Пеленгас

I

Время моей молодости пришлось на сухое белое болгарское вино "Монастырская изба" - время скоропалительных свадеб и таких же скоропалительных разводов. Потом выходить замуж так самозабвенно не стремились и с разводами не спешили. Это я говорю, попивая "Саперави" и думая чутко, но банально: "Всё прошло". Это я говорю, как человек, похоронивший себя заживо, отнявший у себя всё, что можно и нельзя отнять. И осталось это вино и эти повторяющиеся слова. Умирая умирай. Нет, зараза, осталось желание дождаться конца мира, когда мир разомлевший и разжиревший сожрёт сам себя от нечего делать, когда разъест мир язва потребления, и он, мир, употребит в пищу самого себя. Зачем мне это видеть? Видеть уже сейчас. Стая обезумевших отупевших волков, нет, волк слишком благороден, - орангутангов, что носится и орёт: "Бей чёрных", или жидов, или что они там орут. Нет видеть это я не хочу. Я хочу выучить наизусть Мандельштама: "Бессоница. Гомер. Тугие паруса". Нужен ли миру такой герой? И кто мне подаёт вино? Мужчина я или женщина? Вино мне присылают из Венгрии. Почему "Саперави"? Очень заковыристый торговый путь. Но точно из Венгрии. Близкий венгерский князь. Не так чтобы богат. Знает, что люблю "Саперави". Мне 37 лет. Не надо смеяться. Дуэль уже назначена. Я - последний "пеленгас" вселенной. Нет уже не поэт, не поэт. А именно это слово. Надо стреляться. "Прямо на бархате, что не умно". И осталось вино. Кто его выпьет? Набежавшие следователи? Нет, пожалуй, ещё два дня.
 Муж меня бьёт. Бьёт жестоко. Потому, что я не такая, как он, и периодически я называю его ублюдком. Нервы его не выдерживают. Его жаль. Себя нет. Я выплёвываю зубы, вставляю новые. Вам больно, а мне хорошо. Вы меня пожалели. Похмелье принесло пустоту. Все эти строки оказались неумелыми, блёклыми, размылись трезвым взглядом, потускнели. Но с читателем надобно объясниться. Почему последний "пеленгас" вселенной? На пьяную голову слово казалось приличным, а теперь оно неудобное, пошлое. А хотелось ведь чего-то старорежимного, высокого. И от чего вдруг под этой маской оказывается уже девочка, а не мальчик. Неужели непонятно, скажу я. Мир сошёл с ума. Что тут удивительного? Во Франции узаконены однополые браки. Вместо второго пришествия Христа является последний "пеленгас" вселенной в женском обличие. Предел. Потому, что это предел.
Поэтическая карьера моя закончилась бесславно. Словами я усмирял ветра, поворачивал реки вспять, разгонял облака,  менял цену билетов в трамвае, да мало ли какие ещё глупости делал. Вселенная трепетала от моих строк и даже от самого моего прикосновения к словам. Рифмы мои прорастали цветами, вспыхивали зарницами и прорывались в грозовом небе молниями. А людям я стихов не показывал, очень редко, так пару фраз в кафе на салфетках. Одно стихотворение запечатал в бутылку и кинул в море. Зачем? Не знаю, зачем. Наверное, надо было штурмовать литературные журналы и поэтические клубы. Но мне по-прежнему нельзя с тревогой смотреть на ночное небо, звёзды начинают волноваться, перешёптываться, подмигивать, потом вообще сбиваются в кучу и устраивают фейерверки.

