Владимир кулеба, артема, 24 повесть о журналистах
А.П.Чехов.
1. ПЕТЬКА ЧЕКА
Чтоб я так жил, клянусь, но, как и двадцать лет назад, беляши на нашей аллейке продавались! Не грех даже из машины выйти, посмотреть. Так и есть, та самая тетка, и сказать, что сильно постарела, — язык не повернется. Банк коммерческий из красного кирпича, иномарки на платной стоянке, киосков старых нигде не видно, — площадь, как биллиардный стол, а она контрабандой накалывает трезубой вилкой, сразу по две штуки, пар идет с кастрюли оцинкованной, я думал, теперь и нет таких, некому выпускать. И люди, снующие от метро до троллейбусной остановки с удовольствием отовариваются беляшами горяченькими, с лучком. И ничего, что халат у тетки грязный, в жирных пятнах, не белый давно, даже не серый, как в реанимации, а как у зубного хирурга, что дергает по сто штук зубов в день, кровью и всякой дрянью изо рта закапанный. И прядь тоже, постоянно свисающая, длинная, пепельно-седая, немытая давно, когда наклоняется, едва в кастрюлю не лезет. Но что людям — голодные, бегут, некогда смотреть, на ходу перехватывают, давятся беляшами, пока горячие.
Мы тогда с Петькой Чекой не устояли, взяли по беляшику. Холодрыга жуткая, пока сюда с Артема добрались, замерзли, как цуцики. Пообедать в конторе не успели, шеф погнал снимать и делать в номер срочный материал — домостроительному комбинату где-то на самых выселках, за Борщаговкой, вручали переходное красное знамя за победу в соцсоревновании. В городскую газету я перешел совсем недавно, одно из первых самостоятельных заданий, готов был землю рыть, и в троллейбусе все выстраивал в голове контуры будущей гениальной заметки. Штампы один кондовее другого роились в голове. Что-то вроде: «Святково прикрашений зал будинку культури. Сьогодні тут зібралися представники всіх поколінь, герої війни та праці, гвардійці трудової звитяги, щоб прийняти заслужену нагороду. Радісний, піднесений настрій. Урочисто лунають фанфари. Святкову церемонію відкриває секретар парткому комбінату…» ну и так далее.
Петька Чекал, фотокорреспондент газеты «Шлях до комунізму», которого все, конечно же, называли «Чека», подобные церемонии снимал на пленку лет двадцать подряд. Как и многие фотокоры, фотографировать он не умел, карточки выходили темные, блеклые, как из подводного царства. Когда он небрежно бросал пачку снимков ответственному секретарю, мечтавшему в молодости стать художником, с тонким и развитым вкусом, у того сразу портилось настроение на целый день. Это было чревато, так как ответсек считался вторым человеком в редакции и в отсутствии шефа, который постоянно где-то пропадал, вел всю внутриредакционную работу. Он, кроме всего прочего, размечал гонорар, и от его настроения зависело, поставит ли он на твоей статье, скажем, цифру «3» или «5». Хоть два рубля, а разница есть и существенная.
В этот день мы с Петькой не только не успели пообедать, но и пролетели с зарплатой и гонораром, их давали после двух часов, а нас погнали в двенадцать, потому что все торжественные мероприятия по решению горкома партии теперь в рабочее время проводить запрещалось — или после смены или в обед. Но скажите, какой же дурак будет оставаться после работы, чтобы получать почетное красное знамя пусть даже за победу в соцсоревновании, что влекло за собой автоматическую премию прицепом. Все спешили домой, лишь бы быстрее закончилось, воспитательного эффекта никакого бы не получилось, вот и придумали в обед.
Петька Чека слыл одним из самых богатых людей не только в редакции, но и в Киеве. Говорили, он подпольный миллионер. На одних халтурах в детсадиках и школах сшибал за раз столько, что нам всем за год не заработать. И как у всех миллионеров, денег у Петьки с собой никогда не было, так, мелочь разве что. У меня — тем более, на полтинник в день тянул. Беляш стоил 17 копеек. «По одному или по два?» — спросил Чека. Он славился тем, что в самом сытом виде мог съесть батон, не запивая водой. Считать свои деньги мне не надо, я и так прекрасно знал, что в кармане — 50 копеек. Три монеты — две по пятнадцать, «пятнашки», которые я сегодня выручил за пустые молочные бутылки, перед этим долго их скоблил на кухне, рвал газету, совал внутрь, кефир застыл и не отмывался, но выхода у меня не было. В молочном эта стерва, заметив маленькое пятнышко, брезгливо отставляла в сторону. И не проси, и не моли. И еще — 20 коп., последние, но сегодня должна быть зарплата, так что не страшно. «Один мне», — сказал я и дал Петьке двадцатикопеечную монету. Пусть, если не вернет три копейки сдачи, заплатит в автобусе, билет стоит пять, сэкономлю две копейки на этом жмоте. Чека добавил к моей двадцатке пятнашку и сунул мне копейку сдачи. Учитесь, пока он жив. Конечно, подмывало взять два беляша, ну что — один? Смотреть не на что. Но, во-первых, теплилась слабая надежда, что нас покормят обедом на орденоносном комбинате, чем черт не шутит, праздник ведь, и налить рюмку могут. А во-вторых, еще не известно, получим ли мы с Петькой сегодня зарплату, вернемся ли раньше, чем кассирша Зина уедет в типографию на Ленина. Мы за ней все равно рвануть не успеем, в номер надо материал сдавать. Пока напишешь, пока дождешься Петькиных карточек, чтоб текстовку за него написать, потом в полосе вычитать, проверить, — рабочий день и закончится. А вечером тоже «кусать хочется», тогда и пригодятся те тридцать копеек. На городскую булку (6 коп.) и сто граммов докторской (22 коп.) как раз хватит, а чай в общаге есть всегда и сахару немного, кажется, осталось.
Петька Чека, проработавший двадцать два года в киевской газете фотокором, снимал плохо и к тому же был безграмотным. Или, как говорил наш ответсек, «неписьменным». Я, младший литработник, сокращенно — литраб (85 рэ в месяц) отдела промышленности, строительства и транспорта, обнаружив это, долго пребывал в растерянности, как такое могло быть?
В мои обязанности входило писать подтекстовки к снимкам на производственную тематику. Их почти всегда поручали Петьке. И почти всегда они получались у него одинаковыми. Пять ил шесть человек в рабочих халатах стоят, неловко позируя, не зная куда деть руки, возле станка, на фоне плаката с текстом типа: «Каждую рабочему часу — наивысшую отдачу!». Бригадир — в центре, со штангенциркулем в руках (или в нагрудном кармане). Штангенциркуль Чека всегда носил с собой, в сумке с фотоаппаратурой и выдавал бригадиру перед съемкой. «Эх, молодежь! — орал он так, что было слышно на весь пролет, говорить тихо Петька не умел, на одно ухо слышал плохо, поэтому всегда кричал. — Ничего не знаете! На, держи, ексель-моксель! Да выше подними, над головой, чтоб люди видели, е-пэ-рэ-сэ-тэ!» Штангенциркуль в руках рабочего означал для Чеки высший пилотаж, освоение новой техники, научной организации труда, а в целом служил тем характерным штришком, который символизировал, по его разумению, сближение умственного и физического труда. Впрочем, это я уже от себя, за него придумал или додумал, потому что Петька Чека, или Ексель-Моксель, как его иногда называли в конторе, и слов-то таких не знал. Но богатый опыт и безошибочная интуиция подсказывали ему, что со штангенциркулем снимок будет смотреться намного солидней, соответствовать требованиям, и в газету пройдет обязательно. Самое удивительное, я заметил, такие фото и нашему ответсеку приходились по вкусу. Наверное, потому что за всю свою жизнь он так ни разу не удосужился посетить хотя бы один завод или фабрику, предпочитал прохладу кабинета, учился в художественном техникуме, работал в мастерских средь холстов, вдыхая не запах металлической стружки, а старых картин и книг. Поэтому и для ответсека штангенциркуль был, как сейчас говорят, знаковой деталью.
С Петькой Чекой в редакции старались не конфликтовать, не связываться, обходили стороной. И не только из-за вечного крика и характера сумасбродного. Не знаешь его, первый раз видишь, так и подумаешь: либо пьяный, либо круглый дурак. Но все дело в том, что Чека не пил вообще. Характер такой от природы, что ж, смириться надо, терпеть такого, какой есть. Кто его за простачка держал, жестоко потом раскаивался, Петька объегорить мог любого своей хитростью, обставлял на ровном месте — Бендеру делать нечего. Ответсек платил ему за снимок 50 копеек, чем унижал его достоинство безмерно, он не мог стерпеть и отыгрывался на других, как мог. Например, на мне. Только пришел в редакцию, никого не знаю, тут Петька: ответсек сказал, чтобы я тебе снимки показал, а ты к обеду ему с текстовкой сдал, понял-нет? Там на обороте все фамилии и профессии указаны. Так что давай, дуй, в темпе вальса, ексель-моксель!
— Чего он так кричит, — спросил я соседа по комнате Юрку Галустова по кличке Галстук, ветерана редакции и старшего в нашем отсеке. — Пьяный что ли?
— Не обращай внимания и держись от него подальше, лажануть может — ахнуть не успеешь. Все, что он тебе дает, — проверь сто раз, залетишь ни за что ни про что. Многие из-за него горели синим пламенем. Дай-ка снимочки, покажи… Э, да где-то я их видел, выходили уже может? И, кажется, не один раз. Впрочем, у него все на одно лицо, и штангенциркуль на месте…
— Как выходили? Так что же он, враг себе? А если обнаружат, что одни и те же фотки второй раз в газету, что с ним сделают?
— Так сдавать-то тебе, ты же свою подпись на «собаке» (так называли титульный лист фирменного бланка), где «цитати і факти перевірив» — там же твоя подпись будет, не его…
— Но снимки ведь его, при чем здесь я?
— Не забывай, он «старик», у него в конторе все схвачено, оправдается, вывернется, не впервой, а ты только пришел, на тебя все и свалят, не отмоешься. А он — откупится, бутылку технического спирту из лаборатории кому надо выставит. Так что, прежде чем сдавать, все проверь хорошенько, до буковки, до запятой, каждую фамилию…
А что проверять-то? Я фотографию перевернул, на обороте рукой Петьки написано: «Лутший член лутшей бригады…» Пока разгадывал этот рекбус, меня зав.отделом вызвал, дал опус одного внештатника. «Это в номер, — предупредил, — до часу дня постарайся успеть». А тут еще общий сбор главный назначил в двенадцать двадцать, по номеру на отчетно-выборную партконференцию, всем «наряды» раздавал сорок минут. В общем, письмо-то я успел с машинки снять, а текстовку, чувствую, нет времени. Петька Чека заходит и с порога: «Ах ты, мать твою ети! Молодой, начинаешь не с того, все куришь на коридорах, а дело стоит! Ты снимки сначала давай, а потом сигареты. Дыми, хоть из задницы!» И покурить-то я вышел всего один раз, все некогда, темп сумасшедший после заводской многотиражки, где сам себе хозяин. Кажется, что там, как на курорте была жизнь.
— Ты чего на парня взъелся, Чека? Ему заведующий задание дал в номер, нельзя же с одним ртом на все обедни поспеть, не нагружай человека, — Галстук, спасибо ему, вступился.
— Пошли вы на хрен, мудозвоны! — Петька орал так, что слышали не только на нашем первом этаже, но и на улице. — Я у вас не мальчик на побегушках! Сказал ответсек — к часу, — значит должно быть готово! Это мой заработок, а вы развели здесь курилку! Вот сейчас пойду и доложу, что не выполнил! Пеняй потом на себя!
— Да не ори ты, блин! Серега, тебе долго еще? — Галстук глянул на часы.
— Да минут десять-пятнадцать.
— Ну смотри мне, молодой! — Петька так хлопнул дверью, штукатурка посыпалась.
— Надо Мильману сказать, завхозу, чтоб удержал с него за ремонт помещения, вот гадом буду, скажу, для памяти даже запишу на календарике. — Галстук сделал пометку, чтоб не забыть.
Текстовку сварганил быстро, на машинку бросил, стал на завод редукторный звонить, откуда ребята на снимке, со штангенциркулем, — не дозвонился, обед, никого нет. Когда Петька вбегает, тут как тут:
— Ну что, молодой, готово?
— Готово-готово!
— Ну что же ты сидишь, жопа приклеилась к стулу? Беги сдавай, ответсек там рвет и мечет, а он сидит, сопли жует!
Я бегом наверх, на второй этаж. Ответсек хмуро, недовольно глянул, отвлек я его, видать, от дел государственных, цветными фломастерами гэдээровскими, — предмет всеобщей нашей зависти, — макет вчистую перерисовывал с черновика. Послезавтрашний номер. А тут тебя, оболдуя, несет. Мешаешь человеку работать.
— Что у тебя?
— Да вот, принес…
— Что это? — смотрит печально, жалостливо, как на больного или полудурка какого.
— Текстовка и снимок Чекала…
— Откуда он у тебя?
— Он принес, сказал, что вы сказали.
— Оставь. Ну-ну… — и взгляд печальный, как на опадающую листву поздней осенью.
Обстановочка в этом гадюшнике, доложу вам, та еще. На заводе таких унижений не испытывал, в армии ничего подобного не было. Козлы, блин!
Если в газете случается какой-нибудь «ляп», ошибка то есть, все узнают об этом сразу. Кроме автора «произведения». Человек, по вине которого этот ляп и случился, узнает о нем последним. Когда на следующий день я пришел в редакцию, аккурат к двенадцати ноль-ноль, то есть, к самому началу рабочего дня, там, к моему удивлению, толпилось много народа. По тому, как почтенно приветствовал меня наш вахтер и расступились курившие в коридоре, дружно вдруг замолчав и потушив сигареты, можно было догадаться: что-то случилось. По своим молодости и неопытности я, конечно, ничего не понял. Когда же в примыкавшей к нашему отсеку кабинете заведующей отделом писем Инге Митрофановны Онищук грозно с короткими перерывами зазвучал «матюгальник» — редакторский прямой телефон-селектор, и она, выйдя в дверь, вся вдруг покрывшаяся лиловыми пятнами молча указала мне пальцем наверх, что означало: «К шефу!», — наконец, и до меня дошло: что-то случилось, по мою душу звонят.
Галстук, которого встретил в коридоре, показал мне жест, который в детстве означал немедленную смерть, «хара-кири» или «секир-башка».
— Я же говорил тебе, проверь все за этим гадом, до последней цифирьки, до запятой!
И здесь бы мне не торопиться, выспросить у Галстука поподробнее, зайти к заведующему посоветоваться, а уже после идти на самый верх, к шефу на Голгофу. А я, ничего еще не разобрав, как молодой козлик, поскакал на живодерню, раздувая ноздри, не соображая, пьянея от ощущения своей значительности. Вот ведь удостоился, на ковер вызывают, почетно…
В огромном кабинете шефа, за приставным столиком — ответсек и заведующий отделом. Сам шеф — ходит взад-вперед, руки не подает, сразу срывается на крик:
— Ты что, в газете первый день работаешь? Выгоню на улицу завтра же, еще прослежу, чтоб нигде не брали! И из Киева выпишу! Мыслимое дело, весь город смеется, покойников публикуют. В «Вечерке» праздник, все пьяные уже с утра, конкуренты такой ляп допустили! И это накануне подписной кампании! Да кто теперь подпишется на газету, если мы такую ахинею печатаем! Кто, скажи мне! Тебя что, не учили, что надо все проверять, перед тем, как сдаешь, в газету ставишь? Что теперь делать, как выходить из положения? Опровержение на завтра печатать: извините, мол, напечатали фотоснимок, на нем два покойника?!
Так вон оно что… На Петькиной карточке жмуры, древняя такая фотка оказалась, лет десять ей, правильно Галстук тогда сказал: где-то видел уже, выходила и не раз. «Лутший член лутшей бригады…» Ах ты ж ****ь! Специально подсунул, чтоб полтинник свой закосить, жлобина несчастная, думал, не заметит никто. А с завода-то сразу и позвонили в контору. Секретарь парткома — шефу: как же так, Илья Иванович, на фотографии, что на первой странице сегодня, все уже не работают, на пенсии, а вы пишите «примножують трудову славу підприємства», а бригадир и тот, что слева крайний, — уже покойники, царство им небесное. Как же так, еще и рубрика: «Партії вірні бійці», а, Илья Иванович? Родственники звонят, в горком партии жаловаться, говорят, пойдут, в цека напишут…
— Сергей, скажите, — ответсек тихо так, спокойно, как с больным, на контрасте, падло, работает, — а как вообще этот снимок у вас оказался?
На «вы», сука, а пошло оно все на фиг!
— Мне его Петр Чекал принес, сказал: вы передали, в номер будете ставить, чтобы я быстро текстовку написал…
Переглядываются. Молчат. Заведующий мой:
— Илья Иванович, можно мы с Сережей пойдем, в отделе обсудим, чтоб не повторялось такое, потом вам доложу.
— Идите. Готовьте объяснительную. Считай, строгач обеспечен. С последним предупреждением. Подумаем, как деньгами наказать. Еще раз — выгоню без разговору.
В кабинете заведующего:
— Значит так. Без меня ни одного материала никому не сдавать. Заданий ни от одного человека не принимать. Даже от ответсека. Только через заведующего. Поручает что-то, пусть меня поставит в известность. Сейчас позвоню на редукторный, извинимся, ты завтра с утра прямо туда, интервью с секретарем парткома, строк 300, об ударной работе, они за качество хорошо борются, фамилий побольше рядовых тружеников возьми. Только потом обязательно ему покажи перед публикацией, чтоб все точно, второй раз не лопухнуться. В конторе не высовывайся, старайся не объяснять, как все случилось. С Петькой отношений не выясняй, врага на всю жизнь наживешь. Пусть начальство с ним разбирается. Ты же знаешь, он когда-то шофером работал, возил одного пурица, тот сейчас секретарь цэка, покрывает этого пидара…
Вот, блин, влип! Чека после того заходил: мол, старая фотография случайно в пачке оказалась, затесалась, сам не знаю, как, ну и ты тоже, молодой еще, проверить надо было, на заводик звякнуть, вот и выяснилось бы все. А я что? Молчу, как заведующий велел. Приказ вон по редакции вывесили — мне строгий выговор, а с Петьки Чеки только гонорар сняли. Пятьдесят копеек. Жлоб недорезанный, сколько из-за этого полтинника людей пострадало, не я ведь один, а и на заводе, и в конторе, и заведующий, и ответсек, — хорошо, ребята виду не подают, отношение ко мне, как и раньше, доброжелательное, но знаете, чувствую, отложилось где-то, потом скажется, аукнется…
В конторе говорили: нет задания, чтобы Чека не выполнил, нет бабы, чтобы не трахнул… И все — правда. Что касается заданий, это каждому известно. Из поколения в поколение передаются байки, как Петька, например, еще в старой «Вечерке», на Свердлова, спустился вниз на Крещатик заснять одного гвардии полковника во время военного парада и демонстрации — срочное задание шефа. Все фотокоры давно на «на точках» стояли, с пропусками, а Чека в редакции дежурил. Когда техника прошла, кто-то из цековских начальников знакомого увидел, обнялись, по сто граммов, наверное, дернули. Тогда и созрела мысль: сфотографироваться на память. Позвонили безотказному нашему шефу: «Илья Иванович, пришли человечека с фотоаппаратом». А кого он пришлет, если все «на точках», один Петя — дежурит по конторе. «Давай, — говорит шеф, — спускайся на Крещатик, там твой родственник с одним полковником, так ты их щелкни, а потом и полковника, одного, мы его в газету дадим». Тонкий политик наш шеф, за что и держат столько лет редактором.
Ну, Чека по Крещатику бежит, к трибуне пробивается. А тут майор один: стой, куда идешь? Пропуск! А Петя ему сначала вежливо так: «Да фотокор я, из «Вечерки», Чекал моя фамилия, редактор послал тут одного полковника снять». — «Стоп-стоп, куда без пропуска!» — «Да тебе ж говорят, дубина стоеросовая, редактор послал! Ты что руки крутишь, больной что ли?» А тот ни в какую, наряд при нем, выхватили удостоверение, «Вечерка» тогда в Киеве высоко котировалась, но пускать — не пускают. Петя, сперва довольно вежливо, пригласил пройти в редакцию. Майор замешкался, потом сдуру согласился. Да еще и наряд с собой не взял. Подходят они к редакции, Чека его в охапку, тот орет, но Петька ему в дыню вставил, майор быстро осмирел. Заносит на плечах в кабинет к шефу, о пол как шмякнет:
— Вот, Илья Иванович! Этот мудозвон не дал выполнить ваше задание, не пускал к трибуне правительственной, придурок, — и ногой его, под дых, по яйцам, — тот орет, за кобуру хватается. — Петька ему в голову фотоаппаратом как заряд, хоть и в чехле, бьет что надо, — мент — в обморок. Чека хотел, чтоб он ему и за фотоаппарат возместил.
— Скотина такая, добивайте его, Илья Иванович, дайте я лучше, карандашом этим, да по башке твоей дурной.
Майора потом каплями отпаивали, «скорую» вызвали, голову перевязали.
Позвонил цековский бонз:
— Илья Иванович! Ну где ж твои хлопцы?
