Очерк 2

***

Где-то там, в далёком одиноком доме, заброшенном и оставленном с тех пор, как из него ушла единственная обитательница – Сольвейг, променявшая свой голос на оплаченные долги, - стояло пьяное пьяно. Не форте. Именно пьяно, потому как клавиши звучали слишком тихо, чтобы будить весь дом.

Растерзанный дом. Когда-то за него боролись, быть может. Когда на полях ещё не лежало столько снега, холодного не по-весеннему. Когда-то за него боролись. За дом, что был лучше всех других мест – он был там, куда хотелось вернуться, где хотелось дышать. Где хотелось жить. Где хотелось видеть. И не быть слепой к собственным страданиям.

Сейчас Ольга играла с огнём, чтобы оплачивать дом, в котором почти не проживала. Который забросила, который с радостью променяла бы на холод улицы и слишком колючий снег, ложащийся на щёки. На дерево скамеек, которые ласкают спины бродяг занозами. На лай бродячих собак, быть может, бешеных.

На пьяные песни очередных гопников, шлявшихся там, где нет места благородным леди. Лишь бы это пьяное пьяно, так о чём-то слёзно молившее и напоминавшее, не было слышно.

Но, вопреки всем уходам, вопреки всем развеянным струнам души по ветру, девушка возвращалась домой. Когда-либо. Садилась, склоняла голову, закрывала глаза и играла. И стонала – тихо, протяжно, будто вся мелодия доставляла невероятную боль. Пьяное пьяно… рыдает рьяно.

И слёзы матери. На боль разменяны. Слёзы той, что должна была жить сто лет, а погибла в расцвете сил. От кровоизлияния, заставившее зеркальные глаза доброй женщины расколоться. Слёзы красным дождём прямо на белые клавиши пролились. А клавиши напились – и стали пьяными.

Пьяное пьяно. Не форте, нет. Трагедия маленького человека никогда не должна быть громкой - иначе могут испугаться соседи, которым иногда хочется влепить пощёчину. Тихо влепить и по-тихому выгнать вон, как только начнут жаловаться.

А затем – вновь рыдать над этими клавишами, уходить в ночь, целовать кого-то, ласкать кого-то, чтобы стонами заглушить то пьяное пьяно…

То пьяное пьяно, которое снится уже давно. Которое чувствуется даже сейчас.

***

- Так вы говорите, что совсем ничего не видите? – Оля сидела на полу сумрачной комнаты, из которой недавно доносился Григ. На полу сидела, сцепив руки за головой, чтобы случайно или специально головой об стену не стукнуться. Чёрные лакированные волосы прилипли ко лбу, покрывшемуся холодным потом.

И девушке казалось, что сейчас она задрожит. Что она вновь сидит на улице, где играет бродячий оркестр. «Зима» Вивальди. Куча скрипок. И пьяное пьяно, хоть там и не было намёка на клавиши. Оля чувствовала это. Сердцем.

Так же, как чувствовала, что проституткой становиться не надо.

- А вы, похоже, ничего не слышите, - с горькой иронией отозвался юноша, лежащий на кровати.

Ольга пока его не видела, только слышала голос. Глаза её наполнились слезящийся пеленой, чтобы скрыть все воспоминания. Бледное лицо, сложенные руки доброй знакомой женщины, окровавленные клавиши. Ничего не видящие глаза. Пустые глазницы.

«Слепой – гораздо хуже, чем маньяк. Маньяк может убить тело, но никогда не станет выворачивать душу наизнанку одним своим видом – даже не настоящим, а воображаемым, какой у меня рождается в голове при слове «Слепота» или при двух словах «Отсутствие зрения»…»

Она дрожала, перекрутившись на полу, словно змея. Скрестила ноги, одну руку оставила за головой, а вторую – прислонила к глазам, словно бы говоря: «Смотри – я тоже слепа! Я тоже не вижу своих действий, поступков… и пьяного пьяно…»

Одежда девушки лёгкого поведения насквозь промокла. Она положительно не понимала, как сейчас выйдет на холод. «Какая разница – уйти всё равно придётся – ты не та, за кого он тебя принимает. Ты ненавидишь слепоту…»

Ей сейчас нужно было, чтобы кто-нибудь включил музыку – весёлую, бессмысленную, летящую вверх. Громкую, как мелодия Грига, но не такую надрывную.

- Странная вы сиделка, неужели, думали, что будет какой-нибудь паралитик? Или вы всё ещё в шоке от того, что какой-то очередной представитель золотой молодёжи, только и умеющей оскорблять женщин и разговаривать о всяких дорогих безделушках, слушает такого великого композитора, как Григ? Песня Сольвейг – моя любимая. Такая мелодия редко кого оставляет равнодушным, правда ли?

Он задавал вопросы будто бы в пустоту. А Ольге, запрокинувшей голову назад и начинавшей уже выделывать алыми губами нервную, жуткую улыбку, точно у весёлого Роджера на чёрном пиратском флаге, всё мерещились долгие разговоры по вечерам, за чашкой чая.