II

Бешеные стрижи носились по кругу со свистом, пикировали сверху. Даже воробышки выводили безумные трели, а не чирикали. Балкон, как гнёздышко, прилепленное к дому, и ты - тоже птица, наверное, маленькая ещё, раз в гнёздышке, чиркала ручкой в тетради, набирая размах крылатого почерка, ложась на неопытное крыло, учась летать. И вот облака окрасились закатным цветом. Какой это цвет? Розовый, бежевый, сереневый, бледнолиловый, серый? Тонкие переходы, переливания из одного в другой. И всё это на яркоголубом. И вот-вот это исчезнет, погаснет, пройдёт, будто и не было. И темно будет писать, и ночь заскулит, закутает, заплетёт мысли, и коли бы так, то хорошо, ведь ко сну. И вот ты убежала к нему, никуда не уходя. Просто подумала о нём. А закончится всё так же плачевно. Ты, как всегда, победишь, вы так же привыкнете друг к другу, всё повторится. Да убежала, потому что ты думаешь не обо мне. "Что пишешь"? - спросил таким тоном, что стало понятно, что интересует тебя это мало, вообще не интересует, я чувствую интонацию, как кошка, как собака. Я слишком чувствую. Законы любви скушны, но работают как часы. Завоевал, успокоился, бросился на новые бастионы. Или завоевал, успокоился, страсть потерял, получил обыденность, бытовуху. Или не бывает любви взаимной. Законы любви скушны. Но это так, любовные игры. Закон любви непостижим. Откуда такая жертвенность в ней, даже возможность отдать свою жизнь. Откуда это?  Почему? Нельзя разгадать, постичь
эту тайну нельзя, это как цветок, разъедини его на чашелистики, лепестки, пестики, тычинки, но ничего не поймёшь, если это механизм, то очень тонок и сложен, сложнее часового, хотя и там чёрт ногу сломит у каждого, кроме часовщика.
Зачем тебе слова? Чего ты хочешь от слова? Выразить невыразимое. Описать реальность так, чтобы пульс жизни читался в сочетании слов, даже звуков, чтобы клокотали глаголы, пели прилагательные, существительные отрывистыми аккордами падали, причастные обороты шипели, наречия окали. И думаешь, думаешь постоянно. Так нельзя. Вдруг затихло всё в голове, успокоилось, теплота по телу разлилась, отдохновение, и через минуту опять ум щупает пространство, что там, неужели пустота? Что ты удивляешься, если бы ты занималась медитацией, было бы понятно всё в этой тишине, но ты работаешь со словом, оно для тебя средство, орудие, оттого мозг в недоумении от безмолвствия, оттого постоянно мечется мысль, ищет, глаз цепляется, подмечает.
"Хочу тебя сердцем" - прошептала, притянулась к твоей грудной клетке, обняла и проросла. И понеслось сердечко вглубь, внутрь тебя, чтобы не улететь совсем, чтобы не выпорхнуть.
И слово "пеленгас" ты испортила, обидела, прекрасная рыба. А ты испортил пеленгас, потому что не хотел его готовить, как раньше, и не хотел готовить его с вином, как раньше, и он, пеленгас, получился невкусным. И всё уходит, и не болит, а уходит, только обиды глухие двери молчат.

   Лебединая песня

Желудок квакал разгрузочным днём или скорее просто отсутствием аппетита. Сердце, зажатое в грудной клетке, трепетало, билось, плакалось.
Как осколок декадентства, как птичье перо - скорее селезня с яркими зелёными  и чёрными прожилками, как твоя испарина и уже усталость, как не нужные упрёки и нужные слова, как лебединые плечики, чуть зажатые, спелёнутые, но так жаждущие распрямиться.
И уже разбивалась эта надежда о твоё неверие и отчаяние. Ничего не мочь, уже не мочь, только слезами биться в тебя, жаловаться.
Когда отдал больше, чем всё - и разорён. И это уже бесполезное суетливое хлопанье крыльями и дверями: прощай, прощай, курлы, курлы.