Поехал как-то Петя в Институт коллоидной химии, снимать в газету. Что-то ему не понравилось, чем-то он не приглянулся. Так он зама по режиму вырубил. Звонит мне в редакцию:
— Серега! Я из института холодной химии! Да здесь, на Левом берегу. Даю трубку директору! Да они вообще оборзели! Я им говорю: мне Илья Иванович поручил, Серега текстовку писать должен, снимки в новогодний номер, горком партии распорядился! Не пускают, мудаки! Скажи этому пидару, что это ему не игрушки…
…Я свой беляш сразу съел, плохо прожевывая, запихивая в рот горячую, едва застывшую ливерообразную массу, как в мясорубку, глотая липкое клейкое тесто, подставляя руку, чтоб не уронить на снег какой-нибудь кусочек, заглатывая на ходу то, что отрывалось. Я всегда так ем, глотая, почти не прожевывая, — то ли от вечного голода, то ли от нехватки трех зубов. Зубы у меня вообще в ужасном состоянии, но полечить и вставить недостающие все времени нет. Это я так себя обманываю, на самом деле страшно боюсь зубного кабинета, а когда включают бормашину, теряю сознание. Все еще в школе началось, с тех пор от стоматолога «бегаю». И удачно — ни в институте, ни в армии, ни на заводе пока не смогли меня заставить зубы полечить. А Петька Чека ел не спеша, как бы нехотя, не обращая внимания на падающие крошки и кусочки, отвлекался на девушек по сторонам, забывая об остывающем беляше. Так едят сытые люди, не голодные во всяком случае, не считающие каждую копейку, которые могут себе позволить хоть по пять беляшей в день.
Неужели эта жлобина и в автобусе будет хрумкать, луком вонять? Терпеть не могу, когда кто-то в транспорте щелкает семечки, ест мороженое, уж тем более — беляш, который так пахнет всеми своими пряными прелестями, что дышать нечем. Высшая степень жлобства. Впрочем, Петьке сего не дано понять. Здоровый амбал, именно не накачанный, от природы крепыш, он плечом поддел двух старшеклассников и не думавших подниматься выше, в автобус, комфортно устроившись на ступеньках внутри салона, подпирая задние двери. «Ну что, молодежь, подростки! — закричал Чека, буквально втаскивая их в салон, обдавая остальных острым беляшным запахом, вытирая при этом жирные короткие пальцы о подол куртки, — что стоите, как сонные тетери, вперед проходите, людям тоже ехать надо! Да побыстрее, что вы мнетесь! Выходить надо? Так выходите, а то садятся на одну остановку! Я в ваши годы в школу из села за двадцать километров пешком ходил по морозцу. Вот так. А они в тепле попривыкали…»
Я долго буду помнить ту поездку с Петькой Чекой, автобус с оледеневшими за ночь стеклами, так что и в окно не посмотришь, не отвернешься, будь любезен, выслушивай весь этот бред.
— Я вас очень прошу, не мотайте своим беляшом во все стороны, жирные пятна потом останутся.
— Ах ты ж интеллигент вшивый! Пятен он боится! В такси ездил бы, тогда и пятен не было. За собой смотри, а то я тебе такое пятно поставлю, всю жизнь на лекарства работать будешь. Что-что? Да нет, бабуля, не выходим, мы только что зашли. Правда, Серега? Серега! Ты чего отвернулся, там тебя не прижали? Посторонись ты, фифочка, товарища моего задушишь. Ты лучше бы ко мне липла, кошечка. Кис-кис-кис-кис! Серега, ты понял, какие барышни в нашем автобусе. Ты чего отворачиваешься, говорю!
И все это он кричит так, что не слышно, как водитель объявляет остановку.
— Молодой человек, нельзя ли потише, какая следующая остановка? Водитель, объявите остановку!
— Какая следующая, Серега, не скажешь? Гражданка интересуется! Вы что же, первый раз здесь?
— Первый — не первый, какая разница, не кричите так, прошу вас.
— Вот ексель-моксель! Хочу ж помочь тебе, старая ты черепица, а она: не кричите! Да кто, спрашиваю, кричит?! Совесть иметь надо!
Полный атас. Хоть из автобуса выходи. И угораздило ж меня!
— Серега, Серега! Вон два места в конце ослобонилось, идем сядем, нам далеко ехать, в самый конец. Батяня, вы проходите? Дайте мы с другом сядем, вам спокойнее же будет.
Ну, слава Богу, сели, может заткнется хоть теперь немного. Ага, не с мои счастьем.
— Серега, ты смотрел вчера по телеку, этому маразматику старому, генсеку, вручили орден Перу! Дожили — где этот козел-бровеносец, а где Перу! Ха-ха!
— Да не ори ты, блин, на весь автобус, заметут!
Действительно, на нас стали оглядываться. Кто с интересом, кто с опаской, кто — изучающе: что за кадр такой, Брежнева вслух костерит.
— Ты чего мне рот затыкаешь, не бзди, ничего не будет за этого козла вонючего!
Это уж слишком. В автобусе — тишина установилась, все толкаться перестали, кто сидит, кто стоит, но молча, в нашу сторону стараются не смотреть. А этот придурок орет, как резанный, на весь автобус:
— Мало ему побрякушек на грудь навесили, скоро уже на жопу начнут цеплять. Так еще Золотое Солнце Перу, трам-татам-татам! За дружбу советского и перуанского народов, ети его в корень мать! Позорит страну, а говорит как, ты слышал? Серега, ты чего молчишь все время? Бздишь ты, что ли?
— Да слышал, слышал. Говори только тише, оглядываются все, сексотов вокруг полно.
— А я их знаешь куда имел твоих сексотов? Пусть жопу лижут своему козлу старому! Страну на весь мир обсирают!
Тут, благодарение Богу, вошла симпатичная девушка, стряхивая снег с шапочки, сдувая с челки. Политика была второй слабостью Петьки. Первой — бабы.
— Девушка, девушка!
Та в недоумении обернулась: кто это кричит на весь автобус?
— Девушка, к нам идите! Место есть, товарищи вот немного сдвинутся, что ж стоять на проходе, вас все толкать будут, а тут тепленько, печка греет. Проходите-проходите! Как, места нет? Некуда двигаться? Не беда, вон кореш мой, Серега, работаем вместе, место вам уступит. Он у нас молодой еще, постоит, тем более, под интеллигента канает. Правда, Серега, уступишь?
— Садитесь, пожалуйста.
— Ну вот, что я вам говорил? Удобно вам? Как вас зовут? Да вы не стесняйтесь, мы не какие-нибудь прохвосты с улицы, в газете работаем, «Шлях до комунізму», знаете?
— Кто ж не знает…
— Вот, значит, это — Серега наш, Христенко, сокращенно — Христос, журналист, заметки пишет, подпись в газете не встречали случайно? А я — Петр Чекал, фотокорреспондент, мои снимки в каждом номере…
Законченный идиот. Патентованный дурак. Нет, видали шизика? Весь автобус обернулся, как на выставке, на нас уставился. Вот какие придурки, оказывается, в газете столичной работают, как о генеральном секретаре, председателе президиума Верховного Совета товарище Брежневе Леониде Ильиче отзываются, а он, между прочим, награжден вчера высшей наградой перуанского государства. Скорее бы выйти отсюда, точно, заметут…
— А вас как? Лена? Леночка, — прекрасно, вот и познакомились. Вы куда едете, Леночка? На работу? А где работаете? На домостроительном? Так и мы туда же! Вот, выполняем редакционное задание, там в обеденный перерыв будут знамя вручать, не слышали? А мы с Серегой репортаж в номер даем. Ну ничего, завтра увидите в газете. А где вы там, кстати, работаете? В детском садике… Воспитателем? Поварихой. Ага. А снимки вам не нужны — утренника новогоднего или всех детей, каждого могу снять, всех воспитателей. Я и на черно-белую, и на цветную могу.
— Не знаю, это у нашей директрисы спросить надо…
— Так в чем дело? Спросите. А я вам позвоню. Я, кстати, если оптом делаю — альбомами, — беру намного дешевле. Если оптом, много снимков. А так — по установленным расценкам. Можно ваш телефончик, Леночка? Серега, ручка есть? У него есть, он у нас писатель. Записывай, я потом заберу у тебя. Это рабочий? А домашний? В общежитии живете? Ну тогда не надо. Я завтра позвоню, договоримся. Вы никогда в фотолаборатории не были? Я вас приглашаю, вам обязательно надо побывать, такая красота, романтика…
Да, уж ты настоящий романтик, блин. Бабы у тебя в лаборатории разве что не ночуют. Со всего города съезжаются. Как мухи на мед, точно. Ну, скажите, есть в жизни справедливость? Тут этих баб по крупицам собираешь, столько усилий тратишь, времени, вечно с ними облом, одни неудачи, если и получиться что-нибудь, потом не отвяжешься. Сцены, объяснения, аборты, подлецом себя чувствуешь, куда ни кинь. И снова остаешься один, и опять все по новой… Не только я ведь, почти все вокруг. Взять нашу комнату — Володька Стогниенко, Стон, человек женатый, двое детей, налево и охота сходить, да не выходит, дома одни скандалы. Сережка Кантимиров — Конти, — вечно мучается, в разводе, дочки без отца подрастают, по телкам разным побирается. Как пойдем втроем баб снимать, никогда ничего путного не получится. Галстук вон тоже развелся, в общаге ктилповской живет, и в комнате три бабы, так он их по очереди…
И ребята видные из себя, уж с этим Петькой вонючим и грязным не сравнить, — и умные, хорошо сложены, и поговорить могут. И надо же, — пустышки вытаскивают, а Петьке — все единицы. Если бы сам не видел, ни за что не поверил. Вот и сейчас, в автобусе. Пока я только собирался, прикидывал, что можно этой даме такого заумного выдать, он уже телефон добыл. И самое интересное, бьюсь об заклад, придет она к нему в фотолабораторию, гадом буду! Да что там, мы не слепые, каждый день ведь ходят, и не по одной в день принимает, по две, а то и по три. А какие телки, доложу вам! Не из последних, далеко не из последних! Нам же все видно, комната на первом этаже, три окна огромных на Артема выходят, как в телевизоре, все, кто проходит мимо дома, будто на экране. Недаром, комната так и называется: телевизор.
Увидите барышню наряженную, накрашенную, с прической иногда, в наши окна таращится, номер дома ищет, Артема, 24, — это точно к Петьке. И обязательно к нам в дверь ломится:
— Прошу прощения, — медовым голоском, — а Петр Степановича где найти можно?
Какие фемины ходят к этому жлобу, в вечно засаленной рубашке с вытертыми воротниками и залоснившимися манжетами, галстук в пятнах, костюм один и тот же всю жизнь, мятый, как из бетономешалки вышел, туфли нечищеные сроду-веку, стоптанные на задниках от косолапой походки. А барышни с маникюром, в шубах и дубленках, жены наших прославленных футболистов, хоккеистов «Сокола», средний руководящий состав, профсоюзные дамы, начальницы цехов с ДШК и «Химволокна». Да нам и не снился такой контингент. Впрочем, Петька Чека особо не перебирает и не брезгует, охотно принимая у себя на топчане и библиотекарш, и поварих, и завуча, и девочек, что на раздаче в соседней диетической столовке на углу, и в то же время — страшно сказать, — секретаря по идеологии одного из райкомов партии.
В его-то пятьдесят пять лет. Почти вдвое старше меня. Но, как любил говорить, станок не отключается ни на один день, все проходили через его фотолабораторию. Здесь, при кварцевом полусвете и журчаньи проточной воды, на тесном, если лежать рядом, деревянном топчане, каких полно на любом пляже, покрытом поролоном, а сверху застеленным казенной марлей, Петя Чека имел их всех, как врагов народа, давал то, в чем так нуждались его посетительницы.
Визит одинокой дамы в фотолабораторию Чеки, как я теперь понимаю, был сродни походу к стоматологу. Процедура, пусть и неприятная, но обязательная. Сначала выпивалась рюмка-другая коньяку под обязательную конфетку (сам Петя не пил ни грамма ни под каким видом). Пока дама раздевалась, он в темпе убирал со стола, мыл рюмки, наводил марафет, чтобы потом не тратить время.
Конечно, свечки никто не держал, но однажды Петька мне раскололся, и не где-нибудь, а за столом в библиотеке, где мы всей редакцией встречали 23 февраля — день советской армии. Точно, это был мужской день, и к Петьке, пока мы сбрасывались, покупали продукты, накрывали столы, уже до обеда пришло двое. Не вместе, конечно, он этого не признавал. И он, сидя напротив меня за обеденным столом, на приставной доске, чокаясь кока-колой, орал на весь стол:
— Серега, ты видел? Две бабы с утра приходило, двоих уже трахнул! И еще одна сейчас должна явиться. Сил моих нет, это они поздравляют так меня, себя в подарки. Умора, за это еще и подарки, ты понял? Так я их каждую по сорок минут пилил. Отодрал, как положено, подарки отработал. Проверенные кадры, так что я без гандона!
— Но как же ты смог, за такой короткий промежуток времени?
— Не говори, сам удивляюсь. Последнюю уже отходил, минут сорок, а кончить не могу. Уж так ее петрушил, переворачивал — не могу и все. Она уже: «Хватит, Петя, достаточно, я уже три раза…» Я, не поверишь, уже вынимать хотел, а она как подсела, стенками сжала, ноги соединила, я и кончил. Фу… Устал, как цуцик.
— Но как же ты можешь так долго? Да еще двоих сразу, считай за четыре часа?
— Сам не пойму! И небольшой, вроде, приборчик, а стоит в рабочем состоянии долго, это им, падлам, и надо, чтобы подольше, они ведь попозже кончают, чем мы. И такой, как у меня, чтоб ты знал, намного лучше, чем большой, длинный, тот внутри у них все разрывает. Мне они все так говорят…
— И где ты только этих баб находишь?
— Во-первых, я без них уже не могу, чтоб, ну хотя бы, двух в день, не обойдусь без этого, привык, будто чего-то не хватает, уснуть ночью нельзя. Так что приходиться снимать, приглашать, да оно и полезно, омоложение организма происходит, если молоденькая, свеженькая, юная попадается. А потом — они сами меня находят. Чего смеешься? Не веришь? Вот глупый какой! Зеленый ты, Серега! Они мне сами рассказывают. Звонят и говорят: Петр Степаныч, мне ваш телефон дала такая-то. Вы ее помните? Рекомендовала вас как хорошего человека. Ну и все такое, понял? Ну я ее сразу и зову к себе, приезжайте, познакомимся, вы же в фотолаборатории не были, нет? Мы сначала снимаем, а потом фотографируем.
— И что, все едут?
— Эх, молодежь! Ну а куда им деваться? Чего бы она звонила, если не хочется?
Все в конторе об этом знают. Я лично тащусь. Шеф старается делать вид, что ничего не замечает. Ответсек, по-моему, завидует и досаждает Петьке, как может, полтинники не размечает. А для Чека это смертельная обида, он поведен на деньгах. Ответственный мне говорил: у него в кубышке дома миллион рублей. А он в протертых костюмах ходит и в рваных туфлях. Ответсек его за глаза так и называет: миллионер обосцаный. Мой заведующий, тот постарше, седой весь, как лунь, бабник, говорят, был известный, Петьку все время подзуживает: «Ну сколько сегодня? А с начала месяца? А за год? Около трех литров, получается, спермы твой организм вырабатывает. Надо бы в книгу Гиннеса послать, на рекорд. 80 тысяч баксов получишь». Тоже завидует.
— Ты чего, думаешь, заведующий твой бесится? — спрашивает Петька. — Сам уже ничего не может. Только пальцем да языком. Отслужила его фишка, в запас ушла. Хотя, можно сказать, ровесники, он на три года всего и старше…
Автобус, объехав клумбу, остановился у проходной домостроительного комбината, хватит дурака валять, теперь надо сконцентрироваться, набрать побольше материала, чтобы в редакции написать репортаж в номер. Петька умолк, стал возиться со своим кофром. Фотокорам тяжелее, они всецело зависят от техники и всяких второстепенных вещей типа освещения, интерьера помещения и еще многого другого. Мы, пишущие, зависим только от своей головы и сноровки. Чека, порывшись в кофре, достал оттуда целлофановый кулек, из которого выглядывал бутерброд с батоном, маслом и сухой колбасой, довольно увесистый и два, должно быть, сваренных вкрутую яйца. «Смотри, жена положила утром, еще и предупредила, а я забыл в спешке!» Вот жлободром, могли ведь его бутербродом перекусить, а не тратить последние копейки на беляши. Ну, сука, кажется, я тебе устрою сегодня съемку!
Дворец культуры домостроительного ордена Ленина комбината находился на территории, так что нам пришлось еще минут десять бежать по холоду, пока, наконец, вдали не замаячил памятник самому В.И.Ленину — обязательный атрибут каждого уважающего себя предприятия. На домостроительном комбинате Ильича сподобились вылепить по грудь. В заметке можно ввернуть деталь: «біля самого погруддя Ілліча». Это внесет определенную задушевность, доверительность в репортаж. Если бы ответсек отвел места побольше, вообще можно было порассуждать, что летом здесь всегда полно народу, как бы в торжественные, волнующие моменты своей жизни труженики комбината собираются у памятника вождю мирового пролетариата. Вообще, хотя Ленину за свою жизнь не довелось побывать в Киеве, город свято чтит его память. Лучший памятник Киева на углу Крещатика и бульвара Шевченко, одна из центральных улиц, уникальный музей и т.д. Если в материал на завтра не влезет, надо записать в памятную тетрадочку, чтоб использовать 22 апреля, в ленинском номере.
— Опоздали, мать твою! Побежали, а то уйдут! А! А! Куда! Стой, блин! — заорал Петя.
Еще не сообразив до конца весь трагизм случившегося, мы бросились наперерез выходящей из дома культуры толпе.
— Стойте, гады, мать вашу! Все назад! Назад, я говорю! Назад!
Он орал так, я думал, с ним удар случится.
— Ну куда же вы?! Я должен кадр сделать! В газету! Козлы! Назад! Ты куда с флагом! Мне флаг нужен! И ты, мудак, с лозунгом! Назад! Для фона надо! Куда?!
Испуганные люди, заслышав крики, останавливались, оглядывались, подходили к нам, многие думали, что-то стряслось, может, в давке кого смяли.
— Держи их, не отпускай! Собирай вокруг себя! Я — в зал!
Легко сказать: не отпускай. Люди, обрадовавшись быстрому окончанию мероприятия, бросились сразу же в столовку, в надежде перекусить, а ведь, казалось, обед из-за мероприятия накрылся. И вот теперь те, что стояли в проходах и сидели в задних рядах, быстро сориентировавшись, бросились на улицу, в столовку, что напротив дома культуры. Они же не виноваты, что пресса опоздала на вручение и завтра в газете не будет снимков — ни волнующего момента самого вручения прибывшим специально на домостроительный второго секретаря горкома партии Николаем Михайловичем Сербиным бессменному директору Краснощеку, делегату последнего партийного съезда, ни фотографии переполненного зала с высоко поднятыми лозунгами и транспарантами. Разве что сам приз, его снимок на размер газетной колонки, в крайнем случае, на две, можно поместить. Мертвый снимок, мертвый материал. Не выполнили задание редакции. И кто? Опять мы с Чекой. Вот уж будет о чем на летучке поговорить.
— Ребята, вы откуда?
— Пресса, городская, нам на завтра надо фоторепортаж с вручения этого дать…
— А чего ж вы опоздали?
— Да пока добрались, на автобусе, сами знаете…
— Знаем, а как же, мы ведь сюда каждый день, на семь тридцать, итээр на восемь, правда, нам ли не знать?
— А это кто с тобой, горластый такой?
— Петр Чекал, фотокорреспондент.
— А ваша как фамилия?
— Сергей Христенко. Петя у нас в редакции уже лет двадцать, а я только-только, до этого два года в заводской многотиражке оттрубил, на станкозаводе. — За нехитрым этим разговором я все же продвигался вперед, окружившие меня люди медленно, но пятились в зал.
— А нам еще долго так стоять? — спросила молодая девушка в шапочке бомбончиком, сверкнув в мою сторону глазами, мне показалось, в них икры шальные, в меня стрельнувшие. Эх, если бы времени побольше! Всегда так, на бегу, впопыхах, мимо таких возможностей проходишь.
— Сейчас Петр выйдет, может быть с начальством договорится…
А он уже орал что есть силы:
— Ну что же вы там торчите? Серега! Ексель-моксель! Гони всех в зал! Что ты сопли жуешь, да быстрее же! Я договорился с Михалычем, сейчас все повторят быстренько! Заходите, товарищи, пять минут. Быстрее начнем, быстрее кончим! Давай-давай!
Разговора Пети со вторым секретарем горкома я не слышал, так что врать не буду. Рабочие рассказывали, секретарь сначала шикнул на Петьку, чтобы тот на горло не брал. А когда узнал, в чем дело, — его возмущению предела не было.
— Да вы что, совсем оборзели? Как это — повторить вручение? В своем ли уме? Я речь говорил минут на десять, потом директор выступил, заверил, передовые рабочие, представители от молодежи, принимая переходящую эстафету трудовой славы и доблести…
— Да не надо мне речи ваши, Николай Михайлович! Я что их не слышал никогда?! Мне момент вручения и чтобы полный зал народу, с лозунгами, чтобы в газете утром карточки, чтоб все видели!
— Нет и еще раз нет. Мы с директором тебе что, пианино механическое? Посмешище какое — он не успел, так мы из-за тебя кино крутить назад должны, что люди подумают?
— Да не волнуйтесь вы за людей! Люди-люди! Они как раз все правильно подумают в отличие от вас. Совсем от народа оторвался!
