоткрылась, и из-за нее выглянуло знакомое ухмыляющееся лицо.
Он дома. Он не уехал.
Он подождал его.
Максим ничего не мог с собой сделать. Он уронил голову, закрыл лицо руками и заплакал от облегчения.
– Макс! – крикнул Андрей, спустился с крыльца и пошел по направлению к машине. – В такую рань и на таком неслабом концепте!
Хватит соплей, Мэд Максик, повыл и будет, херова размазня, неужели ты хочешь, чтоб тебя пожалели, неужели это ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ТО, что тебе сейчас нужно?
Он убрал руки, поднял глаза на Андрея и увидел, как с каждым шагом меняется его лицо. Раз – и он замолчал, успев сказать странное словечко «неожи», два – с губ сползла улыбка, три – взгляд посерьезнел и наполнился тревогой. В три шага Андрей понял многое и дальше уже не пошел. Он побежал.
Нужно все объяснить. Прямо сейчас.
Максим выбрался из машины, зацепился за порог, потерял равновесие, взмахнул рукой, ухватился за дверцу и заорал от боли. Школьницы опять обернулись, они все еще были здесь – значит, не прошло очень уж много времени.
– Что за... – начал Андрей и снова не закончил – что ж, наверно, у него такое утро – утро половинчатых фраз – потому что посмотрел в машину, потом на Максима – глаза большие и круглые – и снова в машину.
Мешкал Андрей недолго.
– Идти можешь? – бросил он, открывая заднюю дверь.
Максим кивнул и, сообразив, что Андрей не смотрит в его сторону, сказал:
– Могу.
– Тогда иди в дом! Живо! Я возьму ее.
– Осторожно, – прошептал Максим. – Только пожалуйста... осторожно.
 
;






ГЛАВА 33

Максим сидел в широком кожаном кресле, придвинутом вплотную к дивану. Это было очень удобное кресло – мягкое и обволакивающее, гордость Большого. Он купил его год назад в магазине голландской мебели за триста латов.
Тишину нарушало только тиканье настенных часов: Максим больше не включал телевизор, а Саша перестала стонать и разговаривать во сне. Если напрячься и постараться мысленно выключить тиканье, то можно было услышать ее дыхание. Максим не очень-то доверял этому способу, и как только минутная стрелка на часах касалась очередной золотой цифры, он внимательно оглядывал свою синеглазку и успокаивался лишь тогда, когда убеждался, что ее грудь мерно вздымается и опускается вместе с одеялом в крупную красно-синюю клетку.
По правую руку, за толстым дутым подлокотником, жались друг к дружке четыре кухонные табуретки. На этом импровизированном столике стояли графин с водой, два одинаковых стакана из фиолетового стекла, пол-литровая кружка, открытая картонная коробочка с шестью розовыми таблетками, бутылка армянского коньяка и большой хромированный ковшик с холодным кофе. Каждый раз, когда минутная стрелка переваливала  через зенит, Максим наливал коньяк на дно стакана и медленно цедил, растирая языком по нёбу. Кофе он пил беспорядочно, когда хотел. Скоро надо будет идти на кухню и заваривать новый – из темно-коричневой жижи тут и там выглядывали пологие отмели.
Он сидел в кресле двое полных суток и еще половину. Если он не ошибся в подсчете маленьких часовых окружностей, было десять часов утра первого июля.
Ноги почти не затекали. Наверно, из-за конструкции кресла. Вставая, чтобы сходить в туалет, он чувствовал небольшую слабость в мышцах, не более того. Из туалета Максим возвращался максимально быстро и спешил занять свой пост. Он ничего не ел и поэтому не ходил по-большому. Это хорошо. Иначе – тьфу-тьфу-тьфу! – можно было не уложиться в пять минут.
Вроде бы ерунда, вроде бы мелочь, вроде бы, что такого может случиться, если один разок пропустишь стрелку через цифру, но извините, есть вещи, с виду мелочи, которыми никак нельзя пренебрегать.
Это Максим усвоил на «отлично». Кофе он заваривал в две ходки: ставил воду, возвращался, следил за дыханием, снова шел на кухню, засыпал кофе и сахар в кипяток и снова возвращался.
Саша просыпалась три раза. Открывала глаза, беспокойно оглядывала комнату, встречалась взглядом с Максимом, губы, связанные с ресницами невидимыми нитями, начинали дрожать, и она беззвучно плакала.
Максим вставал с кресла, бережно приподнимал ей голову и давал одну розовую таблетку и запить из стакана. Так сказал доктор. Он был вынужден верить ему, потому что сам не знал, что нужно делать. Он знал только то, что нельзя отлучаться, он хорошо понимал только то, что больше не имеет права рисковать.
Саша снова засыпала.
Он – нет.
Она много говорила во сне, ворочалась, вскрикивала и металась по постели.
Он молчал и неподвижно сидел в кресле.
Изредка он поворачивался (даже когда стрелка зависала между цифрами), смотрел на нее и нежно гладил красно-синие клетки. Ее он не трогал – доктор сказал не беспокоить.
Саша спала спокойно только последние четыре часа.

Доктора позвал Большой.
Максим привез Сашу около половины десятого утра, а в десять пятнадцать возле Витькиной машины припарковался темно-зеленый японский хэтчбек, и из него вылез высокий худощавый человек с родимым пятном на скуле и небольшим черным чемоданчиком в руке.
Его звали Олег Затонский, и когда Андрей кратко представил их друг другу, Максим смутно припомнил, что доктор был их одногодкой, и когда-то давным-давно они учились в параллельных классах.
– Он у меня на крючке, – прошептал Большой. Они вышли в гостиную, чтобы дать доктору возможность заняться своими прямыми обязанностями. – В прошлом году мы с ним пять раз ездили на рыбалку, а на самом деле на рыбалку мы ездили один раз. Самый первый. Компромата у меня теперь на целую папку, пусть только проболтается кому-нибудь... Ты кого-то убил, Макс?
Очевидный вопрос застал Максима врасплох. Наверное, потому, что был задан не первым делом и без соответствующей подготовки, походя. Он вздрогнул и, не смотря на Большого, коротко кивнул.
– Ну и правильно сделал, – сказал Андрей. – Пойдем, а то этот знахарь может целый день шаманить.
Они вернулись в спальню.
Доктор Затонский переодел Сашу в один из женских халатов, которых у холостяка Андрея было штук пять, и, уставив пол баночками и пузырьками, колдовал над раной на ноге.
– Как она? – спросил Максим.
– Физически – неплохо, – сказал доктор, обращаясь почему-то к Андрею. Максима он удостоил лишь беглым настороженным взглядом. – Кости целы, сотрясения мозга нет, перевязки не требуются. А вот душевное состояние – не фонтан. Я даже порекомендовал бы помощь психолога. Что с ней случилось, Дю? Кто это ее так?
Надо же, он называл Большого «Дю». Случись это в школе, ему бы не поздоровилось.
– Много будешь знать, скоро умрешь, – сказал Андрей. – Гиппократ, кажется, не учит своих подданных быть слишком любопытными.
Доктор пожал плечами, собрал склянки в чемоданчик и выложил на кровать пластинку с десятком розовых таблеток.
– Принудительный покой. Давайте по одной таблетке, когда она будет просыпаться. Два-три дня обязательно. – Он ненадолго умолк, придирчиво разглядывая Максима и не поднимая глаз выше залитой кровью майки. – Ребята, а вы уверены, что не происходит ничего противозаконного?
Андрей разозлился:
– Слушай, хватит! Тебе что, историю болезни писать, или ты из ФБР? Кажется, ты пришел помочь другу. Твоему товарищу по рыбалке.
При упоминании рыбалки доктор Затонский скривил рот, пожал плечами и стал торопливо прощаться.
Максим подошел к Саше, чтобы не подавать ему руки. Ему не понравился настороженный доктор. Он употребил по отношению к его синеглазке пошлое жаргонное словечко, какой-то «не фонтан». Но другого доктора у него не было, и огромное спасибо Большому, что был этот.

Он не спал. Точно не спал. Он четко отслеживал каждую пятиминутку и не пропустил ни одной. Это совершенно точно, он готов был поклясться чем угодно. Или почти чем угодно. Он не спал, но иногда, когда лунный свет пробирался сквозь тюль и расписывал стены спальни тусклым серебром, а его верная спутница тьма разливалась по полу и тяжело дышала в углах, он пускался в плавание в пограничных водах.
Не сон, но и не совсем явь.
Ему мерещилась Саша, огромная Саша в небе, Саша величиной с весь мир, плачущая, вытирающая с губ кровь. Он плакал вместе с ней, но, поднося руку и прикладывая запястье к глазам, он видел, что слез нет.
Не сон и не явь.
Ему виделся лунолицый Филь, выходящий из-за телевизора и с двух рук осеняющий его крестным знамением. В руках он держал по бронзовому распятью, и два Иисуса купались в серебряных бликах.
«Изыди, убийца!» – зловеще шептал Филь.
На месте носа зияла рваная дыра, и очень густая, похожая на тесто кровь выплескивалась на пол на каждом слове.
«Будь ты проклят, убийца!».
От шлепающихся сгустков летели брызги, и Максим инстинктивно поджимал ноги.
«Возвращайся, убийца!» – вскричал Филь и, прежде чем слиться с серебром, выплюнул из дыры большой влажный комок, который полетел прямо Максиму в лицо.
Он взмахнул руками, но поймал лишь воздух.
Не совсем сон, ну и, конечно же, совсем не явь.
Его отец в большом зеркале, висящем на стене между секцией-горкой и дверью. Зеркало стояло так, что Максим не видел своего отражения, но один раз он увидел.
Точно такое же кресло, часть кровати, на которой спит Саша, рука, обнимающая стакан с коньяком. Максимово отражение, только лицо отца. Не такое, каким он помнил его и видел на фотографиях, а такое, каким оно могло быть сейчас, через четверть века. Седые волосы, морщины, чуть отвисшие щеки, но все равно легко узнаваемое.
«Мой сын – убийца, – печально сказал отец-отражение и неторопливо опустошил стакан. В горле Максима заполыхал огонь. – Надо же... Дожили. Мой сын – и убийца».
Отец закрыл глаза ладонью и затряс головой. На лбу вздулась вена толщиной с велосипедную камеру.
«Нет! – закричал Максим. – Нет! Это была самооборона! Я не могу ждать, пока убьют меня!».
«Тебя? – удивился отец. Вена дала течь, и вишневая струйка пересекла его лицо. – Тебя хотели убить?».
«Какая разница! – продолжал орать Максим. – Это одно и то же! ЭТО ОДНО И ТО ЖЕ!!! ЭТО ОДНО...».
Изображение в зеркале зазвенело и пошло трещинами, издавая шипящие лопающиеся звуки, а потом просыпалось на пол.
«Это одно и то же, это одно и то же...», – шептал Максим. Не кричал, а шептал.
Сон или явь?
Минутная стрелка завязла где-то между золотой четверкой и золотой пятеркой, зеркало отражало одну лишь темноту. Да и могло ли быть иначе?
Он – убийца. Глупо это отрицать. Он, Максим Ковалев, безобидный Мэд Макс, последний раз дравшийся в пятом классе, с детства перешагивающий зазевавшихся улиток и не оторвавший лично крыльев ни одной мухе, он – убийца. Он убил человека, уничтожил один из миров, пусть и не самый приятный, он прервал нечто, к началу чего он не имел ни малейшего отношения.
Это была самооборона. Мысль о ней Максим подшивал к делу скорее из формальности, для галочки, а не для того, чтобы действительно оправдаться перед собой и перед отражением отца. Самооборона – это то, что должно было сожрать общество – реальное или существующее только в его сознании – в качестве объяснения убийства. Обществу нужно оправдание или, как минимум, мотив преступления (так называемого преступления, – поправил себя Максим), иначе оно забеспокоится. Обществу не нужны маньяки.
Удар фотоаппаратом по голове в ответ на угрозу удара ножом – пример адекватной самообороны, приведенный в учебнике по обществоведению за девятый класс.
Почему он помнил эту дребедень, известно одному его мозгу. Формулу объема шара, например, он забыл. Два удара бронзовым Иисусом по голове в ответ на попытку надругательства над самым чистым и светлым, что Максим когда-либо встречал в своей жизни – это вдвойне, втройне, бесконечно адекватная самооборона.
Это настолько очевидно, что Максим упоминал об этом только потому, что в социуме могут содержаться беспросветно тупоголовые слепые индивиды. Кроме того, слепцов может быть много.
Он нисколько не раскаивался и ни на секунду не сомневался в правильности содеянного.
Он снова посягнул на бога? Взял на себя командование, узурпировал право решать, кому жить, а кому умереть? Смешно! Если бы бог существовал, то должен был лучше следить за своими подопечными и удавить гадину намного раньше, еще в зародыше. Выкидыш или аборт на выбор: никакого тебе уродливого Филя, и минимум душевных терзаний.
Черт возьми, бог же не может быть тупым! Его просто нет.
Максим за него.
Ему было далеко до раскольниковских мук. Максимум, что его ждало – несогласие общества. Максим не сильно беспокоился, он просто отмечал для себя, что стиснутое законом стадо ограниченных слепцов может не понять его правоты и приготовить ему возмездие. Но, похоже,  и с этим были затруднения.

– Включим ящик, – с ходу объявил Андрей, вернувшись со стоянки, куда он отогнал Витькину машину.
Он подмигнул Максиму и, вооружившись пультом, перешел от слов к делу.
– Чего орешь? – сказал Максим и показал глазами на спящую Сашу. – А что там, в ящике?
– Что значит что? Конечно же, ты, первая звезда криминальной хроники. А если серьезно, то ты везунчик. Тебя будет очень сложно найти. То, что мы, как последние кретины, выставили во дворе экспозицию под названием «паленая тачка» и завлекали зрителей до последнего, оказывается, не имеет решающего значения. Но это, конечно, какая-то чудовищная случайность, или мистика, или заговор, и ни то, ни другое, ни третье не снимает с нас... с меня ответственности за кретинизм. Впредь нам надо быть поумнее. Что поделаешь, недостаток опыта.
Андрей замолчал и уставился в экран.
Максим присоединился к нему. Он отлично понимал, что последние слова его друга – не что иное, как печальная шутка, и оценил его черный юмор. Но... Нет, все же он был уверен, что не будет никакого «впредь». Уверен на все девяносто девять процентов. Он готов жить в мире и согласии со всеми, кто сам хочет мира.
На экране появилась заставка «Латвийского времени» – выпуска новостей на русском языке, и Большой толкнул его в бок. Сомнительная компьютерная графика сменилась дикторшей в сером костюме и с гладко прилизанными, похожими на пластмассу, черными волосами. Ее изображение украшали две надписи: справа внизу – «Екатерина Сергеева», слева вверху – «Новость дня».
– Здравствуйте, уважаемые зрители, – сказала пластмассовая Катя, выдержала паузу и надела на лицо скорбную маску.
Максим не верил ей. На самом деле Кате по барабану.
– Зверское убийство потрясло сегодня Ригу. В больнице «Гайльэзерс», в своем кабинете был зверски убит известный врач-нейролог Борис Филь. Подробности этого зверского убийства у специального корреспондента «Латвийского времени».
Забавно. Кто пишет тексты для выпусков новостей? Если три раза подряд сказать «зверское убийство», станет в три раза страшнее?
Замелькали планы больницы: вид сбоку, вид с фасада, крупно – вход, стойка информации, коридор второго этажа, лежащая на полу дверь и общий вид кабинета Филя внутри.
Руки Максима покрылись мурашками. Вот он, тот самый журнальный столик, диван, лишенный покрывала (а кто знает, что на нем было покрывало?), смятая ковровая дорожка... А вот и стол. Под столом – лужа крови, дело
(лап демона)
рук Максима.
С божьей помощью, Мэд Максик. Не только ты. Иисус, сын божий, помог тебе.
Заткнись, Фикс, остряк!
Клип сопровождался трагичным повествованием специального корреспондента, но Максим слушал вполуха. Какие-то там «светило европейского масштаба», «все мы должны», опять «зверское убийство» и «не было врагов». Он был занят просачивающимися в мозг воспоминаниями. Утром ему было плевать, да, в общем-то, по большому счету, ему и сейчас было плевать, но он наоставлял на месте... на месте справедливости кучу отпечатков пальцев, слюну на ремне, а самое главное – Сашину туфельку.
Тысяча чертей, Мэд Максик, сраный дилетант, а еще убийца! Ты можешь навлечь на свою синеглазку еще одну неприятность, СЕРЬЕЗНУЮ неприятность. Да что там можешь, ты УЖЕ навлек. Мало ей, по-твоему?
Да заткнись же ты, ну пожалуйста, прошу тебя, заткнись.
В голосе за кадром прорезался надрыв. Возможно, его обладатель хотел прослыть Самым Человечным Журналистом В Мире. Слова совершенно не подходили к интонациям.
– Полиция не нашла вещественных улик, но нашлись два свидетеля, которые хорошо видели этого нелюдя. Послушайте-ка их внимательно.
Кабинет Филя исчез, и возник Рома Пичугин крупным планом. Брови сосредоточенно сдвинуты, палец почесывает висок.
– Да, конечно, мы видели его. Он пробежал прямо мимо нас. Что?.. Конечно, я окликнул его, потому что здесь обычно не бегают. У него руки были в крови. Он рыжий, весь в веснушках, знаете... похож на Бориса Беккера, теннисиста, знаете такого?.. Ростом только поменьше, не выше метра семидесяти... Одет?.. Одет в черную водолазку и камуфляжные штаны. Что значит – как пропустили? Очень просто. У нас всего лишь больница, а не тюрьма и не ядерная станция, документы у посетителей не спрашиваем... Что-что?.. Белая «ауди-80», знаете, девяносто второй – девяносто четвертый года, которая уже «Б-четыре». Это совершенно точно. И еще совершенно точно, что у нее литовские номера. Буквы я, к сожалению, сказать не могу, но возможно, там была «А». А цифры... все произошло так быстро... Когда мы выбежали на улицу, он уже выезжал в ворота... То ли 6099, то ли 9069, в общем, что-то такое.
– По-моему, 6906, – раздался женский голос, и камера отъехала, взяв в кадр стоящую рядом с Ромой его белокурую возлюбленную, хранительницу информации. – Или 6096. Ноль не первый и не последний, это уж точно.
– Как пить дать, – потряс головой Рома. – Клык даю.
Ай да Рома.
Номер БМВ, черной Витькиной БМВ, был 3819, тридцать восемь попугаев и еще половина.
Специальный корреспондент взял слово, и Максим с удивлением признал в нем человека из газеты, Владимира Сухова. Никаких сомнений: эту лысину, сколь тщательно, столь и неестественно замаскированную начесанными сбоку редкими волосиками, он запомнил хорошо и надолго.
Надо же. Наш пострел везде поспел.
И еще Максим помнил, что при жизни Борис Борисович Филь не ходил в фаворитах у вездесущего специального корреспондента. А сейчас – рыдающий голос. Все течет, все меняется.
– Сограждане! – воззвал Владимир Сухов. Он стоял у входа в больницу и держал похожий на лимон микрофон обеими руками. – Соотечественники! Друзья! Вы слышали голоса этих достойных детей своей страны! Будьте начеку, будьте бдительны, будьте внимательны, этот недочеловек, этот маньяк не мог уйти далеко! Границы закрыты, вооруженная фотороботами полиция поднята по тревоге! Избавьте себя от страха! Поймаем убийцу вместе! Звоните по этим телефонам...
Андрей выключил телевизор и покосился на Максима:
– Твоя работа?
– Что ты имеешь в виду? – спросил Максим.
– Я имею в виду, эта занятная передача – про тебя? Это ты похож на Бориса Беккера?
Максим кивнул.
– Значит, белая «ауди» и камуфляжные штаны... Что заставило этих людей так вот обстоятельно, с подробностями, дезинформировать алчущих мщения граждан? Правоохранительные органы, полагаю, тоже. Ты их запугал? Пригрозил? Купил? Или этот парень просто искренне, по-человечески, бескорыстно любит убийства? Кто он? Я его раньше нигде не видел.
– Это Рома Пичугин, охранник. Мой друг.
– Не-не-не-не! – Андрей замахал указательным пальцем. – Наш друг. Человек, который твой друг настолько, что, рискуя сам загреметь за решетку, вытаскивает твою башку, такую нужную мне башку из петли, не может не быть и моим другом, пусть пока заочно. Он точно не маньяк?
– Нет. Хороший парень.
– Ты сказал ему спасибо за свою шкуру, Макс?

Нет, не сказал. Он попытался сделать это только вчера, в одиннадцать вечера.
Выпив свой глоток коньяка и роясь в телефонной книжке, Максим вспомнил подсмотренную в газете фразу.
«Друг поможет перевезти вещи, а настоящий друг поможет перевезти труп».
Дико и странно, но это про них. Двое Максимовых друзей, Андрей и Рома, перевозили ему труп, и, может быть, уже перевезли.
Рома взял трубку сразу. Наверно, дежурил.
– Привет, братан! – раздался его бодрый голос. – Давненько тебя не было слышно!
– Здорово, – сказал Максим и замолчал. Как благодарят за спасенную жизнь? «Спасибо, что спас мне жизнь»? – Слушай, я позавчера смотрел телевизор...
Стоп, Мэд Максик. Какого черта ты смотрел позавчера, а звонишь сегодня? Только сейчас вспомнил? Ну и кто после этого неблагодарная свинья?
- А-а! Все-таки смотрел! – воскликнул Рома. – Да, я теперь звезда! Даже записал на видео. Правда, у моей популярности есть и обратная сторона – легавые задолбали! В тот день достали, и еще вчера два раза ходил. Говорили, мол, одному из пациентов показалось, что во дворе была какая-то темная тачка. Вот уроды! Я говорю, типа ну-ну, к одному тут недавно белый медведь с голубыми глазами приходил в дурака поиграть, только вот не знаю, к этому или к другому. Ваше дело, говорю, а я что видел, то видел.
– Рома, я хотел сказать тебе, что...
– Погоди, братан! Только не надо этих нездоровых соплей. Я сказал то, что должен был сказать. Ты – мужик что надо, и к тому же мой кореш, а Филь был полным дерьмом. С Сашкой-то как, все в ажуре? Надо же, отработала всего какой-то месяц, и такая херня приключилась.
Максим повернулся, посмотрел на спящую Сашу и невесомо притронулся к одеялу.
– Да, с ней все хорошо.
– Ну и нормалек. Туфлю заберешь, когда встретимся за ящиком пива. И ремень. Его я тоже взял на всякий случай, хотя вряд ли это ее.
Максим зажмурился и покачал головой. Если даже он каждый день будет купать Рому Пичугина в пиве и по горло набивать его креветками, то жизни не хватит, чтобы рассчитаться.
– Так как я подумал, – продолжал Рома, – что ты торопился, и тебе некогда было забивать голову всякими мелочами, я протер эту штуковину... ну, которая торчала у ублюдка из башки, и еще некоторые места. Дверную ручку не трогал – непохоже, что ты за нее брался. Так что спи спокойно, братан. Убийца был в перчатках. Это мне сказали не где-нибудь, а в мусарне.
– Рома! Черт подери, Рома!
– Слушай дальше. – Рома не давал ему сказать, и это хорошо, потому что Максим не мог подобрать нужные слова. – Сегодня, между моими походами к легавым, к нам заглядывал подозрительный тип. Такой весь набриолиненный, гладенький, напомаженный, заикается на «ж» и «с», в общем, кусок говна. С-спрашивал, где его ж-жена. Знаешь его?
– Нет, – сказал Максим. – Лично не знаком. Но догадываюсь, кто это может быть.
– Я тоже смекнул, хоть у Сашки не было кольца. Ты извини, я все время смотрю на руки красивым девчонкам. Буду потихоньку отвыкать... С ней точно все хорошо?
– Да. Я слежу за этим.
– Так вот, я посоветовал ему дать в газету объявление о пропаже, раз уж он такой рассеянный, а он пообещал всех нас тут поубивать. И как это я не обосрался от ужаса?.. Потом я как-то с ходу предложил ему трахнуть его маму сзади, а он... Короче говоря, мы перешли на личности, и в итоге мне пришлось... пришлось указать ему на дверь, применив чуточку власти. Так что спи спокойно, братан, но в виду имей. Ну вот, вроде бы все... А! Нет, не все! Полинка спрашивает, можно ей с Сашкой поболтать?
– Боюсь, не получится, – сказал Максим. – Она спит.
– Хорошо. Тогда потом.
– Очень скоро мы все поговорим. Выпьем, пообщаемся и повеселимся. Очень скоро. Я обещаю.
– Не торопись, братан. Пусть все уляжется. Будь здоров. Если что, звони в любое время. Для тебя я всегда есть.
– Пока, Рома. Спасибо тебе.
Вот такой вот Рома. Рома Настоящий. А Слава Самойленко... Вряд ли он найдет их, но на всякий пожарный Максим сходил на кухню, взял из шуфлятки самый большой нож и засунул его между подушкой и подлокотником кресла.
Если даже второе имя Славы – Шерлок Холмс, и он при помощи магического дедуктивного метода все-таки найдет Сашу, то пусть попробует забрать ее. Пусть сунет нос.