    Куриный Бог

Росчерки перистых облаков, небесные фрактали, изгибы воздушных линий. То распласталась птица белокрылая по небосводу, клюв, перья, хвост обозначились, обмакнул небесный художник кисть, просто брызнул в сторону несколько штрихов, и снова ветер незаметно затейливо меняет рисунок, и не успеваешь заметить как. Облака, небесные жители, перистые, кучевые, как странно, разные, из чего они, из капельки воды -  чудеса. От неба оторвалась; заболела камышками. Узоры замысловатые, как у древнего художника, или пористые в дырочку - аккуратные отверстия одно к одному, ты нашёл такие, заворожил ими и своими будущими кактусами. Камышки, камышки, так я соберу весь берег в сумочку, камышки собирать - наркомания, болезнь. Кто найдёт Куриного Бога - камышек с дырочкой - тому счастье. А ты нашёл, камень похож на череп, две глазницы, и в одном - просвет - отверстие то самое заветное. Думала подаришь, ан, нет, ты не знаешь, как мечтаю я о Курином Боге. "Найди мне тоже". "Держи этот". Плачу без слёз. Счастье.
"Горе тому, кто говорит в любви всё", кажется так, кажется Гёте. А я говорю, говорю, то в шутку, то всерьёз. Как уходит любовь? Сначала перестаёшь ревновать, потом перестаёшь обижаться, потом перестаёшь замечать. И существуют в одной квартире призраки, отражённый свет потерявшие, да и свой тоже, кому светить. И лишние все слова, и хочется молчать, потому что в словах лишь фальшь или память о прошлом. И вот мы молчим, как рыбы. И я последний пеленгас Вселенной. "Вселенных много" - вдруг говоришь ты. "Но такой, как ты, мне не найти".
Вот и дождались, вот и собеседник – воробышек присел на бельевую верёвку: «Чьи вы? Чьи вы?» Или пшена просит или сетует на нелёгкую жизнь. Пощебетали.
Согрешил – покайся. А если не согрешил? А если не прелюбодействовал, а любил? Такие странные вопросы приходят ко мне. Какой поп разберётся? Какой Бог простит, если всё же ударила по сердцу, да больно, да так, что не встать?
Безбожно красив. Божественно красив, я ещё понимаю. Но ты – безбожно, какой-то сатанинской красотой. Нельзя смотреть без ослепления, нельзя смотреть долго. Не буду. Буду смотреть на стенку, на ходики, не обернусь. Окриком оглоушил: «Это вторая пачка уже идёт? Ты совсем уже что ли»? И застыли загоревшие коленки, и заплели по ним кисти палантина узоры, и ты впилась в них, но не плакала, лишь сокрушалась, что с сигаретами сегодня всё. И вообще, всё, всё, хватит тебя мучить, хватит меня спасать. Ибо ничего меня не остановит, туда, туда, в дурман, в дым, в яд, в смерть.
Она решила его бросить, окончательно и навсегда. Этот сраный андроид, что он подарил, решила оставить себе. Мужчины, которые не справлялись со своим аппаратом, мало её привлекали. Измены его она видела на астральном плане и когда говорила ему об этом, выглядела полной дурой, вернее, он её так выставлял. Его любовь она тоже чувствовала очень чутко, сердцем, душой, своими слезами отзывалась на неё, но боль и обида были сильнее.

Навсегда. Никогда. Ирунда.
Все слова, всё слова, голова
Не решает вполне о душе,
О тебе, обо мне, о волне,
Что смывает тебя и меня.
Навсегда. Никогда. Ирунда.

Ты вышел из моря, лёг на камни, губами собрала с твоей шеи слезинки солёные моря и сказала вдруг: "Хочу". "Прямо здесь"? Вокруг телесным цветом теснились утёсы, огромные камни загораживали этот неземной уголок, море прозрачное, прозрачней не бывает квакало лягушкой у ног, ты сразу сказала, здесь морская лягушка, потом ушла за камни слева, там был город Евы, только ты, камни и никого, бродила, потом позвала меня, взяла за руку и водила по своему городу, как Адама. По Евиным городам бродит Адам. Потом встали на один камень лицом к морю, стояли обнявшись, друг друга и ветер. Потом вернулись, обедали, жевали бутерброды, пришла собака, кормили собаку, пришла кошка, кормили кошку. Но здесь всё равно были люди, справа, дальше загорала девица, пялилась на нас и подслушивала. Ия замечала твой взгляд, туда. направо. Захотелось уйти и вскоре пошли, по самой длинной в Крыму лестнице в восемьсот ступеней.  Поднимались стремительно, с одышкой даже, в кустарник ушёл переодеться, опять поднимались, долго, собирали тебе можжевельник для водочной настойки. "Забыл трусы, мокрые, вернусь, ведь ты подарила, так бы бросил, вернусь". Ты вернулся мгновенно на то место, где мы лежали, где я сказала: "Хочу". А ты: "Прямо здесь"? Она оказалась в твоих объятьях на миг совокупления, та девица, что загорала справа. Я дернулась от боли. Ты опять стал подниматься по ступенькам и скоро появился. "Что опять случилось"? - отозвался ты на мой оледеневший взгляд. Я больше говорить не хотела. А ночью ты плакал, когда я тебе всё рассказала, и снова подарил мне море мыса Фиолент, и я снова собирала его губами с твоей ключицы.


