Тринадцатый... глава 1

Финалист премии «Писатель года» 2016 год.

+18
Евангелие от Иоанна, глава 15:13:
«Нет большей той любви, если кто положит душу свою за други своя».

1
Мы уходим вперёд, растворяясь в закатной тиши,
Командир, не спеши, красотой этих гор мы пьяны.
Надышаться бы в волю, со всей своей русской души,
Но к груди автомат, и вперёд, дети - этой войны.

Мы уходим вперёд от церквей, куполов и икон,
В паре строк: «Я в порядке!» домой посылая обман,
Опалённые порохом, от материнских окон,
Мы уходим, в ложбину глухую садится туман.

Мы уходим вперёд от могильных холмов и оград,
Где под плитами в мраморе и занесённые в пыль,
Молча спят пацаны, без медалей и прочих наград,
И надгробное фото тихонько щекочет ковыль.

Мы уходим вперёд, пусть рассвета багровый венец,
Как спасение свыше на головы детям войны,
Упадёт, рассыпаясь в оправе горячих сердец,
Мы уходим вперёд. Мы - простые России сыны!

     Он не понял, как это случилось. Что-то сильно ударило его и толкнуло вверх, резко кольнуло в бок и обожгло. Рядом били автоматы, запах жжёной осенней травы забивал дыхание, отборный русский мат заглушал звериные отголоски боя. Какие-то секунды он ещё крепко держал автомат, стреляя в зелёнку, и вдруг почувствовал, что слабеет. Его прошиб холодный пот, и он стал медленно заваливаться на землю. Над ним, словно в замедленной киноплёнке, качались ветки деревьев со слегка пожелтевшими листьями. Он провёл по мокрому и липкому боку рукой и поднёс её к глазам. Это была кровь. Под одеждой горело и рвало. Сознание качалось в расплывчатой зыбкой пелене, и ему казалось, что всё вокруг стало необычно тихим. Сквозь эту пелену, каким-то приглушённым эхом, он отчётливо услышал злой рёв Вайса: «Воля-я. Ванька-а. Рома, давай его в кусты-ы». И проснулся...
     Тишина перед рассветом. Сонная ночь медленно сползала за край горизонта. Там было темно, а на противоположной стороне лёгким очертанием занималось новое утро. Высоко, в безоблачном и светлеющем просторе, бороздил небо одинокий самолёт, оставляя за собой белый затейливый след. Он стоял, и его будоражило предчувствие чего-то красивого и необычного. Тонкая полоска зари слегка тронула макушки высоченного склона, круто убегающего вниз к речке. Ещё мгновение, и рассвет вошёл в новый день, пробивая края земли яркими лучами. Огромный шар раскалённого солнца накатывал на макушки деревьев, раскрашивая их кроны в необычный тёплый свет.
     Это была окраина большого сибирского города, тихое и уютное местечко. Внизу раскинулся частный сектор, разный и довольно обычный для сегодняшнего времени. Крыши добротно устроенных домов соседствовали с маленькими покосившимися домишками, накрепко вжатыми старостью в землю. Неподалёку от дома виднелись тёмные очертания давным-давно отслуживших своё бараков, построенных в годы войны. Вокруг торчали башенные краны, обещающие новые и современные многоэтажки. А впереди, насколько хватало взгляда, раскинулся необъятный простор неба. Он стоял на балконе десятого этажа и смотрел на спящую тишину, звеневшую в рассвете.
     Когда-то, в такой морозной предутренней ночи февраля, а может в завывающей и метельной, он и родился. Думая иногда о своём появлении на свет, он представлял это так: конечно же, у руля стояла уставшая за смену тётка в белой шапочке, которая приняла его в этот мир. Наверное, она сильно шлёпнула его по заднице, и он, громко рявкнув ей в лицо, залился от обиды зычным басом. Его помыли под струёй воды, и он засопел от удовольствия, потому что «водолей». На руку ему обязательно привязали бирку, чтобы не потерялся, и унесли в другую комнату. Там лежали в кроватках такие же младенцы. Девчонки молча спали, а две-три, по природе беспокойные, настырно попискивали, требуя своё. Мальчишки же от души кряхтели и морщили смешные носы, по-мужски ворочаясь и устраиваясь поудобнее. А он громким голосом орал всем: «Привет. Это я».
     Наутро было первое свидание с мамой, и он - руки в брюки, с ликующей в венах кровью припал к маминой груди. И может быть тогда, гордо вскинув бровь и смачно облизнувшись, он и сказал ей...
Ты знаешь, мам,
Ты слышишь, мама... Пля-я,
Тебе скажу, пока закаты все уснули,
Ты знаешь, ма, на сердце руку, не тая,
Уж, если доведётся мне под пули,
Я знаю, что пойду с коротким: «Пля».
И если так случится, что на входе,
У врат апостолы... При встрече - на колени,
Скажу: «Простите, я одет не по погоде,
И весь багаж мой: автомат, берет и тельник».
Я им скажу: «Отмерьте - за и против,
И не жалейте моего вы февраля,
И отделяйте же скорее - дух от плоти,
И расступитесь. Пропустите уже... Пля!».

