Чужой крест

РОМАН

ЧАСТЬ I.

С Е М Ь Я
 
Сад был старый, запущенный,  кое-где с сухими, будто скелеты выброшенных на берег рыб, ветками. Яблоки и сливы, маленькие, невзрачные, вызревали в нем поздно, лишь перед первым снегом. Но есть хотелось каждый день, постоянно, независимо от времени года, и Олег, пятилетний голопузый пацан, блуждал среди деревьев, запрокинув худенькое остроносое лицо вверх, в поисках хоть мало-мальски съедобных плодов.
 С чего вспыхнул, разгорелся скандал между стоящей на земле, у стенки сарая, матерью и сидящей на крыше тетей Тасей, он не слышал. Еще с утра они слаженно работали вместе:  Вера Петровна нарезала растущие вдоль арыка ивовые прутья, месила глину, подсыпая туда рубленную солому, а Таисия Степановна, родная сестра отца Олега, с помощью этого материала заделывала прорехи на крыше. 
 Но постепенно тетя Тася, у которой побаливала покалеченная в юности нога, стала выдыхаться, отставать от быстрой, сноровистой золовки. Возьмет принесенную ей по лестнице очередную порцию прутьев, пока подравнивает их концы топором, та уже и ведро глины  под бок поставит. Не успеет за глину приняться, глядь, а новая охапка прутьев прямо перед ней ложится на крышу. Расценивая это как молчаливую демонстрацию физического превосходства, тетя Тася зло щурила на Веру Петровну свои жгуче черные глаза из-под надвинутой на лоб цветастой косынки.
 Но реакции на остерегающий взгляд никакой. То ли золовка не ощутила его обжигающей силы, то ли делала вид, что не ощутила. И Таисия Степановна, сдерживаясь с трудом, пробурчала:
 – Чего гонишь? Видишь, я не успеваю.
 – А ты успевай! – дернула плечами  Вера Петровна. – Я вон мотаюсь туда-сюда, у меня втрое больше работы. Пошевеливайся, мне еще на базар надо сбегать: хлеб в ларек обещали привезти.
 – Забыла, что ли, кто здесь хозяйка?! – голос Таисии Степановны опасно пополз вверх, как поднимается кипящее молоко. – Приютила тебя с детьми, а ты выкобениваешься. Помни свое место, по-хорошему предупреждаю, помни.
 – А то выгонишь? Так, да? Никто не позволит тебе жену фронтовика с малыми детьми лишить крова. На моем горбу дом держится. Кто гнилые полы в твоей комнате перестилал? Кто огородом занимается? Кто обстирывает тебя? Кто на базаре старье продает, чтобы купить спички, соль, хлеб?
 – Ишь, раскудахталась! Прямо незаменимая! – донесся до Олега хрипловатый крик тетки, и он повернулся в их сторону. – Знаю, чем тебя базар притягивает. Там мужики на тебя таращатся. Идешь, задом виляешь, а они шеи выворачивают. Срам!
 – Пусть таращатся, пусть выворачивают, я же не какая-нибудь калека, – со смешком ответила Вера Петровна.
 Слова угодили тетке прямо в сердце. С пятнадцати лет она, весьма привлекательная лицом, вынуждена была пользоваться при ходьбе костылями. К началу войны, когда ей перевалило за тридцать, никто из мужиков на нее так и не позарился. Даже доставшийся по наследству дом не помог в создании семьи. И ее бесило, что жена брата,  имеющая стать, ей недоступную, пользуется еще и повышенным вниманием посторонних мужчин.
 – ¬Сучка!  – кричала она. – Вернется Павел с фронта, все ему расскажу. А соседям – хоть сегодня. Пусть знают!
 – Да что, что расскажешь? Ничего же нет! Это ты, старая дева, под любого лечь готова, а мне-то зачем? – возмущенная наговорами Вера Петровна тоже завелась. –  Скоро лопнешь от зависти.
 – Ах, ты!.. – тетка яростно шарила возле себя рукой,  ища привычное боевое орудие – костыль, но его не было: по лестнице она поднялась  с помощью золовки. Попался топор, тяжелый, острый, наточенный стариком-соседом по случаю победы наших войск под Москвой, где, судя по редким письмам, воевал командиром взвода разведчиков Павел Степанович. Схватив топор, тетка изо всех сил запустила его в стоящую внизу Веру Петровну, которая ничего подобного не ожидала. Спасло ее провидение. Именно в этот момент ей зачем-то понадобилось поправлять льнущие к лицу длинные русые волосы, и она, тряхнув головой, резко откинулась назад. Топор просвистел мимо, вонзившись по самый обух в каменистую землю.
 Вера Петровна посмотрела на него, молча перевела затяжной, сумрачный взгляд  на враз оробевшую  тетку, еще раз посмотрела на топор. Перепуганный насмерть Олег прижался спиной к шершавому стволу яблони и замер. Он не сомневался, что мать сейчас сделает что-нибудь страшное с этой злой и противной теткой, которая с самого их приезда в Джамбул только и попрекает их бедностью, тем, что они не имеют даже собственного угла. Теткино лицо, узкое, с матовой кожей и красной полоской губ, перекосилось от страха.
 Однако мать поступила вопреки предчувствиям как свидетеля, так и участницы разыгравшейся драмы. Ни слова не говоря, она сняла лестницу, связующую крышу с землей, и отнесла в глубь двора. Теперь уже слезть с крыши тетка никак не могла. И вынуждена была сидеть на ее покатой, жесткой спине в надежде на скорую мамину пощаду.  Обрадовавшись сперва, что так легко отделалась, она процедила ей вослед с гаденькой улыбкой:  «Ага, боишься, что отвечать придется? А я вот ничего не боюсь!». Но когда хлопнула уличная калитка, означая, что Вера Петровна отправилась на базар, тетка приуныла. Крыша не кресло, в котором она могла сидеть часами. Попробуешь здесь усесться поудобней, если нога затекает, того и гляди вниз скатишься.
 Увидев в саду племянника, ласково поманила его:
 – Олежек, помоги несчастной тетке, поставь лестницу, чтоб я могла спуститься.
 Олег помотал стриженной под нулевку головой. Тогда тетя Тася, желая пробудить в нем жалость, стала говорить, как она всю жизнь мучается, страдает, как все ее, больную, обижают, как тяжело ей находиться на крыше. Видя, что он заколебался, она пообещала ему кусочек сахара. Обещание было царским: последний раз мать разделила напополам кусочек рафинада ему с сестрой месяц тому назад. Он подошел к лестнице, с трудом оторвал верхнюю  часть от земли и, напрягаясь, поволок  к сараю. Но установить ее, сколько ни пытался, силенок явно не хватало.
 – А ты Леру покличь, вдвоем справитесь. Я ей тоже кусочек сахара дам.
 Сестра, которая была на два года старше Олега, сидела на берегу арыка, погрузив в мутную, теплую воду узенькие ступни ног, и читала вслух басни Маршака. Мать с младых лет приучала их к выразительному чтению, множество стихов они знали наизусть, но особенно преуспевала в этом Лера.
 Олег подробно, насколько мог, рассказал ей о скандале между матерью и теткой, о запущенном в мать топоре, о том, что тетка оставлена милостиво жить, но пока на крыше сарая.  Просьба тетки и ее обещание были описаны им куда более скупо, будто вовсе не это побудило его прийти сюда, на другой конец сада. Миниатюрная, с огромными, в пол лица, карими глазами, Лера уже в ту пору отличалась рассудительностью.
 – Тетя Тася могла нашу маму убить? Могла. И мы бы с тобой остались сиротами. А ты ее за кусочек сахара готов спасти от такого пустякового наказания.
 – Не из-за сахара, – оправдывался Олег, глотая набежавшую слюну. – Мне ее жалко. Она ведь калека.
 – Ну, и что? Значит, можно все время нас оскорблять и руки распускать? Тебе от нее костылем доставалось?
 – Доставалось.
 – И мне доставалось. Мама говорит, что если бы папа знал, как она будет к нам относиться, он никогда бы не отправил нас в Джамбул. Жили бы по-прежнему в чимкентской квартире от «Шелкотреста», где папа работал.
 – А вдруг тетка скатится с крыши и упадет? – высказал Олег внезапно кольнувшую его мысль.
 – Когтями зацепится, но не упадет, – по-взрослому спокойно возразила ему Лера. – Кому на других наплевать, те за свою жизнь ой как дрожат.
 И все-таки во избежание неприятностей они натаскали под скат крыши толстую подушку сухой травы, которая скопилась от прополки огорода. Чтобы тетка не ругалась, был устроен маленький спектакль с неоднократным и безрезультатным подъемом лестницы.
 Мать вернулась под вечер, но раньше обычного. Похвалила детей за то, что догадались подстелить соломку. Вдруг действительно тетка грохнулась бы – жуть, сколько было бы шума! Да и выхаживать ее пришлось бы самим. Она поставила лестницу, положила рядом с ней костыли и ушла готовить скудный ужин.
 После этого случая обстановка в доме стала напряженной. Тетка мрачно поглядывала на мать, словно прикидывая, какую поизощреннее месть для нее изобрести. Концы костылей она перед сном обматывала тряпками, чтобы можно было неслышно передвигаться по дому. Дверь комнаты, в которой  ютилась Вера Петровна с детьми, теперь на ночь обязательно закрывалась изнутри на щеколду.

* * *

 Но вскоре тетя Тася вынуждена была переменить свое отношение к ним благодаря весьма примечательному обстоятельству.
 Маленькая, любовно слепленная природой, как куколка, Лера, дружила с соседской девочкой Гулей, худющей и длинной. Отцу Гули, который в бою за Москву уничтожил гранатами три фашистских танка, посмертно присвоили звание Героя. Других детей, кроме нее, в семье не было, и большую часть свободного времени она проводила с Лерой.
 Однажды девочки играли на улице в классы, прыгая поочередно по расчерченной стеклышком на квадраты дорожке. Видимо, эти прыжки и не понравились пятнистой корове Дуське, сумевшей протиснуться в щель между стойками забора и очутиться на воле. Пощипав на обочине припудренную пылью травку, она подняла голову, увенчанную короткими, как клинки, рогами, и внимательно уставилась на Гулю, которая скакала на одной ноге, толкая перед собой плоский камушек.
 В этот момент вышла на улицу Вера Петровна, чтобы позвать Леру обедать. О бодливом нраве Дуськи, умеющей прикидываться тихоней, она была немало наслышана. И поэтому когда корова, не издавая воинственного рева или мычанья, медленно направилась в сторону девочек, по пути, для вида, приостанавливаясь у пробившихся из сухой земли кустиков клевера, Вера Петровна метнулась ей наперерез. Схватила Дуську за рога и, широко расставив ноги, удерживала до тех пор, пока  на поднятый ею и девочками шум не прибежала хозяйка коровы.
 Неизвестно, каким образом, но эта история дошла до областной газеты «Южная правда». В напечатанной на второй странице маленькой заметке «Доблестный поступок» рассказывалось, как жена боевого командира Павла Глебова проявила здесь, в глубоком тылу, поистине фронтовой характер. Рискуя быть сраженной разъяренным животным,  она спасла жизнь не только своей дочки, но и дочери Героя Советского Союза Олжаса Шаханова. Естественно, говорилось и об интернациональной дружбе двух девочек, ставшей сутью советской действительности.
 Вера Петровна могла и не прочитать эту заметку, если бы из редакции ей специально не передали два экземпляра газеты. А вскоре о публикации под столь красноречивым заголовком знала вся улица. В ту пору высказанное газетой мнение было непререкаемым. Среди соседей и знакомых авторитет Веры Петровны поднялся до высшей отметки. Многие удивлялись, откуда взялись силы удержать корову у столь хрупкой и тонкой, как тростинка, женщины. Ей с радостью оказывали кое-какие услуги: то в очередь вперед пропускали, то делились куском хлеба, а мать Гули предложила ей перебраться в свой полупустой дом с большим садом, чтобы девочки сблизились, как сестры,  стали неразлучными.
 Поспешила изменить свое отношение к золовке и Таисия Степановна, спрятавшая потаенные мысли о мести в дальний уголок души. Непривычно любезная, улыбчивая она старалась с подчеркнутой похвалой отзываться о ней и ее детях при посторонних. Да и самой Вере Петровне со времени приезда в Джамбул не перепадало столько лестных эпитетов, сколько теперь могла она услышать за один день.
 Но она понимала, до чего зыбка и недолговечна внезапно свалившаяся на нее грошовая слава. Первое, что сделала Вера Петровна, воспользовавшись ситуацией, – написала письмо в «Казшелкотрест», где до ухода на войну, будучи дипломированным специалистом в области шелководства, трудился Павел Степанович. Ей хотелось вернуться в Чимкент, получить какое-нибудь сносное жилье, найти работу и растить детей достойными советскими гражданами. Только руководство треста, если оно пойдет навстречу просьбе  жены фронтовика Павла Глебова, в состоянии помочь ей. В конверт вместе с письмом она вложила и аккуратно вырезанную из газеты заметку «Доблестный поступок».
 Начальником треста был старый, страдающий одышкой, еврей Вениамин Львович Серов. Как человек, безусловно, умный, он сначала прочитал заметку и сделал для себя соответствующие выводы. Потом развернул желтый листок письма с ровными рядами коротких карандашных строк, письма, поразившего его точностью и грамотностью изложения. Решение последовало молниеносно, в духе военного времени. Произведя в штате перестановку, он освободил место заведующего секретным отделом, который должен был пользоваться полным доверием не только начальника треста, но и соответствующих органов. В Джамбул ушла срочная служебная депеша.

 Узнав о готовящемся отъезде золовки с детьми, Таисия Степановна загоревала. Из-под низко надвинутой на лоб и завязанной узлом на затылке цветастой косынки тоскливо смотрели на сборы чуть косящие к носу глаза. На нее уже исподволь пахнуло знобкое ощущение того, как трудно ей будет перебиваться теперь в одиночестве, и она поеживалась, поскуливала, пытаясь отговорить Веру Петровну от принятого решения.
 – Мы же все-таки родные, близкие люди, – уверяла она, – а в военную пору всем родным надо держаться вместе, переживать ее сообща. Грех каждому думать только о себе, о своей способности выстоять. Прежде всего больных, убогих надо окружать заботой.
Слушая тетку, чьи стенания мать пропускала мимо ушей, Олег не выдерживал, всхлипывал:
 – Мам, а, может, мы ее с собой заберем?
 – Куда? В одну комнату с крохотной кухней, которую нам пока выделяют? Думаешь, она этот дом бросит? Никогда. Хватит нами помыкать. Ты посмотри, сынок, на себя, на сестру. Кожа да кости. А на нее, тетку вашу родную… То-то же. Сколько раз было: я вам лепешки из лебеды пеку, а у нее под подушкой куски настоящего хлеба припрятаны. Да что говорить!.. – в сердцах махала рукой мать.
 Однако до того, как загрузиться в попутный трестовский грузовичок, возвращавшийся в Чимкент порожняком, она сходила к Гулиной матери и попросила оказывать Таисии Степановне всяческую поддержку. На прощание обняла золовку, сказала тихо, со вздохом, словно знала, что больше с нею никогда не свидится:
 – Сделанного не вернешь, испорченного не исправишь. По ночам, когда ты бродила возле нашей двери, надеясь, что я забуду ее закрыть, не за себя я боялась, а за детей. Когда ты покрикивала на Леру и Олега, унижала их, называя бездомными, иждивенцами, мне было в тысячу раз больней, чем если бы ты материла меня. Пусть же это уйдет в прошлое и не вспыхивает в памяти. Будет нужна какая помощь, напиши. Все сделаю, обещаю тебе.
 Тетка расплакалась навзрыд и только твердила сквозь слезы:
 – Не обижайся, умоляю, не обижайся, умоляю…
 Грузовичок, в который побросали стол, стулья, железные кровати, переложенные старыми матрацами, да мешки с одеждой и обувью, провожала вся улица.

 Вере Петровне новое их жилье понравилось. Комната оказалась довольно просторной, светлой, с высокими потолками. Когда все, что они привезли, установилось – стол посередине, а кровати, одна большая и две детские, вдоль стен, свободного места оставалось достаточно, чтобы Лера и Олег, находясь с противоположных сторон стола, могли соревноваться, кто из них дольше продержится, не запнется, прыгая, как на скакалках, на обрывках бельевого шнура.
Но особенно Вера Петровна  любила, когда дети, забыв на время свои забавы, читали книги. Свое обожание поэзии она пусть урывками, однако  неуклонно и настойчиво передавала им. К первому классу каждый из них знал наизусть многие стихи Пушкина и Лермонтова, Кольцова и Некрасова.
 Сама она, помимо работы, была обуреваема стремлением всячески совершенствовать быт. После первой ее зарплаты на кухне появился, сверкая надраенной медью, новенький примус. Сразу отпала необходимость для приготовления пищи растапливать печь. Больше года она откладывала деньги на крупную покупку – ножную швейную машинку. А когда ей это удалось, она принялась обшивать семью. Ночи напролет стрекотала машинка, весьма своеобразно убаюкивая детей. Из старых отцовских брюк и пиджаков выходили после перелицовки добротные школьные костюмы для Олега, а Лера носила выкроенные из материнских платьев блузки, юбки и сарафанчики.
 Но с особым усердием, упоением, купив в военторге отрез шелка или сукна, Вера Петровна шила одежду для мужа и бережно вешала ее в специально купленный для этого одностворчатый шкаф из темной, в разводах фанеры. К концу войны шкаф хранил полный набор того, что могло пригодиться Павлу Степановичу в любой сезон года.

* * *

 Олег смутно помнил отца, ушедшего на фронт сразу, с первым призывом. В памяти расплывчато, словно в тумане, возникало строгое лицо с черными бровями, прямой линией носа и смеющимися ему, Олегу, глазами.  Куда ясней в мальчишке жило  ощущение полета: перед тем, как расцеловать на прощанье,  отец оторвал его от земли и поднял высоко над головой.
 Но даже если бы все это вдруг выветрилось, исчезло, испарилось, Олег все равно бы очень гордился своим отцом. Ведь он был разведчиком, чьи окруженные ореолом таинственности походы во вражеский тыл для сбора важных секретных данных или похищения фашистских офицеров приравнивались пацанами к  полетам за линию фронта военных летчиков. 
 И когда соседские ребята, разделившись на две группы, играли в войну, Олегу непременно полагалась роль разведчика. О, как старался он быть достойным своего отца, о котором имел лишь самые общие зыбкие представления: ходил по-кошачьи бесшумно, обрушивался на вражеских командиров внезапно, подобно ястребу, падающему с небес на прижавшегося к земле зайца. Но однажды ему изменила удача. Едва он по-пластунски подобрался к углу дома и, вытянув длинную, тощую шею, выглянул за него, чтобы определить диспозицию противника, как по его стриженой, круглой, как арбуз, голове был нанесен удар камнем – вражеский часовой сумел каким-то образом разгадать маневр Олега. Олег, правда, изловчился, дернул часового за ногу и, когда тот упал, перетащил на свою сторону, но рана оказалась серьезной, и несколько раз мать водила его в больницу.
 Тогда-то к нему, мальчугану, пришло вдруг ясное осознание смертельной опасности, которой постоянно подвергается его отец-разведчик на настоящей войне, где враги призваны безжалостно убивать друг друга. И он спрашивал мать, с надеждой заглядывая ей в лицо:
 – А наш папа вернется с фронта?
 – Что за глупый вопрос? – почему-то сердилась мать и твердо обещала: – Обязательно вернется.
 – От него уже столько времени нет писем, – по-взрослому вздыхал Олег. – Колька говорит: если долго нет писем, скоро придет похоронка.
 – Дурак твой Колька, так и скажи ему:  ду-рак! Всего три месяца без писем, разве это срок? Мало ли какие обстоятельства могут быть у твоего отца, когда не до этого, – продолжала успокаивать сына и саму себя Вера Петровна, хотя со времени последнего письма мужа прошло более полугода, и черные мысли, которые не всегда удавалось прогнать, до дикой боли точили виски.
 Война выработала свой стереотип оповещения и умолчания, которого придерживались семьи фронтовиков. Военная почта работала четко, без сбоев. И если очередной весточки с фронта не было дольше определенного срока, значит, стряслась беда. Или ранен, или пропал без вести, или… Из госпиталя, как правило, сообщалось без особой задержки. В остальных случаях не спешили бить обухом по голове.
 Такова была неумолимая, жестокая логика тех лет. Но Вера Петровна умела верить и ждать. Вопреки всему, что говорили другие. В ней утвердилось и крепло, росло, уходя корнями в глубь души, убеждение, что ее любовь, ее терпеливое ожидание, словно святой талисман, оберегут Павла Степановича от всех напастей войны, помогут живым и невредимым вернуться домой. Созвучные ее состоянию стихи Симонова «Жди меня» она произносила про себя, как молитву.
 Подобно двинувшемуся по реке могучему ледоходу, фронт все дальше перемещался на запад; до поражения Германии оставались считанные месяцы; и большинство советских воинов, которые после ранения вылечивались в госпиталях, возвращались в родные края или по предписанию врачей ехали долечиваться в сухом климате Средней Азии. 
 Так в «Казшелкотресте» вместо ушедшего на пенсию кадровика появился новый –  прихрамывающий на левую ногу молодой лейтенант саперных войск Вадим Николаевич Гусев.  Высокий, узкоплечий, он подозрительно смотрел на собеседника, как на заминированный участок местности, словно ожидая от него подвоха. Единственной, при ком  взгляд Вадима сразу теплел, наполнялся светом, была Вера Петровна. Их кабинеты находились рядом, и он, заслышав задорный перестук ее каблучков, открывал дверь в коридор и замирал в рамке проема, любуясь ее хрупкой и ладной фигурой с гордо вскинутой головой в пышном обрамлении русых волос. Она здоровалась на ходу и проходила мимо, как проходят мимо висящей на стене картины, которая не пробуждает никаких чувств.
 Его не смущало ни то, что Вера Петровна замужем и у нее двое детей, ни то, что проявляемый им откровенный интерес к ней наверняка станет предметом разговоров сотрудников треста. Просто она ему очень нравилась, и он не собирался этого скрывать. Иногда следовал за ней тенью, провожая почти до самого дома, но не заговаривал и ничем, кроме своего существования рядом, не старался привлечь ее внимания.
 Тихое обожание подобно таинственному кладу, от которого веет загадочностью. Ибо слова, даже самые красочные, берутся из общего котла общения, объяснения в любви, лишь молчание индивидуально и неповторимо. Может быть, поэтому Вера Петровна до поры до времени терпела пусть и явное и все же ненавязчивое ухаживание Вадима Гусева.  Но однажды она услышала от второклассника сына вопрос, больно кольнувший ее своей прямотой:
 – Мам, а зачем этот хромой дядька вокруг тебя ходит, как коза на веревке? Ему что от тебя надо?
 – А ты у него и спроси, – невольно сорвалось с языка, и она тут же пожалела об этом. 
 – И спрошу! Думаешь, побоюсь твоего верзилу? – с вызовом сказал Олег.
 Он рос слишком самостоятельным для своего возраста. С ночи занимал очередь в ларек, чтобы купить для семьи хлеб; ранним утром, пока упавшая с деревьев пряная осенняя листва еще не примята ногами прохожих, набивал ею мешок  и высыпал на чердак – таким образом создавалась кормовая база для козы Милки, откликавшейся на заботу парным молоком; ходил с пацанами на бахчи, откуда приносил, по его словам, честно заработанные арбузы или дыни; выкопал в сарае погреб для хранения на зиму припасов  – картошки, лука и квашеной капусты, которой была набита стянутая обручами небольшая дубовая бочка… И все это делалось им без давления и понукания со стороны матери, по его собственной воле.
 Но также по своей воле, чаще всего вопреки матери, Олег выбирал, с кем  из школьных и уличных мальчишек ему дружить. Вера Петровна не возражала бы, будь они только на два-три года старше ее сына. Но это же, возвышала она голос, отъявленные хулиганы, для которых раз плюнуть – сорвать урок, разбить окно или закурить в присутствии учителя.  «Ну, и что? Подумаешь! – ершился Олег, отвергая критику. – Зато верные товарищи, каких поискать, и мне с ними интересно». Сколько она ни пыталась, ей так и не удалось  выяснить, в чем же сходятся интересы этих хулиганов и ее сына. Пришлось смириться в надежде, что лучшее, имеющееся в нем, не вытеснится худшим, преобладающим в них.
 Переговорив с Колькой, самым близким из друзей, Олег решил для начала проучить ухажера матери. В узком месте, где тротуар с двух сторон поджимали деревья и густой кустарник, мальчишки, прячась в зарослях, протянули поперек прохода тугую веревку. Они заранее похохатывали от удовольствия, представляя, как, зацепившись за нее ногой, Вадим плюхнется прямо в лужу, специально пополненную ими грязной арычной водой.
 Однако их планы были опрокинуты: он даже не замешкался перед веревкой, перешагнул ее и пошел дальше. Столь же легко удавалось ему миновать и другие устроенные пацанами хитроумные ловушки. В жестоких сердцах его маленьких противников шевельнулось нечто похожее на уважение. Соответственно среагировал на это, лишившись агрессивной настырности, и тон Олега, когда он обратился к Гусеву.
 – Чего вы здесь ходите? Вам же не по пути с моей мамой. Я знаю, ваш дом в другой стороне, – вполне миролюбиво заявил он, глядя снизу вверх на Вадима.
 – Так ты хочешь, чтобы кто-нибудь другой ходил, кому по пути? – улыбнулся Гусев.
 – Конечно.  Мой папа.
 – Но, что поделаешь, его же нет. Вернулся бы  – тогда иной разговор. Не буду тебе сейчас все объяснять, потом сам поймешь. 
Большая теплая ладонь легла на голову Олега, и он, давно не ощущавший мужской ласки, замер от блаженства, прикрыв глаза. Но длилось это лишь какое-то мгновенье. Вот он съежился, словно переступил грань дозволенного, и резко качнулся в сторону.
 – Зря подлизываетесь! – в голосе иголки. – Ничего у вас не получится. Вы… вы хромой. У меня тетка хромая, так она чуть мать не убила.
 – А, вон почему ты меня сразу невзлюбил, – искренно огорчился Вадим. – На мине я, парень, подорвался. Врачи обещают, что через год все пройдет.
 – А мне-то что! – глянул на него исподлобья Олег и пошел, собираясь скрыться в кустах.
 – Передай своим друзьям, – сказал ему вдогонку Гусев, – чтобы носы чистили перед засадой. За километр сопение слышно. И еще. Надо будет, я вас научу, как настоящие ловушки делать.
 Гусев продолжал иногда провожать Веру Петровну домой, оказывать ей повышенные знаки внимания на службе. Но по-прежнему ни словом, ни действием не пытался сократить существующую изначально дистанцию между ними. Вера Петровна привыкла, что он находится поблизости, только руку протяни, и вместе с тем не досаждает никакими объяснениями, довольствуясь ролью  пажа, давшего обет молчания. Плотно заняв место обожателя, ухажера Глебовой, Вадим отсек любые поползновения других претендентов, кому она нравилась.
 Вера Петровна ждала своего мужа, и то, что она была ограждена от притязаний чужих мужчин, которые бы нарушали этот священный акт сосредоточенного ожидания, ее очень даже устраивало. Признательность за это Вадиму она  изредка выказывала благосклонным кивком.
 С фронта по-прежнему не было вестей от Павла Степановича. Но детей она приучила к мысли о несомненном его возвращении. Лера и Олег во всем помогали ей. Когда она приходила с работы, квартира сияла чистотой, ужин был приготовлен. Дочь ни в чем не доставляла ей огорчений: прекрасно училась, многие заботы по дому, с поощрения матери, брала на себя, да и подруг подбирала себе под стать.  В общем, считала Вера Петровна, муж должен быть ей благодарен, что она одна, в годы войны таких детей вырастила.
 Настал миг всенародного ликования в огромной стране – День Победы! С запада на восток шли и шли эшелоны, заполненные уцелевшими в войне победителями. Но не было среди них Павла Степановича, не было… Что-то слегка стронулось в Вере Петровне, в яркую синь глаз примешалась капелька темной краски, однако уверенность в благополучном исходе у нее не пошатнулась. При неизменно горделивой осанке и тяге к обособленности, которые были ей свойственны,  ни соседки, ни женщины-сослуживцы  не лезли к ней с непрошеными советами. Что ж, каждый вправе надеяться на чудо, даже если шансы сведены к нулю.

* * *

 Заканчивалась осень сорок шестого, сухая и ветреная. Поутру выложенные булыжником тротуары улицы Тимирязева, где  жили Глебовы, густо засыпала  серебристая, в красную крапинку листва могучих тополей, выстроившихся вдоль арыка. Чтобы собрать ее вовремя, никем не топтанную, Олегу приходилось вставать рано, едва  сиплым голосом прокричит в соседском сарае первый  петух. Спал он чутко, боясь пропустить этот противный и протяжный крик.
 В ту ночь при полном безветрии над миром царила ярко оранжевая, как спелый апельсин, луна, чей колдовской свет просачивался в людское жилище даже сквозь плотную ткань занавесок. Все стихло, успокоилось, отстоялось, как приправленная илом и песком речная вода в неглубоком омуте ведра. Только какие-то неясные тени лежали на полу, иногда вздрагивая и изменяя свои очертанья.
 Этот стук – медленные тук, тук и следом быстрые тук-тук-тук – Олег услышал сразу, в момент его сотворенья. Это был условный кодовый стук их семьи, который, как рассказывала мать, придумал отец, и которым без него решено было не пользоваться. Ночь тут же взорвалась и озарилась радостной мыслью: чудо наконец-то свершилось! Все трое, Вера Петровна, Олег и Лера, почти одновременно сорвались со своих постелей и, расплющивая носы, прильнули лицами к омытому лунным светом стеклу выходящего на улицу окна. За ним стоял тот, кого они ждали, казалось, целую вечность. Был он среднего роста, крепкого сложения, смотрел на них с легкой улыбкой, приподняв левую бровь, от чего глаза выражали не то удивление столь скорым их пробуждением, не то  озадаченность тем, что никто из троих до сих пор не открыл ему дверь.
 Мать метнулась к входной двери, следом за ней Лера, а Олег, чтобы не тесниться на придверном пятачке,  задержался в комнате. Он слышал приглушенные восторженные возгласы; звуки поцелуев, похожие на всплески речной рыбы;  шарканье мужских сапог по половой тряпке… Тянулось это бесконечно долго. Олегу казалось, что его бросили, о нем забыли, и он сиротливо жался у стенки в черных сатиновых трусиках и выцветшей трикотажной майке.
 – А где Олежек? Неужели завалился спать? –  спрашивал отец, направляясь через кухоньку в комнату. – Так вот ты какой! – И не успел Олег ничего ответить, как сильные руки оторвали его от пола и вознесли почти к потолку.
 Они сидели всей семьей за большим дубовым столом  и пили чай с душистой заваркой и сладким, тающим во рту печеньем, которые привез Павел Степанович. Вера Петровна рассказывала о том, как они жили без него все эти годы, сначала в Джамбуле, а затем в Чимкенте. Нахваливая Леру и Олега, она тем самым подчеркивала и свой вклад в их воспитание. Павел Степанович задумчиво слушал, кивал, иногда вставлял в паузах, как высшую оценку, единственное слово – молодец!
 У Олега вертелся на языке вопрос, и он, улучив момент, спросил отца:
 – Пап, а почему ты так поздно вернулся?
 Отец посмотрел на него черными усталыми глазами, в которых, кажется, хранились бесчисленные кадры войны, готовые всплыть, проявиться, как на экране, по первому зову.
 – Важное задание выполнял, сынок. Какое? Об этом не положено говорить.
 – Но ведь война давно закончилась.
 – Это та, что открытая, а скрытая, невидимая война никогда не кончается.
 – И на ней тоже «языков» ловят?
 Когда отец смеялся, все лицо его быстро и ярко освещалось, как при фотовспышке, становилось молодым и добрым. Были видны и крепкие ровные зубы за береговой линией влажных губ, и свежая выбритость смуглых щек, и разгладившиеся морщинки на лбу.
 – Задач у разведчика много, очень много. Не только на фронте, но и в тылу врага. Чуть подрастешь, я тебе подробно все расскажу.
 – А ты… лейтенант? – продолжал пытать отца Олег.
 – Нет, полковник.
 – Полковник? – задохнулся от восторга Олег. – А ничего страшного, если об этом мои друзья узнают?
 – Ничего страшного. Теперь давайте спать.
 Мать, которая вместе с Ларой убирала со стола, подытожила:
 – Отцу с дороги  отдохнуть нужно. Петух твой, Олег, прокричал уже, а ты и не заметил, мучая отца вопросами. Бери-ка мешки, веник и – на улицу. Сегодня Лера поможет тебе. – Встретив недоумевающий взгляд мужа, пояснила, для чего им надо идти. Он не стал возражать. После долгой разлуки хотелось побыть вдвоем…

* * *

 Как фронтовик, полковник в отставке и к тому же специалист с высшим образованием, Глебов был направлен Москвой в распоряжение областного комитета партии по месту жительства. Там решили, что лучше всего, если он возглавит «Казшелкотрест», а прежний начальник, Вениамин Львович Серов, которому наступал на пятки пенсионный возраст, спустится на ступеньку ниже – главным агрономом. Серову об этом заранее сообщили, и он (куда денешься!) согласился.
Глебов думал иначе. Сначала ему надо основательно вникнуть во все тонкости шелководства, изучить кадры районного звена, возможности кормовой базы для производства коконов шелкопряда. К тому же он чувствует тяготение к науке, которая могла бы значительно обогатить  шелководство. Поэтому должность главного агронома ему гораздо ближе…
В обкоме, слава Богу,  понимали, в каком случае от человека прок будет. К тому же Глебов хоть и полковник, но молод, еще успеет поруководить.
Зато как благодарен был ему Серов! Маленький, пухленький, как колобок, с умными серыми глазками, он даже на крыльцо трестовской  двухэтажки выкатился, чтобы выказать Глебову особое расположение.  Кабинет главного агронома, имеющий общую приемную с директорским, был большой, обставленный новой мебелью, которая планировалась для кабинета Глебова-начальника, но  тут же была переставлена сюда, едва стало известно об изменении его статуса. Серов предложил Павлу Степановичу часок-другой на «притирку» к новой обстановке, чтобы потом, когда он будет готов, представить его сотрудникам треста.
 Приезд Глебова породил вопросы, вызвал брожение всяких слухов. Во-первых, почему в последний момент переиграли с назначением его начальником?  Во-вторых, как встретятся они с Вадимом Гусевым, ухаживающим за его женой?  И если первый был сразу снят Серовым, который объяснил отказ Глебова от директорского кресла благородными помыслами, то второй так и повис в воздухе.
 Знакомясь с сотрудниками у себя в кабинете, Глебов подходил к каждому, здоровался, произносил обычные для такого случая слова. С повышенным вниманием все следили, что же будет, когда очередь дойдет до Гусева. Вот Павел Степанович остановился около него, Гусев встал, они обменялись рукопожатием, и лишь самые наблюдательные заметили, как плеснулась улыбка в их в глазах.
 – Мы с Вадимом Николаевичем знакомы, в одной армейской части служили, – сказал Глебов, закручивая интригу еще туже. И сотрудники, почти сплошь женщины, теперь мучались, гадая, то ли Павел с Вадимом дурачили их, еще на фронте договорившись, как отваживать настырных прилипчивых мужиков от Веры Петровны, то ли Глебову пока не известно о явной симпатии Гусева к его жене. Напрасно пытались выведать что-нибудь у нее самой. Жена разведчика умела хранить даже те тайны, в которые не была посвящена.
Эта пикантная ситуация беспокоила и Вениамина Львовича. Уж больно ему не хотелось, чтобы двусмысленности витали вокруг уважаемого им Глебова.  И однажды он осторожно спросил, смягчая вопрос деликатным покашливанием, а не будет ли Павел Степанович против, если Гусева направят в районное отделение «Казшелкотреста»? В порядке укрепления кадров, разумеется.
 – По-моему, он здесь очень даже на месте, – возразил Глебов.
 – Но знаете, тут были разговоры, касались они краешком и вашей супруги…
 – А, вы имеете в виду его симпатию к ней? – левая бровь Глебова поползла вверх, выражая то ли удивление, что Серов придает значение таким пустякам, то ли озабоченность самим поводом для разговора. – Разве плохо, – продолжал он, – когда ваша жена нравится не только вам, но и другим достойным мужам? Главное, кому она отдает свое предпочтение и не переступают ли те, другие,  дозволенную грань вопреки ее желанию. 
 Вениамин Львович, имевший молодую красавицу жену, вторую по счету, не был готов к дискуссии о подобной свободе выбора, а потому, смутившись, перевел разговор в производственное русло.
 Вечером Вера Петровна, отправив детей погулять, сходу пошла в наступление на Павла Степановича. 
 – Я ждала тебя столько лет, недосыпала и недоедала,  воспитывая Леру и Олега, – с надрывом говорила она, постукивая в такт словам каблучком по полу, – а ты пренебрегаешь моим мнением, не советуешься со мной. Неужели я заслужила это?
 Павел Степанович сидел за обеденным столом, который теперь, после семейного чаепития, выполнял для него роль письменного. Листая взятые в библиотеке книги по шелководству, он делал в блокноте короткие записи. Неожиданная атака жены ошеломила его. Лицо оставалось непроницаемым, хотя внутри что-то дрогнуло, предвещая непогоду. Глянул на жену: губы капризно поджаты, ноздри короткого, чуть вздернутого носа подрагивают.
 – Что с тобой, Верочка? Какие могут быть у тебя обиды? – подошел к ней, прижавшейся спиной к натопленной печке-контрамарке, ласково притянул к себе. Но она неуступчиво отвела острое хрупкое плечо.
 – Напрасно ты отказался от директорской должности, – с досадой сказала Вера Петровна. –  Если бы спросил меня, этого не произошло бы. И зарплата была бы гораздо выше, и персональный «Москвич», а не задрипанная «Эмка», и вместо одной, где ютимся вместе с детьми, быстро получили бы две комнаты, и…
 – Послушай меня, дорогая женушка, – прервал он ее тихим, но твердым голосом. – На войне я выполнял тяжелую работу. Разведка – это борьба умов и психологий, напряженная борьба, не знающая даже перерыва на сон. И я дал себе слово: как только мы победим, я буду заниматься тем, что мне по-настоящему интересно. К организаторской, административной деятельности, где сплошь конфликты, противоборство, меня, прости, не тянет. А вот агрономия, творческий, научный подход к шелководству – это мое. Тем и определен выбор. Разговоры о  благородстве, о том, что  поступил так ради Серова, вторичны. Хотя… не совсем лишены основания. Теперь-то ты понимаешь меня?
 По ее лицу, сохранившему обидчивое выражение, было видно, что он не переубедил ее.
 – Понимать и соглашаться – разные вещи, – сказала она. – Да, я понимаю, что интересным делом в тысячу раз приятней заниматься, чем неинтересным, но… выгодным. И когда человек один, он волен поступать, исходя из этого. Ну, а если у него семья, двое растущих детей, которых надо кормить и одевать уже не так, как мне удавалось во время войны? Может, ему надо вместе с женой взвесить, какой вариант в данном случае разумней? Все-таки я лучше знаю, что для семьи будет лучше.
 – М-да, –  протянул Павел Степанович. – Там война диктовала свои законы, а тут семья, быт. Предлагаю компромисс. Обещай не сердиться, а я постараюсь возместить семье предполагаемые потери.
 – Да не сержусь я, не сержусь!.. – в подтверждение с ее губ слетела тучка, и по ним промелькнула улыбка. – Просто и ты меня пойми. Всю войну я тянула детей из последних сил, изматывалась, тряслась над каждой копейкой. Думала, вернешься с фронта, заживем совсем по-другому, не зная нужды.
 – Но разве уже не стало легче? – удивился Павел Степанович.
 – Конечно, – торопливо согласилась она. – Но ведь может, а потому и должно быть гораздо лучше. И не в заоблачной дали, а завтра, послезавтра. Только советоваться надо. Об этом речь.
 Павел Степанович с трепетной нежностью относился к жене. Столько лет она ждала его, как ждут только очень любимых, и эта сила ожидания, верилось ему, не раз спасала его в гибельных обстоятельствах. Практицизм суждений своей Верочки он списывал на перенесенные ею тяготы. Но знал наверняка: приносить в жертву быту свои давние  устремления ни за что не станет. Существует немало иных способов облегчить семейную жизнь. Ведь то, что он полковник в отставке с самыми лестными характеристиками, пока еще действовало на начальство.
 Правда, действовало в пределах возможностей азиатского областного городка великой, разрушенной войной страны. Квартиры со всеми удобствами там были тогда такой же редкостью, как павлины на птицеферме. В порядке расширения Глебову вскоре выделили две комнаты в одноэтажном строении по соседству с их прежним домом.  У Леры и Олега появилась своя территория, где они спали, готовили уроки.  Если родители позволяли себе  посекретничать перед сном, не боясь, что их услышат дети, то и дети могли позволить себе то же самое.
 Отец по служебным делам часто отправлялся в колхозы и совхозы области, в которых занимались разведением тутового шелкопряда, щедро отделяя большую часть денег, получаемых им на командировочные расходы, жене. Это была хорошая прибавка к жалованью главного агронома, и Вера Петровна мирилась с его отсутствием по двое, трое суток в неделю.
 Жизнь постепенно поворачивала к лучшему. Питание впроголодь сменял пусть скромный, но достаток. По воскресеньям Глебовы собирались всей семьей  лепить пельмени. Таким образом, к приготовлению излюбленного блюда причащался каждый.  Ритуал этот предложил отец, но мать всякий раз добивалась, чтобы дети соблюдали его неукоснительно. За столом ее слово было решающим.
 Еще со школьных лет Леру отличали наблюдательность и точная оценка происходящего. Она замечала то, что проскальзывало мимо внимания Олега, о чем он лишь потом с опозданием догадывался.
 – Ты не спишь? – спрашивала она шепотом брата.
 – Нет, а что? – его голова с зачесанными назад русыми волосами подвигалась вместе с подушкой в сторону ее кровати, которая находилась за ширмой – самодельной и легко раздвигающейся. К девчонкам Олег относился, как к существам легкомысленным, но сестра была исключением.
 – По-твоему, кто у нас главный  в семье?
 Олег фыркнул. Ну, какой это вопрос!
 – Отец, конечно, отец! Как дважды два – четыре.
 – А вот и нет, – сказала с грустью, потому что самой хотелось быть уверенной в том, в чем уверен он. Обычно девочки  прилипают к матерям, а тут получилось наоборот.
 – С чего это ты взяла? – недоверчиво поинтересовался Олег.
 – Я недавно их разговор слышала. Нехорошо это, но вышло так, что они спорили и не заметили, как я вернулась от подруги… Ты бабушку Марию Николаевну помнишь, которая живет под Саратовым?
 – Мамину маму?  Смутно. О ней наша мама почему-то не любит рассказывать. 
 – От Марии Николаевны пришло письмо. Она болеет и просит, чтобы дочь забрала ее к себе, то есть к нам. Папа сразу заявил: пусть едет, уход обеспечим. А мама ни в какую. Вспомнила, как в детстве ей не доставалось любви и ласки, зато младшей сест-
ре – с избытком. Поэтому, сказала, ехать ей надо в Новороссийск, к Нине. Да и здесь, мол, тесно. Сколько папа ни доказывал маме, что она не права, она стояла на своем. И все повторяла: я лучше знаю, как нашей семье будет лучше. В конце концов, он сдался. 
 – Не сдался, а отступил, – поправил Олег. – И потом… Все-таки это ее мать, за ней и последнее слово.
 – А во всех других случаях разве не так же? Кто решает: наказать кого-то из нас или помиловать? Кто решает, купить тебе велосипед или нет? Кто вообще распоряжается деньгами, которые они оба зарабатывают?.. А это, как пишут в книгах, важнейшая составляющая власти в любом сообществе.  – Своей начитанностью Лера добивала всякого, посмевшего с ней спорить. – Вот окончу школу, от мамы будет зависеть, куда мне поступать – в Московский университет, о чем я мечтаю, или в здешний педагогический. Заранее начну подготавливать ее, склонять на свою сторону. Папа и без того меня поддержит.
 Олег молчал, делая вид, будто уже спит. С тех давних пор, как вернулся с фронта отец и семья стала полной, а не ущербной, у него  никогда  не возникало сомнений в том, кто в доме главный. Да он и не задумывался над этим. Зачем? И так очевидно. Оказывается, увы, все не совсем так. Впрочем, какое это имеет значение? Прояснение картины семейной иерархии ничуть не умаляло достоинств отца и не прибавляло достоинств матери. А его сыновняя привязанность, симпатия к отцу почему-то даже возросла.

* * *

Вера Петровна не могла взять в толк, отчего дети относятся к ней сдержанней, чем к отцу. Отец то на войне, то в командировках, а она все время с ними, всю жизнь посвятила им. Заболеют – ночи напролет глаз не смыкает. Сперва их покормит – лишь потом вспоминает о себе. А в школе? А на улице? Она и защитница детей, и наставница. И каково ей смотреть, как они льнут к отцу, едва он возвращается из своих бесконечных командировок, забрасывают его вопросами, смеются, забывая на время о ней, матери.
 Можно, конечно, присоединиться к ним, вместе смеяться над забавными случаями, которыми кишмя кишит разъездная жизнь  ее мужа. Но она гордо сидит в стороне, ожидая, когда центр внимания переместится на свое законное место и все разговоры завертятся вокруг нее. Иной раз терпение Веры Петровны не выдерживает, лопается, как  воздушный детский шарик, и она требует домочадцев к столу, пить чай или обрывает их разговор фразой: «Все это пустяки по сравнению с тем, что однажды приключилось со мной…».
 Однако запас рассказов, которые способны увлечь, перетянуть общий  интерес к ней, быстро таял, истощался. Тогда она придумала беспроигрышный вариант, срабатывающий при любых условиях.
 Вот собрались дети возле отца, слушают, как он по пути в райцентр, куда направлялся по делам, заехал к своему другу Балтабеку, а у того беда: единственную дочь украл джигит из соседнего аила. Все бы ничего, таков древний обычай, но только любит она другого и не переживет, если ее не спасти. Отец, прекрасно знавший те места, предлагает план. Но надо спешить…
 – Ой, ой, ой, – раздается в этот момент с дивана, где сидит Вера Петровна.
Все испуганно смотрят на нее. Подрагивающая рука плотно прижата к сердцу, глаза прикрыты, голова беспомощно опущена к правому плечу. Павел Степанович бросается к ней.
– Верочка, что с тобой?
– Воды, скорей воды! И таблетку валидола.
 Охваченные беспокойством, мешая друг другу, все торопятся выполнять ее повеления. Потом присаживаются рядом и молча смотрят, как она постепенно приходит в себя. Когда ее состояние, кажется, нормализовалось, и жизнь семьи вернулась в прежнее русло, Олег спрашивает отца:
 – А дальше, что там было дальше?
 Павел Степанович не успевает ответить.
 – Никакого сочувствия, сострадания! – В голосе Веры Петровны слышны слезы. – И это – моя семья, ради благополучия которой я всю жизнь колочусь. Умру, а вы даже не заметите. Вам лишь бы болтать о разных глупостях.
 Олег, как первый виновник, со стыда проваливается сквозь землю, только пылающие, как факелы, уши торчат. Загорелое лицо полковника разведки выражает не то смущение, не то замешательство. Быстрее всех в возникшей неловкой паузе ориентируется Лера. В ней бок о бок, тесно прижавшись, как близкие подружки, соседствуют взрослая рассудительность и детская непосредственность.
 – Мамулечка, дорогая, мы так тебя любим! Ты у нас самая-самая чудесная! – Потоком ласки, которым она окутывает Веру Петровну, можно растопить Ледовитый океан. Обнимает, целует в обе щеки, приговаривая: – Мы очень, очень переживаем за тебя. И обрадовались, когда тебе стало легче.
 – Еще не совсем, – скупо улыбается Вера Петровна.
Но все понимают, что они прощены и мир восстановлен.
 С годами представления Веры Петровны достигают высочайшего совершенства. Будь они показаны, скажем, на сцене МХАТа, им бы неистово аплодировал искушенный московский зритель. Внезапные боли могли  возникнуть у нее не только в области сердца, но и в печени, почках, желудке, голове. И когда она это изображала, то сама верила, что так оно и есть на самом деле. Психологический фактор был силен. Если бы в тот момент  ее осмотрел врач, он бы наверняка подтвердил, что у нее острый приступ.
 Все эти игры ничуть не влияли на отношение Веры Петровны к своему мужу. Она любила его так, как никого никогда не любила и полюбить не могла. Он был стержнем, основой ее существования и без него вся жизнь меркла, теряла смысл. Да и сильные чувства к детям, Лере и Олегу, она испытывала еще и потому, что они были именно его детьми, его порождением и продолжением.
 А как Вера Петровна гордилась Павлом Степановичем, когда он издавал книгу о шелководстве или защищал диссертацию! Ведь ее муж  должен стать большим ученым, руководителем – это не подлежало сомнению. И внимательно следила, чтобы все сослуживцы и соседи поздравляли и почитали его.
 Но и здесь она не терпела перебора. Особенно от женщин. Тем паче, что прецедент такой уже был. В производственном отделе работала довольно бойкая блондинка Вероника Блохина. Молоденькая, незамужняя, с подкрашенными губами и дрожащими от волнения ресницами – когда она смотрела на понравившихся ей мужчин. По коридору она носилась вихрем. Подбитые для прочности подковками каблуки цокали оглушительно и призывно.
 – Опять поскакала наша кобылка, будто у нее под хвостом пучок  хвороста запалили, – недовольно морщилась вахтерша тетя Клава, которая из-за этого цоканья прерывала свою дремоту.
 В тот раз Глебова чествовали по случаю выхода в свет его первой монографии. Все сотрудники треста собрались в большом зале. После торжественной речи Вениамина Львовича зазвучали поздравления коллег. Вера Петровна заметила, как задрожали ресницы Вероники, когда подошел ее черед. Взбежав на сцену и восторженно произнеся  заученные фразы о высочайшем вкладе Глебова в отечественное шелководство, Блохина подлетела к сидящему в президиуме Павлу Степановичу и при всем честном народе поцеловала его в щеку, хотя все другие женщины ограничивались рукопожатием. На месте поцелуя заалел тюльпан, который Глебов не сразу, лишь по чьей-то подсказке  стер носовым платком. Возвращалась Блохина под прицельно осуждающие взгляды присутствующих.
 Но это не остудило ее дальнейших притязаний на симпатию Глебова. То видели, как она любезничает с ним на крыльце трестовского здания, до неприличия громко смеясь, то слышали, как назойливо просила подвезти ее после работы домой,  то наблюдали вообще неприличную по тем временам картину: идя с ним рядом, она попыталась взять его под руку.
 Другая женщина, очутись она в положении Веры Петровны, устроила бы Веронике скандал, а то и за волосы оттаскала бы. Но Глебова не стала унижаться до обычных женских разборок. Она пошла к Вениамину Львовичу и, плотно прикрыв за собой дверь, таким образом поставила перед начальником вопрос, что уже на следующий день в тресте не осталось и следа от Блохиной. Главный агроном и полковник разведки в одном лице сделал вид, будто не обратил внимания на ее исчезновение. Что поделаешь, если спокойствие любимой жены требует жертв.