— Ты что, а ну дыхни! Уже выпил где-то, чушь такую несешь. Да я сейчас редактору твоему позвоню, Илье Ивановичу, распустили, понимаешь, как с секретарем горкома себя ведешь? Да тебя близко к газете подпускать нельзя на пушечный выстрел, ну ничего, приедем сейчас в горком, разберемся!
— Ой, только не надо. Не надо ля-ля, понял? — Петька уже наматывал ремень от кофра на руку. — Позвонит он! Не позорился бы лучше. Да еще при людях! Вот если я позвоню Ивану Терентьевичу (второму секретарю, страшно подумать, ЦК, которого Петька в свое время возил в Запорожье), да расскажу, как вы мне задание не дали выполнить, из-за вас никто в Киеве не увидит, как вручили знамя. И люди не виноваты, что вы такой гордый! — Петька орал так, что в зале дворца культуры давно уже стояла тишина. Люди, о которых все здесь так заботились, тихонько, стараясь не шуметь откидными деревянными стульями, садились на свои места. Те же, кто еще не успел подняться, с интересом куда большим, нежели полчаса назад выслушивали заранее написанные речи, следили за перепалкой на сцене.
Я уже к тому моменту вцепился мертвой хваткой в парторга:
— Пьесу мне дайте, обещаю, верну!
— Какую еще пьесу?
— Ну сценарий, кто выступал, кто открывал там…
— Да как я тебе дам, ты что, не слышишь, сейчас вон повторять все надо будет…
— Да только съемка, фото, а читать не надо второй раз…
— Подожди немного, пусть окончательно выяснится.
Самое интересное: люди из зала стали подавать голоса в защиту Петьки:
— Да пусть уж снимет второй раз, неужели жалко?
— На работе ведь человек, понимать надо.
— Что ж мы, зря здесь сидели, завтра в газете себя увидим…
То ли эти слова в нашу защиту, явно не запланированные, подействовали, то ли угроза немедленного звонка Ивану Терентьевичу, а такие прецеденты, когда Петька звонил всемогущественному покровителю, были, и второй секретарь не мог об этом не знать, — то ли еще что сработало, о чем мы не ведали, но Николай Михайлович позвал своего инструктора. Тот мигом сгонял в красный уголок за знаменем и призом. На сцене воцарился прежний порядок, лишние спустились в зал.
Вот он, волнующий момент рукопожатия, вручения переходящей эстафеты.
— А где парторг? Парторг — бегом в президиум, на свое место! — увлеченно командовал Чека. — Так, на меня не смотри, вот так, снимаю! Кто там головой вертит? В зал смотри! Зал, чего вы сидите, как засватанные? Где аплодисменты? Вот так. Снимаю! Еще раз! А свет нельзя включить, темно совсем? Эх, знал бы, лампу с собой прихватил! Везти, правда, далеко! Еще раз, последний! Кто ушел из президиума? Ну сядь же на место, взрослые люди, а ведете себя, как дети. Кое-как… Внимание: снимаю!
Года два назад на даче, перебирая свой газетный архив (кому сейчас он нужен), наткнулся на старый, запыленный, пожелтевший альбом для школьного рисования. В такие толстые альбомы мы подклеивали вырезки своих материалов, напечатанные в газете. Так как из года в год все в принципе повторялось: конференции, праздники, субботники, даты, начало учебного года в системе политпроса, «архивы» здорово выручали. Ветераны конторы, например, мой заведующий, имел десятка три таких альбомов, прекрасно в них ориентировался, стоило заглянуть в какой-нибудь год, и становилось ясно, как освещать ту или иную идеологическую кампанию, сколько места уделять, какую автуру использовать, какие материалы давать вначале, какие — в конце, подводя итог кампании.
В обнаруженном на чердаке альбоме, отыскал и тот свой репортаж с домокомбината. Найти его было легко, помогло то, что вместе с текстом были вырезаны, аккуратно подклеены фотографии Петра Чекала, три снимка — двухколонный: Николай Михайлович Сербин вручает приз директору ДСК; трехколонный — рукоплещущий зал с поднятыми над головой лозунгами и транспарантами, люди улыбаются, открыто, искренне, ин одну колону — сам приз — «Эстафета» — высокая ваза в форме кубка. Хрустальная, надо сказать, жутко дефицитная по тем временам.
Фотографии, если честно, отвратительные. Темные, неконтрастные, будто съемка производилась в сарае, а не на одном из лучших предприятий города, борющихся за звание образцового. Все ведь в редакции прекрасно знали: не умеет наш Петька Чека фотографировать — и все! Поэтому-то фотокором и работает. Впрочем, все в редакции знали и другое: не было такого редакционного задания, которого он бы не выполнил. Да и «рука» у Петьки «мохнатая», покровитель — второй человек в республике. Ну как с ним бороться?
На фоне позорных и непрофессиональных снимков мой текст выгодно отличался, в чем можно легко убедиться. Материал звучал, как песня, и был даже в числе отмеченных на летучке за оперативность. Кое-кто даже предлагал вывесить его на доску лучших материалов, но предложение не прошло. Отметили устно. И на том спасибо
Забрав заветную красную папочку с «пьесой» и «открывачкой» (вступительной речью парторга), я кивнул Петьке, и мы стали пробираться к выходу.
— Падлы, жлобы сраные, — всю дорогу ругался, но уже не так громко, Петька.— Настроение испортили. Ты видел, сами обедать в комнату президиума закрылись, нас даже не пригласили. Ну ничего, я этому Николаю Михайловичу устрою. Откуда он, говоришь, пришел? С реле и автоматики? Ну и пускай катиться обратно, в горкоме ему не работать! Жлоб и больше никто. Видит, люди с мороза, устали. Налей рюмку, дай бутерброд с икрой, от тебя же не убудет, тем более, за счет комбината, на денежки рабочих. Ну подожди, я тебя умою!
— Петька, а у тебя ж бутерброд остался!
— Точно! Молодец, Серега, сейчас мы его по-братски…
Конечно, на нас оглядывались. Ну и плевать. Уже полтретьего, а мы на одном беляше. И в редакции не перекусишь, сдавать материал в номер надо. А Петька — нормальный в принципе мужик. Зря я на него так обиделся, когда он беляш ел по дороге сюда. Голод — не тетка.
— Ты посмотри, Серега! — он помахал мне клочком бумажки. — Телефон той фифочки, что туда с нами ехала. Завтра, 12 нуль-нуль. Хорошо, что нашел, не забыл!
А вообще тот день можно считать удачным. И материал сдали вовремя, и деньги еще успели получить. За нас Светлана Петровна, секретарь редактора, расписалась. Когда от шефа выходили, он репортаж прочел и заслал в набор, она крикнула:
— Мальчики! Денежку свою получите!
Так что вечером, перед планеркой, мы с Юркой Конти еще на кофе сходили, в кафе-подворотню, что на Большой Житомирсокй. В честь зарплаты пили «каву з домішками» — по 50 г коньяку. Хотели даже повторить, да времени уже не было, надо бежать, на планерку, а то шеф не любит, когда опаздывают, мы лучше вечером, по-взрослому посидим.
2. «Говно не тонет…»
Конечно же, челка. Поредевшим вороньим крылом падающая на глаза, лоб закрывает, досаждает, он привычно отмахивается, как от назойливой спутницы-прилипалы. Конечно же, - сигарета, но она нисколько не мешает: «Старик, без дыма не могу!». И пепел, разбросанный повсюду. Он и в постели курит, и ходит с приклеенной к тонким губам, и чувственные музыкальные пальцы с коричневыми мозолями от никотина. Худой и длинный, нос рубильником, такой тип, по моим наблюдениям, нравится определенной конституции женщинам, тем, что «в теле», их привлекает возможность вешаться на такие «крючки».
На первый дилетантский взгляд, Юрка все умеет и знает. Если же приглядеться, - на среднем уровне, понемногу. Бренчит на гитаре, водит конфискованный у бати инвалидный «Запорожец», всегда готов «пулю» записать, а то и в бридж на ночь сесть, ловит рыбу на спиннинг, строит дачу который год – плиты завез на участок, побросал, бурьяном заросли. После развода и раздела живет в однокомнатной «убитой» хазе в конце Саксаганского, в районе жэ-дэ вокзала. Не жлоб – ключ, если кто попросит, - всем дает, не отказывает. Да и вообще. Есть такие люди – ночью позвони, разбуди, скажи: лекарство дефицитное нужно, так он через час поедет по круглосуточным аптекам. Пайки для редакции, обслуживание обувью, шмотками. И что характерно: при этом для себя выгоды никакой. Если Петька Чека когда-то десять тонн арбузов привез, спекулировал своим же, взял в Мелитополе по копейке, а здесь еле продал по 15 за кг, Юрик до такого ни в жизнь не опустится! За это его в местком избрали и по общественной активности мне в пример часто ставят. Прикинь, говорят, вы в редакцию в одно время пришли, а Юрика уже коллектив оценил и выдвинул, так что, давай и ты, подтягивайся. Правда, в последние два месяца таких разговоров что-то поубавилось – подбили бабки за год и выяснилось к всеобщему изумлению: Кантимиров ни одной заметки не опубликовал под своей фамилией. Зато перетрахал почти всех редакционных красавиц, они к нему в кабинет, как мухи на мед, слетаются. И то сказать: лучше Конти никто трепаться не умеет, пыль в глаза пускать и мозги компостировать.
Да и когда, скажите на милость, ему заметки писать? Наобещал всем – и то он может, и это достанет, нет проблем. За это и в профсоюз избрали, вот и приходится вместо работы правой рукой левое ухо доставать. Кто квартиру хочет разменять, от кого муж ушел, кому мебель купить, кому – икорки черной. Икорки, кстати, это мне. Доктор прописал сыну, малокровие, мол, черную икру надо съедать по чайной ложке в день. А где ее взять, да и за какие шиши? Пришлось к Конти обращаться, он ведь все может. По работе стараюсь с ним контачить пореже, неприятностей не оберешься потом. Как номер праздничный готовить или подборку тематическую – всегда подвести может, не то что вовремя, - вообще материала не сдаст, ходи его потом ищи-свищи. Легче за него сесть и сделать. «Напиши, старичок, я тебе гонорар отдам!»
Но икру достал. Столько времени на меня зря потратил! Да что ему время-то? Это для таких простофиль, как я, каждая минута на счету. А для Юрика – что час, что десять – какая разница. Он живет не по часам, как мы в газете, и даже не по календарю, как те, кто в журнале, работают, а как ему хочется, как получается. Чтобы пришел куда вовремя –не бывает никогда такого! Да он раньше одиннадцати утра не просыпается. И ложится правда, за полночь, все чифирит с друзьями, курят на тесной его кухоньке, триндят, главное, ни о чем. Я как-то пару раз с ними оставался – потом больной неделю ходил, совесть мучила за безделье. В бардаке и грязи сидит по уши и хоть бы что. Бутылки, объедки, крошки, колбасные обрезки, тараканы, посуды гора до потолка в раковине. А когда ее помоешь? Некогда. Бабец какой, если и останется на ночь, четь свет бежит домой или на работу, не до мытья вчерашних тарелок на полупьяную голову.
В банке с помощью старенького кипятильника (даже чайника у Конти нет!) закипает вода. Звонит телефон, первый сегодняшний зуммер. У Конти прекрасное настроение с утра, удалось поспать часа четыре, выпили вечером не так чтобы много, нормалек, в самый раз, голова даже не болит. Он прижимает трубку к уху, выключает кипятильник, стряхивает пепел, по ходу разговора сыплет из пачки чай, заваривает. Банку накрывает тетрадным листом со вчерашней пулей. Звонит знакомый художник, только что тоже, видать, проснувшийся. Интересуется, сможет ли Юрка сегодня ему подсобить перевезти в мастерскую кое-какие книги с батиной хаты. У Юрки – старый «Запорожец»-развалюха, батин, полковника в отставке, участника ВОВ, он на нем ездит!
- Ты понимаешь, старичок, в первой половине ну никак не получается (еще бы, уже почти полдень!). Я и так в редакцию опаздываю, там сегодня собрание, потом одна встреча, материал надо дописать (все сроки вышли, на собрании выговор обеспечен), давай часиков в пять-шесть. Ты возле «сладкого» будешь (гастроном на Львовской площади, Юрка там раз пять на дню кофеек пьет)? Ну, там и встретимся. Раньше? Боюсь подвести. Сегодня никак не получается. Может, завтра? Ты занят… М-да. Ну, лады, давай созваниваться. Когда дома буду? Да к часам десяти. Нет, ты звони, я спать долго не ложусь, ты знаешь. Ну, ладушки, пока, будь здрав!
И что интересно: есть же дураки, которые верят, рассчитывают на Конти. Первые глотки чая. Первая сигарета, первая затяжка. Звонок.
- Але… Вита, привет, где пропадаю? Да я только домой заскочил. Где был? Дежурил всю ночь в типографии, официоз шел, ты что, не знаешь, пленум ЦК КПСС в Москве, все газеты держали из-за речи генерального. Почему не позвонил? Да неоткуда было. Да что ты, какие барышни, я еле на ногах стою от усталости. Чем собираюсь заниматься? Сейчас бегу на работу. Подъедешь? Ну, подъезжай. Только в часиков пять перезвони, чтобы застала. Да нет, раньше у нас собрание, отчетно-выборное, профсоюзное. Ну и что, что в рабочее время? Почем мне-то знать. Я не сбегаю? Ну, позвони в пять, чао!
Бабы, я уже говорил, его обожают. Редакционное начальство Юрика зовет пастухом. «Всех их пасет, как евнух!» - сам слышал, Илья Иванович кулаком грозил. Начальству на работе романы крутить запрещено, и оно зверело, когда Конти уединялся с какой-нибудь редакционной красавицей. Сначала думали – он их трахает всех. Потом выяснилось: ни хрена подобного, так, кофе пьют, сплетничают, они ему свою бредятину на уши вешают. В глазах начальства это самое последнее дело, лучше бы трахались, а так лясы бесцельно точат, ни фига не делают, ерундой в рабочее время занимаются. Так и появилось презрительное «евнух. И каким бы репрессиям не подвергалди на планерках эти посиделки у Конти, то одна, то другая барышни, а то и трое просачивались в его клетушку. Дым даже в коридоре коромыслом стоял, и запах пережаренного кофе, как в кафетерии. Да бабы-то без этого не могут, им бы только выговориться, чтобы кто-то их послушал. Наши, по крайней мере, редакционные, очень дорожили вниманием Конти. Вообще непонятно, как они жили до того, как его встретили. Честно говорю, иногда завидки хватали. Со мной никогда никто из баб душу не изливал. Да и бесполезно, я ведь обещаю только то, что могу. И сидеть два часа, выслушивать их трахомудию не буду. И говорить, как этот златоуст, не умею. Он как выступает, девки слушают с открытым ртом. Слух распустили, Конти обладает экстрасенсорной способностью, успокаивающе действовал, снимал им стрессы. Умора! Илья Иванович прав: лучше бы он им плавки снимал. Но в том-то и дело, что Конти для себя никакой выгоды не извлекает. Хотя, я так думаю, заикнись он, любая бы согласилась у него на кухне посуду мыть, был же у него роман с одной корректоршей, та даже мужа бросила, в Одессу на поезде ездили. Но это так, эпизод, единичный случай. Причина — в лени и неорганизованности Конти, ему даже бабу для себя снять – и то неохота. Так уж, если очень настаивали, Конти с ленцой соглашался. А чтобы специально – увольте! Но как раз именно из-за того, что он не шибко хотел и внимания не обращал, девкам его еще пуще хотелось, и они липли и липли.
Точно так же, как он расхлябанно жил, так неорганизованно и работал. Впрочем, теперь, когда многое прояснилось, я думаю, что он специально относился ко всему, спустя рукава. Сейчас определенно выяснилось: Конти просто-напросто не умел писать заметок, и все годы дурачил контору. И профсоюзные поручения, поездки на другой конец города по первому зову, бесконечные выколачивания дефицитов, пайков, продовольственных наборов и т.д., и т.п. как раз и служили ширмой, за которой скрывалось неумение Конти писать в газету. Какие предлоги не использовали только, чтобы подальше убежать от письменного стола. Причем, что интересно: когда речь шла о выборе темы, сборе материала, встреч с людьми, - здесь Конти, если располагал свободным временем, никогда не отказывался. Но вот стороны выслушаны, документы собраны, проговорена в курилке концепция материала, - садись и пиши! Делов-то на один вечер. Но вот именно этот последний удар, заключительный аккорд, ему-то как раз не удавался. Как человек, не научившийся в детстве плавать, скрывает свой недостаток от окружающих, прибегая к различным уловкам, так Юрик бегал от коллег и письменного стола, готов был заниматься чем угодно, доставить что угодно, лишь бы только его не уличили в неумении писать – самый страшный грех для журналиста. И то сказать: в любой редакции есть люди, которым не дано от Бога таланта к написанию статей. Ну и что? Они мирно уживаются в коллективе, выполняя другую работу. И никому в голову не приходит с них скалить зубы или подтрунивать. И они, конечно же, журналистами себя не считают. Вот в чем корень: Юрик Конти всегда числил в душе себя таким же журналистом, как мы все. Он стремился быть может даже лучше, чем мы. И самое главное – хотел, чтобы в коллективе его за такового принимали. И уж во всяком случае никогда бы не признался, что не умеет писать. Иначе ему бы быстро, как у нас в конторе говорили, набили бы руку. Несколько раз предлагали ребята: давай первичные материалы, мы тебе в темпе заметку сварганим. – «Да я уже написал давно, - отвечал он. – Осталось чуть-чуть подправить, завтра Инге сдаю».
Его заведующая, старая дева Инга Митрофановна, была женщиной героической, больше года терпела Юрку, не жаловалась начальству. Да и с какой стати: Конти часто ее выручал, если надо было картошки на зиму завезти, яблок там, того, другого. Когда Инга закипала всерьез, казалось, еще немного, и она не выдержит, взорвется как проколотый булавкой воздушный шарик, Юрик Кантимиров невозмутимо появлялся в дверях кабинета шефини с чайником, заваркой свежайшей и сахарком, сигарета на нижней губе (заведующая не переносила табачного дыма) и предлагал святым и невинным голосом:
- Инга Митрофановна, хотите чайку? У меня и галеты чешские есть, хрустящие…
Сердиться на Конти больше пяти минут никто в конторе не мог.
Первая гроза грянула, когда через год работы профком редакции подвел итоги социалистического соревнования. Оно заключалось в выведении процентного соотношения по количеству опубликованных строчек - между авторскими напечатанными материалами (т.е. «чужими», которые ты подготовил к печати) и собственными, за твоей подписью. Причем, как и сразу после революции 1917 г., так и вплоть до путча 1991 года, действовал один из так называемых ленинских принципов советской печати: процент авторских статей должен быть не менее 60. Ничего подобного Ленин не говорил, он указывал, что на сотню и тысячу беспартийных литераторов со стороны, должен приходиться один профессиональный газетчик. Вся советская журналистика держалась на принципе 60:40 – это была святыня. И редакционный гонорар распределялся по такому же соотношению. Нарушение основополагающего постулата каралось нещадно. Так вот, подводя итоги за год, профсоюзные активисты выяснили, что в графе «свои материалы» у Юрика был ноль. То есть, за год корреспондент отдела писем Кантимиров не опубликовал ни одной за метки за своей подписью.
И это при том, что серьезных замечаний к Конти у заведующей отделом не было. Да и редакторат не высказывал претензий. Юрик всегда на виду, мелькает то здесь, то там, участвует во всех редакционных мероприятиях, выступает на собраниях, слывет общественным активистом и даже состоит в списке редакционного резерва, поступающих в КПСС. Этот список передавался в райком, в первую очередь в партию принимали рабочих и крестьян. Журналисты в нашем «интеллигентном» Шевченковском районе пребывали на 26 месте, так что надо было в каждом квартале принять 26 человек, и чтоб каждый четвертый был рабочим, а затем уже – одного «интеллигента» вшивого, а их-то в районе было как собак нерезаных, так что сам Конти когда-то подсчитал, чтобы стать коммунистом, ему понадобилось бы 30 кварталов, т.е. 10 лет. И то, если без блата кто-то не проскочит. При этом он не учитывал (откуда мог знать?), что через десять лет с этого роя не выйдет ничего – не пройдет уже по другой причине – по возрасту.
Но в списке все же числился! И претензий к нему особых не было. Вдруг – бац! Ни одного материала. Когда-то, рассказывали, корреспондент «Известий» в вытрезвитель попал, сообщили в редакцию, так там посчитали – ошибка вышла, не наш. Восемь лет человек не печатался, его и не знал никто. Так это в «Известиях», где 1300 одних только журналистов. А у нас в конторе – всего ничего, 50 человек на круг…
За год, оказывается, умудрился человек ничего не написать! А получил, между тем, зарплату! Ну и не беда, что без гонорара. Для него же выгоднее. Ведь Конти – злостный алиментщик, так с малой суммы, то есть, своей ставки (110 рэ), он и выплачивал бывшей своей ненаглядной ее минимум; напрасно Инга Митрофановна доказывала, что у Конти «много авторских», т.е. подготовленных заметок. Во-первых, это не могло служить оправданием, во-вторых, как выяснилось, даже по авторским он находился на предпоследнем месте в конторе.
Редколлегия заседала непривычно долго, наконец, огласили решение: Инге – выговор по админлинии за упущение в руководстве отделом, Юрку – уволить с должности корреспондента отдела писем и массовой работы, перевести в выпускающие редакции. Отдел (то бишь, Ингу) заслушать с отчетом на партсобрании в марте месяце. Ответственным за исполнение и контроль почему-то записали наш отдел. Конечно, Конти жалели все в конторе, чуть ли не на руках носили. А к Инге никто и не подошел. А ведь ей-то, если честно, досталось ни за что и больше всех. Попытался было ее утешить, она только глазами сверкнула, я обмер, - откуда такая злость? С чего бы?
