Странные люди

   Подвязать штаны продолговатым ремешком
     И ступать вперёд, надеясь,
     Чтоб была и у тебя
     Когда-то
     Жизнь как сметана,
     Жизнь как перина.
               
           ©Егор Летов




        Несколько лет назад мне довелось попасть на прииски. Всегда мечтал ощутить ту романтику – люди с удивительными судьбами, бескрайняя тайга, экспедиции… Ну, и конечно же, чего уж греха таить, желание заработать затащили меня туда.

         Были мы в верховье ручья Широкий, левого притока реки Вача. Это Бодайбинский район, что на самом севере Иркутской области. Ещё незабвенный наш Владимир Семёнович пел «Про речку Вачу».

         Вдвоём с канавщиком Колей Уткиным мы жили в огромном полуразвалившемся зимовье. Хмурый мужик лет пятидесяти пяти с почерневшим от времени, морозов и жизненных скитаний лицом, но с необычайно широкой и доброй душой. Так получилось, что возвращаться на большую землю я не стал, стремясь, наверное, к уединению, а Коле попросту некуда было. Так и коротали бесконечную северную зиму. Числились там сторожами и даже получали за это зарплату. Хотя, о ней тогда мы практически не думали, так как за сезон заработали очень хорошо. И деньги эти были ещё даже не тронуты – дожидались своего часа, когда мы выберемся на Большую Землю. Топили печь, стреляли рябчиков из «тозовки» и готовили еду. Ну, а больше мы с Колей на нарах пролёживали, покуривали, жизнь вспоминали. В принципе, обоим было что вспомнить и что рассказать. Коля говорил: «Малый, жизнь проходит…»

         За промороженными окнами тянулась зима. Тянулась и тянулась. Мы лежали на нарах, мечтали, как лихо отметим окончание сезона, когда вберемся весной в город – ресторан снимем на целую неделю… Колян, глотая от изжоги папиросный пепел, говорил, что, чем стакан водки, всегда лучше стакан сметаны выпить, вот выберется в Бодайбо весной – попьёт сметанки!

       – Малый, я прожил, считай, жизнь свою, всякое в ней было, и лагеря и…– другому на две хватит, а вот сметанки вволю-вольную так ни разу и не попил! Вот ведь что обидно, малый! А жизнь-то одна! Она проходит! Да что там говорить – прошла уже… Нет, дай только до Бодайбо вырваться, малый! Первым делом закажу ведро сметаны, возьму за дужки, – Коля садился на нары, отшвыривал к печке папиросу и сжимал могучими руками дужки воображаемого ведра, полного белоснежной, прохладной и, конечно же, очень свежей сметаны. – За дуж-жечки вот так возьму! – Жмурился, как кот, наклонялся над таким невероятным обилием сметаны и с каким-то засасывающим, утробным звуком нырял в это ведро. Он яростно делал глотательные движения, кадык ходил на мощной шее, и по её бокам проступали малиновые вены…

         Январь – сметана… Февраль – сметана… Коля этой сметаной свёл совсем с ума, она мне уже сниться начала. А впереди ещё два долгих месяца: март и апрель. Я уже на сто раз проклял тот день, когда решил остаться зимовать на заброшенном зимой прииске. Денег было, хоть и в городе, много и этот факт всё же придавал силы дождаться мая. В вечера, занятые сметанными беседами и поеданием рябчиков, коих было, действительно, в изобилии, я строил планы на свои деньги: как брошу всё к чёртовой матери и уеду снова в Москву. Снова попробую искать там счастья. Только на этот раз – по-настоящему. Вспоминал о первой жене, дочке. Оставаться ещё на один сезон желания тогда не было.

         Короче, в мае мы выехали в Бодайбо. Получили в бухгалтерии расчёт за прошлый сезон, расчёт за зимние месяцы на прииске. Карманы от денег трещали по швам. И – в ресторан! Как и мечтали всю долгую зиму.

         Уселись за столик. Коля отодвинул аккуратно вазочку с салфетками в сторонку и костяшками пальцев громко постучал по столу. Официантка, видя двух мужиков, только что из тайги, порхнула к нам голубкой:

      – Что будем пить, ребятки?