     Когда он родился, у матери с отцом была дочка Катька, его шестилетняя сестра. Рос он сбитым и здоровым пацаном. Помогая матери, Катька качала его в коляске и деловито приговаривала: «Чё орёшь? Маме штаны твои надо стирать, и обед варить. Она и так ничего не успевает, синяя вон вся. А ты орёшь днём и ночью, никому спать не даёшь». Катька рассказывала, что он прислушивался к её голосу, замолкая на минуту, и выдавал новую порцию рёва.
     Он смутно помнит, как они с Катькой играли в прятки. Прячась от неё у забора, он разодрал руку старым ржавым гвоздём, торчащим из прибитого штакетника. От вида крови он дико ревел, а напуганная и растерянная Катька стояла рядом и тоже ревела. Шрам на левом предплечье до сих пор напоминает ему о том случае. И ещё... Катька часто лупила его тряпкой, когда мыла полы. Мелькая под руками, он строил ей рожицы и шлёпал босыми ногами по мокрым половицам. Будучи совсем взрослой, сестра в шутку упрекала, что из-за него у неё не было никакого детства.
     Самые яркие моменты из детства иногда всплывали у него в памяти. Его семья жила в уютной деревушке с домами в пять маленьких улиц, возле небольшой речушки, бежавшей издалека в тёмный омут. Из омута речка убегала дальше по оврагу, впадая вскоре небольшим притоком в реку Обь. Мамы боялись отпускать ребятню к этому омуту, что-то тревожное было в его зелёной воде. Они пугали ребят тем, что в омуте однажды утонул какой-то дядька Семён, и отпускали их только со старшими, наказывая приглядывать в оба глаза.
     По противоположному берегу омута и вдоль речки тянулись раскидистые берёзы, ближе к воде стояли разлапистые кусты черёмухи, а по краю воды жались друг к другу заросли вербы и гибкой ивы. Из ивовых прутьев сельчане делали добротные метёлки на длинных черенках и подметали ими дворы. Ранней весной в кустах выскакивали синие медуницы, вслед за ними ярко-оранжевые огоньки. Под берёзами появлялись кукушкины слёзки и саранки - небольшие белые цветы с луковицей в земле. Они копали эти луковицы, чистили и мыли тут же в омуте, потом ели их сами и угощали девчонок. Особой забавой для ребятни было красноголовое татарское мыло. Они усиленно тёрли цветы в ладошках, пытаясь добыть из них липкую пену. Измазав ей руки и ноги, они тут же лезли в омут и купались на мели, набивая песок в трусы.
     Черёмуха была головной болью всех мам деревеньки. Облепив её ветки и наевшись от пуза спелых черёмуховых ягод, с измазанными лицами и майками они возвращались домой. Слушая охи мам по поводу стирки и причитания про грязных поросят, уставшие, помытые и переодетые, они падали в кровати и засыпали.
     Дорога к омуту проходила мимо деревенского кладбища, заросшего по краю ограды густой полынью и лебедой. Спрятавшись в пыльной траве, мальчишки с бандитским настроем поджидали деревенских девчонок. Увидев их, они выскакивали из травы и со страшным рёвом неслись за девчонками по накатанной дороге, обжигая босые ноги на разогретой солнцем до невозможности земле. Девчонки с диким визгом ссыпались с горы прямиком к омуту, а они со свистом и улюлюканьем летели вслед гордые и довольные.