Бывший в курсе всего, что происходило в конторе, легко ориентировавшийся в закулисных интригах, Стон научил вечером за бутылкой:
- Не лезь к ней в душу, идиот! Ты что, не понимаешь, ей в марте лапти сплетут, с отдела точно снимут, отправят на пенсию. И ты – один из первых кандидатов. Так что твои утешения ей как серпом по тому самому месту, где мужику по пояс!
- Так у нее ж нет этого места…
- Другое есть. Не трогай ее, очень тебя прошу…
Вот как спираль закручивалась. Козел этот Стон приличный, сплетни по конторе распускает, ахинею, кто меня на заведующего писем поставит, я в этом деле профан, да больно нужно, в клоаку эту, тоже соперника нашли. А вот Конти, что с ним будет?
Стон и на это вопрос знал ответ:
- Если Юрка не образумится, через пару месяцев придется искать работу. Теперь за ним глаз да глаз будет, а прикрыть некому, ответственность большая, самый крайний, за все ошибки. Думаю, учти его характер, не потянет…
Стон, как всегда, оказался прав. Работа выпускающего, или заместителя ответственного секретаря, заключалась в координации между редакцией и типографией. Выпускающий приходил на верстку с макетами очередного номера, гранками засланных материалов, а уходил – подписав завтрашний, а иногда и сегодняшний (верстка часто зашкаливала за полночь) в свет. Эта работа требовала досконального знания многих практических вещей, полиграфических премудростей, которых в институте не учили. Не только рисовать макеты, помнить, какие материалы и где у тебя находятся, что идет в номер, а что – в запас, но иногда стать с шилом (рабочий инструмент верстальщика) за полосу. Впрочем, это уже высший пилотаж. Именно выпускающий предлагал дежурному редактору варианты переверстки полосы, если вдруг приходил большой кусок официоза, и надо было «ломать» газету. Кроме всего, требовались настоящая собранность, точность и четкость, не говоря об элементарной дисциплине. Малейшая расхлябанность, расхристанность в работе, опоздания, чреваты срывом графика. Это означало, что газету отпечатают с опозданием, тем самым нарушив график ее доставки. Надо было находить общий язык с типографскими рабочими – от линотиписта до печатника и экспедитора. Короче, чтобы Юрику закрепиться на новом месте, надо было менять стиль жизни. На что, естественно, он не был готов и согласен, не хотел понять, что от него требовалось. Рабочие в цехе, по обыкновению, очень метко окрестили Конти: «Хороший парень – не профессия!» «Ты не видел хорошего парня?» - «Да не было его еще. Ишь, парень придет, я ему все выскажу!» - «Да с него, как с гуся вода. Он какой-то бронебойный». – «Малохольный он, а не бронебойный!» Подобные комментарии сопровождали Юрика Кантимирова едва ли не с первого дня на новой должности.
Рабочие, отстоявшие не одно десятилетие за газетным таллером, Юркиного олимпийского спокойствия и хронических опозданий на верстку не приняли сразу же и объявили бойкот. Причем, активное неприятие Конти касалось всего: его курения, страсти к чаю, его неспешному рабочему ритму, долгим телефонным разговорам ни о чем с друзьями-приятелями, и больше всего – к приходу в цех какой-нибудь очередной пассии (или по старой дружбе редакционной барышни), с которой он уединялся где-нибудь на пролете черной лестницы.
Звонил редакционный телефон. Верстальщица Надя снимала трубку: «Юрия Кантимирова? Где он? Да все там же, на лестнице, наверное, как пошел курить час назад, до сих пор нету. Фифочка знакомая пришла, так он исчез. Что-что? Тиснули ли в редакцию полосы? Давно уже. Некому отнести, Юрика ведь нет и неизвестно… Хорошо, передам пусть позвонит».
Но передать она почему-то «забывала». Так постепенно натягивалась тетива между редакцией и типографией. И что ведь интересно: когда в конторе все вдруг разом, не только начальство, но и заведующие отделами, - ходили дежурить два раза в неделю, - ополчились на Конти и стали на него рычать, типография, наоборот, взяла сторону Юрика. Рабочий класс – он ведь понимает все, его не обманешь, видит, какая у Конти добрая натура, не со зла парень, обычный киевский раздолбай, но душевный, да такие в любой семье встречаются. И все же случилось то, что должно было, чего нельзя было избежать.
Пан
В конце апреля на закрытом пленуме горкома слушалось знаменитое некогда дело «Киевгротторга». Года два или три назад этот самый тогда непрестижный и мелкооптовый торг, в который входило всего 12 небольших «кустов» (по районам) автоматов газводы, возглавил молодой руководитель, ровесник Стона и его закадычный дружок Валера Панечкин по кличке Пан. Он начал свою деятельность с установки пивных автоматов, за что ему в Киеве были безмерно благодарны. Стакан пива в любое время года за 10 копеек. Полтинник – пять стаканов! Всегда холодное, пенистое, главное – всем доступное, без привычных очередей у бочек. И в любое время суток, - что немаловажно. Постепенно центр культурной жизни многих микрорайонов переместился к пивным автоматам. Существовал и другой важный аспект: претензии за недолив, качество продукта и т.д., и т.п. – не принимались. Некому их было предъявить, разве что стукнуть в автомат кулаком. Но если при ударе по автомату газводы иногда стакан наполнялся «на шару», то пиво бесплатно не лилось никогда. Не проходили изготовленные на заводах в качестве «халтуры» медные колечки типа монет. Автоматы их заглатывали, но продукции не выдавали.
Злые языки утверждали, что именно пивные автоматы, вытеснившие бочки, и послужили для Пана «трамплином» в большую коммерцию. Следующим, как сейчас бы сказали, проектом Валеры Панечкина, который регулярно раз в неделю заходил к Стону в контору, стали располагавшиеся в старых, заброшенных когда-то, но реконструированных Паном, подвалах «точки» типа «кофе с коньяком». Стойка, кофейный автомат, батарея бутылок, два-три столика, за которыми можно сидеть и даже курить (в ту пору весь общепит закусывал стоя). Кофе молотый, натуральный. Коньяки и ликеры – импортные, без наценки (!). Сто граммов трехзвездочного – 1 руб. 60 коп., в то время как в столовке напротив (общепитовской) – 2 рэ 20 коп. Ощутимая разница. Сто граммов финского ликера «Арктика» и вовсе дурня - 1 руб. 40 коп. Пан не только приобщил Киев к Европе, но и посадил на кофейно-алкогольную иглу широкий круг людей, отдаленно напоминавших интеллигенцию средней руки. Со всех проектных институтов, учреждений и контор к точкам Пана они сходились ежедневно, оставляя здесь по 2-3 рэ. За каких-то два года Пан успел открыть около 100 заведений во всех районах, объединить их в «кусты», директор такого «куста» был царь и бог. Продавщица каждой точки «отстегивала» по полторы тысячи директору, тот, естественно, наверх, Пану, а уже тот, видимо, на самый верх. Когда все это выяснилось, «повылезали» и другие художества, происхождение которых долго никто не мог объяснить. Например, на половину из уже функционирующих точек у Пана не было ни разрешений, ни каких других документов. Рабочих, как оказалось, они нанимали за наличные, шабашников. По тем временам – неслыханное преступление. Карьера Пана оборвалась на пике: только он насытил город кофейнями и начал было возводить шоколадные бары (горячий шоколад плюс легкие алкогольные напитки), как его повязали. На суде выяснилось, что добрый десяток точек вообще не инкассировался, выручка текла непосредственно Пану в карман. Как такое головотяпство могли допустить многочисленные службы типа контрольных инспекций, борьбы с хищениями соцсобственности, экономическими преступлениями – никто толком объяснить не может. Впрочем, я лично неоднократно встречал далеко не худших их представителей не только в подворотнях и подвалах, где размещались «точки» Пана, лениво потягивающих коньячок в рабочее время, но некоторых даже – в подсобках райгротторгов, где они отоваривались «на вынос» не скажу что бесплатно, что без наценки, это точно. Единственное оправдание властей: «Мы думали, все это открывается под Олимпиаду-80, с чего-то благословения, может Совмина или самого ЦК…» Проморгали, в общем и целом.
Стон познакомил меня как-то с Паном. Я и сейчас нередко о нем вспоминаю. Ничего примечательного, молодой, смешливый, любит анекдоты, ходил в джинсах, кожаном пиджаке (немыслимое тогда дело). Значок депутата райсовета прикалывал на лацкан. Не жалко было пиджака. Никогда никому не отказывал в просьбах (если кто бутылку просил или дефицит ко дню рождения).
На большее наша фантазия тогда не распространялась. Жил он пугающе другой жизнью. Разведен, один в трехкомнатной квартире на Крещатике. Ездил сам за рулем, вторая машина с водителем — сзади, для подстраховки, в случае, если Пан подопьет, чтобы было кому домой доставить. Впрочем, что значит, «подопьет»? Это его обычное состояние, чуть влево — чуть вправо, чуть больше — чуть меньше, но слегка випивши всегда — работа такая. Мы со Стоном смотрели на него, как на небожителя и супербогатого человека. Единственный из всей нашей голи, Пан всегда имел в бардачке бутылку «Арарата», лимон и орешки в целлофановом пакете. Он приобщил нас к хорошим ликерам, коньякам, а когда-то подарил по баночке импортного пива, детям передавал маленькие пакетики сока с впрессованной трубочкой — высший шик, такого никто не видел. Народ слетался на эти, как их он называл, колониальные товары, устраивал давки, каких в Киеве давно не видели.
Раз в месяц Пан открывал свои кафешки, нас со Стоном приглашал на презентации. Да что меня — с боку припеку, Стон же «отрабатывал» за двоих, писал накануне и после заметку в газету, рекламировал. На первое открытие обычно в пятницу, после работы Пан приглашал со служебного входа районное начальство, лучших людей из города, своих друзей, прессу. Дым коромыслом, выпивка и жрачка на дурняк, чувствовали себя властелинами жизни. Это сейчас, когда сытые-накормленные, объездили полмира, все повидали, устрицами закусывали под «Шабли», — ничем, вроде, и не удивишь. Тогда — все внове, приятно ощущать свою причастность то ли к элите киевской, то ли к буржуазии. Жрали и пили, как в последний раз. Приглашали артистов известных, те тоже после выступления гудели так, — места мало. Как-то один заслуженный, из театра Франко, басню сочинил, всю не помню, только последние две строки: «І вдалося серед шуму Тост сказать Кіндрату: Привєт буржуазії — Від пролетаріату!» все очень смеялись.
Да, Пан обладал широтой размаха. Имел кураж. Мог ошеломить, накрыть такую поляну — в глазах темно. Мне он нравился бесшабашностью, озорством на грани (или за гранью?) авантюризма. Как-то едем после очередной презентации — ночь кругом, хоть глаз выколи, дребезжащий «Москвичи», прав нет, на прошлой неделе конфисковали за езду в нетрезвом виде, вернуть так и не сподобился. Песни поем, бутылку по кругу пустили. Вдруг, возле оперного, три мента под прожекторами стоят, прямо на дороге, не объедешь. И никого вокруг, только наша машина. «Все, гаплык нам», — успел сказать Стон. Пан повел автомобиль прямо на ментов, остановился метров за пять, одной рукой опустил стекло, другой из бардачка достал телефонную трубку, оторванную где-то, с куском шнура, приложил к уху, будто говорит с кем, а сам ментам кричит: «Алло, ребята, чего собрались? Расходись! Спецмашина проезжает!» — и газонул мимо!
Когда у Пана проводили обыск в квартире и на даче, ничего существенного не нашли. К тому времени он женился, родилась дочка, было немного смешно и непривычно наблюдать, как Пан превращается в семейного человека. Дочкой он очень гордился, не раз, хорошо где-то посидев, мы обязательно заворачивали к нему домой, на Красноармейскую, на фужер шампанского, супруга Лена была в восторге (шучу), мы на цыпочках пробирались в спальню, и Пан разрешал каждому по очереди покачать кроватку со спящей Ларой (сейчас Л.В.Лукошина — по мужу — вице-премьер по социальной политике). В ходе обыска ничего не обнаружили — ни золота, ни денег, ни бриллиантов. 160 рублей в тумбочке под телевизором. Хотели забрать, да Лиля такой тарарам подняла, ребятам из прокуратуры мало не показалось, это были ее секретные деньги. «На что я жить буду, ребенка кормить? Мужа забрали, так еще последние копейки из дома тянут!»
Присутствовали мы и на даче, когда ее обыскивали. Так получилось, что минторгу дали землю рядом с нашим поселком, на Круглике. Те долго раскачивались, пока наши строились, все присматривались, принюхивались, чем пахнет. Зато потом в один год дорогу плитами мраморными обложили, всем туалеты из красного кирпича выстроили, начали блоки для фундаментов завозить централизованно. «Дорога из мрамора, дворцы будут из золота!» — подначивал Стон. Среди других был и участок тестя Пана. Он-то за все время два или три раза выезжал. Сядет, пивка попьет, «Мальборо» покурит и уедет на своем «Москвичике». А тут раз, недели за две до ареста, наведался, поздоровался с нами, пришел на участки. «Вовка, Серега, помогите из машины вынести». Ящик любимого ликера «Арктика», ящик «Бенедектина», ликера «Абрикосового», коньяк, фрукты. «Давай за нас, за дружбанов!» таким я его и запомнил. Чуть нетрезвый, грустно-усталый. Видать, чувствовал, мучило его что-то, жить мешало, ждал беды. И дождался. Мы еще этот ящик недопитый в его хибарку сложили. А как менты наехали, выпивку нашу забрали. Говорил же Пан Стону: «Забери себе, пусть у тебя побудет, я редко приезжаю…» — «Зато теперь у тебя стимул будет чаще приезжать». Напрасно я канючил, что выпивка общая. Менты ее себе раздеребенили, гадом буду.
Пана подвели под вышку. Все его сдали — и друзья, и вчерашние собутыльники, и барышни, и директора райгротторгов, и директрисы «Кустов», и продавщицы в кофейнях. А ведь благодаря ему только и жили. Да еще как жили! Пан работал не один, кто-то санкционировал его «точки», кому-то денежки перетекали, не мог не делиться. На суде и во время следствия никого не заложил. Ну и что? Кто об этом теперь вспомнит? Правильно, никто. Но Стон прав: самое большое наказание Пану перепало за то, что опередил свое время. Не в том веке родился. Живи он сейчас, уж точно был бы не самым бедным, такой бы бизнес мог раскрутить! После ареста Пана «Киевгротторг» был распущен, ликвидирован. Даже автоматы газводы передали общепиту. Вот что значит: у страха глаза велики. Недолго нам было отпущено в Киеве кофе с коньяком и ликерами пить. Через год все позабылось, будто и не было культурного питья. Снова ожили дворы, вечерами то тут, там слышали характерный бутылочный перезвон, снова вернулись к дешевым шмурдякам из горла в подворотнях. Опять же Стон разъяснил мне, непутевому, политику партии и правительства. «Ты думаешь, они такие глупые, не догадываются кофейни пооткрывать, обустроить, чтобы народ в поъезды не шел, на троих быстро разливал, оглядываясь на милицию? Все они могут. Да только не к чему, не надо это им. Мы с тобой сядем, выпьем чуть-чуть, начнем калякать, про политику говорить, их критиковать, систему. Зачем это им? Пусть вмажут граненый стакан, рукавом занюхают — и хода! Нечего рассусоливать, идите спать, коль вылакали свой литр. Поэтому и Пана замели, он посягнул на самые основы, уклад жизни».
* * *
Конечно же, в Киевском горкоме партии каждый пленум был событием. Но этот — особым, так как кроме разгромленного торга Пана, при невыясненных обстоятельствах покончили счеты с жизнью один зампред горисполкома (вел торговлю), предрайисполкома и директор треста. Шум, короче, подняли большой, из самой Москвы следователи приезжали, да из ЦК КПСС бригада начальников. В общем, было кому втирать мозги нашим местным бонзам. Пленум решили провести постфактум, после всех оценок, разоблачений и арестов, как будто извлекли уроки и ставили новые задачи.
После долгих размышлений на самом верху была выработана стратегия: поручить правоохранительным органам, пусть копают, пока же тихонько все спускать на тормозах, а по окончании следствия — дать партийную оценку. Суды, конечно, закрытые, скоренько все провернули, мертвые оказались самыми виноватыми.
Удивительно, но Москва не проявляла особого рвения копаться в киевском дерьме, резина тянулась долго, и только в середине апреля материалы правоохранительных органов поступили в горком партии. Да и то не все, выборочно, в самых верхах знающие люди определили, что можно использовать на пленуме горкома, а что следовало изъять. По мере «усушки», фактов оставалось все меньше, одна за другой вымарывались из доклада первого секретаря фамилии и организации, острые углы шлифовались, обрастая политическими формулировками. В окончательном варианте, воспринимая на слух доклад горкома, человек несведущий, из народа, вряд ли объяснил вам, о чем, собственно, шла речь. Доклад являл собой типичный образец политического документа, изобилующего словосочетаниями типа: «Отдельные секретари некоторых первичных организаций торговли и общественного питания (в скобках фамилии секретарей) еще не всецело стали на путь борьбы с хищением социалистической собственности. Как результат, только в таком-то районе за девять месяцев минувшего года производительность труда упала на столько-то процентов, возросло количество прогулов, опозданий без уважительных причин, жалоб покупателей. Не дал этим негативным фактам своевременной принципиальной оценки и райисполком — председатель такой-то, ни отвечающий за этот участок работы секретарь райкома партии такой-то». В то время критика секретарей райкома, как и самого районного комитета, практиковалась крайне редко. Но даже и такие «смелые» пассажи при публикации изложения доклада в прессе опускались, вместе с фамилиями. Если же имя того или иного критикуемого попадало в прессу, это означало только одно: не сегодня — завтра упомянутый в газете номенклатурник расстанется с занимаемой должностью.
Технологически отчет готовился так: после прочтения доклада первым секретарем на пленуме, текст передавался нам, в редакцию, мы переводили его с русского на украинский и отдавали в набор, а уже сверстанную полосу редактор вез в горком лично первому секретарю, чтобы тот своей рукой сделал, какие он считал нужными, купюры и правки. Естественно, редактор отвечал головой и партбилетом чтобы в газете вышел правильный и правленый секретарем текст.
Учитывая специфику момента, чтобы не привлекать особого внимания, пленум назначили на самый хитрый день в году — 30 апреля. Предстояла неделя праздников для простых смертных и работа для партийных активистов по проведению демонстрации 1 мая и парада Дня Победы — хлопоты хоть и большие, но приятные, с обязательным шумным застольем. Так как в предпраздничные дни газеты, во-первых, не выходили, а, во-вторых, кто же допустит, чтобы в тематических номерах, подготовленных заранее, помещать отчет с такого непростого пленума, решили ограничиться коротким информсообщением, а расширенную версию дать в первый будничный номер, после праздников. То есть, во вторник, 11 мая.
Пленум, как и всегда, прошел без сучка и задоринки, отличался четкой организацией и режиссурой. От остальных он отличался, пожалуй, минимальным количеством приглашенных — только члены горкома, узкий круг. Да еще представительством. Сразу два секретаря ЦК почтили своим присутствием. А ведь проводил его не кто-нибудь, а кандидат в члены политбюро, первый секретарь киевского горкома. Так как доклад был согласован в ЦК заранее, мы его получили сразу и в темпе сверстали в этот же день. С готовыми полосами. Илья Иванович отбыл после обеда в горком, к первому. Вернулся через часа три, уставший и злой, все полосы были исфиолечены чернилами знакомого и грозного почерка первого секретаря.
Он был, кстати сказать, человеком незаурядным, своего рода уникумом, гением партийной работы. Если уж и правил материал, делал это так искусно, любой редактор мог позавидовать. Никогда не ставил на полях галочек, вопросительных знаков, реплик типа «не пойдет!», «ерунда» и т.д. Все исправления вносились им лично и полностью, ни одного сокращения, ясным и четки почерком, каждая буковка играла. К тому же он обладал феноменальной памятью на свои правки, помнил каждое вставленное или дописанное слово, частицу, даже перенос, не говоря о различных им сочиненных вставках и дополнениях. И, не приведи Господи, напутать что-то или того хуже — не учесть, впопыхах не заметить! До сих пор мороз по коже, как вспомню.
И вот эту исфиолеченную вдоль и поперек полосу, вернее, свиток полос, редактор вручил Юрику Кантимирову с напутствующими словами: Едь, мол, Юрик, в типографию, лично проследи, чтобы внесли все правки, и завтра, то есть 1 мая, в редакции рабочий день, мне на стол для сверки уже чистые полосы. Понял?
— Да что здесь не понимать, Илья Иванович! Я мигом, даже машину ждать не буду, водитель как раз обедать отпросился, до типографии 15 минут пешком. Как только будет готово, сразу вам позвоню…
И Юрка исчез. Надолго. Потом, когда все случилось, мы восстановили картину происшедшего. Выйдя из редакции, Конти не стал дожидаться троллейбуса, а пошел пешком. Стоял романтический апрельский киевский вечер, завтра — 1 мая, и впереди целое лето расслабухи и вольготной жизни. Юрка дошагал с Артема, 24, до Дома художников на Львовской площади, теперь надо поворачивать на Ярославов вал, пройти его насквозь, спуститься к оперному театру, напротив — типография. Немного подумав, Конти не стал сворачивать, а пошел дальше, через дорогу, решив, что самое время перед предстоявшей бессонной ночью зарядить чашечку кофейку.