* * *
 
 А годы бесстрастно летели, как летят навстречу мчащемуся в неизвестность автомобилю километровые столбы. Лера оканчивала школу круглой отличницей и была первой претенденткой на золотую медаль. Невысокая, с огромными, в пол-лица, карими глазами, в которых тихая, как вода в лагуне, задумчивость могла быстро смениться блестками веселости, азарта, она притягивала школьных и уличных мальчишек, робко следующих за ней табунком.  Ей уже тогда было подвластно, как и многое другое, искусство дистанции, и никто из сверстников не смел переступать намеченную ею грань.
  Покинув провинцию и поступив в Московский университет, она и там преуспевала во всем, радуя своими успехами родителей.
 – Брал бы пример со старшей сестры, – вздыхала Вера Петровна, когда просматривала школьный дневник Олега. – Староста курса, отличница, ленинскую стипендию получает. И это – в Москве! А ты? Сопливые четверки вперемешку с тройками. Только по литературе и истории пятерки. Тебе не стыдно?
 – Стыдно, – врал Олег и бочком спешил улизнуть на улицу, где его, нетерпеливо посвистывая, ждали друзья. Трижды в неделю на городской танцплощадке играл духовой оркестр, и малолеткам, вроде них, можно было протиснуться туда лишь с первой большой волной страждущих.
 Но мать била и била в одну точку: учись, как сестра. Иногда Олег готов был возненавидеть Леру, чей пример ему без конца суют в нос. А вместо этого стал подтягиваться, и аттестат получил вполне достойный. Ехать с таким аттестатом в Москву, правда, рискованно, решили родители, да и далековато все-таки, за парнем пригляд нужен, а вот во Фрунзе – в самый раз. Любит литературу? Пускай поступает на филфак университета. В общем, семейный совет, где главенствовала Вера Петровна, вытолкнул последнего птенца из гнезда, точно определив, куда и зачем ему лететь.
 После этого, оставшись одни, Павел Степанович и Вера Петровна поначалу даже растерялись, затосковали, словно случилось что-то непредвиденное, внезапно сломавшее их прежний уклад. Повседневно детям оказывалось столько заботы, относиться к ним надо было с таким пониманием, что теперь, когда они разъехались, Глебовым-старшим сложно было найти, чем же еще заняться, куда перенаправить эту привычно вырабатываемую организмом энергию? Павел еще сильнее погрузился в работу, стал чаще ездить в командировки, а Вера, помимо служебных и домашних дел,  предалась чтению. Читала бессистемно, интуитивно выбирая в библиотеке то, что пока не пользовалось большим спросом. Так, раньше других, она пристрастилась к поэзии Пастернака и Ахматовой, прозе Платонова и  Бабеля, чем явно выделялась среди женщин своего ряда. Слушая жену, Павел Степанович дивился ее укрепляющимся литературным интересам.
 Но превратиться из полновластной хозяйки дома, у которой под контролем были дети с их школьным и уличным миром, в тихую, много читающую и услужливую жену Вера Петровна, разумеется, не могла. Муж, по всем статьям оставаясь мужем, должен был принять ее повелевающее материнское начало, стать большим ребенком в их сократившейся семье. А, значит, чаще находиться дома, у нее на глазах. Всего, чего он мог достичь в работе, считала она, он уже достиг, и пора поберечь силы для семейной жизни.
 – Павлуша, – говорила она ему. – Что-то я себя неважно чувствую, отвлекись от своих научных исследований, посиди со мной.
 Встревожившись, Павел Степанович отодвигал исписанные листы бумаги, быстро поднимался, чуть не опрокинув стул, и шел на зов жены. Она полулежала на диване в малиновом с цветами халате, на фоне которого отчаянно бледнело лицо.
 – Ты вот работой занят, по командировкам мотаешься, а я все одна и одна, –  продолжала Вера Петровна, искоса посматривая на него. – Иной раз ложусь спать, сердце щемит и мысли мрачные  не дают покоя. Думаю: засну и не проснусь, а рядом никого нет, так и буду лежать, холодная и бездыханная, до твоего приезда.
 – Поезжай на курорт, полечись, отдохни, – не понимая, куда она клонит, советовал бывший разведчик.
 – Тебе лишь бы от меня избавиться, – обиженно поджимала губы Вера Петровна. –  Неужели не ясно, что пора прекращать эти постоянные командировки. Дома я тебя почти не вижу, а когда ты являешься, как красное солнышко в пасмурный день, то почти сразу же, едва поужинав, берешься за свою науку. Разве для этого существуют семьи?
 Иные вопросы  убедительней ответов. Что тут скажешь, как возразишь? Было Павлу Степановичу над чем задуматься, поломать голову, ибо за многие-многие годы работы главным агрономом, а после ухода на пенсию Серова – начальником треста он настолько крепко связал воедино научную теорию с практикой, что одно без другого считал немыслимым. Отказ от командировок разрушит созданную им же конструкцию.
  Но жена страдала, и Павел Степанович готов был идти на уступки, лишь бы на душе у нее воцарился покой. Он совершает мучительный для себя шаг – оставляет трест и  переходит в научно-исследовательский институт шелководства, на чисто кабинетную работу. Теперь вечерами  он дома, никуда не торопится, перед сном они вместе с женой гуляют по неровно покрытому булыжником тротуару, вдоль которого растут гигантские  тополя, засыпающие по осени все вокруг шуршащей серебристой листвой.
 – Видишь, как хорошо, когда ты отдаешь предпочтение семье. – Вера Петровна  вскидывала на него все еще довольно яркие синие глаза. –  По-настоящему наслаждаться окружающим миром можно лишь с любимым человеком, только в таком случае краски являются в своей первозданности. Не правда ли?
 – Наверное, – соглашался он.
Хотя и в одиночестве подолгу любовался то рассеянными по небесной лазури перистыми облаками,  то горным водопадом, низвергающим со стометровой высоты сверкающий хрусталь своих вод, то обычной стрекозой, которая внезапно застывает в полете…
 – Не наверное, а безусловно, – поправляла Вера Петровна. – Новая работа тебе на пользу. Пополнел, лицо разгладилось, лет на пять помолодел. 
 –  Ну, ну, – крутил головой Павел Степанович. – При таком образе жизни у меня скоро живот появится. Надо усиленно заниматься гимнастикой.
 Как истинный ученый, Павел Степанович перечитал массу литературы, прежде чем остановиться на определенном комплексе упражнений. Зато спустя несколько месяцев на него любо-дорого было смотреть: подтянут, строен, легок в движениях. Ежедневная гимнастика доставляла ему удовольствие. Вера Петровна поначалу относилась к этому снисходительно, а потом, усматривая в таких занятиях проявление эгоизма, излишнюю заботу о собственном бренном теле,  стала прерывать их под предлогом неотложных домашних дел. Чем больше Павел Степанович уступал, тем активней она теснила его позиции – ему же, как ей казалось, во благо.
 Будучи человеком ранимым, он старался сдерживаться, не позволял себе взорваться, только на сердце каждый раз появлялись все новые зарубки, о которых он и сам до поры до времени не подозревал. Скажи кто-нибудь Вере Петровне, чем оборачивается ее наступательный нрав, стремление сделать любимого мужа удобным для себя во всех отношениях, она бы назвала это вздором, ерундой и непониманием сущности семейной жизни. Тем более, что в остальном она действительно была чуткой, отзывчивой и любящей женой, готовой всеми способами – от приготовления пищи и уборки квартиры до совместных прогулок и поездок – укреплять их союз.
 Однако в искусстве требовать жертв Вера Петровна обладала особым даром.
 – Павлуша, – ласково говорила она мужу, – а не кажется ли тебе, что Лера давненько не приезжала к нам?
 – Она же работает. И потом, дорогая, Москва – не ближний свет.
 –  А отпуск? Каждый год ей положен отпуск. Где, как не у родителей, его проводить? Или ты не согласен?
 С дочерью Павел Степанович отдыхал душой. У них было много общего – в характере, умении поставить работу выше быта, в легком схождении с посторонними людьми. Да и в отношении к Вере Петровне тоже.
 – Не забывай, что Лера замужем и у них с Виктором могут быть другие планы, –  возражал он, хотя знал, сколь слабы для жены эти аргументы.
 – Вот умрем,  пусть себе планируют что угодно, –  жестко ставила точку Вера Петровна. Помолчав, смягчала тон: – Как наши дети нас почитают, так впоследствии поведут себя с ними их дети. 
 Плеснулся было желтым огоньком в памяти Павла Степановича случай с заболевшей тещей, которая хотела переехать к ним, но он тут же погасил его, боясь обидеть жену. Все просто, думал он, у каждого свой крест, своя ноша. Себе облегчил – другому утяжелил. Впрочем, себе облегчил – тоже мнимо, любой грех чем-нибудь да отзовется.
 С тех пор, год за годом, десятилетие за десятилетием, работая сначала учителем, а затем директором московской школы, Лера каждый свой отпуск проводила с родителями. А когда однажды ей с мужем выпала в качестве поощрения бесплатная путевка в Болгарию, на Золотые пески, и она сказала об этом отцу по телефону, тот, вздохнув, повторил ту самую фразу Веры Петровны: «Умрем, тогда и планируйте, что угодно». Больше у Леры никогда  не возникало сомнений, где и с кем проводить свой единственный в году отпуск.
 Конечно, Вера Петровна хотела видеть рядом, в семейном кругу, еще и сына, но распространить такое же влияние на его свободное время ей пока не удавалось. Олег долго оставался ершистым, своенравным, предпочитавшим делить свою молодость с друзьями и женщинами. Да и какой у него, журналиста, отпуск?  Газета напоминала ему, сыну ученого-шелковода, гусениц шелкопряда: сколько их не корми листьями тутовника, им все мало и мало, чтобы завиться в полновесный кокон – основу натурального шелка. Его короткие наезды в Чимкент были скорее данью вежливости. Убедившись, что родители живы-здоровы и в помощи особенно не нуждаются, он сразу же мчался восвояси.
 Как быть, что же предпринять, чтобы семья могла почаще собираться вместе, у нее под рукой? Эти мысли не давали Вере Петровне покоя, и тем сильней, чем ближе подходил пенсионный возраст. И когда появилась возможность решить во Фрунзе квартирный вопрос, она убедила мужа переехать туда, не откладывая. А Лерочка, говорила она, никуда не денется, ей почти одинаково лететь из Москвы – в Чимкент или во Фрунзе.
 Теперь каждым летом семья Глебовых встречалась за родительским столом в полном составе.  Угощая взрослых детей своими фирменными мантами – крупными, щедро заправленными мясом, луком и курдючным жиром,  а также неповторимым кексом, светящимся на блюде, как маленькое солнце, она смотрела на них не только с радостью, но  и грустью, ибо с годами они все меньше напоминали ей тех малышей, которые изначальны в материнской памяти. Сама Вера Петровна отяжелела, все больше у нее побаливали ноги, и все-таки, сидя в общем семейном кругу на старом венском стуле,  она чувствовала себя словно на капитанском мостике, откуда раздаются команды, способные изменить курс всего корабля.

* * *

 Та осень была сухой и теплой. Овощи, фрукты, арбузы и дыни продавались чуть ли не на каждом углу. Павел Степанович брал  сумку  и отправлялся за покупками.  Нагрузив ее доверху самыми отборными помидорами, огурцами и яблоками, возвращался домой.
 – Где моя молодая женушка? – открыв дверь, весело вопрошал с порога.
 Прихрамывая и по обыкновению опираясь на палочку, Вера Петровна неторопливо шла ему навстречу, чтобы вместе с ним разложить принесенные продукты на полу лоджии, а затем уж перебирать – что-то для консервирования на зиму, что-то на сушку, что-то для салатов на ближайшее время.
 – Сколько лет мы с тобой каждую осень этим занимаемся? – приподняв бровь, он глянул на нее с улыбкой.
 – Да уже более полувека набежало. Господи, даже не верится! Ведь, кажется, совсем недавно… – И вдруг, заметив, как он побледнел, испугалась. – Что, что случилось? Сердце?
 Он молча кивнул. С трудом, боясь упасть вместе с ним, помогла ему добраться до дивана. Лекарства хранились у нее в холодильнике. Забыв про палочку, спешно поковыляла туда. Но ни валидол, ни сустак форте не помогали. Тупая, жгучая, всеохватная боль сжимала сердце Павла Степановича, словно пытаясь выдавить из него всю поступившую кровь и не допустить притока новой. Теперь оставалась надежда на врачей «Скорой помощи», которые, конечно же, спасут ее мужа – иного она и не представляла. Вызвав их и позвонив сыну,  распахнула все окна, чтобы волны свежего воздуха взбодрили больного, пробудили в нем жизненные силы.
 Страх из нее словно сквозняком выдуло, внутри установилось спокойствие и ожидание благополучного исхода. Врачей было много, с ними разговаривал сын, а она как села в сторонке, так и сидела, безмолвная и внимательная, отстраненно наблюдая за происходящим. Сейчас они закончат все процедуры, разъедутся, а  Павлуша, Павел Степанович встанет, наконец, с дивана, обнимет ее и улыбнется: «Не переживай, дорогая женушка, все у нас будет хорошо».  И лишь тогда, когда его решили везти в реанимацию и, положив на носилки, осторожно стали спускаться по лестнице к стоящей у подъезда машине, она вдруг качнулась, кинулась вослед,  лишь в последний момент успев коснуться губами его щеки. Глаза у него потеплели, и он прошептал: «Жди меня и я вернусь»… Или это ей только почудилось?
 Утром, весь потемневший от внезапно свалившегося горя, Олег приехал к ней. Она глянула на него и сразу все поняла. Но поняла по-своему, без потрясения, без тяжкого внутреннего надрыва, свойственного тем, чей близкий, родной человек раз и навсегда ушел из их жизни. Для Олега было как-то странно и диковато, что мать не разрыдалась, не запричитала, получив столь страшную весть. Привалившись к спинке стула и откинув седовласую голову, она задумчиво смотрела в какую-то ей одной ведомую даль, словно проникая мысленным взором сквозь призрачную ткань времени и пространства.  И была в этом ее отрешенном состоянии некая монументальность, не совместимая с суетностью, со всеми сиюминутными чувствами, охватывающими человека в такие моменты.
Постояв молча возле матери, Олег развернулся и отправился по неотложным и печальным делам, которые легли на его плечи, во всяком случае – до прилета из Москвы Леры.

 Первый год после кончины мужа Вера Петровна жила в тягостном напряжении. Она твердо верила, что он вот-вот вернется за ней. Покинуть квартиру даже совсем ненадолго – значит, возможно, разминуться с ним. Лучше постоянно находиться дома, никуда не выходя и ни на что не отвлекаясь. Даже телевизор перестал ее интересовать, потому что мешал ей процеживать звуки, доносящиеся из подъезда. Уж его-то шаги она узнает из тысячи и сразу поплетется-помчится к двери.  Он постучит точно так же, как тогда, когда возвратился с фронта: тук, тук,  тук-тук-тук… 
 Подолгу бывая одна – Олег приходил навестить ее только по вечерам, она много думала, ткала пряжу одной мысли за другой, и все больше приходила к выводу, что Павел Степанович, давний разведчик, не просто исчез с горизонта, истаял в небытие, как происходит обычно с людьми, а проводит обстоятельную разведку, скрупулезно собирает сведения об условиях тамошнего обитания.  Когда он появится, они сядут рядышком на диване, и Павел Степанович подробнейшим образом расскажет обо всем узнанном и увиденном по ту сторону земной жизни, чтобы им безошибочно выбрать для себя дальнейший, теперь уже вечный  совместный путь.
 Детей Вера Петровна не посвящала в эти свои странные мысли. Зачем им витать и плутать в столь далеких, туманных для них сферах? Подобающе обихаживая и храня мать, они должны довести ее до последнего порога, до желанной встречи с Павлом Степановичем. Одному Богу известно, сколько это может продлиться.
 Установленный порядок ухода за матерью детям следовало соблюдать неукоснительно. Никакой расслабленности и вольности она не допускала. Трижды в неделю, точно в условленное время Лера звонила ей из Москвы, а отпуск непременно проводила вместе с ней. Ежевечерние посещения Олега тоже считались нормой. Малейшие отклонения пресекались фразой: «Мать у вас одна. И вам, прежде всего, необходимо заботиться о ней». Да, сознавала она, у детей давно свои семьи, а у Олега вторая, с поэтессой Никой, да, они работают, строят какие-то планы, о чем-то мечтают, куда-то стремятся, но находить  в том мире, в котором они ныне живут, особое место для матери – их святая обязанность. Так будут поступать их дети, так будут поступать дети их детей.
 В столь жесткой требовательности Веры Петровны было и еще одно сокровенное устремление: до неразрывности укрепить связь между дочерью и сыном, чтобы эти две ее кровинушки, разнесенные судьбой в разные края, через заботу о ней навсегда пропитались чувствами любви и уважения. И опять-таки –  наглядный пример для ее внуков…
 А время шелестело и шелестело, как отмирающей листвой, страницами ушедших дней, месяцев, лет… Сколько раз Вера Петровна отмечала про себя, что с войны ей было легче дожидаться  мужа, чем теперь, да и срок вон как увеличился, глянь только, уже почти втрое. Вслед за ногами постоянно болели руки, спина, частенько пошаливало, причем, взаправду, а не понарошку, сердце, хотя жаловаться детям ей не хотелось. Долгожительство, словно тяжкий крест, оборачивалось давящей нудной усталостью, которая и прежнюю жизнь  окрашивала в мрачные тона. «За что»? – вырывался у нее обращенный к небесам вопрос.
 И все-таки поразивший ее первый инсульт Вера Петровна восприняла как некую несправедливость, как происки нечистых сил, мешающих ей встретиться с Павлом Степановичем прежде, чем закрыть глаза и угаснуть. Дети собирали консилиумы врачей, покупали массу всевозможных лекарств, создавали все условия для того, чтобы мама пошла на поправку  и выздоровела. Она тоже упорно настраивала себя на это. Исчерпав возможности бесконечного, молчаливого ожидания, стала кликать, звать по ночам, то во сне,  то в бреду, своего незабвенного мужа: «Павлуша, Павел Степанович, дорогой, прийди за мной, ты же обещал вернуться, забери меня к себе, мне так тяжко, невыносимо тяжко здесь… Ты же всегда был верен слову, ты же всегда защищал, оберегал меня, всю нашу семью от невзгод, вернись за мной, прошу тебя, нет больше моих сил терпеть нескончаемые боли, мученья…».
 Каждый раз, слыша эти рвущие душу слова, Олег, который после отъезда сестры перебрался к матери, почему-то думал об удивительном  благородстве отца, о тонких и возвышенных его чувствах. Бывало Вера Петровна невзначай обидит его, он замкнется, не станет раздувать пламя, отправится на прогулку, а, возвратившись, преподнесет ей лилию или розу. В ответ на любую обиду, лишь немного оттаяв, он делал своей ненаглядной жене радующие ее подарки. Но ведь и она, думалось Олегу, не только любила его, но пусть по-своему, сообразно характеру, как никто другой, всячески оберегала и крепила семью.

 Если приходит срок, называемый последним, никакими мольбами, никакими уговорами его не отодвинешь. Пришел он однажды и к Вере Петровне. Там, где похоронен ее муж, рядышком с ним, ей заранее было оставлено место.
 Злое, жаркое лето високосного года высушило на бесполивном кладбище  травы и листву низкорослых деревьев.  Лишь могучие карагачи да клены, чьи корни питаются из самых глубин земли, сумели выстоять, они по-прежнему возносили свои пышно зеленые кроны в синюю даль неба. Когда печальная процессия ступила на узкую дорожку меж рядами могил, Олег, бывавший здесь перед этим в благодатную весеннюю пору, с трудом узнавал хорошо известный ему путь.
 Мать лежала в гробу осунувшаяся, с плотно сомкнутыми устами, вокруг которых змеились резкие скорбные складки. Прилетевшая только что из Москвы Лера то и дело промокала глаза платком. На повороте к тропинке, ведущей в нужном направлении, Олег замешкался, сбитый с толку перегородившей ее сухой веткой сирени. Приостановилась и вся процессия. И тут ему вдруг увиделось, будто в возникшем над матерью призрачном мареве замерцали какие-то линии, черточки, складываясь в ее издавна знакомый образ. Дородная, с царственной осанкой, она простерла руку в сторону тропинки. Привыкший к тому, что мать всегда командует парадом,  Олег воспринял сей жест, как нечто вполне естественное, убрал лежащую поперек тропы ветку, и вскоре процессия остановилась у свежевыкопанной могилы.
 На темно-серой поверхности гранитного памятника Павлу Степановичу был высечен художником его портрет: прищурившись, с затаенной улыбкой он смотрел на окружающий мир. Но вот в этом мире произошло изменение – почти вплотную к нему приблизилась Ольга Петровна. Олегу почудилось, будто правая бровь отца поползла вверх, выражая то ли приветствие, то ли крайнее удовлетворение от встречи. А лицо его супруги как-то вмиг разгладилось, по нему разлился тихий свет вечного покоя.
 Подул несильный, но затяжной западный ветер. Постепенно небесное пространство, подернутое знойной дымкой стало очищаться, готовясь принять напитанные влагой кучевые облака. Все, кто пришел проститься с Верой Петровной, бросали на усыпанный цветами холмик последний взгляд и медленно тянулись к ждущему их на дороге автобусу. Оставшись вдвоем, Олег и Лера, теперь уже самые старшие в этой семье, еще постояли молча возле родителей, а потом так же медленно отправились вслед за остальными.












ЧАСТЬ II.

Д  О М

Баба Настя была как огонь. Быстрая, легкая, поспевающая повсюду, где возникала в ней необходимость. От нее исходило целительное тепло, как от парного молока или натопленной печки, к которой так и тянет прислониться с холоду.
 Весь дом держался на ней. Стирка, уборка, готовка, соленье-варенье – всего не перечесть. А сад? А огород? И хоть участок был невелик – едва ли соток десять-то и  наберется, но попробуй покрутись на нем, чтобы деревья ломились от яблок, персиков, груш, а на грядках с весны до осени не переводились краснобокие помидоры, прохладные, в пупырышках, огурцы, оранжевая, под цвет апельсина, морковь, круглая, с кулак, картошка и разная зелень.
 Баба Настя жила с дочерью Еленой Семеновной и ее мужем Федором Игнатьевичем. По тем временам дом был большой: четыре комнаты, веранда, служившая кухней, да прилепленная к ней крохотная банька, где даже одному особо не развернуться.
 Строил дом сам Федор, во что теперь, глядя на него, с трудом верилось. Но лет тридцать тому назад, когда он был еще могуч и крепок, когда, намытарившись с семьей по частным квартирам,  получил, наконец, участок на восточной окраине города, он с таким азартом, с такой сноровкой принялся сооружать свое жилище, что никто из соседей не мог за ним угнаться. Знать, пробудился тогда в нем настоящий хозяин, который до определенной поры дремлет в каждом из нас, а потом,  даже если проснется, проявится,  снова, увы, не прочь отправиться на сеновал. Что, кстати, чаще всего и бывает.
 Надо сказать, что Федору Игнатьевичу, как фронтовику и высококлассному хирургу, предлагали выбор: или трехкомнатную квартиру со всеми удобствами, или вот этот участок и долгосрочную ссуду под строительство. Его самого поначалу клонило в сторону квартиры.  Хотелось пожить по-людски, с теплым туалетом, а не бегать в «скворечник» на огороде. Но у жены был свой резон. Еще чего, возражала она. Поселиться в многоэтажной бетонке, когда над тобой топают, когда по нерадивости или пьянке могут залить, устроить потоп и  придется то и дело забеливать желтые разводы на потолке и стенах? Да и потом, добавляла Елена Семеновна, в своем доме мы хозяева, сами определим и планировку, размер и количество комнат. Без размаха, понятно, как позволят  возможности.
 Баба Настя в разговор не вмешивалась. Чувствовала, дочь пережмет, возьмет верх. Тем более что и зять не очень-то сопротивлялся. Лишь мимоходом, будто бы невзначай, обронила она мысль о своих, при собственном доме, свежайших, прямо из сада-огорода фруктах и овощах, которые для детишек будут особенно пользительны. В общем, все решилось в пользу участка.
 Но едва ссуда под строительство была получена, в стране грянула денежная реформа. Деньги обесценились. Теперь при покупке стройматериалов, помимо ссуды, приходилось впрягать и часть зарплаты. А на какие шиши нанимать рабочих?  Единственный вариант – все брать Федору на свои плечи. Женщины не в счет. Он слишком серьезно относился к строительству, чтобы даже в качестве подсобниц иметь их в виду.  Пусть себе занимаются домашним хозяйством, а уж дом поставить – его забота. Как тяжелых больных, поступающих к нему в больницу, он предпочитал оперировать только сам, так и здесь решил довериться лишь собственной сноровке и умению.
  Федор брался за все, что требовало строительство дома: и стены выкладывал из кирпича, и штукатурил, и пилил, стругал доски, мастеря то оконные рамы, то двери. И все у него получалось основательно, добротно, пусть без легкости, изящества, как ему бы хотелось, но ведь даже профессионалы не всегда могут этим похвастаться. А он-то не профессионал. Только вот построит себе дом – и баста. Говорят, у него способности, хватка строителя. Ерунда! Просто руки растут оттуда, откуда и положено им расти. Да и нужда заставила, не вечно же по чужим углам мотаться.
Строил он вечерами да по субботам, воскресеньям, остальное время работал в городской больнице. Домашние, видя, как он ради них упирается, старались во всем ему угодить. Дочки, а их в ту пору было двое, Лика и Ника, наперегонки кидались подавать топор или рубанок,  жена, тоже медик, рентгенолог, уважительно подкладывала ему на стул подушечку, а свекровь, баба Настя,  кормила его как на убой, каждый раз готовя то любимые им пельмени, то плов, гуляш и прочие подобные блюда, укрепляющие мышечную систему. С мясом в стране была напряженка, и она развела кроликов, чтобы дорогой зятек, глава семейства, не испытывал в белках дефицита. Любое его желание, едва зародившись в недрах души, мгновенно улавливалось и исполнялось.
 Федору Игнатьевичу нравилось то почитание, которым его окружали в семье. Как и всякий нормальный человек, он испытывал удовольствие от повышенного внимания к собственной персоне  и, постоянно загруженный большой и тяжелой работой, воспринимал это как нечто должное, само собой разумеющееся. В конце концов, разве не естественно, что именно ему, единственному мужчине в семье, добровольно взвалившему на себя непосильную для других ношу по строительству дома, оказываются особые знаки внимания, именно о нем проявляется особая забота в большом и малом? Впрочем, в ту пору он был слишком загружен делами, чтобы обостренно замечать, анализировать все это. Ему было не до отвлеченных рассуждений. Просто нравилось – вот и все. Ведь купаются, нежатся в лучах славы лишь тогда, когда уже не заслуживают славы, когда слава случайно, по инерции задержалась на объекте, который уже не дотягивает до нее.

* * *

 Новоселье справляли летом, во дворе, который наконец-то освободился от строительного мусора – битого кирпича, шифера, кусков застывшего бетона, ржавого железа и древесной стружки вперемешку с песком. Стало свободно, и эта чистота, образовавшийся простор подчеркивали завершенность и значительность сооруженного на пустыре дома. Он словно приосанился, весело, с превосходством поглядывая своими небольшими оконцами  на соседских собратьев. Кажется, еще немного и, заломив набекрень крышу, топнет ногой и пустится в пляс. 
 Большего стола, подобающего для такого случая, у Давыдовых не было. Да и зачем он был нужен им, скитальцам, кочевникам, не имеющим до сей поры своего собственного угла? Федор Игнатьевич сколотил стол из оставшихся половых досок, обтянул его цветной клеенкой на матерчатой основе, а рядом установил смастеренные им же скамейки. Посчитали, что человек на тридцать, если не слишком тесниться, хватит. Впрочем, так они и рассчитывали, приглашая друзей, сослуживцев и соседей отметить важное для их семьи событие. Пригласили бы и родных, да слишком далеко их разбросало по огромной тогда стране – от Урала, Крыма до Белоруссии.
 
 Сами они перебрались сюда из холодной и неуютной Читы, где  Федор Игнатьевич продолжал послевоенную службу в военном госпитале. Там у хирурга Давыдова, дослужившегося до майора, обнаружили прогрессирующее заболевание легких – последствие тяжелого ранения, которое он так и не долечил, его комиссовали, настоятельно посоветовав переехать жить в Среднюю Азию с ее жемчужиной – высокогорным, никогда не замерзающим озером.
Наслышавшись о Киргизии, об Иссык-Куле, они ожидали чуда, но чудо превзошло все их ожидания. Золотисто желтый, впитавший жар южного солнца, песок, струящаяся синева окаймленного горами бездонного неба и столь же бездонное лазурное озеро, чьи таинственные воды  неустанно манили, и насытиться ими было невозможно. Разбив прямо на берегу палатку, Давыдовы целыми днями купались и загорали, загорали и купались, словно пытаясь возместить недобранную ими и их предками  исходящую от Иссык-Куля ласку и благодать.
 Федор Игнатьевич оказался заядлым рыбаком. Уха из судака и вяленый чебак, слывущий нынче деликатесом, не переводились на их столе. Дети, Лика и Ника, тогда совсем еще малышки, вообще  не вылезали бы из воды, если б не страж порядка – Елена Семеновна. Она, как врач, строго следила, чтобы они не замерзли в воде и не перегрелись на солнце. И все же вид у них был такой, словно они всласть вывалились в расплавленном шоколаде. Уже потом, повзрослев и став знаменитым поэтом, Ника посвятит Иссык-Кулю немало стихов. Будут в них строки:

Это где-то вдали: и заботы и встречи,
Неудачи и горькая память потерь…
Меня озеро детства баюкает, лечит,
Лижет раны души, словно ласковый зверь…
Ты лечи меня, озеро, нянчи, баюкай, –
Я к тебе возвращаюсь всегда на щите.
Может, всем неудачам и служит порукой
Неизбывная щедрость твоя в доброте?..
 
 Первым из Давыдовых, кого вылечил Иссык-Куль, был, конечно, Федор Игнатьевич. После проведенного на озере лета он избавился от тяжелого, надрывного кашля, который мучил его последнее время, и хрипов в легких. Но еще не раз он приезжал из Фрунзе сюда, чтобы,  по его словам, выздороветь окончательно и бесповоротно. А Елена Семеновна, обычно не очень-то скорая на подъем, лишь возникала на горизонте дымка депрессии, брала в охапку Нику и отправлялась поездом в Рыбачье. Через день ее было не узнать – посвежевшая, с блуждающей на губах улыбкой и молодым светом в глазах.
 – Уж не любовник ли у тебя там завелся? – ревниво глядя на нее, качал головой Федор.
 – Для того я и Нику с собой беру, – усмехалась она.
 – А что? Ребенок для прикрытия. Все это в романах давно описано.
 – Ну и дурак ты у меня! – в ее голосе столько было тепла, ласки, что Федор таял, бережно брал ее на руки и уносил в иной, только им двоим ведомый мир.

Новоселье, собравшее разношерстную публику, получилось шумным и бестолковым, как всякое застолье, где постепенно всех к рукам прибирает водка.  Поначалу еще звучали красивые тосты, главным героем которых был, разумеется, построивший этот дом Федор Игнатьевич, но постепенно общее течение разговоров становилось все бессвязнее, сумбурнее, разбиваясь на осколки: кто-то говорил об одном, его сосед – о другом, чуть дальше – о третьем, и все это смешивалось, плыло разноголосьем, чем-то напоминая атмосферу кабака. Федор Игнатьевич хмурился, его раздражала такая атмосфера, и чтобы ее изменить, вернуть застолье в прежнее русло, он поднялся, кряжистый, темноволосый, и, тряхнув головой, громко и четко заговорил, словно гвозди в доску вколачивал:
 – Объект сдан, сегодняшнее торжество считается актом приемки. Но строительство продолжится. У дома будет еще один этаж или высокая мансарда. Дети вырастут, обзаведутся семьями – пусть живется им здесь просторно. Я бы сразу построил именно так, но пока не позволяют средства.
 – Вот и хорошо, что не позволяют, – раздался пьяненький, врастяжку голос.
 – Не понял? – Федор глянул в сторону говорившего.
То был сосед  Леха Чебриков, чей плохонький домишко примыкал к огородам Давыдовых. Плюгавенький, соплей перешибешь, он имел в подпитии опасные замашки: хватался за нож, топор, за все, что под руку попадется.  Дома, регулярно устраивая пьяные дебоши, Леха держал в страхе великаншу-жену,  которой однажды, не уловив должного смирения, отсек лопатой два пальца на ноге. Да и на улице из-за его пакостно-агрессивного нрава соседи старательно избегали прямой конфронтации с ним.
 – Не понял? – повторил Федор, потому как Леха, бросив весьма странную фразу, стал задумчиво ковыряться в общей тарелке с кусками жареной курицы, отправляя наиболее аппетитные из них себе в рот.
 – Тоже мне ребус нашел, – неохотно оторвался он от сего занятия, – спалили бы, вот и все.
 – За что?
 – Опять ребус? А еще хирург, с высшим образованием. Проще пареной репы: чтоб не выпендривался. Живешь среди людей – блюди устав.
 – А ну нишкни, пьянь рваная, – баба Настя, готовившая на печке тут же, во дворе, горячие блюда, схватила увесистую кочергу и пошла на Чебрикова. – Ешь здесь хлеб, да еще и угрожаешь? Зону  устраиваешь? Знать не хлебнул настоящей! Там таких, как ты, точно клопов давят. Не рыпайся, возникнешь еще, свистну, кому надо, быстро из тебя решето сделают. – И видя, как сник Чебриков, как его рука потянулась за спасительной рюмкой, баба Настя с улыбкой обратилась ко всем: – Прошу простить, дорогие гости, инцидент исчерпан. А теперь готовьте тарелки, я буду потчевать вас домашними пельменями со сметаной.
 Все это произошло настолько быстро, что гости даже не заметили того устрашающего выражения лица со свинцом во взгляде, которое баба Настя предназначала Чебрикову. Они даже слов-то, адресованных ему, толком не разобрали. В полной мере силу ее лицедейства испытал на себе только Леха, который, содрогнувшись, тут же увял, будто его срезали под корень. Федор Игнатьевич лишь мельком заметил, как разительно меняется лицо бабы Насти, интонация ее речи, да и то был поражен этим куда больше, чем Лехиными словами.
 И хотя застолье потекло дальше по желанному для него сценарию, все разговоры про дом, про мастерство хозяина не трогали теперь Давыдова, погруженного в неотступные мысли, а проходили мимо, не впитываясь, как вода по каменному желобу. И, когда гости разошлись, он сразу задал терзавший его вопрос:
 – Скажи, мать, ты же сидела по политической статье, откуда в тебе эти манеры из… уголовщины?
 – Ничего удивительного, – ее синие, чуточку выцветшие глаза, которые легко меняли цвета, становясь то темными, как ночь, то серыми, стальными, скользнули по Федору, меж тем как руки продолжали свою работу – вытирали до блеска мытые тарелки, вилки, ножи.  – Мы же там не в клетках-одиночках жили. Где бы ни оказался человек, он налаживает связи с другими людьми. Для этого используются любые возможности. Слышал, читал, наверное: на зоне у политических особый статус. Уголовники считали за честь пообщаться с нами. Бывало, что это им удавалось. Ну, и мы, естественно, много чего от них узнавали о том мире, который уголовным зовется.Теперь все понятно?
 – Не все, но кое-что понятно, – сказал Федор, испытывая такое чувство, какое испытывает человек, бредущий в кромешной тьме с крошечным фонариком.

* *  *

 Что, собственно, он знал о прошлом своей тещи, которая уже столько лет жила с ними под одной крышей? Совсем немного.  Когда над огромной страной нависла тень страшной войны, с западной ее части в срочном порядке стали  выметать тех, кто казался неблагонадежным. Под эту жесткую, неумолимую метлу постепенно попадали как целые народы – немцы, чеченцы, осетины, карачаевцы, так и отдельные люди, в чьей биографии вдруг обнаруживалось темное пятно. 
 Бабу Настю, в те годы просто Анастасию, отнесли ко второй категории. Кто-то капнул в органы, будто она прямой потомок князей  Друзельских, эмигрировавших после революции в Париж и  помогавших оттуда белогвардейцам; этого было достаточно, чтобы ее упекли на пятнадцать лагерных лет под Караганду.  Дочь пыталась добиться правды, писала в высокие инстанции, что никакого отношения к князьям-однофамильцам  мать не имеет, но кому до этого тогда было дело?  Шла народная война, в ее топку бросали миллионы, десятки миллионов жизней, чтобы любой ценой победить врага.  Потом надо было поднимать страну из руин, и опять всем народом. Потом опять начались чистки… А Лена все писала и писала, находя какие-то новые дополнительные доказательства чужеродности княжеской семьи  своей собственной. И в начале пятидесятых, за полтора года до окончания срока, Анастасию, наконец, освободили.
 Она появилась неожиданно в маленьком домике-времянке, который Федор и Лена в ту пору снимали, появилась с громоздким деревянным чемоданом, многократно перевязанным бечевкой. Когда этот чемодан был раскрыт, все ахнули: там вперемешку с одеждой, гостинцами для детей лежали пачки денег. Оказывается, признав Друзельскую невиновной, ей выплатили весьма солидную по тем временам компенсацию. Давыдовы, жившие очень трудно – Федор и Лена были студентами мединститута, почувствовали себя богачами.
 К тому же баба Настя, как с легкой руки Ники стали называть ее в семье все, кроме дочери,  завела небольшое хозяйство – козу и десяток кур, чтобы у детей «живот к спине не прилипал». А еще, взяв на себя покупку продуктов и приготовление пищи, она сумела сократить семейные расходы. Это настолько понравилось молодым, что ноша бабы Насти пожизненно осталась на ней. Увы, кто впрягся в воз, тот и везет, пока не упадет. Но бабу Настю ничуть не тяготили заботы. Она с готовностью подставляла плечи под новые.
 Федору даже казалось, будто таким вот образом ею заполняются, вкупе с настоящими, пустые страницы многих лет былой лагерной жизни, проведенные вне родни, вне свободы.  Испив чашу несправедливости, сама искупает чью-то вину перед собой, несет тяжкий чужой крест.
 Странно, она ни разу не попыталась наладить собственную личную жизнь, хотя возможности для этого у нее были.
 Какое-то время за ней ухаживал крепкий еще, интеллигентного вида старик. Жил он неподалеку от времянки, где они тогда обитали, в большом доме с черепичной крышей. Лет пять назад у него умерла жена, вскоре сын перебрался в Москву, настойчиво звал туда и отца, но тот наотрез отказался. Жил одиноко, однако дом и участок содержал в образцовом порядке.
 Поначалу он оказывал бабе Насте лишь мимолетные знаки внимания: увидев ее, учтиво раскланивался, приподнимая при этом длиннополую шляпу, иногда дарил источающие аромат алые розы, которые любовно выращивал на своем участке. Щеки бабы Насти охватывал легкий пожар, как у девчонки на первом свидании,  и она отвечала с жеманным приседанием: «Здравствуйте, Павел Брониславович!». Не поймешь, то ли она старается попасть в унисон его манерам, то ли передразнивает.
 – Какой галантный кавалер! – восхищалась Елена. – Тебе бы, Федор, поучиться у него.
– Ну, ну… А что ему остается делать? Только галантностью и брать. Все остальное – залежалый товар, – парировал Федор, и смеялся, шутливо выпячивая молодецкую грудь и поводя плечами.
 Но переспорить жену ему удавалось редко. Несмотря на чисто женское мышление, ее фразы иной раз напоминали бильярдные шары, точно посланные в лузу.
 – Во-первых, нельзя бравировать преимуществом, которое даровано природой, а не создано собственными усилиями. А, во-вторых, пора осознать, что молодость приходит на короткое время, а уходит навсегда.
 То был период, когда пикировки еще не раздражали друг друга, когда пальма первенства в случайно возникшем споре отдавалась легко, без обиды, и в отношениях меж ними еще не намечались трещинки. Федор поднимал руки и по-военному чеканил: «Сдаюсь на милость победителя!». Елена с улыбкой принимала поверженного мужа в свои объятия.
 Соседки по переулку, где Давыдовы снимали времянку, уже стали насмешничать над Павлом Брониславовичем. «Настя, глянь, женишок к тебе идет», – галдели они, высовываясь из своих калиток. Но баба Настя быстро их приструнила. «А ну, куры, по насестам!» – и соседок, словно ветром, сдувало. Было в ее голосе нечто грозовое, заставлявшее опасаться, не совать нос, куда не просят.
 И все-таки старик сменил тактику ухаживания. Проходя, он оставлял записку, в которой просил многоуважаемую Анастасию Николаевну встретиться с ним такого-то числа во столько-то часов у центрального входа ВДНХ.
 Баба Настя надевала свое единственное нарядное крепдешиновое платье, желтое с зелеными разводами, светлые туфли-лодочки и, предупредив дочь, что вернется только вечером, отбывала на свидание.
 После обмена приветствиями Павел Брониславович брал ее под руку, и они гуляли по аллеям, заходили в павильоны ВДНХ, изумлялись, глядя на выставленные экспонаты промышленности и сельского хозяйства, а потом сидели за столиком маленького кафе, ели пропахшие дымком шашлыки и запивали красным молдавским вином.
 Павел Брониславович был военным летчиком, командовал эскадрильей бомбардировщиков, в первый год войны дважды бомбил Берлин, а на третий его подбили, лишь чудом, будучи тяжело ранен, он дотянул до своих. Два года госпиталей, несколько сложнейших операций… К концу войны опять летал, даже представляли к званию Героя, но что-то там не сошлось… Оказалось, не такой уж он и старик, просто жизнь его сильно поколошматила. Выслушав историю Анастасии, коротко бросил: «Сволочи!» – и не стал комментировать. Но ей стало понятно, почему «там не сошлось».
 Они встречались больше года, Анастасия даже помолодела, на щеках заиграл румянец и шаг стал еще легче, прямо-таки «полетным», как шутил ее кавалер. «Ну, Лена, настраивайся, переберется баба Настя к летчику, гора забот на нас свалится», – подготавливал жену к переменам Федор.
 Продолжая учиться, Лена с Федором в свободное время работали в больнице, и дети полностью находились под присмотром бабы Насти. Благодаря ей, девчонки-заморыши превратились в крепких, упитанных сорванцов, от которых соседские мальчишки прятали свои чубы за забором. Да и в школе ими были довольны. И вот теперь налаженное житье-бытье, хоть и в съемном пока пристанище, могло пойти наперекосяк.
 Елена Семеновна призадумалась. Однако прямо спросить мать об этом у нее не хватало решимости. В конце концов, та имела право – отец Лены погиб в первый год войны – имела право построить свою личную жизнь так, как ей захочется.
 Неведение хуже самой злой правды. Выручила Ника, у которой с бабой Настей сложились особые отношения. Наслушавшись пересудов соседок о том, что ее бабушка скоро выйдет замуж за летчика и переселится к нему, она подбежала к ней:
 – Ты нас бросаешь, да, баба Настя?
 – С чего это ты взяла? Мелешь, что попало.
 – Вовсе нет, кругом так говорят. Из-за летчика.
 – А ты поменьше слушай всякие глупости. Разве могу я вас оставить? Да ни за что на свете! И запомни: тот, кто повторяет чужие глупости и верит в них, сам глупец.
– Ура! Баба Настя остается с нами, баба Настя остается с нами! – сорвавшись с места, Ника понесла радостную весть дальше.

 К этому времени у Анастасии еще не было повода думать и говорить иначе. С Павлом Брониславовичем все ограничивалось лишь свиданиями, которые он назначал в парках или кафе, возле театров или музеев. Встречи, беседы с ним освежали, привносили в ее жизнь новые впечатления, и она тянулась к нему, не загадывая наперед, к чему все это приведет. В украденной лагерями молодости ей особенно недоставало  мужской заботы, чуткости, того внимания, которое исходит от неравнодушной души. Теперь это восполнялось, и, как человек непривередливый, она была благодарна судьбе.  Когда же Павел Брониславович предложил ей, наконец, руку и сердце, она даже немного растерялась, хотя такой поворот был самым естественным.
 – Вот если бы раньше, – в ее голосе перемешались тоска и несбыточность. – Опоздали мы, Павел Брониславович, опоздали…
 – Почему? Или мне надо было поторопиться? Но я хотел, чтобы мы лучше узнали друг друга.
 – Все, конечно, правильно. Только дело-то не в том. Эх, летчик вы мой дорогой… Куда ж я от детей да от внучек? Столько лет дочь за меня билась, билась, разве  могу я оставить ее? Нет, таков мой крест…
Летчик, нахмурившись, помолчал, а потом посоветовал не спешить с окончательным ответом, как он сам, правда, по другой причине, не спешил делать ей предложение. Господи, и после этого ему еще казалось, будто он знает ее! Если уж она так сказала, значит, решение принято и обратного хода не будет.
После расставания, задержавшись чуть-чуть на месте, она смотрела, как широко он шагает, держа спину прямо, не сутулясь, и лишь коротко стриженная  седая голова покачивается в такт шагам. Ни сейчас, ни после, когда Анастасия подтвердит свое решение, летчик не подаст и виду, как это ему тяжело.  А месяца через два-три и вовсе, срочно все распродав, уедет к сыну в Москву, и только воспоминания о нем будут временами тревожить ее душу.
 