Андрей уехал в тот же вечер, примерно через час после выпуска новостей.
– Собираюсь оставить тебя за главного, – сказал он. – Справишься? Подумай, Макс, хорошенько подумай, можешь думать... – он поднял глаза на часы, – целых сорок пять минут. Что тебе еще нужно, чтобы ты смог комфортно просуществовать дня два-три?
– Все нормально, – сказал Максим. – Что нужно одинокому мужчине кроме кофе и парочки снотворных таблеток? А ты куда, на лыжи?
Андрей посмотрел на него как на умалишенного.
– Ты сдурел? Какие теперь лыжи? Есть одно дело, займет дня три максимум. Ну, четыре. Жратвы в холодильник я натаскал с запасом, любой хомяк бы позавидовал, до зимы можно жить. Думай, думай... Еще сорок четыре минуты. Если у тебя есть хоть малейшее, хоть микроскопическое сомнение в том, что ты справишься один, я отменяю все дела. Не такие уж они и важные.
– Езжай смело. Мне и так уже неудобно, что не смог сам о себе позаботиться.
– Э-э, а ну-ка хорош нести дерьмо! Слава богу, мы с тобой не первый год знакомы. Я рад, понимаешь ты это, я рад помочь тебе. Правда. Видишь ли, еще днем у меня и мысли не было куда-то срываться, но раз наш друг Рома так лихо замел следы...
– Я очень хорошо подумал и сэкономил тебе сорок три минуты. У меня все есть. Разве что чего-нибудь выпить.
– Выпить? Ты имеешь в виду алкоголь?
– Не бойся, я буду помаленьку.
– Пей, как хочешь. Я как-то не подумал, пустая голова. Но учти: приеду, закодирую.
Андрей подмигнул ему, подошел к секции, открыл отделение с одеждой и, запустив руку по самое плечо, извлек пузатую бутыль с желто-зеленой этикеткой.
– Натуральный армянский, пять звездочек, сорок пять оборотов, один литр. – Он достал с полки стакан и протер его пальцем. – Если мало, возьмешь там еще такую же. Прячу. А не то мои шлюхи вылакают, и настоящим мачо, таким, например, как мы с тобой, ни хрена не оставят.
Уже у двери Большой замер и хлопнул себя по лбу. Он пошарил в карманах, вернулся и протянул Максиму загнутую по краям Сашину фотографию.
– Витька задерживается, будет только второго числа. Но все-таки пусть она лучше побудет у тебя, чем в его машине. Звони, я на связи. Береги свою синеглазку.
Андрей ушел.
Максим сел в кресло и стал следить за минутной стрелкой.
Каждые пять минут – проверить дыхание, каждый час – глоток коньяка. За двое с половиной суток он ни разу не нарушил распорядок. Кажется, ни разу.
Кажется, так.

Максим выключил газ и насыпал в продолжавшую бурлить воду четыре столовые ложки «чибо-эксклюзив», черпая из синей жестяной банки. Осталось совсем немного, хорошо, если еще на два раза. «Чибо» был хорошим кофе – ошметки тонули быстро, но потом. А сначала островки кофе, возомнив о себе невесть что, нагло плавали по поверхности, и Максим ловил их, прижимал к хромированным берегам и безжалостно размешивал, ловко орудуя здоровой рукой.
Саша не спала.
Он почувствовал это, когда, пятясь, пробирался в комнату, стараясь одновременно не уронить ковшик и закрыть локтем дверь. Что-то по-другому, что-то изменилось.
Он быстро развернулся.
То ли он слишком долго не спал, то ли слишком долго ничего не ел, то ли снова галлюцинации, то ли просто волшебство, но он увидел, что спальня наполнилась переливающимся синим светом, ярким, сочным, но в то же время прозрачным.
Максим инстинктивно потянул руку к глазам и плеснул кофе себе под ноги.
Саша сидела на диване, прислонившись спиной к ковру на стене, и часто моргала. Пока Максим медленно закрывал рот, она сладко потянулась, зевнула, потерла глаза и улыбнулась.
Он улыбнулся в ответ и понял, что она проснулась не за таблеткой. На этот раз она проснулась по-настоящему. Синее свечение вокруг нее – если оно, конечно, было – растворилось, и только в углах на потолке дрожали едва заметные голубые облачка.
Они долго-долго смотрели друг на друга. Они не виделись тысячу лет. Он был счастлив стоять и любоваться ею еще десять тысяч.
Времени нет, время придумали люди.
Но приблизительно лет через пятьсот, Максим не считал, Саша нарушила молчание.
– Иди ко мне, – тихо сказала она.
Максим присел, поставил ковшик на пол и с изумлением обнаружил, что его ноги сделаны из воздуха, но выглядят как обыкновенные ноги. Он совершенно не чувствовал их, и впервые это было приятно. Осторожно переставляя их с места на место, он, пристально следя взглядом за каждым своим новым невесомым шагом, подошел к дивану и лег головой на ее спрятанные под одеяло колени, утонул небритой щекой в красно-синих клетках. Клетки неожиданно оказались мягкими, теплыми и нежными, но в сто раз мягче, теплее и нежнее были ее руки, ласково погладившие его по нечесанной три дня голове.
Максим мог бы лежать так всю оставшуюся жизнь. Ему было слишком хорошо и легко смотреть одним глазом на салатового цвета халат с крупными темно-зелеными розами и слушать, как шуршат его волосы под маленькими Сашиными ладошками. Настолько хорошо и легко, что еще чуть-чуть лучше и легче – и он сам превратился бы в голубое облачко и всплыл бы к потолку к своим собратьям.
Он прислушивался к ее дыханию, ощущал сквозь одеяло тепло ее тела и сильно выворачивал глаза, чтобы заглянуть наверх и убедиться в том, что она здесь, и она улыбается.
Саша была здесь и улыбалась, задумчиво глядя перед собой. Пару раз она набирала в грудь побольше воздуха и даже открывала рот, словно собираясь что-то сказать, и Максим терпеливо ждал. Он был уверен, что Саша спросит, где она находится. Она ведь очутилась в абсолютно незнакомом месте.
Не угадал. Набрав воздуха в третий раз, она спросила:
– Это ты написал, Макс?
Максим уже хотел было ответить что-нибудь вроде простенького «дома у Андрея» или пафосного «в безопасности», но вовремя понял, что она спрашивает о чем-то другом, и в последний момент успел перестроиться.
– Что? – неразборчиво пробурчал он, пошевелил губами, освободил их из клетчатого плена, и звуки стали отчетливее. – Что я написал?
Он не понимал, о чем речь. Поглупеешь, не спавши трое суток и выжрав литр коньяка. Но вполне может быть, что это Саша не до конца проснулась.
– На доме, – сказала она. – Белой краской.
– На доме? – по инерции повторил Максим и вдруг вспомнил.
Белая эмаль для написания честных слов на стенах девятиэтажных домов. Кот Прямоходящий и квазитерры.
Вспомнил-то вспомнил, но что толку – это же был сон. Когда он закончился и кончался ли вообще? Некогда думать. Время
(время существует ли время)
неумолимо шло, надо было отвечать, и он не знал, стоит ли врать, и не знал, что в его ночном сюрреалистическом приключении считать враньем, и поэтому решил сказать правду. Она же видела. Значит, если это и сон, то это их сон.
Ты же понимаешь, Мэд Максик, что поступил как прыщавый юнец? Знаешь, кто пишет любовные записки на стенах? Тот, кто боится сказать в глаза. Правильно – прыщавый юнец. Она может засмеяться, Мэд Максик.
Это еще не повод врать. Им не о чем и незачем врать друг другу.
– Да, – сказал он и закопал пылающее лицо обратно в одеяло. – Это я.
– Конечно, ты, – сказала Саша. – Я знала, что это ты.
И когда Максим подумал, что глупо, что напрасно, когда он подумал, что зря, ВСЕ ЗРЯ, когда он, слушая глухой и какой-то заикающийся грохот собственного сердца, понял, что умрет прямо сейчас, и так ему и надо, Сашины волосы накрыли его плечо, губы коснулись мочки уха, и она прошептала:
– И я люблю тебя. Я люблю тебя, Макс.
Она сказала еще кое-что. Кое-что важное, кое-что такое, отчего умирающий – на этот раз от счастья – Максим захотел жить вечно.
Уже позже, после того, как Саша выбралась из-под его головы, легла рядом, обняла за шею, прижалась лбом к его лбу, и он удивительно долго, лет сто, не видел ничего, кроме огромных синих глаз, он шепнул:
– Почему ты не спрашиваешь, где ты?
Когда она ответила, в ее голосе слышалось искреннее удивление.
– Какая разница, где я? – сказала она. – Я же с тобой.



;






ГЛАВА 34

Максим продержался до обеда, и это было нелегко. Все утро он пребывал в конфликтном психофизическом состоянии: охваченное эйфорией ликующее и поющее сознание еще довольно долго сопротивлялось все более и более настойчивым требованиям измученного организма. Тело хотело спать и не желало ничего слышать ни о каких полетах и песнях.
Руку больше не дергало и не жгло, так, ныла себе потихоньку, покоясь в перекинутой через руку повязке. Саша ловко соорудила ее из найденной в шкафу шелковой Андреевой рубашки. Заглянув в зеркало, Максим увидел в нем косматого пятидесятилетнего партизана, прослонявшегося по дремучим лесам месяц-другой. Небритость и черные круги под глазами добавляли образу искренности.
Щетину он кое-как соскреб (обычная пятиминутная процедура, проводимая левой рукой, заняла добрых полчаса), Саша помогла ему помыть голову, а круги пришлось оставить.
Он так ничего и не съел, только попил чая, вылив в него остатки коньяка. Саша же бабочкой порхала по кухне, готовя себе омлет из пяти яиц и набивая рот всякой всячиной – от маринованных огурцов до банановых эклеров, которыми пришлось заменить отсутствующие наполеоны.
Она выглядела весело и беззаботно, и это было так здорово. Наверняка это психика включила механизмы экстренной защиты, скорее всего, в каком-то будущем многое, спрятавшееся глубоко внутрь, выползет наружу, и может быть, прав доктор Затонский, и ей потребуется помощь шарлатанов-психологов. Трудностей вряд ли удастся избежать.
Но сейчас синяк сошел, царапину скрывал халат, и внешне о недавнем происшествии напоминала только чуть припухшая нижняя губа. Отпивая чай маленькими глоточками, Максим осторожно делился с Фиксом предположением, что она счастлива от того, что они вместе. От того, что он с ней.
Фикс ворчал, но соглашался. Максим краснел, и широкая довольная улыбка расползалась по его лицу.
Максим заснул прямо в кресле – Саша, сидя у него на коленях и прижимаясь щекой к его уху, смотрела «Принцип домино» – и в первый раз проснулся через час от жуткого кошмара.

Сон начался с обычных для всякого неприятного сна мельтешений и неразберихи: образы возникали и гасли, голоса перебивали друг дружку, и ничего нельзя было понять. Он бродил в бесконечных темных коридорах, озаряемых багровыми вспышками, то прячась от кого-то, то кого-то догоняя, и ощущал лишь небольшое напряжение – до поры до времени все его чудовища были смирными, безымянными и бестелесными.
Неопределенности и недосказанности закончились у огромной, уходящей в космос деревянной двери. Задрав голову, он увидел где-то там, у орбиты Луны, светящуюся красным надпись: «ДЕМОН».
Это была его дверь.
Во сне часто что-то просто знаешь, безо всякой логики и предыстории – просто знаешь, и все. Максим просто знал, что пришел домой.
На двери не оказалось ручки. Он протянул руку, но тут же отдернул. Во влажном мхе, сплошным ковром покрывавшем дверь, копошились мокрицы. Их было так много, что не хватало места: они то и дело сталкивались, наползали одна на другую и с глухим стуком шлепались на пол.
Максиму во что бы то ни стало нужно было
(он демон)
попасть за эту дверь. Поэтому он зажмурился, закрыл одной рукой рот и попытался еще раз. Копошащаяся масса протекла у него между пальцами, забилась под ногти, пролезла в рукав и... исчезла.
Дверь скрипнула и отворилась.
Максим открыл глаза и с удивлением обнаружил, что никакого рукава у него нет, и смотрит он не на руку, а на жилистую лапу с чешуйчатыми пальцами, оканчивающимися острыми загнутыми когтями. Лапа пульсировала и была покрыта красной полупрозрачной кожей, через которую проступали толстые черные веревки вен.
Да. Он демон. И что бы ни находилось внутри,  все это – его.
Максим шагнул через порог, поскользнулся и, взмахнув
(руками)
лапами, вцепился когтями в дощатую стену. Большая комната без окон, ярко освещенная голубыми лампами дневного света, была по щиколотку залита кровью. Темно-вишневое прямоугольное озеро не было гладким и ровным, скорее – волнистым. Тут и там над поверхностью выступали бесформенные кочки...
(не трогай)
да, бесформенные непонятные куски
(ты же не хочешь узнать чего)
чего-то. Максим, тот Максим, который спал в кресле,
(настоящий?)
тот настоящий Максим очень захотел развернуться и убежать, он очень захотел проснуться, но вместо этого
(демон)
присел на корточки и зачерпнул в лапы два ближайших куска.
Во сне же не всегда делаешь то, чего тебе хочется.
Мама мама мамочка.
Надо пожалуйста проснуться ну пожалуйста.
В левой
(руке Максима)
лапе демона оказалась очень маленькая и очень мертвая детская ручка, вместе с плечевым суставом вырванная из тела. Лохмотья мышц и ослепительно белая кость. В правой – хуже, если, конечно, допустить, что в мире существуют такие понятия, как «лучше» и «хуже». Коричневые когти сжимали верхнюю половину тельца грудного младенца в когда-то белой, а сейчас насквозь красной распашонке. Нижняя половина тела отсутствовала. Изо рта безвольно свешивался маленький фиолетовый язычок, наполненные кровью незрячие глаза – широко открыты.
Максим застонал и захотел отпустить свою кошмарную добычу, но лапа не слушалась – когти продолжали впиваться в распашонку, выжимая кровь из ткани.
Младенец содрогнулся, поднял ручонки к глазам, кое-как протер их и произнес:
«Отпусти меня, убийца. Мне больно».
«Я не могу», – сказал Максим.
Даже не сказал, а провыл.
«А-а, – сказал безногий малыш, – не можешь! Можешь только убивать?».
«Не говори ничего, – взмолился Максим. – Я не убивал тебя. Я не убивал никого... никого из детей».
Кровь постепенно стекала с лица младенца, и Максим с ужасом узнал в нем Игоря.
«Не убивал?! – взвизгнул Игорь. – По-твоему, я родился? Посмотри на меня, по-твоему, это я сам себя убил?! УБИЙЦА!!!».
Маленькое чудовище заерзало, захлопало ладошками по бокам и вцепилось беззубыми деснами в бурый чешуйчатый палец.
Лапа разжалась, визжащий монстр с лицом Игоря плюхнулся в кровавое озеро, и в ту же секунду кочки стали шевелиться. Все сразу.
Это были дети, искалеченные и изуродованные детишки, совсем еще карапузы. У каждого из них не хватало конечностей, у многих были обожженные, смятые или разбитые лица. У маленькой девочки с прилипшими к шее красными косичками был сломан позвоночник. Торчащие из спины кости с острыми зазубренными краями стучали и терлись друг о дружку, когда она, вихляясь из стороны в сторону, пыталась подняться с колен.
Все они кричали. Истошно вопили, барахтаясь в крови. Кричал даже мальчуган,  которому кто-то напрочь снес верхнюю часть головы – Максим видел его язык, трепещущий в фантасмагорической чаше – разрезе ротовой полости.
«УБИЙЦА! УБИЙЦА-А! УБИЙЦА-А-А-А!!!» – орали маленькие существа.
Озеро заволновалось. Кровь начала накатывать на стены, поднялась до Максимовых колен, потом до пояса, потом залила лицо, и только тогда он проснулся.
– Конечно, никого не убивал, – сказала Саша. – Конечно.
Она сидела на корточках рядом с креслом и гладила его руку.
– Мне... приснился кошмар... – промямлил Максим. Язык распух и ворочался еле-еле. – Понимаешь... кошмар.
– Ну конечно, понимаю. Уже все. Может, пойдешь ляжешь на диван?
Она улыбнулась. Улыбка женщины, прекрасной женщины, любимой женщины. Страшное оружие в битве с кошмарами, привидениями, мертвыми детьми и прочей нечистью.
Максиму стало немного легче. Он коряво и грузно, словно разбуженный в декабре медведь, перебрался на диван и, снова засыпая, почувствовал, как Саша коснулась пальцем его губ и шепнула:
– Спи. Я буду рядом, когда ты проснешься.
Он так и сделал. Сначала он попробовал еще разок взглянуть на Сашу, но веки были намертво склеены суперцементом, а ресницы завязаны морскими узлами.
Максим проспал до вечера и не видел ни одного кошмара, даже самого хилого и нестрашного. Вообще ничего – как будто он умер.

Во второй раз его разбудила сама Саша. Не обманула, действительно оказалась рядом.
Максим сел на постели, зевнул и посмотрел на часы. Десять минут одиннадцатого.
– Сейчас вечер или утро? – спросил он.
– Вечер. Я уже собиралась поливать тебя из чайника. Твой друг приехал, с девушкой. Сказал тебя не будить, но я подумала, что... что как-то неудобно. Все-таки мы в гостях.
Мы в гостях. Звучит неплохо. Замечательное, оптимистичное «мы».
– Все правильно, Сашуля. – Максим повертел головой, вытряхивая остатки невидимых снов. – Где они? И что за девушка?
– Хорошенькая. Мы уже пили кофе. А сейчас они в зале.
Ох уж этот С-Большим. Андрюха-шлюха.
Уже вроде и объявил об окончании старой развратной жизни, и почти убедил его, что не может больше врать, что все ему поперек горла, ан нет – посмотрите на него. Передумал и отозвал заявление. Уехать на три дня по делам и вернуться с бабой – это вполне традиционный, классический, старый Большой. Вся разница в том, что на этот раз Максим нисколечко не завидовал.
Он взял Сашу за руку и открыл дверь в гостиную.
Андрей и его новая подруга сидели на коленках на полу. Между ними лежал открытый чемодан. На девушке была красная блузка и черные брюки, каштановые волосы схвачены в простенький хвостик.
У Максима возникло ощущение, что он где-то ее встречал. Может быть, кто-то из прежних, типа старый друг лучше новых двух?
Да, миленькая. Правда, очень хорошенькая. Но Саша намного красивее. Что, впрочем, неудивительно: трудно состязаться в красоте с самой прекрасной женщиной во Вселенной.
Андрей вскочил на ноги.
– О! Спящая красавица проснулась! Уж не ты ль, Сашенька, ее поцеловала? Я же говорил, что это необязательно делать прямо сейчас. Спросонья он мог кого-нибудь замочить.
Он подмигнул Максиму, воскликнул: «Ах, да!», обнял девушку за плечо и притянул к себе. Она смущенно заулыбалась.
– Вы же не знакомы! Заполним нелепый пробел. Анечка, это Максим, он же Мэд Макс, мой настоящий друг. В обычной жизни у него отсутствует эффектно перекинутая через плечо рубашка, и рожа чуть меньше опухшая. А так – похож. Макс, это Анечка, моя невеста. Так говорят герои сериалов, не находишь? Что поделать, это правда. Это правда, Анют?.. Завтра мы устроим на заднем дворе церемонию помолвки. Неофициальную, но с размахом. Будет большое барбекю с витиеватыми двусмысленными тостами и порнографическими танцами. Верно, Анюта?
– Смотри, не брось меня, – сказала Аня и шутливо ткнула его кулачком в бок. – Я стерва.
– Ты – стерва? Тоже даешь, надо было предупредить. Придется все отменить. Я думал, ты ангел.
Андрей сграбастал ее маленькую головку в свои медвежьи объятия и звонко чмокнул в щеку.
– Анечка пытается вас обмануть, – сказал он. – Она вовсе не стерва.
Голос Большого звучал где-то вдалеке. Максим стоял, сжимая Сашины пальцы, и изо всех сил старался поверить в происходящее.
Он узнал ее. Это была Анечка, та самая Анечка, никаких сомнений. Та самая Анечка из непересекающегося мира, несбыточная мечта Андрея. Разве так бывает? Чуть меньше косметики, другая прическа, но, черт возьми, это же она! Она! Стоит в двух метрах от него, льнет к его другу, словно она Обыкновенная Девушка С Земли. Это какое-то чудо, Копперфильд обосрется от зависти, это невероятно, это намного более невероятно, чем говорящие коты и одноразовые фризеры, это гораздо невероятнее вечного архитектора и стражниц-ползунов.
Тем не менее, это факт. Она здесь, она с Андреем, она выглядит примерно так же, как и другие люди. Возможно, она не призрак. Надо бы удостовериться.
Максим набрался наглости и протянул ладонь.
– Очень рад познакомиться. Извиняюсь, что левой.
– Ничего, – ответила Аня и легонько пожала его руку. Настоящая. Теплая, из плоти и крови. – Я тоже очень рада. Слышала о вас много хорошего.
– Перестань пучить глаза, Мэд, – вмешался Андрей. – Анечка может подумать, что у тебя Базедова болезнь, разнервничается и не выйдет за меня замуж.
– Мир стал лучше, Большой? – спросил Максим. – Твой личный мир подобрел к тебе?
Андрей посерьезнел.
– Точно, Макс. Мы теперь с ним ладим. Думаю, он наконец-то сообразил, что я прав. А еще – не вечен.
После небольшой паузы он заговорил прежним тоном:
– Чувствую, хватит об этом. Поговорим о бренности, вечности и справедливости на ближайших похоронах. А пока никто не умер, давайте-ка на кухню, выпьем по маленькой за знакомство и покалякаем за жизнь. Анюткины тряпки разберем завтра.
По пути он взял Максима за локоть и заговорщически шепнул ему в ухо:
– Пока не спрашивай, как мне это удалось. Расскажу все в подробностях, но позже.
И хлопнул его по спине, да так, что на кухню Максим не вошел, а вбежал.
Саша, Аня и Максим сели за стол, а Андрей хозяйничал: нарезал сыр, раскладывал пирожные (на этот раз среди них оказались и наполеоны), подливал женщинам вино, себе – виски, Максиму – чай, и очень много говорил. Он был в духе.
Максиму показалось, что теперь Большой будет в духе постоянно.
– Ох, погуляем завтра! Ой, напьемся и нажремся, как свинтусы! Ты же потанцуешь со мной, Сашуль, если я разрешу твоему парню потанцевать с Анюткой? Не порнографический, а обычный? Только один разик – звериные вопли и гладиаторские бои нам ни к чему. Вообще-то я не хотел звать тебя, Макс, но раз уж ты все равно здесь крутишься, то поможешь немного. Ну там, расставишь тарелочки, за костром присмотришь, примешь у гостей верхнюю одежду... А я дам тебе поесть...
– Ты ужасный, – сказала Аня. – Ты просто монстр.
– Ладно-ладно, шучу. На самом деле я заплачу ему.
Когда все поняли, что это все еще шутка, то похохотали вдоволь. Но Максим на всякий случай сказал:
– Мм-м... Вы...
Потом он добавил:
– Большой... как бы-ы-ы...
А потом:
– Мы тут... как ты думаешь...
– Не смей даже думать об этом! – строго сказал Андрей. – Даже думать! Места хватит всем. Уж тебе и Саше точно. Я отпущу вас тогда, и только тогда, когда удостоверюсь, что в вашем новом дворце вам гарантирована безопасность. Слышишь, га-ран-ти-ро-ва-на! Не раньше, друг, как бы ты меня ни умолял.
Они просидели на кухне до поздней ночи. Наконец вино было выпито, от наполеонов остались одни крошки (в основном благодаря Саше), и раздались первые зевки.
– Может быть, пойдем спать? – озвучила Аня витавшую в воздухе мысль. – С утра столько дел...
– Есть дела и до утра, – возразил Андрей и искоса посмотрел на нее. – У нас скоро первая брачная ночь. Надо хорошенько подготовиться. Отрепетировать как следует.
Аня вздохнула с насквозь фальшивой скорбью, поцеловала его в губы и сказала:
– Командуй, мой режиссер! Отдохну послезавтра. Совсем не жалеешь мои уставшие ножки.
– Твои красивые уставшие ножки будут отдыхать уже сейчас, – сказал Андрей, встал и взял Аню на руки вместе с табуреткой. Она уткнулась носом ему в грудь и притворилась спящей. – А насчет остального решим на месте. Макс, вы с Сашей там же, а мы пойдем в дальнюю. Маленькую, но уютную. И не подслушивать!
Проходя мимо Максима с Сашей, он умудрился задеть их обоих тапочками, в которые была одета Аня, уронил один, рассыпался в извинениях, и до утра они больше не виделись.
Максим долго лежал без сна и, приподнявшись на локте, смотрел на свою мирно посапывающую синеглазку. В лучах лунного света он видел каждый ее волосок, каждую ресничку. Спящая Саша – его маленькая легкая птичка – казалась совсем юной, наивной и беззащитной.
Конечно, это только кажется, что она беззащитная. Он присматривает за ней.
Кто-то сомневается?
Что ж. Пусть придет и попробует забрать ее у него.
Пусть рискнет.