В «сладком» отделе гастронома очередь, как всегда, не протолкнуться, минут на сорок, но Юрика здесь многие знали, публика собиралась своя, родная, студенты-художники, знакомые телки, друзья друзей. Да и Валя, известная всем и каждому, кто заходил часто сюда попить кофе, не шибко симпатичная, но весьма обаятельная девица, стоявшая за стойкой, относилась к Юрику как к своему. Это был его контингент. Юрик даже как-то водил ее в кино и приглашал домой, правда, нагрянули друзья, ничего они не успели, но расстались друзьями. Как ни странно, но в очереди знакомых никого не было — поздно уже, не их время, они с ребятами из газеты колобродили здесь с утра и до обеда, часов до четырех, потом каждый гулял сам по себе. «Давай, Юра, потом будешь девочек рассматривать», — Валя протянула руку за его мелочью. — «Да я не девочек, друзья здесь должны быть», — на всякий случай начал оправдываться, чтоб очередь не шумела. Это была их обычная с Валей игра. «Взяли они уже кофе, во дворе пьют», — она протянула Юрику дымящую чашечку.
И действительно, когда он вышел во двор, где на старой лавочке они обычно курили, узрел близнецов Шурика и Мишку, с которыми прошлым летом отдыхали в Планерском. Братики отпустили одинаковые бороды — не различишь. Они стояли здесь, как выяснилось, с утра, и не одна бутылка дешевого портвейна прошла через их руки. Обмывали успешную халтуру: под Вышгородом оформили местный клуб — очаг культуры, получили часть бабок, которые успешно спускали. Вспомнили, со смехом, как прошлым летом в Планерском какой-то дядя, выпив с ними, упал с пирса в воду, и они его добивали щепками с берега, чтобы потонул быстрее.
Юрка уже хотел прощаться — в типографию надо, важный материал, шеф к утру ждет правленые полосы, но тут, как назло, из быстро спускающихся апрельских сумерек выпорхнули как раз три девушки, попросили угостить сигаретами, присели на другом конце лавочки. Как-то сам собой завязался ни к чему не обязывающий, но многообещающий разговор, когда слова ничего не значат. Мишка или, кажется, это был Шурик, кто-то из них, сбегал в гастроном, появились две бутылки, распить которые они почему-то решил в кустах, на горке, знакомой каждому студенту художественного техникума, что неподалеку от Львовской площади. Потом поехали к братикам на Сталинку, где благополучно встретили все майские праздники.
Что творилось в эти дни в конторе, вы можете себе легко представить. Сначала искали сами, потом подняли всю милицию. У шефа товарищ — зав.отделом админорганов горкома партии. Благо, первого мая демонстрация, все на местах, генерал лично курировал план поисков. Куда там! Илья Иванович поначалу выдвинул страшную версию: политическая диверсия, провокация, против горкома и газеты! Мафия торговая организовала налет на Кантимирова, чтобы отобрать правленые первым секретарем горкома полосы. «Тогда надо докладывать по команде, — сказал генерал. — Лично Первому… хотя ты понимаешь, чем это для тебя чревато?» Решили пока не спешить. В тягостном ожидании прошли сутки, вторые… в редакции в эти праздничные дни было объявлено чрезвычайное положение, по очереди дежурили у Юркиного подъезда, оклеили все двери записками, в гараже, что на Нивках, родителей поставили на ноги — все бесполезно. Терялись в догадках. Первая жена Юрки Марина, которая жила с дочкой на Подоле, мы ее еле разыскали, точного адреса никто не знал, только улицу — Воложская, —оказалась ближе всех к истине: «И чего б я мучилась так, у лахудры он какой-нибудь с друзьями, вино пьют и трахаются коллективно, приползет через день-другой…»
Ну как ей объяснишь, что переживаем мы не только за Юрика — полосы с правками горкома партии пропали, а кто, с кем и где трахается, нам одномоментно, можно сказать! На Илью Ивановича больно смотреть. Совсем с лица спал, закурил, а ведь сем лет, как бросил. Пить начал с подчиненными, ночевал почти все время в конторе. Домой только побриться-переодеться ездит. Пятого мая — день печати, наш журналистский праздник. Отмечали в конторе, Конти не было. Вообще-то хотели в лес выехать, погода классная, отметить на пеньке, с шашлычками. Да разве с таким настроением в лес ехать? Выпили немного, разошлись по домам. Милиция тоже молчала. «Если завтра не найдут, пойдем к первому, — сказал Илья Иванович, когда прощались перед его домом на Суворова. — Дальше тянуть нельзя, попросим, чтобы второй раз отчет выправил. В понедельник, кровь из носу, верстать пленум надо, в газету на вторник, ЦК в курсе, они сами так определили, будут читать, в Москву фельдсвязью посылать…»
Шестого мая Конти пришел на ковер к шефу с повинной. Ты не обижайся, Юрка, сказали ему в коридоре, но лучше тебя бы убили где-нибудь. Ты что, позвонить не мог? Мудака кусок! Ну и так далее. И тому подобное. И еще похлеще. Раздолбай редкий. А что ему говорил шеф, никто не слышал, один на один, в кабинете. Думали: орать станет так, что люстра не выдержит. Нет, тихо было. Но самое страшное ждало нас впереди. Конти пришел один, то есть, без полос. «Черт его знает, где они делись!» — «Да ты в своем уме-то? Теперь у тебя уж точно единственный выход: лезь в петлю, все ж лучше будет». Нет, вы видали идиота? Как после всего докладывать первому? Потеряли полосы. Невышедшей газеты. С отчетом о таком пленуме горкома. На котором присутствовали два секретаря ЦК. И первый лично своей рукой все правки внес. И в ЦК доложил, что газета выйдет 11 мая. С отчетом!
Значит так. Иди отсюда туда-то и туда. И чтоб без полос не возвращался. Я тебя не то что из квартиры, — из Киева выселю. Прописки лишу. Меня, ****ь, из партии исключат и с работы снимут. Но я тебя раньше из Киева выгоню. И дачу заберем вместе с квартирой. Ты у меня помыкаешься. Всю жизнь помнить будешь.
Кантимиров пропал.
Десятого мая, в понедельник, я, как и положено, начал первый рабочий день после праздников с посещения горкома партии. Уже не помню, что именно подтолкнуло меня зайти в кабинет помощника первого секретаря — Ивана Михайловича, с которым мы поддерживали хорошие отношения. Я иногда помогал ему вычитывать документы, когда он зашивался. Он, в свою очередь, снабжал меня то информацией интересной, то разработкой свежей. «Ты же мне завтра с утра штук пяток газет с пленумом, к обеду, как всегда». Я опустил, глаза, кивнул: «Конечно, всенепременно». — «Ты чего?» — «Да нет, нормально, все путем». — «Эх ты, думаешь, я ничего не знаю?» Ого! Молчать до конца, может, на пушку берет? — «Да вчера здесь шеф ваш был, раскололся. Хотел к первому идти, еле отговорили. Вот скандал был бы! На весь Киев». — «А как же… Ведь завтра… Так…» — «Ты ничего не знаешь и вправду? Ну, молодежь. Дурные, аж уши звенят. Все в себе носите. Зачем? Приди в горком партии, посоветуйтесь, здесь ведь тоже люди, а не кресла. Выговоришься, — легче станет, по крайней мере. Если не поможем, — утешим добрым словом, которое, как ты знаешь, и кошке приятно… Скажите спасибо, что я есть у вас, понял?» — «Нет». — «Эх ты, горе луковое. Второй раз спасаю контору вашу. И никакой благодарности!»
Вот что оказалось. Илья Иванович накануне, проснувшись с тяжелым сердцем, решил идти сразу к первому. «Дальше тянуть невозможно, не переживу!» Подъехал к горкому, прошел к его подъезду, у первого был свой персональный подъезд. Посмотрел: машина стоит. Значит, на месте. Будь что будет — и на четвертый этаж. В приемной Нина Никитична кивнула как своему, — кандидат все же в члены бюро горкома. «Подождите пару минут, Илья Иванович, он по «сотке» разговаривает». А здесь помощник — Иван Михайлович. — «Ты по какому вопросу, Илья? Зайдем на две минуты ко мне!»
Так бывает в жизни. Случайная встреча, столкнулись в приемной, а ведь минута-другая туда-сюда — разминулись. И все — кранты! Да плюс еще язык нашего шефа, без костей. В кабинете Ивана он сразу все ему и выложил. И долго не мог понять, почему тот так смеется? Нет, оно-то, конечно, смешно, со стороны, но и по тебе же, в конце концов, врежет рикошетом гнев Папы…
— Да пойми ты, чудак-человек, нечего боятся. Посылай водителя за бутылкой, сейчас врежем с тобой. Учись, пока я жив!
И с этими словами Иван Михайлович открыл даже не сейф — шкаф, достал оттуда свернутые в трубку газетные полосы. Илья Иванович разворачивал их дрожащими руками, почти разрывая от нетерпения. Те самые! И правки шефа в тех же местах, и на полях, везде! Только не фиолетовыми чернилами, темными…
— Ты сделал ксерокс?!
— Какой бы я помощник был, если б себе экземпляр не оставил! Давай еще раз сфотографируем, чтоб у меня остался, и ты заберешь. А это — мой экземпляр, я тут пометки кое-какие себе карандашом поделал…
11 мая наша газета вышла с отчетом о пленуме горкома партии, состоявшемся еще до майских праздников. На нем, как известно, обсуждался один единственный вопрос — «Об усилении организаторской, идейно-воспитательной работы в партийных организациях торговли и общественного питания г. Киева в свете январского и декабрьского Пленумов ЦК КПСС, положений и выводов, содержащихся в докладе генерального секретаря ЦК КПСС Л.И.Брежнева». Это был единственный вопрос в повестке дня. Организационных вопросов на пленуме не рассматривалось. Пассажир троллейбуса, в котором я ехал на следующий день, после того, как отвез десять экземпляров Ивану Михайловичу, развернув нашу газету, разочарованно произнес: «Опять нечего читать! Сплошной официоз!»
— Почему? Вон «Погода» есть, телепрограмма и колонка спорта, — не согласился с ним я, направляясь к выходу. И то: от горкома до редакции нечего, считай, ехать — две остановки. Вообще, место удобное, Артема, 24, в самом центре, и до типографии — рукой подать — пять минут на машине, или десять-пятнадцать пешком. Впрочем, смотря как идти. И кто будет идти. Если Конти — считай трое суток.
До первого секретаря, все эти хохмы, конечно, дошли раньше, чем можно было предполагать. Уже на следующий день, разговаривая с редактором по «сотке», он спросил как бы невзначай:
— А того своего кадра, что верстку мою потерял, ты хоть выставил?
Конечно, выставил, как тогда говорили, с волчьим билетом. Конти долго без работы маялся, никто брать не хотел. По слухам, он даже в тюремную газету выпускающим устраивался, «Солнце всходит и заходит» называется, для зеков и тюремного начальства многотиражка. Да испытательный срок не прошел. Какой-то Ваня в типографии зарядил ему в спину чугунной болванкой, малость не убил. Шандарахнул так, что Юрик сразу с копыт. Еле откачали. Повезло, позвоночник не перебил, цел остался.
Недавно я его встретил в Бориспольском аэропорту. Процветает! С ним два охранника, чемоданы громадные перли, как раз рейс из Нью-Йорка прибыл. Раздобрел, на «Мэрсе» шестисотом, седой весь, как лунь. Давно замечено: брюнеты быстро покрываются сединой. Морщин прибавилось на лице, губы, будто в скобки взяты, на висках продольные, большие, как шрамы от удара. Впечатление такое, только снял военную фуражку, козырьком намуляло, у меня когда-то в армии такие вмятины оставались. Но стоило снять головной убор, они пропадали, сглаживались. У Юрика, я поначалу думал, тоже исчезнут, когда мы присели кофе выпить в пустом буфете. Но нет, морщины так и остались, не разгладились, значит, от старости.
Да и весь он как-то сдал, хоть держался очень бодро, энергично. «Что же ты чемоданы такие припер?» — попробовал я пошутить. — «А что, по-твоему, я вообще лох? Даром что ли в Штаты ездил, туда-сюда?» — глазами сверкнул и челку седую, поредевшую, рукой отбросил, совсем как тогда, в конторе, много лет назад. — «У меня, Серега, теперь другая жизнь, бизнес. Тьфу-тьфу, не жалуюсь. Два магазина, недвижимость кое-какая, фармация. А начинал, не поверишь, в Польшу сигареты, водку да постельное белье возил. Вот так-то».
Короче, совсем перевернулся Юрик, которого когда-то все так любили на Артема, 24. У него, говорят, и врагов теперь полно. Про это, правда, точно не знаю, не буду зря болтать. Но видно, что романтика вся исчезла, испарилась — пожлобился носильщику на чай 10 баксов отстегнуть, долго рылся, вынимая из карманов бумажки, — одни зеленые. «Ах, блин, я ведь оттуда! Старик, дай ему 10 гривень, я отдам тебе…»
Когда он, сгорбившись, катил свою тележку к черному, как смоль, Мерседесу, вы бы ни за что не узнали того Конти, с которым когда-то рыскали по складам в поисках банки черной икры. Или холодной чернобыльской ночью, попав в аварию и счастливо уцелев, прихлебывали по очереди горький дешевый вермут, распевая «Бригантину».
«Будь здрав, старичок, — сказал он, пожимая на прощание руку, — все путем. Говно, как ты знаешь, не тонет…»
3. Учитель Валентин Кузьмич
В партотделе столбом клубился тяжелый и сизый дух. Когда сюда пробивалось солнце, пыльные толстые гардины, нижней частью которых здесь принято чистить туфли, — этот дух можно было не только осязать, но и лицезреть воочию. Гремучая смесь крутого, годами не выветриваемого перегара, дешевого питьевого одеколона, остатками его после употребления смачивались забубенные затылки, сожженной бумаги, папиросного дыма, дешевых сигарет, лука и квашенной капусты — любимой закуски хозяев кабинета, которой они заодно и «забивали запах», идя на ковер к главному.
Зав. отделом партполитработы Валентин Кузьмич Учитель (фамилия такая) был однокашником шефа, тем не менее фамильярностей и панибратства не позволял, твердо знал свое место, меру и норму. Очень не любил, когда ему «тыкали» случайные собутыльники, а также, когда наливали «по самі вінця». «Ви що, країв не бачите?» — основательно и серьезно обижался Валентин Кузьмич. Хотя пил он сколько себя помнил, в вытрезвитель не попадал ни разу, и менты его не вязали со всеми последствиями — приводами на работу, письмами в горком партии и т.д. Валентин Кузьмич пережил все антиалкогольные кампании 1960, 1970, 1975 и 1980 годов. Рассказывая о них, он обычно замечал: «В ці сіті, як правило, попадають або ті, хто п’є дуже мало, не вміє пити, як слід, або ж навпаки — дуже багато, не знаючи міри — і те, й інше — крайності, які чреваті…» При этом, как отрицательный, он приводил пример своего бывшего заместителя Бориса Ивановича Лещенко (Лешего), с которым неприятные казусы по пьянке случались очень часто. «Лєший, — говорил бывало за бутылкой Учитель, — ти маєш брати з мене приклад — хіба, ти колись бачив, щоб я валявся десь на вулиці, або ж обстругався, як ти вчора під самою редакцією…»
В отличие от Лешего, впадавшего в глубокие запои с бурными приключениями типа полетов с третьего этажа, порчи государственных троллейбусных шлангов или дверей автобуса, Валентин Кузьмич пил регулярно и не попадался. Да и в метро его всегда пускали, в отличие от Лешего. Ровно в девять ноль-ноль ежедневно, по субботам включительно, Учитель, как часы, появлялся на пороге некогда знаменитого в Киеве гадюшника — кафе «Хвилинка», что на бывшей ул.Свердлова, ныне Прорезной. Его здесь хорошо знали, «точка» находилась впритык с редакцией, две буфетчицы — Маша и Галя беспрекословно наливали в долг, каждый раз убеждаясь в порядочности Валентина Кузьмича. Два стакана красного портвейна по рублю двенадцать и соевый батончик (один) заменяли ему завтрак. Как он любил эти неспешные утренние минуты, чистые еще, не оскверненные алкашами стойки «Хвилинки», у буфетчиц и уборщицы Нади хорошее настроение, впереди — целый день, обещающий продолжаться так же хорошо, как и начался.
Теперь можно садиться и за работу, время до обеда пройдет быстро, а в перерыв он проводил совещание внештатного актива. К этому мероприятию готовились особо: мыли посуду, нарезали тончайшими ломтиками сальцо и колбаску, чистили селедочку, сервировались лучок, капусточка, прочая зелень, извлекалась из сейфа трехлитровая банка с «самограем». «Пішла, як брехня по селу!» — говорил обычно Кузьмич после первой рюмки. Было известно, что его внештатный актив промышлял исключительно на ниве торговли и общепита в ряде центральных районов — Шевченковском, Радянском, Ленинском, Жовтневом (Печерский обходили десятой дорогой, «там ЦК вже давно лапу наложив» — предупреждал Учитель). Во время рейдов-проверок проводились контрольные закупки, разоблачались любители обвесов, недовложений, разбавлять пиво водой, вскрывались другие нарушения. Работники райпищеторгов и местных магазинов знали всех внештатных авторов в лицо, называли между собой «бандой бритоголовых», предпочитали не связываться, чтобы не попасть в газету, легко откупались. Отсюда — и колбаска, и сальцо, и прочие дефициты из-под прилавка. «Вони у мене на підножному кормі», — говорил Валентин Кузьмич, довольный очередным рейдом своих «бійців невидимого фронту».
Валентин Кузьмич Учитель был едва ли не единственным человеком в редакции, кто в быту изъяснялся «на мові». Хотя газета, как почти все республиканские издания, выходила на украинском, между собой говорили по-русски. Да что в редакции — на киностудии им. Довженко, в оперном театре, других идеологических учреждениях документация велась на украинском, а фильмы и спектакли ставились на русском. Сейчас — все поменялось с точностью наоборот. В быту, например, больше стали говорить по-украински, зато газеты все — русскоязычные, а кинофильмов вообще нет, ни на русском, ни на украинском.
«Обід треба заслужити!» — приговаривал Валентин Кузьмич, позванивая ключами от сейфа. Заслуженная привилегия, в редакции всего два сейфа — у шефа и секретаря партбюро, которым Кузьмич избирался бессменно. В сейфе, как зеницу ока, он хранил четыре вещи: собранные партвзносы в металлической коробке от кинопленки, передающейся по наследству и называвшейся партийной кассой. Банку с самогонкой, если даже оной там и не было, свой партбилет и ставшую уже раритетом потрепанную книжку «Блокнот садовода» (Харків, вид. “Промінь”, 1958 р.), являвшуюся предметом особой гордости Учителя и зависти многих журналистов редакции. Конечно, что сказать, быть парторгом — занятие хлопотное, отнимающее много времени от основной работы. Кому охота, скажите, готовить и проводить бессмысленные собрания, а потом еще сочинять протоколы, писать решения и носить их, а также сдавать партвзносы в райком. Но Кузьмич, как и из всего, чем ему приходилось заниматься, извлекал выгоду. Он часто пользовался партийной кассой, закладывая и перезакладывая деньги, брал и давал в долг, находился при деле, а люди, которым он шел навстречу, не забывали, естественно, его отблагодарить, как принято, налить рюмашку-другую.
Рабочий день начинался, как правило, извлечением из сейфа драгоценного харьковского издания, затем расчехлялась старенькая машинка, на которой Валентин Кузьмич двумя пальцами бойко выстукивал: «з блокнота садовода». Предусмотрительно оставленная закладка указывала на нужный раздел. «Шипшина» — отстучал Учитель. Закладка — первое дело! Свежи в памяти случаи, когда ленились отмечать непечатанное раньше, и в газете выходило дважды одно и тоже. За регулярное ведение рубрики Учителю размечали в секретариате 16 рублей гонорара. Удовлетворив за 20 минут запросы садоводов, Кузьмич долго пялился в окно, размышляя, чем бы еще помочь родной газете.
Здесь как раз нелегкая принесла практиканта Витюшу с журфака. «Приніс?” — нарочито строго, не ответив на робкое «здрасьте», спросил Учитель. — «Приніс”, — Витюша протянул сверток многотиражных вузовских газет. Валентин Кузьмич из этой макулатуры умудрялся составлять раздел «Вісті з партійних організацій» (18 руб. 50 коп.) и «По сторінках багатотиражної преси» (12 руб. 80 коп.). — «Та я не про газети, що не розумієш?» — «Як тут не зрозуміти?» — и Витюша извлек из полиэтиленового пакета с надписью «Аэрофлот», вожделенную бутылку вина. — «То-то, молодець. Давай зараз покуштуємо, що за вино таке…» — можно подумать, Кузьмич не знал и никогда не пил его, да целый шкаф выдудлил, наверное, за свою жизнь!
«Зач;кай, зач;кай! — умышленно делая ударение на втором слоге, он доставал из кармана съеденный наполовину плавленый сырок, заботливо завернутый остатками фольги, — посолонцюємо душу!» Делил по-братски, смерив аккуратно обе половинки: «Ну, Ленін з нами, хай живе і пасеться!»