У того самого пьяно с искалеченными кровавыми клавишами.

Разговоры о музыке – постоянные, тягучие, словно желе, которое никак не хочет кончаться – всё тянется, как длинная резинка… Разговоры – длинные, мелодичные, тоже тихие, как и всё вокруг. О Григе – до хрипа. О Сольвейг – без застенчивости, с мечтаниями в голосе, с подниманием головы и восторженными кивками. Мама и дочь – ужасно близкие подруги. Разговоры одни, мечты – одни.

«Когда-нибудь ты станешь великой пианисткой, флейтисткой, певицей – когда-нибудь, ты поступишь в консерваторию и сделаешь потрясающую карьеру!» - словно молодая, мечтательная нимфетка, женщина закатывала глаза и восторженно говорила. Сердцем говорила, а не ртом. Значит, верила. И заразила дочь этой верой.

О, если бы сейчас она видела, что пьяно стало пьяным от редких прикосновений, что флейта потрёпана и стара, когда выдаёт совершенно не подходящие звуки, звуки забвения, которые служат лишь для того, чтобы вычеркнуть прошлое…

Она бы не поверила. Она бы сказала, что всё – глупый спектакль. Что это лишь проклятая «Зима» Вивальди. Что скоро хор скрипок на улице заиграет «Лето». И всё заволнуется. Закипит. Оля сделает карьеру.

Или, в крайнем случае, полюбит. Воспламенится. Не закостенеет. Не запьянеет.
Вот только самой юной Сольвейг казалось, что всё наоборот.

***

- Нет… я просто не думала, что вы примите меня именно за сиделку. Что вы сможете так глупо ошибиться, - нечеловеческим голосом ответила флейтистка и пианистка, поднявшись. Она держалась за стену скользкими от пота руками, падала несколько раз, но поклялась сделать всё, что угодно, чтобы уйти отсюда.

Слишком много воспоминаний. Ослеп… ослепла. Ослепла, никогда хорошо её не видящая. Зачем напоминать об этом?

- А кто же вы, если не сиделка? Неужели, домработница? Насколько я помню, отец не подавал объявления…

В голосе парня слышалось искреннее изумление. И всё в этой сумрачной комнате было до боли искренне – не так, как обычно, с глупым флиртом, закатанными глазками, пошлыми высказываниями, которые тут же развеивались по ветру и забывались. Не со свечами, которые ужасно пахнут, а с чувствами, которые ужасно ранят.

Григ и Сольвейг. Музыка и слепота. Почему, только забыв об этом, девушке надо снова об этом вспоминать? Напиваться этим моментом, упиваться болью, как пьяное пьяно. Боль – необходима, но противна, как наркотик, впивающийся в кровь. Жертва во имя искусства – во имя искренности, во имя разговора с редким молодым человеком, представителем золотой молодёжи, почитающим оперу и не интересующимся девочками по вызову.

Но на жертвенный алтарь положено слишком много. Слишком много личного, что нужно было раскрыть в нескольких задушевных разговорах, которые обязательно последовали бы, ведь рядом с Олей находился человек, напоминающий (чуть-чуть, разговорами, но этого было достаточно) её мать.

- Нет. Не домработница, - выдавила из себя девушка, когда открывала дверь с полузакрытыми глазами, чтобы точно ничего не углядеть (чего-то, ещё больше знакомого, ещё сильнее напоминающее счастливые прежние дни, с присутствием форте).

Нравилось ей мучить людей, наверное. Или не нравилось. Просто всё перепуталось, переплавилось, превратилось в серый дым воспоминаний, щиплющий глаза, словно мамины духи, случайно брызнутые в лицо.

- А кто же вы?

- Я – просто утка.

- Чего?!

- Знаете такой стишок: «Здрасьте дети, это утка, она большая… прости… те, дети, это слон – он физически силён»! – выпалила Сольвейг и выпорхнула в дверь. Скатилась по лестнице вслед за своим падающем сердцем. А где-то, пьяное пьяно с сожалением всхлипнуло юношеским голосом:

- Неужели?.. Они всё-таки… сделали это?

И девушка бежала, не разбирая дороги – прямо в метель, прямо на мороз, за громкими, фальшивыми мелодиями, так развращающими сердце. Ей было жаль, ей хотелось утешить искреннего, невиновного человека, но…

Не получалось.

Так привыкшая к вычурному цветному враждебному миру, обычно поражающему своей ужасной наблюдательностью – иногда за Ольгой следили тучи глаз, - девушка не хотела терзать душу новым звуком в печальной симфонии.

Бледным, прекрасным, печальным лицом с бесцветными глазницами. Так похожему на материнское, приносящее счастье…

И в то же время – неимоверную боль. От которой иногда хочется вниз по ступенькам свалиться. От которой хочется быть проституткой. От которой можно сбежать, но невозможно скрыться. Как от пьяного пьяно, летящего за девушкой, словно страшная, чернокрылая птица.

К которой рано или поздно следует обернуться.

Но не сейчас. Не в данный момент.


Рецензии