     Как-то раз, когда им было лет по шесть, взяв по краюхе хлеба и натырив ранних огурцов в школьном огороде, они с дружком Серёгой убежали к омуту ловить маленьких рыбёшек - гольянов. Детский день - короткий день. Время пролетело быстро, и они не заметили, как засиделись на берегу до вечера. Наловив штук по двадцать рыбной мелюзги, они топали домой и не знали, что мамы сбились с ног, разыскивая их добрую половину дня. Одна из сердобольных старушек видела, как они с Серёгой уходили в сторону омута, и доложила мамам.
     Он хорошо помнит первую и единственную в его жизни порку: тем ивовым прутом, что несвязанные пока в метёлку аккуратно стояли в сарае и ждали своей очереди. Прут был гибкий. Обвиваясь вокруг тела, он больно хлестал кончиком по коленкам. Нет, он не ревел. Он терпел, стиснув зубы. Только слёзы сами катились градом и даже капали со щёк на землю. Плакал он не от боли, а от обиды. Ему казалось, что он такой герой, потому что принёс для кошки Муськи столько рыбёшек. А его - прутом!.. Мама бросила прут, села на крылечко и заплакала. Размазывая слёзы и сопли по щекам, он никак не мог понять, почему она плачет. А мама сидела и плакала. И тут обида захлестнула его. Ему показалось, что он теперь никому не нужен. Совсем. И тогда он твёрдо решил бежать из дома.
     Мама посидела немного и пошла доить корову. Забежав на кухню, он положил за пазуху хлеба, взял кружку и решительно пошёл к сарайчику. Мама молча забрала кружку и стала цедить в неё молоко. Так было всегда, каждый вечер. Он стоял рядом и терпеливо ждал, бросая тоскливые взгляды на потолок. Вверху, на старой чёрной балке, стояло аккуратно сплетённое ласточкино гнездо. Птички тревожно выглядывали из него, беспокоясь по-своему, по-птичьи. Они давно жили в их сарайчике. Прилетая весной из тёплых краёв, ласточки заселяли гнёздышко и откладывали маленькие яйца. Он часто заглядывал к ним в домик, доставляя птичкам тревогу своим любопытством. Ласточки с криком вылетали из сарайчика и бились в дверях, ругая его наперебой. И тогда из глубины двора мама кричала: «Ванька, убери лестницу и не трогай ласточек».
     Обнаружив однажды кладку, он бережно трогал её и убегал, и в ласточкином доме наступал долгожданный покой. Когда вылуплялись крошечные голенькие птенцы со смешными раскрытыми ртами, он радостно сообщал всем о таком важном событии и носил им хлебные крошки. Ели они их или нет - об этом он не задумывался. Как-то, уплетая за обе щеки пшённую кашу с маслом, он спросил:
- Мам, а птенцы будут кашу есть?
- Нет, - огорчила его мама и улыбнулась.