Все в редакции знали эту привычку Учителя на ходу импровизировать, играть словами, выдумывать перлы типа: «Мерлин Мурло» или «Рабинбранат Кагор». А как он умел переиначивать пословицы! Наш главный, большой любитель употреблять народный фольклор к месту и не к месту, нередко оказывался в глупом положении. Часто бывает: читает на летучке мораль, хочет пристегнуть, подходящую к ситуации пословицу: «Чем дальше в лес», как Кузьмич тут же, машинально: «тем больше палок», — чем сводит на нет весь педагогический эффект. В другой раз шеф: «Как волка не корми…» Учитель: «А у осла — все равно больше». Все хохочут, у шефа хватает ума не сердиться. Понимает: не со зла Кузьмич, такой у него юмор. Говорят, Учитель наш клевым писателем в молодости обещал стать, большие подавал надежды.
Когда я зашел к нему в партотдел, сразу чуть не окочурился, такое амбрэ шарахнуло. «Вы хоть бы форточку открыли, весна на дворе, теплынь…» — «Зимой и летом — одним цветом. Що це? — и сам же ответил, — Жопа, правильно, Сергій. Сідай з нами, вип’єш трохи. Не п’єш в робочий час? — Учитель глянул на часы. — Так до дванадцятої ще десять хвилин (официально рабочий день начинается). Так що поспішай, навались, покупай живопись! Тримай, це чистий стакан, сьогодні з нього ще ніхто не пив… Тільки вчора та позавчора… Слухай, Сергію! Ти не знаєш, у нас сьогодні в редакції є у когось день народження? Ти, правда, працюєш недавно. Думав, може як член профспілки, цікавишся цим питанням. А то ввечорі випить захочеш, а ніякої немає нагоди. А тут — аж зась! — день народження. Нумо вітати! Святе діло, можна сказать. Ти ж у нас Христос, Христенко. Ну а багатотиражки твого рідного заводу у тебе, випадково, немає? Жаль. Доведеться мені, мабуть, передову настукати. На цьому тижні, правда, я вже одну заслав…»
Учитель достал пыльный, залапанный со всех сторон альбом своих вырезок — в нем он подклеивал напечатанные за многие годы передовицы. «Що ж, по конях, навіщо час гаяти даремно, он ще скільки роботи!» — приговаривал Кузьмич листая альбом в поисках аналога. «О, здається, те, що треба: «Весінні турботи села». Тепер ще б цитаткою розжитися з останнього пленуму ЦК КПРС? Вітюша, будь другом, пошукай в підшивці «Правды». Не зручно ж користуватися старою цитатою. Хоч і Брежнєв, да не той, не сучасний…»
У кого рука поднимется Учителю отказать? Эта работа отнимала у Валентина Кузьмича почти час. Но и оценивалась соответственно — «сороковник», 40 рублей, аккурат четвертая часть ставки!
Соревноваться в написании передовых с Кузьмичем мог только мой завотделом, первое перо редакции. И у него был альбом, и он также здорово стучал двумя пальцами на машинке. Но делал все, я бы сказал, тоньше, интеллигентнее. Раз в месяц, по пятницам чаще всего, в редакции устраивались «тараканьи бега» — Кузьмич против моего шефа: кто быстрее сварганит передовицу. Стон возглавлял жюри, мы с Юриком Конти следили за «чистотой эксперимента» — участники находились каждый на своем рабочем месте, разрешалось пользоваться альбомами и подшивкой «Правды». Свисток — вбрасывание! «Кадры — турбота партійна!» — выстукивал Учитель. — «Якість — дзеркало роботи» — отвечал мой заведующий. Через сорок минут обе передовицы поступали в секретариат. Ответсек знал, что журналисты ставят пари, и потом, в конце рабочего дня, накрывают поляну. Но не шибко этому мешал: во-первых, у него на следующую неделю было что ставить в газету, во-вторых, и самого иногда вечером приглашали, а уж какой любитель был выпить на дурняк! После того, как Учителя выгнали, а меня перевели в партотдел, заведующий настоял, чтобы традиция продолжалась. Я, понятно, почти всегда уступал бывшему шефу, проигрывал, выставлял, значит, выпивку, и все были довольны. Так продолжалось года два, после чего мне как-то удалось справиться с передовой раньше. Потом еще раз. Стало ясно, что традиция скоро заглохнет. Так и произошло. Сам Илья Иванович на планерке раздолбон устроил за «тараканьи бега» и их пришлось прикрыть. А жалко, не довелось попользоваться с таким трудом завоеванным умением. Да и эстафету передать некому, прерваться связь времен может запросто.
«Там нічого не лишилося? — безнадежно спрашивал Учитель, зачехляя машинку. — Нема, так нема. Піду здам доробок до секретаріату, спершу підіб’ємо бабки — сорок, дванадцять, шістнадцять — шістдесят вісім виходить! Непогано сьогодні попрацювали». Он сделал грозное лицо и спросил себя нарочито строгим голосом, окая по-русски: «Так что-о-о, так каждый день нельзя? Хо-хо, еханый бабай!» Фирменное «еханый бабай» означало высшую степень удовлетворения.
Вернувшись из секретариата: «Зач;кай-зач;кай! Котра година? Пів на другу? Так зараз позаштатники прийдуть на обід-нараду. Хто там сьогодні у нас по графіку? Ленінський район? Чудово. Бессарабський ринок, ЦУМ, кафе “Варенична” — солідні люди, відомі об’єкти. Вітюша, накривай, голубе, стола…»
Пока Витюша мыл стаканы, подтянулись внештатные автора. Очередную бутылку пустили по кругу, завязали ни к чему не обязывающий разговор в предчувствии дармовой выпивки. Кузьмич, пребывая в хорошем расположении духа, поведал одну из своих бесчисленных историй, из давних времен, когда он работал собкором «Радянської України» по Полтаве. «Якась скотобаза, можеш собі уявити, написала наклепницьку скаргу, мовляв, я в області займаюсь поборами. І відправила, курва, аж в Москву, в ЦК КПРС. Ну ті приїжджають, я їх тиждень кормлю-пою, на рибалку їздимо, на полювання. Словом, нічого таки не знайшли, сидимо у мене в корпункті, підсумки підбиваємо, вони довідку зачитують. Раптом — трах-бах! Відчиняються двері — мужик якийсь у куфайці: “Хто тут Валентин Кузьмич буде?” —- “Чого ви так кричите, — йому, — не бачите, люди сторонні сидять. Ну я буду…” — “Вам від такого-то,” — і двері зубилом відчиняє, другу половину настіж, з помічником закочує бочку вина і два ящики масла. “Та ви що, здуріли зовсім?” — питаю. А він тільки глянув так, двері навіть не закрив, та й поїхали собі. — “Ну а вы что же, а они?” — “Та що-що? Поки все не випили-не попоїли з області не поїхали. Довелось продовжувати термін відрядження».
Таких историй Кузьмич знал миллион. Причем, я убеждался неоднократно, во лжи его уличить невозможно. Вот сколько раз рассказывал, как еще молодым в «Киевской правде» работал, до сих пор область знает, как свою квартиру. И действительно: поехали как-то по грибы, напились, стали блудить, вдруг кого-то осенило: разбудите Валентина, он же в области работал! Тот дремал на заднем сидении, еле дотолкались. «А що за район? А село? Не знаеш? Зупини біля магазина, там люди повинні стояти». Ушел — минут двадцать не было. Приходит — банка самогона, картошечка теплая, в полотенце завернутая. «Та тут знайомого зустрів, повечеряти запрошував, та немає ж коли… Поїхали направо по дорозі…» И так через три села проезжали, Кузьмич всюду знакомых находил, с пустыми руками в автобус не возвращали, когда на трассу выехали, даже жалко стало в Киев ехать.
Была такая газетная акция когда-то: «журналист меняет профессию». Так вот Кузьмич освоил ее досконально. Например, каждое лето он вплотную занимался поступлением в вузы Киева. То есть, о нем слыла молва: может устроить в любой вуз. Слыла особенно в среде сельской, близкой Валентину. И, начиная с мая, редакцию заполняли десятки родителей абитуриентов, выстраивались в очередь. Разговор происходил тет-а-тет, конфиденциально. Как позже стало известно, деньги Учитель собирал со всех. «Ви ж розумієте, там же треба і посидіти, і дать кому-треба, так що грошей не жалійте, потім сторицею окупиться».
Конечно, никаких серьезных знакомых и большого блата у него не было. Разве что два доцента из КПИ и универа, такие же пьяницы. Потом Валентин никому и не пытался помочь, никого не напрягал, спокойно прожигал жизнь до осени. В сентябре начинался второй тур — разъяренные родители приезжали за деньгами и объяснениями. Здесь Учитель действовал по ситуации. Ну, во-первых, были такие, кто вообще не требовал вернуть, а если и делал это, то слишком робко и неумело. Он сразу ставил их на место: «Я своє зробив! Треба було, щоб і чадо твоє щось знало, а не так — на арапа. Такі речі в наш час не проходять. А гроші не повернеш, пропали. Хочеш — до суду звертайся, до прокуратури, там обидва будемо свідчення давати». Кому охота?
Были и другие, с теми Валентин миндальничал, долго водил за нос, устраивал встречи в кабаках с доцентами, обещая «включить в дополнительный список в виде исключения», а затем действовал по обстоятельствам. Бывало, даже возвращал часть денег. Пусть, не обеднеем! И советовал попытаться на следующий год. Наконец, были и третьи, самая малочисленная категория, которые, Учитель это понимал сразу, не отступятся. Перед ними он немедленно извинялся и возвращал деньги. Так или иначе, доход от «поступлений в вузы» оседал немалый, и регулярный, каждый год. Да Учителю много и не надо, рубль есть – берет бутылку, сто рублей – ведро. Главное, чтобы, как он говорил, «не встряти в халепу, як Лєший». А тот как раз ни меры, ни нормы не соблюдал, за что и погорел.
…Подвиги Бори Лещенко давно стали редакционными легендами, их передавали из уст в уста, из поколения в поколение. Например, история, когда в бывшей «Вечерке» на Свердлова, средь бела дня, газету еще не подписали в печать, на глазах у почтенной публики, в кинотеатре «Комсомолец Украины» сеанс закончился, аккурат напротив райотдела милиции, из окна редакции на первом этаже транспортировали тело (190 см, 115 кг живого веса) невменяемого Лешего.
Или как Леший уснул после дежурства в кабинете, в пальто, при полном параде, в полтретьего ночи, ожидая типографскую развозку. Незадолго до того он решил, видимо, немного взбодриться, да так и забылся, закинув ноги на стол, не успев хорошо закрыть бутылку, чудом не захлебнувшись, — вино лилось из кармана плаща в рот, протекло на коврик в кабинете. К тому же Леший еще и блеванул, так что утром картина в дежурке была те еще. «Что ж эти гады меня не подождали?» — выдыхал он тяжелым перегаром, когда пришла уборщица.
Если в Учителе умер писатель, то в Лешем — поэт. Слон-громила, сметавший на своем пути все барьеры, способен не только обматерить любого за пять копеек, но и избить до полусмерти за здорово живешь, имел чуткую и ранимую душу, писал лирические стихи, издавал сборники. Особую же известность принесли песни. Да что, еще и сейчас, у кого осталось т.н. радио-брехунець, можно иногда услышать: «пісні на слова Бориса Лещенка». Самые известные: «Наснились матері вишні», «Голубой прохожий», «Детский праздник», «Песня о журналистах» («Поздравят нас декан наш и доценты»). Уму непостижимо, как такая тонкая, нежная натура, напившись, превращалась в свинью в натуре. Как-то Илья Иванович в порядке эксперимента решил в кабинет к Учителю и Лешему подсадить совершенно непьющего и некурящего, светящегося наивностью и благородством юного Славу Сильвеченко по кличке Монах. Когда он отказался выпить с Лешим за знакомство («Уважаю, но пить не буду»), тот, не долго думая, что есть силы запустил в него чугунной пепельницей. К счастью, не попал — Славик успел убрать голову, пепельница пробила стену и упала на пол в отделе культуры, едва не прибив Королеву. Славик бы в жизни не пошел к шефу жаловаться, а та — бегом. «Это она за то, что я не трахнул ее в свое время», — оправдывался потом Леший.
С бабами у него, понятно, не складывалось. Каждая встречная, сгорая от любви, мыла Лешего и чистила, приводила в порядок, день-другой блаженствуя с ним в постели. Затем Леший напивался, устраивал дебош и вырывался из клетки на свободу. Спрятать спиртное от него было невозможно. Во-первых, в портфеле Леший всегда носил початую бутылку водки, закрытую специально купленной резиновой пробкой за рубль на базаре, такими обычно тыкают пузырьки с лекарством. Во-вторых, Леший умудрялся держать бутылку даже в бачке унитаза и наливать в стаканчик для ополаскивания зубов. Даже если очередная пассия и ворвалась бы в ванную, он спокойно бы почистил водкой зубы или прополоскал горло. В последнем случае надо было выплюнуть, а он выпивал. Все в конторе к этому давно привыкли, и препятствий ему не чинили. Зачем? Бесполезно. Он мог шприцем закачать водку или спирт в пакет от молока, закрасить и спокойно за обедом выпить. Или изобрести «ноу-хау»: мазал гуталином белый хлеб, сушил на батарее, чтобы быстрее вакса впиталась, съедал с чаем — и через десять минут невменяемый, стулья метает в друзей.
Лешего старались обходить десятой дорогой. У меня в армии был такой прапорщик. Так тот хоть знал: выпьет литр-другой и орет благим матом: «Начинается! Вяжите меня, вяжите!» — и замок специальный протягивает. Мы его к трубе в кухне или к той же батарее прищелкнем и идем в кино. А утром он канючит: «Серега, развяжите, я уже тихий… Правда, вчера ничего не было?..» И лечили Лешего в диспансерах сколько — ничего не помогает. И торпеду вшивали, и в Павловской кололи — месяц держится, потом все равно до «белочки» доходит, каждый раз быстрее. Как-то сидели с мужиками в Пассаже, пили винцо с утра. Вдруг смотрим — Леший идет с поднятыми руками, а сзади мент с пистолетом. Часов одиннадцать, народу на Крещатике полно. Леший нас увидел, подмигнул, как-то вывернулся и фуражку ментовскую сбил сбоку — раз, скрытым таким движением — не поймешь, что он. И поднимать бросился, менту нацепил, только козырьком назад. Тот так его и ведет. Народ со стульев падает со смеху. Хорошо, отделение рядом, там они и скрылись.
Минут через двадцать Леший выходит. «Что случилось, Борис Иванович?» — «Да все тип-тот, мент вот пристал». — «Почему же с пистолетом?» — «А хрен его знает, принял меня за рецидивиста. А видели, как я шапку ему навыворот? Заходит он в дежурку, докладывает: так и так, товарищ майор, задержан особо опасный преступник, числящийся в розыске! А тот: «Что у тебя с головой? В зеркало посмотри. За тобой что, гонятся? Фуражку поправь! Какой это преступник, это же Леший, известный поэт. А ну спой нам, как в прошлый раз». — «Так я не умею петь!» — «А тогда пел же. Как же ты песни сочиняешь, если не умеешь петь?» Пришлось петь на трезвую голову. Три песни. После «Голубого прохожего», это его любимая, отпустили. Меня тут знают, я у них прохожу, как заслуженный артист. А этот придурок: преступник-преступник. Козлы! Слушай, Серега, ты, я смотрю, парень неплохой, возьми сто грамм, а лучше 150, я тебе историю расскажу, не поверишь. А то горло совсем пересохло. Значит так. Кстати, меня еще из конторы не уволили?» — «Да нет, вроде, Илья Иванович, я слышал, говорил кому-то на планерке, что вы в отпуске». — «Да что ты все «выкаешь»? На «ты» давай, хочешь на брудершафт? Не хочешь? Ну тогда я так выпью, твое здоровье! Нет закусывать не буду. Так слушай, что со мной приключилось. 7 июня дело было. Просыпаюсь я в кустах на «Кукушке» — часов пять утра, холодрыга, похмелюга, трясет всего, грязно, мокро, дождь, наверное, ночью шел, но небольшой, одежда влажная, не очень намокла. А пили мы здесь уже дня три или четыре, переночуем в кустах — и продолжение следует. Пошел по «схованкам» — нет никого. Все поразбредались. Ах вы, суки, думаю, меня бросили. А если бы человек замерз и не проснулся? Июнь все-таки, в Киеве еще не жарко. Пробежался по Петровской аллее туда-сюда — никого, ни машин, ни собак, ни людей. А зусман такой, снова накрапать начало. Вспомнил про часы свои, командирские, в армии в 68-м Гречко лично вручал, командармом тогда еще был. Смотрю, блин, часов нет на руке. Пропил! Заложил у Светки здесь же, на «Кукушке». Хорошо, если у Светки, а если — нет? У Светки забрать можно, выкупить — своя все же баба. А вдруг какому-нибудь урке или алкашу за трешку сбагрил, чтобы пляшку взять? Убей — не помню!
И злой за эти часы, мама родная! Как кинулся, побежал, как молодой, сколько дыхалки хватило, у Чертового моста остановился, еле дух перевел, в себя пришел. Сколько же время? Какой сегодня день? Ничего не знаю, бляха-муха. И что интересно — ни одной машины за все время не проехало ни туда, ни в город. Ладно, думаю, я вас, курвы сраные, все равно обставлю. А сам вперед иду, восстанавливаюсь после бега, в горле совсем сухо, сердце вот-вот лопнет, першит, кашляю, воздух глотаю. По карманам — ни фига: ни денег каких, ни документов, ни ключей, только спичечный коробок и сигарета мятая. А я же лет восемь как не курю. Ну дела! Когда мимо стадиона «Динамо» проходил, мысль шальная: в метро надо, ближайшее — «Крещатик», если ходит — попрошу без билета до вокзала. Там круглосуточный кабак, знакомых можно встретить. И вот веришь ли — ничего не хочу: ни вина, ни водки, даже пива, а как представлю кофе с молоком за одиннадцать копеек, горячее, аж внутри все скукожилось. Никогда не хотелось, а тут — хоть волком вой. Ну, думаю, Леший, совсем допился. Прохожу мимо — бац! Телефон-автомат на углу, напротив сортира, мы его еще «Сказкой», сортир этот, между собой называли. И телефон-то, может знаешь, звонит бесплатно, без двух копеек, не первый год, до сих пор, кстати. Вхожу в телефон и сразу «08» набираю. «П’ять годин двадцять одна хвилина!» Нищак себе, думаю. Это я в часа четыре проснулся, вот почему никого нет. Рано еще. Потом глаза так опустил в будке ненароком: на полу кошель лежит, пухлый такой. Я его схватил — и деру! В сортир забежал, закрылся в кабине, хоть там тоже никого. Раскрываю — он аж рвется от бабок, пересчитал: 417 рублей с мелочью. Ни документов, ни квитанций никаких, ни бумаг — одни бабки, да два талона троллейбусных. Веришь-нет, никогда таких денег в руках не держал. За книжку когда-то аванс 220 получил, сразу, а так — больше ни разу.
Первая мысль: положить кошелек на то место, где нашел, в будку. А голос внутри шепчет: пойди, если ты такой дурак. Другие заберут. Может владельца поискать? Ищи-свищи, кругом ни души. Подождать до утра, может придет? Или ментуре отдать, заявить? Мол, я, такой-то и такой, возвращаясь с «Кукуна» и с бодуна… Совсем, думаю, ты, Леший, ум пропил. Так они тебя в кутузку, а башли поделят между собой. Ходил-ходил вокруг этой будки, еще раз время узнал — и на вокзал! Никакого кофея, сам понимаешь, не заказывал. Взял на грудь свои 150 законных, заработанных, сколько нервов извел, порядочные люди, поди, еще не просыпались. В буфете знакомая торгует, знает, как облупленного, но и та отшатнулась, когда спросил какое сегодня число и день. Оказалось, воскресенье, понял, почему людей никого не было? 7 июня, выходной, торчу, неприкаянный. Хи-хи-хи! Первым делом — в парикмахерскую — постригся, выбрился, на человека стал похож. В буфете курицу заказал, еще сто пятьдесят. Не жизнь — малина! Хоть раз повезло — такие башли надыбал. Постепенно пружина раскручиваться стала, часов в двенадцать до «Кукушки» добрался. Светки нет, Славик стоит. Я ему: покажи, мол, коробку. Они туда все складывают: часы, ручки, даже бывает, зубы золотые, ключи, очки дорогие, портмоне, клипсы бабские. Он мне: бабки есть? Сую ему кучу червонцев, он сразу таким ласковым заделался. Открыл коробку — чего там только нет — и мои часы командирские, и записная книжка — там все телефоны, вся моя жизнь, стихи новые. Когда же я ее заложил за выпивку, — убей не вспомню! Выкупил все за шесть рублей, довольный, сижу обедаю: люля-кебаб, водочка, салатик из помидор. Народ подходить начал, Марк Винтерман: «Гуляем, Леший?» — «Садись, сегодня я угощаю». Он аж зеньки вытаращил. Рассказал я ему, короче, как башли ко мне пришли, как в ментуру хотел сдать, передумал, себе оставил. А он: «Правильно ты, Борис, поступил. Только по закону как положено? Чтоб как пришли они легко к тебе, так же легко и ушли. Тогда греха на тебе не будет». И давай мы с ним гусарить. Всю мою книжку с того телефона вызвонили. По алфавиту пошли: Алле, Алик! Привет! Приезжай срочно на «Кукуню», бухнуть надо! Пол Киева напоили, кто только с нами не гулял. Свободный номер в гостинице «Москва» сняли, у Марика там администраторша знакомая, телок покупали, в кабак водили, зеркало разбили. Представляешь, Серега, пьем-едим, а деньги не кончаются. И это так саднит душу, аж кровоточит вся. Скорей бы, думаешь, а то как повинность какую исполняешь. Веришь, чем дальше, тем меньше удовольствия. Впечатление, будто гранату держишь в руке с оторванной чекой, вот-вот взорвется. Наконец, кончились эти проклятые бабки, я снова свободный человек, без них, скажу тебе, гораздо лучше. Так, значит, говоришь, Папа сказал, будто я в отпуске? Нищак придумал. Надо бы в контору зайти, заявление написать, чтобы прогулы не засчитали. Ну что, Серега, поставь еще соточку мне, и разбежались. Душевный ты все же человек. А сам не хочешь вмазать? Ну смотри. На нет и суда нет. Давай за свободу выпьем. И здоровье, чтоб для этой свободы».