 Вот и все, о чем в общих чертах знал или догадывался Федор Игнатьевич относительно прошлого бабы Насти, того прошлого, которое скрылось, ушло за горизонт. Собственный дом стал для семьи во многом своеобразным рубежом при исчислении сроков событий – до и после его сооружения. Требуя от обитателей дома особого к нему отношения, Федор был прав. В жизни семьи, переселившейся сюда после блуждания по квартирам, многое переменилось. Все сразу обрело черты постоянства – и школа, куда поутру отправлялись Лика и Ника, и больница, где теперь трудилось среднее поколение Давыдовых, и даже соседи, которые довольно быстро признали садово-огородный авторитет бабы Насти.
 Привыкнув за время строительства, что среди домашних он играет главную роль, что все его почитают, Федор не сразу заметил, как блекнут краски былого бесспорного лидерства. Теперь, когда все планируемое было сделано, он позволял себе пропустить после работы рюмку-другую и по утрам понежиться в постели. И вот выходит он, потягиваясь, на крыльцо, берет гантели, чтобы делать зарядку, а в этот момент баба Настя как нарочно начинает колоть дрова.  Колет, кряхтит на весь двор, будто перед ней бревна в обхват, а не пустяшные чурки. И тут на сцене появляется Лена.
 – Смотри-ка: мать, бедная, дрова рубит, из сил выбивается, а мужик забаву нашел – гантельками машет.
 Федор даже не успевает ответить. Бросив топор, баба Настя театрально разводит руками, потешно приседает, выговаривая при этом одну только фразу:
 – Графья этого не могуть!
 Выговаривает с такой иронией, веселой издевкой, что Федору и возразить-то нечего. Чертыхнувшись, он возвращается в дом, бреется и садится завтракать. Чай он любит пить с рафинадом, любит пить сладкий, до приторности, накладывая в бокал семь-восемь кусочков сахара. Вот рука его тянется к вазочке за первым.
 – Раз, – с невинным видом считает баба Настя.
 Кусочек булькнул в бокале, рука тянется за вторым.
 – Два-а! –  глаза бабы Насти округляются, брови медленно ползут вверх.
Федор делает вид, будто все это его не волнует.
 – Три-и-и! – в голосе нарастающий ужас.
Федор недовольно сопит, но еще сдерживается.
 – О, уже че-ты-ре! – после этого восклицания Федор вскакивает, опрокинув бокал с чаем, который растекается по столу, оставляя коричневое пятно.
 – Безобразие! В своем доме даже поесть спокойно не дадут!
 Хлопает входная дверь, а за ней и калитка.
 – Шуток не понимает, – вздыхает баба Настя и, взяв кухонное полотенце, промокает им пятно.
 – Ну, ты уж слишком, – говорит Елена Семеновна. – Видишь, что нервничает, остановись.
 – В жизни больше должно быть шуток, веселья, подначки. Иначе она серенькая, как полевая мышь. Веселье с уздечкой – какое к лешему веселье?
 Лика и Ника с удовольствием внимали бабушкиным словам. Взрослые обычно говорили фразы словно бы из чужой роли, а бабушка – из своей. Пройдет время и Ника напишет:
Сидит, уставившись в окно,
Как будто ждет подарка свыше.
В кармане фартука давно
Рука, забывшись, что-то ищет.

Ложится на пол теплый свет
Большой румяною краюхой.
Шагни в него – десятки лет
Ты сбросишь, мудрая старуха!

Сидит и щурится светло,
Как будто молодость не манит.
Как будто все добро и зло
Уже лежит у ней в кармане.

 Федор Игнатьевич, воспринимая шутки бабы Насти, как происки, козни, полагал, что продолжи он строительство дома, и никто бы из домашних не посмел выкидывать по отношению к нему подобные коленца. Однако для того, чтобы нарастить второй этаж, о чем он заикнулся на новоселье, нужна была кругленькая сумма, а они едва расплатились с прежними долгами. Кроме того, домашние наверняка восстанут: только вылезли из строительной грязи и опять в нее? Вспоминались и слова Лехи о возможном пожаре, если он размахнется на двухэтажные хоромы. Правда, Леха сник, испугался, когда баба Настя пошла на него штопором, но кто знает, что там таится в его бесшабашной кудлатой башке. 

* * *

 А вскоре случилось происшествие, которое в уличной молве связало имена Федора и Лехи.
 Возвращался как-то поздним вечером Федор домой. Перед этим с врачами-коллегами, отмечая день рождения одного из них, они  выпили. Улица, на которой жили Давыдовы, глухая, темная, жиденький свет редких фонарей не спасает ее от мрака. Федор не разглядел, кто вдруг выскочил из-за деревьев и ударил его по затылку. Удар был настолько силен, что он, потеряв сознание, рухнул на землю. Когда очнулся, первым делом хотел узнать, сколько времени. Ведь стояла ночь, и ему давно пора быть дома. Но часов со светящимся циферблатом, которыми он дорожил, на руке не оказалось. Невольно полез в карман, где находился кошелек. Пусто. Хорошо хоть денег в нем оставалось немного.
 Волосы на затылке слиплись, оттуда исходила боль. Чем же его так саданули? Кто? Надо поскорее добраться домой… Мысли путались, наезжали одна на другую, а тело, с трудом поднявшись, начало свой ход по истоптанному ногами маршруту.
 У калитки его ждали. Первой кинулась к нему жена. Еще с вечера в ней зародилась неясная тревога, нарастающая с каждым часом. Она вышла сначала во двор, а потом и на улицу, поглядывая в ту сторону, откуда обычно появлялся Федор. Но все утопало во тьме. Скрипнула дверь, и рядом в белой ночной рубашке, словно приведение, возникла баба Настя.
 – Не спится? Мужик гуляет, а бабу нервная дрожь бьет.
 Елена Семеновна промолчала.
– Напрасно переживаешь, – позевывая, продолжала баба Настя. – Куда он денется, конь твой? Знаешь ведь, как в такое время транспорт ходит. А пехом тащиться – ого-го! Да еще нетрезвому.
 – С чего ты взяла, что он нетрезвый?
 – А трезвые по ночам дома сидят, не шатаются, где попало. У них нормальный режим.
 – Перестань, мама, вечно ты накручиваешь, и без того душа болит.
 – Зябко что-то, – баба Настя ушла в дом, вернулась в стареньком пиджаке, наброшенном на плечи. Протянула дочери кофту: – Надень, простынешь.
 Так они и стояли, то молча, то переговариваясь, пока из тьмы не проступила качающаяся, как язык пламени под порывами ветра, фигура Федора. Жена сразу поняла: тут что-то неладное. Выпивать он выпивал, но чтобы так его мотало… Да и баба Настя, хотевшая было съязвить, прикусила язык.
 Вместе они помогли Федору добраться до кровати. Рана была неглубокой. Елена Семеновна, как врач, имела дома аптечку, подходящую для любых кризисных случаев. Промыв и обработав рану, она велела Федору спать.
 На следующий день среди соседей пошел слух, что это Лехины проделки. Да и кому, как ни ему, иметь зуб на Федора, который после новоселья едва здоровается с ним, ни разу выпить не пригласил. Баба Настя отмела эту версию. Конечно, Леха еще тот хмырь, от него всякой подлянки можно ожидать, но чтоб напасть на Федора… Кишка тонка.
 Однако если людям очень хочется во что-то верить, переубедить их невозможно. Не сработало даже сообщение Лехиной жены о его алиби: три дня, как он уехал в Алма-Ату. Ограбил Федора – вот и заметает следы, судачили соседи.
 По-своему отреагировала на все эти разговоры и отомстила за отца Ника. Поймав в глухом переулке Лехиного сына Петьку, учившегося с ней в одном классе, хорошенько отлупила его. Она и сама не знает, где научилась так лихо и отчаянно драться. Побитые ею мальчишки по вполне понятным причинам стыдились жаловаться взрослым, выдумывая про синяки и разбитые носы невероятные истории.
 Вернувшись через неделю, Леха занемог.  Боли в области живота были такие, что он, скорчившись, свернувшись в клубок, то вскрикивал, то поскуливал, отказываясь от еды и питья. Потом начался жар. Вызванная «Скорая» увезла его в больницу.
 В ту субботу в хирургическом отделении дежурил Федор Игнатьевич. Осмотрев больного, он поставил диагноз: острое воспаление поджелудочной железы. Болезнь оказалась настолько запущена, что Федору было очевидно: попытки консервативного лечения ничего не дадут. Но и операция предстояла сложная, с большой степенью риска.
 Он понимал, как, в случае неудачи, может быть истолкована смерть соседа на операционном столе. И это его мучило. Не настолько, конечно, чтобы помешать принятию правильного решения. Он врач, и перед ним не Леха, пьяница и урка, который Федору – как воспалившийся зуб, а больной, нуждающийся в срочной помощи. Без операции он протянет максимум два-три дня. Хоть и невелики шансы вылечить его оперативным путем, но они есть. Значит, надо действовать.
 Газеты назовут операцию Давыдова, тяжелейшую операцию, когда восемь часов шла непрестанная борьба со смертью, блестящей, спасение Лехиной жизни – чуть ли не чудом.
 – Во, дела! – прочитав газету, осклабился Леха. – Меня едва на тот свет не отправил, а, поди ж ты – «талантливый хирург Давыдов». На моем горбу в рай въехал, известным стал. Бутылка с тебя причитается.
 – А вот про бутылку забудь. Раз и навсегда забудь! – стараясь сдержаться, проговорил Федор. – Как врач, категорически запрещаю. Если, разумеется, жить хочешь.
 – Не пугай. Тебе ж выгодно, чтоб я пил. Опять сделаешь операцию – и греби славу лопатой.
 – Дурак! – злился Федор.
Ему не нужна была Лехина благодарность, но и терпеть всякую чушь, граничащую с оскорблением… А что поделаешь? Его Величество Больной!
 После операции Леха продержался полгода. И снова запил, дико и беспробудно. Так он и умер, скорчившись, сжавшись в плотный, маленький комочек, в компании подобных ему бедолаг.
 Для Федора это было ударом. Оказывается, все, что он делает для спасения людей, разбивается вдребезги об их идиотские привычки губить самих себя. Пьют, курят, едят что попало… Да они же самоубийцы! Врачи стараются, вытаскивают их из петли, а они снова и снова в петлю лезут.
 Федор затосковал. Кому душу откроешь, перед кем душу излить? Жена хоть и умница, но мыслит стандартно. Еще, чего доброго, с тещей поделится, а та на смех подымет. Коллеги? С годами они очерствели, их уже не трогает чисто нравственная сторона в отношении к больным, а тем более – выписавшимся. А ведь как зыбки, эфемерны плоды его профессии. Даже редчайшая удача, каковой он считал свою операцию, иной раз вон куда выворачивает. Ну и что, слышались ему воображаемые возражения, человек волен сам распоряжаться своей жизнью, за ним право выбора. Пустые слова! А как же врач, к которому он обращался за помощью и который поставил его на ноги? Он питался энергией врача, жил благодаря ей, а когда самовольно потянулся к смерти, обессмыслил все, что для него делалось.
Словно в противовес Федор подумал о доме. Вложил в него свои силы, построил его – и живет, и стоит он всем обитателям на радость, никого не пытаясь подвести. Даст Бог, послужит еще и внукам, и правнукам. Надо только поднапрячься, возвести второй этаж, чтоб растущей со временем семье было просторно.
 Виделся ему этот этаж не внушительным, массивным, сплошь из кирпича, а легким, летящим, с преобладанием деревянных конструкций, этаж, где расположились бы спальни-светелки, в которых круглый год румяным караваем гуляет солнце.
 По вечерам в своем маленьком кабинетике, от пола до потолка уставленном книгами, он усаживался за чертежи и расчеты. Не счесть, сколько вариантов он перепробовал. Каждый отвергнутый сжигал: домашние не должны были заранее знать о его намерении. Вот когда все подготовит, соединит красоту, изящество форм с относительной дешевизной, тогда и поделится своими планами.

* * *

 И такой момент настал. В один из воскресных дней вся семья Давыдовых собралась за обеденным столом. Баба Настя сняла с плиты источающий аромат казан плова, помедлила, держа его над блюдом, раз – и казан уже стоит вверх дном, сохраняя в себе содержимое. Все с нетерпением ждут продолжения действа. Она это знает и потому не торопится. Наконец ловко хватает казан за ушки и резко поднимает прямо вверх. Плов, сохраняя форму казана, застывает холмом на блюде. Сверху холма розовеют куски молодой баранины, а по блокам средь плотно лежащего белого риса проглядывают красные дольки моркови. А еще там угадываются две-три головки чеснока, лавровый лист и темно-серые семена зиры. А запах плывет такой, что его жадно хватают ноздрями, ртами, словно им можно насытиться. 
 Елена Семеновна мелко режет только что принесенный Никой с огорода большой пучок зеленого лука, петрушки и укропа. Этим свежим бархатистым крошевом, беря его щепоткой прямо из-под ножа, Лика обсыпает весь пловный холм  с головы до пят, и он напоминает весенние холмы, подступающие к городу с юга.
 Теперь черед священнодействовать Федора. Оглядев стол, на котором разместились сочные, еще хранящие солнечное тепло помидоры и огурцы – словно, подгадав момент, прыгнули они сюда прямо с грядки, а также ломти домашнего хлеба, испеченного бабой Настей, солонка с солью и пряности, чтобы каждый добавлял по вкусу, графинчик с водкой, – оглядев все это, Федор берет большую деревянную ложку и несколькими точными движениями перемешивает плов. Все. Можно начинать. Пока домочадцы накладывают плов из общего блюда в свои тарелки, он разливает водку.
 – Мне не надо, у меня подскочило давление, – говорит Елена Семеновна.
 – А я с удовольствием поддержу любимого зятя. Ведь только горькие пьяницы пьют в одиночку. Он у нас не такой.
 Ох, и язва, думает Федор о теще и слегка морщится – то ли от ее тона, то ли от водки, выпитой без удовольствия. Да и какое к лешему удовольствие, когда тебе под руку… Пока она отправляет в рот ложку с пловом и рот у нее, слава Богу, занят, он молниеносно наливает и выпивает еще рюмку, после чего блаженно улыбается. Баба Настя даже поперхнулась от этой наглости. Ника, замечавшая все, что происходило вокруг, прыснула в ладошку. Чтобы избежать очередных нападок, Федор, не медля, приступил к главному.
  – Хочу заняться перестройкой дома. Я сделал расчеты, начертил, как это будет выглядеть, получается, на мой взгляд, очень заманчиво. Смотрите.
Он развернул приготовленные заранее листы бумаги, на которых сначала шли чертежи, а затем рисунок их  дома, но только двухэтажного. Все, перестав жевать, зачарованно уставились на него. Дом действительно впечатлял. Он был их, родным, привычным, да еще и устремленным ввысь, от чего, обретя гармонию, необычайно выигрывал.
 – Ух, ты! Прямо как для выставки, – восхитилась Елена Семеновна. – И сколько такая красота стоит?
 Федор назвал сумму. Восторг на ее лице, как дым, улетучился, сменившись недовольством.
 – Во что ты нас втравливаешь? Ведь неподъемно, знаешь, что неподъемно. Только с прежними долгами расквитались и в новые влезать?
 – Зачем? Года два-три будем с зарплаты откладывать. Для начала на стройматериалы хватит. А потом, когда я приступлю к перестройке, все пойдет по мере очередных накоплений. Выкрутимся. Цель для нашей семьи достойная, значит, любые сложности можно одолеть. 
 – Нет уж, надоело затягивать пояса. Сколько помню, все на что-то откладываем, а сами живем кое-как. То одно, то другое, то третье… Сейчас, вроде, чуть-чуть поднялись, так теперь ты со своим теремом…  Дети растут, о них голова должна болеть.
 – А у меня и болит, – не сдавался Федор. – Для себя стараюсь, что ли? Если им это не надо, ради бога, я больше не заикнусь.
 Кажется, Ника только и ждала момента, чтобы вступиться за отца.
 – Мне нравится терем, я бы очень хотела там жить, – заявила она. Худенькая, неказистая в детстве, Ника к четырнадцати годкам выросла в стройную, обаятельную, весьма крупную девушку, чьи формы вызывали слишком пристальные взгляды парней. Но она их просто не замечала. А тех, кто упорствовал, приставал, она, подкараулив в безлюдном месте, поколачивала. – Меня, – продолжала Ника, – приглашают поработать на радио. Юным корреспондентом. Гонорары тоже подспорье, да, пап?  Не беспокойтесь, с учебой я справлюсь. Как была отличницей, так и буду. И строить помогу, вон я какая здоровая, – согнув руку в локте, демонстрировала несуществующие бицепсы.
 – Спасибо, дочка, – Федор Игнатьевич растрогался. – Хоть и без твоей помощи мы бы обошлись, но если ты хочешь…
 На красивом, чуть блекнущем лице Елены Семеновны блуждала скептическая улыбка. Так улыбается полководец, заранее уверенный в победе.
 А что же старшая дочь, всеобщая любимица  семьи? Лика дипломатично помалкивала. В спорах между отцом и матерью ей удавалось балансировать, сохраняя нейтралитет. Прирожденный миротворец, она умела тушить пожары и восстанавливать мосты.  К тому же следующей весной у нее выпускные экзамены, затем – мединститут… До стройки ли  ей?
 Помалкивала и баба Настя, но не в силу дипломатичности, ей вовсе не свойственной, а по той причине, что знала: зять  все равно спросит. Тогда цена ее слова возрастет. И он, миновав выжидательным взглядом Лику, действительно спросил:
 – Ну, а каково ваше мнение? Выиграет ли таким образом наш дом?
 – Выиграть-то дом, пожалуй, выиграет, – с притворно безучастным видом отвечала она. – Только для живущих в нем это второе испытание выйдет покруче первого, когда дом только строился. Помню, в колонии отбывал свой десятилетний срок один мужик, смешливый такой был, анекдотами сыпал, а как накинули ему за какую-то ерунду еще полтора года, похмурел, слова из него не выжмешь. Ровно десять лет отсидел и помер. Человек может вынести многое, может жертвовать многим, но до определенного предела. Если необходимо, если иначе нельзя – это одно, если нет – совсем другое. Ресурс организма зависит от таких вот вещей.
 – М-да… Сравнения же у вас, – Федор покрутил головой, налил себе рюмку, но пить не стал.
 – А ты не бери в расчет. Я в любом случае как-нибудь перекантуюсь, и  хуже бывало.
 – Все, закрыли тему, – решительно поставила точку Елена Семеновна. И, видя, как опечалился муж, смягчила: – До лучших времен, пока Лика и Ника не окончат школу. А там видно будет, может, и с деньгами полегчает.
 Тихо стало за обеденным столом. Похороны красивой идеи, какими бы вескими, разумными доводами это не обставлялось, напоминают похороны юного существа, чьей долгой и прекрасной жизни не суждено сбыться. И тем, кто это сделал, и тем, кто при этом присутствовал, становится неудобно друг перед другом, и они спешат разойтись по своим делам.
 У Ники тогда еще только-только рождались первые стихи, которые она тайком записывала в тонкой ученической тетради, хранящейся под подушкой. Но уже в ту пору на нее находило прозрение, свойственное очень большим поэтам, и она почти безошибочно угадывала, к каким последствиям может привести тот или иной шаг, поступок ее родных, близких людей.
 В промельке беспокойных мыслей – так машут крыльями ласточки перед дождем, обозначилась зигзагообразная, легко прочитываемая линия: отвергнув идею, способную сплотить семью, мы тем самым семью разрушаем. Ей было жаль отца, у которого наметился душевный надлом. Она любила и мать, и бабушку, но к отцу испытывала особое отношение. В чем это выражалось? Пожалуй, ни в чем. В семье были не приняты между детьми и родителями, как выражалась Елена Семеновна, телячьи нежности – поцелуи, ласкательные выражения  и прочее.
 Но на сей раз Ника, сидевшая рядом с отцом, положила ему на руку свою ладонь и нежно погладила ее. Это было высшим проявлением дочернего чувства.

 Жгу истлевшие за зиму листья
  В постаревшем отцовском саду,
  Невесомые кружатся мысли,
  Обжигая огнем на лету.
  Сиротливо порхает пичуга,
  Ловит отсвет ушедшего дня… 
  Лучше папы и не было друга
  В этом мире вовек у меня.
  Это я понимаю сегодня,
  На отлете уже и сама.
  Старость – самая мудрая сводня
  Чувств увядших с искрою ума…
 
 Дальше все складывалось так, что о строительстве второго этажа речь больше не заходила. Федор стал чаще выпивать; поздно возвращался домой. Заподозрив, что у него появилась любовница, баба Настя не преминула поделиться своими соображениями с Еленой Семеновной. Та, не мешкая, устроила мужу бурный допрос. Поскольку он ничего не выявил, Елена Семеновна превратила это в ежевечернее шоу. Когда Федору до икоты надоели напрасные упреки, он заявил, что на самом деле все так и есть.
 Атмосфера в семье напоминала медленно извергающийся вулкан. Лика, еще учась в мединституте, вышла замуж за однокурсника, какое-то время они пожили в родительском доме, но потом, не выдержав, перебрались в Алма-Ату.
 Федор был терпелив. И все-таки однажды  собрал свои вещички и ушел. Вослед ему неслось: «Скатертью дорожка, скатертью дорожка!». Без отца дом походил на озеро, от которого отвернулась питавшая его река. По ночам Елена Семеновна плакала, а баба Настя ходила задумчивая и виноватая. Что делать? Обожаемой сестры-миротворца не было, и Ника взялась сыграть ее роль. Она несколько раз ездила к отцу на снятую им в микрорайоне квартиру и уговорила его вернуться.
 Считается, что худой мир лучше хорошей ссоры, но это как посмотреть. Ведь люди склонны полностью прощать  лишь самим себе. Елена Семеновна после возвращения мужа неотступно помнила, что он уходил, Федор – что кричалось ему вослед. А поводов для выплеска эмоций всегда предостаточно.
 Едва окончив школу, Ника собралась замуж за поэтического гусара, брак с которым был случаен и непрочен, как первый ледок на лужах. Мать спорила, возражала, считала что дочь совершает ошибку, за которую потом будет долго расплачиваться. Ведь родители ее жениха – энкавэвэешники, на них наверняка сыпались проклятья за погубленных людей, и Ника, породнившись с ними, невольно перенесет в свою карму частицу этих проклятий. Нужен ли ей чужой крест?
Ника не поверила матери, не послушалась ее. Но муж, гуляка и пройдоха, оказался чертом в маске ангела. Уже на первом курсе филфака она – мать-одиночка, с сыном-крошкой на руках. Весь ее бюджет – стипендия и редкие гонорары за стихи. Чтобы выжить, покупала сразу мешок макарон или овсянки и, сдабривая разбавленным молоком, растягивала на месяц. Скиталась по квартирам, но домой не возвращалась, хотя добрые отношения с родителями и бабушкой старательно поддерживала.
Пройдет время, и она снова, очертя голову, бросится в омут замужества. На сей раз хоть и зыбок был союз, но долог. Вместе  со старшим сыном, Петром, рос младший Митя, и были они отрадой для Ники, и связывала она с ними все лучшее в прошлом и будущем, и ради них готова была перетерпеть что угодно и сколько угодно.
Так, возможно, длилось бы и дальше, если бы однажды когда она уже для себя ничего не ждала… Впрочем, об этой истории речь еще впереди.

* * *

 Пролетят годы, сплетаясь в гроздья десятилетий, сначала баба Настя, за ней Елена Семеновна, а там и Федор Игнатьевич  завершат свой путь земной. В доме поселится их внук, Митя, со своей семьей. Совершенно не посвященный в рассказанную здесь историю он вознамерится на первых порах надстроить второй этаж дома, однако столкнется с тем же, что и дед препятствием – пустым семейным кошельком и глухим непониманием жены, наотрез отказавшейся идти на какие-либо жертвы. Узнав об этом, Ника, которая живет отдельно от сына, захочет вмешаться, встать на сторону сына, но вовремя одумается. Тень конфликта побродит по закоулкам отношений в молодой семье да и уберется восвояси.

А недавно Нике приснился удивительный сон. Будто бы очутилась она в какой-то сказочной стране и парит над покрытыми изумрудной зеленью полями и холмами, над голубой гладью озер с впадающими в них хрустально чистыми реками. Парит, наслаждаясь благодатью, которая исходит от всего, что ее окружает, где сам воздух упруг и пьянящ, пьянящ необозримой свободой.
 – Сюда, дочка, сюда! – слышит она голос отца и легко поворачивает навстречу родному зову.
 И вот уже ее ноги касаются зеленой лужайки, бегут по густой, коротко стриженной газонной траве и останавливаются возле плетеной скамейки, на которой сидит улыбающийся Федор Игнатьевич. Ника смотрит на него и не может взять в толк, каким это образом она с ним встретилась, ведь его давно уже нет.
 – Как хорошо, что ты откликнулась, я столько раз тебя звал! – отец был бодр и свеж, как в молодости. – Не бойся, долго не задержу, мне только хотелось тебе показать, – и он протянул руку туда, где сквозь ветви диковинных деревьев проглядывало двухэтажное строение. Ника ахнула. Его очертания точь-в-точь повторяли тот рисунок дома, что в свое время отец представлял на суд своей семьи.
 – Сам построил, – с гордостью говорил Федор Игнатьевич. – Здесь все для этого есть, ни в чем не бывает отказа. Только трудись… Нравится? Я знал, что тебе понравится. И все-таки, – помедлив, продолжил он, – бывает мне грустно. Жить-то в нем приходится одному.
 – А мама? – дрогнув голосом, спросила Ника.
 Отец вздохнул и посмотрел на небо, розовое и плоское, как коробка из-под конфет. 
 – Не полагается, всему своя причина и свой срок. И потом, сила желания одного и другого должны полностью совпадать. Хоть это и рай, но порядок во всем неукоснительный.
 Раздался приглушенный щелчок, и картинка пропала. Осталась какая-то недосказанность, которая и составляет обычно основу всякого бытия. Ника лежала с открытыми глазами. По комнате расплывался жидкий белесоватый рассвет. В нее входили вещие библейские строки, чтобы потом она явила их всем живущим:

Все, что придумано в мире, имеет начало.
Что не придумано, то не имеет конца.
Тысячелетняя Рыба плыла и молчала.
Тайна прекрасна. Она сотворила Творца…
ЧАСТЬ III.

ЧУЖОЙ  КРЕСТ

1
Они казались себе безумно, отчаянно молодыми, хотя ему подкатывало к пятидесяти пяти, а ей было на одиннадцать лет меньше. Бурлящие в них чувства зашкаливало за мыслимые и немыслимые пределы. Когда они ходили, вернее, носились по городу, чтобы движением сбить накал требующих выплеска страстей,  подошвы туфлей дымились от скорости. Но разве тогда кто-то из них задумывался, к чему все это может привести?  Впрочем, задумываться при таких обстоятельствах – значит не быть молодым.
 А ведь нарисуй, распиши кто-нибудь их нынешнее поведение всего неделю назад – и они бы на смех подняли. Особенно Олег Павлович. Можно представить, как по его тонкому правильному лицу, основной достопримечательностью которого является четкая линия умеренно греческого носа с водруженными на него очками, скользнет едкая полуулыбка и губы выжмут: «Чушь собачья!».  Да и Ника поступила бы столь же категорично. Каждый из них имел свою устоявшуюся семью, взрослых детей и напрочь исключал саму возможность сильного увлечения, способного поколебать то, что уже давным-давно сложилось и мнилось крепким и незыблемым.  От какой-либо мелкой, ничего не значащей любовной интрижки где-нибудь далеко на стороне ни тот, ни другая про себя, конечно, не зарекались, но ведь от нее ни волны, ни встряски, так что она, согласитесь, не в счет.
 В общем, даже накануне ничто не предвещало ни грозы, ни землетрясения, ни цунами, ни прочих стихийных происшествий. Все разворачивалось размеренно и предсказуемо в соответствии с законами человеческого миропорядка. Была обыкновенная редакционная пирушка в честь женского праздника. Сотрудники собрались в одном из кабинетов за сдвинутыми письменными столами, на которых вместо исчерканных рукописей и писем трудящихся толпились бутылки с выпивкой и  тарелки с разной снедью.
 Стихия, вмещающая разнополюсные силы, дремала в укромном уголке, свернувшись по-собачьи клубком и ожидая своего часа. Она дремлет так повсюду, пока ненароком ее не разбудят.
 Тосты поднимались за милых дам, за их потрясающее очарование и головокружительное, как молодое вино, внутреннее содержание. Пить старались умеренно, поскольку главный редактор Олег Павлович Глебов, весьма сдержанный на этом поприще, не поощрял инакопьющих. Рюмки на столах крохотные, в полмизинца. От тоста до тоста – и уже просох.
 Журналисты, писатели, как и все творческие люди,  обычно склонны подогревать свое воображение с помощью Бахуса, а тут вынужденные ограничители. Любая попытка ускорить процесс пресекается стальным взглядом из-под очков в массивной роговой оправе. Можно бы и взбунтоваться, но ведь не в ресторане, а на рабочем месте, хоть и в вечернее время. Сидящий рядом с Никой заведующий отделом публицистики Вадим Щеглов наклонился к ней и шепнул:
 – На правах старого товарища выручи, а?
 – Если смогу, – чувствуя сложность задачи, засомневалась Ника.
 – Сможешь, сможешь, только на тебя и надежда. Значит, так. Надо шефа отсюда вытащить… на пяток минут. Зачем? Чтобы мы успели врезать и повеселеть, ясно?
 – Но как?
 – Придумай. Ты у нас не только поэтесса от Бога, но и умница. Редкое сочетание.
 Большинство женщин Никиного возраста похожи на консервную банку, где все аккуратно уложено, дозировано и неизменно вплоть до вскрытия. Она же, несмотря на бремя семейных тягот, сохранила в себе озорство, раскованность, свойственные юности. Обычно коллеги ценят друг друга за какие-то отдельные качества, реже – за все вместе, целиком. Нику же чтили и за отдельные качества, и целиком. К ней толпились за добрым советом не только поэты, но и прозаики. Даже самое беспощадное мнение звучало в ее устах так, что никому из них и в голову не приходило обидеться. А личные, житейские проблемы? Трудно представить, чтобы чья-то свадьба, чей-то развод, покупка сослуживцами квартиры или мебельного гарнитура обходились без Никиного мимолетного или деятельного участия, поскольку всем почему-то хотелось знать, что она думает, как она считает по любому важному для них поводу. Это, конечно, тяготило ее, мешало, отвлекало от своих собственных дел, но она, добрая душа, не могла никому отказывать. По загруженности служебного телефона и количеству посетителей Давыдова превосходила всех сотрудников редакции, кроме главного редактора.
  Казалось бы, что ей до просьбы Щеглова?  Выпить пообильней можно и после редакционной пирушки, которая наверняка долго  не протянется. Олег Павлович – ярый противник всяческих длиннот. Добиваясь динамичности, он безжалостно сокращает повести, рассказы, статьи. Та же участь постигает и редакционные мероприятия.  Но Вадиму, да и другим коллегам, видимо, неймется, невтерпеж… 
 Прикинув, каким образом все это лучше организовать, Ника поднялась.
 – Я сейчас.
  Ее кабинет находился чуть наискосок от того, где собралась редакция. Скользнула глазами по письменному столу, книжному шкафу. Господи, какой бардак! Нельзя, чтобы шеф, приучавший сотрудников к безупречному порядку, видел покосившиеся горы рукописей, разбросанные по стульям и подоконнику стопки книг в кабинете своего зама. Не будешь же ему объяснять, что вот искала нужную книгу, не нашла, а тут позвали: «Скорей, тебя ждут, все в сборе!». Быстро, только руки мелькали – и все аккуратно разложено по местам. Сняла с рычагов телефонную трубку. Так… Теперь можно его приглашать.
 Олег Павлович уже явно скучал, теребя пальцами подбородок. По первому кругу тосты были куда искрометней, чем по второму. Выдыхаются мужики, выдыхаются. Фантазии, что ли, не хватает? Или горючего? Ну, уж нет, дашь послабление в праздник – и в будни запросят. Он усмехнулся. Когда несколько лет назад его назначили главным редактором, обстановочка здесь была еще та. С утра брали разбег портвейном, а дальше добавляли чем придется. Он сразу поставил на этом крест. Его друг по университету, талантливый прозаик Женя Веприков, размахивая руками и тряся седеющей бородой, кричал в его кабинете: «Это же творческие люди! Им, как спортсменам, нужен допинг. Посмотришь, все уйдут, один останешься!».  И в знак протеста хлопал дверьми. Не ушли, вместе с ним подняли журнал так, что он гремел по всему Союзу. Понятно, успех имеет много причин, но и эту тоже.
 Влетела, будто за ней гнался осиный рой,  Ника и, прерывисто дыша, выпалила:
 – Олег Павлович, вас к телефону, срочно, из Дома правительства!
 – К какому еще телефону? – недоумевающе повел плечом Глебов. Его кабинет закрыт, ключ вот он, в кармане.
 – Вам, видимо, не дозвонились, стали набирать мой номер, а тут  как раз я заглянула…
 Последовавший за ней Глебов не видел, как перемигнулись Вадим Щеглов и Женя Веприков, как ловко, достав из спортивной сумки бутылку водки, Вадим разливал ее по фужерам для минводы. Разливал, восхищенно приговаривая: «Вот женщина! Вот настоящий товарищ! Своя в доску! Для таких и праздника не жалко!». Остальные хоть и не понимали, за что Вадим превозносит Нику, но выпили за нее с удовольствием. Если кто и был общим любимцем в редакции, то это Ника. С юности в журнале, слита с ним, его радость и гордость. Талантливых и удачливых не очень-то любят. Ника была исключением и в силу своего распахнутого характера, и в силу того, что дарованный Богом талант не присваивала себе как частную собственность, не кичилась им, как не кичится долина текущей через нее полноводной рекой.
 В кабинете Давыдовой Глебов с удовлетворением отметил полный порядок. Все-таки повезло ему с заместителем. По всем статьям повезло. Он поднял лежащую на тумбочке телефонную трубку и, услышав короткие гудки, подозрительно глянул на Нику.
 – Кто звонил?
 –Я же говорила: из Дома правительства. Какой-то требовательный густой мужской голос.
 – А фамилия?
 – Он не представился, а я не стала спрашивать.
 – Ох, Ника, чует мое сердце, что здесь что-то не так, – Олег Павлович покачал головой и направился к двери. 
 «Не успеют! Тогда я пропала!» – мелькнуло в ее голове. И она, сделав рывок – так бросаются на амбразуру, встала на его пути.
 Глебов был озадачен. Он смотрел на нее, высокую, стройную, с короткой прической темно-каштановых волос, угадывая в ее плещущем взгляде то смущение, то вызов. Попробовал обойти ее с правого фланга, она подвинулась туда, с левого фланга – она уже там. Это становилось забавным и… опасным. Решимость, с которой Олег направлялся  к двери, таяла, словно кусочек сахара-рафинада в стакане горячего чая.
 – В чем дело, Ника Федоровна? –  голос какой-то чужой, деревянненький.
 –  Ну вот! – удивилась его непонятливости. – Сегодня же праздник, женский! А вы пытаетесь меня обойти, как столб. Скажите мне комплимент… хотя бы…
 – Вы превосходный работник, я вам говорил тысячу раз, – промямлил он, аж самому стало противно.
 – И это мне, женщине, не на рабочем совещании, а здесь, тет-а-тет? Эх, вы! – на какой-то миг она, огорченная, потухла, потом тихо попросила: – Может, хотя бы поцелуете меня?
 Они были одного роста, он слегка притянул ее за талию и по-отечески чмокнул в щеку.
 – Господи! Да так целуются только на похоронах! Вот как надо!
 После ее поцелуя, едва не задохнувшись, он хватал ртом воздух, а в глазах сияли радуги. А Ника замерла, прислонившись спиной к двери, и только сердце колотилось гулко-гулко, выдавая с головой то, что с ней происходит.
 Дремавшая у порога и скорее по служебной обязанности, нежели из любопытства наблюдавшая за ними Стихия вдруг оживилась, всплеснув руками. Меж Никой и Олегом заискрила вольтова дуга, способная не только светить, но и сжигать дотла. Ибо к любому необычному явлению непременно причастны и ангелы, и бесы, наперегонки кидающиеся выполнять волю своих высоких повелителей и тем самым ввергающие нас то в благодать неземную, то в беды неисчислимые.
 Когда главный редактор и его заместитель вернулись к столу, никто и не заметил, что они уже не такие, какими только что выходили отсюда. В повеселевшей, говорившей громко и вразнобой компании каждый был занят собой, своим окружением. Женя Веприков и поэт Коля Степной спорили о том, кто больше сделал для русской словесности – Державин или Тредиаковский; заросший черной щетиной, горбоносый водитель редакции Виктор Дзюбенко, похожий на афганского моджахеда, рассказывал смазливенькой наборщице Люсе Портных, как велик его вклад в рост подписки на журнал, поскольку именно он возил бригады писателей по читательским конференциям. Но даже если бы сотрудники не были столь увлечены своими разговорами, вряд ли кто-нибудь из них проник бы в тайну случившегося в соседнем кабинете.
 Почему?  Ну, во-первых, Ника и Олег были знакомы уже лет двадцать, из них десяток по совместной пахоте в литературном журнале. За это время если что-то и должно было у них произойти, то произошло  бы давным-давно.  Коллектив редакции небольшой, любое движение тела и души – как на ладони. А тут – полный штиль, без малейшего взаимного колыхания. Кто раньше и приглядывался к ним, перестал, надоело. Да и чего приглядываться? Уж больно разные они, несовместимые, прямо противоположные натуры. Порывистая, открытая всем ветрам, ранимая, погруженная в свои и чужие проблемы Ника и собранный, застегнутый на все пуговицы, спокойно отсекающий то, что мешает журналу, его собственному миру, Олег Павлович. К тому же их верность семейным узам… В общем, адюльтер исключается. А уж каких-то глубоких серьезных отношений меж ними никто и представить не мог. Не мог, потому что их попросту не могло быть. Откуда им взяться?
 Меж тем Глебов, испытывая какие-то еще неясные, но постепенно охватывающие душу пожаром чувства, по-иному взглянул на окружающих и вдруг решил, что его сотрудники совсем приуныли, что их необходимо испытанным способом расшевелить. Говорил он негромко, медленно, растягивая отдельные слова, все к этому привыкли, их поразил даже не тон, а смысл сказанного.
 – Друзья! Женский праздник дарован небесами для нашего прозрения. Да, да – прозрения! А поскольку нынче он совпадает с пятилетием отмены горбачевского сухого закона, предлагаю мужчинам выпить за женщин стоя, наполнив не стопки, а фужеры.
 Вадим Щеглов, отправлявший в рот кусочек ветчины, поперхнулся от неожиданности. Ни фига себе! Наклонившись к самому уху Ники, спросил: «Он что, знает, чем мы тут без него занимались и теперь провоцирует?».  Ника покачала головой. «Ну, тогда ты его классно обработала», – успокоился Вадим. Остальные, опешив сначала от предложения шефа, в конце концов охотно поддержали его.
 
2

 Возвращаясь домой, Глебов пытался все выстроить, разложить по полочкам, чтобы понять свое состояние. Но тщетны были эти попытки. В нем сияли, метались на ветру солнечные блики, а по горизонту плыла, то ли уходя, то ли надвигаясь, гроза. И вместо привычных логических схем пред ним возникало одухотворенное, слегка запрокинутое в небо лицо Ники с темными грустными глазами,  с ее губ, как лепестки горных цветов, слетали слова:
 Не берите поэтов в мужья.
 Не берите их в жены!..
Что им надо, какого рожна,
С их душой обнаженной,
В этом мире, где всяк норовит
В свой улиточный домик сокрыться?.. 
 
Не берите поэтов в мужья,
В жены их не берите,
На берите их даже в друзья,
А всего лишь – любите!
Вадим слышал эти стихи много раз. Выступая на встречах с читателями, она частенько включала их в свою программу, потому как они, написанные еще в юности, были, наверное, ее сутью, ее жизненной основой. Именно так  виделось ей пребывание на земле. Впрочем, жизнь текуча, она меняет берега юности, и сохраненный давний образ редко, крайне редко совпадает с нынешним. Коротко побывав замужем за одним поэтическим гусаром, она вышла замуж за другого… и вот сколько уж лет… Да и читались ею эти стихи то озорно, то с вызовом, то с грустью, то с отчаянием, в них билась, как птица в клетке, единственная просьба – любите!
 «Так что же со мной стряслось?» – в кутерьму охвативших Олега чувств вновь и вновь проникал холодящей струйкой вопрос. Но все его существо яро противилось ответу, хотя сам он, этот ответ,  без особого труда уже проклевывал желтым клювиком яичную скорлупу неопределенности, готовясь явиться на свет белый. Олег даже головой потряс, чтобы прогнать его, заставить убраться восвояси, но тот продолжал невозмутимо тюкать своим желтым клювиком, словно во что бы то ни стало  хотел себя обнародовать.
 Глебов полагал, что, переступив порог квартиры, он окажется в атмосфере привычной реальности, которая быстро избавит его от призрачных видений и неподобающих серьезному женатому человеку мыслей. Но не тут то было! Все происходящее дома вдруг сдвинулось, окуталось легким туманом и уже не воспринималось как раз и навсегда данная для него реальность. Садился Олег почему-то  не туда, куда полагалось, где всегда восседал именно он, отвечал невпопад, вовсе не так, как отвечал обычно. В общем, начал разлаживаться механизм его взаимодействия с домом.
 Жена, красивая, дородная и добродетельная, знающая, насколько он точен и пунктуален во всем, была обескуражена.
 – Что с тобой? Ты сегодня будто с луны свалился.
 – А это очень плохо?
 Она внимательно посмотрела на него и покачала головой.
 – Иди-ка лучше спать, на тебя выпивка скверно действует.
 Прежде бы он возразил, завязалась бы вялая словесная перепалка, характерная для многих семей с большим стажем  совместного проживания. На сей раз он с удовольствием отправился туда, куда его послали.
  Расположившись на тахте в своей комнате, Олег вновь очутился в мучительном и сладостном плену внутренних борений, мечтаний и дум. Медленно и неохотно подбирался к нему сон. На грани сна и яви, когда сознание и тело еще находятся в чуткой полудреме, с ним стали твориться необъяснимые вещи.
 Ангелы, взявшие Нику и Олега под временную опеку, решили порезвиться. Сначала Глебов ощутил, как по нему прокатились легкие волнительные волны, от которых замирало дыхание и закладывало уши, словно в самолете, резко набиравшем высоту.  И вот без предварительного телефонного звонка или хотя бы стука в дверь  его комнаты вошла Ника и присела на край тахты. Это, как ни странно, не шокировало Олега. Она была в белой ночной рубашке, и серебристый лунный свет, сочившийся сквозь окно, просвечивал ее до мельчайших подробностей.
 – Можно? – шепнула она, забираясь к нему под одеяло.
  Оторопев от неожиданности, он отодвинулся к стене и замер, не представляя, что бы все это значило. Во сне всякое бывает, но Олег  находился лишь на его пороге, не спал вовсе, готов был поклясться, что это именно так, а не иначе.
Стремление анализировать, искать разгадки непонятного сковывало его действия, замедляло реакцию. Увы, иной раз въедливая, остужающая мысль, тормозящая инстинкты, лишает нас многих радостей бытия. Возмущенный ангел бесцеремонно оттолкнул Олега от стены, и в тот же миг вспыхнувшее пламя охватило его и Нику, ввергло их в такой водоворот страстей, что ангелу пришлось сматывать удочки от греха подальше.
 В середине ночи к нему в комнату пожаловала заспанная жена.
 – Заболел, что ли? – коснулась ладонью лба. – Температуры, вроде, нет… Спишь так неспокойно, вскрикиваешь, мечешься, мне через коридор слышно.  Может, побыть с тобой?
 До последней фразы он лежал, затаившись. Но тут:
 – Ни в коем случае! А вдруг у меня тропическая лихорадка? Это очень заразная болезнь.
 – Да перестань. Откуда она у тебя? – но все-таки отодвинулась.
 – Встречал делегацию из Уганды. Жуть какая-то… Не мешай спать.
 Он боялся, что жена заметит Нику, разразится скандал, но бог миловал, все обошлось. Когда дверь за ней затворилась, он повернулся на другой бок, протягивая руки к Нике. И… наткнулся на пустоту. Ника исчезла, растворилась, словно ее здесь и не было вовсе. Его опять (в который раз подряд!) охватила растерянность. «Прямо чертовщина какая-то!» – пробурчал недовольно Олег, еще не зная, насколько проделки ангелов, даже если они с солью и перчиком, как в этот раз, отличаются от проделок чертей.
 Проснулся он бодрым и веселым. Сделал обычную получасовую зарядку, принял душ, мурлыча под нос: «Утро красит нежным светом, стены древнего Кремля, просыпается с рассветом вся Советская страна…». Поймал себя на мысли, что страну разрушили, развалили, а песня, хранящая в себе настроение тех лет, осталась и приятно наполняет собой сердце. Так, видимо, и будет, пока живо его поколение и то, что постарше. Забудут Горбачева, Ельцина, других могильщиков СССР, откатятся вдаль периоды репрессий, очереди за продуктами, зато память о величии, могуществе огромной страны, в которой обитали, останется навсегда.
 – Как твоя тропическая лихорадка? – спросила жена, когда он усаживался за стол завтракать.
 – Чтобы остановить на полном ходу поезд, надо сорвать стопкран. Я к этому, кажется, готов, – ответил скорее самому себе, а не жене.  Что ж, и так бывает: мы невзначай говорим о решении проблемы, которая пока даже не возникла.
 Овсяная каша, яйца всмятку и стакан крепкого чая – вот фирменный завтрак главного редактора. Он был настолько же сыт, насколько и голоден, а, значит, сонливость ему не грозила. Увы, рукописи на его рабочем столе попадались такие, что скулы воротило от зевоты. И не выбросишь сразу в корзину. Надобно сначала прочитать до конца, чтобы обосновать автору отказ. Благо, в последнее время он ввел систему, при которой безоговорочно признавалось, что все скучное – вредно, ведь именно скучное более всего отвращает читателя от журнала. Отделы, сдававшие ему такого рода материалы, оставались без премиальных.
 Все это вертелось в его голове не случайно. Утром предстоял разговор с Вадимом Щегловым, чья статья «Президентская ловушка» планировалась в номер. Но… Выстроенная прямолинейно, без изюминки, она пресна и неинтересна. Щеглов честолюбив, наверняка будет взбрыкивать, выслушивая редакторские соображения.
 Стоп, сказал он сам себе, делая неожиданное открытие, повернутое в собственный огород. Ежели принцип «все скучное – вредно» – касается журнальных материалов, то тем более он должен касаться реальной жизни. Серая, однообразная,  лишенная взлетов и парения жизнь не достойна того, кто только однажды является на свет белый в человечьем обличии. Она исподволь угнетает дух, изнашивает тело, а, самое главное, создает у нас дурное, искаженное впечатление о пребывании на земле. Сколько людей, подойдя к последнему порогу, мучительно пытаются вспомнить что-нибудь яркое, захватывающее, необычное в своей жизни, но, увы, ничего такого там не отыскивается. А если подобные впечатления и случаются, то они не делают всей погоды – как два или три даже мощных фонаря не способны полностью осветить пространство многокилометровой улицы.
 На работе, слава Богу, разнообразия у него хватает. Порой с перебором. А вот дома… Он не любил говорить об этом даже с друзьями. Каждый имеет то, что заслуживает. И раз у него так, а не иначе, значит, виной тому он сам. Одни семьи живут полнокровно, общими интересами, другие сосуществуют. Поворчав для порядка, люди смиряются как с тем раскладом, который их  по тем или иным причинам устраивает, так и с тем, который им лень изменить. Во всяком случае, до определенной поры.
 Уже приближаясь к редакции, Глебов почувствовал, что его догоняют. По легкости, стремительности шага угадывалась Ника. Спину, сверху донизу, обдало жаром, словно солнышко по ней прокатилось. Ему бы замедлить шаг, но он этого не сделал. И она поравнялась с ним лишь у подъезда, когда уже ни перемолвиться, ни обменяться красноречивыми взглядами: там главреда поджидал бородатый водитель Виктор Дзюбенко, который с утра получал указания, куда и с кем ему надо ехать. Нюх он имел потрясающий, времени на устное сочинительство с избытком, и все амурные истории, зарождавшиеся в недрах редакции, были дзюбенковского происхождения.
 Дежурное приветствие – и каждый из них, Глебов и Давыдова, погрузились в свои дела по подготовке очередного номера журнала. С момента пробуждения думы о ней не давали ему покоя, средоточием воли он оттеснял их на задний план, заслоняя тем, чем привычно наполнено утро. Но теперь, после мимолетной встречи, они вновь овладели им плотно и неотступно, и все остальное вдруг стало мелким, несущественным, как декоративные сосенки в могучем сосновом бору.
 Сидя за письменным столом, Глебов машинально листал сданные ему материалы, машинально что-то вычеркивал, что-то вписывал, не вникая в общий смысл прочитанного. Картины того, что происходило у них с Никой, особенно ночные видения, бесконечной чередой плыли перед глазами.  Возникавших на пороге сотрудников он выпроваживал из кабинета нервным взмахом руки: не мешайте, мол, не мешайте! В самом деле, какого лешего они лезут, не видят разве, насколько он занят. Может, закрыть дверь? Ну да, по телефону донимать станут. А если и телефон отключить?
Идея ему понравилась, но воплотить ее Олег не успел. Словно метнули пращой камень – так стремительно влетел Вадим Щеглов, невысокий, полнолицый, с наметившимся животиком,  и плюхнулся со всего размаха на стул, стоящий против главреда. Редкие волосы у него растрепались, под глазами после праздничных возлияний набрякшие полукружья. Почечки у бедолаги  пошаливают, отметил про себя Глебов. Он еще был расслаблен, открыт, как случается у боксеров на ринге, и  Щеглов воспользовался этим.
 Чтобы его не обвинили в опоздании на работу, Вадим с ходу атаковал шефа, хотя видел: тому явно не до него.
 – Надеюсь, мой опус тебе понравился? Это будет сенсация!  Никто из наших коллег  в газетах не располагает пока этими данными. Как я их раздобыл – моя профессиональная тайна. Одно скажу: обошлись они мне довольно дорого. Будешь выписывать премиальные, учти это… – он умолк, исподлобья посматривая на Глебова, и продолжил скорее просящим, чем требовательным тоном. – Не слышу оваций, шеф. Или уста сковало от восторга, или слишком велик риск публикации статьи?
 Глебов уже пришел в себя, был, как всегда, собран и сдержан, взглядом пресек дальнейшее проявление фамильярности.
 – Нарушать распорядок работы да еще вымогать премию – не слишком ли, а, Вадим? – холодно заметил он. После паузы, тоном помягче, продолжил: – Теперь о статье. В таком виде она не пойдет. Информация собрана ценная, не спорю, но совершенно отсутствует интрига, психологический момент, без чего статья напоминает засушенный листок из гербария, а не тот, что налит сочной зеленью и трепещет на ветру. Знаешь, чем занимаются аниматоры? Они оживляют нанесенные на бумагу рисунки. Вот и тебе предстоит этим заняться. Иначе статья годна для газеты, а у нас все-таки литературный журнал.
 Такого поворота Щеглов явно не ожидал. Покусывая нижнюю губу, он уставился на главреда с видом обиженного ребенка. Надеялся на похвалу, а схлопотал по носу, и не очень-то понимал, чего же хочет от него шеф.
 – А можно поконкретнее?
 – Ради бога. Вот смотри, – Глебов положил перед собой статью, пробежался взглядом по первой странице. – Ты пишешь, что в нашей многонациональной республике при полной поддержке президента, о чем якобы свидетельствуют завизированные им документы, и в «Белом доме», и в других госучреждениях идет выдавливание представителей некоренной национальности, замены их чиновниками титульной нации. Приводишь конкретные факты, цифровой анализ происходящего.
 – И что, не впечатляет?
 – Впечатлять-то впечатляет. Как и остальное в твоей статье: возмутительная приватизация заводов, других крупных объектов, сдача за бесценок в аренду золоторудных месторождений, хотя все это считается общенародной собственностью… Но чем, а точнее кем объединены столь разнородные факты?
– Президентом республики.
– Именно! Его-то и надо показать крупным планом, показать снаружи и, главное, изнутри. Возьми его телевизионное выступление, где он цветисто говорит о братстве и равенстве народов республики, о том, что только благодаря этому возможно экономическое и культурное процветание. Помнишь, как при этом светились его глаза, на каком эмоциональном подъеме произносились эти фразы? Пусть сначала перед читателем статьи он и предстанет таким. Это созданный им самим собственный портрет для публики. Люди клюнули, поверили и постепенно привыкают к нему – эдакому благородному, интеллигентному, радеющему за народ отцу нации. А дальше изложи факты – как реализуются его многократно повторяемые слова, благодаря чему мы получаем совсем иной результат. То же самое по приватизации, по аренде, другим положениям твоей статьи. С одной стороны, его декларации, с другой – жесткие факты.
 – А нас… не прикроют? 
– Прикроют, не прикроют –  мои проблемы. От тебя требуется предельная точность, четкость рисунка героя и документальное подтверждение всего, о чем пишешь. Никакой вольницы, никаких ярлыков типа фарисейства и прочего. Журнал излагает материал, рисует соответствующий действительности образ – читатель делает выводы. Ясно?
 – Куда уж яснее, – лицо Щеглова даже слегка подсохло, сузилось за время разговора. Сложную задачку подбросил ему шеф. Нужно лавировать подобно канатоходцу, чтобы не свалиться, потеряв равновесие, в ту или иную сторону. Ну, что ж, чем сложней, тем интересней.