Я уже говорил это, Фикс?


;






ГЛАВА 35

Поразительно, насколько большим оказался задний двор за домом Андрея. При комбинации желания и наличия средств в нем можно было построить еще один такой дом, и осталось бы место еще на один. Стыдно признаться, но Максим не заглядывал в эту часть владений своего друга около года.
Прошлым летом двор, конечно, тоже был немаленьким, и в течение года Андрей не вел захватнических войн ни с соседями, ни с муниципалитетом, но тогда он был другим – запущенным, и от этого слегка тесноватым. Трава вырастала выше колена (что, впрочем, было неплохо: она скрывала несметное количество битых гнилых яблок, осыпавшихся с пяти яблонь, склонявших ветки к самой земле под непосильной ношей); кусты сирени, посаженные вдоль забора, предназначались для того, чтобы закрывать соседские дома, всюду буйно произрастали какие-то желтые цветочки, а возведенная кем-то непонятно зачем теплица с мутными стеклами умирала от старости в самом центре двора, из последних сил препятствуя свободному перемещению редких посетителей.
Сейчас все изменилось. От теплицы и трех яблонь не осталось следов, а два помилованных дерева были заметно прорежены и усыпаны огромными лаковыми плодами, твердыми и сладкими на вид. Сирень сравнялась с проволочным забором и приобрела четкую прямоугольную форму, цветы перегруппировались в красивые круглые клумбы, а ровный, травинка к травинке, газон, расчерченный выложенными из бетонных плиток дорожками, был безупречно чист, будто его только что пропылесосили. Справа на двух белых столбиках была натянута мелкая бадминтонная сетка, а в центре всего этого великолепия расположилась беседка, если, конечно, можно так скромно назвать большой зеленый шатер, под которым свободно поместился длиннющий деревянный стол. Стол они с Андреем по частям вынесли из приспособленного под склад захламленного гаража, а Аня и Саша сервировали его на шестнадцать человек, да так умело и стильно, словно занимались этим всю жизнь.
Чуть раньше Максим спросил Андрея, как это ему удалось вот так вот, незаметно для глаз друзей, отхватить в раю приличный кусок территории и спустить его на Землю.
– Это моя мутер, – сказал Большой, задержавшись на крыльце.
Он пожал плечами и звякнул двумя ящиками «Баусского светлого», которые держал в своих могучих руках. Они с Аней только вернулись из магазина и разгружали такси, набитое едой и выпивкой.
– Она, сколько себя помню, копалась в огороде, и теперь, когда вышла на пенсию, решила переквалифицироваться в садовника и направить накопленный опыт мне во благо. Навести лоск и глянец. Все сделала, абсолютно все, не считая, конечно, дорожек. Она, как настоящий добрый джинн, приходит и уходит незаметно, пока я на работе.  Только пару раз в неделю остается пообщаться с сыном, то есть со мной.
– Понятно, – сказал Максим. – Мучаешь старушку, значится.
– Не мучаю, а нещадно эксплуатирую! Не путай! Я не эсэсовец какой-нибудь, я – капиталист. Вот наделаем с Анечкой ей внуков, будет тогда сидеть в кресле-качалке и командовать... А если серьезно, то ей нравится. Я тыщу раз отговаривал. Ни в какую. Вот буду, и все! Расплачиваюсь с ней трогательной сыновней любовью и заботой.
– Экономишь копейку? – спросил Максим, и Большой посмотрел на него с недоумением.
– Ясное дело, я же капиталист, не забыл? – сказал он и расхохотался.

Гости начали подтягиваться к пяти часам. Первым подъехал Витька со всеми домочадцами.
– С корабля на бал бля, – сказал он. – Только сумки забросили. Отсюда мой усталый вид.
Витька выглядел каким угодно, но только не уставшим. Он быстро познакомился с Сашей, благосклонно принял у Андрея бутылку пива («аперитив специально для друзей») и принялся с живейшим интересом разглядывать Аню, которая ходила вокруг стола в коротеньком белом платье и едва уловимыми движениями придавала завершенность праздничной композиции: двигала вилки, поправляла салфетки, приглаживала скатерть и втыкала в салаты веточки петрушки.
– Глаза сломаешь, мой похотливый друг, – добродушно сказал Андрей. – Подожди немного, пока я напьюсь и начну грязно приставать к твоей Вике, тогда и пялься, сколько влезет. А сейчас – нельзя!
– А вы тут, парни, зря времени не теряли, – сказал Витька. – Слушай, а она... это... в общем... случайно она не слишком похожа... похожа...
– Похожа, похожа, – не выдержал Максим. – Еще бы не похожа. Это ведь она и есть. Ну и что тут такого, собственно, необычного?
– То есть как?.. То есть... правда, что ли?.. Вы врете, что ли? Пойду представлюсь, и все выясню сам. Как я выгляжу, парни, нормально?
Витька пригладил волосы пятерней, отхлебнул пива, поставил бутылку на траву и, прокашливаясь, направился к Ане.
Андрей с улыбкой смотрел ему вслед.
– Это хороший мир, – сказал он. – Уверен, что лучше нету. Имей это в виду, Макс. Обещай, что учтешь это.
Странно.
Максим попробовал заглянуть ему в глаза, но Андрей не отрывал взгляда от Воробья, который церемонно встал на одно колено и целовал Ане ручку.
Хоть убей, непонятно, почему непременно нужно иметь это в виду. Но, в общем-то, он был согласен. Чем не прекрасный мир?
– Запросто, – сказал он.
– Вот и отлично! – воскликнул Андрей и сильно хлопнул его по плечу. – Тогда ты иди знакомь незнакомцев, а я, в свою очередь, постараюсь выцарапать свою невесту из хищных лап моего так называемого друга.
Он взял себе пива и пошел к столу, а Максим, помедлив, вернулся в дом.
Выяснилось, что знакомить никого не надо. Он услышал Викин щебет и детский визг задолго до того, как заглянул в комнату.
Саша и Воробьишка сидели на диване. Вика, оживленно жестикулируя, взахлеб рассказывала что-то очень важное и нужное из области выращивания и воспитания детей, а Витька-младший с радостными воплями скакал вокруг, падал, хохотал и взбирался на Сашину шею.
Максим поспешил ретироваться и, снова выйдя во двор, увидел, что появился еще один гость, вернее – гостья. Мать Андрея, Раиса Григорьевна, остановилась на дорожке и в волнении теребила сумочку. Ее зеленое платье украшала старомодная янтарная брошь.
– Мутер немного несовременна, – сообщил Максиму на ухо вездесущий Андрей, – но я помалкиваю. Эту брошку батя подарил ей на серебряную свадьбу. А с тех пор, как ни крути, прошло двадцать лет.
Максим знал это. Как знал и то, что Андрей был поздним ребенком, и что его ни разу не бравший в рот сигарету отец умер от рака легких в восемьдесят седьмом, в возрасте сорока девяти лет. И он помнил, как однажды, три года назад, Андрей, сопровождая каждое слово сильным ударом кулака о стену, сказал ему, что ходит на кладбище только в случае крайней необходимости, так как очень не хочет видеть фамилию и портрет своего отца в этом неправильном месте.
Конечно же, Максим не стал напоминать, что уже знает это.
Он деликатно остался стоять в сторонке и наблюдал со своего места, как Андрей подвел Аню к матери и принялся размахивать руками, словно ветряная мельница. Раиса Григорьевна взяла Аню за руку, долго держала, а потом тихо расплакалась.
– Маман! – расслышал Максим. – Ну мам, ну перестань, а как же радоваться? Поплачешь, когда будем разводиться. Макс, эй, Макс, ну скажи ей!
Максим так и не успел толком подумать, шутит Андрюха или действительно просит его о такой необычной помощи.
Из дома вышла Саша.
Он сделал шаг ей навстречу, обнял за талию, зарылся носом в ее мягкие волосы, прижал покрепче и остался стоять на сочной зеленой траве райского сада.
Робкий ветерок приятно холодил его щеки, птицы сладко пели в кронах яблонь, Саша была очень красивая, сам он – очень сильный и очень мудрый, и все было слишком хорошо. Счастливые и бессмертные, они могли стоять так целую вечность, но прибыли новые гости, и воцарилась суета.
Рома Пичугин принес две бутылки шампанского и торт в перевязанной голубой ленточкой коробке размером с небольшой стол. Его девушка, Хранительница Информации Полина, соорудила на голове такую сложную конструкцию из белых кудряшек, что ей мог бы позавидовать сам архитектор Трегубов. Выглядела она экстравагантно и сверхэффектно.
– Это ты Андрей? – спросил Рома, энергично тряся руку Большого. – Очень рад присутствовать! Как только мы с Полинкой соберемся, прошу и вас к нам!
Он подошел к Максиму, обнял его и заговорил вполголоса, косясь на Сашу, которая присела на корточки возле клумбы:
– Как твои дела, братан? Все о’кей? Смотри мне, чтоб все было чики-пики. Прилизыш не заглядывал?
Максим помотал головой.
– Ну и славно. Держи хвост пистолетом, братан, и Сашку не обижай. Туфля у Полинки в пакете, заберешь. И самое главное – возвращайся.
– Куда? – сдавленно прохрипел Максим. Почему его друзья здоровенные, как быки? – Куда мне возвращаться?
Рома не ответил, отпустил его, подмигнул и, потирая руки, присоединился к Полине, которая уже сидела за столом и потягивала красное вино из длинноногого бокала.
Куда-куда, Мэд Максик. Ясное дело куда! Каждый стоящий маньяк должен несколько дней пометаться, потерзаться сомнениями, побеспокоиться – а все ли в порядке? – и как миленький вернуться на место преступления. Психология убийцы. Это тебе любой полицейский студент-первокурсник  расскажет.
Максим изучающе посмотрел на Рому. Тот заметил его взгляд, широко улыбнулся и помахал рукой.
Ладно, времени вагон и маленькая тележка, можно уточнить попозже.
В начале шестого пришли трое Андреевых коллег, двое из них с подругами. Третий никак не мог быть с женщиной. От него за версту разило нулями и единицами: заросший, небритый, в мышиной битловке и спортивных штанах, вокруг слезящихся глаз – темные круги. В общем, из тех, кто любит свою работу больше всего на свете, посвящает ей все свое время, ест, пока выполняется «рестарт» и спит не тогда, когда хочет спать, а когда не может не спать.
Большой вскочил на стул, звонко захлопал в ладоши и зычно гаркнул:
– Друзья! Минутку внимания! Прошу считать праздник начавшимся! Садитесь за стол и накладывайте, что бог послал! Молящиеся – молитесь, безбожники могут наливать сразу. Кому мало водки, виски и прочей огненной воды – не стесняйтесь, обращайтесь прямиком вон к тому ящику под деревом. Просто громко назовите фамилию, персональный код, перекреститесь и берите бутылку. Уверен, что бухла хватит на сегодня, на завтра, и даже на послезавтра. Ругаться матом при необходимости можно и даже нужно, но только не в приватной беседе с этой почтенной женщиной, моей мамой.
– Отлично! – воскликнул Рома Пичугин и поднял большой палец. – Мне у вас нравится!
– Позволю себе поправить тебя, друг Роман! Тебе следует говорить не «у вас», а «у нас»! Ну-ка, давай еще разок!
Рома рассмеялся, поднял оба больших пальца и сказал:
– У нас! У нас класс! Мне у нас нравится!
– Гораздо лучше! Выучи хорошенько, вечером проверю. Если, конечно, к вечеру мы сохраним способность говорить членораздельно. Так! Тосты мы с Анечкой принимаем и с благодарностью слушаем, но не раньше, чем через два часа, и исключительно по желанию! На хрен нам стишки из книжки? Очень хотелось бы, чтобы тосты были пьяными и от души! Кажется, все! Каждый пьет сам и следит, чтобы пил сосед! Вперед!
И веселье началось. После пяти или шести стройных залпов народ подобрел, раскраснелся, разговорился и начал пить неорганизованно, разделившись на две части по географическому признаку. На южной половине стола тон задавал Андрей, на северной – Рома. Трезвый Максим сидел ровно посередине и больше тяготел к югу, так как с севера его здорово донимал одинокий программист. Он очень быстро напился и, чуть ли не ложась в Сашину тарелку, старался поделиться с ними своими взглядами на жизнь. Во всяком случае, Максим так думал. Разобрать, что говорит этот человек, не было никакой возможности. Некоторые слова и даже сочетания слов казались знакомыми, но они связывались между собой поразительным количеством междометий и специальных терминов. Максим подозревал, что красноглазый говорит с ним на языке «си».
Но он терпел несчастного, случайно оказавшегося в чуждой среде реального мира, потому что, во-первых, его пригласил Большой, а во-вторых, у бедняги не было других соседей. Следующие за ним два стула пустовали, тарелки оставались девственно чистыми, а один из бокалов утащил Рома Пичугин. Свой он разбил, слишком размашисто чокнувшись с Витькой.
Максим подкараулил редкий момент, когда рот Большого не был занят едой, виски, разговором или Анечкиным поцелуем, и спросил:
– А кто опаздывает?
– Это сюрприз, Мэд, – ответил Андрей и прицелился в Максима указательным пальцем. – Специально для тебя.
Максим занервничал.
Ему хорошо и без сюрпризов. Он перебрал в уме возможные неожиданности и занервничал еще больше. Убедившись, что Саша увлеклась беседой с сидящей напротив Полиной, он спросил:
– Настя, что ли?
Андрей поперхнулся виски и вытаращил глаза.
– Сдурел, Макс? Может, я в последние дни и обезумел слегка, любовная лихорадка и все такое, но не настолько же! Сделай одолжение, Мэд, веселись. Сегодня такой день! Сам все узнаешь.
– Горько! – вдруг завопил Витька, и этот клич тут же подхватили остальные.
– ГОРЬ-КО!!! ГОРЬ-КО!!!
Андрей с Анечкой целовались долго и страстно. На счете «десять» Саша нашла под столом руку Максима, крепко сжала и держала до самых сорока пяти. А когда Большой, смеясь и отдуваясь, объявил переход от холодных закусок к приготовлению шашлыка, она прошептала:
– Возвращайся, Макс. Ты только не спрашивай меня ни о чем, не спрашивай, я ничего не знаю. Только возвращайся. Я буду тебя ждать.
Рома Пичугин замер, не донеся до рта вилку с крабовым салатом, положил ее обратно в тарелку, посмотрел на Максима и сказал:
– Возвращайся, братишка. Смотри там, не дури. Сашка без тебя пропадет. Да и я расстроюсь.
Рома не мог слышать Сашу. Никак не мог!
Она шептала в самое ухо, касалась губами, черт возьми! Почему он тоже говорит это?
Максиму стало страшно.
Воздух наполнился звяканьем складываемых на тарелки ножей и вилок и постукиванием стаканов. Никто не пил и не ел.
Сердце, мать его, сердце, нет, это не сердце, все внутренности загрохотали, то подбираясь к горлу, то проваливаясь куда-то далеко вниз.
Максим посмотрел на свои покрытые гусиной кожей руки, медленно поднял взгляд и обвел им присутствующих.
Все смотрели на него. Только на него одного.
У программиста номер два отвисла челюсть, и во рту виднелся непрожеванный кусок жареной курицы. Сашка и Витька подбежали к Вике, забрались ей на колени, и Сашка проверещал:
– Возвращайся, дядя Максим.
– Возвращайся, Макс, – сказал Витька Воробей.
– Возвращайся, Максим, ты нам правда нужен, – сказала Вика-Воробьишка.
– Возвращайся, Максим, – сказала Раиса Григорьевна.
Анечка улыбнулась и сказала:
– Ты же вернешься, Максим?
Все, говорили все сразу. Голоса слились в монотонный гул.
– Возвращайся...
– Возвращайся, Макс...
– Возвращайся… возвращайся… возвращайся… возвращайся… возвращайся… возвращайся… возвращайся… возвращайсявозвращайсявозвращайся…
Ты сошел с ума, Мэд Максик. Ай-я-я-я-яй, как же нехорошо получилось-то. Но ты сам знал, ты прекрасно знаешь, что это произошло не сейчас, не вчера и не позавчера. Давно. Кондукторша из СКВОС была первой ласточкой, говорящий кот – второй, а теперь у тебя просто небольшое обостреньице. Вопрос в том, будет ли Саша любить тебя чокнутым. Или хотя бы жалеть.
Андрей поднял руки ладонями вперед, и голоса смолкли, исчезли разом, будто их и не было. Программист продолжил жевать свою курицу.
– Макс, послушай меня. Я думал, у нас больше времени, но, к сожалению, это не так. Но это ничего. У нас все еще впереди – и шашлыки, и дикие эротические пляски. Просто ненадолго отложим их, пока ты будешь делать выбор. Уверен, что ты не ошибешься. Вряд ли кто-то из нас сможет объяснить тебе, что именно происходит, но это действительно происходит, так что не думай, что ты сошел с ума. Объяснить что-либо... это выше уровня развития моего сознания, или даже не выше, а где-то... где-то в стороне от него. А я знаю больше, чем остальные, так что не пытайся у них выяснять. Особенно у Саши, она и так ужасно боится за тебя. Она любит тебя, Макс, помни это. Учти это. Если кто-то и расскажет тебе хоть что-нибудь, так это только он.
«Кто – он?» – хотел спросить Максим, но его опередили.
– Нет, не совсем так, – сказал кто-то за спиной ужасно знакомым голосом.
Волосы на затылке тихонько зашевелились. Как будто в них вылупились и сонно закопошились вши. А может, мокрицы? Маленькие членистотелые твари сейчас облепят ему голову, заползут в нос, в уши, в глаза, и господи, как же он тогда заорет!
Максим погладил затылок холодными деревянными пальцами и медленно обернулся.
В трех метрах от них в костюме-тройке стоял никто иной, как Антон Трегубов собственной персоной. Очень настоящий и очень живой.
В его левой руке тлела толстая сигара с красным ободком. Девочка-подросток с длинными медно-рыжими волосами крепко держалась за его правый локоть. Видимо, дочь архитектора Маргарита Первая, она же Марго, теперь не хотела отпускать папку ни на шаг.
Тем не менее, Антон повернулся к ней и ласково сказал:
– Маргошка, сходи-ка поучи молодежь играть в бадминтон, а то смотри, они не знают, какой стороной отбивать воланчик. Самое большое через пять минут я тебе помогу.
Девушка вздохнула, покачала рыжей головкой, но спорить не стала.
– Позволишь присесть, Макс? – спросил Антон.
Максим вздрогнул.
– Что?.. Конечно, садись. Конечно.
Внезапно его осенила блестящая идея.
Есть способ, есть один действенный проверенный способ постигать непостижимое и обнимать необъятное. Существует надежная штука, помогающая маменькиным сынкам с фланелевыми характерами заводить знакомства с женщинами, а нормальным здравомыслящим людям, верящим в науку – как ни в чем не бывало беседовать с призраками. В общем, глядеть на мир шире.
Максим взял со стола начатую бутылку виски, выплеснул на траву остатки сока из своего бокала и наполнил его доверху. Руки позорно дрожали, и горлышко бутылки бренчало по тонкому стеклу. Алкоголик в энной стадии абстиненции.
А что, Мэд Максик, ничего смешного. Ты разве не знал, что алкоголизм нельзя вылечить, его можно только на время спрятать? Это, брат, на всю жизнь. Ты знал, знал, только как всегда думал, что к тебе это не относится.
Максим залпом выпил виски, с трудом подавил накатившую тошноту и кое-как затолкал в ром кружок лимона. Внутри заполыхал пожар.
Он вытер выступившие слезы и посмотрел на Антона.
Тот терпеливо ждал. На его губах блуждала еле заметная улыбка.
Ты не смотри на его рот, Мэд Максик, он же не уличная миньетчица, не шлюха какая-нибудь, чтобы рассматривать его губы. Глаза, Мэд Максик, дружок, посмотри, что за глаза. Им не тридцать восемь, не сорок восемь, и даже не шестьдесят два. Им, наверное, лет двести.
– Сколько? – спросил Максим.
Слово высушило ему глотку. Потянувшись за соком, он мельком взглянул на Сашу и натянуто улыбнулся. Она в недоумении приподняла брови.
Однако Антон все прекрасно понял и сразу же ответил:
– Сто пятьдесят пять. По приблизительным расчетам.
Сто пятьдесят пять. Фикс, чертов умник, ошибся совсем чуть-чуть.
Что приобретешь или потеряешь за полтораста лет безнадеги, что останется в твоих глазах через полтора века страдания?
Мудрость? Безумие?
Максим не видел ничего, только черный зрачок и светло-коричневую радужку на старчески мутных желтоватых белках, исшитых капиллярами. Глаза – единственное, что постарело в архитекторе Трегубове за сто пятьдесят пять лет.
Он огляделся и с удивлением обнаружил, что все, кроме него и Саши, утратили интерес к происходящему. Программисты и Рома с Полиной остались за столом, остальные под предводительством Андрея начали колдовать над мангалом и большим эмалированным чаном с шашлыком.
Мавры сделали свое дело, мавры могут уходить. Они, наверно, каждый день видят живых мертвецов.
Ну и хрен с ними. Они его напугали.
– Но как? Как тебе удалось выка... вык...
Максим понял, что виски действует и вряд ли позволит ему сказать слово «выкарабкаться».
– Как это случилось? – закончил он.
Антон усмехнулся.
– Боюсь, что не смогу описать тебе механизм. Я строю всего лишь дома, а не гиперхронотические конструкции.
– К черту механизм! Просто рассказывай.
Бросив беглый взгляд на часы, Антон сказал:
– Я мог бы начать с того, что это произошло в тот день, когда я окончательно потерял всякую надежду, но ты знаешь, что это не так. Ты был у меня и видел, что надежду я потерял гораздо раньше. В общем, в один из моих одинаковых дней ко мне пришел кот. Этот кот умел говорить, был ростом с человека и ходил на задних лапах... Как тебе такой расклад? Продолжать, или с тебя хватит?
– В зеленых шортах с кучей карманов? – спросил Максим.
– Да. А в карманах – пропасть всяких полезных вещиц.
– Я видел его. Видел во сне.
– Ну, тогда ты в курсе. Он так и сказал, что ты долго отказывался верить, что не спишь. Приятный парень этот кот.
Надо же. Приятный парень кот.
Интересно, сколько человек должно сойти с ума для того, чтобы этот разговор состоялся? Все вокруг, он и архитектор, или достаточно одного безумного Макса? Наверно, одного хватит. Все остальные, включая Антона – галлюцинация. Вопрос в том, где граница между иллюзией и реальностью? Существует ли она?
Архитектор продолжал:
– А я поверил сразу. У меня, Макс, по большому счету, и выбора-то не было. Кому я скажу «не верю», с кем поделюсь? Почему бы человеку, смирившемуся с вечностью, не смириться с ВОС, ВПС, говорящим котом и великим хроноинженером Ибрагимом Ба? Что толку не верить? Разве кот исчез бы от моего неверия?
– Думаю, нет, – сказал Максим. – Максимум – обиделся бы.
– А кроме того, он с ходу предложил мне освобождение. Сказал, что Ибрагим Ба подготовил эксперимент по аннигиляции гиперхронотической конструкции, и если я не хочу аннигилировать вместе с ней, то должен съесть красную таблетку. «Матрицу» смотрел? Я к тому времени был сильно пьян и спросил его, можно ли принимать это лекарство вместе с алкоголем. Мол, я хочу пожить подольше и беспокоюсь о своем здоровье – ничего шуточка, правда? Кот сказал, что я могу растворить таблетку в коньяке и запить им же, если пожелаю. Кстати, ты продырявил мне одну бутылку, знаешь?
– Знаю. Я нечаянно. Осколок залетел мне за ремень. Могу отдать.
– Обязательно отдай. Кот придет за ним сегодня вечером. Дело в том, что несоответствие исходной и аннигилируемой массы и структуры материала конструкции вызвало остаточные явления. Из-за них происходят сбои в работе Детской Площадки. Пока небольшие, но все равно вернуть надо, мало ли что... А тебе он все равно больше не пригодится – ты выкачал из него всю энергию.
Максим достал из кармана бумажник и двумя пальцами пощупал тонкую кожу. Осколок был на месте, никуда не аннигилировал. Все правда, все очень похоже на сумасшедшую правду, если только он не является жертвой талантливого розыгрыша с применением гипноза и участием подозрительно большого числа действующих лиц.
Он расстегнул молнию и вытряхнул осколок на ладонь. Из бумажника выпорхнула Сашина фотография и упала в траву изображением вниз. Максим торопливо поднял ее и зажал в кулаке. Он не хотел, чтобы кто-то еще знал о снимке, хотя понимал, что скрывать уже нечего. Настоящая, живая Саша сидела рядом, прислонившись щекой к его плечу, но все равно он хотел, чтобы фотография оставалась его маленькой личной тайной.
– Ба подчистил память всем моим близким, – сказал Антон, взяв у Максима кусочек стекла и пряча его в нагрудный карман пиджака. – Вернее, почти всем. Со старшей не получилось. Поэтому, когда я съел таблетку и проснулся в постели с женой, в шоке была только Марго. Я пока еще ничего ей не объяснял. Она, конечно, очень рада, что все так получилось, что, черт возьми, папка ожил, но мне предстоит долгая и сложная беседа на тему «как на самом деле устроен мир». Сложная потому, что теперь я сам не знаю, как он устроен.
– А остальные? – спросил Максим.
– В смысле?
– Не близкие. Те, кто прочитал о твоей смерти в газетах?
– С этими намного проще. Им по большому счету плевать, жив архитектор Трегубов, или на свете стало одним зажравшимся снобом меньше. В завтрашних газетах будут сообщения о чудовищной ошибке и извинения перед уважаемыми читателями.
– Гибкий мир, – вспомнил Максим слова кота – Куратора Пространства и просто приятного парня.
– Да-да, очень даже гибкий. Я сегодня попрошу кота, чтобы он по знакомству замолвил за тебя словечко. Пусть Ба сотрет и тебе кусочек памяти. Тебе лучше ничего не помнить о ВПС, когда ты вернешься. Лучше не надо.
– Откуда вернусь? – раздраженно спросил Максим. Он уже потихоньку начинал злиться. Антон явно чего-то недоговаривал. – Я никуда не собираюсь! И почему это ты решил, что мне лучше ничего не помнить?
– Ну не совсем уж ничего. Просто некоторых вещей. Сам увидишь.
Зазвонил телефон. Кто там еще?!
Максим поморщился, закатил глаза и полез в карман. Номер незнакомый. Цифры колючие и острые, как пики – сплошь единицы и четверки. Очень неприятный номер.
Ты научился угадывать будущее, Мэд Максик, ты стал ясновидящим? В этом мире нечему удивляться. «Предчувствия гибкого мира», лекцию ведет М.Ковалев, вход – пятьдесят латов.
Максим понял, кто это. Кто таинственный обладатель цифр, похожих на стрелы. Нажимая на кнопку, он уже знал, что услышит.
– Да, – сказал он.
Слово из двух букв, короткое рубленое «да» стало единственным в его общении со Славой Самойленко.
– Привет, хмырек, – произнес голос в трубке. Большая удача, что Саша сидела с другой стороны и не слышала. – Не отвечай, просто с-слушай. Я знаю, кто ты. Я пока не знаю, где ты, но я узнаю. Мне насрать, что говорят тупоголовые легавые псы, и их тупость – это только их проблема, но я знаю, что это с-сделал ты. Я дам тебе шанс. Пока я не нашел тебя, ты возвращаешь то, что принадлежит мне по праву, что мое перед богом, и тогда, может быть, я тебя не убью. Поторопись, потому что с-скоро я найду тебя.
И короткие гудки. Те самые короткие гудки, орудие телефонной правоты. Они не дают тебе шанса. Они дырявят тебе барабанную перепонку и впиваются в мозг.
Прошла неделя, прежде чем Максим положил телефон на стол и снова услышал голос Антона.
– ВПС – это мир, который ты всю жизнь считал единственным, или, если хочешь, единственно объективным. Зла хватает везде, но ВПС насквозь пропитана злом. И на нее никак нельзя повлиять, она окостеневшая и твердая как камень. Все время, которое ты проведешь в ВПС, ты будешь помнить то, что оставил здесь, ты будешь помнить все, в том числе и наш разговор. С этим Ба ничего не сможет сделать. Он подправит то, что нужно подправить, когда ты вернешься. Но, может быть, это и хорошо. Тебе будет легче сделать правильный выбор. Ты должен вернуться. Должен!
– Я никуда не собираюсь! – медленно проговорил Максим. – Ни-ку-да! Это совершенно точно. Я буду здесь. – Он покосился на телефон и сильно сжал Сашино плечо. – И возвращаться мне не придется.
– Э-э-эх! – выдохнул Антон и покачал головой. – Это не зависит от тебя. Ты захочешь вернуться. Главное – чтобы ты захотел этого достаточно сильно.
– Я буду ждать тебя, – прошептала Саша и заплакала. – Столько, сколько нужно... Я люблю тебя.
Максим испепелил Антона взглядом – смотри, что ты натворил! – повернулся к Саше и бережно провел ладонью по щекам, вытирая слезы.
– Я никуда не ухожу, Сашулька. Ты не понимаешь? Никуда.
Надо что-то делать. Нужно срочно найти слова, чтобы успокоить его синеглазку, может, рассказать чумовой анекдот, походить на голове, вызвать бригаду клоунов, только чтобы она не плакала. А то он сейчас сам заплачет. Хороший получится праздничек, просто на загляденье.
– Минуточку внимания! – заорал Витька и возник прямо перед ними. В вытянутых руках он держал фотоаппарат. На серебряной панели Максим прочитал: «PENTAX-Optio». – Сейчас вылетит птичка, смотрите, не обижайте ее.
Витька принялся водить камерой вверх-вниз, одновременно раскачивая головой влево-вправо.
– Та-а-ак... так-так... два белых квадратика и один зеленый квадратище... Саша, улыбнись, будь другом! Все! Все замерли и смотрят за мое левое плечо!
Он нажал на спуск, и в то же мгновение все вокруг стало ярким и белым.