         Колян открыл было рот, но я его прервал. И официантке:

      – Сметану.
      – Как? – округляет та невинно глазки.
      – Малый, - говорит Николай, – обижаешь, малый.
      – Сметану! – Твёрдо сказал я и так выразительно посмотрел на Колю, что ему ничего не осталось, как засопеть, закряхтеть, одним словом, к портьере отвернуться.
      – И сколько же вам сметанки? – Хихикнула официанточка, полагая, видимо, что это всего лишь очередная шутка одичавших в тайге людей.
      – Ведро! – Прикрикнул я, ставший немного нервным за эту бесконечно-сметанную зиму, что пережил на «Широком». И официантка поняла, что с ней не шутят. – Чтоб взять вот так за дужки,  – показал я ей, – и пить, пить, пить… А, Коля?!
      – Да, да… – сказал Коля, пряча глаза и давясь от смеха, – дай нам, крошка, одно ведёрко сметаны… Чего уж там… Раз обещал, однако… Однако, малый, лишка даёшь, лишка…
      – Ведро! И не стакана меньше!
      – Но я же не могу ведро, – совсем потерялась девчушка, – тут всё-таки ресторан, а не молочная ферма… Но там сколько в ведре? Литров десять, по пять стаканов в каждом, я, конечно, могу вам принести, ребятки, пятьдесят стаканов. Как?
      – Валяй, красавица! – сказал я. – Неси тогда пятьдесят один стакан. Ему вот, – ткнул я пальцем в Колю, – пятьдесят, и я, так уж и быть, один стаканчик выпью… за компанию.

         Заставив наш стол сметаной, официантка собрала подруг, и они стали, на разные голоса посмеиваясь, подглядывать за нами из-за бархатных портьер. Я ж потёр руки над многочисленными стаканами и скомандовал: «Ну, давай, что ли?!» Коля громко выдохнул: «Уф!» - и опрокинул в себя стакан. Сказал ещё раз: «Уф!» - и второй проглотил. После третьего салфеткой вытер губы и осмотрелся. После пятого поскучнел. К восьмому взмолился: «Нет, без водки, малый, дальше не идёт, давай хотя бы грамм по двести». Я мигнул нашей птичке, и по двести появилось. Ну, а потом, конечно, сметану побоку и душа в рай.

         А вообще-то ресторан там чуть ли не главной примечательностью является. Ввиду того, что там очень часто отключают электричество на столах в красивых подсвечниках стоят свечи. Да при свечах ещё уютнее. При свечах сижу за столиком с товарищем. С Колей Уткиным. Хороший мужик. Лучший канавщик экспедиции, прозванный прошлым летом Экскаватор. Он меня однажды полуобмороженного на себе по тайге тащил, километров десять. Вообще-то, Коля – бывший москвич. Но так сложилась жизнь. Жизнь… Я иду в угол, где стоит патефон – ещё одна достопримечательность ресторана. Выбираю из груды пластинок любимую песню Колину: «Серёжка с Малой Бронной». До упора накручиваю ручку. Да, мой товарищ из Москвы когда-то жил на Малой Бронной. А институт, в который я когда-то хотел поступить именно на Моховой. Всё сходится. Так что пластиночка эта сейчас очень подходит к тому настроению, что у нас на душе.

         А между тем уже десять вечера. Выходит в центр зала директор и торжественно объявляет: «Десять вечера. Подача спиртного прекращается. Прошу делать заказы». По какому-то странному закону после десяти подаётся только шампанское. Как при советских ещё временах. На это, конечно, всем наплевать. Никто и не подумает отказать бандитам и бичам, вылезшим из тайги, но объявление это делается регулярно. Так вроде положено. К нему все уже привыкли. Это уже – традиция. Возможно, с тех самых времён.

         Зайдёт обязательно какой-нибудь запозднившийся одинокий бич. Дружный хохот встречает его. Движется меж столов в надежде встретить кого-нибудь знакомого и, конечно же, встречает. Потому что Север – страна большая, но стоит вот так лишь вырваться из тайги куда-нибудь в посёлок, город или хотя бы на прииск, обязательно кого-нибудь да встретишь! А свечи мерцают… не беда, если какая и догорит, других много. Так что вокруг постоянное золотистое мерцание.

