Под скрип диванных пружин

Александр Петрович, товарищ мой по старому дому, человек был мечтательный, внятный и очень прогрессивный. Он и портвейн по граненым стаканам разливал с чувством собственного достоинства. Себе, бывало, нальет, а мне почему-то забудет. Я ему говорю: «Александр Петрович, как же так?». А он мне: «Ты понимаешь, дело не в том, кто кому зачем и куда налил, а в том, что прогресс миром правит. Вот именно: прогресс! Но как и где это происходит, даже я пока еще толком не выяснил». И тут он стакан в себя опрокидывал, новый себе наливал и к этому добавлял, что очень мечтает выяснить, почему ради прогрессивного развития человечества в наш ближайший к дому гастроном «У летчиков» воблу сушеную в мешках не завезли.

А после того, как при невыясненных обстоятельствах он не прошел в дверь ближайшего к нашему дому отделению ДОСААФ, Александр Петрович стал приходить ко мне в комнату, садиться на стул, закуривать «Яву» с коричневым фильтром и рассуждать о том, что мечтает теперь отправиться еще куда-нибудь. Туда, куда до него не отправлялся никто и куда сушеную воблу в мешках давно уже завезли.
         
Дело, как полагаю, было не в соленой рыбе с вкусной бурой икрой внутри и даже не в том, что мы жили в Москве, городе, способном на иносказания. Дело, на мой взгляд, именно в том и состояло, что с юности он был человек настолько беспокойный и много знающий, что не всегда понимал, как, почему и где ему, Александру Петровичу, предстоит во всем разобраться. И в жизни, и в любви, и в политике, и в искусстве, и в кинематографе, и в будущем нашей страны. Он был уверен, что путь этот будет для него трудный, тяжкий и долгий, и не раз на этом пути предстоит пережить ему что-нибудь настоящее, подлинное, веское и существенное, но не до конца объяснимое. Словом, во всей этой громоздкой и невероятной области он и в те давние наши годы был законченный профессионал. О чем и сам не раз признавался. Он, бывало, в какую-нибудь дверь не пройдет, где-либо невзначай застрянет, затем придёт ко мне, сигаретку закурит и признается:

- А что такое простое человеческое существование? Что за хрень? Кто это знает? Вот не знаем мы об этом ни шута, не смыслим в этом ничего, а душой-то тянемся, тянемся и тянемся!

Вскоре он, выучив наизусть 51-й том из полного собрания В.И.Ленина, стал студентом центральной московской ВПШа, и следы его под влиянием новых и поразительных обстоятельств затерялись сначала на Большом Каменном мосту, а затем среди пыльных вершин кафедры малоизвестных страниц марксизма-ленинизма. Следы его через несколько лет обнаружились, поскольку не обнаружиться не могли, и, помню, на простой вопрос «Тебя где носило, Александр Петрович?» я получал от него такие ответы, какие, с одной стороны, прекрасно могли сохранить разве что мостовые и тротуары нашей юности, а с другой, имели полное право не сохранять. И тоже прекрасно.

А из того, что замечательно сохранилось, помню  отблески уличных фонарей на полях его влажной шляпы и пиджачок его «джазовый». В этом «джазовом» пиджачке он как-то раз поздним осенним вечером подрался с хулиганами на холодной брусчатке площади имени Валерия Чкалова. Они ему: «Эй ты, смешила долгоногий, дай паренькам закурить!»; а он им: «А давай, подходи!». И, расшвыряв хулиганов по брусчатке, заставив их летать и падать, валяться и ругаться, он под вой милицейской сирены и грохот форменных сапогов, ушел в пустые столичные переулки, а затем всю ночь сидел в моей комнате за столом и при свете электрической лампочки свечей на 60 снова впаривал мне по прогрессу, по политике, по прошлому и настоящему:

- Ну что такое наша жизнь? Скажи мне: она что такое? А? Как же мне, талантливому человеку, в ней посерьёзней разобраться? Ну чего ты молчишь, как рыба в мешке?

Из терпкого тумана прошлого выплывает еще одна подлинно честная и вполне лирическая композиция. Тут речь не о сломе эпохе и не о бесславном конце советской цивилизации, к которому ни я, ни Александр Петрович отношение не имели совсем, как и к мечте о прогрессивном развитии человечества. Я имею ввиду одну из тех бурных ночей страсти, которые он, в очередной раз до глубины души обеспокоенный происходящим, взялся устраивать на полинялой обивке моего пружинного дивана. То с одной придет, то с другой, то с пятой, то с десятой. И я теперь, раз уж пришлось такое сказать, доподлинно знаю, что когда-то был у меня друг и товарищ юности, способный с такой интенсивностью, с такой искренностью скрипеть диванными пружинами в осенней ночи! 