     Взглянув на птичье гнездо, он вытер под носом свою детскую обиду и взял у мамы протянутую кружку. «Зачем ты меня набила», - подумал он, стоя за маминой спиной, и залпом выпил молоко. Пожалев, что это было в последний раз, он резко повернулся и ушёл за ворота. Куда идти, он не знал. Нелёгкое это дело - уходить из дома навсегда. Постояв немного, он решительно пошёл за огород.
     За огородом возле плетня лежала большая куча хвороста: каждое лето отец готовил там дрова на зиму. Вокруг кучи поднялась густая лебеда, ещё невысокая, но в ней можно было спрятаться. Он пролез ближе к забору, выбирая место для ночёвки. Остывшая от дневной жары лебеда слегка холодила ноги. Притоптав немного траву, он нарвал небольшой пучок и кинул его под голову.
- Надо было одеяло у тебя взять, - буркнул он с обидой, повернувшись в сторону дома. - Даже не посмотрела, как я совсем из дома ухожу.
     Покрутившись немного, он лёг на спину и закинул руки за голову. На землю опускались плотные сумерки, и в темнеющем небе проглядывали первые звёздочки. Он вспомнил, как спросил однажды у мамы:
- Где ты меня взяла?
- Пошла в огород за капустой, а там мальчик лежит, я и забрала его, - пошутила мать.
- А там есть ещё ребятишки?
- Ну, не знаю. Надо посмотреть, - с серьёзным видом ответила мама.
Бросив все дела, он спешно ушёл в огород. Поднимая большие капустные листья, он сосредоточенно заглядывал под них, и его белобрысая макушка долго мелькала на огородных грядках. Вернувшись на кухню, он грустно сказал тогда маме:
- Нету там больше никого.
     Глядя широко открытыми глазами в небо, он лежал и думал: «Хорошо там. Вот были бы у него крылья, как у ласточек, он бы и улетел туда. Да вон хоть к тому облаку». Ему стало интересно: а как там, в облаке? И почему из него идёт дождь, и как он там держится? Как получается гром, и почему сверкают грозные молнии? Он лежал, распахнув глаза в небо, думал о своём и не заметил, как уснул. Спал он, и совсем ещё не знал, что этот интересный мир принадлежит терпеливым.
     Может крепкий сон не пришёл к нему, потому что было холодно, только проснулся он от крика: где-то в стороне слышался тревожный мамин голос: «Ваня-я». Было почти темно, по небу рассыпались далёкие звёзды, полукруг луны поглядывал на него пугающим жёлтым глазом. Вокруг стрекотали кузнечики, от ветра чуть слышно шелестела трава. Ночная свежесть заметно опустилась на землю: сибирское лето бывает жарким днём и прохладным ночью. Он почувствовал, что стало холодно до мурашек.
     Нет, страшно ему не было. Ему стало жалко себя, такого несчастного и ненужного. И он заскулил. Мама звала его, а он лежал в траве и скулил всё громче и громче, пока не перешёл на откровенный рёв. Она нашла его. Он слышал её шаги, слышал, как быстро идёт она по траве. Вскоре, её руки подняли его и прижали к себе. Он уткнулся носом в мамину грудь, пахнущую коровьим молоком, и засопел от счастья. Он ей опять нужен. Отца тогда не было дома, он допоздна был на сенокосе, готовил сено для их коровы Маньки. Больше его никогда не наказывали.
     Отец работал на тракторе и всегда был пропитан машинным дорожным запахом. Одежда, волосы, руки... Летом, почти каждый вечер, он сидел на скамейке у ворот и ждал, когда из-за далёких берёз покажется трактор отца. И тогда он во весь дух мчался навстречу, пытаясь добежать быстрее, чтобы дольше проехать до дома. Обыкновенный трактор казался ему огромным и мощным. Его гусеницы жадно врезались в землю, рёв и скрежет железа глушил посторонние звуки. В кабине у отца были разные педали, маленькие и большие рычаги, а трясло так, словно он двигался по камням. Отец садил его на колени и давал порулить, и он тут же становился серьёзным и сильным, представляя себя за рулём мощного боевого танка на поле страшного боя. В кабине с отцом ездил лохматый рыжий пёс Тобик. Пёс гордо сидел рядом с отцом на сиденье, выкинув изо рта добрую половину розового языка, жадно дышал и облизывался. Увидев его, Тобик весело махал хвостом и прыгал, пытаясь лизнуть прямо в нос. Иногда у него это получалось.
     В сумке у отца всегда находилось что-нибудь вкусное, оставшееся от обеда. Отец уверенно говорил, что это передал ему зайчик в лесу и велел обязательно съесть. Он сидел и жадно ел тот зайкин подарок. Это могла быть простая краюха хлеба, щедро натёртая чесноком и посыпанная солью, вприкуску с мелко нарезанными кусочками домашнего сала. За день этот запах въедался в каждую крошку, и от этого хлеб был ещё вкуснее. Запив всё остатками молока из бутылки, счастливый и довольный, он рулил до самого дома. Ещё он помнит, что у отца в кабине стоял небольшой деревянный жбан с деревянной же заглушкой. Сверху на крышке было сделано отверстие, из которого торчала резиновая трубка. В жбане всегда была холодная вода, и пить её можно было через эту трубку.