3

 Отбирая стихи авторов для номера, Ника ждала звонка. Она была уверена: поднявшись в свой кабинет, Олег сразу же пригласит ее к себе. Иначе и быть не может, ведь почти всю ночь он не давал ей спать. Конечно, не без ее участия, она сама послала ему поток мыслей-желаний, но у него была возможность не ответить на женскую слабость, а он ответил, да еще как! Потом что-то случилось, что-то разъединило их, она лишь под утро уснула, радостная, умиротворенная… Как ей хотелось встретить его до работы! Но он даже не остановился, чтобы дождаться ее, хотя наверняка чувствовал, не мог не чувствовать, как она торопится следом за ним… Почему он не звонит? Минуты казались ей годами. Наконец, не выдержав, позвонила сама.
 – Олег Павлович, я могу зайти?
 – Буду рад. Только чуть позже. У меня  разговор с Вадимом…
 Ника положила трубку. Вскоре раздался звонок.
 – Не лучше ли встретиться у входа в сквер?
 – Согласна.
 Небо во всю ширь поигрывало голубизной, не застывшей, как на картинке, а живой, искрящейся, словно поверхность Иссык-Куля при слабом ветерке.  Нике вспомнилось, что такое же небо, живое, искрящееся, простиралось над миром, когда год назад они возвращались в Бишкек после читательской конференции в Кара-Куле.  Дорога поднималась, забирала вверх столь круто, что дух захватывало. Для передышки решили остановиться и побродить немного в Чичканском ущелье, заросшем девственным смешанным лесом. Была самая грибная пора. Сотрудники редакции разбрелись, аукая, по лесу. Рядом с Никой оказался водитель Витя Дзюбенко, парень шустрый и проворный. Пока она, страстный грибник, таращила глаза на невиданно красивые точеные крупные подберезовики, подосиновики, белоснежные, как на картинке, шампиньоны, он успел все их быстренько срезать и уложить в сумку. Ника чуть не плакала от досады на свою нерасторопность, а тут шеф засигналил всем из «Волги» – пора ехать. Ника, расстроенная, пошла к машине, помахивая почти пустым пакетом.
 «Не повезло»? – встретил ее Глебов вопросом. Сам он стоял возле машины, заложив руки в карманы и покачиваясь с носка на пятку, – отдыхал от дороги. Ника молча пожала плечами. «А вы пройдитесь-ка по этой вот тропинке, мне кажется, там должны быть шампиньоны…». Нырнув меж деревьев туда, куда показал Олег, она восторженно ахнула: их было много, очень много розовато-белых ароматных грибов. Аккуратно срезанные, сложенные горкой вдоль тропинки, они словно поджидали ее…
 Она вернулась к машине с переполненным пакетом. Шеф, как всегда, сидел впереди, невозмутимый, только в синих глазах его плескался смех…
 А сейчас он ждал ее у входа в Центральный сквер, колыбель  многих поколений влюбленных. Солнце светило ему в лицо, и стекла очков-хамелеонов потемнели, не позволяя прочесть его взгляд. Зато она была полностью открыта: и летящая походка, когда колени взбивают короткую клетчатую юбку; и слегка откинутая назад голова с темно-каштановой челкой до самых бровей и любопытствующим прищуром карих глаз; и руки, глубоко погруженные в карманы распахнутого серого плаща; и перекинутая через плечо дамская сумка… Она была восхитительна, но… такой она была и раньше, всегда, почему же только теперь при виде Ники у него перехватывает дыхание и бешено колотится сердце?.. Впрочем, с ее приближением этот и другие вопросы, мучившие его со вчерашнего дня,  стремительно вытеснялись из его головы, освобождая все внутреннее пространство, весь мир его чувств и ощущений для свидания с ней.
 – Куда пойдем? – приостановившись, спросила Ника.
 – На север. Как ни странно, весна-то к нам прибывает оттуда.
 – Итак, весне навстречу?
 – И ветер в паруса.
 Им страшно хотелось проникнуть в тайны минувшей чудесной ночи, наполненной каким-то волшебным превращением желаний в полуявь-полусон, узнать друг у друга, как удается, пройдя сквозь стены, оказываться в спальне и затем так же легко исчезать? Но каждый из них не решался завести этот разговор, боясь спугнуть  набиравшие силы чувства, порушить внезапно возникшие меж ними мосты. Они только обменивались на ходу многозначительными взглядами, пытаясь хоть таким вот образом что-то выяснить, что-то понять для себя. При этом каждый из них с опаской думал: а не померещилось ли случившееся ночью,  не повредились ли от вспыхнувших страстей извилины в голове?
  Набранная ими сразу скорость движения позволяла чуть-чуть унять, утихомирить возникший внутри пожар, и они мчались по знакомым и незнакомым улицам и переулкам, разговаривая, смеясь и в считанные минуты узнавая друг о друге больше, чем за годы совместной службы. Мелькали дома, начинающие зеленеть сады, перекрестки разбитых, ухабистых дорог, словно смотрели они на все это из окна летящего вдаль поезда. Впрочем, куда до них тому поезду с его заданным маршрутом. Состояние невесомости, в котором они пребывали, делало для них возможным невероятное – сквозить через тупики, какие-то обезлюдившие дворы, в любой момент, повинуясь случайному повороту глаз, менять направление, идти встреч подувшего ветра, чтобы ощутить весеннюю свежесть подаренного им дня… Смеясь, она запрокидывала голову – так горлинка пьет воду из ручья, и на ее тонкой шее пульсировала жилка. Он улавливал, замечал это, как и все, что творилось с нею, и щемящая нежность глубоко проникала в его очерствевшую душу.
 А еще – средь прочего разговора – рассказы Ники о себе, короткие, быстрые, из которых пред ним складывалась пунктирами ее жизнь, ставшая для него важнее всего на свете. Она была нежеланным ребенком в семье.  Родители очень ждали сына, а родилась дочь. Вдобавок до пяти лет она молчала. Лишь самостоятельно научившись читать, Ника заговорила.  В пять ее любимыми писателями были Диккенс, Гоголь, Тургенев, Бернс… Но первой книгой, взятой потихоньку из библиотеки родителей-медиков и читанной-перечитанной под столом, был учебник по гинекологии.
 К десяти годкам на ней уже лежала масса обязанностей, среди них – топка печи-контрамарки, обогревавшей зимой весь дом. Она вставала далеко затемно, чтобы  успеть с растопкой до школы. А какие вкусные пирожки напекала поутру баба Настя! Целые горки – с капустой, ливером, картошкой… Натрескается Ника – и бегом на уроки.  После восьмого класса стала подрабатывать в районной газете. Ее страстное влечение к поэзии встречалось дома в штыки. Особенно матерью. Мол, бесполезное, пустое занятие. И только когда много лет спустя, издав несколько поэтических сборников, она получила всесоюзное признание, диплом лауреата, когда на свои гонорары навезла ковров и мебели в родительский дом, мать наконец нехотя согласилась, что поэзия – это тоже дело. А в юности писать стихи ей дозволялось либо на чердаке, либо в сарае, где стояли колченогий стул да подобранная на свалке школьная парта.
 Человека больше всего гнетет непонимание. Вдвойне, если оно исходит от близких. Вот и выскочила она поскорей замуж в надежде на любовь и творческую атмосферу. Но мужа тянуло не столько к ней и стихам, хоть и значился он поэтом, сколько к пьянкам да бабам.  Не выдержала, ушла вместе с грудным сыном. Ох, и помоталась она по чужим углам, ох, и хлебнула лиха! Стипешка на двоих... Порой по месяцу одной-единственной едой у них с сыном была купленная по дешевке овсянка… Родителям было не до нее: с ними в то время жила старшая дочь Лика с семьей.
  Работа в газетах, на телевидении… Судьба словно нарочно мучила, испытывала Нику, чтобы она опять совершила опрометчивый шаг. Новое замужество. Появился на свет второй сын. А вскоре все четче стала обозначаться несовместимость характеров ее и мужа. Взрывчатая, таящая постоянную опасность скандалов и нервных срывов обстановка,  рукоприкладство, летящие  в тебя тарелки, утюги, стулья… Сколько раз Ника, схватив детей в охапку, убегала ночами к родителям, прося у них приюта. Убегала и в стужу, и в дождь, и в снег. Однако Елена Семеновна и Федор Игнатьевич жестко стояли на своем: возвращайся, терпи, в семье все перемелется – это твой крест. Единственное спасение – стихи. Она находила в них и приют, и усладу для своей измученной души. А еще, конечно, дети. Для нее они значили ничуть не меньше, чем поэзия, а иногда и больше. Правда, теперь уже сыновья выросли, не нуждаются в ее заботе, внимании как прежде…

 Немало из того, о чем поведала Ника, Олегу в той или иной степени было известно, о чем-то он сам догадывался, но столь ясная картина ее жизни предстала пред ним только теперь. И он удивлялся этой молодой женщине, которая не закаменела в своих обидах, а сохраняет отзывчивость, чуткость, готова прийти на помощь другим. И он удивлялся ей как поэту: ее стихи были так наполнены любовью, нежностью, что казалось, будто в ее собственной судьбе их чуть ли не переизбыток.  Знать, умеет она оставлять за семейным забором свои обиды, да и ему в порыве откровенности выплеснула все скорее как некую информацию, а не накопившуюся боль.
Лишь когда воздух загустел сумерками и окраинные улицы стали наполняться народом, возвращавшимся после трудов праведных  в свои дома, Ника и Олег словно очнулись от стремительного хода в неизвестность и повернули назад. Им тоже пора было возвращаться. В центре города, где находились их квартиры, были у каждого из них свои семьи, там привыкли, что к этому времени, закончив службу, они приходят домой. Настроение резко упало, как стрелка термометра, перенесенного из комнаты в холодильник. И шаг стал совсем другим – словно подневольным, из-под палки, под неусыпным конвоем того, что называется обязанностью, долгом.  Увы, лиши человека вдохновенного чувства, желания – и он  изменится на глазах, померкнет, потускнеет, станет чем-то похож на вяленую воблу. Но… они были еще вместе, а это значило для них все. И они сбрасывали с себя пришедшую понурость, как сбрасывают с ботинок сырые прилипшие листья.
– Чуешь? – приостановившись, она повела носом и даже зажмурилась от удовольствия. Вдоль улицы тянулись одноэтажные частные дома еще советской постройки.
 – Картошку жарят! – мечтательно проговорил он.
 – С луком, на растительном масле, – добавила Ника. – А знаешь, когда я жарю или тушу картошку, и она уже подрумянится, заалеет боками, то очень даже неплохо разбить в нее куриные яйца, которые своим бело-желтым вкраплением придают блюду особое изящество.
 – Не помешало бы и колбаски туда нарезать, – сглатывая слюну, продолжил Олег.
 – Но только вареной.
 – Копченая тоже пойдет.
 – Да, но…– посмотрев друг на друга, они рассмеялись.
Страшно хотелось есть. Без обеда они намотали десятка полтора километров да к тому же оказались во власти головокружительных запахов.
 – Улица Профессора Зимы, – прочитала Ника на одной из калиток. – Хороший, наверное, был человек, раз нас так встречает.
 – Ученый-историк, добрейшая душа… Одно время соседствовал с ним по даче…
 –  Запомним эту улицу. Пусть с ней будет связано… – и она посмотрела на него так, что его даже слегка приподняло над землей.
 Потом, по прошествии времени, они, усомнившись в каких-то личных своих поступках, занимаясь обустройством собственного гнезда, попадая в разные сложные ситуации, нет-нет да и забредали сюда, чтобы напитаться той живительной атмосферой, которая бывает только у самых истоков, где рождается жизнь или сильное чувство, где точнее всего определяется истина. А поводов для подпитки с годами не убывало. Тогда же им казалось, что соедини они свои судьбы – и любая серость, любой мрак, любая беда отступят под напором их чувств.  Человек, сколько бы лет ему ни набежало, в таком головокружительном состоянии полон иллюзий,  безоружен перед жесткой реальностью бытия.

4
 
 В следующие ночи, как и в первую, Ника и Олег вновь и вновь являлись по зову желаний  друг к другу, тонули в пучине страстей, а утром торопились в редакцию, чтобы, сделав все необходимое по выпуску журнала, опять мчаться по улицам и переулкам исхоженного вдоль и поперек города. Лица у них осунулись, заострились, с губ не сходила тихая блаженная улыбка, а глаза горели лихорадочным огнем, словно у фанатичных служителей высшей идее.
 Вокруг царило безвременье, ожидание скорых перемен к лучшему тут же сменялось разочарованием, глухим недовольством, страна жила по правилам биржи, где бешено скачут процентные ставки, кто-то вмиг сказочно богатеет, а большинство пускается по миру. Напряжение, агрессивность, полный раздрай в умах, порожденный тем, что прежние ценности отправлены в утиль,  другие же  не народились, что мошенничество становится основой бизнеса, а бандитизм повсеместно крышует милиция, что государственные земли около столицы самовольно захватываются приезжими с окраин, а госчиновники заискивают перед ними, боясь угроз взбунтоваться и пойти на осаду «Белого дома», – все это отражалось на облике, поведении людей, сеяло в них неуверенность, суетливость, беспокойство, а то и страх.
 В этой массе хмурых, торопливых,  смотрящих себе под ноги прохожих блаженные улыбки на физиономиях Олега и Ники, их устремленные вдаль взгляды казались нелепыми, будто они только что явились с другой планеты и не успели психологически адаптироваться. Перед ними расступались, на них оглядывались, а кое-кто даже качал головой или крутил пальцем у виска.
 – Нас уже за чокнутых принимают, – поблескивая влажной белизной зубов, веселилась Ника.
 – Так оно и есть. Только чокнутые ведут себя подобным образом, имея за плечами… – он хотел сказать о семьях, но раздумал и лишь махнул рукой.
 – Тебе что-то не нравится, что-то не так? – на миг приостановившись, вскинула она брови.
 – Очень нравится, – искренне признался Олег.
 – Наверное, правы те, кто умеет, освобождаясь от груза прошлых и будущих забот, жить как на острове – здесь и сейчас. Лишь здесь и сейчас – вот истинное счастье.
 Им не нужно было говорить друг другу о любви, это и без того было ясно. Они купались, плавали в ней, как в море, казавшемся навсегда ласковым и безбрежным.
 Однажды, после очередной бессонной ночи, Ника взмолилась:
 – Слушай, Олег, может, сделаем передышку? –  и невзначай, прикрыв ладошкой рот, зевнула.
 – Как хочешь, – они неслись, словно угорелые, вдоль объездной дороги, с севера на восток, оставляя едва приметные следы на зазеленевшей обочине, и он стал высматривать поблизости место, где можно было бы приземлиться. Выбрав, снял куртку и бросил на свежую молодую траву:
 – Прошу! Передышка так передышка.
 Она присела на самый краешек, сцепив руки на коленях.
 – Я не о том, Олег.
 – А о чем? – он смотрел на нее, не понимая, чего же она хочет.
 – Надо бы выспаться. Ведь сколько ночей не спим. Просто ужас! Нас уже качает… Ложусь, закрываю глаза, но… только подумаю о тебе – и ты тут как тут. Сразу телепартируешься. Почему бы хоть иногда не оставлять мои мысли без ответа, во всяком случае – без бурного присутствия?
 – Кто бы еще говорил! 
Олега разбирал смех, и он еле сдерживался, чтобы не расхохотаться. Оказывается, не только она является к нему по первому зову, но и он к ней. Причем, судя по всему, это зачастую происходит одновременно. Поистине, диковинные вещи творятся в созданном их воображением мире. Да и только ли воображением? В нем проросла, пустила побеги  реальность, и потому так сладки,  явственны ночные ощущения, полные огня и душевного трепета.
 
 После выхода в свет журнала со статьей «Улыбка президента», которую Глебов правил, доводил до совершенства даже после первой корректуры, чего обычно себе не позволял, начался сложный период в жизни редакции. 
 Большая часть тиража, предназначенная для подписчиков столицы и ряда областей, где была сосредоточена основная масса читателей журнала, бесследно исчезла. Ее вывезли из типографии на крытом «КамАЗе» в двенадцать часов ночи, о чем свидетельствовали документы,  а куда она подевалась, никто не знал.
 В «Союзпечати», занимающейся отправкой и распространением печатных изданий, Глебова встретил его старый приятель Бектур Арыков. Питая слабость к литературному журналу, прочитавая его от корки до корки, он приучил своих подчиненных безоговорочно выполнять просьбы редакции. 
 – Что случилось, Бектур?
 Широкое добродушное лицо Арыкова выглядело растерянным. Он и сам еще толком не разобрался в случившемся. И все же кое-что ему удалось выяснить. Его работники, экспедитор и водитель автомашины, вторично прибыли в типографию за основной частью тиража в пять утра, но там объяснили, что журнал уже вывезен. На накладной стояла  подпись некого Керимбекова, который представился новым экспедитором «Союзпечати» и даже полез в карман якобы за удостоверением, но завскладом, ничего не заподозрив, махнула рукой: не надо, мол, и так верю.  В самом деле, кто мог подумать, что журнал заберут подставные люди? Такого еще не бывало ни в новой, ни в старой истории республиканской печати. Оппозиционные газеты пока не воспринимались всерьез, острые и масштабные темы, вызывающие гнев властей, аресты и уничтожение тиражей – все это маячило впереди. А тут тем более литературный журнал…
 – Идиотизм, полный идиотизм! Ума не приложу, ну кому, кому вдруг понадобился твой журнал? Ну один экземпляр, ну двадцать, чтобы всем друзьям и родственникам раздать, зачем же воровать тысячи? Слушай, а, может, вы напечатали в номере какой-нибудь новый сногсшибательный роман?
 – При чем здесь роман? – поморщился Глебов.
 – Как… рынок ведь! – Арыкова поразила несообра-зительность главреда. – Журнал постараются продать. Кому оптом, кому мелким оптом. В ту же Россию, где у вас еще недавно была масса читателей. Ну, и по местным частным киоскам разбросают.
 – Исключено. Вычислить можно. – Глебов уже догадывался, откуда ветер дует, но озвучивать свою догадку не спешил. – У меня, Бектур, такая просьба. Обычно первую партию тиража вы забираете раньше, по мере ее подготовки в типографии. Отправляете через почту подписчикам дальних районов. Так?
 Арыков кивнул.
 – А нельзя ли эту часть вернуть, чтобы переадресовать читателям столицы? Все-таки они наиболее активны, политически зрелы, да и чисто географически нам с ними легче общаться. Свяжись, пожалуйста, с почтой, а?
 Бектур позвонил своему партнеру из почтового ведомства и, ничего не объясняя, попросил придержать тираж журнала для переадресовки. Тот что-то говорил ему в ответ, и Глебов, искоса наблюдавший за своим приятелем, человеком искренним и правдивым, видел медленно мрачнеющее его лицо, которое никогда не таит настроения своего хозяина, как не таят небеса состояния матушки-природы.
 – Ну и дела! – положив трубку, вздохнул он. – К ним, на почту, тоже приехали, тоже вроде бы от нас и все забрали. По описанию похож на Керимбекова, почерк, поведение совпадают, только фамилию другую назвал – Исмаилов. Прямо детектив какой-то… Нет, с коммерцией я ошибся. Теперь ясно, журнал похитили не для продажи. Но для чего? Не темни, Олег Павлович, что там такого вы напечатали? С обычными-то номерами все было в порядке.
 Глебов сидел молча, прикрыв глаза и потирая указательным пальцем переносицу. Все оказалось гораздо хуже, чем он предполагал. Вместо бури, вызванной публикацией, когда на журнал  ополчились бы  преданные президенту газеты, когда читатели могли бы сверить свое мнение с мнением журнала и высказаться, с редакцией обошлись самым подлым способом –  оглушили ударом из-за угла. Она ограблена, обворована, и ей еще предстоит оправдываться перед подписчиками, которые остались без оплаченной ими очередной журнальной книжки.
 – Не хочешь говорить – не говори, – обиделся Арыков. – В секрете держишь, да? А еще другом считаешься. Ладно, и без тебя узнаю. Прочитаю номер и узнаю.
 При последних словах Глебов встрепенулся.
 – Как же ты прочитаешь, дорогой Бектур, если неизвестные подчистую выгребли весь тираж? – спросил он с горькой усмешкой.
 – А кто сказал – подчистую? Я так не говорил. После отъезда Керимбекова-Исмаилова почтовики обнаружили в подсобке пачку журнала. Сколько в пачке? Десять экземпляров? Надеюсь, хоть один-то мне перепадет.
 Когда вокруг кромешная тьма, то даже крохотный светлячок вдали согревает душу. Значит, не весь журнал растаял бесследно, думал Глебов, значит, будет возможность познакомить с ним тех, на чью поддержку можно рассчитывать. Он рассказал Арыкову о щегловской статье «Улыбка президента», из-за которой, судя по всему, над редакцией сгущаются тучи. 
 – Если что-нибудь узнаю о пропавшем тираже, сразу сообщу, – пообещал Бектур. – Но… хороших вестей на этом фронте не жди. Вы показываете  нашего президента изнутри, раздеваете его донага. А правители этого больше всего не любят.
– Да на кой леший нам его любовь? – взорвался Глебов, но тут же остудил себя, сбавил тон. – Пойми, фарисей опаснее тирана, ведь он, как волк в овечьей шкуре, усыпляет бдительность. Только содрав эту шкуру, являешь миру суть. Или ты считаешь, что мы зря ввязались в драку? Ведь кто-то должен был это сделать.
 – Не спорю. Хотя… многим нравится, когда их дурачат. Не грубо, внаглую, а красиво, изощренно, с выдумкой.

 Редакция погрузилась в оцепенение. Каждый, переваривая случившееся, прикидывал, чем все это грозит журналу и как скажется на его личной судьбе. Если, не дай Бог, журнал закроют, куда же податься, где искать работу, не будут ли в других изданиях шарахаться от опальных  журналистов как от зачумленных?
 Кто уж не сомневался, а точно знал, что ему придется туго, так это Вадим Щеглов.  Наверняка из «Белого дома» уже дано негласное распоряжение редакторам газет гнать его отовсюду, куда он заявится. Скорее всего, надо будет уезжать, уезжать из столицы, из страны. Хотя… Оставалась единственная надежда – на Глебова, на его авторитет, на его умение отстаивать свою позицию, добиваться того, чтобы с журналом считались, а к его публикациям относились уважительно. Сколько помнит Щеглов, а в редакции он с начала восьмидесятых, над журналом, публиковавшим острые критические материалы, не раз нависали тучи и при советской власти, и после нее; Глебова частенько вызывали «на ковер», однако ему каким-то образом удавалось выводить журнал из-под обстрела чиновничьей рати, и до определенной поры их оставляли в покое. Сам главред никогда не распространялся относительно баталий в высоких кабинетах, бросал на ходу: «Обошлось» – и как ни в чем не бывало принимался за дела, словно вернулся после дружеской беседы.
 Но пропажа тиража журнала обескуражила и его, обычно такого невозмутимого. И брови съехались на переносице, и взгляд тяжелый, предгрозовой, с мелькавшей в зрачках растерянностью, и пальцы, барабанящие по столу что-то тревожно невнятное… Вроде бы и нетрудно догадаться, откуда ветер дует, да только поди разберись, что он надует и как этому противостоять.
Войдя в кабинет главреда, Вадим отодвинул кресло для посетителей от приставного столика и сел лицом к Олегу, скрестив на животе руки.
 – Жалеешь? – спросил он.
 Глебов молча покачал головой.
– А я жалею. Зря согласился переделывать материал. В конце концов, я автор, имею право. Опубликуй журнал мой вариант,  все прошло бы без всяких последствий.
 – Не говори ерунды! – резко сказал Глебов. – В том виде статья была годна лишь для корзины, и ты это знаешь, должен знать. Гордись, в кои веки из-за твоей публикации грядет грандиозный скандал, уже, – он несколько раз коротко и шумно втянул воздух ноздрями, – горелым пахнет. 
 – Вот-вот, на свалке тираж вывалили, керосинчиком облили  и подожгли, аж сюда запах доходит. А я раздуваюсь от гордости, – Вадим выпятил грудь и закатил глаза. – И еще ломаю голову, где работу искать, когда отсюда выпнут. А в том, что выпнут, я не сомневаюсь.
 – Эх, ты!.. Да пораженческие настроения губительней ошибок, допущенных военачальниками, из-за этого сколько стран было покорено, сколько битв сильными армиями проиграно. Чего запаниковал-то? Не ожидал от тебя, не ожидал… Борьба всегда риск, все мы рискуем одинаково.
 – Одинаково, да не совсем, – вздохнул Щеглов.– В общем, Олег, если от тебя потребуют жертвоприношения, я к этому готов. Заявление по собственному желанию – вот оно, подпиши – и, в случае чего, можешь говорить о своевременно принятых мерах.  –  Он протянул Глебову аккуратно сложенный листок, сначала с нетерпением, потом с тревогой наблюдая, как тот берет его твердыми пальцами  с коротко остриженными ногтями, разворачивает, будто бы собираясь прочитать, но в последний момент, даже не глянув текст, быстро рвет и бросает в корзину. 
 – Не шустри, Вадим! – скользнул по Щеглову острым, как лезвие, взглядом, и тому сразу стало неуютно, гадко на душе, словно его уличили в чем-то неблаговидном. – Насквозь вижу, о чем печешься. Сейчас мне только  твоих игр не хватает. Лучше выясни по своим хваленым каналам: президент отдал распоряжение уничтожить тираж или его клерки подстраховались?
 Щеглов нервно хохотнул, подавился и надолго закашлялся, пухлые щеки и тупой, словно обрубленный, кончик носа покраснели.
 – Сдохли мои каналы, сдохли, – наконец с придыханием выговорил он. – Сидят и дрожат, как бы их не вычислили. Ох, Олег Павлович, заварил ты кашу.
 Глебов не стал возражать, сделав вид, будто бы пропустил последнюю фразу мимо ушей. Пусть будет так, он приучил редакцию, что за все прегрешения в журнале подставляет только свою собственную голову. Тут ничего мазохистского нет, ведь без его визы на страницы журнала ни мышь не пролезет, ни мошка не пролетит. Разве что иногда стихи… Доверяя Нике Давыдовой больше других, он все-таки на последних метрах, в верстке, проглядывал и раздел поэзии, чтобы потом, когда журнал уже будет в печати, не мучаться хоть малой, но неизвестностью. Для него это было подобно тому, как для художника-портретиста важность любой детали – от цвета, разреза глаз натуры до складки на плаще.
 Чувствуя взъерошенность настроений сотрудников редакции, Глебов решил собрать их, обменяться мнениями, чтобы каждый ощутил хоть какую-то почву под ногами. Именно хоть какую-то, потому что и самому главреду пока еще далеко не четко представлялся план дальнейших действий.
 Рассаживались в кресла, стоящие вдоль стен кабинета, молча, хмурясь, без  шуток и острот, столь обычных для встреч творческой братии на утренних летучках у главного редактора. Женя Веприков,  аскетическим лицом и бородой-клинышком похожий на всесоюзного старосту Михаила Калинина, не выдержал и забасил:
 – Что за похоронный вид? Радоваться должны! Хищение тиража журнала достойно рекордов Книги Гиннесса. Серенький журнал о таком и не мечтает. Во, мы какие! –  и выставил вперед большой палец.
 – Оно, конечно, красиво, когда посмертно получаешь звание Героя, но по мне предпочтительнее при жизни плохонькую медальку да харчи хорошие, – у Коли Степного дергался правый глаз и гладко выбритая правая щека. В детстве он залез в чужой сад, лакомился малиной, хозяин подкрался почти вплотную да как пальнет в воздух из ружья… От заиканья он вылечился, а тик так и остался, особенно проявляясь, когда Коля нервничал. Был он даровитым поэтом, но работал сотрудником отдела прозы у Жени Веприкова: в редакции считалось, что одного большого поэта, каким являлась Давыдова, на журнал хватит с избытком.
 Поспорив о выгоде для журнала «ограбления века», стали говорить о том, что же все-таки делать дальше. Все, кроме Веприкова, ратовавшего поднять «правдолюбческий» имидж редакции  повторным выпуском той же книжки журнала, предлагали не поднимать шума, готовить совершенно самостоятельный следующий номер журнала, а там видно будет.
 Одна Ника оставалась безучастной, сидела, не проронив ни слова, с погруженным в саму себя взглядом, нездешним выражением лица, лишь изредка она машинально поправляла рукой стекающую ниже бровей темно-каштановую челку. Такое состояние отсутствия в присутствии бывало у нее и прежде. Ее не дергали, оставляли в покое: мало ли о чем ее думы, а вдруг как раз в этот момент свершается рождение великолепных стихов. Когда на читательских конференциях Нику спрашивали, как приходит к ней вдохновение, труден ли труд стихотворца, она безо всякой рисовки отвечала, что нет, вовсе не труден:  строки льются в сознание из космоса, ей только остается записывать или запоминать их.
 И все-таки Олег заметил, уловил по тонким, чуть сдвинутым к переносице бровям, по слегка опущенным концам молодых губ, что с ней творится что-то неладное. Еще неделю-другую тому назад он бы не заметил этого, а если бы и заметил, то не придал бы значения, мало ли у кого какое настроение, а тут быстро «закруглил» летучку, попросив Давыдову задержаться.
 – Что-нибудь случилось? – он поднялся из-за большого письменного стола и подошел к ней.
Она пристально смотрела на него, будто раздумывая, сказать ли ему все, как есть, или…
 – Прибаливаю, простыла, кажется, – ответила Ника, отводя глаза в сторону.
 Пройдет много лет и ее сестра Лика,  с которой у него зайдет речь о давнишней Никиной болезни, нечаянно проговорится, что не в простуде тогда было дело, что все произошло из-за сильного удара в живот. С некоторых пор Ника стала сторониться, чуждаться мужа, и он в пылу яростной подозрительности, выпытывая имя соперника, обещая превратить ее пребывание на земле в ад, накинулся на нее… Дабы уберечь Олега от преждевременных разборок, скандалов, она сохранила тайну. А когда он узнал об этом от Лики, все уже поросло травой. Бывший Никин муж со своей новой женой жил в очень далекой богатой стране и вряд ли даже помнил о том мимолетном для него эпизоде.
А тогда, не ведая обо всем этом, Олег предложил Нике поехать домой, принять горячую ванну и хорошенько отлежаться. С грустью она лишь покачала головой.

 Догадываться можно о чем угодно и сколько угодно. Пока нет аргументов,  все  это – замки на песке. Использовать догадки для собственного разогрева – пожалуйста, а вот действовать, опираясь на них, – упаси боже. Как же узнать досконально, с помощью фактов, кто же стоит за мошенническим умыканием тиража журнала, чья выполнялась команда – самого президента или  чиновников из его окружения?
 Глебов отправился в мраморный президентский дворец, который в народе прозвали, как и в других сопредельных странах, «Белым домом». Не Кремлем, нет, хотя именно из Москвы на протяжении семидесяти лет получали дотации, награды и нагоняи. Собезьянничав у американцев демократию, собезьянничали у них и многое другое. 
 В «Белый дом» он входил беспрепятственно. Как руководителя популярного, авторитетного журнала, постовые знали его в лицо и пропускали обычно, даже не требуя редакционного удостоверения. Да и в лифте, в коридорах, пока он добирался на самый верх – чем больше начальник, тем выше этаж – с ним почтительно здоровались, ему улыбались, демонстрируя свою симпатию. Олег Павлович был первым из пишущей братии, кто три года назад опубликовал в солидной российской газете «Новое время» обстоятельный очерк, посвященный президенту, из которого тот представал эдаким интеллигентным, обаятельным человеком, чья деятельность полностью подчинена интересам народа. По  этому очерку о президенте сложилось благоприятное мнение у российской элиты, и он помнил, ценил такую поддержку, не раз отзывался о Глебове, как о первоклассном писателе, редакторе, тем самым поднимая его престиж в «белодомовской» среде, открывая ему двери в комиссии по созданию проекта Конституции, Закона о государственном языке… После этого были еще в «Новом времени» его статьи о проводимых президентом реформах, интервью с ним, подкрепляющие и расширяющие  уже созданный в первом очерке портрет главы государства.
 Кабинет руководителя президентской администрации Черикова находился рядом с приемной самого президента, и Глебов, резко толкнув дверь, вошел  в знакомые апартаменты. Хозяин кабинета сидел за блестящим черной полировкой письменным столом и разговаривал по телефону. Слева от него лежал развернутый на статье «Улыбка президента» литературный журнал. Глебова здесь явно не ждали. Его стремительный приход вызвал невольную панику. Одна рука Черикова была занята телефонной трубкой, другая фломастером, которым он, разговаривая, рисовал на листке бумаги забавных зверьков. Пока он бросил фломастер и потянулся к журналу, чтобы спрятать его в стол, Глебов успел увидеть сверху страницы размашистую надпись: «Воспрепятствовать распространению!». Почерк президента с характерными завиточками на соединении букв он знал прекрасно.
 Оба были достаточно опытными в щекотливых, острых ситуациях людьми, и сделали вид: Глебов, будто бы  не обратил внимания на только что лежащий на столе последний номер журнала, а Чериков, будто бы не заметил, как главред запечатлел взглядом, словно фотокадр сделал, открытый на злополучной статье журнал.
 – Вижу, чем-то расстроен, Олег Павлович? Скажи только, рады будем помочь, ты же знаешь, как мы к тебе, да и в целом к редакции относимся.
 – Знаю, очень признателен, потому сразу сюда и пришел. Этой ночью тираж нашего журнала неизвестно кем и неизвестно куда вывезен.
 – Надо же! Весь тираж? – Чериков даже привстал, изумленно вытаращил глаза, демонстрируя, как он поражен известием.
 – Весь, до единого экземпляра, – сокрушенно произнес Глебов, хотя уже получил от  Арыкова около десяти экземпляров. – Прошу аудиенции у президента, чтобы доложить ему о происшествии.
 – Какая неприятность! – продолжал крутить яйцевидной головой Чериков. – Какая неприятность!.. Сегодня у президента, как никогда, плотный график, одна за другой иностранные делегации… Но я при малейшей возможности доложу, будем принимать меры…
 – И на том спасибо, – усмехнулся Олег, выходя из кабинета.
Ох, как ему хотелось врезать по торжествующей физиономии этого высокопоставленного чиновника! Учится у своего шефа, пока, правда, неуклюже, но со временем… Вот уж тот – гениальный фарисей, сколько времени Глебов не мог его раскусить. Он настолько искусно играет свою роль, выдавая ложь за истину, что даже сам безоговорочно верит в сказанное, готов поклясться чем угодно, что именно так в реальности на данный момент и обстоит дело. Обычный человек врет и знает, что врет, уличить его в этом несложно. А попробуй поймать талантливого, тем паче гениального в этом плане человека, когда каждое его лживое слово насквозь пропитано праведным пафосом, когда глаза горят праведным, как у протопопа Аввакума, огнем. Он фанатично предан обману, и чем больше имеется для этого пищи и возможностей, тем ярче проявляется его дарованный дьяволом талант. А где еще столько пищи и возможностей в одурачивании людей, как не на президентском посту? Глебов долго прозревал, а, прозрев, тщательно изучал, как плетется паутина лжи, опутывающая республику, и у него возник замысел подготовить об этом и опубликовать в журнале серию статей, первая из них, которую он поручил написать Щеглову, уже вышла. Хотя «вышла» слишком сильно сказано, журнал-то до читателей так и не добрался. Конечно, Олег ожидал, что со временем, после второй или третьей публикации, у редакции возникнут сложности с властями, но столь быстрых предупредительных и такого характера мер он и представить не мог.
 Коль команда поступила от президента, значит, жаловаться некому, а просить помощи бесполезно. Оппозиция была еще слаба,  лишь одна из оппозиционных газет уже начала показывать зубки. Туда Глебов и передал номер журнала с подробной информацией об его изъятии. Коллеги обрадовались: вот это бомба! Обещали подать сенсационный материал с анонсом на первой полосе.
 Но вечером президент собрал руководителей прессы. Он говорил о масштабных реформах, проводимых в стране, о неуклонном улучшении жизни всех слоев населения, оперируя при этом нужными цифрами, и, естественно, о выстраданной нашими людьми демократии, которая, подобно живой воде, исцеляет все общество. Широкое и гладкое лицо его с неизменной улыбкой дышало уверенностью, сильный,  мягкий голос проникал в самую душу, обволакивал сознание гипнотически действующими словами, и те, кто его слушал, воспринимали сказанное им, как несомненную истину.
 Но вот дуга кустистых черных бровей президента поползла вверх, выражая крайнюю степень удивления и озабоченности, и в его голосе, зазвучавшем глуше, появились тревожные нотки. «Вы знаете, для всех нас, а для меня особенно, – говорил он, – демократия неотделима от свободы слова, инакомыслия, и в последнее время, к моей радости, пресса республики словно очнулась от летаргического сна, в ней забурлил поток критической энергии. Это очень, очень похвально, друзья. Анализируя ваши критические выступления, я непременно нахожу в них весомые рациональные зерна, которые помогают в нашей работе на благо народа. Как человек открытый и откровенный, скажу, что критика в адрес президента, правительства не всегда бывает объективной, но мой железный принцип, и от него я никогда не отступлю: пусть лучше будет какая-то часть критики необъективной, чем отсутствует критика вообще. Дозированная, пропущенная через сито цензуры критика нам не нужна.
 Однако есть силы, – продолжал он, – стремящиеся столкнуть президента с прессой, с демократически настроенным обществом. Они пытаются выставить меня душителем свободы слова, инакомыслия, прибегают ко всякого рода коварным уловкам, чтобы образ вашего президента выглядел искаженно и был вами превратно истолкован. Последний пример – происшествие с литературным журналом, который мы все любим за интересные, захватывающие произведения прозы, поэзии, за бескомпромиссную публицистику. Минувшей ночью эти силы организовали вывоз и уничтожение всего тиража отпечатанного журнала, повергнув в шок всех нас. И что меня особенно печалит, в журнале, как говорят, была опубликована критическая статья о вашем президенте. Намерение похитителей очевидно: представить дело таким образом, будто бы все это сделано при участии окружения президента: нам, дескать, выгодно избавиться от этого номера журнала. Какое кощунство! Знать, что свобода слова, инакомыслие для нас святые понятия  и пытаться представить нас их врагами, а, значит, врагами самим себе. Это политическая авантюра! Мы обязательно найдем и накажем тех, кто затеял эту грязную игру. Пусть наш друг, главный редактор журнала Олег Павлович Глебов не сомневается: истина все равно восторжествует! А вас, уважаемые журналисты, прошу не поддаваться соблазну спекулировать на эту тему. Впрочем, надеюсь на вашу дальновидность…».
 Президент что-то еще говорил, закругляя свою речь, но Глебов уже отключился от него, погрузившись в свои размышления. Следовало отдать должное президенту, он ловко вывернулся, не только отбил мяч, но и повел его в противоположную сторону. И как быстро он среагировал! Только перед обедом Олег заходил к Черикову, а спустя несколько часов – пресс-конференция, на которой глава государства отмел от себя всяческие подозрения, переадресовав их каким-то мифическим силам, ведущим с ним, демократом до мозга костей, скрытую и нечестную борьбу.
 – А не допускаете ли вы, господин президент, что сама редакция затеяла этот фарс с исчезновением тиража, чтобы, раздув скандал, поднять свой имидж накануне подписной кампании?
 Прозвучавший вопрос заставил Глебова вздрогнуть и повернуть голову в конец зала. Серенький костюм, серенькое неприметное лицо, будто взятое напрокат у магазинного манекена. «Кто это?» – спросил Глебов сидящего рядом редактора правительственной газеты. Тот пожал плечами. «Ага, скорее всего подставная фигура», – решил Олег.
 – Зная Глебова по многим аналитическим публикациям, в том числе в российской прессе, я бы даже мысли такой не допустил, ибо он всегда искренне поддерживал проводимый мною курс демократических преобразований, – не задумываясь, словно был готов к такому вопросу, ответил президент.
 Глебова резанули прошедшее время и сослагательное наклонение в прозвучавшем ответе. Хотя вряд ли кто-либо еще обратил на это внимание. А сосед не то с завистью, не то с иронией произнес: «Правильно, жена Цезаря всегда вне подозрений». Но, главное, все, как всегда, были воодушевлены речью руководителя страны, проникнуты безусловной верой в каждое его слово и с просветленными лицами, словно верующие после богослужения, устремились к выходу.
  Едва Глебов пришел в кабинет, позвонили из оппозиционной газеты. Их редактор, вернувшись после пресс-конференции, снял уже подготовленную по информации Глебова полосу о злоключениях журнала, заявив, что она нуждается в перепроверке. Перед Глебовым извинились, но весьма сдержанно.

5

 Вся эта рабочая карусель так закружила Олега, что о Нике, о ее болезни он вспомнил лишь к вечеру, когда редакция уже опустела. Порывался позвонить ей домой, но что-то его удерживало. Один раз, правда, преодолев внутреннее сопротивление, он все-таки набрал первые четыре цифры ее шестизначного номера, но на следующей цифре судорожно отдернул от клавиши палец: словно током его шибануло. Ладно, подумал Олег,  если тебе подают знак, надо прислушаться, проявить терпение.
 Связавшись с Москвой, он коротко рассказал заместителю главного редактора влиятельной российской газеты «Новое время» Виктору Санникову о ситуации, в которую попали журнал и редакция. Санников был опытный журналист, он не стал ни о чем дополнительно расспрашивать, а только посоветовал: «Если хочешь, чтоб мы тебе помогли, бери свой последний номер журнала и прилетай. Чем скорее, тем лучше. Понял?» – «Понял».
 С Виктором Санниковым у Глебова сложились товарищеские отношения еще с давних времен, когда оба работали в партийных органах, Виктор в Москве, а Олег во Фрунзе, и частенько встречались на всякого рода совещаниях. Их сближала тяга к литературе, к точному образу, вкусному слову, внешне незамысловатому, но дышащему лиризмом сюжету. Выпустив очередную книгу, каждый из них непременно посылал авторский экземпляр своему товарищу и получал вскоре обстоятельный и доброжелательный отзыв о ней.
 В перестроечные горбачевские времена, когда пресса переживала бурный подъем, Санникова пригласили в «Новое время», а Глебова в литературный журнал. Погрузившись в новую для них работу, лишь изредка перезваниваясь, они продолжали следить друг за другом по публикациям в этих изданиях, хотя после суверенизации республик делать это становилось все трудней и трудней: пресса, как и вся жизнь, втискивалась в прокрустово ложе региональности.  Из прежних всесоюзных изданий лишь «Новому времени», «Аргументам и фактам» да «Комсомольской правде» удалось сохранить свои позиции массовости и влиятельности.  Именно Санникову посылал Глебов публицистические статьи о президенте, о новом пути республики. Тот иногда морщился: «Не слишком ли ты возносишь своего лидера?»  – «Зависть – плохое качество, – парировал Глебов. – Так уж история распорядилась, что наш лидер сильнее вашего».
  Глебов представил, как поздним звонком он озадачил теперь товарища, какие мысли роятся в его голове. Наверняка тот думает, что президент стал другим, переменился, совершил нечто ужасное, заставив Глебова столь резко изменить свое отношение к нему. Но, увы, человек может и не меняться, а изменился угол зрения на него, и с приходом нового, отличного от прежнего, понимания его качеств, его роли, меняется и оценка этой личности, порой коренным образом. Так получилось и у Глебова. Первая статья в журнале, которую он поручил написать Щеглову, развенчивает прежний образ главы государства, во многом созданный им же, Глебовым, публикациями в «Новом времени». Пусть кто-то осудит его за непоследовательность. Но нельзя же во имя незыблемости позиции кривить душой, когда перед тобой вдруг открылось то, что доныне было сокрыто. При встрече он все объяснит Санникову. Виктор прав: надо поскорее лететь в Москву, глядишь, газете удастся хоть чем-то помочь журналу. Завтра же он закажет билет на самолет.
 