         Не вспомню я ни одной драки в этом ресторане. И мне кажется, совсем не потому, что всякий раз сидел у себя в уголке при входе дядя Саша-милиционер. Добродушно и как-то совсем незаметно сидел. В годах уже. Драк не было из-за особой атмосферы тепла и уюта. Даже мерцание свечей, когда отключали город от электричества, трогало огрубевшие души, дополнительно располагало к какой-то внутренней тишине. Патефон играл негромко, разговоры сливались в рокот, табачный дым, тяжёлые бархатные портьеры – всё поглощает звук. Час, другой, третий… С одной стороны, отдаляется, приглушается, как звук, та жизнь заресторанная. С другой – промозглость, холод, голод, кубометры и тонны породы, вручную взрытые и отмытые руками этих людей, а главное, неприкаянность их душ, – всё это особенно здесь, в ресторане, очень ощущается сейчас. Тянет расслабиться, вытянуть ноги, не торопясь курить, не торопясь соединить-ударить кружками и выпить. Неизвестно за что… Просто так.

         А шампанского не любят тут. И не потому что слабое. Его нарзанья искромётность как бы не к месту здесь, на Севере. Уж слишком тяжела, груба, порой действительность. По существу лишь годы и годы спустя придёт сюда возможность какой-то мало-мальски человеческой жизни. А в той, что там сейчас, могут жить только какие-то странные люди. Вот и в ресторане несколько раз в году, при расчёте, отмеряя кусок времени в себе, - сидели, курили, выпивали, вытирали губы и даже сморкались в портьеры странные люди. И всё о чём-то долго, непонятно говорили. По-видимому, всё же неосознанно задумываясь о себе.

         Хорошо ли им в ресторане сейчас? Хорошо. Но ведь и это не жизнь. Час, два, три… неделю, две, кто-то месяц в ресторане выдержит, а дальше? Уехать, поступать на завод, сделаться как все? Многие, из сидящих здесь, пробовали. Но никто не выдерживал.

         Или вот официантки, что крутятся возле и так всем нравятся сейчас. Потому что полгода без женщин. Но и официантки, и ресторан этот в их жизни – на час, на два, на неделю, на месяц. А вот чтобы такое сделать, чтобы не на час, не на два – а навсегда?! И как будто есть в нас во всех это невыразимое – «навсегда». Именно оно-то и мешает жить как все, выпирает, на какие-то всё дурацкие подвиги тянет. То скупим мы с Колей все билеты в кинотеатре, сидим, фильм вдвоём смотрим. То как-то накупили туфель дорогих, каким-то девчонкам случайным дарили. Просто так. Ничего не требуя взамен. А то, помню, один бич у нас в отряде совсем от зарплаты отказался, говорит: «зачем, когда в тайге на всём готовом…» Что бы ещё такое придумать?! Что бы «эх!»

         И уже не дрожат перебитые пальцы Коли. Пальцы несут неторопливо сигарету ко рту. Окутаны лёгким дымом, выглядят, исковерканные, они какими-то даже аристократическими.

         Сидят, пьют, курят, патефон слушают. Свечи мерцают. Мерцают в густом и едком дыму. Бородатые, лысые, покалеченные, обмороженные, с руками страшными, заскорузлыми, перевитыми жилами, с пальцами, от ревматизма не разгибающимися, и глазами, как у ребёнка. И каждый в душу заглядывая, как в омут, думу думает: «Что бы такое сделать!»

          * * *

         И рвёт рубаху на себе Коля Уткин. Так просторней душе его!
         
         В ней ветры гуляют бешенные, в ней волны бушуют раздольные, молнии блещут неистовые, в ней волки воют и смеются дети.

         В ней такая тоска по нежности – будь она трижды проклята, ромашковая! Далеко их всех стороной обошла, а всё ж по рукам по ногам опутала, на дно утащила. И журавли её по осеннему небу развеяли, под крестами безымянными она схоронена. Э-эх, скорей унестись туда, где сладкий ветер несбывшегося зовёт тебя. Где белые накатывают валы, где молоды мы опять, красивые, умные, сильные, где любят или вот-вот полюбят нас те, кого мы сами безумно любим, где истинное братство, по которому до самого конца тоскует русский человек.

         И в этом странном монолите, непонятном иностранцам, всё тесно, всё взаимосвязано, все наши крайности как бы сходятся. А поэтому недаром и говорится: у нас от кабака до церкви всего один шаг.


Рецензии