;






ГЛАВА 36

– Саша!.. Саша!..
Разве может вспышка продолжаться так долго?
Разве может, Фикс?
Тоже мне, Воробей, папарацци-фотоаппарацци, нашел время, жалкий червь!
– Саша!.. Саша?..
Все белое, и белое жжет глаза.
Всего лишь вспышка, но жжет глаза похлеще, чем солнце в бинокль.
– Ты что делаешь?!! – кричит папа и вырывает морской двадцатикратный бинокль из его рук. – Ослепнешь!
Ему обидно, и даже немного больно ногтям. Глазам больнее, он ничего не видит вокруг, не видит ни моря, ни дюн, ни папу с мамой. Ничего, кроме белого огненного пятна с рыхлыми неровными краями.
Он собирается заплакать, губа уже послушно дрожит, и тогда мама, добрая мама обнимает его за плечи и говорит:
– Саша, что ж ты так орешь? Он же не знал.
Это правда. Он не знал.
Он не знает, сколько может гореть вспышка, но смутно помнит, что какие-то десятые доли секунды. Даже не успеваешь моргнуть, и на фотографиях спящими выходят не те, кто моргнул от вспышки, а те, кто моргнул раньше.
Нет, не то.
Это белая краска из баллончика, эмаль для окраски автобусов и написания надписей. Это краска. А жжет растворитель.
Ну и что, что потерял. Кто-то нашел и брызнул.
Не то.
Нужно закрыться от белого термоядерного огня, но веки тонкие и прозрачные, не защищают.
Где Саша?
Максим поднимает руку...

...и, в последний момент сдерживаясь, просто опускает козырек. Мало того, что солнце сияет в глаза, так еще этот хреновый пух. На козырьке – пыльное зеркальце, возле зеркальца его пальцы, от напряжения они побелели вокруг ногтей. Сами ногти темно-красные, чуть ли не черные. Ему хочется отломать чертов козырек, ух, как же ему хочется вырвать его с мясом и бить о панель, расхерачить все к едрене фене!
В мутном зеркале Максим видит, что снаружи он ничего, все дерьмо кипит внутри. Он делает долгий выдох – все наружу, выходи, дерьмо, вдох-выдох, ассенизационная дыхательная гимнастика Циньхуй – и кладет руку обратно на руль.
Спокойно... Спокойно... Вдох-выдох, вдох-выдох, потом еще пять раз...
– Смотри, все белое кругом, – говорит Настя и тычет пальцем в окно.
Стекло поднято, но в салоне прохладно: по настоянию Витьки Максим купил машину с кондиционером и не пожалел.
Он часто-часто кивает головой, а моргает еще чаще. Спасибо, что сказала. А то он слепой, ведет машину на слух и не видит, что все белое. Какой-то кретин-натуралист высадил целую аллею тополей, и пух, слишком ранний в этом году, лежит толстым покрывалом на дороге, тротуарах и обочинах. Тротуара вообще не видно, на его месте как будто двойной слой белого, похожего на снег пуха.
– Красиво, – вздыхает Настя. – Как зима.
Ага. Зима.
На улице тридцатиградусное пекло и ни ветерка. Но его не в меру впечатлительной жене насрать – у нее Рождество. Да что уж там, у них Рождество. Во всяком случае, намечается, а точнее, намечено, решено, заверено и обжалованию не подлежит.
Настя беременна. Сообщила десять минут назад, перед выездом. Они работали на тещиной даче в Гарупе, она красила веранду, а Максим стриг кусты, и когда они по очереди приняли душ, переоделись и уже шли к машине, она так и сказала:
«Я беременна».
Так и сказала! Она не говорила: «Макс, не завести ли нам ребенка», не говорила: «как ты смотришь на то, чтобы», ни даже: «у нас будет маленький».
Я беременна, и все тут.
Она знала, что ему очень не нравится это слово. Прекрасно знала.
Я беременна, и ты ничего не изменишь. Я решаю, а ты всего лишь инструмент.
Очередной раунд в борьбе. Настя Скачкова-Ковалева побеждает за явным преимуществом, потому что это она, и она всегда права.
Максим сжимает руль так, что гнется и скрипит пластмасса. Циньхуй помогает слабо. Но он дышит, дышит.
Дышит.
Это смешно, твою мать, это просто смешно! Нет, смешно не то, что она беременна, и смешно не то, что от него. Смешно то, что она от него. Они занимаются сексом раз в месяц.
Тысячи, десятки тысяч, сотни тысяч благополучных, не-разлей-вода пар делают это каждый божий день, и хоть бы хны.
Она на третьем месяце.
Максим шевелит губами, отсчитывая назад недели, старается припомнить, старается объяснить себе, как такое могло произойти.
Получается, что никак. С апреля по июнь они трахались два раза. Еще раз двадцать он дрочил, но это не в счет, не так ли? Оба раза они использовали «прерванный половой акт» как метод контрацепции. Таблетки жрать она не хочет, и это, наверно, правильно: стоит ли травить себя тоннами гормонов ради одного траха в месяц?
Проще говоря, оба раза он кончал мимо, тихонько и незаметно в простыню, чтобы она, чего доброго, не увидела этот кошмар, чтоб ей, не приведи господь, не поплохело.
Интересно, ее все время тошнило от вида спермы, она блевала с каждым своим хахалем, или это он такой эксклюзивный? Такой, ****ь, тошнотворный? Наверно! Наверно, так! У всех остальных ее трахеров сперма сделана из воздуха, а на вкус – что твое вишневое варенье. Ну и рожала бы от них!
Чертова сука!
Дыши. Дыши глубже и больше. Двойной Циньхуй, Циньхуй в квадрате. Может, попробовать вдыхать глубоко и долго, а выдыхать помалу, за пять раз?
Он тоже хорош. Сколько можно вспоминать то, что было двенадцать, а то и тринадцать лет назад? Сколько можно жрать себя и обвинять ее? Есть же срок давности. В конце концов, она его жена, и она ждет от него ребенка.
С этим все ясно. Но как, скажите, как успокоиться, как заткнуть пасть внутреннему голосу, как вырвать глаза внутреннему взору?
Иногда успокоиться очень тяжело, почти невозможно.
Он выруливает на главную, забыв посмотреть налево. Ну и плевать – там же никого ни было. Царникава в трех километрах сзади, до Риги – километров пятнадцать, через десять минут будут. Солнце тоже послушно разворачивается, греет ему висок и золотом вспыхивает на четверке колец, сплетенных на руле.
Он косится на Настю. Она смотрит в свое окно и поглаживает бедро, задирая короткую юбку так, что виден край трусиков. Сучка! Похотливая сучка!
Максим понимает, что хочет ее. В последнее время он все чаще думает о разводе – противоречия кажутся непреодолимыми – но сейчас он хочет ее трахнуть. Без всяких там слюнявых поцелуйчиков-лизунчиков. Завалить и трахнуть – сильно, грубо, и даже немного больно. Чтоб извивалась, чтоб металась, чтоб орала: «ДАВАЙ, ДАВАЙ ЕЩЕ, ЖИВОТНОЕ!!!».
Этого никогда не будет.
Даже если предположить, что он соберется с духом, остановится на обочине и попытается, то все равно ничего не будет. И даже если его эрекция будет не вялой и вымученной, как частенько бывало в последнее время, даже если его член будет огромным и чугунным, все равно она будет решать, чему быть, а чему нет.
Может быть, она просто фыркнет и уберет его руки. А может, засмеется, заржет прямо в глаза.
Он зло добавляет газу и обходит сразу две машины: старенький «жигуль» с какими-то чемоданами и авоськами на крыше и трехдверный зеленый «паджеро». «Паджеро» снижает скорость, впуская его на покинутую полосу, и хорошо делает. Через секунду навстречу проносится микроавтобус.
Всего лишь секунда.
Можно сказать – секунда, а можно – шестьдесят метров. Разница есть.
Разве он против детей? Что он, скотина последняя, не человек, что ли? Ему нравятся эти так похожие на людей маленькие существа. Он запросто смог бы любить своего ребенка. Витька же может, а он что, рыжий? Раньше он даже настаивал, но Настя и близко не подпускала его к себе, и, наверно, правильно делала. Страшно подумать, что за потомство могло произвести на свет смрадное красноглазое чудище. Скорее всего, маленького монстра с полиомиелитом, церебральным параличом и пороком сердца.
Три года назад в самом начале их улицы, в слепой хибаре с покосившейся ржавой табличкой «Клявас 1» родилась девочка. Оба ее родителя были алкоголиками со стажем. Бедняжка до сих пор не говорила ни слова, только жалобно мычала, и вдобавок у нее были кривые ножки и заячья губа.
Он не против детей. В идеале он всегда хотел мальчика. Если бы он что-то решал, то назвал бы наследника Игорем. Но зачем им дети сейчас, когда они стоят на краю пропасти под названием «развод», сейчас, когда он уже занес над бездной ногу? Почему, ну почему же она, чертова сука, не дала ему шанса хоть один раз принять какое-нибудь решение, ведь он уже не пьет пять с гаком лет и может их принимать, почему она не позволила ему повлиять на собственную судьбу? Он уже пять лет назад перестал чувствовать себя постоянно и во всем виноватым, он начал ощущать в себе человека, личность – неужели она не понимает этого? Или не хочет замечать? Неужто она не понимает, что обязательно надо дать возможность ему, мужчине, хоть однажды проявить ответственность и самостоятельность, а самой просто подчиниться? За двенадцать лет она приняла столько мелких, средних и важных решений, что в век не рассчитаться, но он же не претендует, он просит хотя бы одно! И она, видимо...
Максим еще раз смотрит на Настю, и мысль о попранной справедливости выходит из него, как воздух из развязанного воздушного шарика. В первые мгновения он отказывается верить своим глазам.
Настя откинулась на сиденье и, небрежно закинув ногу на панель над бардачком, гладит себя по внутренней поверхности бедра, все ближе и ближе подбираясь к черному треугольнику трусиков-стрингов. Левой рукой она задрала юбку и придерживает ее на животе.
Ему не мерещится. Это невероятно, но ему не мерещится. Он слишком отчетливо видит обручальное кольцо на безымянном пальце, которое ей не жмет и не режет, и которое она не снимает даже на ночь. Кольцо пускает Максиму в глаза солнечного зайчика и вместе с пальцами исчезает под черной кружевной тканью.
Исчезает, ныряет прямо ТУДА!
Максим лихорадочно соображает, что происходит, что это она вытворяет, и ловит короткую, как вспышка молнии, мысль о том, что она, почуяв неладное, достала из колоды главный козырь, большого и жирного червового туза. Беременная самка выполняет ритуал привлечения самца-содержателя, экстренная ситуация требует неординарных мер...
Но и эта мысль не задерживается в его голове. Ему вообще плохо думается: кровь, а вместе с ней и кислород, покидает мозг и спускается в низ живота.
Ему вдруг кажется, что у них все хорошо – третий раз за три последних месяца. Потом он поймет, что это всего лишь замыкание в бьющемся в гипоксии мозге, что на самом деле в эти редкие моменты он думает не головой, а членом, но это будет потом. Сейчас ему плевать на мозг, на все беременности мира и на вселенскую несправедливость.
В гробу он видал.
Настя приоткрывает рот и закрывает глаза. Он видит, какие у нее длинные шлюшьи стрелки и яркие шлюшьи губы – просто класс, когда только успела намазать, он и не заметил!
Вот же классная сука! Шлюха чертова!
Ее рука начинает совершать движения вперед-назад, а бедра – вверх-вниз, сначала медленно, потом быстрее и быстрее. Ткани мало – в общем-то, жалкий лоскуток, и из-под нее то и дело показываются длинные ногти, выкрашенные в тот же ярко-красный цвет, что и губы. Сначала она просто учащенно дышит, но после двадцати-тридцати движений начинает постанывать на каждом выдохе.
Члену ужасно тесно в джинсовом плену. Или порвет ширинку, или сломается пополам. Максим ерзает на сиденье, чтобы хоть чем-нибудь помочь своему другу – мозговому центру, и тогда Настя кладет левую руку ему в пах и начинает гладить и сжимать, сжимать и гладить, ни на секунду не отвлекаясь от своего основного занятия.
У Максима перехватывает дыхание, и он снова в состоянии дышать только после того, как громко сглатывает заполнившую рот слюну. Трудно применять Циньхуй в таких условиях, ну и пошел он в жопу, на хер он кому нужен – у них же все прекрасно-расчудесно.
Он бросает на дорогу лишь редкие мимолетные взгляды – а что на нее смотреть, она ровная и пустынная, только небольшие холмики, даже с Латгалией не сравнить – ему же как-то нужно поровну поделить внимание между Настиной левой и правой рукой.
Взгляд вниз, взгляд вправо, вниз, вправо, вниз-вправо, и – раз! – один короткий вперед. Как сдавать, играя в «тысячу». Взгляд на дорогу – это карта в прикуп, один раз через три.
Настя стонет громче, почти кричит, часто облизывает губы и извивается змеей. Максим убирает руку с рулевого колеса и кладет на ее гладкий живот, упругий, чистенький, без намека на дряблость.
Редко у кого такой животик в тридцать лет.
Кто сказал, что у них все плохо? Какой такой развод? Что вообще означает слово «плохо»?
Она с готовностью хватает его ладонь, засовывает под трусики и накрывает сверху своей рукой. Там, внутри, жарко и влажно.
Ему тоже жарко, надо бы подрегулировать кондиционер, но руки заняты, да что там, по-хорошему надо бы свернуть в лесок и остановиться, но так не хочется останавливаться, можно же еще немного подождать.
Настя дергает замок молнии – хреновый замок, заело – и тогда слюнявит пальцы и лезет через верх, под ремень. Уже добралась, уже трогает его член мокрыми пальцами, и вдруг на мгновение машина наклоняется вправо, и тут же ее сотрясает сильный удар, будто по колесу с размаху врезали кувалдой.
Кувалда, лом и горячий ключ. Отдайте машину Славику из пятнадцатого бокса, он отремонтирует ее горячим ключом.
Зубы лязгают так сильно, что болит даже в затылке. Руль выскакивает из руки и свободно болтается из стороны в сторону. Максим пытается поймать его и вспоминает, что здесь, между Гарциемсом и Калнгале, вот уже второй месяц никто не чешется заделывать громадную выбоину, примыкающую к правой обочине. Не выбоину даже, а промоину, провал, который откусывает и проглатывает асфальт, с каждым днем становясь длиннее и шире.
Настя стонет, теперь от боли, ей не повезло – прикусила до крови язык, но ему некогда ее успокаивать. Он наконец-то ловит руль обеими руками, но нужно делать что-то еще, потому что машина здорово забирает кормой вправо, и если он ничего не предпримет, то очень скоро они въедут боком в лес на скорости восемьдесят километров в час.
Вывернуть руль в сторону заноса и увеличить скорость – говорит плешивенький мужичонка – инструктор в автошколе, это было восемь лет назад, но Максим помнит, что ему показалась идиотской рекомендация увеличить скорость, может, все-таки сбросить и ждать, пока тебя докрутит и остановит, но мужичок настаивает – он стоит у доски красный и потный, в аудитории душно – для машин с передним приводом только это и годится.
Скорость и так будь здоров, а что будет, если еще придавить, впереди пока чисто, и чисто давно, правда, в горку, за ней видны только верхушки деревьев по бокам да голубое небо.
Раздумье занимает не больше секунды (можно сказать – секунда, а можно – тридцать метров) – он давит на газ и крутит руль вправо. О, плешивый чудотворец! – машина понемногу начинает слушаться, еще не совсем, но уже гораздо лучше, чем ничего, стрелка спидометра приближается к ста, и они едут почти ровно. Не совсем, но почти. Хвост машины теперь тащит влево, Максим быстро и плавно выворачивает руль туда же, чувствует, что задние колеса вытирают асфальт, ну да, есть небольшой юз, и их выносит на встречную полосу, но хотя бы на дорогу, все ж намного лучше, чем было. Максимум они вильнут еще один раз.
Он выдыхает коротенькое, едва заметное «пф», означающее облегчение, и думает, что права была мама, когда говорила ему, испуганному восьмилетнему пацану, что из любого положения всегда есть выход.
Правда, случай был совсем непохожий: однажды уборщица нечаянно закрыла их в школьном спортзале. Они прослонялись по пустому гулкому помещению часа три, и мама очень часто повторяла, что всегда найдется выход. В конце концов они вылезли через окно, опустив из него найденную в подсобке длинную доску. Не тот случай, но принцип, с детства врезавшийся ему в память, на этот раз срабатывает: есть положение – есть выход.
Полсекунды. Всего полсекунды на эту мысль, в течение которой он наблюдает, как меняется Настино лицо. Гримасу боли сменяет страх. Она отнимает от губ окровавленные пальцы и начинает движение в сторону лобового стекла. Ее широко распахнутые глаза уже там, прикованы к дороге ужасом и неверием, и хоть он пока не видит того, что видит она – а сейчас он обязательно посмотрит – ее страх передается и ему.
Он резко, настолько резко, насколько позволяют нервы и глазные мышцы, переводит взгляд на достигшую вершины горки дорогу и видит, как что-то огромное стремительно растет на них, поднимается из-за асфальта, неумолимо быстро закрывая левую часть неба.
Настя зажмуривается и надрывно кричит, выставив вперед обе руки и прижав их к стеклу. Между дорогой и широченной кабиной с квадратными оттопыренными зеркалами  появляется надпись, серебряным по белому: «SCANIA». Глаза водителя над табличкой «AIGARS» удивленно таращатся прямо на Максима.
Все, что Максим успевает увидеть – это круглые желтые срезы толстых бревен поверх ослепительно-белой кабины. Все, что он успевает сделать – это, повинуясь рефлексу, крутануть руль влево и подставить под удар в первую очередь правую сторону.
Раздается оглушительный грохот и скрежет сминаемого металла.
Некоторое время Максим наблюдает, как перед его лицом вздувается темно-зеленая крышка капота. Лобовое стекло на десятую, а может даже на сотую долю секунды теряет прозрачность, потом взрывается сверкающим фонтаном осколков. Он с силой отталкивается от двери, наклоняется вперед, чтобы защитить глаза от стеклянных брызг и врезается лбом в приборную панель, разбивая вдребезги контрольное табло кондиционера. Краем глаза Максим замечает, что рулевая колонка вскользь задевает плечо и пробивает сиденье.
Я только что там сидел, только что сидел, думает он, машина продолжает складываться гармошкой, его заталкивает в узкую щель между сиденьями, и что-то тяжелое, массивное и горячее касается его ноги, но не останавливается, а продолжает двигаться.
Это двигатель, двигатель, ему тоже нужно место, ему надо куда-то деваться, куда-то двигаться. Он же двигатель.
Надо убрать ноги. Максим отчаянно пробует, удивительнейшим образом ему хватает времени на то, чтобы попробовать и убедиться, что об этом не может быть и речи. Он собирается закричать, но легкие сжаты сиденьями, и из его горла выходит лишь слабый хрип. Слышен противный хруст ломающихся костей,
(остановитесь сейчас же давай назад назад так не бывает как же он будет ходить это же ЕГО ноги у него нет других)
он чувствует, как трескаются и лопаются коленные чашечки, а двигатель все двигается, и прежде чем боль добирается до мозга, он видит, как передний мост грузовика взгромождается на бренные останки передка его машины и медленно ползет вперед.
Толстая железная балка, замасленная и обросшая бурой пылью, доезжает до растрескавшейся панели, взбирается по мятым стойкам на крышу, продавливает ее и с почти человеческим стоном проваливается в салон.
Боль такая сильная, что терпеть ее нет смысла. Максим теряет сознание.