 Меж тем Нике становилось все хуже,  даже муж, видя ее состояние, перестал приставать к ней с требованием исповеди. Она понимала, сколь серьезна и скоротечна ее болезнь и мучилась в поисках спасительного решения. Показываться здешним врачам Ника боялась: причина гематомы слишком очевидна, а в городе ее многие знают, пойдут разговоры, поползут слухи… А что если рассказать все Олегу?  Он, конечно, кинется ее защищать, поднимется шум… Нет уж, пусть для него это будет просто сильной простудой, повлекшей за собой воспалительные процессы в нижней части живота. Зачем ему знать правду, если она столь мерзка и губительна?
 Ника решила ехать к Лике, в Алма-Ату. Кому уж можно поведать обо всем, так это сестре. Она и посочувствует, и поддержит, и поможет лечь в ту больницу, где надежные врачи. О своем намерении Ника хотела сказать Олегу, долго ждала его в редакции, но он все не появлялся. Неужели он не чувствует, как ей плохо? Неужели, закрадывалась мысль, для него все то, чем он сейчас занят, важнее, чем она да еще в таком положении? И все-таки тут же находились слова в его оправдание, ведь он был занят их общим делом и не знал глубины нависшей над ней опасности.  А если бы знал? Бросил бы все и примчался к ней? Она, его заместитель, оставляет журнал в такой критический момент, так что, еще и он должен это сделать? Нет, как-нибудь она выкарабкается сама, пусть Олег разберется в тех коварных хитросплетениях, которые подобно щупальцам спрута опутали редакцию.
 Убеждая себя таким вот образом, Ника все-таки очень хотела, чтобы он был рядом, своим словом, своим присутствием помог ей. Наверное, поиск равновесия, к чему каждый из нас должен стремиться, особенно обостряется тогда, когда балансируешь между долгом и чувством. Ника частенько оказывалась в таком состоянии, частенько балансировала над бездной, принимая то или иное решение. Ее мятежная чувственная натура, подобно белому паруснику,  рвалась к чистой любви, отвергала те супружеские узы, которые связывали ее с человеком, давно ставшим чужим, но вместе с тем долг, как якорь, удерживал ее на месте, требовал поступиться любыми устремлениями ради сохранения семьи, ради благополучия детей. И все, что в ней накапливалось, все ее душевные порывы, печали и боли, все ее вольнолюбивые помыслы изливались в поэзии, главной усладе ее жизни, где она была совершенно свободна, где любые существующие условности превращались перед ее поэтическим словом в прах.
 Дома Ника сказала, что ей нужно съездить к Лике, не объясняя, зачем это вдруг понадобилось. Впрочем, никто и не интересовался причинами столь неожиданной ее поездки. Враждебно настороженное молчание мужа и безразличие уже достаточно взрослых, занятых собой детей – вот и все, что было вместо проводов. Ждала ли она чего-нибудь иного? Пожалуй. Не от мужа, от сыновей. Ведь столько сил, столько души отдано им. Кроме поэзии, только они и забирали у нее все лучшие чувства, которыми щедро наделил ее Господь. Но дети, выросшие в семье, где меж родителями омертвела любовь, обособляются, уходят в свой мир, и надеяться на их отзывчивость, чуткость, увы, бесполезно.
 Ранним утром Ника села в автобус, отправлявшийся в Алма-Ату. Обычно дорога, тянущаяся то по гористой местности, то через степи, доставляла ей удовольствие. Картины, которые дарит природа, всегда порождали в ней благодарные чувства, всегда укрепляли в мысли о незряшности ее существования. Раз она видит, воспринимает эту красоту, созданную вдохновением природы, значит, и ей дано исполнить в этой мире свою, пусть не очень громкую, но заметную роль. Сегодня, несмотря на яркий солнечный день, все краски заоконного пейзажа  казались ей тусклыми и серыми, к горлу подступала тошнота, и весь путь до Алма-Аты она просидела с закрытыми глазами, не то в полудреме, не то в забытьи.
 Кое-как добравшись до квартиры, где жила сестра, она, чтобы ее не расстраивать, постояла минутку на лестничной площадке, собралась с духом и, подняв голову, нарисовав улыбку, нажала на звонок. Но Лику не проведешь, ей достаточно одного взгляда и все уже ясно.
 – У тебя жар, пылаешь как факел. Быстро ложись в постель, сейчас разберемся, что с тобой делать.
 – А, может, сестричка, сначала чаем напоишь, поговорим? – попыталась шутить Ника.
 – Обойдешься. Ну-ка, держи градусник. И перестань хорохориться, не до этого. – Лика пониже, но поплотнее Ники, обычно добродушная, неторопливая в движениях и словах, а тут собралась, все делает быстро, бегом, как на пожаре. Глядя на ее враз осунувшееся лицо, Ника вдруг разревелась:
 – Ликочка, милая, впервые за множество лет мне так хочется жить… Неужели счастье для меня под запретом?.. Скажи, чем я прогневила Бога, если он так суров ко мне? Сколько раз прежде, намучавшись от беспросвета, я была готова сама уйти из жизни, однажды, ты помнишь, даже вены себе резала и ругалась, когда меня спасли. А теперь… Приоткрыли дверь в желанный мир, поманили, я кинулась с распахнутой душой, а меня что, в бездну, во мрак, в пустоту?.. Где, где справедливость, исходящая от небес?..
 Лика, как могла, утешала сестру, одновременно набирая номер телефона больницы, врачи которой, если  повезет, могут спасти Нику. Важно было не опоздать.

 С пустыми руками, прихватив только экземпляр журнала, лететь к Санникову было бессмысленно. Дружба дружбой, а истина истиной. Требовалось документальное подтверждение всех фактов, изложенных в статье Щеглова. Побаиваясь, что в редакции, да и дома документы могут быть попросту выкрадены, Вадим передал их на хранение товарищу. Как назло, тот куда-то запропал, Вадим на редакционной машине кинулся его разыскивать,  и Глебов, освободившись от суеты,  поспешил в кабинет Ники. Кабинет был закрыт, и никто из сотрудников с утра ее не видел. По его просьбе связались с ее домом и выяснили, что первым автобусом она уехала в Алма-Ату. Глебов недоумевал: «Что стряслось? Из-за чего Ника все бросила и, не сказав ему ни слова, отправилась в  Алма-Ату? И почему именно туда? Или там у нее какие-то дела? Какие? Неужели она от него что-то скрывает?». Из рассказов Ники он знал, что в этом городе живет ее сестра, но тогда он даже не подумал о ней, как не смог и представить, что же на самом деле побудило Нику так срочно уехать.
 Появился Щеглов. Благодаря поразительному нюху водителя Виктора Дзюбенко ему таки  удалось разыскать в одном из ресторанов своего товарища-забулдыгу и забрать папку с документами. С торжественным видом он вручил ее Глебову. Внимательно пролистав документы, главред остался доволен. Щеглов был прав, когда еще до публикации статьи говорил, что с доказательной базой у него все в порядке. Краснеть перед Санниковым не придется. Для влиятельной российской газеты это  будет серьезный повод пристально посмотреть на реальное положение, в котором  пребывает республика. Именно реальное, а не то, которое декларируется здешними властями.
 Глебов был настроен решительно. Пусть президент не думает, будто загнал его в угол и он готов идти на попятную. Удар, нанесенный редакции вне всяких правил, ниже пояса, не сломил, а разозлил его. Билет уже в кармане, завтра он летит в Москву, тираж газеты «Новое время», даже если президент очень захочет, ему будет не по зубам умыкнуть.
 С другой стороны, Глебов понимал, что публикация в российской прессе, сколь бы разоблачительной она ни была, кардинально не повлияет на происходящие в республике процессы, только более изощренным станет камуфляж. А вот считаться с журналом властям все-таки придется. Здесь уж «Новое время» в силах помочь.
 В Москве он планировал задержаться на два-три дня, не больше. К этому времени и Ника должна вернуться, он не сомневался в этом. Она же знает, какое напряжение сейчас в редакции, а потому, конечно же, поторопится завершить свои дела, для него совершенно туманные. Если краткость – сестра таланта, подумалось ему, то скрытность – сестра недоверия. Впрочем, успокоил он себя, каждый имеет право на какие-то тайны, главное, чтобы это не ущемляло интересы другого. 
 Звонок из Алма–Аты перевернул все его планы и мысли. Представившись, Лика передала просьбу Ники: пусть Олег Павлович не беспокоится, она вынуждена задержаться в Алма-Ате на длительный срок.
 – Вы можете мне, наконец, объяснить, что случилось? – вскричал Глебов, которому за кажущейся бесстрастностью сообщения почудилась угроза для Ники, а, значит, и для него самого. – Я ведь не просто главный редактор… Не знаю, говорила вам Ника о наших отношениях или нет, но все, что касается ее, для меня чрезвычайно важно, важнее не бывает. Скажите, где она, могу ли я с ней переговорить?
 – Ника сейчас в больнице, ее готовят к операции, поэтому она и попросила меня позвонить вам.
 – К операции? Какой операции? Вы, наверное, что-то путаете. Еще вчера она была в редакции, и с ней все было в порядке. Алло, алло! Почему вы молчите? Насколько это опасно? Очень? А как найти эту больницу?..

6
 
 Ника медленно, с трудом спускалась по ступеням лестницы, держась правой рукой за перила. Она сильно похудела, лицо осунулось, только нос да глаза с каким-то еще неземным блеском выделялись на нем; сквозь сиреневый, в белую крапинку халат, перетянутый на талии тонким пояском, проступала подростковая угловатость хрупкой фигуры, столь слабой и беззащитной, как молодое деревце после зимы, что Олегу хотелось кинуться к ней, поддержать, помочь спуститься вниз.  Но стоящая рядом крупная, полнотелая медсестра Нина, которая с пониманием относилась ко всем его просьбам – передать записку или ее любимую книгу «Унесенные ветром», поставить возле ее кровати цветы  или пакет с фруктами, на сей раз придержала его за руку: «Не надо, пусть сама…».
 Когда Ника спустилась, они обняли друг друга, и Олег вновь поразился, насколько она исхудала, истаяла после операции. Но теперь они были вместе, беда позади, он рассказывал ей забавные случаи из своей десятидневной гостиничной жизни, и она смеялась, запрокидывая голову с темно-каштановыми короткими волосами, в которые пока еще робко, крадучись вплетались редкие серебристые нити.
 День стоял ясный, солнечный, лишь по кромке горизонта, средь раздольной сини застыли белесые облака. На тенистых аллеях вокруг больницы, где росли вперемежку раскидистые ивы и вязы, березы и тополя, было полно народа, скамейки заняты под завязку. Побродив по аллеям и не найдя места, где можно было бы уединиться, Ника и Олег свернули на петляющую меж деревьев тропинку и вскоре очутились с тыльной стороны больницы, как всегда запущенной, с облупленными стенами, кучей давнего строительного мусора, сверху которого лежал чудом сохранившийся деревянный подоконник. Приспособив к нему вместо ножек битый кирпич и застелив его газетами, Олег получил персональную скамейку, куда не стыдно было пригласить свою даму.  Они сидели в совершенной тиши, пили сухое красное  вино «Медвежья кровь», рекомендованное Ликой для повышения гемоглобина, и закусывали крупными оранжевыми абрикосами, бросая косточки в напитанную арычной водой землю. «Глядишь, – мечтательно говорила Ника, – через несколько лет абрикосовый сад здесь вырастет». – «Тогда мы соорудим еще десяток таких скамеек, и будем сдавать их в аренду. Надо же иметь бизнес за рубежом», – добавил Олег.
 Нике вспомнилась первая,  предоперационная, ночь в больнице. Палата была большая, на семь человек, среди которых она выделялась и возрастом, и критическим состоянием. Остальные – сплошь девчонки, попавшие сюда после неудачных абортов у доморощенных повитух и теперь проходившие курс короткого лечения. Их юность уже легла под колеса рыночного механизма, и они деловито, перемежая речь матерками, обсуждали друг с другом, как надо вести себя с мужчинами, чтобы не «подзалететь» и основательно пощипать их кошельки. Слушая их краем уха, но не участвуя в разговоре, Ника погружалась в свои мысли – короткие, мечущиеся по разным направлениям, как полет бабочки, и окрашенные в разные тона. То она жалела, что так долго прожила с человеком, чей деспотизм калечил, разрушал ее изнутри, то удивлялась внезапному, вихревому зарождению чувств к Олегу, с которым столько лет работали бок о бок, то недоумевала, как она могла уехать, ничего не сказав родителям.
Готовя Нику к операции, ее напичкали антибиотиками, ввели сильный обезболивающий препарат, и ее сознание постепенно заволакивало туманом, оно уплывало, покачиваясь, как воздушный шар, в атмосферу нереальности. Ей чудилось, будто она идет по пустынной, каменистой дороге, ведущей в сказочную, райскую даль. Там, в той дали, ее больше всего манили не апельсиновые и оливковые рощи, не бесконечно добрые, улыбчивые люди, радостно встречавшие каждого, кто к ним приходил, а теплые, всегда теплые синие моря и океаны, где можно, подобно рыбам, слиться с водным простором и плыть, плыть, ощущая себя его неразрывной частью. Родившись под знаком Рыбы, она поразительно соответствовала этому «знаковому» предопределению, и с детства желанней для нее не было Иссык-Куля. Но Иссык-Куль был ласков, приветлив только летом, а в остальное время, хоть и красив, но колюч и хладен. Нику же большие и глубокие воды тянули всегда.
 До цели оставалось совсем немного, преодолеть несколько крутых ступеней, высившихся на пути, и тогда перед взором откроется необъятная чудесная страна, куда она стремится. Ника поднимается на одну ступеньку, потом на вторую, заносит ногу на третью, и вдруг явственно слышит полный тревоги голос Олега: «Ника, что ты делаешь? Остановись!». Она остановилась, растерянно озираясь. По коридору к ней бежала, по-утиному переваливаясь с ноги на ногу, медсестра Нина. Выйдя в первом часу ночи в коридор, она увидела, что дверь из него на балкон открыта и Ника медленно, словно ее влечет некая таинственная сила, пытается перебраться через достаточно высокий, доходящий ей до груди, металлический барьер. Если крикнуть, то Ника может испугаться, потерять равновесие и рухнуть вниз, с высоты четвертого этажа. И медсестра молча кинулась к ней, чтобы хоть как-то предотвратить ее падение, впрочем, почти не надеясь, что ей это удастся. Слава Богу, в последний момент Ника перестала лезть по перекладинам барьера и остановилась, повернув голову назад. Медсестра подбежала, обхватила ее за талию, стала уговаривать не делать глупостей. Но та и не сопротивлялась, полностью подчинившись ее воле. Уже в коридоре Ника приложила палец к губам: «Никому ни слова, договорились?» Медсестра, и без того обрадованная, что все обошлось благополучно, кивнула в ответ.
 Вспомнив тот случай, пережив его заново, Ника испытующе взглянула на Олега: спросить или не спросить? Спросила:
 – Скажи, через день после моего отъезда, в начале первого ночи тебе не снилось что-нибудь необычное?
– Ого! – вскинулся Глебов. – Потрясающий вопрос! Да я сроду не запоминаю снов. Кстати,  через день после твоего отъезда я сам отправился в Алма-Ату, долго искал подходящую гостиницу,  только в начале ночи, наконец, определился с номером. Не успел заснуть – тарабанят. Оказывается, к соседке вызывали «Скорую помощь», а ко мне постучали по ошибке. Еще подумал: Ника в больнице, а меня медики здесь достают.
 – Время, когда это случилось, не помнишь?
 – Нет, конечно. Это лишь в детективах все каждый свой шаг с часами сверяют: вдруг следователь их спросит. А у нас с тобой другой жанр романа.
 И все-таки Ника была уверена, что голос Олега, предотвративший ее падение с балкона, имел четкую связь с реальностью. А, может, не обязательно четкую, слово в слово и минуту в минуту? Может, при подключении друг другу (а то, что они с ним подключены между собой небесами, она не сомневалась) достаточно общих мыслительных посылов? Что ж, если ей так хотелось думать, пусть так оно и будет.
 На просьбу Олега объяснить, почему ее интересует именно это время, Ника улыбнулась скользящей и загадочной улыбкой. Она считала, что лучше умолчать о случае в больнице, непонятном и непостижимом, чуть не обернувшемся трагедией. Ей вообще было свойственно скрывать свои слабости, поскольку она полагала, что знание их мешает сближению людей. Олег не стал настаивать: маленькие тайны, маленькие хитрости, если они никому не вредят, напоминают лепные украшения на старинных зданиях.
 Они долго сидели на импровизированной скамейке, беседуя обо всем, что их волновало, попивая сухое красное вино и закусывая крупными сочными абрикосами. Как им повезло, говорили они,  набрести на такое укромное место, где никто их не беспокоит – ни больные, гуляющие только поодаль, ни медперсонал, работающий в помещении напротив. Ника загорелась любопытством: а чем там заняты рыцари в белых халатах, если они никак не реагируют на столь шумное их поведение? И перед тем, как покинуть этот тихий уголок больничного парка, Олег решил узнать, что же находится за массивными мутноватыми окнами первого этажа, возле которых они с Никой сидели? Чтобы заглянуть внутрь, ему пришлось, поднявшись на цыпочки, ухватиться за толстые прутья решетки и подтянуться. Глебову открылась картина, способная вызвать шок у любого нормального человека. В огромном полутемном зале, куда  лишь с улицы просачивался бледный свет, рядами стояли топчаны, а на них – трупы, прикрытые простынями. И – ни единой живой души.
 – Никогда не угадаешь, что это за помещение и кто в нем находится, – как-то странно посмеиваясь, сообщил Глебов. – Ну, не буду томить. Прямо перед нами, – и он простер руку в сторону окон, – располагается заведение, именуемое моргом, а в нем – отжившие свой срок человеческие тела. Как тебе это нравится?
 – Ничего себе, соседство, – протянула Ника. – Еще не кладбище, но уже не живая обитель. А мы здесь недальновидно абрикосовую рощу закладываем.
 – Не переживай, когда она поднимется и зацветет, вместо морга будет наш офис по обеспечению больниц высококлассной витаминной продукцией. Кто знает, может, этот бизнес станет для нас основным.
  Соседство с моргом не смутило их, не спугнуло с насиженного места, и еще долго массивные мутноватые окна могли в упор разглядывать эту неунывающую пару. Любовь, как и молодость, делает людей бесшабашными, уверенными в свою неуязвимость. Одна беда миновала, и теперь, им казалось, ничто не омрачит их горизонт. Они обрели друг друга, это самое-самое важное, остальное второстепенно, и без сомнения отодвигается в тень.
 Еще когда в редакцию позвонила Лика и Глебов узнал, насколько серьезна Никина болезнь, когда он, бросив все, помчался в Алма-Ату, то поклялся себе, что больше ни работе, ни чему-либо другому не позволит даже на миг заслонить, выпустить из виду любимую женщину, что готов ради нее пожертвовать всем на свете. В Москву он позвонил уже из Алма-Аты, когда Ника пошла на поправку, и выслушал от Виктора Санникова все, что полагается в таких случаях. Оказывается, его встречали в аэропорту Шереметьево и, не встретив, встревожились, стали повсюду звонить, пока, наконец, в редакции журнала через водителя Дзюбенко не узнали, что тот отвез своего шефа в Алма-Ату. По твоей просьбе, сказал Санников, газета готовилась к серьезной акции в поддержку журнала, а теперь… Ты всегда отличался основательностью, точностью, тебя словно подменили, объясни толком, в чем дело? У Давыдовой операция? Но, прости, у нее, насколько мне известно, есть муж. А в журнале ты главный редактор. Не понимаю тебя…
 Разговор огорчил Глебова, но не настолько, чтобы он сразу же кинулся искать новые варианты по укреплению позиций журнала. Вот вернется в Бишкек, тогда и займется этим. А пока, делая все возможное для скорейшего выздоровления Ники, он ждал ее выписки из больницы.

7
 
 Они создавали в воображении свой мир, вмещающий силу их чувств и желаний, мир, в котором все виделось прекрасным, достойным ниспосланного им небесами счастья. Остальное должно было приспосабливаться к этому миру, служить ему фоном, но не мешать Нике и Олегу жить в нем согласно собственной устремленности. Так им хотелось, так им казалось, ибо, истосковавшись по любви, они кинулись в ее бурные воды, ничуть не сомневаясь в благословенной удаче. Они даже представить не могли, что их ожидает, сколько лиха им придется хлебнуть.
 Увы, если люди слишком счастливы, это не может продолжаться долго.
 Все отпускается нам в равновесии, как на весах самой природы. Чем ярче день, тем ночь темней. Чем выше миг блаженства, тем глубже раны от потерь. Счастье и несчастье бьются друг с другом в одной весовой категории. И в том еще штука, что взлет может быть кратким, а падение растянуться на десятилетия. И наоборот. Нет разового, словно пластмассовый стаканчик, счастья, нет и такого же несчастья. Обе чаши весов наполняются в течение жизни.
 Но даже если бы Ника и Олег, обладай они даром предвидения, уже тогда знали, что беды вскорости посыплются на них градом, стараясь согнуть, разлучить их, разве смогли и захотели бы они что-либо изменить? Пройдет много лет, испытания, утраты измотают их до предела, и Ника спросит Олега, не жалеет ли он, что связал с ней судьбу? «Нет, – твердо скажет он, – ни капельки». – «А без тебя, – признается она, – меня, пожалуй, уже и не было бы».
 Но это будет очень, очень не скоро. Пока же они ехали на автобусе в свой родной город, Бишкек, еще не представляя, где будут жить, но окончательно решив не возвращаться в свои прежние семьи.
 Каждый из них по-своему переживал предстоящие перемены. Если Нику тревожили лишь мысли о детях: как они отнесутся к ее уходу, поймут ли ее, не сочтут ли предательством, желанием жить только для себя, то у Олега к возможным проблемам с единственным сыном добавлялась сложность объяснений с женой. У них никогда не было громких скандалов,  взаимных оскорблений, совместная жизнь протекала ровно, благопристойно, многим они казались чуть ли не идеальной парой, прожившей бок о бок два с лишним десятка лет. Любовь меж ними давно ушла, как уходит душа из тела человека, но это настолько обычно в долгом брачном союзе, что для большинства даже не является предметом разговора. Ушла и ушла, ну и что? Со временем все истлевает, изнашивается, исчезает, но разве это повод для расторжения семейных уз? Не причинит ли он, Глебов, боль жене, сообщив о решении развестись?
 Слава Богу, рассуждали Ника и Олег, дети уже взрослые, сами становятся на ноги, больше  не нуждаются в постоянной опеке. Да и родители у Олега, и особенно у Ники, вовсе не старые, полностью себя обихаживают. Так что им остается только свить свое гнездышко, работать и радоваться жизни, которая наконец-то повернулась к ним солнечной стороной.
 Тем временем ангелы, участвующие в возникновении их союза и охранявшие их от нападок темных сил, потеряли бдительность и то ли вздремнули со скуки, то ли отлучились куда-то. А свято место пусто не бывает. Бесы давно уже потирали ручки, слушая, как размечтались эти двое, какие прикидывают они планы относительно своей безоблачной жизни. Значит, им мало той напасти, которую они подстроили Нике? Что ж, будут еще и еще, бесово племя включается в игру по полной программе.

 Вернувшись в Бишкек, Олег Павлович прямо с автовокзала отправился в редакцию, хотя уже вечерело и небо наливалось темной багровостью, постепенно густело сумерками. Трехэтажное здание редакции, где, впрочем, помимо нее размещались многочисленные коммерческие фирмы,  находилось хоть и в центре  города, но на тихой улице парковой зоны с широким свободным подъездом. Каждая машина легко простреливалась взглядом из редакционных окон, и потому Глебов вышел из такси заранее, чтобы пройти в свой кабинет никем не замеченным. Он вообще любил появляться после отпуска или командировки внезапно, никого не оповещая, но не из желания заставать сотрудников врасплох,  а из любопытства – как течет без него редакционная жизнь, что в ней видоизменилось и в какую сторону?
 В такой час здание обычно опустевало, и только творческие сотрудники редакции, приходившие на работу к десяти-одиннадцати часам, оставались пока на своих местах. Глебов хотел было подняться к себе, отдышаться, а уж потом пройтись по кабинетам, поговорить с сотрудниками, когда услышал нестройный хор. Пели в большом кабинете, где коллектив собирался по праздникам. Развернувшись, он направился туда. Хор был сплошь мужской, и в нем Глебов отчетливо различал голоса Вадима Щеглова, Жени Веприкова и Коли Степнова. Мужики пребывали в славном подпитии, каждый выводил слова песни, вкладывая в них свое настроение, свое отношение к тому, о чем пел. Среди русских застольных эта – о Стеньке Разине, находится, пожалуй, на втором месте после песни «Шумел камыш». До Глебова доносилось:
Позади их слышен ропот: «Нас на бабу променял,
Только ночь с ней провозжался – сам на утро бабой стал».
Этот ропот и насмешки слышит грозный атаман.
Но по-прежнему рукой он обнимает Ники стан. 
Когда Глебов возник на пороге, они уже запели повторно две последние переиначенные строчки, но, увидев его, Вадим и Коля осеклись, и лишь его друг Женя Веприков с вызовом допел их до конца. У Веприкова вообще была манера демонстрировать свою независимость от главного редактора. Ему казалось, будто таким образом он покажет другим сотрудникам, что дружба дружбой, а деловые отношения превыше всего, и ни на какие поблажки со стороны шефа он не рассчитывает.
 – По какому поводу? – Глебов, насупившись, метнул взгляд на бутылки.
 – Повод у нас один – сплошное сиротство, – борода-веник поэта Коли Степнова упала на худосочную грудь. – Корабль, оставленный капитаном, медленно, но верно идет ко дну.
 Глебов коротко задумался, словно ставя диагноз.
 – Уж если поэтов потянуло на банальности, то положение действительно скверное. Впрочем, напомню: у всех отделов есть план материалов следующего номера. Работать надо, а не искать отговорки.  Вадим, – сказал он Щеглову, – минут через пять загляни ко мне.
 – Может, лучше завтра, пораньше, на свежую голову?
 – Жду через пять минут.
  Глебова интересовало, как идет у Щеглова подготовка следующей статьи о президенте, чья политика вызвала мощный отток русскоязычного населения из республики. Вокзалы забиты отъезжающими, квартиры, дома даже в столице продаются по бросовой цене. Щеглов, усевшись напротив шефа, развел руками. Фактический материал был полностью собран, он уже начал писать, но тут появилось интервью нашего президента в московской газете «Новое время», его сразу же перепечатали правительственные газеты  – и все, аут, никакого смысла в нашей статье больше нет. Что, шеф даже не успел прочитать интервью?  О, его ожидает преогромное удовольствие. Во врезке автор интервью не скупится на самые лестные эпитеты в адрес главы нашего государства, который, приехав по собственной инициативе на встречу с коллективом редакции, всех обаял, покорил и тому подобное.  Общее мнение там таково: столь дальновидных, интернационалистки настроенных президентов на просторах СНГ единицы, но именно в них сила и будущее Содружества. Кстати, даже массовый исход русскоязычных, продолжал Щеглов, он объясняет не собственной политикой, ущемляющей их права, а тем, что они потянулись на историческую родину, где экономика развивается гораздо эффективнее, нежели в нашей республике, не имеющей ни нефти, ни газа, ни других природных богатств. Есть у него потрясающая фраза, которая вызвала у меня дикий восторг и слезу умиления. Вот она: если бы я мог изменить эти миграционные настроения, я бы не только издал любой указ, но встал бы на колени перед поездом с переселенцами и умолял их не покидать нас в столь трудное время.
 Глебов грустно усмехнулся. Президент и здесь явно переиграл его. Ну да ничего, редакция не пропадет, у нее есть читатель, а это главное.
 – Меня иногда сомнения раздирают в клочья: и чего это мы ввязались в столь грандиозную драку? – подвыпившего Щеглова тянуло на откровенность. – По твоей команде собираю факты  – ужас, что у нас творится, а послушаю президента – и появляется уверенность, что мы живем все лучше и лучше. Так и хожу раскорякой. Самому бывает противно. Ответь, если хочешь: как на тебя прозрение вдруг нашло, и ты увидел то, что мы без твоей подсказки не видим? 
 – В другой раз, – отмахнулся Глебов.
 –  А со статьей? Писать или..?
 – Отложи. Потомки допишут.
 На вышедшего из кабинета Щеглова надвинулся плечистый Веприков, чей крупный нос после застолья предательски белел, как флаг сдающейся крепости. 
– Ну что, крепко досталось? Почему он решил, будто организатор пьянки именно ты?
 – Ошибаешься, до обсуждения столь низменных дел главред не опускается. Наш разговор касался, – Вадим задрал голову к потолку, – самых высоких сфер.
 – И ты, конечно, высказал ему все то, что у нас накипело? – в тоне Веприкова сквозила издевка.
 – Отвяжись, – вспылил Щеглов. – Я же не сумасшедший.
 – А жаль, именно сумасшедшие спасают мир от беды, когда в саму возможность этого прагматики, вроде тебя, уже не верят, – и, потеснив Щеглова в сторону, Веприков вошел в кабинет главреда.
 Глебов как раз закончил беглый просмотр почты и поднялся из-за стола. В руках он держал свой командировочный из крокодиловой кожи чемоданчик.
 – Давай, Женя, заходи! – обрадовался он другу. – Хотя я сам уже на выходе. Впрочем, почему бы тебе не проводить меня, по пути и поболтаем, а?
 Осенний вечер скоротечен, как чахотка. Едва сумерки помаячат, и тут же наступает тьма. Три года прошло после смены советской власти на неизвестно какую, но взамен разрушенного прежнего порядка новый так и не появился. Фонари на улицах разбиты, с электричеством перебои. С наступлением темноты по городу бродят стаи  парней, хлынувших в столицу из сел, где нет никакой работы, в надежде хоть чем-нибудь здесь поживиться.
 Сначала шли молча. Глебов ждал, что скажет ему Веприков, единственный, кто не будет таить своего мнения, ходить вокруг да около, а тот уже поостыл и оттягивал неприятный разговор. Но если чему-то суждено случиться, то толчок не заставит себя ждать. Когда они повернули в противоположную сторону от улицы, на которой находился дом Глебова, Веприков приостановился.
 – Забыл, что ли, где живешь?
 – Вовсе нет. Просто я хочу переночевать у родителей.
 – Слушай, что происходит? – взорвался Веприков. – На глазах у всех завел интрижку со своей сотрудницей, о чем я узнаю в последнюю очередь, ездил с ней прохлаждаться в Алма-Ату, а теперь собираешься ночевать у родителей – не слишком ли много за столь короткий период?
 – Да ты хоть знаешь, что Нике в Алма-Ате сделали серьезную операцию, что она могла умереть? – окатил его ведром ледяной воды Глебов.
 – Впервые слышу, – растерянно произнес Веприков. – Ну и дела…  Сейчас-то она как, в каком состоянии?
 – Нормально, вернулась вместе со мной. Прежде, чем песни переиначенные горланить, набрасываться на меня,  хотя бы выяснил ситуацию.
 – Но и ты хорош! – отступив, не сдавался Веприков. – Уехал – и ни слова. А скрытность всегда рождает кривотолки. Сперва я отметал всякие слухи, полагая, что все это ерунда. Во-первых, насколько мне  со студенческих пор известно, тебя никогда не привлекали женщины из разряда давно знакомых; во-вторых, ты яростный противник служебных романов. Но время шло, кто-то вспомнил, что видел, как вы голубками пропархивали по городской окраине, кому-то показалось, будто и в редакции вы частенько обмениваетесь многозначительными взглядами, в общем, из ручейков составилась речка и, каюсь, меня поволокло в этом потоке.  Слава Богу, все наконец очистилось и стало ясно: ты просто помчался в Алма-Ату, как шеф, как старший товарищ,  спасать свою сотрудницу от беды. Ведь наверняка надо было мотаться по аптекам, покупать дорогущие лекарства, упрашивать  врачей и медсестер, чтобы они были внимательней к Нике…
 Глебов утвердительно кивнул. Что было, то было. И на этом поставил точку. Рассказывать о своих отношениях с Никой, как собирался раньше, он не стал. Зачем разочаровывать друга, сбивать его с той позиции, на которой Женя только что радостно укрепился? Вот подготовит почву – тогда и откроет ему все как на духу.

8

 Родители Глебова жили в двухкомнатной квартире многоэтажного дома. Строился дом в период Брежневского правления, и жилье в нем настолько же было лучше «хрущевок», насколько хуже «сталинок». Эдакий во всем усредненный предзакатный  период коммунистической эпохи.
 Но Вере Петровне и Павлу Степановичу квартира безумно нравилась. До этого они жили в Чимкенте, в доме с печным отоплением и безо всяких удобств.  Когда сын помог им перебраться во Фрунзе, где старшему Глебову, как ветерану войны, выделили эту квартиру, они долго ходили по ней,  восторгались и все никак не могли привыкнуть, что теперь она полностью принадлежит им.
 С дороги Олег сразу, едва поздоровавшись, залез в ванну, долго плескался, раздумывал, подбирая слова, как объяснить родителям свое желание ночевать у них. Такого еще не было; все недоразумения, случавшиеся в личной жизни, ему удавалось гасить до порога родительского дома, и отец с матерью пребывали в уверенности, что в семье их сына мир да лад. Во многом этому он был с детства приучен ими же самими. Никогда ни он, ни его старшая сестра Лера не были свидетелями их раздоров. Выяснять между собой отношения они умели таким образом, чтобы ни дети, ни соседи и сослуживцы даже не догадывались об этом.  При тесноте и тех бытовых условиях, в которых жили Глебовы, надо было обладать необычайным тактом, способностью оставлять вспыхнувшее вдруг недовольство друг другом тайной для остальных. Повзрослев, обзаведясь своей семьей, Глебов не раз размышлял над этим. И только однажды вспомнил, как, проснувшись глубокой ночью, услышал какой-то спор, доносившийся из угла, где стояла кровать родителей. Они говорили раскаленным шепотом, но настолько тихо, что ему не удалось разобрать ни слова. А вскоре его сморил сон…
 После ванны сели за стол. Мать к приходу сына испекла круглый, светящийся желтизной кекс, и теперь нарезала его широкими аппетитными кусками. Отец колдовал над заварочным чайником. В этом он был большим мастером. Средненький  грузинский чай, пройдя все этапы его заварочной деятельности, источал такой аромат, был настолько вкусен, что даже ценители и знатоки этого напитка могли спутать его с высшим сортом цейлонского. А уж когда он доставал пачку редкого в те времена настоящего чая!..
 Ни Вера Петровна, ни Павел Степанович не спрашивали, почему Олег после командировки приехал к ним, а не домой. Надо будет – сам расскажет. Вот о литературном журнале, который возглавлял их сын, они говорили с удовольствием.  Отец особо увлекался статьями о здоровье, сравнивал их с материалами на аналогичные темы в других изданиях, подчеркивал карандашом спорные места и радовался, когда напечатанное в родном журнале оказывалось глубже по мысли и проще, доступней по изложению. Значит, у журнала будет больше читателей. К восьмидесяти годам Павел Степанович, дважды в день делая гимнастику, проходя до десяти километров и питаясь по системе Брега, выглядел бодрым и крепким и всем своим видом доказывал, что вовсе не зря проявляет интерес к здоровью.
 Отец и рассказчиком был прекрасным, Олег наслаждался беседами с ним, но мать не любила, чтобы стрелка общего внимания слишком долго отклонялась от ее персоны. Одной-двумя репликами она поворачивала разговор в свою сторону и как-то сразу становилась в нем центральной фигурой. Впрочем, она и молча умела сидеть на простеньком стуле с изогнутой спинкой, будто на троне, и слушать так, будто все, что здесь произносится, произносится ради нее, с ее позволения.  Грузная, седовласая, с коротким, чуть вздернутым носом и глубоким разрезом синих глаз она с годами все более держалась под стать царственной особе.
 Выбрав момент, Олег сказал, глядя в чашку с черным чаем:
 – А я к вам, видимо, надолго.
 – Это как? – у отца вздрогнула и поползла вверх левая бровь.
 – Не знаю, пока жильем не обзаведусь.
 – А дома… совсем плохо? – недоверчиво спросила мать.
– Почему плохо? Обычно. Только так получилось, что меня это теперь не устраивает.
 Отец с матерью задумались. Чувствовалось, они не одобряют решения сына, но и спорить с ним, поучать его не намерены.
 – Ты далеко не маленький, – сказала мать, с укоризной посмотрев на него. – Поступай, как знаешь.
 – Что бы там ни было, родительский кров – твой кров, – подытожил отец.
 Ему постелили на диване в зале, и он заснул глубоким сном младенца, напоенного материнским молоком.

 Ника не сомневалась, как отреагируют ее родители, попросись она к ним на ночлег, поэтому прямо с автовокзала отправилась к подруге, живущей после развода в уютной однокомнатной квартире. Та обожала ее поэзию, гордилась дружбою с ней, завидовала, конечно, тому, что у нее множество почитателей, что она так известна, популярна, да и семья у нее благополучная, богемная…
 Женщины могут хранить друг от друга государственные секреты, но не перемены в личной жизни. Одни, почуяв запах этих перемен, тут же кидаются выведывать, в чем они заключаются, другие столь же охотно раскрывают свои карты. В данном случае этому способствовали еще и обстоятельства: Нике на неопределенное время нужна была крыша над головой. Не прошло и часа, как подружка Рая  уже знала, что Ника собирается разводиться и у нее роман с Глебовым. Внутренне она ликовала: развод и создание новой семьи потребуют огромных моральных затрат, Нике придется повременить со стихами, а, значит, поэтическая слава ее слегка померкнет. И  Давыдова не будет парить над ней, преподавателем вуза, кандидатом медицинских наук, они уравняются во мнении людей. Рая с готовностью обещала помогать Нике во всем, где бы и в чем бы ни понадобилось ее участие.
 – Во-первых, – говорила она, расположившись в широком кресле и свернув ноги в клетчатых пижамных брючках калачиком, – тебе нужен толковый адвокат. У меня такой есть. На себе проверила. Вхож в любые кабинеты, любое дело, если возьмется, выигрывает.
 – При чем тут адвокат? – силилась понять Ника.
Похудевшая, с выпирающими сквозь тонкий халат лопатками, она страшно хотела спать, но вынуждена была продолжать разговор.
 – А как же! – удивилась ее наивности подруга. – Развод без адвоката, что стадо без пастуха. Все можно потерять. А у тебя огромная квартира, которую надо делить, мебель, прочее барахло. Но не переживай, я в этом вопросе кое-что соображаю. С моей помощью ты ничего не потеряешь. Если же мы присовокупим сюда еще половину Глебовской жилплощади, то…
 – Спасибо, Рая, – перебила ее Ника, – только я обойдусь без этой помощи. Мы с Олегом решили не заниматься никаким дележом. Пусть все нажитое в наших семьях останется тем, кого мы оставляем. Так будет справедливо.
 – Ой! – икнула Рая и глаза у нее округлились, как пятаки советских времен. – С тобой, дорогая, инсульт схватишь, не успев чихнуть. Ну, что ты – дура, не от мира сего, я давно догадывалась. Но Глебов!.. Он же сухарь, прагматик, от него за версту разит рационализмом, неужели он не понимает, насколько это глупо? Вам же не по восемнадцать лет, чтобы создавать семью на пустом месте. Запомни: игра в благородство имеет плачевные, а то и роковые последствия. «Любовная лодка разбилась о быт», – тебе мало предупреждения Маяковского?
 – А никто в благородство и не играет, – возразила Ника. – Поступаем по совести – только и всего. Что же касается лодки… Будь она крепка, надежна – не разбилась бы.
 Подруги долго еще продолжали бы спорить, оставаясь каждая при своем мнении, если бы Рая вдруг не попросила:
 – Прочти что-нибудь свое, новое.
 Задумавшись лишь на мгновенье, равное глотку свежего воздуха, Ника откинула голову и, полуприкрыв глаза, повела стих на высокой душевной ноте: 
 Подари мне песчаную розу,
 Что свивает бесшумно волна,
 Подари мне песчаные плесы –
 Им дадим мы свои имена.
 
 Подари костерок мне прибрежный
 И душистый дымок над огнем; 
 Подари мне заботу и нежность,
 Чтоб сберечь эту радость вдвоем;
 
 Пусть смыкаются губы и руки,
 Пусть смеются и плачут тела,
 Как огонь, растворяясь друг в друге,
 Пусть не ведают грусти и зла. 
 
 Пусть река с нас смывает наутро
 Мимолетные сны о былом;
 Пусть оставит нам старость лишь мудрость
 В беспечальном житье молодом…
 
 Рая обняла подругу, надеясь скрыть свои слезы. Но Ника знала, о чем она плачет. Казалось, совсем недавно она говорила столько ласковых слов о своем Леше, Лешеньке, а нынче от всей их долгой и несуразной совместной жизни  у нее только и осталось, что вот эта квартира да недобрая память о некогда любимом человеке.
 Вдруг перед затуманенным Никиным взором Рая стала покрываться темной густой шерстью, а нежно розовые наманикюренные ногти  превратились в хищно выставленные вперед когти. Ника невольно отстранилась от Раи, но та, поглощенная взыгравшими в ней чувствами, не обратила на это внимания.
 – Он еще не испил до конца моей мести, – зло сверкнула она глазами. – Двадцать лет жизни коту под хвост. Я его так обнищу, что вынужден будет пойти бомжевать и в первую же зиму околеет где-нибудь в канаве.
 – Господи, да что с тобой? Откуда в тебе столько злости? Ты же на себя не похожа!
 –  Помолчала бы! – оборвала ее Рая. – Хорошо рассуждать, когда от одного мужа сбегаешь под венец к другому. Тем более к такому, как Глебов. А мне в мои годы уже ничего не светит.
 Ника принялась утешать подругу, которая тут же, преображаясь на глазах,  обретала  прежний нормальный вид, а у самой испуганной птицей бился вопрос: что за наваждение, почему она предстала передо мной в таком жутком обличии?  Неужели у меня опять началось до невероятности обостренное восприятие окружающего мира? 
 Ника вспомнила, как лет десять тому назад, когда врачи, по сути, вынесли ей смертный приговор: лейкоз, она истово занялась самолечением, годами питалась только растительной пищей, ежемесячно подолгу голодала; и однажды, после двадцатидневного голодания, ощущая себя легкой и бестелесной, вдруг стала читать мысли находящихся рядом людей, знакомых и незнакомых. Они обращались к ней со всякого рода любезностями или просто молчали, стояли лицом к лицу или за ее спиной, но она четко слышала их мысли с присущей этим людям интонацией.  Сперва ее забавляло, что она узнает истинное о себе мнение, истинное намерение, которое имеет по отношению к ней то или иное человеческое существо. Но вскоре эти открытия стали похожи на хождение по помойкам. Сколько гадости, подлости, лицемерия, похоти и зависти несли в себе эти двуногие ее сородичи мужского и женского пола! Ее тошнило, голова шла кругом, хотелось исчезнуть, скрыться в какой-нибудь пещере и не выходить на свет белый. О, как она возненавидела все это людское отродье! И это – всего за два или три дня открывшейся у нее уникальной способности.
 Диета была прервана внезапно, как пенье соловья, к которому подкрадывается жирный усатый кот.  Благо, она уже настолько обновила, очистила свой организм, что от признаков лейкоза не осталось и следа. Во всяком случае, врачи, осмотрев ее, с изумлением констатировали этот факт.
 Еще в пору весенних дальних прогулок, когда Ника рассказала Глебову о творившихся с ней чудесах, он, восхищенный ее мужественностью в многолетней борьбе с болезнью, заметил, что такой дар был бы чрезвычайно полезен для сбрасывания масок с крупных политических деятелей, особенно с президента. «Не дай бог, – воскликнула она. – Пытки ложью, тем паче столь изощренной, подобны пыткам на медленном огне. Чтобы их выдержать, нужен иммунитет или высокая цель. Я, например, с содроганием вспоминаю тот короткий момент в моей жизни».
 Глебов не стал вслух развивать тему, задумался и долго шел молча, словно продолжая выстраивать в голове какую-то сложную комбинацию.
 И вот нынче вновь грянуло необъяснимое:  пред Никой внезапно возникло странное видение в образе покрытой шерстью, когтистой подруги Раи. Зачем? Как предупреждение? И чего ей ждать дальше: череды новых многоликих видений или на этом все завершится? Так в смятении она и уснула под грузом пока безответных вопросов.

 Вскоре после возвращения из Алма-Аты Глебов провел редакционное совещание, на котором обозначил новый курс журнала.
 – Мы находимся в довольно щекотливом положении, сложившемся в результате выпуска последнего номера, – сказал он. – Напрямую руководство республики ни в чем нас не обвиняет, но и помочь разобраться с исчезновением тиража вовсе не собирается. Такое впечатление сложилось у меня после неоднократного разговора с руководителем администрации президента. Обещаний много, а результат нулевой. Нам самим придется рассчитываться с подписчиками за журнал, который они не получили. Вижу единственный выход – выпуск сдвоенного номера. Чтобы не усложнять ситуацию, не лезть на рожон,  сделаем его полностью литературным. В публицистике главным будет не политика, а характер той или иной личности, психологизм ее поступков, борений за созидательную идею. Литературные  журналы, как артиллерия, подготовили атаку, наступление на власть, теперь уже газеты начинают выступать в роли пехоты. Надеюсь, все согласны?
 В кабинете повисла хрупкая тишина.
 – А с несогласными как, коленом под зад? – раздался чей-то ехидненький голосок.
 – Зачем же? – сдержанно улыбнулся Глебов. – На дворе демократия. Увольнение только по собственному желанию…
 – Главного редактора, – вставил Щеглов.
 – Слушайте, – вмешался Женя Веприков. – Давайте по делу. Меня интересует: до следующего артобстрела, когда на первый план вновь выдвинется публицистика, отхватывая значительную часть журнальной площади, у меня в запасе месяцы или годы?  От этого зависит план работы нашего отдела: то ли мы трясем писателей-романистов, то ли творцов малых прозаических форм.
 – Готовь романы на современные темы; через судьбы людей, наполненные радостями и борениями,  нужно основательно копнуть,  что же происходит ныне с нашей страной. Понадобятся журналу и более оперативные жанры прозы – повести, рассказы. Так что тряси и тех, и других.
 Глебов был доволен. Никто не кинулся обвинять его в отступничестве, в том, что он жертвует принципами ради собственного спокойствия и благополучия редакции.  Хотя, думалось ему, рыцарские качества главреда в глазах сотрудников все-таки поблекли. Просто они не знают, что у него появилось нечто более высокое и ценное, чем это противоборство с президентом, и спала с глаз красная пелена азарта, и он, трезво взглянув на расстановку сил, понял: время для схватки еще не созрело. Многие, слишком многие веруют в слова главы государства, которыми он опутывает людей, как паук паутиной. И только когда эта вера даст трещинку, факты, известные журналу, могут сыграть свою роль. В противном случае они попадут на мерзлую, каменистую почву и будут отторгнуты.