     На соседней через огороды улице, в маленьком домике с выбеленными снаружи стенами, жила его бабка Наташа. Сени у бабки были завешаны пучками сухих трав, и от них по дому стоял особый запах деревенских лугов. Такой добрый деревенский дух. К бабке ходили молодые мамки с ребятишками: она заговаривала их от испуга и от ночного крика. Он любил ходить к бабке, у неё всегда пахло от печки печёными пирогами и горячими булками. А ещё томлёной кашей в кастрюльке или наваристыми щами в небольшом чугунке. И даже блинами в большой сковороде, щедро политыми сливочным маслом. Как тут не забежать?
     Оглядываясь на бабку, он тырил из заветного шкафчика крупные подсолнуховые семечки, приготовленные на семена. Лёжа у окна на деревянном сундуке, застеленном самодельной накидкой из сшитых разноцветных лоскутов, он щёлкал эти семечки, отправляя шелуху за сундук. Раздобыв из бабкиных запасов сухие головки огородного мака, он отрывал им макушки и, запрокинув голову, яростно выбивал в рот вкусные маковые семена. Обычно, бабкины семенные запасы к весне сильно худели: им наносился непоправимый урон или они просто заканчивались. Почему она его тогда не ругала? И только спустя годы бабка скажет ему однажды: «Ванька, так я же тебе нарошно туды накладывала. А запас на семена у меня в другом месте был».
     Ходить к бабке приходилось огородами, так было ближе. Да только были у него тут злейшие враги - соседские пчёлы. Разозлившись, он иногда стрелял по пчёлам из рогатки и, почему-то, никогда не попадал. Пчёлы грозно гудели над головой, а он, делая «на старт» от своего огорода, пулей пролетал соседский и бегом до бабкиного.
     Однажды, эти зверюги всё-таки подкараулили его, и пара особенно злых, вцепилась в макушку. Отмахиваясь от пчёл, он с жутким рёвом улетел обратно домой. Мамы дома не было, она была на вечерней дойке. А к бабке ему сильно хотелось. Он достал из шкафа цветастое покрывало, замотался в него, оставив маленькую щёлочку для глаз, и пошёл. Было страшно, пчёлы гудели над головой и ушами, а он упрямо шёл вперёд.
     Когда он ввалился к бабке, та сидела на деревянном стульчике у окна и вязала. Он не понял, почему она залилась долгим хохотом, откинувшись головой на окошко. Сняв с носа очки, бабка вытерла слёзы и спросила: «Ты откуда, герой?». Запинаясь, он торопливо рассказал бабке про пчёл и показал съеденную макушку. Бабка слушала и смеялась, прижимая его голову к себе. Встав со стульчика, она принесла пузырёк из шкафчика и смазала ему шишки на голове.
     Любил он свою бабку Наташу... Частенько, усаживая её на маленький стульчик, он объявлял о начале концерта. Из-за ситцевой в цветочек занавески, где на вешалке висели бабкины куртки и пальто, он торжественно объявлял концерт, читал детские стишки, плясал и пел любимые песни, раскланиваясь после каждого номера. Бабка смеялась и хлопала в ладошки, заказывая на «бис» особо понравившийся номер. Он исполнял его, объявлял об окончании концерта и просил бабку хлопать громче, как в телевизоре.
     Забегавшись по нужным пацанячьим делам, он залетал в бабкин домик, вдыхал воздух, пропахший печёными пирогами, и кричал с порога:
- Ба, ты где? Я хочу жрать. Прям, как зверь.
Если бабка не отзывалась на крик, то он хватал из накрытой белым полотенцем тарелки лепёшку, отрывал большущий кусок и тут же летел к огороду. Там он, что есть мочи кричал в огородные заросли:
- Ба, ты где? Жрать я хочу. Как этот... Как зверь прям.
- Ох... Язви тебя, Ванька. Напужал до смерти, - выныривала бабка из зелени, хлопнув руками по бокам и вытирая лицо фартуком: - Где ты лазил-то, бегунок неумыватый?
Она выползала из огорода, бурча что-то под нос, наклоняла его лицо в бочку с водой и отмывала размазанную грязь со щёк и носа.
- Сморкай, давай. Поди-ка полный нос соплей накупал. И руки помой, - бабка вытирала его фартуком, между делом поглаживая вихрастую голову. - Толь с поросятами, где играл? Пошли в дом. Окрошку будешь?
- Буду.
Он летел в домик, садился за стол и, болтая ногами, терпеливо ждал, когда бабка нальёт молока и даст лепёшек и окрошки.
     Вот, что он любил, так это окрошку. Он помнит, как накрошив огромную ведёрную кастрюлю, мама спускала окрошку в глубокий погреб, выкопанный во дворе под раскидистой черёмухой. Набегавшись вволю, он вспоминал про окрошку и по-быстрому летел домой. Обычно, мама была занята по дому и на огороде, или бегала по нужным делам. Отломив от буханки приличный ломоть хлеба, он брал чашку и ложку и спускался в погреб. Подниматься наверх с полной чашкой ему не хотелось. Присев на кирпичики, он наливал окрошку и кидал в неё пару ложек сметаны из стоявшей рядом с кастрюлей банки. Слопав хорошую порцию и хлеб, он плескал ещё поварёшку окрошки, ещё ложку сметаны, и ел дальше без хлеба, про запас. Вечером из глубины погреба до него доносился сердитый мамин голос:
- Ванька, паразит такой. Чашки вытаскивай из погреба. И окрошку закрывай, когда тут ешь.