III

А я не люблю сражаться,
А я не люблю бороться,
И место своё под солнцем
Уже не ищу.

Маринка всплеснула руками. «Мне нравиться Ваш стиль» - кивнула она мне «сквозь сумерки городов». Себя цитирую. «Ребята, мне их так жаль», - это она о нас, провинциалах. «Ребята, мне их так жаль, мы тут весь Арбат, блин, обарбатили современным изуззством», - дразнюсь я. «А они и не знают ничего, бедненькие, не разбираюцся в современном изкуззстве. Марина Батутина урождённая москвичка, шибко горда своим происхождением. В стихах упрямо и бескомпромиссно заявляет, что отдаётся с горя и лётчикам, и пилотам. Мы тоже может с горя отдаёмся и лётчикам, и пилотам, но как-то стесняемся об этом в открытую писать, но она же коренная москвичка, а мы ну ничего не понимаем в современном искусстве. Нас можно простить, мы люди отсталые. Маринка долго ухаживала за бабушкой, но бабушка её так истомила (долго, слишком долго претворялась умирающей и мешала Маринке с горя беззастенчиво отдаваться лётчикам и пилотам), что Маринка в одно прекрасное утро подкралась к ней с молоточком, деревянным, конечно, чтобы больших вмятин на черепе не было. И устроила пышные проводы любимой бабушке. Я плачу.
Дальше идут приключения одного джентльмена в Москве. Зачем это я? Душу себе рвать? Но, господа, как говорят по латыни сведущие люди «Истина безжалостна». Господин был продюсером, вернее всегда им мечтал стать, но всё время делал ставки не на тех коней. Девочки всегда его подводили, не было в них верности, чёрт подери, и он всегда оставался у разбитого корыта. А тут он нашёл провинциалку, жизнью избитую, но талантливую, долго проверял её верность, в её верности убедился, и начал делать на ней бабки, бабки очень неплохие, девице этой он, правда, об этом не сообщал, держал её в чёрном теле. Потом вообще решил не перевозить её в Москву, пусть она томиться там, в «забытой Богом Сибири», а я тут буду на лаврах её любви соблазнять ближнюю свою, да книжонками её приторговывать. Однажды девушка взвыла при встрече: «Ты не нажимаешь на кнопки, ты даже не нажимаешь на кнопки, тебе настолько безразлична я, и ты не хочешь меня фотографировать, что даже не нажимаешь на кнопки». Девушку тут же истерично убедили, что у неё нет слуха. Ты слишком хорошо, господин хороший, нажимаешь на кнопки моей души и сердца, я защищаю тебя от смерти каждой капелькой своей крови и нервов, а потом ты выёбываешь моё сердце у меня на глазах с какой-нибудь Мариной Батутиной, урождённой москвичкой. Но Лермонтов, он и тут на страже: «… в порядочном обществе и в порядочной книге явная брань не может иметь места»…

Твоё одиночество хмурое и хромое,
Горькое и холодное, как водка в запотевшей бутылке,
Пересиди один,
Пусть бесы коснутся тебя холодеющими руками,
Галактическая пыль застрянет в горле, —
Ничего не достать, не потрогать,
Потом говори или промолчи мне что угодно, 
Но ты будешь хотя бы выбирать слова и выдохи
 на краю этой бездны.

И вот ты пришёл, порыдал над своей жизнью, потому что смерть кралась за тобой, смерть жестокая и страшная, а мои глаза выплаканы, мои паутины порвались, и я не хочу ловить тебя в свой парашютик, пусть тебя ловит твой батутик, он мягкий и грудастый, не то что я  - анорексийный скелет. Мы прощаемся очень долго, наверное, никогда не простимся, я что-то в тебе полюбила, что-то очень высокое, что предать я не могу, но предам, потому что боль сильнее, и ты предашь, потому что боль сильнее, и смерть всё дальше и недостижимее, и остаётся только мука, и ты опять вернёшься, чтобы просто посидеть со мной в тишине, послушать тишину, потрогать тишину и покой. А у меня исчезает сердце, совсем уходит, я говорила тебе, что перестану себя уважать, если буду писать только из любви к искусству, и я теряю себя, теряю сострадание к тебе, и остаются эти мёртвые буквы и протокольный холодный стиль, а меня нет. Я осталась где-то с тобой, в твоей мелодии, в твоих последних слезах обо мне. Вот смотрю абзац, он короче, чёрт подери, чем бы мне хотелось. А тебе уже прибивают руки к столбу, они хотят новый фильм об Иисусе Христе, только настоящий, в живую, с настоящим корченьем твоим на кресте. И мне снова больно, и я глотаю снотворное пачками. И, наверное, скоро усну. Или посмотрю твои упражнения на Батуте, поскольку про снотворное это я так, приврала.