 Вечерами Глебов и Ника мчались, кружили по городу в поисках подходящего жилища.  Сначала их потянуло на север, где больше всего бродили они по весне и где вкусно пахло жареной картошкой, квашеной капустой и пирожками. Жить на земле, с садом и цветниками – о, это так романтично! Но частные дома, которые были им по карману, при обстоятельном осмотре оказывались в столь запущенном состоянии, что даже им, воспринимавшим в ту пору будущее совместное житье-бытье бесстрашно и бесшабашно, становилось жутко при одной мысли о вселении туда. Как правило, продавались дома с худыми крышами,  щелястыми окнами и полами, с печками, нуждающимися в ремонте. А осень набирала обороты, грозила затяжными дождями, ранним снегом… Узкие улочки в непогоду представлялись им грязными и темными…
 – Как ни жаль, но здесь мы ничего для себя не найдем, – первой поставила точку на бесплодных хождениях Ника. – Одно дело любоваться всем этим во время прогулок и другое – обрести на долгое время пристанище.  А нам оно нужно как можно скорее. Что я предлагаю? Создать мысленную форму жилья, требуемых для нас параметров. Предельно лаконичную.
 –  Двухкомнатная квартира со всеми удобствами поблизости от редакции и по приемлемой для нас цене, – сказал Олег.
 – Хорошо. Сосредоточимся на этой формулировке, – Ника  сдвинула  темные стрелки бровей и, полуприкрыв глаза, обратила взгляд внутрь самой себя.  – Та-ак… В завтрашней «Вечерке» будет объявление, которое поможет решить нашу проблему. Но нам обоим еще надо основательно поработать с этой мыслеформой.
 Глебов, который сперва отнесся к предложению Ники, как к шутке, и хотел соответственно отреагировать, понял, наблюдая за ней, насколько она уверена в действенности такого метода, и тоже на минуту-другую задержал мысль на вожделенном объекте.
 Им действительно надо было торопиться с покупкой жилья. Никина подруга Рая уже успела разнести на хвосте весть о том, что известная поэтесса собирается разводиться, а пока квартирует у нее. Упомянула вскользь и о новом избраннике Давыдовой. В семьях Глебова и Ники, куда уже давно стекались, как струйки молока в подойник, разные слухи, касающиеся любовных похождений их благоверных, теперь все сошлось, закольцевалось. Благо, муж Ники, Артур, узнал об этом лишь перед отлетом в командировку в Сирию, но пообещал после возвращения нагрянуть к Рае и разгромить ее «сучье гнездо». Вся в слезах, Рая картинно стала заламывать руки  и умолять подругу поскорее перебраться куда-нибудь еще.
 А у Глебова разговор с женой состоялся, короткий разговор, старающихся понять друг друга людей. Хоть и была она самодостаточным человеком и не питала иллюзий относительно прочности их супружеских связей, случившееся все-таки больно ранило ее. Однако держалась жена со свойственным ей достоинством, не выплескивала на него упреки и оскорбления, а когда Олег сказал, что не имеет притязаний на квартиру,  имущество, она и вовсе успокоилась. «Что ж, – глянула на него с непонятной улыбкой, – попала я тебе в сети невинной девушкой, так хоть теперь поживу вольно, себе в удовольствие. Сын наш вырос, и что бы мы ему друг о друге ни говорили, он сам даст всему оценку». – «Думаю, так оно и будет», – ответил он. Еще какие-то добрые слова торкались в нем, просились наружу, но главное было произнесено и остальное уже не имело смысла.

9
 
 На следующий день, купив  «Вечерку», которая почему-то поступала в киоск всего лишь на час позже утренних газет, Глебов сразу принялся за изучение объявлений о продаже квартир. Меньше всего, как ни странно, предлагались двухкомнатные. Бродя карандашом средь объявлений, Олег какие-то вычеркивал, возле некоторых его карандаш притормаживал, там ставился бледный или жирный вопрос. «Ника все-таки придумщица, – думал он, – заставила и его поверить в пробивную силу мыслеформы, а газета показывает кукиш –  двухкомнатные квартиры сплошь из окраинных спальных районов».
 В кабинет вошла Ника и, увидев, чем занят Олег, тоже склонилась над газетой. «Обязательно есть то, что мы ищем, – она даже не сомневалась в этом. – Вот, смотри! – и ткнула пальцем в объявление, которое Глебов пропустил, не удостоив даже вопросика. Продавалась квартира требуемых параметров на перекрестке Советской и Киевской. И цена была сносная. Чертыхнувшись и обозвав себя раззявой, он схватился за телефон. Послышались длинные гудки, но к аппарату долго никто не подходил. «Жди, – сказала Ника, – сейчас возьмут трубку». Так оно и произошло. Спустя пять минут они уже шли, лавируя между машинами и пешеходами, к высотке, расположенной через дорогу от телеграфа. И остановились только в подъезде, когда увидели, что на этаже всего четыре квартиры, а им нужна шестидесятая.
 – Ничего себе! – воскликнул Глебов, ошарашенный итогом простого арифметического действия. –  Пятнадцатый этаж! А мы-то стремились поближе к земле. Может, дадим отбой?
 – А разве в мыслеформе был указан этаж? – в карих глазах плескалось веселье. Высота не смутила Нику. – Что заказано, то и получили. Давай не будем упускать шанс.
 Хозяева квартиры, муж и жена, лет двадцать проработали на  инструментальном заводе. Теперь, когда производство закрылось, когда станки, конвейерные линии, оборудование – все продавалось и вывозилось, а работники увольнялись сотнями и тысячами, решили, как и многие другие, податься в Россию.
 – У нас, вишь, родственники в Ульяновске, – хозяин был крепок, на рубленном лице глубоко посаженные маленькие глаза и белесые усы под широким прямым носом. – А тут ноль перспективы. Жаль. Что ни говори, жизнь за плечами немалая, вся она во Фрунзе и протекла. Думали с Глашей, – кивнул на притихшую у его плеча жену, – весь свой век на этой земле провести. А, вишь, как все обернулось. Будто Мамай по ней прошел. Никому не нужны стали. Я, к примеру, наладчик высшей категории, по Союзу в пятерку лучших входил. Что мне, челночную профессию осваивать? Стыдно. Начальник нашего цеха, Митрохин, к арабам за барахлом ездит и на толчке торгует. А мне стыдно. И за него, и за себя, и за всех. Какую страну загубили, с умом распорядиться не смогли.
 – Толь, а Толь, – ласково торкнулась в плечо Глаша, – люди-то за другим пришли, квартиру покупать, им это неинтересно.
 – Почему же, очень даже интересно, – поддержал хозяина Глебов, понимая, что именно за ним решающее слово, когда вопрос пойдет об уступке в цене. – А вы, Анатолий, слушаете выступления нашего президента?
 – Раньше, бывало, часто слушал. И верил ему, очень даже верил. А потом бардак начался, все полетело прахом, некогда слушать. И от веры пшик остался. – Хозяин что-то тяжело поворочал в своей голове, подкрутил и выдал: – Бес, по-моему, в нем сидит, бес.
 Глаша испуганно всплеснула руками.
 – Перестань, Толя. Вечно тебя заносит. – И, обращаясь к Нике и Глебову: – Давайте посмотрим наши хоромы, которые скоро, если сговоримся, станут вашими.
 Комнаты были небольшие, квадратные, с двумя примыкающими к ним балконами. С одного из них, круглого, выходящего на запад, открывался головокружительный вид на благодатную Чуйскую долину вплоть до аэропорта «Манас».
 – Все хотел застеклить балкон, а то женщины от страха трясутся, да руки не дошли, – посожалел хозяин. – Вон даже стеклом, тройкой, запасся.
 –  Не беспокойтесь, – Глебов счел момент самым удобным для своей просьбы, – мы исправим все ваши недоделки, если… вы хоть чуточку уступите нам в цене. Линолеум износился, сантехника требует замены, я уж молчу о батареях, обоях и прочем.
 – А вы, случаем, не еврей? – подозрительно покосился на него хозяин.
 Глебов рассмеялся.
 – Нынче другая конъюнктура. Где один русский прошел, там двум евреям делать нечего.
 Хозяин помолчал, потом буркнул:
 – Ладно, до расчета дело дойдет, тогда поглядим.
 А хозяйка, показывая Нике кухню, доверительно говорила:
 – Только вчера после обеда отнесла объявление о продаже квартиры, а сегодня уже напечатали. Думала, звонками замучают. Нет, пока вы одни. Странно…
 – Ничего странного, – Ника зевнула, словно показывая, что все до очевидного просто. – Эта квартира для нас предназначена. Только для нас. Никому больше она достаться не может.
 – Заговоренная, что ли?
 – Вроде того.
 Глаша отозвала Анатолия  в коридор, и они стали о чем-то шептаться.
 – Если не сбавит цену на сотню баксов, нам даже плохонький ремонт не потянуть, – сказал Глебов.
 – Сбавит, поверь мне на слово.
 – Ну, Ника, – Глебов восхищенно поцокал языком, – никогда не ожидал от тебя такой хватки.
 – Понимаешь, – она посмотрела на Олега так, что у него сладко защемило в груди. – Для себя самой я бы и пальцем не пошевелила. А ради нашей любви…
 Глебов с благодарностью взял ее маленькую теплую ладошку и прижал к губам.
 – Вы прямо как молодожены, – сказала Глаша, подходя к ним вместе с хозяином.
 – А мы и так молодожены. Появится жилье и сразу – под венец, – Глебов подбоченился, вскинул голову, изображая из себя жениха.
 – Ишь ты! Так бы сразу и сказали. Мы люди понятливые, в таком разе пойти вам навстречу, как росой свежей умыться.
 В общем, сладилась купля-продажа лучшим образом, в угоду одним и не в ущерб другим. И нечаянно вышло, что теперь уже бывшие хозяева этой квартиры, где Нике и Олегу предстояло начать совместную жизнь, первыми пожелали им счастья.

  Поселившись в одной из комнат, они сразу же приступили к ремонту. Побелку, покраску, наклейку обоев взяла на себя Ника, всем остальным занялся Олег. После работы, забыв про отдых, перекусив чем-нибудь всухомятку, они мчались на пятнадцатый этаж облагораживать свое жилье. Это был их дом, их мир, и они были счастливы, что могут сделать его таким, каким им хочется.
 – Олег, иди сюда! – звала Ника, и он, прыгая через ведра с песком и цементом, обходя ящики с кафелем, устремлялся к ней. – Смотри, первый снег…
 Они выходили на круглый балкон и стояли, обнявшись, словно на мостике между небом и землей, поглощенные волшебным зрелищем снежного пришествия. Снег шел густой, крупный, то сверху вниз, то снизу вверх, то закручивался мягкими, мохнатыми потоками, которые тут же рассыпались, образуя сплошную белую стену. Сквозь нее на какой-то миг проглядывали далекие, будто с другой планеты, огоньки фонарей и машин и снова исчезали, заслоненные снежной круговертью.
 – Где мы? Кто мы? – она повернула к нему лицо, в ее блуждающем взгляде Олегу почудилось столько неземной тоски, что плечо, на котором лежала ее рука, дрогнуло. – Ты замерз? А сколько времени? Ого, два часа ночи! Пойдем скорее в комнату, спать, я согрею тебя…– Голос вновь, как прежде, полон нежности и любви.
 Они все еще казались себе молодыми,  ему пятьдесят шесть, а ей на одиннадцать лет меньше. В наследство от прежней жизни Олегу достался ватный спальник, верный его друг в турпоходах, а Нике шерстяное одеяло. Брошенный прямо на бетонный пол спальник служил для них первое время, пока Олег не сколотил из оставшихся после ремонта досок топчан, единственной постелью. Они падали на нее, и просыпались утром с ощущением бодрости и жажды жизни.
 Вспоминая себя, недавних, тех, какими были еще друг без друга, Ника и Олег с радостью думали, сколько дремлющих сил пробудилось в них, какой необъятный простор, насыщенный любовью и творчеством, простирается впереди. Ничто не омрачит их путь. Ведь все точки, кажется, расставлены. Артур, вернувшись из Сирии,  пошумел для приличия, да и женился на молодой, которая, как выяснилось, уже года два значилась у него в резерве.  Дети, и Ники, и Олега, сначала замкнулись, переживая, но постепенно стали оттаивать, привыкать, что их родители расстались, и выстраивали свои отношения с ними, исходя из принципов нейтралитета.

 В один из вечеров, когда Олег и Ника задержались в редакции, а дома в холодильнике  (впрочем, холодильник еще предстояло купить) было шаром покати, Глебов предложил:
 – Давай заглянем к моим родителям, они неподалеку живут. Перекусим, а заодно и познакомишься с ними, идет? Я сам уже недели две у них не был.
 – Да ты что! – замахала руками Ника. –  Вот так нагрянуть без предупреждения, без подготовки? Нет, это неудобно.
 – Я заранее позвонил им, – успокоил ее Олег. – Они ждут нас.
 Но Ника продолжала упрямиться.
 – Ты посмотри, как я одета. Идти в гости, первый раз и в таком виде… Я со стыда сгорю.
 – Резонно, – согласился Олег. – Отец уже наверняка облачился в белоснежную сорочку, смокинг и черную бабочку, а мать восседает в кресле в бархатном вечернем платье, так гармонирующем с ее фамильными бриллиантами. 
 – Тем более!.. – и осеклась, поняв, что он шутит. Поставила условие: – Но без подарка я ни шагу.
 – Мои родители чтут книгу. Подари им свой сборник стихов с автографом.
 Дверь открыл Павел Степанович, невысокий, плотный, подтянутый, с пышной седеющей шевелюрой, одетый в бежевые полотняные брюки и клетчатую рубашку навыпуск. Приветливо улыбаясь, он помог Нике раздеться и сделал широкий  жест рукой: «Проходите, прошу вас!» – как будто приглашал ее во дворец, а не в комнату семнадцати квадратных метров.
 Вера Петровна сидела за столом в своей излюбленной позе: прямая тяжелая спина надежно покоится в полукруге гнутой спинки венского стула. Перед ней газеты с кроссвордами, решать которые она была большой мастерицей. Задумчиво повернула голову навстречу гостье, окропив ее бледной синевой глаз. В ответ на бурное Никино приветствие произнесла весьма сдержанно: «Здравствуйте, Ника!». 
 Видя, как сразу сникла его возлюбленная, Глебов шепнул ей на ухо: «Не переживай, у мамы такая роль». Ника не поняла, но успокоилась.
 – Мойте руки и за стол, – распорядилась Вера Петровна. И добавила: – А то уже поздно, ровно в десять мы ложимся спать.
 За столом, уставленным нехитрой снедью – тушеным судаком с тонкими ломтиками лимона, домашними пельменями, винегретом и фирменным кексом хозяйки дома, Нику ни о чем не расспрашивали, только приглядывались к ней. Сидевший справа от гостьи Павел Степанович нет-нет да и подкладывал ей что-нибудь вкусненькое. Но это продолжалось недолго.
 – По этикету за дамой ухаживает тот, кто сидит слева, – как бы между прочим заметила Вера Петровна. – В данном случае это миссия Олега.
 – При чем тут этикет, – поморщился Павел Степанович, неохотно сосредоточиваясь на собственной тарелке.
 – Да,  чуть не забыла, – спохватилась Ника и попросила Олега: – Подай, пожалуйста, мою сумочку. – Достав книжку, протянула Вере Петровне. – Последний мой сборник.
 Та тщательно вытерла салфеткой губы и руки, только после этого взяла книгу. Автограф, видно, ее растрогал.
 – Знаю, знаю твои стихи, не раз в вашем журнале читала. Не все, но многие прямо в душу проникают. В молодости я увлекалась Фетом, Тютчевым, Есениным, который тогда был под запретом, а позже – Ахматовой и Цветаевой. Мне нравится, когда поэзия сродни скрипке: на ней прекрасно звучит полонез Огинского, но не звучит гимн или походный марш, как бы хорошо к ним ни относиться.
 –  Скрипка, конечно, душа оркестра, – не то возражая, не то просто размышляя  вслух, заметил Павел Степанович, – но ведь у гитары или трубы тоже немало поклонников. Что в поэтической книге для меня, рядового читателя, важно? Не только грустить, испытывать боль вместе с автором, но и наполняться светом, радостью с помощью его творения. А вот это, простите Ника, у вас еще в дефиците.
 Начитанность отца и матери не была для Олега секретом, нередко и при нем они спорили о тех или иных книгах. Но до общих рассуждений да еще такого рода дело обычно не доходило.  С удивлением послушав их и не желая, чтобы встреча превратилась в литературную дискуссию, он  воскликнул, оборотясь к Нике:
 – Вот  какие родители у главного редактора! Вот чьи гены бродят в моей крови! Но… не слишком ли мы вас утомили своим поздним визитом? Не пора ли нам откланяться?
 – Могли бы и посидеть немножко, – милостиво разрешила  Вера Петровна. – А то иные поедят – и сразу за дверь.
 Уже на улице, нетерпеливо дернув плечом, Ника спросила:
 – Ну, как? Я ничего не напортила? Я им понравилась?
 – Понравилась, – усмехнулся Олег. – Правда, они об этом предпочтут молчать. У них золотое правило: никогда не вмешиваться в мои семейные отношения. А любая оценка твоих качеств – вторжение в них.
 – Но о стихах-то они судят довольно-таки прямо, особенно Павел Степанович.
 – Тут совсем другое. Уверен, отец искренне считает, что будь ты по-настоящему счастлива – и грусть-печаль из твоих стихов выветрится до донышка. 
 Ника задумалась, вздохнула. Если бы все было так просто…
 Зато Лера, старшая сестра Олега, человек сколь тактичный, столь и решительный, когда приехала из Москвы и познакомилась с Никой, не стала скрывать от брата своего мнения.
 – Это твоя жар-птица. Но как легко ее упустить!.. 
 
10

 Каждый год главный редактор сам контролировал ход подписной кампании на литературный журнал. В этом же году из-за длительного пребывания в Алма-Ате, где находилась больная Ника, Глебов решил поинтересоваться, как идет подписка, гораздо позднее обычного. Конечно,  он и раньше вспоминал о ней, но только вскользь, заваленный другими заботами, полагая, что у журнала хорошая раскрутка, существует наработанная за десяток лет инерция подписки, которая позволит сохранить тираж издания на том же или почти том же уровне.
 В отделе подписки на его телефонный запрос долго ничего внятного не могли ответить. В трубку слышался ему шорох спешно листаемых страниц, какие-то разговоры, опять шорох, Глебов готов был взорваться, но тут его, как обухом по голове: «Подписка на ваш журнал не проводится». – «Вы что-то путаете, – с трудом сдерживаясь, проговорил он, – посмотрите внимательней, у нас седьмая позиция среди других изданий».– «Ничего подобного, седьмым идет новый журнал «Элита».
 Глебов набрал номер начальника «Союзпечати» Бектура Арыкова. Возникло недоразумение, его нужно быстро устранить, и Бектур, несомненно, сделает для этого все необходимое. Но тут его ожидал новый удар. Секретарша ответила, что Бектур Арыков уже не работает в «Союзпечати». Где он? Кажется, в Караколе. Может, соединить Глебова с новым начальником? «Соединяйте», – хмуро разрешил он, заранее зная, в какой тупик безысходности загнан.
 Новый начальник говорил с ним, как с инопланетянином, случайно вышедшим на связь. Да, с этого года для участников подписной кампании – газет и журналов, утверждены новые правила, согласно которым каждое издание, желающее попасть в подписной каталог, должно было подать соответствующую заявку. В редакции, в том числе и литературного журнала, посылались телефонограммы. Кто прислал нам заявку, тот и включен в каталог. От журнала заявки не было и нет. Поэтому он и остался вне подписки. Кто знает, какие вы планы вынашиваете, возможно, готовитесь закрывать журнал.
 – Не дождетесь! – рявкнул Глебов, бросая трубку.
 Ну, и дурак же он! Думал, что, перестав выступать со статьями, критикующими политику президента, он избавит журнал от прессинга с его стороны. Черта лысого! Запущен механизм по сдавливанию горла редакции. Цель? Заставить Глебова не просто замолчать, а вернуться на прежние позиции восхваления президента. В противном случае удавка будет затягиваться все туже и туже. Теперь уж он точно знал это, хотя пока даже не представлял, с какой стороны ждать очередного подвоха.
 Пойти к президенту и покаяться, сказать, что бес попутал, и теперь он полностью переключается на занятие литературой? Ради журнала Глебов сумел бы себя превозмочь и сделать такой шаг, но будет ли от этого прок? Вряд ли. Президент не клюнет на простое покаяние. Ему нужно, чтобы Глебов был у него в прислуге, взахлеб писал о его блистательных успехах на реформаторском поприще. Опуститься до этого Глебов не мог. Когда он верил президенту и с упоением писал о нем, то все это было объяснимо незнанием сути, но вот повязка с глаз упала, он отшатнулся, поняв всю ошибочность прежних взглядов, и возврат назад хуже гибели.
 Олегу Павловичу вспомнилось, с чего началось его прозрение. После концерта великого Скрипача, которого президент называл своим другом, Глебов случайно оказался в числе узкого круга лиц, приглашенных на ужин в президентскую резиденцию. Так получилось, что его столик был рядом со столиком, где расположились президент и Скрипач. И хотя он сидел к ним спиной, их голоса доносились до него весьма отчетливо. Поначалу, когда произносились речи и поднимались тосты, ничего интересного, отличного от того, что бывало на других «руководящих посиделках», Глебов не слышал. Пили вокруг много, нагружался, тяжелел и президент. Зал постепенно пустел. Глебов уже собрался уходить, когда его внимание невольно привлек разговор за соседним столиком. 
 – Завидую я вам, – говорил президент, – ваш божественный талант высочайшее наслаждение людям несет. Как это прекрасно, как это чисто, возвышенно! С помощью звуков вы можете зародить в человеке мечту, а потом исполнить ее. Ради этого действительно стоит жить!
 – Перестаньте, перестаньте, дорогой президент, – возразил Скрипач, – вы обладаете не менее ценным талантом. Я наслышан о вашей созидательной деятельности. Неустанно улучшать условия жизни миллионов людей, приобщать их к сокровищницам культуры – разве это не достойно восхищения?
 Президент снова выпил рюмку коньяка, сделал паузу и вдруг, чуть ли не всхлипывая, ошеломил откровением:
 – Все это, друг мой, величайшая афера, какой, возможно, еще не было в истории человечества. Народ страны живет все хуже и хуже, а я  убеждаю его в обратном, он верит мне и с благодарностью прославляет мое имя. Бедный мой народ! Я не в состоянии ему помочь, поднять экономику, культуру, у меня для этого нет способностей. У меня единственная способность, пожалуй, даже талант – так говорить о реформах, подъеме экономики, расцвете культуры страны, что для людей это становится очевидностью, словно возрождение происходит на самом деле. Сама реальность воспринимается ими как летаргический сон, а явью является то, что я рисую в своих речах.  Эх, маэстро!.. – Президент снова выпил. – Весь секрет таится в звуках… Похоже на вашу профессию, не так ли? Вы заметили, какой у меня голос? Вот, вот… Но в обычных разговорах его возможности не раскрываются полностью. Когда же я выступаю перед народом и хочу, чтобы мои слова проникли в его подсознание, сохранились там, я форсирую голос, достигающий потрясающей высоты, и стопроцентный результат гарантирован.
 – Не фантазируете ли вы, дорогой президент? – усомнился Скрипач. – Хотя… Во времена Атлантиды люди использовали голосовые данные даже при распиливании могучих скал… Простите, но если все, что вы говорите, правда, и вас это мучит, почему бы не найти вашим редкостным данным достойное применение?
 –  Какое? Да вы что? Развал Союза и был осуществлен для того, чтобы проявились такие, как я, и мне подобные. Это же дьявольская, дьявольская игра! Из нее немыслимо выйти раньше намеченного кем-то срока. И потом… потом мне даже интересно, мне нравится делать одно, а выдавать за истину другое, причем, так выдавать, что люди принимают сказанное мною как нечто действительное, существующее, не подлежащее никакому сомнению. Возможно, тоже до определенной, неведомой для меня черты… Иной раз, бывая за рубежом, слышу от коллег: тяжелый крест президентства. Ерунда все это! Ах, бедный мой народ!.. Вот у кого крест тяжелый!.. Нет, я что-то не то говорю… Пора, наверное, отдыхать.
 Президент тяжело поднялся, к нему подскочил телохранитель и незаметно, делая вид, будто беседует с ним, повел его к боковому отсеку, где находился лифт. Следом за ним ушел и великий Скрипач, который больше в эту страну уже не приезжал.
 А Глебов, ставший невольным свидетелем столь странного разговора, долго не мог прийти в себя. Произошло полное крушение его кумира. И он воспылал желанием подготовить в журнале ряд публикаций о двуликости политики президента. Что из этого вышло, уже известно. На самого же Глебова с той поры, словно он выпил противоядие, голос руководителя страны перестал оказывать магнетическое воздействие, и в его речах им сразу улавливалась несостыковка с реальностью.


11

 У них был с Никой договор: дома о работе – ни слова. Что бы там ни происходило, они, находясь здесь, должны жить только этим, их сейчас окружающим. Ведь иначе и дом можно превратить в продолжение, а то и довесок редакции. Тогда из него будет уходить, выветриваться атмосфера тепла, уюта, глубоко личных взаимоотношений, свойственная лишь дому. Договорились – и точка. Поначалу к этому трудно было привыкнуть, глядишь, кто-то из них погружается в тяжкую  думу, словно черствый сухарь грызет в одиночку. Другой тут же находит способ, чтобы вывести его из этого состояния, предлагает какой-нибудь лакомый кусочек взамен.
 – Олег, ты разве забыл, что завтра воскресенье, и мы едем кататься на лыжах? 
 – Как я могу забыть! – загорается Олег, отвлекшись от своей думы. – Снаряжение у нас в походном состоянии, за тобой бутерброды и термос с чаем.
 Для Олега горные лыжи, как ветер для паруса, он сразу устремляется мыслью к заснеженным склонам, по которым можно мчаться и мчаться, выписывая дуги. Благодаря ему и Ника пристрастилась к лыжам. И всякий раз удивляется, как же так получилось, что она раньше и представления о них не имела.
 Училась она кататься медленно, но упорно. Попытки Олега утащить ее с собой на склон и там показывать, как делаются повороты, Ника отмела сразу. «Вот буду твердо стоять на лыжах, хоть малость спускаться по прямой, тогда и воспользуюсь канатной дорогой, а пока…». Нашла у подножья горы небольшую ложбинку, стала съезжать то с одной стороны, то с другой. Падений было – не счесть. Но тут же она вставала, отряхивала снег и лесенкой одолевала подъем в несколько метров.
 – Слушай, ну что ты тут по низине царапаешься, – лихо подлетал к ней Олег. – С помощью канатки гораздо быстрей все освоишь. Поверь моему опыту.
 – Нет! Я же сказала, – встряхивала Ника головой в красной шапочке с козырьком. Она была страшно упряма, причем, не только в непослушании, но, гораздо больше, в достижении цели. Хорошо, если цель, как в данном случае, была благая.
 Через какое-то время Ника сама попросила: «Помоги сесть на канатку. Как этот чертов бугель за трос цепляется?». Поднявшись на высокий, не слишком крутой, широкий склон, Ника испытала восторг и страх. Кучевые, белопенные облака плыли рядышком, казалось, протяни руку – и они коснутся твоей ладони. Но стоило ей глянуть туда, где у начала канатки, словно муравьи, копошились люди, и у нее слегка закружилась голова. «Да я отсюда никогда не спущусь!» – испуганно подумалось ей.  Посоветовав спускаться длинными дугами поперек склона, Олег понесся вниз. Она залюбовалась тем, как легко он идет, коротко взмахивая на поворотах руками, словно крыльями, как будто стремится, чтобы скольжение переросло в полет.
 Вдруг у нее сжалось и защемило сердце: откуда-то сбоку вынырнула тяжелая фигура другого лыжника, который, потеряв на скорости управление, мчался наперерез Олегу. Она закричала и, не раздумывая, поехала туда, где столкновение было уже неизбежно. Краем глаза увидела, как схлестнулись и рухнули эти двое и остались большим пятном на снегу. Когда очутилась возле них, Олег уже отлепился от наехавшего на него лыжника и стал платком вытирать сочащуюся из разбитых губ кровь.
 – Руки, ноги в порядке? – услышал он тревожный голос Ники. Пошевелил конечностями.
– В порядке.
 Ника принесла пригоршню чистого снега, присела рядом, промакая ранки белыми чистыми кристаллами. «Господи, как же я люблю тебя, – шептала она. – Я бы убила его, – ткнула пальцем в сторону соседа, – если бы ты получил серьезную травму». 
  – Извините, – пошевелился сосед. – Я тоже, вроде, цел и невредим. Извините, – и начал на пятой точке, отталкиваясь руками, сползать по склону в сторону укатившихся лыж.
 Уже готовый к дальнейшему спуску Олег, которого поразила мелькнувшая мысль, повернул голову вверх и, прикинув, сколько проехала Ника, присвистнул:
 – Ну, ты и даешь, девушка! Метров пятьсот вмиг  одолела! Если такими темпами будешь осваивать трассу, к концу сезона тебе здесь не будет равных.
 – Сама не знаю, как это у меня получилось, – растерянно произнесла Ника. – Просто экстремальная ситуация. Увидела, что на тебя этот боров налетел, и рванула сюда…
 После этого она долго каталась не спеша, осторожно переставляя лыжи на поворотах, как обычно и катаются начинающие. Но и тогда, когда скованность прошла, и Ника стала свободно владеть лыжами, ее не влекли быстрые спуски. Размеренность, плавность и легкость движений – вот, чему она постоянно училась. «Мне нравится скользить, как в танце, под ту или иную мелодию, звучащую в душе», – признавалась она Олегу. Олег понимал ее, соглашался с ней, но он искал иных ощущений на горных склонах, и они катались вроде бы каждый сам по себе и все-таки вместе, объединенные душевной близостью. Увидят издали друг друга на трассе или на канатке, вспыхнет меж ними вольтова дуга, помашут радостно рукой – и снова разъезжаются, ловя в спусках свой вкус, свой миг наслаждения.
Возвращались они домой после катания хоть и уставшие, но с таким запасом свежести и ясности в душе, что его вполне хватало на предстоящую неделю.
  – Что же мы будем делать, когда зима покинет нас и, выпустив медведя на волю, отправится вместо него спать в берлогу? –  посматривая на загорелое лицо Ники, выглядевшей в светло желтом лыжном костюме совсем юной, спрашивал Олег.
 – О, лето для меня как поцелуй Бога. Когда вокруг жара, а у ног плещется Иссык-Куль, меркнут, отступают все чудеса света. Зеленовато-голубая, уходящая в безбрежность, водная гладь  манит меня ничуть не меньше самой поэзии. Если такой подарок, как катание на горных лыжах, я получила только теперь, то на Иссык-Куле плаваю с детства. И потом не забывай, что по гороскопу я Рыба, этим все сказано.
 – Жаль, до Иссык-Куля далеко, не так, как до лыжных баз, в один день с купаньем не уложиться, – говорил Олег, для которого плаванье было почти столь же притягательным, как и лыжи.
 – А суббота и воскресенье? А отпуск, наконец?
 – Какой отпуск? О нем, чувствую, придется забыть. И надолго. Во всяком случае, мне.
 – Ты что-то скрываешь? – забеспокоилась Ника, над скошенными в его сторону карими глазами трепетали ресницы.
 – Не скрываю, а умалчиваю. Есть разница? Это касается работы. А о ней вне ее, как уговорились, ни слова.
 – Ну, хоть намекни, в чем дело, – попросила Ника.
 – Ни за что! Странная манера у вас, женщин: добиваетесь нарушения в одном, забывая, что тем самым открываете ворота для нарушений во всем остальном. Согрешивший раз по вашей просьбе продолжает грешить дальше вам вопреки, а вы хватаетесь за голову.
 Характер Глебова был скроен жестко, без люфта в ту или иную сторону. Если уж принято решение, взято обязательство, дано обещание, то он становился их рабом, сколь бы велико ни возникало искушение  проявить гибкость и сманеврировать. Нике, привыкшей в прежней семейной жизни к мужчинам другого сорта, эта черта Олега нравилась, но иногда ей хотелось, чтобы для нее он делал исключение. В конце концов, говорила она, разве обходятся без исключений правила того же русского языка, продолжая быть при этом теми правилами, неукоснительно следовать которым мы должны. В ответ Олег приводил полюбившийся ему афоризм Сенеки: человека создал соблазн, устоял – шаг к человеку.

 После того, как журнал выбросили из каталога по подписке, встал вопрос, а на какие шиши существовать редакции? Глебов посчитал, что средств от продажи журнала в розницу едва хватит на покрытие типографских расходов по его выпуску. И это в том случае, если читатель по-прежнему останется верен журналу и будет каждый раз покупать его в киоске. А где взять деньги на все остальное, включая зарплату сотрудникам?
 В дверь кабинета просунулось горбоносое, заросшее черной курчавой бородой лицо водителя Вити Дзюбенко, а следом подтянулась и вся его длинная, облаченная в джинсовый костюм фигура.
 – Можно войти, Олег Павлович? – направляясь к главреду, спросил он.
 – Зачем спрашивать, коли вошел, – поморщился Глебов. Любая бесцеремонность портила ему настроение. – Почему приехал с опозданием?
 – А я без машины сегодня, автобусом добирался, – в его тоне проскользнула нотка независимости. Сел, закинув ногу на ногу.
– Что так?
– Не выпустили из гаража. Пришло распоряжение, говорит директор, сократить число организаций, пользующихся правительственным транспортом. В перечне нашего журнала нет. Меня, якобы, министру здравоохранения передают. Позвоните, кому надо, может, оставят по-прежнему?
 – Обойдемся, жираф большой, ему видней.
 – При чем здесь жираф, – обиделся Дзюбенко.
 – Спроси у Высоцкого, – слегка повеселел Глебов.
 – А-а-а… Ну, я пойду. Если что, знаете, как меня найти.
 Перед этим в кабинете главного редактора отключили телефон правительственной связи, так называемую «тройку». Когда он попытался выяснить причину, тоже сослались на какой-то новый перечень. Черт с ними! Не нужны ему ни персональная машина, ни телефон-«тройка». Важнее всего сохранить журнал. Вот за это он будет драться.
 На летучке Глебов коротко обрисовал ситуацию с журналом. Лишенный подписки, он в следующем году резко сдаст в тираже и, пожалуй, станет убыточным. Чтобы выжить, придется заняться дополнительным, попутным бизнесом.
 – Я бы очень неплохо смотрелся в ларьке мясника, – подал реплику Женя Веприков. – Только вместо топора в моей руке должна быть секира.
– А почему бы нам не открыть лепешечный цех? Я интересовался, места еще есть, доход бешеный, –  добавил, моргая, Коля Степной.
  Посыпались и другие предложения, порой не отличить, где в шутку, где всерьез. Глебов, сам уже все обдумавший, терпеливо ждал, когда каждый выскажет то, что пришло ему на ум. За ним, главредом, как всегда, последнее слово, и его выбор, наверное, самый разумный. Интересно, что же предложит Ника…
 – Мы забыли простую вещь, – озадаченная сообщением Глебова не меньше других она говорила тихо и ровно, без свойственной ей порывистости. – Игра на своем поле всегда предпочтительней, сулит больше шансов на успех, чем на чужом. Так? Мы профессионалы в издательской деятельности, значит, именно здесь надо искать выход из тупика, в который нас загнали.
  «Словно мои мысли читает, – восхитился Глебов. – Неужели и дальше она пойдет по выбранному мной пути?.. Точно, – продолжая слушать, утвердился он. – Потрясающая телепатия!». Давыдова предложила переиздавать книги выдающихся авторов – и художественные, и научно-популярные, на которые спрос пока довольно-таки высок, авторские же права на территории республики еще никем не охраняются. Так что доход гарантирован.
 – Конечно, книжный бизнес тоже не прост, – после небольшой паузы заговорил Глебов, – но, во-первых, приятней заниматься тем, что каждому из нас близко, и, во-вторых, нам проще будет угадать, где, на каком повороте можно споткнуться, а потому заблаговременно подстелить там соломку. Рассуждения Ники…
 – …из разряда домашних заготовок, – съязвил Коля Степной.
 Давыдова вспыхнула, но промолчала. А Глебов спокойно закончил:
 – … на мой взгляд, абсолютно верны, пусть она изучит книжный рынок и подыщет две-три книги, которые редакции выгодно переиздать. Женя, – обратился он к Веприкову, – поможешь ей в этом, а?
 – Лады, – кивнул Веприков.
 Главред встал, давая понять, что пора расходиться, но неожиданно разгорелся спор о самом журнале. Затеял его лысоватый и пухлощекий Вадим Щеглов, который сидел до этого, беззастенчиво ковыряясь пальцем в носу, словно нащупывал альтернативную идею. 
 – А не кажется ли вам, господа хорошие, что предлагаемый здесь выход грешит однобокостью? – он хитровато обводил всех маленькими и круглыми, словно обведенными циркулем, глазками. – Да, журнал, который поил и кормил нас многие годы, в силу разных причин нуждается теперь в финансовой подпорке, и мы готовы опрометью броситься на издание книг, чтобы его поддержать. Но он-то что при этом: таким же и останется – чопорной девицей в пору мини-юбок и голых пупков, в пору сексуального взрыва, какого на нашей памяти еще не было? Он что, даже не пошевелится, чтобы не стать, простите, обузой?
 – Почему же? – возразил Глебов. – Ему тоже придется прибавить и в остроте, динамичности, и в художественности.
 – Но нынче читателю подавай иную литературу – интима, полной раскрепощенности нравов! А мы работаем так, как будто не было духовной революции, как будто прежние нравственные ориентиры не сданы на свалку. Надо в корне изменить журнал, не бояться переперчить и пересолить, показывая реальную жизнь во всей ее обнаженности. Цензуры нет, никто нам палки в колеса вставлять не будет.
 – Кроме собственной совести и  нашего литературного вкуса, – у Жени Веприкова скривились губы в брезгливой улыбке. – Эк, тебя, Вадим, занесло! Нет, такие, как ты, без цензуры – точно водители-лихачи без гаишников.
 – Я недавно читал в «Комсомолке» интервью с молодым продюсером, завоевавшим популярность телезрителей своими пошлыми мини-комедиями, – Щеглов, перешагнув через выпад Веприкова, пошел дальше. – Его спросили, почему он гонит пошлятину, почему сплошь и рядом использует матерки, неужели ему самому не противно? Знаете, что он ответил? Мы все работаем в условиях рынка, где должно производиться только то, что покупается. Однажды, наслушавшись замечаний от всяких умников, они выпустили фильм без пошлости. Зрительская аудитория  сразу резко сократилась. Соответственно и гонорары. Тогда решили: коли мы делаем мини-комедии для зрителей, значит, надо делать то, чего они хотят, что им нравится. Выходишь на публику – учитывай ее запросы, соблюдай ее интересы. Иначе прогоришь. Разве это не касается нас, господа хорошие?
 – Касаться-то касается, потому мы и ведем речь о дополнительном бизнесе, – Глебов поправил очки в толстой роговой оправе – один из признаков того, что он начинает заводиться. Короткая стрижка русых волос, быстрый и острый взгляд, легкий наклон вперед прямых плеч придавали ему спортивный вид человека, не привыкшего отступать. –  Наш русский литературный журнал не чета однодневкам, возникающим на мутной волне общего хаоса. У него давние традиции, которые он унаследовал от великой русской литературы и худо ли бедно старался десятилетиями придерживаться их, постоянно знакомя читателей с лучшими произведениями писателей республики, насыщая их высокой духовной энергией. О какой культурной революции ты, Вадим, говоришь? Ей-богу смешно! На определение истинности духовных ценностей, выработку истинных нравственных ориентиров  человечество потратило уйму веков и никакими директивами, голыми пупками и задницами их не изменить. В силу различных политических катаклизмов на какое-то время меняется форма, но не суть, меняется отношение части общества к этой сути, но не она сама. Ужель это не ясно? И потом, возвышающая, просветительская миссия русской литературы в чем заключалась? Она никогда не опускалась до уровня массового читателя, а стремилась поднять его до своего уровня, взывала к душе, разуму читателя, а не к его кошельку. Нам предстоит сохранить журнал таким, каким он должен быть. Превращение его сегодня в орудие заработка, дешевой популярности равносильно погибели. Просил бы запомнить это и больше к подобным разговорам не возвращаться.
 – А мы еще говорим, что авторитарным режимам пришел конец, – тяжело вздохнув, с унылым видом заметил Щеглов.
Послышались смешки, атмосфера разрядилась, заговорили о потерянных для журнала подписчиках и о тех читателях, которых, если повезет, он обретет.

 Вечером Глебову позвонил его московский товарищ Виктор Санников. Узнав, что журналу «зарубили» подписку, он неожиданно предложил:
 – Олег, перебирайся-ка лучше в Москву. Мне отсюда, издалека, не разобраться в том, что у вас происходит. Но не зря же толкуют: с Востоком дружить – по тонкому льду ходить. Работу по душе и твоему рангу я хоть завтра найду. Вон друзья из журнала «Знамя» звонили, им нужен завотделом прозы. С жильем трудновато, но тоже решаемо. Брось, замордуют тебя, да и вообще… русский человек должен жить в России.  Осознание этого приходит порой запоздало, но след-то свой надо на Родине оставлять.
 –  Да ты что, Виктор? Бежать из журнала, когда его всячески зажимают, бьют то с одной стороны, то с другой, причем, если честно, из-за меня? Я ведь первый ударил в колокол, вот и аукается до сих пор. Нет, журнал я не оставлю. Ни за что не оставлю! Как я тогда буду выглядеть?.. А насчет своего следа на Родине, в России… Ей разве безразлично, чем занимаются русские люди за рубежом? Наш журнал здесь называют форпостом русской литературы в республике. Звучит, а?
 – Может, ты и прав, – подумав, сказал Санников. –  Хотя… сегодняшняя истина далеко не всегда становится завтрашней. Поэтому учти: двери моего дома для тебя всегда открыты.
 – Спасибо! Знать это мне важно, очень важно, если даже я никогда не воспользуюсь твоим приглашением.
 – А ты подумай не торопясь. Помнишь, у Станиславского: надо не только вовремя прийти на сцену, но и вовремя покинуть ее. От себя добавлю: при этом выигрываешь не только ты сам, но и сцена, как ни горько в этом бывает признаться.
 После этого разговора Глебов впервые задумался о возможности своего отъезда. Тысячи, десятки тысяч соотечественников, покидающих республику, воспринимались им прежде как нечто абстрактное, не соотносимое  с его судьбой, словно с ним-то ничего подобного не могло случиться. А оказалось, что и под его ногами почва заколебалась, и одним из наиболее простых вариантов для обретения устойчивости как раз и является отъезд. Упаковал чемоданы, поднял паруса – и все начинается с чистого листа, а то, что тебя мучило, тяготило, заставляло терзаться и драться, остается за бортом. Прав, вероятно, Санников, приводя фразу Станиславского и свое добавление к ней. Уедет Глебов – и редакцию уже незачем будет дергать, дела у нее наладятся.  А он вольется в общий миграционный поток тех, кто ищет свою лучшую долю. Хотя лично для него, да и не только для него, лучшее остается здесь, в республике, где прошли журналистская юность, молодость и зрелость, где все пронизано некой родственной связью, которую если и рвать, то по живому.
 Но, может, думалось ему, через людские драмы вершится общий освежающий процесс и для Киргизии, и для России? Может, русские люди, внесшие огромный вклад в развитие экономики и культуры республики, уже сыграли свою роль на ее сцене и теперь, уезжая, закономерно освобождают место новым, своим силам, способным в нынешних условиях на большие революционные преобразования? В конце концов, история знает немало примеров, когда волны миграции, охватывая разные страны, несли с собой не столько потери, сколько обретения.
 Вернувшись домой, Олег Павлович рассказал Нике о телефонном разговоре с Виктором Санниковым. Ему было важно знать, как она отнесется к предложению его товарища, ведь ее жизнь тоже срослась с республикой, с ее людьми, и переезд тоже – отнюдь не простая смена декораций.
– Нам надо сначала съездить в Москву, где мы давно уже не были, взглянуть на нее не глазами гостей, а изнутри, глазами живущих там. Это очень разные вещи. Но в сказанном Виктором что-то есть. Вовремя покинуть сцену, где твоя роль уже сыграна… Жестокие слова, хотя из них прорастает зерно истины. – Она как-то враз погрустнела, будто бы заранее переживая миг предполагаемой разлуки. Олег никак не мог привыкнуть к столь зримым и частым переменам ее настроения: словно ветер беспрестанно открывал лицо Ники то солнцу, то тучам. Вот опять лицо ее озарилось улыбкой. – Ты представляешь, сколько возможностей у нас появится ходить по театрам, различным выставкам? Впрочем… У меня один дальний родственник, отслуживший в кремлевской охране, почти полвека прожил напротив Большого театра. Хвастал в письмах отцу, что в любой момент может туда пойти. Но… умер, так и не сходив. Давай на следующей неделе отправимся в Москву, тогда все и решим.
 – Правильно! – рассмеялся Глебов, обнимая Нику за талию. – Ты у меня мастер брать быка за рога. Тот, кто медлит, не совершает поступков.
 Они прикинули, что если повременить с покупкой платяного шкафа и кровати, то денег на поездку вполне хватит. Сколоченный Олегом топчан, как и вешалка в прихожей, пока их устраивали.
 Но бесы, в отличие от ангелов, если уж берутся за дело, то глаз не сомкнут, продолжая строить козни. Из подписной кампании журнал исключили – вам мало? В Москву собрались? Ну-ну…

  На следующее утро едва Глебов, придя в кабинет, стал просматривать свежую почту, на пороге возник с виноватой улыбкой Веприков. Человек честный, порядочный он, если в редчайших случаях все-таки отходил на полшага от собственных принципов, то сам сильно переживал об этом и всем своим видом выдавал себя с головой.  Здороваясь, Женя отвел глаза в сторону,  излишне торопливо принялся пожимать протянутую ему  руку.
 – Что-нибудь случилось? – забеспокоился Глебов, который за многие годы хорошо изучил его характер.
 – Извини, понимаю, что не вовремя, но так уж вышло. – Веприков положил перед ним заявление, где просил уволить его в связи с переходом на другую работу.
– От кого угодно, а вот от тебя я этого не ожидал, – Глебов подавил растерянность, как давят в пепельнице дымящуюся сигарету. – И куда, если не секрет, путь держишь?
 – Какой к лешему секрет? – все с той же виноватой улыбкой вздохнул Веприков. – Союзу писателей давно обещали дать должность секретаря по русской литературе. Поговаривали обо мне. С тех пор два года прошло, сколько русских писателей поуезжало, я уж забыл о том разговоре и вдруг: срочно приходи, оформляйся, приказ о твоем назначении подписан.
 – Хоть бы заранее предупредил, – продолжал пенять, но уже вяло, Глебов.
 Веприков не выдержал, вспылил:
 – А ты разве заранее говорил  мне о своей связи с Никой?! Нет. Тогда почему от меня требуешь откровенности авансом? Считаешь, что это несравнимые вещи? А по мне так сравнимые. Ведь и в твоем, и в моем случае  причина одна – быстротекущая, непредсказуемая жизнь. Но помогать журналу я буду, можешь на меня рассчитывать. С тем же книжным бизнесом…
 Глебов подписал заявление и молча протянул Веприкову. Какой смысл теперь говорить ему, что в своих думах о Москве он возлагал на него особые надежды. Кроме Веприкова, журнал доверить больше было некому, только он, если Глебов с Давыдовой  соберутся уезжать, мог бы возглавить редакцию.
 