     Их улица стояла первой от въезда в деревеньку. От дороги до домов тянулись большие поляны, густо затянутые травой-муравой. На них собиралась вся деревенская ребятня. После сильного ливня поднималась влажная жара, солнце нагревало огромные лужи, и они становились тёплыми. Раздевшись до трусов, они носились по полянам босиком, измеряя в низинах воду, доходившую порой до колен. Простор и полная свобода.
     На тех полянах до глубокой осени паслись и щипали траву стайки гусей и уток. Рядом, в соседском доме, жил огромный серый гусь, воинственно охраняющий заботливую гусыню и выводок маленьких смешных гусят. Гусята разбегались в разные стороны и были похожими на пушистые жёлтые шарики, рассыпанные в зелёной траве. Гусыня беспокойно гоготала им на гусячьем языке, и они  торопливой стайкой возвращались к ней и вновь разбегались. Выгибая шею и перебирая красными лапами, гусь громко шипел на всех, кто проходил мимо его гусиной стаи.
     Подкрадываясь к гусаку, он прыгал и дразнился, чем доводил того до полной ярости. Какое-то время гусак терпел, закрывая гусыню и гусят расправленными крыльями. Когда терпение заканчивалось, то гусак, вытянув длинную шею, уверенно разбегался для нападения. И тогда он пулей убегал во двор и закрывал за собой калитку. Потоптавшись у забора, рассерженный гусь возвращался на поляну к гусыне. Забежав в сарайчик за ивовым прутом, он шёл новой войной на сурового гусака.
     Однажды, раздразнив гусака до бешенства, он дунул до ворот и не успел. Гусак сбил с ног, и стал щипать и бить его крыльями. Отбиваясь от налетевшего гусака, он орал во всю силу, пинался и брыкался, пытаясь поскорее вырваться. Конечно же, мама выбежала и спасла, только на теле у него остались тогда хорошие синяки от гусиного клюва. На следующее утро он вылез из ворот с толстым черенком от лопаты и гордо встал перед гусаком. Гусак шипел, топтал лапами траву, но подойти близко не решался. Позже, их соседка сказала маме: «Ты уйми своего Ваньку. А не то - или он гусака, или гусак его».
     Летом, к стоявшей недалеко от дома водонапорной башне, пастухи часто пригоняли стадо коров на водопой. В стаде был огромный бык с кудрявым чубом: сильный, мощный, с большим железным кольцом в носу. Звали его Мартик. Встав посреди дороги, Мартик ожесточённо рыл землю копытами и грозно ревел. Вцепившись в штакетник, он прищуренным глазом смотрел в дырку забора на быка и думал: «Вот бы тебя за кольцо схватить, или за рожищи, и об землю. Как бы ты тогда орал?». Выходить из ограды он всё-таки боялся.

     Деревенская ребячья жизнь была активной и насыщенной. Дома не сиделось ни за что: вокруг было столько интересного и непроверенного. На окраине деревни стояли старые риги: осенью в них ссыпали собранный на полях урожай. Летом риги были пустыми, в них играла вся деревенская ребятня. Там, в замшелой соломенной крыше, вили гнёзда маленькие птички, они видны были по круглым дыркам в глубине соломы. Мальчишки карабкались до самого высокого гнезда и проверяли кладку, а потом и писклявых голых птенцов, когда те вылуплялись из яиц. Птенцы день ото дня росли и становились похожими на пушистые комочки. Они трогали раскрытые клювики, а рядом, тревожно охая, билась в страхе их птичья мамка. Спустившись и задрав головы, ребятня с интересом смотрела как птичка ныряла в гнездо и беспокойно выглядывала из соломы.
     Неподалёку от риг было небольшое родильное отделение для коров. Маленькие и недавно родившиеся телята стояли в загонах на непослушных ногах, а родившиеся чуть раньше, слегка смелые и пробующие взбрыкивать, му-мукали смешными детскими голосами. Засунув нос в огороженный частыми жердями забор, ребятня тыкала руками в кучерявые телячьи лбы, пытаясь их погладить.
     Они убегали в поля, в заросли высокой кукурузы, и играли в войну, стреляя друг в друга из деревянного автомата или пластмассового пистолета. Кукурузные початки были у них боевыми гранатами. Мать закадычного друга Серёжки привезла ему из большого города блестящее игрушечное ружьё. Красный от важности Серёга надолго стал у них боевым командиром.
     Однажды Серёга завалил к нему и с гордым видом протянул руку: на ладошке лежала целая пачка беломора. Он с выпученными глазами посмотрел на Серёгу и спросил:
- Откуда?
- Нашёл на дороге. Пошли на базы.
И они пошли на базы. Базы, это такие длинные и большие коровники, в которых зимой держали коров. Летом стадо было за деревней на выпасах, а коровники стояли пустыми, распахнутыми настежь для просушки. Тогда, в шесть лет, они с Серёгой первый раз по-мужски курили. Они сидели и пыхтели дымом изо всех сил, подражая взрослым мужикам. Конечно же, они не вдыхали тот сигаретный дым. Да это и неважно было, важен был сам процесс. Они казались тогда друг другу крутыми и взрослыми.