Странно.
Он теряет сознание, но понимает, что все еще белое, и он внутри. Он – обитатель вспышки. Как может такое здоровенное воспоминание поместиться со всеми подробностями в ноль целых одну десятую вспышки «Пентакса-Оптио»?
Запросто.
Времени же нет.
Есть только события. Время придумали люди, чтобы было проще отслеживать и толковать события. Вселенной оно не нужно. Квазару МХ-2284196 все равно – было или будет. Он никогда ни у кого не спрашивает: «когда?». Светит себе, выбрасывает себе миллиарды миллиардов гигакалорий, не подозревая даже и об этом.
И только.
Максим всего лишь человек. Он не квазар, он даже не звезда – красный гигант. Даже не желтый карлик. Слабый жалкий мягкий человечишка. Если он даже – О-ГО-ГО – какой ЧЕЛОВЕЧИЩЕ! – это ничего не меняет. Он, как и все люди, лично знаком со временем, выдуманным его предками. Правда, иногда время выкидывает фокусы – например, когда Максим становится комаром – но в этом есть и свои плюсы. Иначе как бы он успел оттолкнуться от двери и пропустить мимо рулевую колонку?
Иногда бывает так, иногда – по-другому. Но в общем и целом Максим и время ладят. Почти всегда он может сказать, что было до, а что после. «До» – это тогда, «после» следует за тогда, оно сейчас и потом. Белое – это сейчас. Все, что в белом – это тогда. Все воспоминания внутри белого – это его, только его, его интимное. Ничье больше. Серое – это до, белое – это после, хотя немного перемешалось и проникло друг в друга.
Серое – это тогда.

Оно не то чтобы чисто серое, а с какой-то черно-белой рябью. Как будто включен телевизор, но сигнала нет. Мозги неизвестным науке способом связаны со спутником: если как следует напрячься и очень захотеть, то можно поймать какое-то изображение.
Сначала получается не очень – понятно, метод-то экспериментальный – пелена серой зыби не исчезает, а становится полупрозрачной. За ней появляются и исчезают оранжевые пятна. Приближаются, удаляются, снуют туда-сюда.
Инопланетяне?
Эй, инопланетяне!
Возможно, это люди. Герои закодированной телепередачи.
Он пробует еще раз, и получается лучше, правда, появляются помехи – растущая боль в ногах и выше. Нелегко быть живой антенной. Но зато вместе с болью растет контрастность, резкость, и даже появляется звук, пока неразборчивый. Так-то! Опыт, друзья. Просто нужно не бояться и пробовать, пробовать, пробовать.
На небольшом, почему-то повернутом на сорок пять градусов экране, заключенном в зеленую рамку, возникают двое в оранжевых куртках. Они видны по пояс: один постарше, лет сорока пяти, другой – совсем пацан, не больше двадцати-двадцати двух. Тот, который помоложе, сжимает в руках отрезную машинку-«болгарку». Изображение такое четкое, что можно прочитать надпись красным по зеленому: «Makita». Старший что-то говорит, на его губах блуждает снисходительная улыбка.
Что это показывают? Какой-то ужастик? «Резня флексом в мотеле «У Майго»?
Еще одним толчком воли Максим настраивает звук и слышит:
– А ты как думал? Посмотри на этого монстра. Посмотри, посмотри, оглянись. Время есть – изучай оборудование. Пятьдесят или сколько тут... может, все шестьдесят кубов леса, а спереди, вместе с движком и кабиной – тонн пять железа. Такое вот получается великанское копье. Ну, или не копье, а палица, если хочешь...
Нет, не ужастик. Копье великана – это ни капельки не страшно. Наверно, какое-то детское фэнтези, а эти двое – Арагорн и Гэндальф. В нестандартной режиссерской версии.
– ...грузовик – восемьдесят километров в час, «аудюха» больше сотни. Прибавляй, сынок, умножай... Удивляться нечему. Начнешь со средней стойки, потом левую заднюю дверь...
ПШ-Ш-Ш-Ш-Ш-ШШШШ...
Сбоев не избежать. У каждой боли есть порог. А когда мозг отключает боль, то отключает и связь. На будущее нужно подумать над каким-нибудь реле-отсекателем. Или, например, транзистором-сепаратором или тумблером-раздвоителем.
Ш-Ш-Ш-ШШШ...
Снова серое со снежком, но зато нигде не болит. Самое время отдохнуть.
Всегда есть плюсы, главное знать, где искать, и чтобы было с чем сравнить.
Может, просто спутник развернуло? Магнитная буря или там, солнечный ветер? Вещает себе спокойненько куда-нибудь на Сатурн кино про оранжевых.
Пусть смотрят на здоровье. Так хорошо, когда не больно.
Когда связь налаживается, молодой осторожно просовывает голову прямо сквозь экран. Ничего себе интерактив. Сначала Максиму кажется, что испуганный взгляд целит в него, но нет – пацан смотрит куда-то рядом.
Все правильно. Режиссер хоть и не гений, но и не новичок. Нехорошо, когда актеры смотрят прямо в объектив, это же все-таки не новости, а они – не дикторы...
Ш-Ш-Ш-Ш-ШШШ...
Как больно! Так он не досмотрит до конца!
Мама, мама, тетя Валя меня видит?
Нет, сынок, просто тетя смотрит в камеру, и кажется, что на тебя.
А Хрюша?
Хрюша тоже.
Маленький Максимка не верит. Он же не слепой.
Молодой округляет глаза – вот это резкость! даже видно, как расширяются зрачки – торопливо всовывается обратно в экран, и его тошнит. Не отходя от кассы, куда-то вниз и на куртку тоже. Красивая новая куртка вся в желтых потеках.
Он ошалело смотрит на старшего, тот брезгливо морщится.
Ш-Ш-Ш-Ш-ШШШ...
Младший блюет поодаль, в леске. Куртка расстегнута, опирается рукой о дерево. Старший стоит спиной, поэтому голос приглушен, но слова разобрать легко.
– Так не годится! Нет, дружок, так не пойдет! Если ты собираешься каждый раз блевать, ищи другую работу!
Ш-Ш-Ш-Ш-ШШШ...
– ...был человек, тем более женщина, и относится ты должен соответственно. Понимаешь, это твой долг...
Ш-Ш-Ш-Ш-ШШШ...
О ком это они говорят?
Нельзя смотреть фильмы с середины.
– ...ей уже, конечно, без разницы, но все равно старайся лишний раз не задевать. Возле парня режь осторожней – голова и грудь целые, может быть, еще оживет. Даже скорее всего. Голова и грудь – все, что нужно человеку для жизни. При правильном уходе, конечно...
О чем это они?
Плохо смотреть фильмы с середины. Настя так делает. Пощелкает-пощелкает по каналам и начинает смотреть кино, а его уже час прошел. Как она так может?
Кстати, где она?
Где Настя?
Настя!
Эй! Настя!!!
НАС-ТЯЯ!!!!!!!
Он кричит так неистово, так отчаянно, что даже слышит себя. Слышит едва различимый, хриплый, чужой шепот, который вряд ли громче, чем звук расклеивающихся губ.
Оранжевые не слышат его.
Молодой подходит поближе. Лицо – кусок ватмана, рот – нитка, в слезящихся глазах – страх. Пришпиливает к бумажному лицу прозрачную маску, вскидывает машинку и начинает резать.
На Максима летят светящиеся желтые брызги, и он пытается увернуться. Ничего сложного – увернуться от пары-тройки снопов искр, но у него ничего не получается. Не может сдвинуть голову ни на миллиметр.
Настя. Где Настя?
Все, на что он способен, это вывернуть глаза: сначала влево, потом вправо. Слева взгляд упирается в черноту, ресницы касаются гладкой черной кожи, справа...
Справа он видит большую букву «Н», выпуклым черным по белому. За ней такая же черная и такая же пухлая «Е». Дальше – какая-то ерунда, вместо буквы – коротенькая палочка, может дефис, а может минус.
«Не минус». Чушь собачья.
После минуса – широкая пустота, которая была бы девственно белой, но кто-то поставил на ней безобразное красное пятно. Клякса густая и комочками, похоже на старую гуашь.
Двойка, потом восьмерка.
Двадцать восемь – дочитывает он.
Не минус двадцать восемь.
Не минус двадцать восемь, какого хрена?
Почему эта штуковина здесь, у него под носом...
Где? Где Настя?
Восьмерка загнута и смотрит прямо на него.
Как только до Максима доходит, что произошло, как только он понимает, что «не минус двадцать восемь» есть ни что иное, как «аш-э двадцать восемь» на номере грузовика, он понимает и все остальное.
Он понимает, о чем говорили оранжевые. О ком они говорили.
НАСТЯ.
Он скашивает глаза дальше, за чертову гнутую жестянку, так далеко, что трещит голова, и, прежде чем вновь потерять сознание, он понимает, что то, что он видит – это не в телевизоре, то, что он видит – это не фильм «Чистилище» и не рекламный плакат компьютерной игры «DOOM-3».
То, что он видит – это правда. Это реальность.
То, что он видит среди жутких нагромождений искореженного металла, резины и пластика, совсем недавно было его женой.
Совсем, совсем недавно.
– НАААААС-ТЯЯЯЯ!!!
Он кричит. Кричит и кричит. Воздуха нет, глотку сотрясают спазмы, легкие рвутся на части. Он все равно кричит – хуже уже не будет. Он кричит и кричит.
Кажется, оранжевый слышит его. Визг прекращается, и последние искры с шипением гаснут и тонут в белом.
Ш-Ш-Ш-Ш-ШШШ...

Белое – оно разве жидкое?
Почему бы нет. Белое бывает разным, и хорошо, когда оно спокойное, гасит боль и убаюкивает мысли. Вообще все мысли. Конечно, навряд ли оно и вправду жидкое. Оно бы не было таким ослепительно ярким. Так все нормально, только вот с яркостью перебор. Жжет глаза.
Ух, как жжет.

– Зрачки реагируют, – громко говорит кто-то прямо ему в лицо.
Через секунду белое пропадает.
Максим моргает, привыкая к полумраку, и вскоре перед ним постепенно материализуются двое в белых халатах. Это не те, что были в оранжевых куртках. Один – это Андрей, другой – худой незнакомец в очках.
– Где Настя? – спрашивает Максим.
Голос слабый и незаметный, прямая противоположность боли, наполняющей огнем тело. Боль кипит и плещет, извергаясь из эпицентров в животе, обеих ногах и правой руке.
Ему ОЧЕНЬ больно.
– Где Настя? – повторяет он. – Где Саша? Где она, я вас спрашиваю? Мне больно. Где моя жена?



































ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ВПС






ГЛАВА 37

Три недели назад от доктора Розена ушла жена. Ушла, несмотря на то, что он был любящим отцом, верным мужем, и приносил в дом неплохие по нынешним временам деньги. Он занимал приличную и, можно сказать, респектабельную должность руководителя хирургическим отделением больницы «Гайльэзерс».
Доктору Артему Розену было тридцать четыре года. Возраст слишком нежный для того, чтобы руководить целым отделением, но бывший «хирургический начальник, ортопедов командир» доктор Сетиньш, собираясь на пенсию, рекомендовал в преемники именно его. Артем победил в безальтернативных выборах со стопроцентным показателем. Единогласно. В этом не было ничего удивительного и неестественного – хирургом он был отменным, образование имел разностороннее, умел общаться с людьми, находить компромиссы, а если нужно –  мог постоять на своем.
В кругу семьи Артем Розен много читал (в основном научную фантастику и труды по психологии), не пил, выкуривал пачку сигарет за три дня, исправно и искренне чмокал жену в щечку при встречах и расставаниях, неплохо ладил с шестилетней дочерью и проводил вечера дома, исключая два дня в неделю: ночное дежурство во вторник и встреча с друзьями в пятницу. Друзья уважали и любили его за острый ум, душевную доброту и безотказность, которой, впрочем, старались не злоупотреблять.
Доктор Розен практически целиком состоял из добродетелей. Его жена частенько говорила, что восхищается и гордится им, причем делала это публично. Смущенный и довольный Артем объяснял присутствующим, что Светочка излишне эмоциональна, и, право же, не стоит преувеличивать.
Она ушла в среду, двадцать пятого мая. Уложилась в один день. С тех пор Артем ни разу не видел своей жены. Вряд ли он когда-нибудь забудет эту дату.
15 ноября – День рождения. 1 января – Новый год. 25 мая – Предательство.
Чувствовать неладное он начал задолго до злополучной среды. Задумчивые взгляды в пространство, «что-что?» в ответ на простейшие, как амеба, вопросы, и главное – нечестный секс. Сразу заметишь, что женщина не принадлежит тебе полностью, особенно когда она твоя жена. Когда ты вроде бы изучил ее вдоль и поперек. Вроде бы.
Доктор Розен позволял подозрениям оставаться подозрениями больше месяца. Он не представлял, что ему делать с возможной правдой, боялся ее и тянул резину как можно дольше. Некоторое время ему с горем пополам удавалось убеждать себя, что все не так серьезно, что всему виной стрессы, депрессии, начальство, эффект десятого года брака, и вообще – мало ли что, вплоть до всплеска солнечной активности.
Но всякой лжи когда-нибудь приходит конец. Искусственно вскармливаемая ложь разбухает, быстро набирает критическую массу и лопается под собственным весом. Нужно только легонько ткнуть ее пальцем.
Артем сделал это вечером двадцать пятого мая.
Вернувшись с работы, он застал Свету на кухне в обычном отрешенном состоянии. Она стояла перед раковиной, терла ее тряпкой и пристально наблюдала за дымящейся струйкой воды. Раковина была идеально чистой. Ее действия выглядели абсолютно бессмысленными, разве что она хотела протереть нержавейку насквозь. Его женушка напоминала робота-андроида с зацикленной программой.
Он спросил у нее, что случилось.
Она вздрогнула и спросила: «что?»
Он повторил.
Она сказала, что моет посуду.
Он сумел заставить себя слегка разозлиться, хотя на самом деле ему было страшно. В раковине, возле раковины, на столе – на всем доступном взгляду пространстве Артем не обнаружил ни единой, даже самой чайной ложечки. Вся посуда была наглухо заперта в шкафчиках.
«Я не спрашиваю, чем ты занята, – сказал он как можно более строго и попытался заглянуть ей в глаза. – Я хочу знать, что случилось».
Она повернулась. По щеке сбежала слезинка, но Света не потрудилась вытереть ее.
«Я ухожу от тебя».
«Куда?» – по инерции строго спросил Артем, но ноги уже стали слабыми, а тело – тяжелым. Он сел на табуретку и порывисто втянул спертый кухонный воздух.
«Ты его не знаешь».
Еще слезинка.
Почему плачет она, а не он? Потому что он мужчина?
Не смешите.
«Хорошо, – сказал он. Явная ложь. Все было очень и очень плохо. – Тогда расскажи мне о нем. Как его зовут?».
«Валдис. Ты все равно его не знаешь. Мы вместе работаем».
Напрасно Света настаивала, что он не знает, кто такой Валдис.
В позапрошлом году, на рождественской вечеринке, устроенной «Элкором» для своих сотрудников, она сама показала ему всех своих знакомых. А уж на память Артем никогда не жаловался.
Смотри, вот этот в желтом галстуке – Сашка Новицкий, этот, почти лысый – Валька Шаров, а с ним Ирка из бухгалтерии, говорят, что уже на третьем месяце. Вон та маленькая с косой – Вичка Воробьева, а это – Валдис, менеджер, с виду, конечно, страшненький, но хороший парень.
Менеджер.
В переводе на человеческий язык – никто. Лицо неопределенного рода занятий.
Природа вдавила небольшие крысиные глазки Валдиса-менеджера глубоко в череп и жестоко обделила ростом, а сам он довершил издевательство, подвесив на затылок длинный сальный хвост. Валдису было двадцать шесть лет, он ходил, широко расставляя носки, и вызывал у Артема ассоциацию с Пиноккио. Почему – неизвестно.
Валдик-Пиноккио.
Просто хороший парень. Добрый и незаметный хороший парень с глазами-бусинками.
Это же просто недоразумение. Или шутка. Сейчас Светка не выдержит и расхохочется. Скажет, что просто хотела его попугать. И он поржет вместе с ней, но потом обязательно скажет, чтобы она так больше не делала.
Ну.
Ну, давай же.
Она не засмеялась. Совершенно дурацким, чудовищно дурацким образом все оказалось правдой. Когда Артем осознал это, то долго молчал, а потом выдавил беспомощное:
«Но почему? Я недостаточно хорош для тебя?».
«Нет-нет-нет, – скороговоркой выпалила Света. – Ты замечательный человек, ты просто золотой муж, ты самый лучший на свете. Но я нужна ему. Я вижу это».
Господи, она видит это! Неужели в крысиных глазенках?
Артем закрыл глаза и изо всех сил пожелал, чтобы ничего не случалось.
А как же он? Ему она не нужна? А он ей?
Давайте перемотаем назад и попробуем, запишем заново. Это же всего лишь ошибка. Очень скоро он понял, что это невозможно, и мир показался ему ужасно несовершенным.
Артем собрался с мыслями, запихнул гордость поглубже и стал уговаривать. Ну пожалуйста, не надо! Ему удалось добиться, чтобы голос звучал четко и убеждающе, его речь была очень логична и ломилась от здравого смысла и тяжеловесных аргументов. Он говорил, делая редкие перерывы, минут пятнадцать. Эти паузы Света использовала для того, чтобы вставлять «я понимаю», «я все понимаю», «я нужна ему, я чувствую это», «ты будешь видеть Лизу, когда захочешь» и «я женщина, и мне тридцать лет».
Она не слышала его. Она не хотела понять, что разрушает его мир. Она не понимала, что нужна ему. Она ни хрена не соображала.
Его жена стала глупой.
Охваченный отчаянием, Артем пустил в ход тяжелую артиллерию – общего ребенка, хотя как-то обещал себе следовать принципу не делать этого ни при каких обстоятельствах. Легко обещать, когда ничто не предвещает появления обстоятельств. Сидишь себе спокойненько вечерком, куришь сигаретку, читаешь что-нибудь, потом потягиваешься, прикрываешь книжку, заложив страницу пальцем, и лениво, солидно откладываешь очередной принцип, как наседка – яйцо. Так, на ночь. Чтобы был.
Сделав пару пробных залпов и вызвав у Светы новую порцию слез (свои он сдерживал, но уже еле-еле), Артем прервал атаку. Он вспомнил, что не спросил кое-чего.
Он встал, подошел к ней вплотную, подождал, пока она перестанет всхлипывать, и спросил:
«У вас что-нибудь было?».
Она посмотрела на него. Артему показалось, что испуганно.
«Что было?».
«Я говорю о близости. Близких контактах».
«Что значит – контактах?» – прикинулась олигофреном Света.
Артем рассвирепел.
«Не понимаешь, о чем я?!! Трахалась с ним, давала ему?!! Трогала член, входил он сзади или вы предпочитаете, чтобы ты была сверху?!! Что насчет миньета?!! Сосала или нет?!! Может, глотала тоже?!!».
Она молчала.
«ГОВОРИ, ****Ь!!!» – заорал он и увидел, что капельки слюны попали ей на лицо.
Света заговорила, не глядя на него и не вытираясь.
«Какое это имеет значение?» – прошептала она.
Артем отказался верить собственным ушам. Как это? Как это – какое значение?
Огромное же.
Колоссальное же значение.
Он потух. Ярость улетучилась, уступив место тошнотворной пустоте. Он постоял еще немного, сел за стол и, с трудом подняв дрожащие руки, закрыл лицо.
Громаднейшее значение.
Это очень важно. Секс и только он определяет разницу между флиртом и изменой, между легкомыслием и предательством. Исключительно секс является индикатором обратимости процесса. Можно простить увлечение, можно признать эфемерной влюбленность, но если какой-то пес трахал твою женщину, то вернуть ничего нельзя. Исчезает то, что было слишком личным, слишком твоим. Всякой возможной попытке возвращения к исходным позициям гарантирован провал.
Артем слегка раздвинул пальцы и окинул взглядом жену. Ее волосы, ее губы. Ее шея, на шее цепочка – он подарил ее Светке на день рождения четыре года назад. Грудь под красной майкой с надписью «HOT STUFF». Горячая штучка. Ух-х, как ему нравилась эта майка. Когда-то давно, в другой жизни.
Хвостатый  подонок трогал ее грудь. Через майку и так. Гладил, хватал и мял ее уже в этой жизни. Лизал соски. А она стонала и закатывала глазки.
Пальчики с наманикюренными лакированными ногтями. Он же знает эти руки наизусть. Тонкие длинные пальцы, на запястье – шрам. Еще девчонкой она собралась сделать татуировку, начала, а потом побоялась. Знает об этом Валдик-Пиноккио? Вряд ли. Мерзавцу достаточно того, что эти пальчики ласкали его вонючий член. Сжимали, водили вверх-вниз, вниз-вверх, по кругу, потом спускались ниже и теребили мошонку.
Воздух на кухне превратился в горчичный газ. Каждый вдох отдавался жестокой болью в груди, каждый выдох сопровождался хрипом. Возможно, именно кислородное голодание вызвало в его мозгу чрезвычайно реалистичную картину.
На картине – Света и Валдик. Они обнимаются и лижутся в занюханной холостяцкой комнатенке с блеклыми советскими обоями и пожелтевшим тюлем на немытых окнах. Она гладит его хвост-метелку, перетянутый черной резинкой, а он щупает ее за задницу – сначала осторожно, потом все уверенней и наглее. Нализавшись вдоволь (он видит их мокрые языки), она немного отстраняется и, проведя руками по щуплым менеджерским бокам, опускается на колени. Артем рядом, он заглядывает через плечо ублюдка и вместе с ним наблюдает, как она, глядя на них снизу вверх, расстегивает ширинку, высвобождает из штанов огромный красный член (надо отдать Пиноккио должное!), придерживает двумя пальцами и, не опуская глаз, медленно проводит по нему...
Пожалуй, достаточно, верно?
Ведь так?
Артем вскочил, едва не опрокинув стол, задел плечом вжавшуюся в стену потаскуху, которая когда-то была его женой, выбежал в коридор и, не одеваясь – на улицу. Прямо в тапочках и спортивных штанах.
Он шел, не разбирая дороги, не замечая времени, и более-менее оклемался в одиннадцатом часу, забредя домой к своему другу детства Сереге Прозоровичу. Выпив полстакана водки и выкурив штук шесть сигарет, Артем рассказал ему все.
Серега почесал в затылке, предложил остаться у него, сказал, что не может решить вопрос в одиночку, и попросил разрешения собрать экстренный совет.
Артем был не против. Ему вообще-то было все равно.
Быстро собравшийся совет в составе Сереги, Алика Смирнова и Сани Кузнецова – трех его лучших друзей – постановил:
а) признать Светку единственно виновной;
б) скинуться и немедленно вызвать на дом красивую дорогую проститутку, чтобы Артем хоть немного отвлекся, и чтобы хоть частично компенсировать измену;
в) набить морду Валдису-менеджеру;
г) вернуть Светку в семью, а если она не пойдет, то погоревать, плюнуть, растереть, пожить в свое удовольствие и найти в сто раз лучше.
Артем сказал, что спасибо, но не надо.
Они тоже ни хрена не поняли.
Они не поняли, или он плохо объяснил, но суть в том, что ему не нужен кто-то еще. Ему нужна только Светка, но не новая усовершенствованная Светка-шлюха, а обычная, нормальная Светка, какую он брал в жены в девяносто шестом, и какой она была еще пятьдесят дней назад. Он же любит ее. Они же с ней родственники. И все! Ничего больше! Всего лишь повернуть время вспять. Это, конечно, не так-то просто, но должен же быть какой-то выход! Не может жизнь оборваться вот так, с бухты-барахты, не добравшись даже до середины.
Серега сказал, что он может жить у него столько, сколько захочет, хоть сто лет. Мол, никаких проблем.
Артем поблагодарил, но не поверил. Сколько можно сочувствовать несчастному другу? Ну день, ну два, ну неделю. Ну ладно, месяц, если он твой самый лепший кореш. А дальше? Если чужая кислая физиономия в твоей квартире через месяц будет вызывать у тебя только лишь раздражение и тихую ярость, то считай – повезло. Друзья нужны, чтобы гулять и веселиться.
Артем вежливо, но твердо отклонил Серегино предложение, переночевал и утром вернулся домой. Он долго мялся у дверей, но, как выяснилось, опасался зря.
Светки не было. Шкаф ухмылялся ему опустевшими челюстями-шуфлятками, в ровных рядах книг на полках появилось десятка полтора прорех, да из-за двери в спальне пропал чемодан.
Это был действительно конец. Она не пошутила.
Артем подобрал с пола Лизкину обезьянку с косыми глазами, повертел ее в руках, бросил на диван, сел в кресло и заплакал.
Следующие семнадцать дней доктора Розена прошли в тяжелейшей депрессии. Он не жил, а существовал. Первая неделя оказалась особенно ужасной. Целыми днями он сидел в кабинете, глядя на трещину в углу окна и слушая шелест берез, растущих во дворе больницы. Вечерами и на выходных он или пялился в ящик, или просто ходил из одного конца пустого дома в другой. Он не мог ни работать, ни думать, ни даже читать – однажды он попробовал открыть книгу, но первые же предложения показались такими лживыми, такими насквозь пропитанными  очевиднейшей фальшью, что он раздраженно швырнул книгу на пол и так и не поднял.
Он ел только тогда, когда не мог заснуть от голода, а спал мало, стараясь до последнего смотреть телевизор, добавляя и добавляя по тридцать минут на таймер отключения. Он боялся остаться в темноте наедине со своими мыслями. Темные ночные мысли – они самые честные и самые страшные.
Слухи о случившемся тараканами расползлись по «Гайльэзерсу», и уже во вторник, тридцать первого мая, главврач больницы доктор Вейтманс попросил Артема задержаться после собрания и спросил, не хочет ли он некоторое время подежурить на первом этаже, в отделении интенсивной терапии. Просто присмотреть. Сказал, что отправлять в отпуск не хочет, потому что одиночество только усугубит состояние, но и ставить под угрозу работу хирургии он тоже не может. Разумеется, с сохранением оклада.
Артем ответил, что конечно, без проблем. Ему было плевать.
За ИТ он присматривал с семи утра до девяти вечера каждый день, включая субботу и воскресенье, и иногда даже оставался спать среди ведер и швабр, соорудив себе постель в крошечной каморке уборщицы.
Восьмого июня Артем попросил выходной. Он мог бы просто не прийти – вряд ли без него больница перестала бы лечить людей – но привычка есть привычка. Артем был дисциплинированным работником.
Доктор Вейтманс разрешил, похлопал его по плечу и спросил, как дела.
Он соврал, что уже лучше.
Светка не работала по средам – он знал это. Он не знал, работает ли по средам Валдис-метелка-менеджер, но полагал, что да. Мало кто выходной в среду. Голубкам вполне должно было хватить рабочего времени и вечерних Артемовых дежурств, чтобы натрахаться вволю и сломать ему жизнь.
Ровно в два часа (обед у них со Светкой, по его расчетам, должен был совпадать), Артем подошел ко входу в магазин «Элкор-техника» на углу Бривибас и Матиса.
Несмотря на огромное количество тунеядцев, входящих и выходящих из магазина, он приметил Валдиса сразу, как только тот открыл дверь.
Не выделить его среди других мог только слепец. Валдик-Пиноккио был самым нелепым в разношерстной толпе. Многие люди бывают небольшого роста, некоторые невысокие люди заплетают себе косички и хвостики, отдельные низкорослые индивиды с хвостиками ходят, выворачивая носки наружу, но никто, никто из уродцев вдобавок к вышеперечисленному не напяливает на себя в двадцатипятиградусную жару кожаную косоворотку.
Никто, кроме Валдика. Человека, который трахает его жену.
Артем догнал его у дверей близлежащей «Пиццы Лулу» и подергал за хвост. Валдик замер, будто врезался лбом в невидимую стену, и медленно развернулся на каблуках своих техасских казачков. Надо сказать, что брился Артем в последнее время нерегулярно, телосложение имел внушительное и был довольно-таки зол, что наверняка отразилось на его щетинистом лице.
Валдик-менеджер струхнул. И Валдик-менеджер узнал его. Может быть, Светка-шлюха показала ему в постельке семейные альбомы, может, у него тоже была хорошая память, а может, он ждал этой встречи.
Артем молча затащил его под арку с табличкой «Въезд только по пропускам» и спросил, что же он, собака, наделал.
Валдис неприятно вспотел, похватал ртом воздух и сказал, что вообще-то он не при чем, и это все она начала.
Артем разразился натужным хохотом – каменные стены подворотни добавили его смеху дьявольщины – и спросил, какого хрена он, скотина такая, не послал ее к черту, даже если все так и было. Он что, не знал, что у нее есть муж и ребенок?
Валдис сказал, что он не хотел.
Артема охватило чувство нереальности происходящего. Ему показалось, что Валдик-менеджер вот-вот скажет, что больше так не будет.
Нет, не сказал. Вместо этого поныл еще немного, что типа она сама, а он вроде как и нечаянно, а потом заявил:
«Давай я поговорю с ней».
«О чем, скотина?» – устало спросил Артем. Он не понял. Злость кончалась, и снова наваливалась апатия.
«Я скажу ей, чтобы она возвращалась к тебе» – сказал Валдис, стреляя по сторонам глазами-бусинками.
«Дурак! – закричал Артем, схватил Валдика-менеджера за вялые плечи и затряс. – Дурак ты, больше никто! Зачем она мне теперь?!».
Остаток дня Артем провел в бесцельных шатаниях по переполненным улицам. Иногда он присаживался на подворачивающиеся скамейки и незаметно плакал, свесив голову чуть ли не между коленей. Весь четверг, девятое июня, он просидел в своем закутке. Он ничего не ел, пил воду из канистры, никуда не ходил и разговаривал всего два раза, оба – с уборщицей. Один раз сказал «все в порядке», второй – «спасибо, ничего не надо».
Ему было очень плохо.
Размышления о том, что Валдик-херов-Пиноккио всего лишь поганый трус, жалкий червь, и по большому счету не стоит ногтя на его мизинце, приносила не удовлетворение, а жесточайшее разочарование, прогрессирующее с каждым возвращением к этой мысли.
Самоубийство перестало казаться ему чем-то сверхъестественным уже в пятницу, а в субботу он подумал, что это единственный логический выход из его положения. Время нельзя повернуть вспять. Что же тогда остается самому несчастному и ненужному человеку в мире?
Он был таким человеком.
Он был им до трех часов дня двенадцатого июня – пока в интенсивную терапию не привезли Максима Ковалева.

;






ГЛАВА 38

Артему было стыдно. Сомнительно, что он вообще хороший человек. Конечно, он не сборник добродетелей, и им совсем не обязательно гордиться – тут его лицемерная женушка перегибала палку, он уже тогда это заметил – но нормальной положительной личностью быть необходимо.
Артем стыдился, но ничего не мог поделать с тем фактом, что чем дольше он находится рядом с Максимом Ковалевым, чем больше он узнает и чувствует масштабы беды, свалившейся на несчастного, тем лучше становится ему самому. Незаметно, потихоньку, но с каждым днем и часом все легче и легче.
Может вампир считаться хорошим парнем? Как еще назваться, если упиваешься чужим горем, чтобы избавиться от своего? Препарируешь его, раскладываешь по полочкам, пробуешь на зуб и с содроганием ощущаешь его страшный мертвый вкус.
Твоя жена стала шлюхой и ушла к вонючему ублюдку с волосатой кисточкой и большим пенисом? Более большим, чем твой?
Господи!
Это что – проблема?

Шел шестой день пребывания Максима Ковалева в палате номер два отделения интенсивной терапии. Уже шесть дней он был в коме. Шестой день доктор Артем Розен покидал палату номер два только для трех-четырехчасового сна, редкого приема пищи и перекуров на лестнице между этажами. Все остальное время он сидел за принесенным из подвала шатким столиком, в углу возле аппарата искусственного дыхания.
На столе лежала газета «Вести Сегодня» от 13 мая, ручка и толстая старая тетрадь, раскрытая посередине и исписанная аккуратным круглым почерком, выгодно отличающим доктора Розена от абсолютного большинства других врачей. Он притащил тетрадку из хирургического для отвода глаз. Для того чтобы у посетителей Максима Ковалева не возникало вопросов вроде таких, чего это он тут целыми днями просиживает штаны без намека на какое-нибудь полезное занятие.
К обитателю палаты номер два часто гости приходили часто. Каждый день – друзья, с одним из которых – печальным двухметровым гигантом – доктор Розен даже завел знакомство. Великана звали Андрей, он дружил с Максимом Ковалевым с детства и теперь сидел в палате почти все время, разрешенное уставом больницы.
Первые два дня приходила мать, женщина с добрым и знакомым лицом.
Хорошенько порывшись в памяти, Артем вспомнил, где он ее видел. В пятом классе он учился в 67-ой школе, а она была классной руководительницей у его старшей сестры-девятиклассницы. На третий день маме Максима Ковалева стало плохо, и ее переместили на пятый этаж, в кардиологию. Острая сердечная недостаточность.
Дети – они и в тридцать три тоже дети.
Шестнадцатого утром заходила пожилая пара. Старик с красными слезящимися глазами и выцветшей татуировкой «Петя 1968» на запястье старался держаться молодцом, но Артем видел, как тяжело ему дается внешняя мужественность. Обросшие седыми волосами пальцы судорожно сжимались и разжимались, а на лице, под высохшей морщинистой кожей, ходуном ходили желваки.
Старушка была совсем плоха. Плакала навзрыд, комкая и прижимая к лицу черный платок и безвольно обвисая на локте мужа. Когда Андрей торопливо подставил ей свой стул, она даже не заметила.
Они постояли с минуту, потом старик пару раз нервно провел рукой по редким волосам, погрозил Максиму кулаком и прокаркал сухим дрожащим голосом:
«Эх-х-х, ты! Эх-х...».
Когда они ушли, Андрей сказал, что это были родители Максимовой жены Насти.
Повисло молчание, и просто, чтобы избежать неловкости, Артем предположил, что Настя была поздним ребенком – очень уж они старые.
«Не сказал бы, – ответил Андрей. – Дяде Пете шестьдесят, тете Вале пятьдесят четыре».
Артем подумал, что Андрею нет резона врать, хотя эти убитые горем люди выглядели так, будто им далеко-далеко за семьдесят.
Впрочем, удивляться нечему. Они не смогут попрощаться с дочерью. Не смогут сделать этого даже сейчас, когда уже слишком поздно вообще что-то делать. Они вообще больше ничего не могут.
Грустно, когда от тебя уходит жена. Это правда. Особенно печально, когда к какому-то хвостатому придурку. Но стоит ли переживать из-за этого очень уж сильно?
В тот же четверг после обеда их почтил своим присутствием сам министр здравоохранения. Доктор Вейтманс долго водил его по больничным закоулкам и напоследок затащил к ним, в палату номер два. Наверное, для того, чтобы показать облупленную штукатурку и вытертый линолеум, а потом, за чашечкой кофе, вежливо и скромно согласиться с предложением увеличить дотации. Министр был серьезным и пузатым, не выговаривал буквы «р» и «л» и знал о воскресной аварии. Он походил по палате, потрогал пальцем трещины на стене и, остановившись у изголовья, сказал что-то насчет того, что «в своей доугой п’актике видеу всякое похожее, но в пуане йичной т’агедии – кошма’ конечно». Уходя, министр добавил, что, как бы это цинично ни звучало, лучше бы Максиму Ковалеву вообще не просыпаться.
Положительный и сострадательный Артем был согласен с министром. Артем-вампир – нет. Пусть парень проснется и покажет ему, что такое конец по-настоящему. Пусть покажет своих монстров, покажет, насколько глубока пропасть, и, возможно, тогда Артем поймет, что его чудовища – это всего лишь плюшевые игрушки, а сам он не провалился и даже не упал – всего лишь споткнулся.
Иногда доктор Розен открывал газету и смотрел на фотографию.
Это была качественная цветная фотография с высоким разрешением, сделанная знатоком своего дела. Страшная, бульдожьей хваткой вцепляющаяся в глаза, она занимала три четверти первой страницы, и Артем был уверен, что в этот день в киосках не осталось ни одного экземпляра «Вести Сегодня».
Большинство из нас готовы сочувствовать, некоторые из нас не переносят вида крови, но покажите-ка такого человека, который пройдет мимо мало-мальски серьезной аварии и не задержится хоть на несколько мгновений, чтобы протиснуться сквозь плотное кольцо более удачливых зевак или хотя бы краем глаза заглянуть поверх голов. Такие есть. Наверняка такие есть. Но их удивительно мало. Во всяком случае, Артем не знал ни одного.
Что было тому причиной – удивительная, почти мистическая журналистская расторопность или наоборот, медлительность оперативных служб – неизвестно, но на снимке были только лес и две машины, ничего и никого лишнего. Разве что фотограф попросил полицейских и спасателей на минутку отойти в сторонку. Но это едва ли. Скорее всего, он просто оказался на месте раньше, и это означало, что Максим Ковалев был там, внутри. И его беременная жена тоже. То, что когда-то было его женой.
Лесовоз «сканиа» с логотипом «Latvijas Finieris» под боковым стеклом раздавил ее как муху, сплющил, разодрал на части и перемешал с железом.
Артем не смог разобрать марку легковушки – узнал из статьи, что это была «ауди». Грузовик взгромоздился на нее, будто хотел сожрать целиком, но по каким-то причинам успел пережевать только половину. Задняя часть темно-зеленой машины напоминала консервную банку, которой долго и безжалостно играли в «пекаря».
Что-то очень неестественное, очень инородное выглядывало из узкой щели между аркой и колесом «скании». Слишком красное между черным и белым.
Вооружившись лупой, Артем пришел к выводу, что это очень похоже на руку. Окровавленная кисть с обручальным кольцом и вывернутым большим пальцем. Часть того, что когда-то было женой человека, лежащего в коме в двух метрах за его спиной.
То, что сам Максим Ковалев выжил в этой адской мясорубке, было настоящим чудом. Очередным идиотским божественным капризом, которого никто не просил, и за которое никто не скажет спасибо.
Артему показалось, что слово «выжил» не совсем подходит к тому, что случилось с Максимом. «Выжил» - это ведь от слова «жить». Чисто технически, или, если угодно, биологически, все верно, но не издевательство ли обозначать словом «жить» то, что будет происходить с ним с момента выхода из комы и до самой смерти?
Доктор Соколовский, самый опытный хирург в больнице (и единственный врач, кроме доктора Вейтманса, к которому Артем обращался на «вы») сшил Максиму мочевой пузырь, вырезал участок канала, сложил расколовшийся на четыре части таз и ампутировал раздробленные ноги. Обе ноги. Каждую – намного выше колена. А двадцатого числа, если не случится ядерной войны, Максиму Ковалеву отрежут правую руку до локтя.
Так сказал доктор Соколовский, а это значило, что ампутация – единственный выход. Артем знал, что это так, потому что пан Соколовский не резал для статистики, не резал просто для того, чтобы резать, и был не заштатным провинциальным костоломом, а настоящим хирургом, врачом с большой буквы.
Без ног, без руки, но зато с трубкой для мочеиспускания и беременной женой, похороненной в закрытом гробу. Можно здесь с какого-нибудь боку приставить слово «жить»?
Артем в очередной, наверно, уже в двадцатый раз, сложил газету, подвинул ее на угол стола и, закрыв глаза, попытался вспомнить о своих личных проблемах  и расшевелить свои личные переживания.
Светка. Шлюха-Светка. Валдис-крысиный-хвост трахает Светку-шлюху, и это плохо. Это плохо и больно.
Плохо-то оно конечно и больно, но вполне терпимо.
Сильно расстроиться не получалось. Его несчастья были жидкими и жалкими. Максим Ковалев, пациент палаты номер два, поразительно быстро заслонил их своей настоящей, всамделишней, несовместимой с жизнью бедой.
Он обязан был отблагодарить этого парня, но не представлял себе, как это можно сделать. Ему невозможно помочь. Артем же всего лишь хирург, а не бог.
Хорошо, что он не бог. Если бы ему приходилось творить столько зла, он бы не выдержал – сошел бы с ума. Съехал бы с катушек к едрене фене.