Да нет, не так чтоб очень многих я любил…
Осталась ночь.
На белой простыне усталый снег.
И сон простыл, как запрещённый кофе на ночь.
А время выбирало нас, чтоб без остатка обесточить
И в сонме многоточий запутать…
Да нет, не так чтоб очень многих я любил…

Горечь. Особенно горько, когда выворачиваешь всё на изнанку своими руками, своими страхами, мысль материальна. Согласна, от этого можно устать. Думать хорошо. Не всегда удаётся, но так спасает – думать хорошо. Ещё ужасны собственные манипуляции твоим сознанием – уходи, я люблю другого, меня любит другой человек, я к тебе не привязана, мне всё равно, мало ли что ещё. Противно и это. Ещё противней, что не всегда могу предложить что-то позитивное и интересное, и жизнеспособное, часто рассыпаюсь сама на составные части членов тела, и сознание сужается, ссыхается до «покакать» и «пописать». Зачем тебе жить в этой скуке? Вот ты и летишь уже на любой свет, который увидишь. А я не могу сделать элементарного – куча неглаженого постельного белья, я же не принцесса в конце концов. Кто-то сделает это за два часа, но он не пишет стихов, тем себя утешу. «Всё пройдёт» соломоновское уже не утешает. Как это всё? И зачем? Придумать бы фразу на все случаи жизни, чтобы поддерживала и не противоречила ничему. Кроме «Всё будет хорошо» так ничего в голову и не приходит. А нужны, очень нужны в голове хорошие слова, мирные, добрые, спокойные, радостные.

 
IY

                Прелести реализма

Эмиль Золя. «Чрево Парижа». Чрево Парижа – площадь центрального рынка, Ле Аль, здесь пульсирует жизнь всего произведения. Поразили сочные, непревзойдённые описания натуры, будь то овощи, рыба, мясо или сыры, Золя выхватывает краски, запахи, с головой окуная нас в эту вакханалию пищи. Специально не запоминала слова, чтобы не штамповать их потом у себя, но общий образ запомнила, общий образ восторга жизнью, плодами этой жизни. Главный герой Флоран – худ и духовен, он стоит как бы в противовес рынку – этому гимну плоти и  колбасной Кеню. Хотя семейство Кеню, их уютное мещанство и благонадёжность выписаны так «вкусно», что не поднимается рука и голос сказать, как художник Клод в конце книги: «Ну и сволочи же эти «порядочные» люди»! Я была в восторге от книги, она подарила мне покой и блаженство.