     Сколько он себя помнит - столько он и дрался. Это свойственно любому мальчишке, утверждающему себя в жизни. Мама ругала его за ссадины и синяки, за грязные и порванные штаны и майки, за разбитый нос. А на драки у него была довольно веская причина - Наташка. Она жила по соседству: маленькая тоненькая девочка, тёмненькая, с тёплыми серо-голубыми глазами. Наташка была младше его на целых полгода.
     Зимой они рыли проходы в снегу на огороде, делая там окопы, а после, замёрзшие и промокшие, грелись у него дома возле неостывшей печки. Он возил её на санках, постепенно разбегаясь и круто заворачивая на поворотах. Не удержавшись, Наташка падала в снег и смеялась. А после она пробовала катать его, но у неё не хватало её девчачьих силёнок. Зачастую, они убегали на край деревни с санками и катались с горки прямо на речной лёд. Наташка всегда садилась впереди. Разгоняя санки, он с разбега запрыгивал на них, и они летели вниз под её восторженный визг. Порой, не удержавшись на санках, они вместе вылетали в сугроб. И тогда, отряхнув её от снега, он терпеливо шёл вниз за санками и тащил их на горку к поджидавшей его Наташке. И всё начиналось заново.
     Летом они с Наташкой играли возле дома на траве: он выносил машинки, а она свои куклы. Улыбаясь, он угощал Наташку конфетами, дарил пучки одуванчиков, веточки сорванной в саду сирени или цветы дикой ромашки. Взявшись за руки, они уходили на волейбольную площадку к деревенскому клубу, где по вечерам играли взрослые парни и подростки. Рядом с сеткой стояла широкая деревянная скамейка с вкопанными в землю массивными чурками вместо ножек. Растолкав сидевших на скамейке ребят, они влезали в серединку и смотрели на игру.
     Их дразнили, как зачастую дразнят в таких случаях: «Тили-тили тесто, жених и невеста». Большие ребята говорили со смехом, и ему от этого было немного обидно. Наташка стеснялась и краснела, только рыпаться и защищать её здесь было сложно. Взрослые же сильнее. Вскоре они привыкли к ним с Наташкой, не дразнили и не прогоняли, он даже чувствовал порой их защиту и поддержку.
     Со сверстниками и ребятами чуть постарше он дрался. Силы не всегда были равны: бил он, били и его. Заметив синяки и ссадины, старшие ребята грозили его обидчикам расправой и, в конце концов, все оставили его и Наташку в покое. Теперь у него был авторитет: он отвоевал своё положение, стал другом взрослым деревенским ребятам и запросто входил в их компанию. В шесть-то лет... Ему казалось тогда, что он стал своим в доску в кругу старших друзей. Большие девчонки ласково трепали его за вихры и обнимали, а он отталкивал руки, отстраняясь от их девчачьих нежностей.
     Поздним вечером молодёжь уходила за деревню к трём берёзам, стоявшим посреди большой поляны. Там они играли в разные игры и до полночи сидели у костра. Они с Наташкой тоже ходили на поляну и бегали там, пока не стемнеет. Постепенно наползали сумерки, и мама звала домой, крикнув им с окраины улицы.
     А потом его Наташку увезли. Её семья переехала в незнакомую далёкую область. Наташку увозили... Стиснув зубы, он смотрел на уходившую по дороге машину до тех пор, пока она не скрылась за ближайшим берёзовым перелеском. Не сдержав нахлынувших слёз, он резко повернулся и убежал к сарайчику. Там он залез на крышу и молча плакал, зарывшись в пахучее сено, приготовленное для коровы Маньки.