И в этот самый момент к нам подошел не кто иной как Учитель Валентин Кузьмич лично. «Це ж треба, — сказал он вместо «здрасьте», — куди не підеш, вєчно наших сволочей зустрінеш». — «Мы то ладно, — сказал ему Леший, — а вот ты как сюда забрел, тоже в отпуске?» — «Ти, Борю, ходив би частіше на роботу. Це я тобі як завідуючий відділом говорю при живих свідках, он Сергій за свідка виступить. Ти про наше ЧП чув?» — «Какое именно? У вас там они каждый день». — «Так от, вчора Галина Мефодіївна до редактора приходила». — «Какого поркуя?» — «Зошита приносила ще з «Хвилинки», у них там ревізія, на нас на всіх великі гроші висять».
Оказывается, ребята года два, когда еще были в «Вечерке», пили в долг каждый день, а директриса записывала в гроссбух. В виде благодарности Валентин Кузьмич спасал ее от мелких пакостей — нашествия народного контроля, рейдов торгинспекции. Когда же мы от «Вечерки» отпочковались, и Валентин, и Леший, и другие любители винца попить, «Хвилинку» забыли, не с руки стало заезжать, тем более, что рядом с нашей новой редакцией — кафе «Мисливець», редакционные острословы сразу же переименовали его в «Шлях до кума» — газета-то называется «Шлях до комунізму». Нагрянувшая ревизия насчитала Галине Мефодиевне крупную недостачу, вот и пришла она со своим гроссбухом к Илью Ивановичу: скажіть хлопцям або нехай платять, або ж ревізію відправляють…
«Эх, опоздал ты, — сказал Леший, — у меня недавно бабки были. Хватило бы не только долг Галине отдать, но и весь ее гадюшник купить». — “Куди ж ти їх встиг подіти?” — «Куда-куда — пропили!» — «Забубьонна твоя головонька, Лєший, совість треба мати, тут у людей ще трісочки у роті не ночувало, а він уже п’яний. Постав хоч сто грамів». — «Я в отпуске. А сегодня меня Серега Христос угостил». — «Ну хто ж так поступає, Лєший, я тебе скільки просив: ти хоч внески партійні заплати, борг в тебе ще за квітень». — «Я в отпуске, русским языком тебе говорю, выйду — заплачу!» — «Ти бач, Серьожо, які негідні люди, ну хіба так можна, ти хоч би мені 100 грамів узяв…»
От полного разорения меня спас Толя Степаненко, известнейший наш опальный поэт, впоследствии народный депутат. Тогда подвизался в «Укрторгрекламе». «Бойцы, — крикнул Толя с такой силой, что на башне им. Сологуба заглушил куранты. — Я сегодня получил гонорар, гуляют все! И знаете, какой шедевр я им сочинил? Повесят послезавтра на здании центрального гастронома, каждая собака читать будет: «Хто морозиво вживає, — той квітуче виглядає!» — сорок два рубля шестьдесят копеек чистыми! Кто больше! Эй, девушка! — крикнул он посудомойке, — четыре пива нам и бутылку водки. Закуски не надо! Вы сами-то обедали? Нет? Так идите сюда, мы вас пообедаем!»
Я все же прислушался к бою курантов. Два часа, пора на работу.
Как ни относился Илья Иванович душевно к своим однокурсникам, а только Учитель погорел, и тот его выгнал. Случилось это после того, как Лешего забрали в очередной раз в Павловку. Кузьмич как-то сник, расклеился, заметно сдал. И быстрее пьянеть стал, и дольше похмеляться, все меньше времени оставалось на газету. «Порушився процент», — так он мне потом говорил. Да и от жизни отставал все больше. В «Правде», в других газетах ребята шпилили такие на темы партийной жизни — свежатина, с интересными поворотами. А Валентин все по знакомой колодке клеил, из альбома переписывал.
Началась, например, подготовка к выборам. И он в который год со своими навязшими в зубах агитпунктами, куда днем с огнем охотников зайти не найдешь. «Кличе зелений вогник агітпункта» — написал передовую. Редактор ее перечеркнул и написал сверху: «Кличе-кличе, та ніякий дурень до нього не йде!» И на летучке пропесочил. А Кузьмич продолжает по-своему: «Легенький вітерець тріпоче знамена братніх країн… Люди всіх національностей, віросповідань, смаків…» и прочая ахинея. Кончилось это плачевно. Сидим как-то на планерке, Илья Иванович говорит: «Валентин, ты же помнишь, что у нас 19 января?» — «19 січня? (пауза). Звичайно, пам’ятаю — Хрещення». А это — день партконференции городской. На 19-е надо тематический номер подготовить, плюс в текущих в течение недели отчет печатать на всю газету. Работы, короче, непочатый край и вовсе не из-за Крещения, которое тогда не отмечали.
То есть, завалил Кузьмич все дело, шеф ходил в горком, мучился, там не хотели перемен — после конференции, но он своего добился. Меня едва ли не силой посадили на место Учителя. Закрыли глаза даже на то, что был только кандидатом в члены партии. «Пусть пока побудет и.о.» — вынес вердикт первый секретарь.
А в бывшем кабинете Учителя еще долго, обычно под вечер, раздавались звонки: «Алле! Валентин Кузьмич! Тобі цегла треба? Є півмашини!», «Валентин! Ты циплят годовалых брать будешь?» — и все в этом роде. Причем, никто из звонивших не реагировал, что это не телефон Учителя, варнякали в трубку как на автопилоте: «Валентин Кузьмич?» — «Нет». — «Валентин Кузьмич, у мене син поступає, конче необхідна ваша допомога!» Так продолжалось примерно с год.
Вселившись в кабинет партотдела, где стоял густой, ничем не перешибаемый перегар, мы с новым моим замом Виталиком Бегуном, парнем из многотиражки, дали зарок: никогда не пить в кабинете. И держали его долго, пока сами не заматерели, вошли в обойму, могли себе после планерки позволить соточку коньяку с кофе, а потом под настроение еще и повторить.
А что же Учитель В.К.? После газеты, разобидевшись на Илью Ивановича, ушел на телевидение и одно время вел популярную передачу «Телегачок». Как-то встретил его в ночном трамвае, они с друзьями пили самогон из бумажных стаканчиков, угощали пассажиров. Я ехал с дежурства, устал жутко. Обнялись, как водится, расцеловались. «Вы-то как, Валентин Кузьмич?» — «І щуку кинули у річку. Послухай, приїжджаємо по одному листу в один район однієї області. Для тебе це неважливо, правда, в яку саме область? Даю читати голові райвиконкому скаргу на нього, так він ще й комизиться. Я йому: дорогесенький, так ніхто не робить. Зараз будемо критику знімать, своїм хлопцям: ставте освітлення! Тільки після цього одумався. А так хотів, мабуть, на вороних проскочить, ніякої уваги знімальній групі українського телебачення. Ти бач, яке мурло!»
Со временем он рационализировал дело, сколотил подпольную телегруппу, снимал критические сюжеты, разоблачительные про местных начальников, погрязших в воровстве. Потом им демонстрировал один на один. «Ви тут прогляньте, я в коридорі покурю, папери всі залишаю, он ящики стола відчинені» — имелось ввиду, что человек, увидивший себя на экране, положит в стол конверт с деньгами. Валентин Кузьмич не стеснялся пересчитывать, и если видел, что мало, тихим своим напевным голосочком увещевал: «Я бачу, шановний, ви не досить уважно проглянули цей матеріал…»
Светило Учителю десять лет. Да грянула перестройка, гласность, все такое, и он благополучно соскочил. Более того, на этой волне некие неформалы даже попытались провести Кузьмича в народные депутаты СССР нового созыва. Выдвигали, но проиграл в упорной борьбе хирургу Амосову. Хоть конкуренцию составили достойную, да что поделать, мировое светило, сколько операций, сердце на ладони и все прочее. Кого же тогда избирать, если не такого уникального ученого? А жаль, свой человек бы в Кремле, хоть и недолго, а позаседал. Последний раз видел Валентина в МИДе, в гардеробе пальто выдавал. Я очень спешил, не было времени поговорить как следует. «А я тут тимчасово, — как бы даже стесняясь сказал он. — Сезонником, до літа, скільки тієї зими лишилося...»
4. МИША КОГАН – ВРАГ НАРОДА!
Такой жары не помнили старожилы. Бездомные собаки со всего микрорайона, включая Андреевский спуск и Владимирскую горку, понуро брели к зданию горкома партии, и еще дальше, мимо цветочной клумбы, на угол Десятинной, где целый день стояла тень. Собаки лежали плашмя, без движения, тяжело хекая, высовывая красные длинные языки, похожие на расшнурованные кожаные туфли. В самом здании горкома приятно находиться, прохладно. Здесь, кстати, всегда свежо, особенно зимой, да еще со стороны, которая выходит на Днепр. Если ветер дует в ваши окна, хронический бронхит обеспечен. Уместные воспоминания в такой солнцепек. Но не будешь же ты целый день торчать в горкоме. Хотя не поверите, там тоже жарко. Не так, как на улице, но все же. Девочки из общего отдела, при ксероксе, все босяком, в маечках и юбках средней длинны. Стараются долго не сидеть в кожаных креслах, чтобы после не оставлять влажных пятен, не очень, знаете, эстетично и гигиенично. Босоножки надевают только когда выходят из комнаты, «на люди». Все разговоры вокруг бассейнов, озер, моря и речек. Из окон видны Днепр, тучи людей на пляже. Бесконечные походы к холодильнику, там у каждой своя бутылочка. Удивляются, что холодильник почти не морозит. Мужики в теннисках, без галстуков (разрешил второй секретарь), в легких брючатах и штиблетах — горкомовская униформа. Как всегда, носятся по кабинетам и коридорам с бумагами, взмыленные. Работа есть работа.
У фонтана на площади, куда я спустился, чтобы сесть на конечной остановке в троллейбус, часы на башне показывали: «14 июля 1979 года, плюс 38». По дну фонтана, задрав платья и брюки, бродили люди. Кто-то даже умывался этой водой. На парапете ни одного свободного места, в тени тоже. Во бездельников сколько! Пот лил с меня градом, я стал под деревом, чтоб хоть немножко обсохнуть. Брюки прилипли к телу, по голубой тенниске шли темные разводы. В воздухе стоял крепкий запах пота. Холодный душ казался раем небесным. Молодые девки в супермини сидели, закинув ногу на ногу так высоко, что кружилась голова. Почти все курили. Вот этого я понять не могу. Как в такую жару можно смолить сигарету! Да ваши организмы, девушки, впору в книгу Гиннеса заносить! В троллейбусе, как в душегубке, пока доехал, думал, кончусь. Сидения все мокрые от чужого пота, побрезговал садиться.
В конторе дикая духота. До начала рабочего дня еще полчаса, я успел в туалете облиться водой из-под крана. Разделся до трусов, дверь призакрыл, воду долго спускал. Ни фига, все равно лилась летняя. Сколько не жди, холодной не становится. Трубы, стало быть, прогрелись насквозь, не холодят. Но все равно, знаете, неплохо. Лицо не стал вытирать, пусть высыхает.
В коридоре услышал, как звонят телефоны. Непрерывной трелью, во всех кабинетах. Как вошел к себе в отдел — две смежные комнаты, три аппарата, все и трещали по-разному. Я схватил первую попавшуюся трубку:
— Але! Кто сыграл? «Кайрат»-«Динамо»? Откуда я знаю. Позвоните в отдел спорта. Никто не отвечает? Через полчаса звоните, у нас рабочий день с двенадцати. До свидания.
Я прошел в свою клетушку. И здесь звонили.
— Але! «Кайрат»-«Динамо»? Это отдел партийно-политической работы, звоните в отдел спорта после двенадцати.
И только повесил, опять звонок:
— Извините, не скажете, вот в вашей газете сегодня написано, что киевляне сыграли в Алма-Ате 0:0, но ведь было сообщение, что матч перенесен с 13-го на 14-е. Что, действительно уже сыграли вничью?
Сиреной задребезжал редакторский «матюгальник»: шеф!
— Зайдите!
У шефа в кабинете — человек десять народу, все, кто пришел на работу пораньше. Сам Илья Иванович кричал в вертушку:
— Ищем сейчас Когана! Вы знаете, это наш самый опытный журналист, в прессе с 1949 года. Он обычно рано приходит, но сегодня задержался. Может, в госкомспорт зашел до работы? Как только появится, я вам сразу сообщу.
К нам:
— Никто не знает, вчера «Кайрат» и «Динамо» играли? И какой счет?
Опять затиликала цэковская вертушка. В отличие от других телефонов она звонит так: раз-два (пауза), раз-два (пауза). У «сотки» — трехзначные номера, начиная со Щербицкого (001), мелодичный протяжный непрерывный звонок. Его еще инфарктным называют.
Шеф выглядел неважно.
— Ну откуда же я знаю, может, играл дубль! Разберемся и вам сразу позвоню!
У Ильи Ивановича в кабинете можно находиться долго. Во всю трудится бакинский кондиционер, нагоняя холодный воздух. Я на всякий случай поплотнее за собой дверь прикрыл, чтобы прохлада в коридор не уплывала. Классная штуку кондиционер! Две минуты посидел — высох, пота, как не бывало. Можно еще на пару стульев передвинуться к нему, пусть освежает на дурняк. Пока Илья Иванович по телефону объяснялся, мой заведующий — чего в такую жару не происходит — пришел на работу раньше, чем обычно, наверное, впервые за всю жизнь, объяснил мне ситуацию. Миша Коган (для меня Михаил Аронович, фронтовик, зав.отделом информации и спорта, зам.секретаря партбюро) загнал в номер результаты очередного тура чемпионата СССР по футболу. После двухколонкового своего отчета и турнирной таблицы шла подверстка: «Когда верстался номер: вчера состоялись очередные матчи. Вот их результаты», — перечислялось, кто, с кем и как сыграл, в том числе последним шел матч «Кайрат»-«Динамо» (Киев) — 0:0.
Надо же, минут десять уже сидим, прохладно, хорошо, но шеф все никак от телефона оторваться не может. И все, знаете, по одному вопросу: играло ли вчера «Динамо»? Все, входившие в кабинет, пожимали плечами в недоумении: раз в газете написано, значит играло. Вот она, сила печатного слова! Не мог же Миша Коган, солидный человек, не пацан, такой ляп запустить, никогда за ним не водилось. Странно, что на работе нет до сих пор, всегда ведь пораньше приходит, даже бреется в кабинете, можно сказать, живет в конторе, сам засылает с утра пораньше свежую хронику. Да, дела!
Явилась Королева, ее называют королевой, она вчера дежурила по номеру, зав.отделом культуры. Пока шеф отгавкивался в очередной раз, Люда рассказала, что ей-то футбол ваш до фени, Миша результаты загнал в типографию, потом, часов в девять вечера, когда номер сдавался, в корректуру поправки диктовал. «Он еще мне хотел их передать, но я ему говорю: Мишенька, передай, пожалуйста, в корректуру, я ведь ничего в этом вашем футболе не петраю, там девочки внесут…»
Позвонила секретарь горкома по идеологии. Она, как и Люда наша, в футболе «не петрала». Но приказала доложить ей через десять минут. Первому уже звонили из ЦК, из приемной Щербицкого. Ситуация нешуточная. Болельщиком номер один был лично ВэВэ, за ним тянулись остальные члены политбюро. Хорошим тоном считалось снять голову за футбол.
— Да где же твой гребаный Миша? Рабочий день ведь уже начался, а его нет. Домой звонили?
Шеф начинал «заводиться».
— Звонили, Илья Иванович, — секретарша покрылась красными пятнами, не в состоянии мат переносить. Хоть муж у нее из работяг, в карман за словом не лез, мог так покрыть… «Выехал, говорят, час назад на работу».
— Вот, тра-та-та-та! — вся дисциплина! Рабочий день, — тра-та-та! Днем с огнем, тра-та-та! ничего не сыщешь. И парторг — тра-та! и профсоюз — тра-та-та! Спят, тра-та! — на ходу! Тра-та! никому ни хрена не надо! Тра-та-та-та! Вместо того… Тра-та-та! В газете черте что потом, тра-та-та-та-та-та-та-та-та — выходит!
Звонок.
— Слушаю. — В полной тишине поднимается Илья Иванович с кресла. — Добрый день, Иван Зиновьевич! — Мать честная, секретарь ЦК партии по идеологии Маленчук позвонил. — Я понимаю, Иван Зиновьевич. Мы как раз разбираемся… Иван Зиновьевич, разрешите вам позвонить через пятнадцать минут… Понял, Иван Зиновьевич… Понял, Иван Зиновьевич… До свидания, Иван Зиновьевич… Вот так, сам Маленчук. Первый раз за все время позвонил… Что делать?
На шефа жалко смотреть. Лучше бы он благим матом орал. Сник весь, сдулся, опустился в кресло, руки сложил на столе, умирать небось собрался. А мы? Тишина жуткая. Ну где же этот Михаил Аронович ходит, черт побери. Ну, действительно, ведь полпервого дня! Шеф прав: развинтились, совсем рассупонились.
— Что же могло случиться? — спросил я сидевшего рядом Галстука.
— Ничего не пойму, наверное, вчера не играли, а мы уже счет сообщили.
— Только и всего?
— Щербицкий интересуется, неприятности могут быть.
— Что ж, редактора снимут?
— Снять, — может и не снимут, но тюльки получит, репутация уже будет не та, придираться начнут ко всякой ерунде. Желающих на теплое местечко появиться немало. Будут ошибки караулить.
Наша газета выходила чуть больше года, у нее не было своей истории ляпов, как у других, потому каждый воспринимался как ЧП. Кто в газете работал, знает: одна неприятность никогда не ходит, ошибки лезут скопом, одна впереди другой. В апреле у нас случилась неприятность: пошли ляпы. Сперва мелкие, корректорские, не влияющие на содержание — буква там пропущена, или описка досадная. Потом в материале заведующего, в еженедельной публицистической колонке вместо Эркюль Пуаро напечатали Пауро. Агата Кристи как раз тогда шумела, сколько звонков в редакцию неприятных: что же вы, ребята, книг не читаете? Дальше — больше. На последней странице, в самом низу, где мелко набранные строчки, — кто учредитель, чья газета, какой тираж, где напечатана и т.д. Эти строчки обычно набираются и вычитываются корректором два раза в год, их никто не трогает, ни верстальщики, ни корректура в них «не лазят». Когда же при печати через месяцев шесть они начинают стираться, буквы западают, оттиск получается некачественный, их перебирают заново, меняют, и верстальщики специально метят корректорам жирным красным карандашом, чтобы вычитали свежий набор. Я подробно объясняю технологию газеты «горячего металла», потому что ничего подобного давно нет — компьютерный набор, пленки, цветоделение. И верстальный цех давно закрыт, и линотипы в музеях стоят. Но тогда было так.
То ли, когда меняли, корректора забыли прочитать, то ли что-то еще, но целую неделю у нас выходила строчка «газета Киевского городского комитета коммунистической партии Украины», где слово «коммунистической» набрано с маленькой буквы. Это было не только политическим ляпом, но и считалось по тем временам вопиющей безграмотностью. «Низ» газеты никто не перечитывал, не знали, что его перебирали, ошибка благополучно тиражировалась каждый день. И если бы проезжий отпускник из ЦК КПСС, отдыхавший где-то под Киевом, не купил бы случайно нашу газету и не позвонил в отдел партийно-политической работы, и полушутя упрекнул в незнании основ партийной грамматики, возможно, мы бы и дальше так выходили. Еще хотел его послать куда подальше, звонит в разгар рабочего дня, отрывает от срочных дел, я как раз лепил очередной отчет с пленума райкома партии, трубка привычно лежала рядом, на столе. Я всегда так делал: набирал «ноль» и клал рядом трубку, будто разговариваем, звучали короткие гудки «занято», из-за стрекота машинки их не было слышно, они мне не мешали, зато дозвониться никто посторонний не мог. Закончив отчет, я положил трубку на рычаг, когда раздался тот звонок. Не веря глазам своим, беру нашу газету, переворачиваю на последнюю страницу: точно, «коммунистической» — с маленькой! Надо докладывать шефу. Сразу — собрание, столько крику было. Главный позвонил в горком партии, хорошо, там дальше инструктора орготдела не пошло.
Но худшее нас ожидало впереди. На той же неделе, в субботу, в день городского слета бригад, передовиков и ударников коммунистического труда во дворце культуры «Украина», газета вышла без подписи редактора. Все там было — и моя передовая «По-ударному, по-комуністичному!», и приличествующий такому моменту снимок бригады комтруда в исполнении, конечно же, Петра Чеки. Заменивший меня в промотделе Галстук лично проверил, чтобы на карточке не было покойников. И статья секретаря горкома, и интервью с городским профбоссом, и выступление Героя Соцтруда, и клятва-посвящение молодого рабочего. Не номер — песня! Я лично сто экземпляров газеты, еще тепленьких, доставил во дворец культуры, разложил на спинках кресел, каждый мог полюбоваться.