 Прошло уже несколько месяцев их совместной жизни, и как-то  утром, когда они спускались на ощупь по темной и узкой лестнице с пятнадцатого этажа – лифт не работал, Ника приостановилась на очередной площадке и спросила, смутно видя перед собой его контуры:
 – Замуж-то ты меня возьмешь?
 – Прямо здесь? –  Олегу, занятому нелегкими мыслями, почудилась игривость в ее тоне, и он прижал Нику к себе.
 – Я серьезно, – освобождаясь, сказала она.
 – Ты имеешь в виду…
 – Вот именно.
 – Хорошо,  сегодня же поедем и все оформим.
 В тот же день, взяв с собой бутылку шампанского и коробку конфет, они отправились в районный загс, размещавшийся в плохоньком помещении жилого двухэтажного дома. Увидев название улицы, Глебов присвистнул:
 – Как же все неслучайно в этой случайной жизни!
 – Ты о чем?
 – Помнишь, мы вернулись из Алма–Аты после твоей больнички? С автовокзала я прямиком отправился в редакцию, а там наши друзья-сотрудники, хорошенько поддав, нестройными голосами распевали песню о Стеньке Разине, который их, бедолаг, на Нику променял. Теперь оказывается, что и наш загс располагается на улице имени знаменитого мятежника Разина. К чему бы это?
 – Неспокойная, тревожная нас ожидает судьба, – опечалилась Ника.
И тут же со смехом выдала экспромт: «Не верь гадалкам и пророкам, поэты тоже в их числе. Все узнают лишь ненароком блуждающие по земле».
 У заведующей загсом  были усталые глаза и грудной надтреснутый голос. Поставив соответствующие штампы в паспорта и по-казенному поздравив Давыдову и Глебова,  она вдруг сказала с каким-то недоумением: «После развала Союза столько кругом бед, разрушений, я сплошь одни разводы оформляю. А вы, простите, уже немолодые… по возрасту, известные люди и начинаете новую совместную жизнь… Дай бог, чтобы у вас получилось то, о чем вы мечтаете, к чему стремитесь, соединяясь друг с другом».
 Еще Нике предстояло представить Олега своим родителям.  Давыдовы-старшие, по словам Ники, уже обижаются, что до сих пор она не соизволила познакомить их с новым зятем. Конечно, о Глебове, с которым их дочь много лет работает вместе, они  были наслышаны, но пора бы теперь увидеть, узнать поближе.
 Да и перед соседями как-то неудобно, то с той, то с другой стороны шпыняют, мол, выскочила ваша Ника опять замуж, а мужик-то сюда глаз не кажет, может, все это липа? Времена, мол, понятно, тяжкие, с каждым новым ухажером свадьбу играть разорительно, так хотя бы посмотреть, каков он, не прогадала ли на этот раз поэтесса и победительница уличных драк Ника. Баба Настя легко могла отбрить, поставить на место любого, кто сует свой нос не в свое дело, но, в конце концов, и ей надоели подковырки соседок. «Ты же фронтовик, единственный мужчина в семье, – сказала она Федору Игнатьевичу, – повлияй на дочь, пусть в воскресенье приходит с благоверным». Слова тещи он порой позволял себе пропускать мимо ушей, но тут еще Елена Семеновна, жена,  стала наседать:  «Хватит делать вид, будто все нормально. Прояви отцовский характер, позвони Нике, неужели они так уж загружены работой, что на часок-другой не могут к нам заглянуть?».
 Впрочем, и двойной натиск был для него не внове, да только ведь самому тоже очень хотелось увидеть,  с кем там у Ники за служебный роман, каков ее нынешний избранник. И он, позвонив как-то дочери, настоятельно попросил не обижать родителей, найти для них свободное время и приехать в отчий дом со своим мужем. Ника пообещала.
 Когда в студенческие годы Глебов занимался боксом, то, выходя на ринг, всем телом ощущал направленные на него оценочные взгляды сотен болельщиков. Подобные ощущения возникли в нем и при подходе к дому Давыдовых, только болельщики, как партизаны, оставались невидимыми. Он даже слегка напрягся, больше обычного стал пружинить шаг. От Ники это не укрылось, она удивленно глянула на него, но промолчала.
 Елена Семеновна и Федор Игнатьевич были во дворе. Ожидая гостей, они спорили о том, что делать с виноградником: он сильно разросся, и сооруженных, довольно высоких шпалер ему не хватало. Мнения у них, как обычно, разделились – то ли наращивать шпалеры, то ли обрезать верхушки лоз. Поздоровавшись с Глебовым и улыбнувшись краями подкрашенных губ, Елена Семеновна обратилась к нему за поддержкой: поскольку сорт винограда прекрасный, плоды сочные, сладкие, лозе надо давать расти и расти, а не пускать в ход секатор.
 – Вы человек для нас новый, будьте третейским судьей, скажите Федору Игнатьевичу, что от большого урожая отказываются только ленивые, кому неохота надстраивать шпалеры.
 – Ну, почему же, – возразил Глебов, – при обрезке количество плодов хоть и уменьшится, но незначительно, зато выиграет качество – они будут крупней, мясистей.
 – Вот видишь! – торжествующе глянул на супругу Федор Игнатьевич. – Олег Павлович знает биологические законы развития растений, а не спешит советовать с кондачка, подобно некоторым.
 – А где баба Настя? – Ника поспешила сменить тему, зная, к чему приводят споры между отцом и матерью.
 – Праны набирается, – сказала Елена Семеновна, явно недовольная репликой Олега. – Работает в саду и огороде – не оторвать, а как выдохнется, ложится на кровать лицом вверх, руки по швам, глаза закрыты и компенсирует потерю сил космической энергией. 
 – Зачем мои тайны выдавать, может, они запатентованы, – на крыльце, хитровато улыбаясь, появилась баба Настя, маленькая, шустрая, с паутиной морщин на лице. Для своих девяноста лет она выглядела очень неплохо. – Проходите, пожалуйста, в дом, я уже стол накрыла.
 Разговор за столом то и дело менял направления подобно реке на песчаном плоскогорье. В советском строе, который при существовании вызывал сплошь и рядом одни нарекания, виделись теперь, сквозь вуаль времени,  только достоинства, как украшенная орденами грудь ветерана войны на параде. Федор Игнатьевич и его супруга, готовясь к пенсии, проработали несколько лет в почтовом ящике, связанном с разработкой урана, чтобы получаемая там высокая зарплата дала солидную прибавку к пенсии. Но лопнул Советский Союз, и в начавшемся бардаке им насчитали смехотворную пенсию, равную той, что получала соседка Семенихина, нигде и никогда не работавшая. Уж как эта соседка потешалась над ними…
 – Благо, у нас есть свой дом и участок, с которого мы кормимся, а иначе бы не прожить, – удрученно говорил Федор Игнатьевич. – А вот президент наш мне нравится. Послушаешь его – как он печется о людях, какие проводит реформы, стремясь поднять уровень жизни народа, и заражаешься духом его оптимизма.
 – Да че его слушать? – возмутилась баба Настя. – Мелет, мелет, а толку никакого.
 – Не смей так говорить, если не знаешь, – загорячился Федор Игнатьевич. – Сколько раз приглашал к телевизору, так отказываешься, а еще берешься судить. Цели высокой политики не достигаются в один присест. Нужно время. Но уже сегодня…
 – Чем у телевизора торчать, лучше бы матери помогал. Президент, политика, – передразнила Елена Семеновна, –  а огурцы, помидоры кто будет выращивать?
 – Графья этого не могуть, – резюмировала баба Настя.
 – Какие приземленные разговоры! – Федор Игнатьевич посмотрел в сторону Глебова, ища поддержки.
 – Но закусываем-то мы не сладкими речами президента, – возразил Олег, – а вот этими домашними соленьями. Кстати, очень и очень вкусными.  Что касается президента… Простите, Федор Игнатьевич, у меня другое мнение. Не знаю еще, как и когда, но знаю точно: маска с него будет сорвана, и вы, да и многие-многие другие, будут сожалеть, что позволяли так долго себя дурачить. 
 Федор Игнатьевич замахал  руками – так делают некурящие, если на них направляют табачный дым.
– Вообще-то, конечно, порядка в стране маловато, – после паузы согласился он. – Эх, был бы Сталин, он быстро бы…
– Опять?! – возвысила голос баба Настя. При упоминании о Сталине ее аж передернуло. – Сколько раз просила тебя: чтобы я этого имени не слышала!
– Не затыкай мне рот! Я во время войны в его партию, партию коммунистов, вступал!
– Вечно ты куда-нибудь вступишь, как вчера в соседском огороде, – съязвила баба Настя, и сидящие за столом заулыбались.
Больше в тот раз о политике не было сказано ни слова. Ника предложила показать Олегу дом, который они, приглашенные сразу к столу, до этого не успели осмотреть. Глебов с интересом расспрашивал хозяина о его детище, нахваливал  основательность,  добротность и рациональность, изначально свойственные всему строению. Давыдову это нравилось, он уже забыл вспыхнувший было спор и по-родственному, в порыве благожелательности, похлопывал Олега по плечу.
 Улучив момент, баба Настя перехватила гостя:
 – Пойдем-ка, милок, в сад-огород, там и глаз, и душу можно утешить, – и повлекла его за спину дома, где на нескольких сотках разместились и плодовые деревья, и грядки с картофелем, овощами. Все было ухожено, удобрено, полито, во всем проглядывала заботливая рука бабы Насти.
 – Я для чего тебя пригласила? – упредила она похвалу Глебова. – О моей дорогой внучке поговорить. Вижу, она тебе по сердцу, любишь ее, это хорошо. Она, как стрекоза, мечется в поисках счастья, да только крылышки обжигает. Может, теперь, наконец-то, все и сбудется. Но… тебе еще натура-то ее не полностью открыта. Разная Ника, очень разная. Всяко бывает – и затаится надолго, если пахнет холодом, и взбрыкнет, зубки покажет, когда против шерстки…  Но улыбнешься – и она засияет. Береги ее.  Поверь бабе Насте, таких, как она, больше нет.
 – Я знаю, – сказал Глебов, посверкивая на солнце стеклами очков.
 – Ну, коль знаешь, – успокоилась баба Настя, – тогда шагай в дом, а я следом, только с грядки зелени прихвачу.

12

 Готовясь к черным дням, которые для журнала, судя по всему, не за горами, Глебов отчаянно погрузился в работу по переизданию популярных книг, заключал договора с книготоргующими фирмами, получал от них аванс, тут же загонял часть денег на бумажные фабрики России, часть оставлял для оплаты  типографских услуг. Полиграфическая база Алма-Аты была на голову выше бишкекской. И он размещал там заказы, отправлял вагоны с бумагой в алма-атинские типографии, еженедельно мотался туда и обратно, контролируя весь этот процесс от начала до конца.  Малейший недогляд, а жизнь творилась лихая, – и  можно было бы лишиться и сырья, и продукции, и доброго имени. Тиражи книг печатались по нынешним стандартам почти немыслимые – сто, двести тысяч экземпляров. Полученная прибыль шла не только на переиздание новых книг, но и на создание запасов сырья для журнала в будущем.
 В тот вечер Ника была дома одна. Ее мучило дурное предчувствие. Что-то опасное назревало в небесах, грозя ее очень близкому человеку. И она трепетала, испуганной птицей металась по комнате. «Господи, хоть бы  не случилось беды с Олегом, хоть бы он поскорей вернулся живым-здоровым», – пульсировали воспаленные мысли. И когда зазвонил телефон, она рванулась к нему, ожидая услышать голос Олега. Но звонила ее подружка Рая.
 – Ника! – кричала она в трубку, – бросай все и быстро ко мне.
 – А что, что стряслось с Олегом? – у Ники похолодело внутри.
 – При чем здесь Олег? Я видела твоего младшего, Митю, с одним дружком… Жуть!.. В общем, приезжай, это не телефонный разговор.
 С детства младший сын приносил Нике столько же радостей, сколько и огорчений. В два года он, забравшись на стол, читал наизусть поэму Блока «Скифы», вызывая бурный восторг гостей и родителей. Но не хотел знать, сколько будет – дважды два. В начальной школе был отличником, а к седьмому классу его как подменили. Пришлось Нике устраивать Митю в школу рабочей молодежи, чтобы хоть какой-то получить аттестат. Проучился два года в институте, бросил, занялся коммерцией…
 – Рассказывай, не тяни, – едва переступив порог, попросила Ника подругу.
 – Ишь, раскомандовалась. Тут в двух словах не объяснишь. Садись за стол, поговорим, а заодно и поужинаем. – Рита уже была слегка навеселе, чего, впрочем, она и не скрывала: рядом с закуской стояли на столе две рюмки и початая бутылка водки. – Замужество твое не обмыли, теперь вот… Правильно говорят: не отметишь по-людски светлое, черное вынудит горечь запить.
 Ника поняла, что придется подчиниться правилам игры хозяйки, иначе упрется, ничего из нее щипцами не вытянешь.
 После первой рюмки Рая приоткрыла завесу таинственности: она несколько раз видела Митю в компании некоего Влада, личности темной, когда-то судимой за хулиганство, но не стала беспокоить мать, мало ли какие дела их свели, Митя-то уже не пацан. После второй и третьей рюмки Ника, наконец, узнала, что, по сведениям Раи, этот Влад наркоман, получавший свою дозу от сбытчиков наркоты, когда приводил к ним новенького… Сегодня Рая столкнулась с ними почти нос к носу, и хотя Митя, здороваясь, отвел глаза, она успела заметить, как расширены его зрачки, как лихорадочно они блестят. Ей, медику, несложно было поставить диагноз: Митя колется.
 Самый болезненный удар тот, которого мы не ожидаем. Нику словно придавило деревом, упавшем при полном безветрии. Она сидела, размазывая по лицу слезы.  Потом вдруг вскочила, засобиралась на прежнюю квартиру, где Митя жил с отцом и мачехой. «Это они, они довели моего мальчика до такого состояния!» – в ярости твердила она. Кое-как Рае удалось ее успокоить. Было слишком поздно, чтобы ехать и выяснять, кто во всем этом виноват. Лучше встретиться с Митей завтра днем, один на один, и постараться понять, что же с ним происходит.
 Глебов никогда раньше не видел Нику пьяной. Слегка выпившей – да, бывало, но чтобы она едва держалась на ногах… Приехав после Алма-Аты за ней к Рае, он из ее бессвязного лепетания, прерываемого всхлипами, с трудом догадался, какая стряслась беда. Но это в его глазах нисколько не оправдывало того состояния, в котором находилась Ника.
 Ночные полупустые улицы были чутки и насторожены. Небольшие группы парней тенями скользили по ним. Благо, выскочившее из-за поворота такси тормознуло, среагировав на зычный голос Глебова, и вскоре Олег и Ника уже были дома.
 С тех пор их жизнь резко переменилась. Ника не умела раздваиваться, как иная река, имеющая два, а то и  три одинаковых рукава. Она устремлялась вся, почти вся – в ту или иную сторону, всему остальному доставались лишь тонкие пульсирующие нити ее энергии. Нынче для нее важнее всего было вызволить сына из того жуткого плена, в котором он очутился. Глебов поражался, с какой стремительностью Нике удавалось найти деньги, купить для Мити квартиру, переселив его туда  в тайне от Влада и подобных дружков. Она кормила, лечила сына всеми доступными и недоступными способами, выслушивала от него упреки и брань, оберегала от прежних связей. Домой возвращалась затемно, пройдя сквозь соковыжималку всех этих трудов, опустошенная, с погасшим взглядом. Иногда от нее пахло вином, Олег вздыхал, качал головой, и его молчаливые упреки расстраивали ее еще больше.
 – Ты же видишь, – говорила Ника, прижимаясь к нему, – до чего мне тяжко, муторно, я вся как сжатая до предела пружина. Глоток, другой выпью и хоть чуточку расслаблюсь. Не сердись, я больше не буду.
 Как-то Глебов вернулся из Алма-Аты раньше обычного. Ника встретила его радостная, возбужденная, каштановая челка, задорно съехавшая на бок, приоткрывала чистый высокий лоб со  свежей, точно царапина, поперечной морщинкой. Олег почувствовал, как остро кольнуло сердце. На лице Ники промелькнула тревога.
 – С тобой все в порядке? – спросила она.
 – Конечно. – Заметив у двери чьи-то женские туфли, спросил: – А у нас что, гости?
 – Рая, моя подруга, я тебе о ней рассказывала. Тут такое дело… – И опять радостный блеск в глазах. – Мы возили Митю к ее знакомым врачам-специалистам, после кучи анализов они определили, что он пошел на поправку, у него все шансы выскочить. Понимаешь?! Значит, не зря столько времени и сил я на него положила. Не зря!
 – Поздравляю! – Глебов поцеловал ее в губы, а потом в ту царапинку-морщинку, что легла на лоб подобно птичьему следу в снежном поле.
 – Теперь нам будет гораздо легче, я хоть наконец тобой займусь, а то совсем забросила, – смеялась Ника, увлекая его на кухню, где в окружении тарелок и рюмок сидела Рая.
 Они еще не знали, сколь зыбка и ненадежна эта первая победа, сколько мучительных лет изнуряющей борьбы с переменным успехом  ждет впереди, сколько раз Ника, проклиная «этот сизифов труд», будет надолго впадать в депрессию… И все-таки настанет пора, когда  с ее помощью Митя воспрянет, как от кошмарного сна, обретет свой путь – творческий и тернистый. Воистину: падение говорит порою о слабости, но умение подняться всегда считается уделом сильных. Впрочем, до этого было ох как далеко…

13

 Глебов обошел всех своих друзей-музыкантов, спрашивая их об одном и том же: есть ли возможность поставить человеку заслонку от проникновения в его подсознание голоса необычайно высокого регистра? Такого голоса, который в определенной степени зомбирует слушателей, вселяет в них уверенность в том, чего на самом деле вовсе нет. Друзья смотрели на него, как на пришибленного: мол, слишком странные вопросы ты, братец, подкидываешь. Просили объяснить,  чей вокальный талант он хочет изолировать.  Глебов загадочно улыбался, толковал что-то о своем теоретическом, абстрактном интересе. Рассказывать про случайно подслушанный разговор президента и Скрипача он считал не этичным. Уж коли Веприков, Щеглов и Давыдова, как ни старались, ничего не сумели у него выпытать, то другие тем паче.
 – Каждый из нас, для кого власть над звуком стала профессией, мечтает проникнуть в глубь души человеческой и остаться там если  не навсегда, то надолго, – сказал Олегу пианист и композитор Борис Кузнецов. – Но этого, как вершины Эвереста, достигают единицы.  Лишь им удается заманить слушателей в тот чарующий волшебный мир, сотканный из звуков, который полон восхитительных иллюзий, заманить, увлечь и удержать в нем. Искусство немыслимо без иллюзий, фантазий. Иначе оно пресно и мелководно… Не знаю, Олег Павлович, зачем тебе нужны заслонки от редкостного голоса, но мы-то как раз занимаемся обратным – ищем пути, возможности вхождения в подсознание. Так что, дорогой, извини… Впрочем, все просто. Кому не нравится, не хочется слушать, уходят или закрывают уши. А уж если остался… – Кузнецов развел руками.
 Глебов поблагодарил его, не став развивать тему. Но про себя с грустью отметил: то, к чему стремятся творцы высокого искусства, преследуя благие, возвышенные цели, давно оседлали исполнители того же рок-металла, вонзающие щупальца в самое нутро слушателей, разрушающие их психику. Нечто подобное происходит и в литературе, где засилье выпускаемых массовыми тиражами детективов, порнографических романов, а произведения таких мастеров художественного слова, как Распутин, Евтушенко, едва дотягивают до пятитысячных тиражей. Зло и серость агрессивны, имеют куда большую пробивную силу, чем талантливые создатели прекрасного. А если зло еще и талантливо…
 Глебов думал о президенте. Как все-таки развенчать сущность его правления? Кто в этом мог бы помочь? Пусть косвенно, советом, намеком… Мелькнула мысль: когда бессильна традиционная медицина, обращаются к нетрадиционной. В самом деле, так ли уж всегда плохи экстрасенсы и прорицатели, как в большинстве своем толкуют  газеты? Может, в беседах с ними  и зародится подсказка?
 Реклама телевидения, десятков газет пестрела объявлениями о всеобъемлющих услугах, которые оказывают интересующие Глебова особы. Выписав адреса, он отправился блуждать по городу и окрестным селам. Обитали экстрасенсы и прорицатели в каких-то глухих переулках, на ухабистых улочках  частного сектора, где селилась густая масса легального и нелегального люда, съезжающегося в Бишкек со всей республики. Возле их домов вечно толклись страждущие.
 Когда появлялся Глебов, одетый в модный коричневый костюм и подобранный в тон ему галстук, его молча пропускали вперед. Те, кому он наносил визит, тоже слегка робели перед ним, пришедшим по столь необычному поводу. Выслушав Глебова, который задавал такой же вопрос, как и своим друзьям-музыкантам, они либо ничего толком не могли ответить, либо просили привести того, кто сильно озадачил Олега Павловича своим голосом, чтобы на месте поискать противодействие.
 Глебов хотел уже послать все эти блуждания к лешему, да времени, потраченного впустую, было жалко. И он по инерции продолжал ходить или ездить по выписанным из рекламы адресам, хотя надежда изрядно поистощилась. Так оказался он в пригородном селе Орто-Сай, тихом, просторном, окаймленном с юга холмами в густой щетине  кустарника. Небольшой, но добротный, светящийся свежей побелкой дом прорицательницы стоял особняком, на краю села, прижимаясь спиной к каменистому срезу холма.
 Толкнув калитку, Глебов вошел во двор. И, не успев оглядеться, застыл, как пришпиленная булавкой бабочка, под прицельным  взглядом хозяйки дома, которая сидела на высоком табурете возле крыльца, будто давным-давно ждала его, а он все опаздывал и опаздывал. Наконец взгляд ее помягчел, глаза расширились и стало заметно, что они разноцветные – правый по тигриному ярко-желтый, а левый, как у ворона,  иссиня-черный. «Сила в сочетании с мудростью», – отметил про себя Глебов. Прорицательница кивнула, словно соглашаясь с ним, и показала рукой на стоящий возле нее второй табурет.
 Когда Глебов сел, она спросила:
 – А ты не боишься? – направленный на него ярко-желтый глаз немигающее мерцал. – Слишком многих спрашиваешь, до него долететь может.
 – Почему я должен бояться? Мне терять нечего, – не задумываясь, ответил он.
 – Ты наивен. Каждому есть что терять. Тебе особенно.
 – Имеешь в виду любовь? Нике что-нибудь угрожает? Ответь, угрожает? – Глебов вскочил с табурета.
 И опять властный жест рукой усадил его на место.
 – Да. Но все обойдется. – Замерцал другой глаз, иссиня-черный. – Люди пугаются, когда возникает туча над объектом любви, а превращение ее самой в потухший очаг с мертвой золой их лишь запоздало печалит. Думают, что душа вечна, ее не убудет, хоть в клочья рви. Это не так. Вечен лишь Бог. Душа бестелесна, и все, что мы творим, что с нами происходит, отражается на ней. Любовь – это кровь души, без нее она как сморщенное высохшее яблоко, от пустячного ветерка летящее вниз. Ты заметил, сколько бездушных людей? Уже там, –  кивком головы прорицательница указала на небо, – не хватает душ на вновь рождаемых, и они появляются на свет с пустыми глазами.
 – Допустим, – сказал Глебов. – И все-таки я не пойму, зачем это говорится мне? У меня совсем другой вопрос…
 – Поймешь со временем. Только тогда не торопись так, как торопишься сейчас. Другой вопрос, – с усмешкой повторила она. – Значит, тебя беспокоит голос, который зомбирует людей, внушая им то, чего нет на самом деле? Знай, никаких фильтров, оберегающих подсознание от его проникновения, не существует. Все необычайное – это штучная работа Бога.  Он один может вносить в нее поправки.
 – Издревле говорят: Бог-то Бог, но и сам не будь плох.
 Прорицательница задумалась. Левый глаз ее то мутнел, то опять начинал мерцать.
 – Ничего нельзя сделать вместо Него, – сказала она. – Но помочь ускорить можно. Если при прослушивании того, о ком ты ведешь речь, наберется достаточная масса критически настроенных людей,  то их негативная энергия вполне способна привлечь внимание Творца. И тогда…
  Поблагодарив ее, Олег Павлович отправился в город.
 
 Прошло немало месяцев, прежде чем ему удалось собрать относительно большую группу людей, ставящих под сомнение речи президента. Это было весьма сложное занятие. Во-первых, все они должны были быть вхожи в «Белый дом», где обычно выступал глава государства, и откуда велась трансляция по стране. Во-вторых, проводя с ними длительные, доверительные беседы, надо было во что бы то ни стало сделать их своими сторонниками. Иначе задуманное могло сорваться. Но риск все равно оставался. Какие у него гарантии, что все из посвященных будут верны своему обязательству до конца, а не побегут кому-нибудь докладывать?  С помощью частично освоенной психотехники он сумел наделить их лишь кратковременным иммунитетом против проникновения в подсознание голоса президента. Но хватит ли этого времени?..
 И вот настал день, когда в «Белом доме» при большом стечении элитной публики должен был выступать глава государства. Погода стояла тихая, безоблачная. В сухом воздухе плавали запахи цветущих каштанов, которые росли в прилегающем к «Белому дому» сквере. Глебов задержался у входа в зал, оглядывая последние ряды кресел, где по уговору рассаживались его сторонники.
 – Все в порядке? – заговорщицки подмигнул ему экс-начальник «Союзпечати»  Бектур Арыков – один из первых, кому доверился Глебов.
 – Пожалуй.
 – Тогда по местам, – погрузневший в провинции Арыков с трудом протиснулся между рядами к свободному креслу. 
 Зал был полон. Запоздавшие приглашенные быстро усаживались где придется. Глебов успокоился. Пока никто его не подвел. «Сидят плотно, как патроны в патроннике», – еще раз окинув взглядом последние ряды, подумал он. Сравнение ему понравилось. Конечно, они готовят покушение не на жизнь президента, а на его репутацию. И роль у них не цареубийц, а скорее того мальчика из сказки Андерсена, который раскрыл всем глаза своим восклицанием: «А король-то голый!».
 Но такой простой и не подверженный риску поступок возможен только в сказке. Здесь же, в случае неудачи, его, Глебова, наверняка сдадут, он даже знает, от кого этого можно ожидать.
 Раздались аплодисменты: пружинистым шагом, одаривая зал широкой улыбкой, президент направился к трибуне. Его свежевыбритое лицо сверкало и переливалось в свете люстр и телевизионных юпитеров. С каждым выступлением он все больше ощущал себя триумфатором, и потому во всем его облике читалась незыблемая уверенность в успехе.
 Приветствие своему народу, изложенное витиевато и окрашенное в парадные тона, он произносил мягким, бархатным баритоном, словно стремясь прижать всех к своему щедрому сердцу. Но вот речь перетекла в деловое русло, он заговорил о проводимых реформах, которые вывели страну на невиданный ранее высочайший уровень жизни, превратив ее в островок демократии на всем постсоветском пространстве, и тембр его голоса изменился, набрал высоту, без сопротивления входил в самое нутро слушателей, как входит гвоздь в податливую плоть сосны. Лица сидящих в зале, устремленные в сторону трибуны, выражали беспредельное внимание, полное согласие с оратором. «До чего же оболваненные люди похожи друг на друга», – подумалось Глебову. Совсем иначе выглядели его сторонники. Они перешептывались, посмеивались, недоверчиво улыбались, качали головами… В них зрело, становилось все сильней, активней внутреннее протестное отношение к речи президента. А тот все говорил и говорил, постепенно съедая время, на которое Глебову, работавшему с каждым из своих сторонников до изнеможения, удалось наделить их иммунитетом. Естественно, об этом знал только он сам. И все чаще украдкой посматривал на часы, умоляя часовую стрелку замедлить свой бешеный бег. Хотя в глубине сознания почти не сомневался: что-то должно, обязательно должно случиться. Но что именно? Каким образом?
 И вдруг в восточное окно зала, выходящее к скверику, ударил  мощный ветер, оно бесшумно распахнулось настежь, впустив неясных очертаний мерцающее облако и терпкий запах цветущих каштанов. Охранники бросились закрывать окно, однако все их усилия были безрезультатны. Только когда облако, окутав, как белым саваном, президента, тут же уплыло восвояси, рамы легко затворились, словно ничего и не произошло.
 Все это заняло лишь несколько секунд. Никто толком даже не понял, откуда при ясной штилевой погоде взялся ветер. Впрочем, за природой издавна замечена склонность к необъяснимым поступкам. Поэтому прерванная на мгновение речь главы государства возобновилась и слушатели, погружаясь в нее, сразу же забыли о сей ничтожной каверзе небес.
 Президент продолжал говорить, насколько велики достижения, выводящие его страну в лидеры региона. Но постепенно зал стал оживать; в обращенных к трибуне застывших, точно в трансе, лицах проклевывалось недоумение. А вскоре то здесь, то там наметились беспокойное шевеление голов и невнятный нарастающий шум.
 Наконец и сам президент уловил, что с его голосом стряслась беда, он словно выпотрошен, из него исчезло главное – та невероятно высокая нота, которая заставляла слушателей безоговорочно верить ему, надолго запоминать сказанное и не сомневаться в нем. Он растерялся. Сделал попытку перейти на свой обычный мягкий баритон, а затем снова взять высокую ноту, но получилось нечто писклявое, вызвавшее в зале невольный смех. И все-таки глава государства нашел выход, чтобы с достоинством покинуть трибуну.
 – Ворвавшийся сюда ветер застудил мне горло, – сказал он с какой-то виновато-болезненной улыбкой. – Мне трудно сейчас говорить. При первой возможности мы опять встретимся. К тому времени наши реформы выйдут на новый виток успеха. И будет повод  порадоваться нам вместе.
 Какое чувство сильнее – восхищение парящим в небе орлом или жалость, когда он с перебитым крылом летит на землю? Зал стоя аплодировал уходящему президенту, еще не зная, что он никогда уже не будет для них тем, парящим, кем был до сего момента.

14

 Стихи в Нике рождались  сами по себе, словно сотканные из тех видений, ощущений и чувствований, которые вызывал у нее клубящийся непрестанным действом окружающий мир. Рождались вовсе не в пору свершения этого действа, а неизвестно когда и почему, благодаря только ей ведомой призрачной, летящей, как паутинка на ветру, ассоциативной связи.  Но всегда их приход был внезапным. Хоть днем, хоть ночью. Сперва откуда-то сверху, из небесной дали  возникала тихая и настойчивая мелодия, лишь потом,  постепенно обрастающая словами – так обрастает ветвями молодой ствол дерева.
 Стихи начинали звучать в ней то подобно издали бегущему по камешкам горному ручью, и Нике только оставалось записывать их. То обрушивались лавиной, и приходилось надеяться на память, когда укладывала стихи, как в колыбель, на чистый бумажный лист, чтобы потом, редактируя, вырастить их до взрослого, зрелого состояния.
 Ей была незнакома, чужда изнурительная работа над стихами – от первой до последней строки. Даже Глебов, профессионал в литературе, поражался, когда Ника, замерев на мгновение посреди разговора, словно стрекоза в воздухе, присаживалась тут же, если была такая возможность, за краешек стола, быстро-быстро писала, и вот уже протягивает ему готовые стихи – зачастую просто блестящие. Множество раз почитатели ее таланта задавали вопрос: как она слагает стихи? Улыбаясь, Ника отвечала строками своего любимого поэта Марины Цветаевой: «В поте – пишущий, в поте – пашущий… Нам знакомо иное рвение – легкий огнь, над кудрями пляшущий, дуновение – вдохновения»… 
 Единственно, где Нику не посещали стихи, словно в запретной зоне, так это в Митиной квартире, хотя там она проводила все вечера, а иной раз прихватывала еще часть дня или ночи. Квартира стала для нее своеобразной камерой пыток – так страшно, тяжело было видеть, как страдает, мучается ее сын, то пытаясь вырваться из наркотического плена, то безвольно опуская руки. Она и рыдала, и умоляла, и наставляла, и проклинала… Все, что можно было прочесть по борьбе с этим злом, ей было прочитано, во все наркологические больницы и центры хожено-перехожено… Одновременно ей приходилось быть и врачом, и нянькой, и стражем, ограждающим Митю от нежелательных контактов.
 Возвращаясь домой, Ника заглядывала в попутный винный киоск, а их в центре было полно,  выпивала стаканчик, и на душе становилось легче. По этой причине она отклоняла предложение Глебова звонить ему перед выходом, чтобы он мог ее встретить. Зачем, говорила она, тут рядышком, сама примчусь. Ну, а винный запах… Подобно автолюбителю, хлебнувшему горячительного за рулем,  ей казалось,  будто его напрочь заглушают ментоловые сигареты, к которым она тоже пристрастилась в ту пору.
 Однажды неподалеку от дома Ника вдруг спиной ощутила опасность. Повернув голову, заметила, что двое парней, крадучись, идут за ней по пятам. Когда прибавила шаг, сзади раздался явно настигающий топот. «Багира!» – успела позвать Ника. Один из парней уже схватился за ремешок висящей у нее на плече сумки, но внезапно прямо перед ним появилась огромная клыкастая морда королевского дога, приготовившегося к прыжку.
 – Ой! Уберите, пожалуйста, уберите собаку! – испуганно заорал он, бросаясь наутек. Следом пустился и его сообщник.
 «Спасибо, Багира! А теперь – на место! Ты у меня умница». Мысленно погладив исчезнувшую, как привидение, собаку и уняв волнение, Ника зашла в свой подъезд.
 Багиру она завела давным-давно, когда еще увлекалась оккультизмом, завела, не преследуя при этом никакой прагматичной цели. Просто так, ради любопытства: получится или не получится? Из ничего, с помощью энергии мысли и собственного представления Ника создала крошечного щенка королевского дога, который вроде бы существовал только в ее воображении, и назвала Багирой – в честь героини из любимой Киплинговской сказки. Изо дня в день растила его своим вниманием, своей заботой. Чаще всего, выходя вечерами на прогулку или отправляясь к родителям в Аламедин. 
 Излюбленным блюдом для Багиры, оказывается, была негативная энергия. А уж ее-то на городских улицах в изобилии. Спустя час Багира ростом сравнивалась с Никой, а вскоре, увеличиваясь в размерах, как на дрожжах, дотягивалась мордой до крыш домов, мимо которых они проходили. Люди ее, невидимую, не замечали, а вот собаки… Едва Ника появлялась в родительских краях, где сплошь частные дворы с волкодавами, овчарками и дворнягами, все эти четвероногие властители переулков и тупиков испуганно прятались в подворотни, лишь оттуда позволяя себе истошно повизжать или погавкать.
 Впрочем, и людям Багира являлась иной раз в овеществленном виде, реальном обличье, но только в случае, если от кого-то из них исходила опасность для Ники. И если Ника звала ее на помощь. А такое уже приключалось… Вот почему она совершенно спокойно ходила по городу даже глухой ночью.
 Глебову Ника расскажет об этом лишь многие годы спустя, когда принесет с собачьего рынка, нежно прижимая к груди, маленького серебристого пуделя, а Багиру выпустит на волю – их совместное  существование она посчитает, увы, невозможным.  Глебова поразит не сам факт сотворения Багиры и длительного нахождения ее рядом с Никой – к подобным «ведьминским штучкам» своей супруги он вроде бы привык, а то, как долго она умудрялась умалчивать об этом. Обычно у нее от него не было никаких секретов. Или ему так только казалось?
 Ника на самом деле делились с ним всем, что в данный момент ее волновало, беспокоило, что требовало принятия серьезных решений, свершения безотлагательных поступков. Она целыми вечерами могла говорить Глебову о Мите, перебирая все его прошлое, живописуя настоящее и прикидывая, чего можно ждать парню в будущем, если… И каждый раз следовал перечень проблем  различной степени сложности, ключ к которым надо было найти.
 Первое время Глебов терпеливо выслушивал Нику, с готовностью брался в чем-то помочь, разделить ее ношу, но постепенно в нем стал нарастать какой-то странный протест. И однажды он не выдержал:
 – А что, нет никакой  другой темы? Каждый вечер одно и то же – Митя, для Мити, к Мите… 
 – Прости… У кого что болит, тот о том и говорит, – возразила Ника, сразу вдруг погрустнев.
 – Но нельзя же зацикливаться на одном и том же! Нет, я не прочь поддержать и морально, и материально, ты знаешь, а вот топтаться вокруг да около… Или у нас самих впереди все так ясно, безоблачно, что  не о чем беспокоиться?
 Ника промолчала.
 – Ладно, допустим тебе это неинтересно. А литература? Наш хлеб – и сегодня, и завтра. Что будет с ней? Что будет с нами, со всей литературной братией? Ты пишешь стихи и бросаешь в стол, малую толику из них публикуем в журнале. Но почему бы ни издать книгу? Пора напомнить о себе читателям.
 – До книги ли сейчас? – в сердцах бросила Ника. Усмехнулась: – Читатели… Они или разъехались по разным странам, или на рынках торчат, привезенным барахлом торгуют. – Но внезапно вспомнила, с каким трепетом прежде выпускала каждую новую книгу, и загорелась, тряхнула головой, разметав челку по белой глади лба. Ведь действительно, поэзия – ее судьба, и когда стихи лежат мертвым грузом, задыхаясь в столе, из нее самой как будто по капле уходит жизнь. – Ты прав, – сказала Ника, – нужно садиться и делать книгу. У меня даже название есть: «Возвращение к себе». Нравится?
 – Вполне, – блеснул очками Олег, радуясь, что вывел Нику из колеи тягостных забот и подтолкнул к творчеству. Увы, он и не догадывался, как отозвались в близком человеке его слова о Мите, хотя именно после них она  вроде бы и вышла к благой цели – своей книге.
 Ох, и тонки, уязвимы наши сосуды, по которым пульсируют откровенность, искренность, доверчивость… Чуть-чуть что-то не так и, словно тромбом, любой  из них может быть закупорен и вся система нарушена. А уж насколько подвержены этому талантливые люди…
 Ничего вроде не изменилось. Ника с упоением принялась за работу над книгой. Но и тут, как и сами стихи, все делалось ею легко, без натуги, в паузах между другими заботами – по дому, по журналу и, конечно же, по уходу за Митей. Но больше разговоров о сыне она без особой нужды не затевала, советовалась с Глебовым, отцедив волнение, лишь тогда, когда без его помощи было не обойтись. А все остальное накапливалось, искало выход, как ищет выход перекрытый камнем ручей.
 По вечерам Ника стала заглядывать к Рае, у которой за рюмкой вина или водки выплескивала то, что тяготило ее в данный момент.
 Книгу Ника подготовила быстро, словно чувствуя близкий крах прежней издательской системы. Так оно и было. Издательство проедало последние деньги, полученные от государства. На языке у редакторов, как веретено, крутилось слово «приватизация».  Никто толком не знал, что будет завтра, в чьи руки они попадут. Но рукопись Никиной книги приняли сразу – уж больно популярен был автор. Надеялись: книга уйдет влет, еще и заработать на ней удастся.
 – Ты заключила с ними договор? Какой планируется тираж? – поинтересовался Олег.
 – Смехотворный, – вздохнула Ника. – Всего три тысячи.
 – Ничего себе! По нынешним временам для поэзии это огромный тираж. О такой массовости своих будущих книг даже не мечтай.
 – Посмотрим.
 Как ни печально, мрачные прогнозы сбываются чаще. Год за годом русское население таяло, мелело в республике. У оставшихся, погруженных во тьму нарастающих хлопот, все реже пробуждалось желание читать художественную литературу. И тиражи Никиных следующих книг уже исчислялись не тысячами, а сотнями экземпляров.
 Но однажды она влетела в кабинет главного редактора торжествующе-радостная и с порога, сияя глазами, заявила:
 – Представляешь, московское издательство «Планета» собирается выпустить Омара Хайяма в моем переводе! Сейчас только звонили,  я согласилась, они попросили уложиться в три месяца. Как думаешь, успею?
 – Это ты-то? Конечно, успеешь! – Глебов почувствовал гордость за жену. Вот уж в ком настоящий талант, если в самой Москве да в такое время на нее пал выбор.
 – Кстати о тираже, – поиграла бровями, прищурилась. – Угадай, сколько?
 – Тысячи три то хоть наберется? Все-таки Россия, другие возможности.
 – Бери выше! Втрое! Это уже массовое издание. А ты тогда спорил…
 – Поздравляю! – Он обнял ее за талию, она положила руки ему на плечи и стала напевать мелодию какого-то старинного вальса.
 – Господи, как давно мы с тобой не танцевали. Все куда-то торопимся, спешим…– Только что сияющие глаза подернулись дымкой печали. – Вот уже и голова закружилась…

 Теперь Ника еще более уплотнила режим своей жизни. Поздним вечером, едва расквитавшись с повседневными заботами, она принималась за переводы. Киргизских поэтов она переводила много, а вот персоязычных… Разве что Гулрусхор Сафи. Правда, был у Ники весьма странный эпизод, отбрасывающий свет на ее давнюю связь с этой древней поэзией. Оказавшись как-то на конференции по культуре в Таджикистане, она не преминула посетить с друзьями-литераторами старинную Исфару, куда ее непреодолимо тянула какая-то неведомая сила. Вдруг, ни с того ни с сего, глядя на красные холмы, вздымающиеся за городом, Ника заговорила стихами: «Снег все шел этой ночью, все падал. Мир застывший по горло им сыт…». Стояла удушающая жара, а она бормотала: «…Так в снегу и пропасть угораздит! Как невесту, колени обняв, чем укроюсь? – ресницами разве. Спрячусь?  – только в глаза свои, взгляд…». Изумленные друзья поведали ей, что именно в этих краях тысячелетие назад обитал танцующий дервиш, чьи довольно известные изустно стихи она, совершенно о том не догадываясь, только что весьма похоже переложила на русский… Случайность то была или нет? Она даже не задумывалась над этим.
 Нынче Ника терзалась одним: удастся ли ей проникнуть в тайны поэзии великого Омара Хайяма?  Завалила стол книгами о нем, и читала, читала, читала… 
 К этому времени они с Глебовым  обзавелись трехкомнатной квартирой, сталинкой, тоже в центре города, и Ника поспешила оккупировать маленькую и узкую, как пенал, комнатку для своих ночных бдений. Здесь всего-то и уместились письменный стол с компьютером и сколоченный Глебовым несколько лет назад деревянный топчан. Сверху него Ника бросила жесткий матрац и одеяло из верблюжьей шерсти.  «Ложе дервиша, как и вся его жизнь, не терпит излишеств», – заявила она.
 Перевод рубайят Хайяма шел туго, что-то важное ускользало от ее понимания, что-то сдерживало, мешало ей проникнуть в творческий мир гениального старца.  В переводах не хватало той легкости, того изящества, которые были свойственны наполненным мудрости его четверостишиям. Перечитывая утром сотворенное за ночь, она расстраивалась, рвала в клочья листы с  переводами, и следующим вечером начинала переводить сызнова.
 Глебов видел, в каком взвинченном она состоянии, все это было ему знакомо по собственной практике, и он не донимал ее ни советами, ни сочувствием.
 Как-то ночью Олег проснулся с неясным, смутным ощущением тревоги. В окно спальни вкрадчиво просачивалась отливающая медью луна. Ему подумалось, что именно от нее исходят полные загадочности и беспокойства токи. Задернув плотные портьеры, попытался уснуть, когда услышал глухой, надтреснутый голос, доносившийся из Никиной комнатки. Слова ложились мягко и настойчиво, как древняя молитва, но разобрать их смысл Олегу не удавалось. Затем заговорила, торопясь и сбиваясь, Ника; она словно просила, умоляла о помощи, хотя и тут он ничего не смог уловить. В ответ глухой, надтреснутый, как тысячелетний сосуд, голос снова принялся увещевать ее. Наступила пауза. У Глебова заломило виски от жгучей и отчаянной мысли: Ника с посторонним человеком, мужчиной, и еще просит его о чем-то.
 Потихоньку, стараясь не шуметь, он поднялся с постели, на цыпочках пробрался через просторную прихожую, слегка задев плечом настенное зеркало в металлической оправе. Сквозь тонкую, как лезвие бритвы, щель между дверными створками из Никиной  комнатки падала на пол полоска света. Заскрипел паркет под тяжелыми удаляющимися шагами. Напружинившись, как перед броском, и чувствуя, как тренированное тело наливается мстительной силой, Олег резко открыл дверь.
 Ника сидела за столом перед экраном компьютера и блаженно улыбалась.
 – Где? – прорычал он, обшаривая глазами пол, стены и потолок.
 – Кто? – повернулась, стрельнула в него взглядом, брови в недоумении уползли под челку.
 – Не притворяйся! Я отчетливо слышал голоса – твой и его.
 – А-а-а! – расхохоталась, да так, что чуть со стула не свалилась. –  Это мы с Омаром Хайямом беседовали. Он объяснил, почему у меня деревянненьким получается перевод. Слишком точно стараюсь следовать его лексическому строю. А важно лишь содержание, суть. Вот что надо передавать безукоризненно! Словесное одеяние он позволил выбирать вольно, по своему усмотрению. – Глянула на Олега пристальней и опять рассмеялась. – Ну, в чем ты пришел! В одних трусах, даже без майки. Вдруг Хайям задержался бы и увидел тебя – набычившегося, почти голого. Вот сраму-то было бы…
 – Я бы ему показал, как шляться по ночам к чужой жене.
 – Ох, Олег, до чего же ты некстати. Прости, ради бога! Я только стала входить в стихию его рубайят…
 Он еще долго не мог уснуть, обуреваемый какими-то сложными противоречивыми чувствами. Само по себе все это – и сотканный из грез, зыбкий, как песчаные холмы, Хайям, и текучие, струящиеся толкования Ники, ее импульсивность, все это, вроде, забавно и в какой-то степени объяснимо, но отчего же вдруг горьковатый привкус появился у него на душе?..
 После той ночи словно открылся незримый клапан, и переводы пошли дивные, будто под диктовку с небес. Завершив очередной поэтический сеанс и окунувшись на часок-другой в сон, Ника читала Олегу новую порцию рубайят; иногда он, как опытный редактор, делал замечания, и она, как правило, соглашалась, подтверждая тем самым правило, что талантливые люди всегда более чутки, восприимчивы к редакторскому слову, чем бесталанные.
 В московском издательстве «Планета» переводы Давыдовой Омара Хайяма имели потрясающий успех. Ее попросили приехать на презентацию книги, которую проводили размашисто, с приглашением российской элиты, а заодно и обговорить варианты дальнейшего сотрудничества по переводам персоязычных поэтов Руми и Хафиза. Она ликовала, светилась в предвкушении большой, интересной работы. Но тут как закрутило, словно хлесткой метелью, житейскими невзгодами, как навалились они со всех сторон, стараясь вытравить из нее радость, стереть улыбку с лица, что стало не до поездок. «Мне впору не радоваться, – скажет она, покусывая острыми, как у белки, зубками, нижнюю губу. – Едва что-то блеснет,  овеет живительным светом, едва ощутишь прилив сил, радость бытия – и сразу же сгущается, затягивает горизонт мгла. Бесы подстерегают, пасут нас на каждом шагу»…

15

 Вечерами Глебов стал задерживаться в редакции дольше прежнего. Оно вроде бы и понятно: ноша у него утяжелилась. Вскоре после перехода прозаика и друга Жени Веприкова в Союз писателей попрощался с редакцией и бомбардир публицистики Вадим Щеглов – ему удалось предстать перед иностранным посольством истым великомучеником, пострадавшим от властей за острую критику в печати, и он укатил в процветающую страну писать хвалебные статьи о тамошней жизни.
 Искать им замену? А платить чем? Молодежь пошла прыткая, еще сюжет от фабулы не может отличить, зато доллары считать горазда. И перспективу радужную ей подавай. А у журнала впереди сплошь рифы… Участь оставшихся – брать на себя дела ушедших. Подставил Глебов свои плечи – и не пошатнулся. Правда, и Нике тоже перепал солидный довесок.
 Но не только в этом причина его поздних возвращений домой. Далеко не в этом. Олег Павлович снимает с затекшей переносицы массивные очки, прикрывает глаза, позволяя им отдохнуть от долгой работы над авторской повестью. Что же случилось? Почему дом, подобно ослабевшему магниту, не тянет его с неистовой силой, как бывало, кажется, совсем недавно? Вопрос, задаваемый Глебовым себе не впервые, понуро виснет под потолком, напоминая безвинно повешенного с уроненной на грудь головой.
 Да, бесы, взявшие их на мушку, неустанно трудились, чтобы испортить им жизнь, превратить их любовь в прах. И в этом стремлении они были безжалостны, выбивая из-под ног Ники и Олега одну опору за другой.
 Еще у Ники шла мучительная тяжба с одолевавшей Митю болезнью, когда нежданно-негаданно занемогла баба Настя, занемогла, да так, что уже и подняться была не в силах. Билась в постели, рвалась поливать осиротевшие огород и сад, пропалывать грядки; в этом последнем посюстороннем порыве она и покинула землю.
Вскоре грянула новая беда. Утром Павел Степанович по обыкновению погулял в сквере, сходил на базар, вернулся со всякой-всячиной домой и вдруг как схватит у него сердце раскаленными щипцами… Ни «Скорой», ни реанимации не удалось спасти старшего Глебова. Остолбенелые врачи поражались его выдержке, крепости духа: он даже полстона не обронил. Единственное, что тихо и внятно успел сказать, обращаясь к Олегу: «Теперь мать на тебе. Делай, пожалуйста, все, что попросит».
 Не успели на могилах бабы Насти и Павла Степановича вторые тюльпаны взойти, а тут опять потрясение: на семидесятом году инсульт поразил Елену Семеновну.  Как врач, она знала, какими последствиями это может обернуться, сколько хлопот она доставит близким, и сразу предупредила Нику: «Если парализует, не вздумай лечить – прокляну». И быстро угасла, уже равнодушная к жизни.
 Следом за ней поспешил и Федор Игнатьевич, враз похудевший, ссутулившийся, утративший всякий смысл своего существования. Нику, которая убивалась в больнице у его постели, он, старый коммунист,  утешал, поглаживая слабыми пальцами ее руку: «Пойми, я обретаю свободу от этого изношенного вдрызг тела, как от ветхой одежды, во мне нарастает зовущее ощущение полета…». Почувствовав, как из-за спины сильно потянуло холодом, она невольно обернулась – взгляд уперся в свежеокрашенную больничную стену. Тут же снова перевела взгляд на отца – глаза закрыты, в подернутом нездешней дымкой лице царит умиротворение.
 После всех этих утрат, цепко берущих за горло, Ника стала красить свои густые, каштановые, стриженные до шейного изгиба, волосы в темный цвет, чтобы скрыть набежавшую вразнобой седину. Оставаясь внешне все той же – стройной, стремительной, с гордо вскинутой гривастой головой, она частенько пользовалась допингом – вином или водочкой, в зависимости от обстоятельств; поэтому по утрам ей приходилось старательно наводить марафет, иначе ее пристрастие выдавали наметившиеся мешки под близоруко щурившимися глазами, вялость кожи и чуть проступавшие скобки у краев губ.
 В первые времена Нику тянуло повиниться перед Глебовым, пообещать все, что угодно, лишь бы он успокоился; однако невыполнение обещанного, недовольство мужа вело к накоплению в ней раздражительности, граничащей с взрывоопасностью.
 Впадая в истерику по пустяковому поводу, она могла вмиг накалить обстановку до красна, хлопнуть входной дверью и умчаться в ночь с угрозой повеситься или броситься под автомобиль. Олег кидался за ней, метался в поисках по улицам и закоулкам, час или два спустя возвращался домой, опустошенный, с мрачными мыслями; вскоре как ни в чем не бывало являлась Ника, щеки еще мокры от слез; они, как после долгой разлуки, бросаются  друг другу в объятья  – и наступает чудесный праздник, насыщенный ласками, признаниями в любви и клятвами беречь ее. Но вот какое-нибудь сделанное им вскользь замечание, хмурый взгляд или затянувшееся молчание, которые сразу же засчитываются как необоснованная обида на нее, – и снова вспыхивает пожар с уже известными последствиями.
 Однажды у Олега был дерганый, изматывающий день в бегах, телефонных переговорах, встречах, и когда Ника из-за чего-то вспыхнула, подняла пыль столбом  и хлопнула дверью, пригрозив поступить, как Анна Каренина, он упал на диван и заснул мертвым сном. Пробудился быстро, от ощущения неминучей потери, рванул было во тьму улиц, но тут до него донеслось из спальни мирное посапывание Ники… «Петух перестал гнаться за курицей, и она остановилась», – мелькнула в голове дурная фраза из анекдота, вызвавшая у него кривую усмешку.
 Но бурные сцены, подобно грозам с сопутствующим озоном и брызгами солнца на умытой листве, покажутся благословенным раем в сравнении с тихой настороженной отчужденностью, которая каким-то неестественным образом придет им на смену. По вечерам Ника лежала, вытянувшись, на раскладном клетчатом диване перед включенным телевизором и с упоением садиста мучила себя думами о несчастной своей судьбе. Благодаря ее неимоверным, надорвавшим душу усилиям, Митя наконец выкарабкался из болезни, жизнь его понемножку налаживается, а тут закуролесил старший сын, Петр, – развелся с первой женой, завел новую, молоденькую,  суетится, бегает в поисках заработка, вечно голодный, вечно ему не хватает, то и дело звонит: мама, помоги! Сколько это может продолжаться?  Вместо того чтобы радовать своими успехами, беспокоиться о ней,  взращенные ею дети громоздят на нее Гималаи забот.  Боже, как она устала!
И вдруг, словно в глухой стене окно прорубили, ей вспомнился разговор с матерью накануне ее первого замужества.
– Разве ты не знаешь, что у твоего жениха родители – энкавэдешники? – переживала она за дочь. – Породнившись с ними, ты частицу проклятий, которые на них сыпались за погубленных людей, невольно перенесешь в свою карму, будешь мучиться сама, будут мучиться твои дети. Тебе нужно это испытание? Ох, дочка, не усложняй свою жизнь, не бери на себя их крест…
Ника не поверила матери, не послушалась ее. Спустя несколько лет вышла замуж вторично. Внешне семья мужа была совсем другая, но за ней тоже тянулся шлейф жутких поступков, ставших ей известными лишь очень, очень нескоро.
Очернила я свою карму, думала Ника, вот и расплачиваюсь теперь…
 Обнаруживая Нику на диване с застывшим, как у мумии, лицом, не выражающим ничего, кроме полного, глухого неприятия происходящего с ней и вокруг нее, встревоженный Олег пытался растормошить жену, отвлечь от тягостных мыслей. Но едва улавливал знакомый, ставший ненавистным ему спиртной запах, – и у него опускались руки, он, тяжело вздохнув, отступал, ибо причины и следствия состояния Ники были ей  давно перепутаны, и все его вразумляющие усилия оказывались тщетными. «Меня уже не переделать, я такая, как есть, со всеми пороками и достоинствами», – говорила она вызывающе.
 Сам он не был великим трезвенником, мог в компании лихо пропустить стаканчик-другой, а то и больше, но меру свою знал и соблюдал ее неукоснительно. Даже в дружеских застольях, сколько ни старались, никому не удавалось хоть под шумок, хоть под обязывающие тосты перевести его за ту грань, которую он себе обозначил. Дернет плечом, улыбнется – и все, приехали, точка. Для него это было так же просто, как останавливаться перед красным светом светофора. И творящееся с Никой не вписывалось в систему его координат. Он не мог понять, почему она не остановится, не пошлет все это питье к чертовой матери. Переживает за сыновей?  Но парни нормальные, конечно, им нелегко приходится, однако они ведь не раскисают, пробуют разные варианты,  ищут свой путь.  Ну, а Митин длительный заход… Благодаря Богу, Нике и самому Мите болезнь перекочевала в прошлое и постепенно затягивается дымкой забвения.  А вот  разгоряченная, воспаленная материнская фантазия воскрешает и то, что было, и то, чего не было и нет, превращая сложности обычного свойства в кромешные и неисчислимые, как головы дракона, разящие ее детей беды. 
 Наверняка и у Артема, думал Глебов о своем сыне, который года два назад переехал с семьей в Москву, далеко не все получается так, как хотелось бы. Новая работа, жена, две маленькие дочери – разве может быть тут полный штиль? Но он человек упрямый, старается всего добиваться сам, и на любую попытку отца выведать, как у него обстоят дела,  неизменно отвечает: «Нормально». К тому же расстояние имеет способность притуплять  остроту восприятия случающихся вдалеке проблем, даже если о них рассказывают. Вместе с мыслями о сыне в нем возникало ощущение, подобное тому, что приходит к уставшему пловцу, увидевшему наконец желанный берег.  