Наверное, в десятом классе ещё нет мозга, как я могла не зачитать эту книгу до дыр. "Доктор, наконец я торжествую: вы меня не понимаете"!.. - восклицает Печорин. И сколько таких фраз... Нет, не умиление они вызывают, а бурю восторга. Где ж ты раньше был, целовался с кем? Это я про себя. Наверное, оттого и был занят поцелуями, чтобы теперь читать это с восторгом. Живой голос говорит с тобой, голос, который ждал тебя почти два столетия. Ты "бьёшь поддых", потом спрашиваешь почему я не ем творожок и снова тревожно курю, не особенно хочется жить, когда ты кромсашь мои чувства, жестоко и немилосердно убиваешь уже последнее, что во мне к тебе есть. "Горе в любви тому, кто говорит всё", - кажется так точнее, и по-моему точно Гёте. Только в какой уже любви? Буду любить человека с польским именем, и ты приползёшь на пузе, по-пластунски... Какая всё скука! И вот Печорин, я его в тебе люблю, страстей остывших на челе печать, гордость неуёмную, благородную кровь, безупречную способность к метафизическим построениям. Но ещё более ищу я Печорина в себе, не это желчное: "Я - орудие судьбы, и я не принёс никому счастия", но что-то другое - вообще, стремление к рефлексии, к независимости, хотя здесь можно спорить. Я думаю, что сказал бы Печорин о нашем времени: "Я умиляюсь, глядя на это. Я содрогался одному, теперь я оплакиваю большее".
Что я хотела? Да ничего я не хотела. Вот ты подарил сегодня фразу: "Когда ты любим, ты знаешь". Эту фразу уже украли, надёжному человечку шепнули, что фраза будет у убийцы и жестоко вскрыли себе венки. Завтра пара человек будет обвинять меня в смерти Т. О чём это я? Смерть Т. меня интересует мало. Т. на хвосте. О чём это я? Что делать? Мысли свои собирать по закаулкам? Подонки захотели катарсиса. Счазз. Нам аминазин, а им катарсис. Им тоже аминазин. Потом, что подонки хотят от подонков?
Ангел мой, мне всё более страшно. Страшнее, чем всегда. И беспокойней. Так как-то. Ночь настигла меня неубаюканной. Революция в голове, какая–то революция мне мерещится.  Если бы эволюция. А то победишь, не дай Бог, так всех корми, всех накорми и обогрей. И наладь 8 млрдов кухонных кранов. А канализация у нас в каком состоянии, а стоматология, зубов у людей уже нет почти. Ангел мой, я лучше снотворное выпью. И засну сном младенца. А на свежую голову последствия революции не так страшны.
Вода, густая, как масло, обнимала ноги, тёплая, как молоко матери, не пугала, пускала в себя, водоросли заплетались меж ног, поднимали скопища пузырьков, купайся, Наяда. Как я хотела купаться с тобой, не что-то иное (хотя самое интимное слово у меня - "купаться), а именно купаться. Но ты покупаешь и продаешь людей, как тряпки, и меня купил и продал, и всех купишь и продашь. И я делаю большие гребки и плаваю без тебя. Ты сказал: "Учись плавать без меня". Я ответила: "Не обрадуешься". И ты не рад, когда я хожу по этой заросшей протоке под ивами, надрываешься красотой, которую я вижу и чувствую. Прощай. Прощай. Ты вытравил из меня всё, даже слово купаться. Теперь я умею только плавать. Не обрадуешься, когда я буду купаться без тебя. Я знаю, что по-настоящему тебя можно купить только этим: яркой метафорой, яркой тряпкой, робким изыском, но ты полюбил во мне беззвучие, и я буду молчать.
Загорать сложно. Хотя мошка не кусает, а лишь щекочет. И лицо измождённое в экране, и солнце слепит клавиатуру планшетника, и я ищу точки, а получаю вопросительные знаки. Но твоя любовь настигает опять, и кожа на ногах уже невозможно красива, почти тиснёная, и волоски прекрасно золотятся.

 Лягушка-путешественица

Ты должна запомнить, всё началось с предательства. Всё изначально началось с предательства. Вот «и вся любовь, и вся гидравлика». Он её предал в тот же день, в который познакомился с ней. Пара её стишат почему-то заинтересовали его, матёрого поэта, пара стишат, пара заковыристых словечек, пара идей. У него не вытанцовывался роман, главный роман его жизни, не хватало ключевого момента для финала, а тут его начало осенять слово за словом. Он решил устранить её сразу, она вмешивалась, утверждала, что он переписывает её стихи, он действительно переписывал, но не замечал. Девица выкладывала стишата в фейсбук, была в наше время в инете такая мордокнига. Т. пожаловался администрации, обвинив девушку в плагиате, её начали целенаправленно блокировать. Ёё стихи всё больше возбуждали его раненую душу: "Мой бой давно уже проигран, кто колыбель мою качал"... Ему нравилось, как она дружит с классиками: "Я поцелуями покрою, Молчи, молчи, и он молчал"...
Я - абсолютный эгоист. Всё - моё, все слова, все буквы, даже звуки мои, и пусть попробует кто-нибудь у меня что-нибудь украсть, даже "Мёртвые души" написала я, это я, я написала всего Достоевского. Мне надо срочно идти к нотариусу и оформить авторское право на "Бесов Достоевского", может быть тогда я что-нибудь докажу про мёртвые души, а то они скоро перепишут "Бесов" Достоевского.
Т. действительно пришёл к нотариусу с намерением оформить авторское право на "Бесов" Достоевского. Его посчитали сумасшедшим и скрутили руки, отправили в психдом. Только тут она его пожалела, до этого все его игры с жизнью и смертью мало её интересовали, но тут сердце её сжалось и сжалилось, поскольку в конце жизни её могло ожидать подобное, не сумасшедствие, нет, а пенсия по инвалидности, единственное место под солнцем там, в доме с белыми стенами, и позор, позор, как единственный результат её творчества. Она сжалилась, потому что понимала, что и Т. не сошёл с ума.