     В один из дней в конце лета его увели в дом и наказали Катьке не выпускать на улицу. Мама бегала с тазами, папа с ножиками, а потом в глубине двора закричала корова Манька. Когда его выпустили из дома, то рядом с сараем на длинных жердях висело мясо, а на забор было наброшено что-то сильно похожее на Маньку. Он с ужасом понял, что Маньку убили. Бегая от отца к матери с выпученными глазами, он тихо, почти шёпотом, спрашивал:
- Зачем вы Маньку убили?
- Надо так, - торопливо отвечала мать.
Отец погрузил в машину всё, что осталось от Маньки, и её увезли.
     Оставшись на попечении соседской бабки Фени, он лежал на маленьком диванчике в сенях и долбил ногами в стену.
- Бабка-а. Зачем они Маньку убили-и? - дико ревел он, и сквозь слёзы успевал надрывно петь любимую песню: - И снится нам не рокот космодрома, не эта ледяная синева-а. Бабка-а, ну зачем они убили Маньку-у?
Чтобы хоть немного отвлечь его от рёва, бабка Феня пела вместе с ним и между делом спрашивала, кем он будет, когда совсем вырастет. Он отвечал, что обязательно космонавтом, и снова пел:
- И снится нам не рокот космодрома, не эта ледяная синева-а.
- Пошто космонавтом-то? - хитро спрашивала бабка.
- Потому что в небо хочу-у.
- Ну, тада хучь бы лётчиком. Всё пониже.
- Не хочу пониже-е, хочу повыше-е.
И они с бабкой снова подхватывали песню: он звонким мальчишечьим, а бабка, не поспевая за ним, старушечьим скрипучим голосом.

     Все последующие дни в доме была беготня и хлопоты: мать собирала и паковала вещи, у отца были дела на дворе. Спустя несколько дней, они увезли его в большой и незнакомый город. Отец с вещами и Катькой уехал на грузовой машине, а они с мамой на автобусе добрались до железнодорожной станции и всю ночь ехали на поезде. Припав к окну, он смотрел на проплывающие мимо леса и поля, на маленькие и большие деревни и речки. Спать они с мамой легли вместе, на нижней полке. Слушая монотонный стук колёс, он понимал, что поезд увозит его от родного дома, от любимой бабки Наташи. И он вспомнил, как она вытирала глаза кончиком платка, целуя его на прощание у автобуса. Ему стало жалко бабку до слёз.
     Скучая по деревеньке, он каждое лето будет ездить к бабке на каникулы. Целых три месяца он будет отдавать себя деревенской свободе и простору, по которому так ныло у него в серёдке груди. Ему, впитавшему в себя деревенский уклад и сбегающему из города на летние каникулы, был дорог каждый перелесок, этот зелёный омут и маленькие уютные улочки, казавшиеся в босоногом детстве большими. Там осталась скрипучая дверь родного дома, хранящего покой и семейный уют. Там остался тёмный сумрак чердака на бревенчатой баньке, где сквозь небольшие щели в крыше весело играли пылинки, а солнце светило так, что резало глаза. Наверное, там так и остался лежать смятый тетрадный листок, на котором, научившись складывать буквы, он написал однажды Наташке: «пажаласта буть маеи дифчёнкаи». Где ты теперь, девочка в синеньком платьице?
     А мама... Почему-то из того детства она казалась ему другой, пахнущей тем деревенским духом, которого теперь не было в городе. Он помнил, как засыпал в кровати, а она бережно поправляла сползающее одеяло, гладила волосы и целовала макушку. Он ощущал это сквозь первую дрёму, и от проявления её нежности у него замирало сердце.
     А отец... Он же помнит, как садился к папе на ногу и он качал его, а потом быстро подбрасывал вверх. Соскочив на пол, он тут же запрыгивал на ногу и всё начиналось заново. До тех пор, пока у отца нога не заболит. Тогда он говорил: «Папка, как переболит нога, так ещё будем скакать». Почему он запомнил это из деревни? Почему в городе этого не было? Может, он быстро вырос?
     Позже, бывая летом в деревне, он часто останавливался у родного дома. В нём всё было по-прежнему, только со временем чинилось и правилось стареющее хозяйство. Однажды был переделан их забор на новый, потом и чердачная крыша баньки стояла под свежими досками. Порой ему сильно хотелось забежать по ступенькам в дом, пройти по комнатам, выйти во двор и заглянуть в каждый уголок. За огородом всё так же росла густая лебеда, в которую он убегал однажды из дома. С годами она становилась ниже, потому что он рос, а лебеда оставалась прежней. Он уезжал тогда из дома в город, а в деревеньке оставались его воспоминания. Там оставалось всё... Там оставалась его родина.


Рецензии