  Раньше Ника и Олег часто ходили в гости к друзьям и знакомым, на всевозможные банкеты и дипломатические рауты, где за обильным столом интересные разговоры перемежались вспышками захватывающих споров, где шла подпитка важной информацией, разрушались какие-то иллюзии и намечались новые связи, где можно было просто отдохнуть и повеселиться. Когда они возвращались домой, Олег иногда замечал, что его супруга не в ладах с равновесием, что ее слегка покачивает.
 – В чем дело, Ника? – удивлялся сначала он.
 – Сильно заметно? – блуждающий взгляд с трудом удер-живался на нем. – Я постараюсь…
 Она действительно очень старалась отказываться от первой рюмки, зная, что потом уже с тягой к следующим не совладать. Но желающих выпить с ней, известным поэтом, красивой женщиной, всегда было гуще, чем сосен в бору, и Ника, не выдержав, сдавалась. «Вон, смотри, – язвительно перешептывались завистливые дамочки, тыча ей вослед, как копьями, наманикюренными пальцами. – Опять Глебову придется тащить на себе нашу  местную знаменитость».
 Утром, с трудом разлепив, словно спрессовавшиеся веки, накинув бежевый в желтых пятнах халат и принявшись готовить завтрак, Ника жаловалась мужу:
 – В спине, под правой лопаткой, у меня точно нож торчит. Кто-то пожелал мне зла. Выдерни, пожалуйста.
 Олег брался в указанном ею месте за предполагаемую рукоять ножа и резким движением вырывал мнимое лезвие из плоти.
 – Спасибо! Сразу полегчало.
 Глебов постепенно сократил хождение по гостям и официальным мероприятиям, если там накрывался стол, а через какое-то время вообще перестал откликаться на такие приглашения. Причина была веская: после смерти отца ему приходилось каждый вечер навещать мать, которая жила теперь в квартире одна. К его отказам настолько привыкли, что уже и приглашения присылали только в редких случаях.
 Для Веры Петровны внимание, постоянная забота о ней сына и дочери сына были столь же естественны, как для яблони падение к подножью созревших плодов. Тогда она еще свободно передвигалась по квартире, опираясь на приобретенную в магазине «Медтехника» стандартную г-образную палочку. Но за порог могла не выходить месяцами. Общаться с соседями предпочитала по телефону. Сына, который обеспечивал ее всем необходимым, Вера Петровна всегда ждала в определенный час, сидя в зале на венском стуле – грузная спина выпрямлена, голова в белоснежной короне волос величественно откинута назад.
 – Мать у тебя одна, – говорила она, заметив малейшие колебания Олега относительно необходимости этих ежевечерних посещений. – Я тебя родила, воспитала – кому ты еще стольким обязан?
 Истина была до того бесспорна, что в ее прокрустовом ложе любые возражения и даже поползновения к ним тут же отсекались. Глебов молча смирялся, как смиряются с приходом осени или зимы.
 Раньше он удивлялся, что его сестра Лера каждый свой отпуск непременно посвящала родителям – так русские князья платили дань завоевавшим их татаро-монгольским ханам. Ни разу за сорок с лишним лет, работая учителем, директором большой московской школы, она не нарушила этот странный обет, не изменила свой маршрут, предпочтя ему соблазнительные курортно-круизные прелести. Муж ее, Виктор, спец по космической технике, надежный, как сотворенные им приборы, несколько лет ездил с ней вместе, но потом, утомившись однообразием, положенный ему отпуск проводил по своему усмотрению. Конечно, семью это не укрепляло, но, слава богу, и не разрушило.
В Бишкек Лера по обыкновению приезжала поездом, используя трое с половиной суток дороги как некое расслабление, небольшую паузу между нелегкой своей работой и уходом за матерью. Потом она сочно, в мельчайших подробностях рассказывала о попутчиках по купе, об открывшихся для нее новых человеческих жизнях, рисовала забавные и грустные картинки совместного купейного пребывания, в которых ее мимолетные знакомые наделялись сплошь положительными качествами.
Всякий раз Глебов появлялся на железнодорожном вокзале заблаговременно, когда ночная тьма над городом лишь только начинала разбавляться робким и слабым светом, когда все вокруг проступало еще расплывчато, контурно, силуэтно – и мохнатолапые туи у здания вокзала, и редкие фигуры встречающих на перроне, и какие-то вагоны на запасных путях. Вот и нынче Олег успел до прибытия поезда вдоволь погулять, насытиться утренней прохладой и к обозначенному в телеграмме вагону подходил по-спортивному бодрой походкой.
Увидев Леру, с трудом спускающуюся по ступенькам вагона, он даже не сразу узнал ее, так она изменилась за минувшие с последней встречи десять месяцев. Ясное, улыбчивое, с упругой кожей лицо потухло, съежилось, словно яблоко, опаленное нещадным зноем. Пока шли к машине, Глебов то и дело бросал на нее короткий, полный тревоги взгляд, стараясь, чтобы она этого не заметила.
– Что ты разглядываешь меня, как пожелтевшую рукопись, которую пора сдавать в архив? – не выдержав, усмехнулась Валерия.
– Извини, сестренка, но...
– Ничего страшного, – сказала она, садясь в машину. – Просто у меня желудок прибаливает, любая пища вызывает отвращение.
– Давно?
– Недели две-три.
– А что говорят врачи, чем лечишься? – он вывел машину со стоянки и стал спускаться по бульвару Эркиндык в сторону Токтогула. – Что ты молчишь?
– Какие врачи? – дернула острыми плечами. – Не до этого. Поболит, поболит и пройдет. Лучше скажи, как мама?
– Все нормально. После твоего отъезда сначала месяцы считала, потом недели, потом дни... Надо, сестренка, заняться твоим здоровьем, ты прямо по-варварски к себе относишься. В круговерти работы все, видно, откладывала до отпуска, а как он пришел, сразу сюда.
Вздохнув, попросила:
–  Хватит об этом, ладно?
Но спустя несколько дней Лера так ослабла, что еле передвигалась по квартире, держась за стенку. Сильные боли сопровождались выворачивающей наизнанку рвотой. Теперь она больше не сопротивлялась, когда речь зашла о срочной врачебной помощи. Осмотрев ее, знаменитый хирург Эрнст Акрамов поставил диагноз:
– Прободение язвы двенадцатиперстной кишки. Состояние критическое. Нужно срочно оперировать. – И в сердцах: – Дотянули! Так вашу перетак!..
 Вера Петровна очень переживала за дочь, каждый день требовала от Олега, чтобы он после посещения больницы подробно рассказывал ей, как она себя чувствует, что ест, какое у нее настроение.
– Ох, как торопится, уплывает время, – огорчалась она. – Выпишется доченька из больницы, а там уж и отъезд близок. Даже наговориться с ней всласть не успеем. До следующего раза придется ждать.
Лера держалась молодцом, шаг за шагом оттесняя болезнь. Для нее у Акрамова всегда находились слова поддержки, сдобренные острой шуткой. С ней он не говорил о причинах, вызвавших столь острую форму язвы, но Олегу, своему давнему знакомому, сказал прямо:
– Это результат потрясения, сильнейшего стресса. Чудом она осталась жива. Но если, не дай бог  нечто подобное повторится...
Что же такое внезапное, как лавина, могло обрушиться на Леру, о чем она до сих пор предпочитает молчать? Неужели ей неведома истина: освободиться, разгрузиться от стресса можно, лишь поделившись случившимся, раздав его по частям? Все-таки люди, которые легко открываются другим, не обременяя себя тяжкими тайнами, куда менее рискуют собой.
Не вдруг и не сразу, а постепенно, исподволь, как черпают воду из подледной реки, Глебову удалось узнать, да и то в общих чертах, о том, что же вскинуло Лерины чувства на дыбу, едва не лишив ее жизни.
– Видишь ли, – сказала она после раздумья, – сына я упустила, единственного своего, упустила и, кажется, бесповоротно. Гриша вроде бы взрослый, но как ребенок. Пока я в Москве, пока он у меня на глазах, все с ним нормально. Летом же, когда я уезжала сюда, а Виктор занимался строительством дачи... Долго я ничего не замечала. Или – никто так не слеп, как тот, кто не желает видеть? Обнаружив, каким он стал, я ужаснулась, меня разнесло вдребезги, как будто во мне взорвалась мина мгновенного действия. Но теперь я возьму себя в руки. Прав был Бернард Шоу, который сказал: если вы начинаете с самопожертвования ради тех, кого любите, то закончите ненавистью к тем, кому принесли себя в жертву. А мне бы очень этого не хотелось! Впрочем... Теоретизируя, мы смотрим на небо, а лоб-то расшибаем о стену.
Несмотря на тяжелейшую операцию, Лера уже через полмесяца выглядела почти так же, как до болезни: была спокойна, улыбчива, в меру полна, лицо понемногу стало разглаживаться. Наверное, ей удалось достичь какого-то внутреннего согласия, равновесия. Но надолго ли?
– Лера, давай договоримся, что отпуск следующего года ты проведешь со своей семьей. Неужели для ухода за мамой здесь не достаточно меня и Ники?
Она задумалась, точно колеблясь.
– Посмотрим. Зачем так далеко загадывать?

 Приближались холода, уже дальние, видимые из Бишкека, горы колыхались в синем воздухе густо-белым веером, как окладистая борода деда Мороза. Мимоходом поглядывая в ту сторону, Ника с подзабытым ощущением тепла и счастливой наполненности жизни вспоминала, как в первые их с Олегом зимы они частенько забирались в глухое ущелье, где на скрещении крутоспинных предгорий обосновалась горнолыжная база «Байтик», жили в бревенчатой хижине и целыми днями гоняли на лыжах по нетронутому пушистому снегу.
 – Ах, как я соскучилась по лыжам! – встрепенувшись, словно птица на рассвете, восклицала она. – Чую, снегом пахнет. Давай, как наметет, махнем с тобой дня на три в «Байтик», покатаемся всласть!
 – А мама? – остужал Глебов ее внезапный порыв. – С ночевкой теперь не получится. Только туда и обратно, на один день.
 – Жаль! А так хотелось!.. – И опять сникла, загрустила.
 – Но ты же знаешь, что иначе нельзя.
 – Знаю. Просто я еще не приноровилась к этим своим новым обязанностям.
 Глебов как-то шутливо заметил, что у Ники два позвоночника. Первый, на котором держится ее опорно-двигательная система, обеспечивающая жизнедеятельность организма. И второй, на котором крепится все, что связано с ее поступками и отношением к людям. И если первый иногда пошаливает, и ей, по ее словам, приходится утром собирать себя по частям, то второй всегда работает безукоризненно, без сбоев. Во всеобщем расхожем понимании он обозначается чем-то вроде ответственности, которая в наш век все более обесценивается, как сом или доллар при взмахах инфляции.
 Для Ники ответственность имела изначальный, баснословный по нынешним временам, вес и цену. А, может, еще выше. Если за детей: то от грудного молока, решения школьных задач и написания вузовских дипломов, до приобретения детям жилья, поиска им достойной работы, помощи их семьям…  Если за мужа: чтоб он всегда был вкусно накормлен, обстиран и обласкан, чтобы пополнялся ее трудами семейный бюджет.  В своей работе, в связях с друзьями она, казалось, брала на себя больше, чем могла сделать, однако же,  делала, выполняла лучшим образом. Для этого вытаскивала себя за шиворот из руин душевного разлада, промозглой хандры, изнурительного транса  и, посветлев лицом, бросалась на вновь обозначившиеся проблемы, как на вражеский дзот, который надо было уничтожить или закрыть собственным телом.
 Теперь в одну из первых граф своего безразмерного списка объектов ответственности Ника вписала Ольгу Петровну по всем полагающимся в таком ее состоянии параметрам.
Олег же после отъезда Леры, когда на его долю каждый год выпадали долгие одиннадцать месяцев ухода за матерью, частенько разрывался между ней и женой, которая нет, нет да прихварывала. В такие моменты его охватывало чувство безнадежности, мысли о несостоявшейся собственной жизни тисками сдавливали виски. И он, никогда не писавший стихи, однажды посвятил Нике несколько строк:
 
… Черный снег. И белые вороны
Тихо стынут под окном твоим.
Я не знал, какою же короной
Увенчать волос печальных дым.

Я не знал, какими же цветами
Устилать твой путь тревог и бед.
Только знал, что мы уже устали
Высекать из сумерек рассвет.

 Только знаю: в ярко синей дали,
 Что течет сквозь пальцы наших рук,
 Не случится то, о чем мечтали,
 Мой любимый, незабвенный друг.


16

 И опять железнодорожный вокзал… Но насколько он выглядит иначе, когда не сюда прибывает, а отсюда отправляется поезд… Бишкекский вокзал кипел разнокалиберными страстями, готовясь перемалывать челюстями своих многотонных колес тысячи мятущихся судеб. Отошел в прошлое тот чинный порядок, при котором все или почти все отъезжающие владели билетами, гарантировавшими им место в определенном вагоне и купе. Дикий рынок положил свою когтистую лапу и на это, склонное к архаике, заведение. Треть вагонов отдавалась на подселение ревущей и стонущей лавине безбилетных коммерсантов с громадными полосатыми тюками, набитыми китайским барахлом. Россия пока еще скупала влет наводнявший ее дешевый и никчемный товар.
 Когда поезд Бишкек – Москва подошел на первый путь, началось столпотворение, перед которым Вавилонское кажется детской забавой. Глебову и Веприкову необычайно повезло. Подхвативший их поток, сдавливая до бездыханности всех, кто оказался в его чреве, несся в нужную им сторону. Они были выплюнуты, как окурки, у самых дверей желанного вагона.
 После того, как бой местного значения за указанное в билете место на нижней полке они с грехом пополам выиграли, Веприков предложил выйти на перрон и отдышаться. Волна общей суматохи спала, и они, отойдя в сторонку, могли спокойно поговорить оставшиеся до отхода поезда  двадцать-тридцать минут. Женя перебирался в Москву, где у него, благодаря стечению добрых обстоятельств – обменов, доплат и ходатайств, появилось скромное жилье в виде двухкомнатной квартиры в районе ВДНХ.
 – Вот определюсь с работой, а там и жену с сыном заберу, – говорил он хрипловатым голосом, сводя к высокой переносице светлые с коричневыми зрачками глаза. – До сих пор не могу привыкнуть, что уезжаю отсюда навсегда. Осознание потери обостряет чувство, снимает с окружающего налет привычности. И открывается: как мне здесь все любо, как ко всему, даже к этому обшарпанному перрону, где столько было встреч и расставаний, прикипело сердце. Я уж не говорю о друзьях… Но что поделаешь, ради сына, ради его будущего приходится идти на жертвы.
 – Чего это ты расхныкался, старина? Расстояние для чувств не помеха. Затоскуешь – приезжай. Остановиться есть где, не барские хоромы, но все-таки…  Я и Ника всегда тебе рады, – успокаивал Глебов своего друга, хотя у самого на душе было хмарно и слякотно, впору калоши надевай. Давним, первейшим другом был для него Женя Веприков. Не часто они с ним беседовали о чем-нибудь глубоко личном, сокровенном, что обсуждается только с очень близкими друзьями, но уже присутствие, наличие в запасе такой возможности прибавляло им взаимной защищенности, устойчивости в этом шатком и тревожном мире.  А теперь все, привет, мосты, как на Неве, разводятся, Веприкова  не будет рядышком –  только руку протяни.
 Женя первым нарушил возникшую хрупкую паузу, заговорив как раз о том, что уже давно непроходящей зубной болью мучило Глебова.
  – Скажи честно, Олег, Ника по-прежнему частенько… ну ты понимаешь, о чем я спрашиваю. Впрочем, не отвечай, и так вижу. Весь какой-то потерянный, будто в лесу заблудился. Больно мне за вас, очень больно. Такой был взлет, так высоко парили, аж дух, глядя на вас, захватывало. Казалось, вам вечность для счастья дарована. И вдруг на тебе… Ну, ладно Ника, она поэт, женщина, но ты, ты же сильный человек! Крепко держишь журнал, создал издательство, пишешь хорошие, умные книги, а любимую жену уберечь не можешь? Президент журнал за горло хватал, ты не сдавался, а тут руки опустил? Что с тобой, дружище? Прости, я все ждал, что ты сам заговоришь об этом, но мой отъезд вынуждает меня  поторопиться. В этом возрасте небеса только одному из тысяч подбрасывают такой шанс, который выпал вам с Никой. Если ты ее не спасешь, упустишь, грош цена всем твоим остальным победам. И ты это знаешь не хуже меня.
 – Не все так просто, Женя, не все так просто… – Уголки губ Олега слегка дрогнули в грустной полуулыбке. – Есть что-то роковое в нашей с ней истории. За подарок небес мы платим такой непомерный оброк, какой крепостным крестьянам не снился. Ника словно предопределила все это еще в стихах своей юности. Помнишь? «Не берите поэтов в мужья, в жены их не берите, не берите их даже в друзья, а всего лишь – любите…».
 Веприков мельком, чтобы не привлекать внимания товарища, глянул на часы. Одновременно раздался прерывисто-протяжный, словно повторяемый горным эхом, гудок паровоза.
 – Возможно, ты и прав, – с сожалением вздохнул Женя. – Однако же…  Любые вещие стихи, какой бы смысловой динамит в них ни был заложен, обязательно имеют ключ к разгадке. Мне кажется, здесь он в последнем слове. Ну, бывай!
 Они обнялись, и Веприков грузно, тряхнув крупной, в меховой шапке головой, прыгнул на подножку уже тронувшегося поезда, многие окна которого были забиты досками или металлическими листами, напоминавшими о буйстве хулиганов на всем пути следования.
 Бледное полуденное солнце нехотя катилось по сизому небосклону,  выискивая подходящую по габаритам заснеженную гору, куда можно было бы спрятаться на ранний ночлег. Зимой оно напоминало ленивых людей, без зазрения совести манкирующих своими служебными обязанностями. Подул с востока низкий влажный ветерок, которому захотелось поиграть в резвость и аккуратность: он метнулся вослед отгрохотавшим вагонам, но не догнал, и принялся убирать неопрятный, в клочьях ржавого снега, обрывках газет и полиэтиленовой рвани, перрон, метя от серого здания вокзала к проему железнодорожного пути. Так дворник, чтобы не утруждать себя уборкой мусора, небрежно сгребает его в проходящий рядом арык. «Кто у кого учится дурным приемам – мы у природы или она у нас?» – усмехнулся мимолетной мысли Глебов и неспешным шагом направился в редакцию.
 Слова Веприкова, созвучные его настроениям, тревожили, не давали покоя, побуждали к каким-то еще неясным действиям. А сам Веприков ни с того ни с сего представлялся вдруг политруком Панфиловской дивизии Клочковым – в длиннополой серой шинели, с гранатой в руке, висящим почему-то на подножке поезда; тем самым политруком, который прокричал на весь белый свет сделавшую его знаменитым фразу: «Отступать некуда! Позади – Москва!».
 Глебов даже остановился, сильно потер пальцами висок, избавляясь от странного наваждения, и расхохотался, сопровождаемый недоуменными взглядами прохожих. Вот чертовщина! И примерещится же такое, причем не в навалившемся от усталости сумеречном сне, где воспаленное сумятицей мыслей и чувств воображение гораздо выписывать кренделя, а прямо на ходу, в припорошенной мокрым снегом аллее их любимого со студенчества бульвара…
 Глебову теперь уже казалось нелепым, диким, что еще недавно, испробовав вроде бы все варианты уговоров и переговоров с Никой и каждый раз упираясь в тупик, он в отчаянии подумывал о разводе, допускал, пусть на какое-то мгновенье, возможность расстаться с ней, и если  медлил, оттягивал, не делал этого, то лишь потому, что не мыслил себя без нее. Но ведь на его же глазах Ника столько лет боролась за Митю, проклинала все и вся, в горячности доставалось от нее и Творцу,  но продолжала биться и вытащила сына из бездны. Она смогла, а он… Или материнская  любовь глубже, сильней его чувства – бездонного и всепоглощающего, как мнилось ему всегда?

 После работы, стаканчика вина и обычных кухонных забот, с которыми Ника расправлялась легко, без малейшей натуги, она включила телевизор и прилегла на диван, чтобы тут же погрузиться в полузабытье-полудрему, состояние зыбкое и рассеянное, как сочащийся сквозь пелену облаков лунный свет. Этот ее мир не был замкнут, наглухо отгорожен от всего остального, в него проникали сигналы машин за окном, отдельные слова из телесериала, какие-то шумы за смежной с соседями стеной, но проникали отдаленно, неразборчиво, служа нейтральным фоном для хлынувших на нее видений.
 Сегодня ей привиделась баба Настя, которая проворно орудовала тяпкой на ухоженном своем огороде, подрыхливая,  подпушивая грядки с розовощекими помидорами.  Была она одета в нарядное темно-синее платье с вышитой белой лилией на груди. Ника хорошо помнила, что это платье баба Настя надевала  только по праздникам, а еще раньше, в Никином детстве, когда вечерами гуляла с летчиком Павлом Брониславовичем.
 – Баба Настя, что это ты не к месту так вырядилась? – спросила Ника.
 Лицо у бабы Насти осветилось важностью, хотя маленькие глазки сохранили озорной прищур. Она выпрямилась, держа тяпку, как скипетр, в вытянутой руке.
 – Все к месту, внучка, все к месту. Я же по телевизору выступаю, ведущая программы «Здоровый образ жизни», вместо Малахова-старшего. Мое кредо: обществу прежде всего нужна трудотерапия. Сейчас рекламная пауза, вот я и решила, не теряя времени, покопаться в огороде, а потом еще десять минут буду отвечать на вопросы телезрителей.  Может, и ты что-то хочешь спросить?
 Ника пригляделась: огород-то действительно в экранной рамке! Но это ее нисколько не смутило.
 – А ничего, если вопрос не по теме?
 – Так у меня же рекламная пауза! – разрешила баба Настя.
 – Скажи, что мне делать? Неладное со мной творится. Куда ни глянь, все наперекосяк идет. Притомилась я, бабушка, не лучше ли, если ты к себе меня позовешь?
 – Вот вздумала! – баба Настя сердито стукнула о землю тяпкой-скипетром. – В ссылке, помнится, говорили: какой даден срок – отсиди. И на небесах у нас того же придерживаются мнения. Стоп!.. Режиссер делает знак: меня берут в кадр крупным планом…
 Экран перед Никой погас, сместился, вместо него чернильная темень с летящими сквозь нее святящимися точками – подобно исчерченному метеоритным дождем ночному небу. И хотя никакого мало-мальски утешительного ответа от бабы Насти она не дождалась, ей почему-то стало полегче.
 Какой даден срок – отсиди… Мысль, впитавшая эту фразу, метнулась вправо, влево, ища дополнительную опору. И нашла. Олег как-то рассказывал Нике, что еще маленьким, лет четырех-пяти, его сын Артем приучался к хождению по горам. Идут они однажды по узкой и тягучей козьей тропе, которая вьется, петляет вдоль крутого склона, где и присесть-то местечка не найдется. Впереди завьюченный рюкзаком Олег, а за ним, соединенный с отцом альпинистской веревкой, быстрыми маленькими шажками старается не отставать Артем. До намеченного привала у излучины горной реки километра два. Через каждые двести метров Олег, обернувшись на ходу, спрашивал: «Устал?». – «Нет», – упрямо отвечал Артем. Наконец мальчишке это надоело и, когда отец снова задал ему тот же вопрос, он решил поставить точку: «Когда придем, тогда устану», – и вскинул коротко стриженную  светлую головку, и пошел молотить ножками тропу, словно поторапливая впереди идущего.
  Господи, сначала надо еще дойти до желанного привала, с обреченностью выдохшегося путника подумала Ника. А где он, этот желанный привал?.. Какая тропа ведет к нему?..  Опять в голове кутерьма, а перед мысленным взором чернильная темень с летящими сквозь нее светящимися точками.  В какой-то момент она почувствовала, что окружающий звуковой фон обеднел. Догадалась: пришел Олег и выключил телевизор.  Но открывать глаза, вступать с ним в разговор не хотелось. Скорей бы забыться, заснуть, чтобы ничто не мучило, не истощало и без того ослабевшую душу.
 Ее сознание медленно втягивалось, как в  расцвеченную изнутри бесконечную трубу, в спасительный сон, однако слух продолжал улавливать происходящее в комнате. Вот Олег подошел к тумбочке с телефоном, сел возле нее в кресло и стал набирать чей-то номер. Безразличие у Ники автоматически сменилось любопытством, правда, хиленьким, висящим на волоске. Но вот он заговорил, и Ника замерла, приостановив движение ко сну.
 Сколько она помнит, Олег с давних пор, с тех самых, когда она очутилась в алма-атинской больнице под присмотром Лики, ни разу не звонил ее сестре, а тут вдруг позвонил…То, что говорилось им, она хорошо слышала, ответы Лики без труда восстанавливались. Речь шла о Никиной болезни, о том, что необходимо найти в Алма-Ате толкового врача, который помог бы избавить ее от тяги к выпивке. Бишкек, по словам Олега, отпадал: здесь Ника слишком известна, чтобы такое лечение осталось тайной. Судя по всему,  просьба Олега ничуть не удивила Лику, будто в ней тоже исподволь вызревало это намерение. Пообещала: через день-другой с врачом все определится, а пока пусть Олег подготовит Нику к поездке. Нет, о лечении говорить ей заранее не надо, приедут в Алма-Ату – там уже общими усилиями проще будет ее убедить.
 Ника испугалась: неужели все так серьезно? Неужели она зашла настолько далеко, что это ее пристрастие стало болезнью, как у той же Беллы Ахмадулиной, которая вызывала в ней чувство восхищения и, одновременно, жалости? Теперь два самых близких ей человека ломают голову, каким образом, не обидев, не сделав ей больно, вылечить ее.
 Задумавшись, Олег сидел в кресле. Предстояло изобрести повод для поездки в Алма-Ату. Ника всегда рада встрече с сестрой, но как бы мнительность, проявлявшаяся в ней все чаще и чаще, не помешала намеченному с Ликой плану.
 Он и не заметил, как Ника, легко соскользнув с дивана и тихо ступая босыми ногами по толстому ковру, подошла к нему.
 – Я все слышала, – сказала она.
 – Да? – от неожиданности Олег вздрогнул, будто бы застигнутый врасплох за неблаговидным занятием. Обернувшись, встретился с ее взглядом – прямым и усталым. – Ты разве не спала?
 – Я все слышала, – повторила она. – Никуда я не поеду. Перезвони утром Лике и скажи, пожалуйста, что врачи мне не нужны.
 – Напрасно, – огорчившись, сказал он. – Если, конечно, ты хочешь выздороветь.
 – Хочу, – твердо заявила она. – Но без врачей. Сама. Только с твоей помощью.
 Сев возле него на пол, она положила голову ему на колени. Он коснулся пальцами ее пушистых темных волос, провел ладонью по лицу.
 – Ты плачешь?
 – Немножко, – всхлипнула она, – ощущая идущую от его пальцев нежность. – У тебя руки лечебные.
 – А ты разве не знала?
 – Знала, но забыла, – и жили в этих словах печаль потери и надежда обретения.

17

 Висящее над горами солнце било в лицо отраженным от густо заснеженных склонов серебряным светом, но темные стекла очков и длинный козырек горнолыжной шапки с завязанными сзади ушами  позволял Глебову смотреть на трассу пристально, не щурясь. Впрочем, его интересовала не вся трасса, а только правая ее оконечность, узкая, еще не разбитая лыжниками  полоса, по которой спускалась Ника. Он с напряжением наблюдал за ее медленным  спуском, мысленно подстраховывая Нику в самых опасных случаях.
  Рядом стояли два парня с загорелыми до угольной черноты лицами.
 – Видишь девушку в лимонном комбинезоне? – спрашивал один из них, голубоглазый крепыш, своего соседа, показывая в сторону Ники. – Ну, вон ту, которая идет по краю? Готов спорить, что новичок. Посмотри, как она затягивает повороты. Боится упасть.
 – А, может, и не новичок, просто давно не стояла на лыжах, – возразил второй, высокий и поджарый,  подкручивавший крепления на ботинках.
 – Вот сейчас будет крутяк, с такой техникой его не пройти. Рухнет на первых метрах.
 – Перестань! –  обрезал высокий парень, выпрямляясь. –  Вечно ты каркаешь.
 Слушая краем уха этот разговор, Глебов продолжал неотрывным взглядом вести Нику по склону. Никакого падения! Он не разрешал себе даже думать об этом. Со временем, когда она вновь обретет спортивную форму и в критический момент в ней будет срабатывать рефлекс «мягкой посадки», падение не страшно.  А сейчас… Самая пустяковая травма, как насморк при простуде, может так стегануть по ее настроению, что потом никакими уговорами на склон не затащишь.
 Он сравнивал себя с мальчишкой, запустившим в небо свой беспилотный самолет. Правда, у мальчишки в руках пульт управления, а у него… Ника делала повороты, гасящие скорость, он же только замечал ошибки, переживал, едва ей грозила потеря равновесия. Но ведь когда-то, подумалось ему, в пору их счастливого единения, они легко подключались друг к другу, телепатические мосты меж ними позволяли общаться в бестелефонном пространстве! Почему бы ни попробовать это теперь?..
 Подкатив к линии, откуда дальше вниз резко возрастает крутизна, Ника приостановилась, словно прикидывая, то ли обогнуть это место левее, где склон оставался пологим, то ли все-таки рискнуть и спуститься здесь?
 Слегка тряхнула плечами, будто освобождаясь от пут нерешительности, и стремительно рванулась на крутизну. Точное движение коленями – и лыжи послушно прочерчивают дугу вправо, сброс скорости, поворот коленями в обратную сторону – и лыжи уходят в левую дугу. Подрезанный жесткими виражами снег взвихривается за спиной. Такое впечатление, точно белое облачко гонится за лыжницей в лимонном комбинезоне и никак не может ее догнать.
 – Да она просто дурачила нас! – обиженно фыркнул голубоглазый крепыш.
 – Не нас, а тебя, – поправил его строгий товарищ. – Поехали на гору, канатка освободилась. – Сильно отталкиваясь краями лыж, он покатил к началу канатной дороги.
 Глебов любовался, с какой легкостью идет Ника по трассе. Еще несколько поворотов, выход на пологий склон, и вот уже она тормозит возле него. Лицо сияет от шальной, невесть откуда свалившейся радости.
 – Я вспомнила! Ура! Правда, у меня получилось? – и обняла, и расцеловала Олега, оставляя у него на щеках красные полоски от губной помады.
 – О, еще как получилось, Ника! Ты просто молодчина! – Олег с восхищением смотрел на нее. – Не ожидал, что ты так быстро восстанешь из пепла…
 – Давай теперь спустимся там вместе? Ну, пожалуйста… Параллельный слалом, а?
 – Только не зарывайся! – он знал, чем грозит эйфория на склоне. – Пройди еще разок сама, я понаблюдаю отсюда. А уж потом поглядим…
 Та зима была морозной и снежной. По утрам голые и черные ветви деревьев одевались густым серебристым инеем и сверкали, переливались на фоне яркой небесной голубизны. И хотя солнце, день ото дня набирая высоту, лупило по трассе раскаленными лучами, она не сдавалась. Первые прогалины, как родимые пятна, появились на ней лишь к началу апреля.
 – Все! – сказал Олег, упаковывая лыжи в чехлы. – Не будем портить впечатления от дарованных зимой наслаждений. Зимняя сказка закончилась. Но наша с тобой, надеюсь, продолжается?
 – Очень надеюсь! – в ее взгляде сплелись проникающее в душу тепло и такая вселенская грусть, что у Олега перехватило дыханье.

  …Я-то знаю, родство свое тайное души
  После тысячи жизней забудут едва ль.
  Ты мне огненной вечностью в спутники сужен,
  Боль моя и печаль.
  Нам еще предназначено в долгих скитаньях
  Вновь и вновь возвращаться в любимую высь.
  В смертный час свой тебе улыбнусь: «До свиданья.
  Веком не ошибись!»… 

* * *

В середине июля, когда всесилие лета настолько очевидно, что торговцы овощами вынуждены нехотя, со скрипом снижать цены на свою продукцию, а всевозможные агентства по продаже путевок на Иссык-Куль с радостью поднимать их, из Москвы приехала всегда долгожданная сестра Глебова – Лера. Не без облегчения, хотя внешне никак не показывая этого, Олег сдал ей все дела по уходу за матерью, подождал малость, пока она освоится с этой своей ролью, и стал собираться в отпуск.
 У них с Никой было одно заветное местечко, между Рыбачьем и Чолпон-Атой, куда они готовы были устремиться всякий раз, когда карта обстоятельств выпадала козырной. По разным причинам случалось это чрезвычайно редко, но тем притягательней воображение рисовало их совместное пребывание в тихом и солнечном морском раю, не отягощенное житейскими заботами и обязательствами перед массой людей.
 Хозяйкой того заветного местечка была добрая знакомая Глебова, красивая женщина с редким и гордым именем Шайыр, чью трагическую историю любви он описал в одной из последних своих документальных книг. Увидев в Нике и Олеге родственные души, она стала приглашать их каждое лето  в свой маленький и уютный пансионат, стараясь таким вот образом – создав им желанную атмосферу, поддержать чужое счастье, которого после смерти возлюбленного ей самой так не хватало.
 Отведенный для них коттедж, просторный, с удобствами, находился вблизи от моря. С порога было видно, как колышется, искрится его голубая живая плоть, в каком настроении оно пребывает в тот или иной момент. Находясь в коттедже, по вливающемуся в окна шуму легко улавливалось дыхание моря – то спокойное и глубокое, как во сне, то прерывистое и короткое, как при беге, то тяжелое, с мощными всхлипами, как при напряженной и долгой работе.
 Три года им не удавалось вырваться сюда, и теперь, едва побросав сумки и скинув на ходу одежды, они устремились к ждущей их, взволнованно бьющейся о берег воде. У самого песчаного среза, где босые ступни уже ощущали влажность песка, Ника и Олег сбавили шаг. И было нечто магическое в этом медленном и молчаливом, с молитвенно сложенными на груди руками их погружении в таинственную глубь моря. Они и плыли в тот день неторопливо, слаженно, рядом  друг с другом, получая несказанное наслаждение от несущейся навстречу лазурной глади  и нечаянного касания освященных водой тел. Наполненные многозвучностью моря, ставшего их неразлучным собеседником, они чаще обменивались меж собой взглядами, нежели словами.
 Впереди у них была неделя, целая неделя безмятежного отдыха. Им, привыкшим находиться в состоянии до предела натянутой тетивы, эта череда совершенно свободных дней казалась чуть ли не вечностью. Они блаженствовали… Так, замерев в предвкушении пиршества, блаженствует изголодавшаяся кошка, которая нежданно-негаданно очутилась в сарае, где полным-полно мышей, еще не зная, что они могут в любое мгновенье исчезнуть, юркнуть в бесчисленные норки.
 Ночью море, вскипая, накатывало на низкий песчаный берег сердитые горбы волн; вскоре, выдохнувшись, втягивало назад свое усмиренное войско; снова и снова, напитав его силами, бросало на берег, чтобы потом опять и опять  возвращать в бездонное темное чрево. Вдохи и выдохи моря несоразмеримы с дыханием человека, но они убаюкивают его, как мать убаюкивает в люльке младенца.
 Ника и Олег уснули легко и почти одновременно под эти извечные ночные шумы моря. Перед рассветом, когда борения волн и берега завершились ничьей, Глебову присвиделось, будто вместе с Никой они отправились встречать подступающую к Бишкеку весну по старинному их маршруту – через улицу Профессора Зимы,  через БЧК, в направлении окружной дороги.
 Вместо вишневых и яблоневых садов с небольшими, ладными усадьбами, откуда в прежние времена доносился запах жареной картошки, вокруг громоздились огромные особняки, окруженные трехметровыми заборами,  за которыми свирепо взлаивали азиатские овчарки. От некогда греющих душу улиц и переулков повеяло чем-то холодным, чужим, заставившим Нику и Олега поскорее, торопливо озираясь, прошмыгнуть мимо. Дальше простирались пустыри, где местами робко проклюнулась зелень, а за ними матово чернело извилистое асфальтовое полотно окружной дороги.
 – Странный какой-то сегодня день, ни одной машины, – сказал Олег. Действительно, дорога, по которой обычно шли и шли бесконечные вереницы машин, была пуста.
 – Наверное, гаишники перекрыли, – предположила Ника. – Они всегда так делают, когда ожидается правительственный или депутатский кортеж. Слышишь? – и подняла указательный палец с красным, аккуратно заостренным ноготком.
 Издали, со стороны Иссык-Куля, доносился нарастающий рокот. Такой тяжелый, напористый, что десятки «белодомовских» кортежей бесследно утонут в нем. «Танки перегоняют», – хотел возразить Олег, но не успел. Из-за поворота, пыхтя, исторгая снопы искр, выметнулся блестящий свежей зеленой краской паровоз. На боку его бросилась в глаза Глебову крупная надпись: «Мы – гонцы весны!». Окна вагонов были настежь открыты, оттуда выплескивалась наружу веселая разноголосица, выглядывали улыбающиеся неземной красоты лица.
 – Да это же ангелы! – ахнула Ника.
 Средь них мелькнула (или Глебову показалось?) до боли знакомое лицо президента с его негаснущей улыбкой, еще какие-то странные лица, которые он наверняка бы узнал, если бы его внимание не отвлекла, не приковала к себе стоящая на шаткой подножке срединного вагона угловатая, размашистая фигура Жени Веприкова – в длинной до пят шинели и с гранатой в руке. Этой гранатой он грозил веселящейся небесной публике, грозил со злостью, словно пытаясь предотвратить какое-то страшное действие. И тут только Глебов заметил, что едва вагоны с ангелами пронесутся мимо него и Ники, как ангелочки сразу же сбрасывают маски, превращаясь в злобных клыкастых чертей один вид которых приводил в оторопь. Весь этот  жуткий, гнусный маскарад так возмутил Олега, что ему захотелось сплюнуть. Но урны поблизости, сколько он ни крутил головой, не было. Озадаченный, он очнулся, сбросил одеяло зыбкого полусна.
«И привидится же дурь какая-то!» – возмущенно думал Глебов, таращась в темный квадрат потолка, по которому уже заскользили первые узкие полоски света.
 Ника спала рядом, тихо и ровно посапывая. Чтобы не разбудить ее, он осторожно снял со стула мягкий мохнатый халат, набросил его на плечи и вышел. Перед ним с севера на юг и с востока на запад простиралась бескрайняя равнина моря, припорошенная розоватым пухом тумана. В природе царил такой покой, такое умиротворение, что если закрыть глаза и не шевелиться, то, кажется, можно заснуть стоя. Но другой соблазн был еще сильнее. Шагая босиком по шершавым, некрашеным доскам, он прошел по всей длине разрезавшего залив надвое пирса.
Солнца еще нет, оно посылает проблески света снизу вверх, из-за далекой окраины моря. Олег быстро раздевается и, словно боясь опоздать, прыгает в сладко дремлющие теплые воды. Плывет по прямой и поглядывает на восток, плывет и поглядывает на восток, чтобы не пропустить рождение чуда. Вот уже выныривает рыжая макушка солнца, обрызгавшая небо и море разбавленной оранжевой краской. Он плывет и плывет дальше. Вот уже светило показалось по пояс – и заструились его лучи, как золотые нити, связующие все и вся в этом мире. Он продолжает, продолжает плыть. А вот уже целиком, огромное, желтое, оно заполняет собой весь горизонт, и свет насыщает каждую клеточку воды, воздуха, земли, каждого живого тела. Новый день начался!
 Олег полежал на спине, прикрыв глаза и раскинув руки, потом повернул назад. Сколько лет он втайне мечтал встретить восход солнца в море, вдали от берега, и наконец это свершилось. Спасибо Тебе, Господи!..
Когда, насладившись плаваньем,  он вернулся к пирсу, там его ждала встревоженная Ника.
 – Звонила Лера, – сказала она. – У мамы ночью случился инсульт, пропали зрение, речь, слух, отнялись ноги. 
 Олег окаменел.
 – Ты слышишь? – положила руку ему на плечо.
 – Слышу… Домой надо собираться. Скорее всего, придется мне перебраться к маме. Одна Лера не справится. Да и отпуск у нее подходит к концу...
  – Пойдем, и не хмурься, пожалуйста, тут ничего не поделаешь. Определенный судьбою крест не бывает легким или тяжелым, он такой, какой есть.
– Это – когда свой крест, за собственные деяния – согласился Олег. – А если не только за свои, а еще и за чужие? Представь: кто-то пренебрег своим долгом перед родителями, детьми, а то и перед целым народом, кто-то сподлил, предал, из-за него пострадали другие люди, множество людей, и был он ими проклят? Из поколения в поколение, как мокрый снег, налипает на нас чужая вина, утяжеляя взваленный на наши плечи  нелегкий крест. Но сбросил его, отказался – будут страдать идущие следом дети, внуки и правнуки…
– Они – это и есть мы в новых и новых перерождениях… Просто каждому надо всегда и во всем жить по совести.
– Библейская истина, – он улыбнулся. – Точнее не скажешь. 
 Годы накатываются на берег человеческой жизни, унося с собой его силы, его надежды. В этом противоборстве человека и времени  даже ничья исключена. И неизвестен, загадочен срок…
 Молодость еще вспыхивала в Нике и Олеге, чтобы вводить в заблуждение их самих и окружающих. Ей, как и прежде, было на одиннадцать лет меньше, чем ему, а ему на одиннадцать лет больше, чем ей...

  Любимый, мы с тобою – мастодонты,
  Мы вымерли сто тысяч лет назад.
  Такие в мир приходят ненадолго –
  Наивным оставаться здесь нельзя…
 
 А по дорогам планеты, где шоссейным, а где железнодорожным, охватывая как можно больше обжитого людьми пространства, безостановочно мчится веселый, разудалый поезд, в котором ангелы становятся чертями, черти ангелами – в зависимости от обстоятельств. Кто-то из них селится на время в том или ином краю,  чтобы все позапутать в людском сообществе, довести до краха, а потом исчезнуть, смыться и возникнуть в другой части света с теми же задачами и целями. Мчится и мчится поезд, неся большие и малые потрясения, постепенно расшатывая нашу Землю, сдвигая ее с оси. И все так же на подножке срединного вагона  маячит размашистая фигура Женьки Веприкова,  похожего на политрука Клочкова,  бессмысленно угрожающего небесным пассажирам гранатою…
 
 


Рецензии
Необычная вещь!

Светлана Георг Суслова   26.07.2013 05:07     Заявить о нарушении