Научись говорить "прощай". Не прощай каждый день, а прощай раз и навсегда, не тяни пытку, это я тебе или себе. "Научись говорить "прощай"", твоя фраза, ты подарил. Опять украли, другая сволочь, уже помельче, я говорит, поняла суть. Ссуть, б., в душу. А ты говоришь, что хочешь жрать, и опять несёшь очередную мою книгу в издательство без моего ведома. Нет, ты хочешь не жрать, а обжираться, на хлеб с маслом у тебя всегда хватает. А ты идёшь в очередное издательство и делаешь заявку на роман "Пеленгас", хотя знаешь, что никакого романа не будет, я не буду его писать, я не смогу его написать, и ты говоришь мне - другая тварь напишет. И я начинаю тебя тихо ненавидеть, хотя мне и всё равно. Ещё ты знаешь, что я загнусь без твоей любви, что я действительно никого никогда не полюблю больше. Ты это слишком хорошо знаешь и снова пеленгуешь меня.

Y

«Бессонница. Гомер. Тугие паруса.
Я список кораблей прочел до середины»… Серьёзно мы продвинулись, ещё на одну строку. Но уже легче, легче, вот он томик Мандельштама, и разлучить меня с ним сложно. Написать такое случайно невозможно, хотя и случайно всё, но к этой случайности надо идти всю жизнь, сквозь смерть, и после смерти тоже. «Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный, Что над Элладою когда-то поднялся»… Ой, надо ли думать о Греции, переплюнуть Мандельштама невозможно, невозможно даже до него дотянуться, нет, о Греции ничего, тем более я читала уже в греческом театре, в его подлинных священных воздушных стенах, на его скене перед амфитеатром ступенек, читала «Балаган в антракте почти мираж», надо оставить Грецию в покое, но Гомер не спит, зовёт, жаждет меня, двумя томиками - «Илиады» и «Одиссеи». А тебя я покинуть не могу, ах, да, и мужа тоже. Ты вдруг спросил, когда я перееду уже в Москву, что тебе тоска полная, а я представила, что исчезнет мой дом, я в нём исчезну, никогда не попаду в эти стены, и всё, и как обрезало, и не проси, и не напоминай, хотя я сама напомню, когда же я к тебе перееду, к метро, к Арбату поближе. Такая жизнь, разрывающая сердца. Почти Бернанд Шоу «Дом, где разбиваются сердца», ничего оттуда не помню, а что помнить, вот они сердца, и они рвутся. "Дом, где разрываются сердца"...
Глупые мысли посещают меня, незначительные, мелкие, и самая беда, что повторяющиеся. Уговариваю себя не писать, бросить это странное занятие. Тысячи причин существует, чтобы этого не делать, но есть одна, которая заставляет вновь вернуться к этому времяпрепровождению. Нет, не потому, что белые глазки цветущей картошки, плывущие в хороводе, или лилии, буйные, оранжевые, уже вырождающие свой благородный сорт, дичающие, никто не опишет, не отправит эти минуты буйной зелени, её живые линии и тёплые свежие запахи в вечность, так и вижу эту посылку, деревянный ящичек с сургучами, адрес получателя, выписанный трудолюбивым почерком - Господь Бог, а внутри, откроешь - этот день в деревне. Нет, причина не в этом. Страдает моя кровь, в неё не поступают вещества, не вырабатываются волшебные морфины, они возникают, когда я соединяю слова, сплетаю их в веночки или паутину, или просто стягиваю почти насильно суровой ниткой, даже если они плачут в этом неравном браке, нервы мои трепещут, в крови танцует наркотик, ненавижу это слово, ненужное и бестолковое - творчества, наркотик, нет слова не подобрать, Божественной игры мысли, случайности, закономерности, подготовленной с течением лет, стечением обстоятельств.


Рецензии