Запомнилась мне и шуба из ненастоящей рыжей лисы. По залежалому запаху меха эта шуба сначала напоминала мне просто чью-то шубу, бог весть откуда взявшуюся в моей двенадцатиметровой комнате, а потом почему-то стала напоминать мне ту, в которой ходила по пустырю наша приземистая кадровичка Наталья Николаевна Голубятникова. Не могу до сих отгадать, в чем состоял этот фокус, однако, наверное, в том, что Наталья Николаевна, стоя в самой середине не до конца еще спроектированного отдела кадров, не раз предупреждала меня: «Не доводите меня до того, чтобы я стала вашим ночным кошмаром или каким-нибудь наваждением».

Не берусь утверждать ничего по сапогам кадровички, но точно помню, что были сапоги. Это были два блестящих кожаных сапога типа «чулок», которые мирно покоились у основания шкафа. А еще запомнились мне чьи-то жаркие и душные, словно август в Крыму, шептания. Шептала ли в ночи Наталья Николаевна Голубятникова? Вскрикивала ли белокурая кадровичка в столичной плохо освещенной тьме?

Этого я тоже утверждать не берусь со всем присущим мне правдолюбием. Но два граненых стакана на столе точно были. Из них наверняка кто-то пил, расколов меня на «стеклянную заначку», покоившуюся тайно в кромешных сумерках моего советского гардероба. И была моя вчерашняя газета «Правда», ставшая со временем не совсем моей вчерашней «Правдой», а какой-то еще; и буйно расцвел красивый фикус на подоконнике; и две вилки из алюминия казались вилками из фамильного серебра самодержавной пробы, хотя тут я, возможно, преувеличиваю… А уже в разгар одной из тех бурных ночей кто-то что-то спросил про резиновое изделие №2. Содержание этого вопроса значение теперь не имеет, а тогда имело. Ведь не всякая же кадровичка, а уж тем паче не всякая женщина в приступе необузданной страсти способна в разгар бурной ночи спросить: «Зачем ты проник в меня без изделия номер два?», и, не дождавшись ответа, не каждая позволит себе капризно сказать: «Да укрой же ты бледные ноги мои белоснежной простынкой товарища!». И он ее бледные ноги простынкой укрыл, и до самого утра старый диван ритмично скрипел пружинами в моей комнате, заставляя меня то равномерно куда-то плыть над уличными огнями, то куда-то бежать по не известным мне улицам и переулкам. 

Никаких иных совпадений не должно было быть, их и не было. Ни по судьбе товарища, ни по прогрессу, ни по скрипу пружин. Даже бывший полковник Стёгин, мой тогдашний начальник и главный человек на пустыре, в своем армейском великолепии, с кобурой на боку и в тусклом отблеске погон не входил в мою дверь. Это, скорее всего, потому, что в обыкновении бывшего полковника было входить совсем в иную дверь и в нее выходить, стараясь не удариться о притолоку головой в фуражке без звезды.

А тот бледный столичный рассвет… Я бы не стал его вспоминать, если бы он не проник в мою комнату из столичной Москвы. Город уже просыпался, и этот рассвет проник из окна. Не вдруг и не сразу, а медленно и постепенно, под скрип диванных пружин в моей комнате. Годы мои пронеслись под ту же ритмичную ночную музыку, и я, обалдев от бессонницы, ровным счетом ничего не рассмотрел, кроме того, что, должно быть, судьба подготовила мне рассмотреть. Она и потом мне много чего подготавливала для самого пристального рассмотрения, но, как и в то призрачное утро, не видел я ничего выдающегося, кроме «джазового» пиджака моего товарища, криво покоившегося на спинке стула. Безусловно и то, что по радио стали утренние упражнения передавать, и я пару раз отчетливо и почти бесшумно растянул свой резиновый эспандер на заре. И вновь столичная Москва отозвалась тревожными гудками, похожими на голоса неизвестных животных.

Заря эта вскоре угасла, словно утренние фонари на столбах, освободив под грохот металлических копыт место чему-то новому и неизведанному. А потом и «новое и неизведанное» взялось угасать, и вездесущая реклама «Мы открылись!» оповещает нас о дальнейший нашем пути хрен знает куда. Энциклопедические знания моего товарища, его былые устремления преумножились, куда-то распределились, где-то зависли, на чем-то застряли, и не только «ботаника», «исторический материализм», «космогония», «алконафтика», «зав. кафедрой профессор Дроцкий», «оранжевые носки», «повседневная порнография», «личная биография» и «произвольные танцы» заняли свое место в наборе знаний. Еще отчетливей обозначились полеты «отсюда и в вечность», «научное толкование сновидений» и стеклянная заначка «партийного» в густых сумерках моего гардероба. А душа его по сей день сохраняет свою чудесную странность пружинами скрипеть. Эту свою запойную необычность, свое особое звучание. А если что и тронет ее, то, конечно, он сам в незабываемой шляпе своей и в центре сумбурного мира за стенами моей комнаты…


Рецензии