Максим очнулся вечером восемнадцатого.
Артем сидел за столом и, открыв тетрадку, заштриховывал клетки в шахматном порядке, а в пустых рисовал микроскопические рожицы. Он заполнил почти половину предпоследней страницы, когда Андрей оторвал его от этого важнейшего занятия.
– Эй, док! – раздался его взволнованный голос. – Кажется, он пошевелился!
Артем вскочил со стула, пошарил в кармане и достал ключи от дома, на которых вместо брелока висел фонарик «филипс» – размером не больше сигареты, но достаточно мощный. Осторожно отодвинув свисающие с капельницы шланги, он присоединился  к склонившемуся над кроватью Андрею, приподнял Максиму веко и посветил в глаз.
– Зрачки реагируют, – сказал он и отвел луч.
Максим открыл глаза, обвел их взглядом и прошептал:
– Где Настя?
Потом сжал зубы, и капельки пота усеяли его лоб.
- Где Настя? Где Саша? Где она, я вас спрашиваю? Мне больно. Где моя жена?
Артем нажал на кнопку внутренней связи, позвал сестру с обезболивающим и посмотрел на Андрея. Тот явно растерялся.
Это не его дело – отвечать на такие вопросы. Это одна из малоприятных обязанностей врача. А врач в палате был только один.
Артему по долгу службы четыре или пять раз приходилось озвучивать страшные новости, и каждый раз он нервничал. Делать операции, даже самые сложные и рискованные, куда проще – по крайней мере, ты уверен, что приносишь пользу. А здесь... Но куда было деваться?
– Кто такой Саша? – спросил он Андрея.
Тот молча покачал головой.
Артем перевел взгляд на Максима, аккуратно взял его за здоровую руку и сказал:
– Вам нужно постараться быть мужественным. Ваша жена погибла.
У Артема появилось чувство, что парень знал. Может быть, отключился не сразу, может, даже видел своими глазами. Просто он просил о чуде. Его, а может, бога.
Все напрасно. Тот, кто заправляет чудесами, толкует их по-своему.
Точно – парень знал. Он не закатил истерику, только сжал пальцы и задышал чуть чаще, выдувая сквозь зубы пузырьки слюны, а потом спросил:
– Что со мной?
Артем рассказал. Все без утайки, включая неутешительный прогноз. Слова, произносимые вслух и прямо в глаза, оказались такими страшными, что похолодели пальцы. Он пообещал этому человеку настоящий ад.
– Ясно, – сказал Максим, прикрыл веки и замолчал, на этот раз надолго. Когда пришла медсестра, звеня шприцем в хромированной ванночке, он открыл глаза и спросил у Артема, можно ли ему заодно снотворного.
– Юльчик, сбегай принеси, – кивнул сестричке Артем.
Вообще-то Юля тоже была из хирургического, но на второй день дежурства он с удивлением, переходящим в подозрение, обнаружил ее здесь, в ИТ.
– Я хочу поспать, – сказал Максим и медленно перевел взгляд на Андрея. – Большой, приходи завтра. А пока иди к Анечке и потренируйся не смотреть на меня с жалостью. Представляю, как я выгляжу, но все равно попробуй. Постарайся, я же все еще Мэд Макс, твой друг. Смотри на меня нормально. Завтра я тебе кое-что расскажу, хорошо?
– Ладно, Макс, – ответил Андрей и шмыгнул носом. – Как скажешь. Только знаешь что... Я развелся с Анюткой пять лет назад. Ты ведь помнишь?
– Ну да, конечно. Конечно, помню. Приходи завтра.
Максим заснул через пару минут после укола.
Андрей еще немного постоял возле кровати, глубоко вздохнул и направился было к двери, но Артем остановил его.
– Подождите секунду!
Кулак Максима разжался. На ладони лежала загнутая со всех сторон черно-белая фотография.
Артем взял ее и поднес к глазам.
С фотографии, очаровательно улыбаясь, смотрела поразительно красивая черноволосая девушка лет двадцати. На нагрудном кармане белого халата стилизованными под арабскую вязь буквами было написано «Гайльэзерс».
– Это вы ему дали?
– Нет, – раздалось у самого уха, и Артем вздрогнул.
Андрей уже нависал над его плечом.
– Это Настя? – спросил Артем.
– Нет.
– Вчера сестра меняла постель, и ее не было. Точно не вы дали?
– Абсолютно точно, док. Я даже не знаю, кто это.
– Странно. Вы же его друг.
– Это так. Если бы он знал ее, то и я бы знал.
– Тем не менее, вы ее не знаете.
– Нет, док. – В голосе Андрея послышались нетерпеливые нотки. – Я же уже сказал. Мне мамой поклясться? А что у нее там за надпись?
– «Гайльэзерс».
– Ага. Вижу. Тогда скорее это кто-то из ваших, верно?
– Я ни разу ее не видел. На наших халатах нет никаких надписей. И насколько я знаю, никогда не было. Может, очень давно? Я, конечно, могу спросить у доктора Соколовского, он тут с пятьдесят пятого года.
Андрей задумчиво почесал висок.
– Другого «Гайльэзерса» у нас нету... Может быть, фотомонтаж?
– Все может быть, – сказал Артем. – Да вот только кому он нужен?
– Отличный вопрос, док. Скорее всего, никому.
Они помолчали, глядя на девушку.
В больнице числилось более пятидесяти медсестер, но это ничего не значит. Такую бы Артем запомнил.
Он положил фотографию на стол и сказал:
– Поспрашиваю своих. Кто-то же притащил ее сюда.

Юля, она же Юльчик, добросовестно думала – то жмурясь, то рассматривая потолок, потом снова усердно вглядывалась в фотографию, и в конце концов вернула ее Артему с малополезным, но ожидаемым вердиктом «никогда не встречала».
Доктор Соколовский ответил после второго гудка и терпеливо выслушал сбивчивую Артемову речь. Вопрос не относился к делам больницы в целом и к хирургии в частности. Артем не привык беспокоить пана Соколовского всуе и чувствовал себя неуютно – непослушные слова перескакивали, цеплялись и мешали друг дружке. Тем не менее, на том конце даже не стали интересоваться мотивами.
– «Гайльэзерс», говоришь? – задумчиво произнес старый хирург и замолчал на несколько секунд. В трубке послышалось напряженное сопение. – Нет, сто процентов, что нет. Так никогда не писали. В начале восьмидесятых наши девчата щеголяли в зеленых халатах с белым кружком на... м-ммм... на правой груди, а в кружке – большие буквы «Г» и «Э». А до и после – вообще ничего подобного.
Артем еще немного посидел за столом, глядя на черноволосую красавицу, потом подошел к Максиму и осторожно положил фотографию ему на ладонь.
Пальцы напряглись и сжались. Максим заворочал головой, застонал и пробормотал что-то неразборчивое, понятным было только произнесенное несколько раз имя «Саша». Скоро он снова затих, но кулак уже не разжимал.
– Держи, парень, – прошептал Артем, – держи крепко. Хотел бы я тебе помочь, но как мне это сделать?
Ответ не заставил себя ждать. Он явился Артему на следующий день, в воскресенье, девятнадцатого июня 2005 года.

;






ГЛАВА 39

Максим проснулся около десяти, через полчаса после ухода лечащего врача. Доктор Гаврилов долго хмыкал и кхмекал, прежде чем задать Артему несколько вопросов, касающихся вчерашних событий. Его неуверенность была объяснима: шутка ли – получить начальника хирургии чуть ли не в санитары.
До появления Андрея (а он пришел в половине двенадцатого) Максим не произнес ни слова, только еле заметно кивнул, встретившись с Артемом взглядом, да попросил еще обезболивающего. Юля принесла пакет с синей этикеткой и установила его на капельницу.
Полтора часа Максим просто смотрел в окно, за которым сквозь неподвижную березовую листву – на улице царил полнейший штиль – тут и там проглядывали островки и дорожки светло-голубого выцветшего неба.
Артем видел, как он моргает, видел, что его глаза открыты, но со своего места не мог определить, что таится в их глубине.
Страх, тоска, черная пустота, или все вместе?
Что обитает в душе человека, у которого нет ни настоящего, ни будущего?
Время от времени Максим, не разжимая пальцев, водил кулаком по одеялу чуть ниже пояса, или вернее – с содроганием подумал Артем – чуть ниже всего себя. По тому месту, где еще недавно были его бедра.
Когда взъерошенный и слегка помятый Андрей зашел в палату и протянул руку, доктор Розен уловил тонкий запах свежего виски поверх вчерашнего.
– Здравствуйте, док! Могу я поговорить с Максом?
– Пожалуйста-пожалуйста, – ответил Артем. – Он уже давно не спит.
– Зато я проспал все, что только можно, – сказал Андрей, надавил большим пальцем ему на запястье и вопросительно вскинул брови.
Артем непонимающе заморгал, а потом вспомнил. Девушка на фотографии.
Он отрицательно покачал головой.
Андрей кивнул, и они вместе подошли к кровати.
– Привет, Большой, – сказал Максим. – Готов?
– Готов, – ответил Андрей.
– Справишься?
– Да. Не беспокойся. Я разговаривал с богом насчет тебя вчера вечером. Взял литровую «Джемесона» и высказал все, что я о нем думаю.
Максим усмехнулся. Слабо, криво, но все-таки.
– И как – поразило тебя молнией? Разверзлись небеса?
– Черт его знает, Макс, может, и разверзлись. Я не видел. Вырубился наглухо. Очнулся в одиннадцать буквой «Г» на кухонном диванчике. Хорошо еще, что не все допил – грамм сто осталось.
– Неужто осталось? – спросил Максим.
– Я сказал «осталось»? Нет, конечно, нет. Оставалось.
– Кого ты хочешь обмануть? – снова улыбнулся Максим, взглянул в окно и посерьезнел. – Я хочу тебе кое-что рассказать и кое о чем попросить. Садись прямо на кровать... Места тут, как видишь, предостаточно...
Андрей сел, и они оба, как по команде, повернули головы к Артему.
Мелькнула и исчезла дохлая мыслишка продолжать стоять, как ни в чем не бывало. Он же врач, лицо казенное, какая им разница.
Артем поправил очки, засунул руки в карманы халата, пожал плечами и сказал:
– Не буду мешать. Посижу в своем уголке, хорошо?
– Ничего личного, док, – сказал Андрей. – Мы недолго.
Странно. Вроде бы он должен здесь распоряжаться, но не получалось. В глазах Максима читалось нечто гораздо более важное, чем сомнительное право устанавливать правила. Артем сел за стол и открыл свою фальшивую тетрадку.

Они разговаривали очень тихо, но кое-что Артему удавалось расслышать. Особенно когда он не скрипел и не шуршал ручкой. Чистые страницы в тетради закончились, и он принялся за исписанные – штриховка влево, пропуск, штриховка вправо. Крайне неприлично совать нос в чужие тайны, и доктор Розен не рисковал вообще ничего не делать. Штриховка влево – штриховка вправо не помешали ему уловить общий смысл подробного рассказа Максима о какой-то удивительной реальности, в которой он якобы побывал, находясь в коме в палате номер два отделения интенсивной терапии.
Если бы Артем штриховал клетки подряд, без пауз, или сидел хотя бы на метр дальше, он вполне мог бы принять обрывки этого рассказа за истории из жизни. Но так как доктор Розен был очень внимателен и даже слегка повернул голову, чтобы слышать как можно лучше, то очень скоро он понял, что все повествование – не более чем некий вариант сна.
В Риге никогда не взрывался «макдональдс». Центральный универмаг – было дело, но очень давно, и к тому же без жертв и разрушений.
Гипермаркет архитектора Трегубова никогда не назывался «28». Все время – «24», с намеком на круглосуточность.
И что уж говорить о глазе Аага, говорящем коте и стражницах-перебежчицах в зеленой форме кондукторов?
То, что не существует в объективной реальности, не существует нигде, разве что в воображении. Воображение – не что иное, как продукт или, если хотите, форма сознания, которое, в свою очередь, всего лишь функция мозга. Нет мозга – нет сознания. А вместе с ним – говорящих котов и прочей ерунды.
Доктор Розен сверхскептически, если не сказать – насмешливо, относился к выходам коматозных больных из тела, их встречам с умершими родственниками и всяким разным тоннелям как к доказательствам существования жизни после смерти.
Нет, хорошо – тоннель так тоннель, свет так свет, Иисус... пусть Иисус, хоть со всеми своими двенадцатью дружками, кому как угодно. Доктору Розену – тьфу-тьфу-тьфу! – не доводилось узнать лично, какие фортеля выкидывает агонизирующий мозг. А-го-ни-зи-рующий! Не мертвый! Чувствуете разницу? Мертвый мозг – это всего лишь сто миллиардов быстро разлагающихся нейронов.
Вводить анальгетик посредством капельницы оказалось хорошей идеей. Максим беспрерывно говорил не меньше двух часов. Когда он закончил повествование, тени от оконных рам переползли со стены на пол, а Артем превратил в шахматные доски добрый десяток страниц.
– Ну, что ты об этом думаешь? – спросил Максим.
В голосе слышалась нервозность. Возможно, он опасался, что Андрей может подумать об этом плохо или не так, как нужно.
– Мне нравится, – ответил Андрей. – Правда, нравится. Особенно здорово, как я охмурил Анечку с помощью букета цветов. Вот бы и в жизни все было бы так просто!.. Отличный сон, Макс.
– Я не думаю, что это сон, – медленно произнес Максим. Они заговорили громче, и Артем все прекрасно слышал. – И надеялся... и все еще надеюсь убедить в этом тебя.
– Не сон?
– Нет.
– Хорошо, Мэд, допустим, что нет. В таком случае – что это?
– Ты плохо слушал, или я недостаточно складно пересказал то, что говорил кот? Обо всех реальностях и переходах?
– Э-э, Макс, постой! Ты слышишь себя сам? «Что говорил кот». Ты извини меня, друг, но я не могу принимать за чистую монету слова кота, которого ты видел во сне, или в ВОС-два, или еще в какой альтер-риэлити. Извини, Макс. Я программист. В конце концов, я материалист.
Артем еще немного повернул голову. Теперь он уже видел их. Максим посмотрел на Андрея долгим пристальным взглядом и сказал:
– Ладно, Большой. Ладно... Представим, что ты прав, представим, что все, рассказанное мной – всего лишь жалкий сон, навеянный комой. Просто глюк. Предположим, что это так. Тогда откуда, по-твоему, у меня это?
Он поднял руку и разжал пальцы. На ладони лежала фотография.
– Я не знаю, – сказал Андрей. – Как раз хотел спросить, откуда она.
– Ты знаешь, кто это?
– Нет, Макс. И док не знает. Он тоже видел, извини. У тебя она выпала вчера вечером.
– Та-ак... Значит, ты не знаешь... Но догадываешься, верно?
– Я не хочу ничего предполагать, Мэд...
– Это Саша. Я описал ее достаточно, чтобы ты понял. Я взял ее со стенда в коридоре, когда познакомился с Ромой Пичугиным. Это та самая фотография.
Андрей тяжело вздохнул.
– Эх, Макс... Ты не был ни в каком коридоре. Ты все время был здесь. Я следил за тобой, Мэд.
– И тем не менее, она здесь.
– Макс, Макс... Ты путаешь причины и следствия. Конечно, по ходу твоего рассказа я догадался, кто это, вернее, догадался, что ты скажешь мне, кто это.
– Это Саша. Та самая Саша.
– Может быть, и Саша. Я не могу с тобой спорить, потому что не знаю ее. Не знаю, откуда ты взял ее, когда познакомился, но допускаю, что она стала причиной твоего сна. Она не следствие. Оттуда нельзя ничего принести. Макс, ты знаешь это не хуже меня. Мысль не производит материю. Лучше скажи мне, где ты встретил такую красотку? Почему я ее не знаю?
– Я уже говорил тебе, – отчеканил Максим.
Андрей снова вздохнул и покачал головой.
– Скорее всего, тебе не понравится то, что я скажу, но я все равно скажу. Может, неправильно лишать тебя иллюзий, но у меня есть чувство, что твои иллюзии опасны...
– Опасны? – перебил Максим. Было похоже, что он искренне удивился. – Ты считаешь, что мне в принципе может грозить опасность? Все еще может?
– Ты не обратил внимания, – продолжал Андрей, - что твой лучший мир тесно связан с обычным? Знаешь, какой номер был у грузовика, который на тебя налетел?
– Знаю. НЕ – 28.
– Да, знаешь. Супермаркет «28», дом номер 28, двадцать восьмой автобус на маршруте двадцать первого, твой номер телефона, черт, Макс, у Витьки никогда не было БМВ, но хрен с ним, пусть будет, но даже и она семьсот двадцать восьмая! Прости, Макс, мою жестокость, но эти постоянно отсиженные ноги, и этот твой ребенок, кричащий «я не родился»... Это же все отсюда. Ты знал, что Настя беременна?
– Да. Она сказала мне. Успела сказать.
– Не дури, Макс. Это сон, твой личный, только твой персональный сон. Хороший, в целом добрый сон, где много любви, и где мечты воплощаются посредством элементарных красных роз, но... Прости, Макс.
Максим поднес фотографию к глазам, улыбнулся ей и спрятал в кулак.
– Перестань уже извиняться, Большой, – сказал он. – Ты мне не веришь?
– Мэд, я верю, что ты все это видел. Я не верю в то, что это существует где-то еще, кроме как в твоем мозгу. Не верю и тебе не советую.
– Я предполагал, что не смогу уговорить тебя. Не хочешь – не надо. Но тебе придется смириться с тем, что я верю в это. Даже больше, чем верю. Я знаю.
– Почему придется, Макс? Ты меня пугаешь.
– Я собираюсь попросить тебя кое о чем. Ты единственный, кому я могу доверить это, поэтому не спеши мне отказывать. – Максим приподнялся на локте и бросил короткий взгляд на Артема. – Наклонись.
Андрей послушно нагнулся, и Максим что-то зашептал ему в ухо. Артем наблюдал, как медленно, но верно округляются и растут глаза на небритом лице гиганта.
– НЕТ!!! – Андрей отдернул голову, словно ему плюнули в ухо кислотой, и обалдело уставился на Максима. – Нет, это невозможно! Нет!
– Не спеши отказывать! – повысил голос Максим. – Подумай, что...
– Нет! Это исключено!
– Знаешь, что исключено, Большой? Не знаешь?! Мое будущее исключено! Вычеркнуто из списков! Если ты не поможешь, мне крышка! Сколько ты хочешь, чтобы я гнил заживо? Год, десять, двадцать? Может, все сорок?
Андрей, продолжая таращиться на Максима, несколько раз провел рукой по волосам.
– Макс! Ты выкарабкаешься! Мы выкарабкаемся!
– Нет, – горько усмехнулся тот. – Нет никакого «мы». Есть только я, и у меня нет ничего... Даже нет, не так. У меня кое-что есть, и если ты откажешься помогать мне, это останется со мной навсегда.
– Что ты имеешь в виду?
– Во-первых, Большой, я имею в виду, что не будет «мы». Если даже ты будешь настаивать, я не позволю тебе унижать меня заботой. Не потому, что ты этого не захочешь. Мы с тобой друзья почти тридцать лет, и ты можешь сказать, что хочешь быть рядом со мной, и я поверю тебе. Сейчас так оно и есть. Но и я, и ты прекрасно понимаем, что жалость не может быть вечной. Она даже не может быть долгой. Жалость в ненормальных дозах обязательно превращается в раздражение, хочется тебе этого или нет. Никто не виноват в этом, и не пытайся спорить, это закон. Я думал об этом, друг. Я очень прошу. Не унижай меня.
Андрей встал, засунул руки в карманы и минуты две мерил шагами палату.
– Я понимаю, что это всего лишь фильм, – сказал он, – но помнишь «Форрест Гамп»? Помнишь лейтенанта Дэна? Это всего лишь чертово фантастическое кино, но всякое кино замешано на жизни. Тебе сейчас плохо, очень плохо. Но вдруг у тебя получится? Почему ты не хочешь оставить себе хоть маленький шанс? Один из ста. Попробуй, а там будет видно.
– Это хороший фильм. И мне кажется, он намного ближе к реальной жизни, чем большинство других. Но... тут мы переходим к «во-вторых», которое на самом деле самое настоящее «во-первых». Знаешь, чем я отличаюсь от лейтенанта Дэна?
– У него остались обе руки. Этим, Макс?
– Это детали. Мелочи. Самое главное – другое. Лейтенант Дэн не убивал свою жену.
– Но...
– Нет! Это я! Я несу полную ответственность за ее смерть. Если бы не кретин, которого ты видишь перед собой, она была бы жива. Для этого нужно было делать элементарнейшие вещи. Я не справился. Если ты не поможешь мне, это будет со мной всегда.
– Если я сделаю... то, о чем ты просишь, у тебя вообще ничего не будет. Ты осознаешь это, Макс? Не то что одного из ста, а даже одного из миллиарда. Абсолютный ноль. Меньше, чем ноль.
– И опять нет. У меня есть надежда. – Максим положил фотографию на одеяло и разгладил ее пальцами. – Есть. Моя надежда не здесь, а там. Мне не страшно... мне не страшно переходить. Мне страшно остаться здесь. Пойми это, Большой, пойми, почувствуй это. Пойми, что ты поможешь мне, что ты не сделаешь ничего плохого, что ты просто исполнишь мое желание. Ты избавишь меня от мучений, Большой. Как знать, может быть, по-христиански я должен мучиться остаток своего никчемного пребывания здесь, чтобы искупить вину, но нет! Я не выдержу! Я не могу. Избавь меня от этого. Ты же мой друг! Ты видишь, что я в здравом уме, черт тебя подери?!!
– Не знаю, Макс, – сказал Андрей. Он снова сел на кровать и, казалось, немного успокоился. – Не знаю. Человек в здравом рассудке не будет утверждать, что после смерти он отправится туда, где коты огибают пространство, а дельфины стирают память.
– Это вопрос веры, Большой. Я верю в это.
– Эх... Ты понимаешь, Макс, что твой мозг не умирал?
– Да.
– И что если он умрет по-настоящему, то, скорее всего, ничего не будет? Ни прекрасной синеглазой Саши, ни говорящего кота, ни воскресшего соседа?
– У меня нет выбора. Если бы у меня был хоть намек на шанс, хоть малюсенькая зацепка, я бы подумал еще раз. Ее нету. Помоги мне, друг. Ты же видишь, что сам я ничего не могу.
– Черт тебя подери, Макс, – сказал Андрей, встал и подошел к окну. – Черт тебя подери... Док!
– Я здесь, – мгновенно откликнулся Артем.
– У тебя есть выпить, док?
– Нету. Принести?
Что же он такое говорит? Откроем книгу Гиннеса, полистаем? Описаны ли в ней случаи, когда начальник отделения главной больницы страны бегает за выпивкой для посетителей?
Наверное, он первый такой.
Ну и хорошо. Ну и ладно.
– Принеси, пожалуйста, если у тебя все-таки есть.
– Нет, у меня нету. Могу сходить в магазин. У нас тут «Рими» в пяти минутах. Чего взять?
Андрей достал из заднего кармана потертый гнутый бумажник, открыл его и протянул Артему двадцатку.
– Все равно чего. Только покрепче. Виски или там водки какой-нибудь.
Артем вышел в яркий неоновый коридор, опомнился, вернулся, снял халат и бросил его на спинку стула. Так-то лучше. В черных джинсах и голубой рубашке он гораздо больше похож на посыльного.

Стоя в очереди в кассу с бутылкой «Тулламора» в руке, он заворожено наблюдал за огромной кучей снеди, растущей на резиновой ленте конвейера. Хозяйка продовольственной горы – шарообразная тетка в насквозь вымоченной потом футболке с надписью «Не уверен – не обгоняй» – продолжала доставать из тележки баночки с консервами, куриные ножки гриль и громадные целлофановые пакеты с булочками, эклерами и всякими прочими кексами.
Сколько ей еще жить?
Сейчас ей пятьдесят с хвостиком, значит, пять-десять лет протянет. Потом гипертонический криз, инсульт, тромб, инфаркт – вряд ли с таким аппетитом удастся избежать всех ловушек. Какая-нибудь да захлопнется.
Интересно, она понимает, что скоро умрет? Отдает себе отчет, идет до конца в мыслях о смерти?
Максим Ковалев пошел до конца. Артем знал это. Видел в его глазах, слышал в голосе, чуял в воздухе. Все взаправду, все по-настоящему.
Он с трудом вспомнил, что несколько дней назад сам думал о самоубийстве. Вроде бы даже всерьез.
Спасибо тебе, Макс, спасибо, дружище. Пусть невольно, но ты показал правду о жизни, смерти и невозможности будущего. Ты ничего не знал о Светке-шлюхе, Валдике-метелке и миньете в обеденный перерыв, но это хорошо. Вряд ли ты признал бы в этих событиях проблему.
Подумать только! Пиноккио трахает шлюху! Ай-я-я-яй! Есть от чего наложить на себя руки.
Глупая шутка, доктор Розен. Дурацкая и вульгарная. Даже в «Аншлаг» не сгодится.

Максим лежал без движения, опустив голову на подушку. Артем протянул стоящему у окна Андрею бутылку, восемь латов сдачи, и сказал:
– Стакан забыл принести.
– Ничего, – махнул рукой Андрей. – Спасибо, док.
Он отвинтил крышку и сделал большой глоток прямо из горлышка, потом выдохнул и приложился еще раз.
А потом еще раз.
И еще.
В бутылке осталось чуть больше половины содержимого. Артем подумал, что если бы он выпил четыреста грамм виски за десять секунд, то сразу бы умер.
Андрей вытер слезы со щек, поставил бутылку на подоконник и спросил:
– Ты не можешь передумать, Макс?
Максим открыл глаза.
– Могу. Думаю, что три-четыре дня, и я могу струсить. И тогда все, мне конец. Понимаешь, все! Я же смогу прокоптить в таком состоянии еще лет тридцать! Тридцать лет страданий и ненависти! Пожалей меня, друг. Пожалей меня прямо сейчас, пока это еще нужно, давай сделаем это, пока мы – это все еще мы. Нельзя медлить. У нас – да-да, пока еще у нас! – нет права на ошибку. Она может оказаться самой главной!
– А твоя мать, Макс? Что я ей скажу? Как я скажу?
Максим перешел на шепот, но Артем, хоть и стоял поодаль, заложив руки за спину и прислонившись к стене, все равно услышал.
– Я слабый. Я не очень хороший сын. Я обыкновенный. Я не могу остаться здесь ради нее. Не могу. Скажешь ей, что я просто не проснулся.
Андрей сел на краешек кровати, уставился в стену и долго-долго не отрывал от нее взгляда. Стало очень тихо. Так тихо, что Артему показалось, что он слышит голоса, доносящиеся с верхнего и нижнего этажей. Примерно через пять минут (Артем, конечно, не засекал – он не решался даже пальцем шевельнуть) Андрей издал протяжный стон и сказал:
– Что я должен делать, Макс?
Максим оживился – закряхтел и, помогая себе локтем, подался назад, забрался спиной на подушку и принял положение полулежа.
– Надо подумать, – сказал он. – Давай думать вместе, Большой. Давай-давай, наши с тобой ай-кью в сумме не меньше, чем у любого Эйнштейна. Надо сделать так, чтобы не причинить никому вреда, чтобы ни у кого не возникло непри...
Он осекся на полуслове и посмотрел на Артема.
Андрей тоже медленно повернул голову и сказал:
– Извини, док, но... Не мог бы ты дать нам еще полчасика?
Размытые мысли, беспорядочно роившиеся в голове доктора Розена, вдруг обрели очертания, нашли свои места и сложились в ясную цельную картину.
Он может быть полезен!
Как будто кто-то щелкнул переключателем. Может, именно это называется – осенило?
Он вытащил руки из-за спины и сцепил их перед собой в замок, оставив свободными большие пальцы. Дурная привычка. Он делал так всегда, когда ему предстояло в чем-нибудь убедить собеседника, и один раз случайно увидел, как Юльчик передразнивает его. Тогда Артем сделал вид, что не заметил, потому что Юля, в общем-то, была доброй и симпатичной девочкой.
Он завращал свободными пальцами и сказал:
– Кажется, я могу вам помочь.
– Что ты имеешь в виду, док?
В голосе Андрея послышалось что-то очень похожее на угрозу. Не лезь не в свои сани. Может быть, показалось?
– Я слышал кое-что из того, о чем вы говорили, – продолжал Артем. – Думаю, что понимаю, о чем вы, и могу помочь.
Андрей посмотрел на него долгим недоверчивым взглядом.
– Док! – сказал он. – Спасибо, что помогал нам все это время, спасибо, что принес мне выпить, но извини, дальше мы как-нибудь сами...
– Андрюха, прекрати грубить! – оборвал его Максим, и Андрей послушно замолчал. – Ты ведешь себя глупо. Артем... как ваше отчество?
– Сергеевич. Но лучше просто Артем.
Максим кивнул.
– Артем, если ты не заметил, врач. К кому ты хотел обратиться, Большой? Я уверен, что он может предложить что-нибудь дельное. Продолжайте, пожалуйста.
Андрей пожал плечами, и доктор Розен снова заговорил:
– Знаете ли вы, что такое фторотан?
Максим отрицательно покачал головой, а Андрей буркнул:
– Какой-нибудь дерьмовый яд?
– Нет, не яд. Фторотан, или анестан – это такая бесцветная прозрачная жидкость с запахом хлороформа и сладким вкусом. Плотность, кажется, один восемьдесят семь, температура кипения – плюс сорок девять, не горит и не...
– Э-э, постой, – сказал Андрей, – довольно. Мы охотно верим, что ты на редкость образованный и ученый доктор. Давай ближе к делу. Для чего он нужен?
– Пары фторотана служат для ингаляционного наркоза. А вам, – Артем указал большим пальцем на Максима, – послезавтра будут делать операцию.
– Дальше.
Максим не отрывал от него глаз. Под пристальным наблюдением человека, сознательно идущего на смерть, Артему стало неуютно. По спине пробежали мурашки.
Он поежился и продолжил:
– Наркоз фторотаном нельзя проводить в случаях, когда в крови повышено содержание адреналина, из-за опасности аритмий и даже фибрилляции желудочков.
– Что это такое?
– Фибрилляция – это трепетание. Чрезвычайно опасная штука. Часто приводит к летальному исходу.
Максим отвел взгляд и задумался. Потом он сказал:
– Этот самый адреналин... У меня его много в крови?
– Не уверен. Но можно ввести столько, сколько необходимо для... для вашей цели. И еще: для поддержания хирургической стадии наркоза нужна концентрация фторотана до двух процентов объема. Мы спокойно можем довести ее до пяти или даже шести.
– Кто это мы? – вмешался Андрей. – Разве оперировать будет не Соколовский?
– Соколовский.
– И что, этот человек так вот запросто пойдет на убийство?! Господи! О чем мы говорим!.. Макс, скажи мне, о чем это мы?!
– Успокойся, Большой. Продолжайте, Артем.
– Нет, он не пойдет. Мы ему не скажем, по крайней мере, до операции. Мой лучший друг Сашка Кузнецов – анестезиолог. Вот ему-то я и объясню, что к чему.
– Господи! О господи! – Андрей закрыл лицо руками, так что «господи» зашипело и растворилось в его ладонях, и замотал головой.
– И кстати, – сказал Артем, – лично я не стал бы называть это убийством.
Он встретился взглядом с Максимом и добавил:
– Окажись я на вашем месте – поступил бы точно так же. Это совершенно точно. Решайте, у вас сутки с небольшим.
– Не надо никаких суток, – мгновенно отозвался Максим. Он побледнел, но голос был твердым и ровным. – Действуйте, док. Ничего лучшего мы не найдем. Договаривайтесь с вашим другом и... и не обманите меня, хорошо?
Ну конечно же, нет! – мог бы сказать Артем. Как я могу обмануть тебя – мог бы сказать он – если ты вытащил меня из петли ценой собственной жизни? А у тебя она всего одна. Ты не знаешь, что ты сделал, но это нисколечко, ни вот на столечко не умаляет твоей заслуги. Ты спас меня, парень – мог бы сказать он – понимаешь, спас!
Артем не сказал ни слова. Постеснялся, побоялся, что не так поймут. Лишь кивнул и снова заложил руки за спину.

На то, чтобы убедить Саню Кузнецова, ушло полтора часа времени, восемь или десять сигарет и маленькая «Русского Стандарта». Могло, конечно, понадобиться три часа, пачка сигарет и поллитровка, но сути это не меняет – Артем был уверен в окончательном успехе. Саня всегда старался понять его, встать на его место, войти в положение, и за тринадцать лет знакомства ни разу не сказал «твои проблемы». Нет, он не всегда соглашался со всем, но тонко чувствовал, когда действительно надо.
Когда НАДО.
Он был настоящим другом – таким, кому можешь рассказать самое отвратительное из всего, что носишь в себе.
Спал Артем из рук вон плохо. Что в эту ночь, что в следующую. Ему снился один и тот же сон. Не первая и вторая серии, а второй – точная копия первого.
Ему виделось огромное снежное поле, огороженное ржавой колючей проволокой. Это был Южный полюс. Артем ни на секунду не сомневался в этом, хотя никаких указателей и табличек не видел. Он просто знал, что это так.
За проволокой поодиночке и небольшими стайками сидели и лежали трясущиеся дети с синюшными губами, кое-как одетые в рваное полуистлевшее тряпье. Дул жгучий холодный ветер, и некоторых из лежащих почти целиком скрывали нанесенные им сугробы.
И в первую, и во вторую ночь, в одно и то же время и на одном и том же месте от группы отделялся худосочный мальчуган лет девяти, подходил к ограде, изучающе, очень по-взрослому смотрел на Артема и сжимал проволоку так, что на снег падали алые капли.
«Убей нас, – говорил он. – Убей нас, ты разве не видишь, как нам холодно? Хочешь, чтобы мы просидели здесь тысячу лет? Просто убей и все!».
Артем разворачивался, чтобы убежать, утыкался в собственное лицо, отражающееся в зеркальной ледяной стене, тянущейся до горизонта и подпирающей черное небо, а потом вздрагивал и просыпался. Остаток ночи он проводил в потливой мучительной полудреме и вставал уставшим и разбитым, кое-как приводя себя в норму оглушительной дозой крепкого сладкого кофе.
Еще недавно до двадцатого июня оставалось чуть ли не целых два дня.
Теперь оно наступило.

;






ГЛАВА 40

И нисколечко не страшно.
Совсем.
Иногда на линии «глаза-потолок» возникает милое Юлькино личико и заслоняет выпуклые белые лампочки, утопленные в пористых квадратных панелях. Лампочки выезжают из-за макушки и медленно спускаются к ногам. Ну, условно к ногам, есть такое выражение, означает – вниз.
Вообще – все медленно.
Пре-ме-дикация.
Наверно, поэтому все так медленно и нестрашно. Юля так и сказала – «премедикация». 
Хорошая девочка.
Дитилин, атропин, метацин, ганглиоблокаторы.
Заблокируй свои поганые ганглии, Фикс!
Шучу.
Елена Ивановна Новожилова, или просто наша классная Еленочка, знала что-нибудь о ганглиоблокаторах? Химичка все-таки.
Зато у нее были красивые ноги.
Почему были, Фикс, ты меня не путай. У нее они есть. Может, уже не такие красивые, ей же... дай-ка посчитать... сорок четыре года и дылды-близнецы, но ты и тогда хрена лысого соображал, что они красивые. Так, смутно подозревал.
У тебя даже ни разу не встал на нее. Она была слишком старая. Взрослая.
Давай-ка посчитаем обратно, Фикс... Ей было аж двадцать шесть.
И Юля хорошая. Ты видел, как она смотрит на дока? Неужели он ничего не замечает? Тогда он или слепой, или тупой.
Да нет, док тоже нормальный парень.
Все хорошие.
Вы не правы, есть любовь, она есть везде, и счастье есть везде, его просто нет  именно здесь именно для меня.
Я, кстати, считал лампочки, Фикс, а ты мне мешаешь.
Загораживаешь.
Тебе хоть бы какие ноги, хоть некрасивые. Хоть искусственные.
Не, не искусственные, а искусственНЫЯ. От мастера Шуммастера, с двумя «м».
Ты меня не путай, Фикс, договорились?
Мамочка, ты меня прости. Вряд ли ты поймешь меня, но простишь обязательно.
Ты же моя мама.
Юлька, передай моей маме, что я просил, чтобы она меня простила.
Юлька!
Фикс, она что, не слышит меня? Получается так, что ли?
Не говорил?
Да нет, Фикс, я говорил. Говорил-говорил. Я умею говорить.
Даже коты умеют говорить, Фикс.
Может быть, просто слишком тихо?..
Почему это я не должен верить в Ба, Фикс? Если ни во что не верить, может опять стать страшно. Даже атропин слабее веры. Если то, во что я верю – правда, то мама не пострадает. Одного только этого уже достаточно.
И понимаешь, Фикс, меня ждут. Сашулька моя ждет меня, синеглазка моя любимая. И Андрюха, и Витька, и Воробьишка, и Рома, и все-все-все. Ждут, чтобы любить, а не жалеть.
Что, простите? Дышать?
Сочувствие – да, иногда мне нужно сочувствие, возможно даже, что чаще, чем другим, и понимание тоже, но только не жалость. Нуждаться в сочувствии и быть обреченным на жалость – это же совсем не одно и то же.
Фикс, Фиксик, шизофреник чертов, ты же за меня по большому счету.
Я прослушал.
Не подскажешь, что еще говорил этот белобрысый в перчатках и с большим лицом? Глаза испуганные. Конечно же, большое, смотри – занимает половину потолка.
Не двигаться и дышать? Ровно лежать или ровно дышать?
Знаешь, вообще-то я не собирался вертеться и не дышать. Я не буду ничего говорить, раз меня не слышат.
Почему-то меня никто не слышит.
Я не желал ей зла. У нас не все было хорошо, а в последнее время все было нехорошо, ты знаешь – и там, и здесь, но ни там, ни здесь я никогда не желал ей по-настоящему плохого. Всерьез – никогда.
Да-да, я слышу.
Я вдыхаю.
Я психовал, я думал, что я хочу, чтобы ей было плохо, но теперь-то я понимаю, где всерьез, а где – так...
В этом смысл, Фикс, понимаешь, в этом охрененный смысл – в том, что есть возможность, есть шанс. Есть одна попытка все вернуть, развернуть если не время, то случайность, шанс все исправить, пойти туда, где все исправлено за меня до того, как случилось. Одна единственная попытка.
Я же не плохой, Фикс!
Я же не хотел.

;






ЭПИЛОГ

– Что я натворил что я такое натворил прости меня господи прости меня господи прости меня господи... – еле слышно шептал доктор Розен, и в легких кончался воздух.
Он порывисто втягивал сквозь сухие губы новую скудную порцию и заново твердил свою неловкую, неумелую молитву.
Доктор Розен не верил в бога и обратился к нему в первый раз. Еще пять минут назад он не сомневался в правильности и необходимости своего поступка, но сейчас, до конца осознав масштаб содеянного, он впал в отчаяние. Сгорбившись, он сидел на стуле в пустынном коридоре, не в силах унять дрожь, начавшуюся в руках и быстро охватившую все тело.
Бог молчал. Богу было все равно.
Бог был слишком занят собой и своим величием, а может быть, он, вооружившись отверткой с длинным тонким жалом и зажав в глазу увеличительное стекло, настраивал забарахливший генератор чудес. Как бы то ни было, он не обращал никакого внимания на одно из своих жалких творений, дрожащее и шепчущее там, внизу.
Зато подошла Юля, его преданная медсестричка. Села на корточки у его ног, взяла его ледяные пальцы в теплые ладони и тихо сказала:
– Все будет хорошо. Все правильно. Вы все сделали правильно.
Только много месяцев спустя, отметив годовщину свадьбы и пытаясь вспомнить, когда именно они стали ближе друг другу, доктор Розен извлечет из памяти этот случай и поймет, что никогда не посвящал Юльчика в планы насчет Максима. Круг доверия ограничивался им, Андреем, Сашкой и доктором Соколовским. А это означало, что Юля была не только красивой и доброй девушкой, но и отнюдь не глупой.
Хотя, может быть, тогда, в коридоре, она имела в виду что-то другое?

Витька Воробьев медленно опустил свой «сименс» на край стола, и как только тот коснулся полированной поверхности, отдернул руку, будто телефон мог укусить его.
– Кто звонил? Андрей? – спросила Вика.
Первым Витькиным желанием было соврать. Сказать, например, что звонила мама или кто-нибудь с работы. Надо срочно передвинуть газовую плиту, подключить стиральную машину и запаять кондиционер.
Не поверит. Ни за что не поверит. А если и поверит, то надолго ли?
Правда обладает поразительной способностью проникать и просачиваться, просят ее об этом или нет.
Витька кивнул.
– Что он сказал?
Вика поднесла пальцы к затрепетавшим губам и моргнула. Из глаз выкатились две слезинки.
– Что? – прошептала она.
Он снова кивнул.
Вика  сморщилась и заплакала.
Витька с трудом отделился от подоконника и обнял ее, прижав маленькую светлую головку к груди. Она захлюпала носом и разрыдалась в голос.
Он просто стоял, глядя в никуда, и тяжело дышал ей в волосы.

В коридоре пятого этажа больницы, у двенадцатой палаты кардиологического отделения стоял Андрей.
Он смотрел на дверную ручку. Простая белая ручка со штырьком-заклепкой, с левого края краска протерлась, и в ссадине виднелся серый металл. Ручка-граница. Нажмешь – и пути назад уже не будет, придется делать то, что обещал.
Зачем? Зачем он обещал?! Он не сможет! Какое он имеет право?
– Молодой человек! – раздалось за его спиной.
Андрей вздрогнул от неожиданности, втянул голову в плечи и повернулся на голос. Перед ним стоял одетый в белый халат человек со сверкающим стетоскопом на груди.
– Я? – спросил Андрей.
– Да-да, вы. Пришли к кому-то?
– Я?.. Да, к тете Лене... К Ковалевой Елене Николаевне.
– Так что же вы стоите, как памятник жертвам холестериновых бляшек? – сказал врач, ухмыльнулся собственной шутке, нажал на ручку и открыл дверь.
– Она здесь. Заходите.

– Не волнуйся, со мной все будет нормально, – сказал Максим, чмокнул Сашу в губы и улыбнулся.
Она кивнула и улыбнулась в ответ, но взгляд все равно оставался тревожным.
– Беги, тебя ждут.
В подтверждение ее слов с улицы раздался еще один длинный гудок.
– Не скучай, Сашулька. Скоро буду.
Он вышел на крыльцо, потянулся и с наслаждением вдохнул прохладный вечерний воздух. Весь день он провалялся в постели в обнимку с тупой и тяжелой ломотой во всей голове, от макушки до подбородка.
Похоже, что полет с пируэтом, а особенно увенчавшее его приземление черепом в стойку, не прошли даром. Он позорно вырубился в самый разгар вечеринки. Возможно, он испортил праздник, хотя Саша, Андрей и Анечка хором утверждали обратное.
Э-э, нет, Мэд Максик, не «возможно испортил», а испортил, как пить дать. Завалился ни с того ни с сего добрый молодец в траву-мураву, закатил безумны очи под чело высокое, люто застращал девицу-красавицу и весь народ честной.
Молодец, Фикс.
Очень остроумно.
Обязательно нужно обратиться к врачу. Он плохо помнил события вчерашнего вечера, в тумане было даже то, что происходило до того, как он отключился. Ну да, сидели-пили-поздравляли, звонил с угрозами Сашин муженек, потом чудесным образом появился архитектор со старшей дочкой, и они даже разговаривали, но о чем?..
Дымовая завеса.
Потом – небытие. Не черное и пустое, а белое и яркое, со вспышками сюрреалистических кошмаров. Некоторые тревожные образы не выветрились даже к вечеру. Какие-то аварии, крики, фары, Настя, Саша, мама, груды искореженного железа, молодой доктор с рекламного щита – улыбка обнажает окровавленные клыки, руки в наручниках, вращает большими пальцами. На пальцах – кривые желтые когти. Снова визг тормозов, снова скрежет металла, и снова мама.
Мамы было слишком много.
Когда Максим очнулся, то первым делом набрал ее номер. Просто убедиться, что все в порядке.
Мама немножко удивилась и обрадовалась его звонку. Сказала, что с ней все хорошо, что послезавтра у девятиклассников экзамен по русскому, и что она должна подготовиться.
Определенно нужно сходить к врачу. Завтра он непременно запишется. Но это завтра, а сегодня есть другие дела. Днем опять звонил Слава. Слава Назойливый.
Хренов наркоман.
Максим легко сбежал со ступенек и подошел к машине. Витька отремонтировал глушитель, и теперь вместо воплей, лязганья и дребезжанья его БМВ издавала солидный глухой рокот. С правой стороны багажника красовалась рельефная серебряная надпись: «740i».
Он нахмурился и медленно провел пальцем по цифрам. Семь, четыре, ноль. Глупо, конечно, но Максиму показалось, что
(семьсот двадцать восемь)
(семьсот двадцать восьмой – баварский вороной)
когда он в прошлый раз смотрел на Витькину машину сзади, цифры были другими.
Ну и долго ты собираешься предаваться грезам и задерживать своих друзей, Мэд Максик? Они, кстати, собираются оказать тебе очередную услугу. Ты правда думаешь, что твои бредовые домыслы важнее?
И все-таки, погрузившись в широкое кожаное сиденье и пристегивая ремень, Максим сказал:
– Слушай, чего-то мне чудилось, что твой бумер – семьсот двадцать восьмой.
Витька округлил глаза:
– Шутишь? По-твоему, я столько времени копил деньги, отказывая детям в самом необходимом, чтобы каждый раз выходить и толкать в горку свою тачку?
– Ладно-ладно. Я же говорю – показалось.
Максим расслабился, бросил беглый взгляд на панель и вспомнил, что умудрился потерять Сашину фотографию. Жалко. Андрей сказал, что во дворе ее нету, но может быть, он плохо искал?
– Поехали, – подал голос Андрей. – Покажешь дорогу, Макс. Нанесем превентивный удар.
– Стоп, стоп! – сказал Рома Пичугин. – Говорите попроще. Я тоже хочу знать, что происходит.
– Превентивный означает упреждающий, мой малоученый друг.
– В таком случае я не согласен! – моментально отозвался Рома, нисколько не обидевшись. – Какой-то урод угрожает моему корешу. Это чистейшая самооборона.
Он чем-то постучал по подголовнику. Максим обернулся и увидел в его руках пистолет. Небольшой, но очень настоящий. У Максима перехватило дыхание.
– А ты... ты уверен, что эта штуковина нужна?
– Может пригодиться. Я бы не стал недооценивать ублюдка. Наркоманы – народ безбашенный. Ты же хочешь жить, Макс?
Максим думал над ответом гораздо дольше, чем предполагает такой простой вопрос.

Хочет ли он жить?
Хочет ли он жить сейчас, когда самая прекрасная женщина Вселенной говорит ему: «я тебя люблю»?
Когда она говорит: «я буду тебя ждать»?
Хочет ли он жить сейчас, когда с ним друзья, и когда он понял, что же на самом деле означает расхожее и затасканное сочетание слов «настоящий друг»?
Хочет ли он жить сейчас, когда жизнь только начинается?
Он энергично кивнул.
Витька включил первую и тронул машину с места, словно ждал условного сигнала.
Конечно же, он хочет жить.
Каждый зверь хочет жить.

Не так ли, Фикс?

Рига, 2002-2005


Рецензии