Как в типографии умудрились снять строчку с подписью редактора — самую главную в газете, помещаемую на последней странице, в конце номера, под четырехпунктовой рантовой линейкой: «Редактор Ілля Мельник». Первая строчка — лозунг «Пролетарі всіх країн, єднайтеся» и последняя — святая святых в газете, ритуальные вещи. Недаром ходила легенда в журналистских кругах: если газета вышла без редактора, значит он сам себя с работы убрал. Если без «Пролетарів…» — снимали заместителя. За этими двумя строчками следили все — от верстальщика и выпускающего до дежурного, свежеголового и самого шефа. Скрыть ошибку невозможно, она видна всякому, кто взял газету. Даже люди, далекие от журналистики, понимали, что такая ошибка может иметь самые последствия. Надо ли говорить, в каком настроении я застал шефа в «Украине», как мы собрали и спрятали в каком-то служебном предбаннике принесенные мной газеты, как он переживал: что скажет первый горком, какое решение примет? Вполне возможно, он уже и не редактор. «Но если останусь, всем в конторе яйца вырву! И в типографии. Как же такое могло произойти, я ведь домой уехал в полдесятого, все стояло нормально?»
Слет прошел удачно, присутствовали два завотделами из ЦК партии, в комнате президиума накрыли стол: кофе, бутерброды с икрой, явку районы обеспечили, зал ломился, в фойе продавали дефициты — конфеты в коробках, растворимый кофе, перекидные календари — цветы и собаки. Народ с благодарностью расхватывал. Уличив момент, шеф, сидевший в президиуме, как кандидат в члены бюро горкома, за кофе рассказал первому о ляпе. Тот пребывал в благодушном настроении, уже ходили слухи, что он уезжает послом СССР в одну из братских соцстран — почетная ссылка, неплохой, собственно, уход. Не до Ильи Ивановича и его глупостей. Только рукой махнул:
— Илья, иди ты знаешь куда! Кому нужна твоя газета, кто ее читает?
Фух, кажется, пронесло. Илья Иванович и сам не верил: даже выговор не объявят? На бюро не рассмотрят? Редкая везуха. Он только руками развел, когда увидел меня в коридоре, не верил, бедный, что проехали, проскочили на дурняк, легким испугом отделались. А ведь при желании запросто снять могли бы!
Илья Иванович знал массу всяких историй, связанных с крупными политическими ошибками и ляпами, когда освобождали редакторов и гнали в шею. За почти двадцать лет редакторской службы таких историй набралось немало. Встречались и мелочи типа: «Вчера в Больном Кремлевском дворце…» или в слове «Брежнев» вместо второго «е» выходило «с». тогда все зависело от горкома, от отношения к тебе секретарей, аппарата, количества друзей и недругов, от того, как ты стоял. Могли простить, не заметить, ограничиться устной беседой. А могли и на бюро вытащить, справками-обзорами замучить, затаскать по инстанциям.
Встречались — правда, довольно редко — крупные политические ляпы, за которые рубили голову без долгих разговоров и разбирательств. Такие истории передавались от поколения в поколение. Например, ошибка в передовой комсомольской газете об усиливающейся борьбе коммунизма с социализмом или национал-социализме как одной из стадий развития коммунизма. Или уж совсем провокационный стих читателя из Канады на украинском языке, опубликованный в русскоязычной газете – органе ЦК компартии. Содержание стиха было ура-патриотичным, в духе идей социалистического и пролетарского интернационализма. Но вот если кто догадается прочесть по первым буквам, получился акростих с призывом: «На москалів, ляхів і юд точіть сокири там і тут». Надо ли говорить, какой бушевал скандал, сколько голов полетело. Я потом встречал многих, так или иначе причастных к этой истории, у всех тень пробегала по лицу, когда вспоминали, и это через столько лет! Массу народа изгнали из редакции, некоторых с «с волчьим билетом», долго не могли устроиться.
Мне тоже довелось стать героем одного ляпа, еще на заводе. Когда доверили первый раз подписывать многотиражку, редактор заболел, у нас вышла большая, на всю страницу статья «Вибоїни на шляху виробничого навчання» — изложение ежегодной справки отдела технического обучения завода за подписью его начальника. Вот только в слове «вибоїни», набранного большими буквами, из кассы «ручного» шрифта верстальщики букву «ї» поставили третьей. Так и вышло. Зато подпись под газетой, пусть и т.в.о. (тимчасово виконуючий обов’язки) была моя. Весь завод ползал на карачках. Хорошо, выгонять некуда, дальше многотиражки не посылали.
Существовала практика: за серьезные провинности журналистов городских газет ссылали в заводы, в многотиражки, на перевоспитание. Редко кто выдерживал удары судьбы, возвращался в «большую» журналистику. В основном, спивались, смирялись, оседали до пенсии, довольствовались тем, что переписывали языком газетных штампов заводские приказы. Каждая такая ссылка долго обсасывалась в кругу журналистов и полиграфистов, типографских работников. У них существовала своя шкала, особый ранг журналистов. Больше всего здесь не любили позеров, выскочек, кому все давалось легко, их называли попрыгунчиками-везунчиками, и когда кто-нибудь из таких «мэтров» попадал на исправление в завод, спуску не давали, отыгрывались за все годы.
Может, это объяснялось характером работы верстальщиков, линотипистов, всегда перемазанных типографской краской, дышащих свинцом, ковыряющихся в допотопной газетной технологии, по сто раз переделывающих одно и то же, по десять-двенадцать часов на ногах. Когда первый раз попал в цех, еще студентом, меня стошнило. Года два боролся с собой, пока не привык к свинцовой пыли, к непростому народу в типографии. Казалось, каждый хочет тебя унизить, на самом же деле — присматривались: что ты за человек. И пусть поначалу ничего у тебя не получается, но старается человек, хочет разобраться, научиться, не отлынивает — обязательно примут. Не надо только задаваться, показывать им, что ты с высшим образованием, журналист-писатель, выше твоего достоинства по цеху носиться туда-сюда, стараться освоить все - и клише мерять и рубить, и гранку с линотипа, горячую, выхватить, поднести, да еще и тиснуть по дороге, чтобы учет не нарушать. А иногда в обед и бутылку выставить, или после работы, разговор поддержать, сигаретой угостить. Это ценилось в их кругу, таких уважали, если подшучивали или подкалывали, то по-свойски, не обидно.
И как тяжело приходилось тому, кого они не принимали! Происходило это сразу и навсегда. Напрочь отметалось чрезмерное сюсюканье и заискивание, например, если бутылку приносишь на каждую верстку. Рабочие чувствовали: подлизывается, не от чистого сердца, хочет что-то выгадать, вот и берет бутылку. Относились с пренебрежением, как у нас в заводе, когда молодой ударник и активист Микола Барвінок, чей портрет висел на аллее славы на пл. Ленинского комсомола, таскал в соседний цех свои детали. При этом он приплачивал рублей по пять, чтобы они его брак исправляли. Самому Миколе некогда, он на расхват — то одно мероприятие, то другое, то в городе, то в районе, и всегда он выступает от имени молодых рабочих, заверяет, в президиумах сидит. Как-то я спросил в курилке знакомого рабочего с того цеха: «Ну как, заходит к вам Микола?» — «Да уже всю свою Ленинскую премию к нам в цех переносил» — Барвінок как раз стал лауреатом премии ленинского комсомола.
В типографии был свой Барвінок. Редкий выпуск «Вечерки» обходился без его репортажа или заметки. Писал скоро, на лету, старался обходиться при этом без штампов, разглядеть в материале что-то свое, чего никто не видит. Гнал он всегда в номер, его рубрика «Гість Києва» стала фирменной. Каждый день в город кто-то приезжал, и Валера, схватив редакционную машину (немыслимая по тем временам льгота!), мчался в Борисполь или на вокзал, чтобы оттуда продиктовать свои сто строк, на оставленное специально под него место. Через полгода Наждака знал весь Киев, многие считали за честь поздороваться за руку, переброситься двумя-тремя словами. Стал козырным, заматерел, «вилюднів», как говорили в редакции. Носил галстуки пестрые, свитера с косыночкой, штиблеты из тонкой кожи. Не только властитель дум, но и законодатель мод.
В цех он наведывался редко, да и то налетами, на бегу, как правило, едва успевая вычитать свой материал с пылу с жару, дежурить его не ставили, как же, такие люди нужны на этаже, без их писанины — газета не газета. Надо сказать, писатель из Валеры был слабенький. Он брал другим — оперативностью, нахрапистостью, бойкостью стиля. Мог интервью у кого угодно и где угодно застолбить, иногда диктовал с милицейской рации, упросив знакомое начальство. Конечно же, ни глубины, ни продуманной композиции в его материалах не надо искать. Да и какая глубина на летном поле, или, когда герой совершает проход из одного цеха в другой, в гостиничном номере приводит себя в порядок. С другой стороны и «Вечерка» без первостраничной колонки, подписанной «Валерий Наждаченко» и фото гостя Киева, — не «Вечерка». Валера завел себе альбом — дорогой, с бархатным тиснением, шелковой закладкой, приобрел специальную ручку с «золотым» пером. Каждый, у кого он брал интервью, писал свои пожелания Наждаку, оставлял автограф. Сюда же вклеивалась фотография Валеры с гостем Киева. Альбом пополнялся с каждым днем, слава Валеры Наждака достигла апогея. Кого там только не было — космонавты, Муслим Магомаев, мэр Москвы и Ленинграда, Эдита Пьеха и т.д., и т.п.
У нас, как известно, не любят слишком удачливых, эдаких везунчиков с самого детства, которым все достается легко и запросто. Валера не учел, ему казалось — он всеобщий любимец, баловень судьбы, взял бога за бороду, так всегда было и будет вечно. Он обрел популярность, его приглашали на телевидение, уже не расставался с радийным магнитофоном «Репортер», свои интервью записывал на кассету, из аэропорта отправлял ее машиной на радио, там в темпе вальса расшифровывали для последних известий. Его приглашали в президиумы, жюри конкурсов, фестивали, на встречи в музеях, он даже судил КВН и один раз ввел мяч в игру на стадионе «Динамо», открыв первенство среди глухонемых команд. Наждак, происходи это в наше время, запросто стал бы депутатом, бизнесменом или даже Мишей Поплавским, если бы вовремя остановился.
Сначала заело шефа: «Что ты во все дырки затычкой лезешь, высовываешься где надо и не надо!» — ворчал Илья Иванович. Но реально сделать ничего не мог — раскрученное колесо вращалось по инерции. Газета не мыслилась без колонки Наждака, как не упирайся. А он, гнида, достал в МИДе список, кто когда приезжает в Киев, на полгода вперед. Потом кто—то из горкома, кому Валера, видимо, наступил на хвост, позвонил Илье Ивановичу: «Ну что ты его суешь всюду? Другого у тебя нет, что ли? Это хамло совсем обнаглело!»
В той жизни существовали механизмы сдерживания, пресечения похождений таких вот выскочек. Каждый должен знать свое место, свой предел. И не лезть, куда не просят. Не по рангу. «Ну что ты зарываешься, Валера, не отрывайся от коллектива!» — говорили ему. Способности Наждака позволили ему «выстрелить», выделиться из общей серой массы, он уже одной ногой стоял в другом круге, — где пайки, льготы, билетики бесплатные, по телеку крутят, люди узнают, приветствуют и т.д. Но система действовала четко, безжалостно выбрасывала таких выскочек, несмотря ни на какие их заслуги и подвиги, — не просто возвращали назад, ставили на прежнее место — погружали на самое дно, на глубину, откуда выплыть невозможно.
Формально Валера «погорел» на бабе. Уже давно — все в конторе это знали, он встречался с Валькой Тимаковой, первой редакционной красавицей, дочкой замминистра энергетики. Тогда замминистры были не чета нынешним — оклад, машина, квартира на Суворова, главное — должность давалась до пенсии. Пока вперед ногами из кабинета не выносят — пока ты и замминистра. Валера был женат, дочке три года. Один раз в неделю они с Валентиной исчезали на полдня, все в редакции это замечали, ходили разговоры, но ничего конкретного, на работе ведут себя тихо, конспирируются. Была новогодняя вечеринка, уже начались танцы, они уединились, никто внимания не обратил — подвыпили, дым столбом, разбились на группки, допивали в кабинетах. А на следующий день Валентина принесла шефу заявление, что Валера пытался ее изнасиловать. В доказательство приводила следы царапин на руках и ногах, синяк на шее.
На том этапе все можно было погасить, не выносить, не докладывать, уладить миром. Илья Иванович, человек опытный, всегда так поступал, не раз и не два он заготавливал приказы, зачитывал их перед коллективом, но никогда не вывешивал в коридоре, не приобщал в личные дела, копии в горком партии не посылал. Все и ограничивалось выпусканием пара. Здесь же он среагировал мгновенно, доложил в горком. Представляете, какая возникла бодяга! Собрание, правда, не проводили, допросов не учиняли. Позже узнали, будто Валентины батя приезжал к шефу, хотели возбуждать уголовное дело, Валере даже срок «светил». Ходили они оба, как побитые, жалко смотреть, ни с кем не разговаривали. Впервые за год «Вечерка» вышла без «фирменного» гостя». За новогодними праздниками многое стерлось, улеглось. По этому вопросу, как потом доложил коллективу Илья Иванович, заседал секретариат горкома партии, приняли решение перевести спецкора городской газеты Валерия Наждаченко в многотиражку «Ленінська кузня» одноименного завода. «Мы все на виду. Надо всегда об этом помнить, — заключил Илья Иванович. — Нанесен урон репутации киевских журналистов, не говоря уже о нашей газете».
Урон-то, конечно, нанесен. Непонятно только, зачем Валере ее насиловать было, если они столько времени жили в открытую, им Юрка Кантимиров ключи от своей хазы давал, еще и на машине отвозил. А Валька не смогла больше в конторе работать, ее батя в аспирантуру факультета журналистики определил. Так что будет кому теперь студентов обучать. И рубрика ежедневная в «Вечерке» загнулась. Ее сначала Светке Полуниной отдали, она несколько раз выступила, но медлительная, не может в номер гнать, ей бы в журнале работать, где смотрят не на часы, а на календарь, полистывая, сколько дней осталось до зарплаты и потом уже до сдачи номера. А в ежедневной газете думать некогда — раз два и в номер!
Свидетелем всех вышеописанных событий я не был, работал в заводе, но потом уже, когда «Вечерка» разделилась на две газеты, и Илья Иванович забрал на Артема, 24, как говорили, лучших, за собой увел, мне во всех подробностях эту историю Вовка Стон и Галстук любили рассказывать, когда подвыпьют. А я им — про то, как Наждак оказался в нашей типографии, работая в многотиражке, мы в один день с «Ленкузней» верстались.
Когда Валера Наждак впервые пришел в цех, стало сразу как-то тихо и темно. Здесь никогда тихо не бывает — лязг, грохот, шум машин, визг резательного аппарата, точилок, марзан кто-то выбросит в ящик, громкие крики — если тихо говорить будешь, никто не услышит. И так весь день. Так вот, когда в дверях показался Валера, все прекратили работу, уставились. Он тоже хорош: не поздоровался ни с кем, опустив голову, прошел к дверям начальника. Это была первая и решающая ошибка — на фига тебе начальник, ты с рабочими сначала перекинься двумя-тремя словами, шуткой какой. А что начальник? Тебе ж с ним не работать. Напрасно, конечно, напялил почти что выходной костюмчик, галстучек, белая рубашечка с манжетами. Только руки в первый раз на таллер — манжеты в темных разводах.
— Пойдите к умывальнику, Валерий Иванович, — там щеточка есть, мы все ей пользуемся, когда манжеты запачкаем!
Дружный хохот. А оно ведь дело известное — как поначалу не сложиться, так дальше и будет. Вот Валера стоит перед умывальником, щеточкой грязь стирает, да только размазывает, как в армии, накололи тебя, простофилю. Кто же в типографии белую сорочку носит? А из цеха по одному бегают смотреть, как он зачищает. Ну посмеяться бы со всеми, от сердца б отлегло, с кем не бывает, приняли, глядишь, наладилось бы. Ан нет, голосом таким, не терпящим возражений:
— Где линейка между материалами? Почему не поставили?
А Надя, верстальщица, главная заводила, кротким таким голоском:
— А какую, Валерий Иванович, может двухпунктовую?
Все затихли, вроде бы каждый свою работу выполняет, а прислушиваются, каждое слово пропустить бояться.
— Нет, будьте мне так любезны, потоньше, однопунктовую, думаю, хорошо будет.
Цех покотом, лежит. Недоросли из техникума знают: нет однопунктовых, в печатном деле нумерация с двух пунктов начинается, два, четыре, шесть — только четные. Откуда ж Валере-то знать, он оканчивал журналистику, полиграфию не изучал.
Закончилось все классически, можно сказать. Приносят готовую полосу «на посмотрение». Валера, боясь испачкать уже давно черные рукава, держит полосу на вытянутых руках: «Что это, вы мне оттиск приносите, — дайте настоящий, отлитый…» Те переглянулись, зовут Алика Николаева с офсетного цеха, здоровый такой, болванки чугунные таскает всю жизнь. Тот выбрал отлив уже отработанный, еле до лифта донес, потом из-за угла, напрягшись, выходит, несет на вытянутых руках: «Вы просили отлив?», — легко так протягивает, Валера у него хотел взять, да тяжелая какая, себе на ногу как грохнет — двойной перелом. Такие, блин, шутники…
Валера потом спился. Как-то быстро, за год сгорел. Приходил его тесть к шефу, тогда уже на Артема, 24, перебрались, упрашивал взять в новую газету. Да кто ж его теперь возьмет, если он трезвым никогда не бывает. Квасит с утра до вечера да вдобавок одно чернило. Пропил себя. В обносках ходит, оборванный, неприкаянный. С женой развелся, вернее, выгнала его на фиг, квартиру разменяли, сейчас однокомнатная в районе отрадненского рынка. А в самом ведь центре жил, в престижном доме, на Свердлова, где магазин «Ряжанка». Огромная трехкомнатная казарма, с холлом, в котором и пять человек запросто размещались.
Сшибает рубли и трешки на комбинате печати и в типографии. В той самой, где к нему давно привыкли, где он свой в доску, за эти годы на глазах у всех тут произошло его превращение из вальяжного франта на затрапезного многотиражника и пьяницу мелкого пошиба, профукавшего и свою карьеру. И давно ушел, проданный за полбанки у оперного гастронома, тисненный бархатом альбом красного цвета и васильковой шелковой закладкой с автографами космонавтов, певцов, футболистов, дипломатов и других знаменитостей, заснятых вместе с ним, кое-где даже в обнимку. А вскоре и сам исчез, не стало видно ни возле оперного гастронома, ни на хоккее, куда он еще захаживал по старой памяти, ни в типографии на Ленина. Рассказывали, вахтеры и пропуск у него отобрали, чтоб не ходил зря полтинники на опохмелку просить у рабочего класса. Ведь с «Ленкузні» его окончательно турнули еще раньше. Многие в журналистской среде помнят тот невероятный ляп в праздничном выпуске многотиражки. Завод отмечал юбилей, делегаций насъезжалось со всего Союза, родственные предприятия — друзья по соцсоревнованию, ордена должны вручаться, торжественная часть, праздничный концерт. Горком партии вменил нам целую полосу к этому событию подготовить. Говорили, лично Владимир Васильевич орден Ленина прикрепит к знамени прославленного завода.
Как и положено в таких случаях, своя газета, многотиражка вышла в цвете, сдвоенным номером, на мелованной бумаге, планировали раздать ее каждому участнику торжественного заседания, в папку сувенирную вложить. Вложить-то вложили, да перед самим заседанием изымать пришлось. На первой странице давалась статья секретаря партийного комитета завода, в которой он рассказывал о влиянии партийной работы на производственные показатели. Крупно, как шапка, заголовок: «У парткомі справ багато». Так как Наждак пребывал в состоянии глубокой прострации, а вычитать было некому и некогда, в общем, — прогавили, так что в слове «справ» вторая буква оказалась пропущенной. Увидели случайно в последний момент, когда девушки-комсомолки газеты по папкам раскладывали. Турнули его к едреной фене на улицу, выкинули на помойку.
…В без пятнадцати час в кабинет главного редактора вошел Михаил Аронович Коган. Если вам доведется когда-нибудь листать подшивку нашей газеты за 1978-й год или «Вечерку», начиная с 1949-го, не ищите там подписи «М.Коган». И не только потому, что еврейскими фамилиями заметок тогда не подписывали. Была и другая веская причина — наш Михаил Аронович Коган приходился близким родственником одному из ближайших соратников Сталина. И когда Миша решил поступить на журфак, начал печататься, его всемогущий родственник, член политбюро тех времен, сразу же запретил трепать свою фамилию. Начнутся суды-пересуды, мол — тянут своего родственника, не дай Бог, дойдет до Самого, как бы кто из них в Сибирь не угодил за здорово живешь. Так у Михаила Ароновича появилась вторая фамилия — Михайлов. Одна — в паспорте, другая — в газете. У каждого уважающего себя журналиста был псевдоним, тогда не приветствовалось, чтобы фамилия журналиста в одном номере повторялась дважды. Поэтому, скажем, Вадим Иванов запросто становился Иваном Вадимовым. Знающих людей это в заблуждение не вводило, но правила игры соблюдались.
Однажды после войны Михаил Аронович (он прошел ее всю командиром взвода) был призван своим могущественным родственником в Москву и там на даче представлен Самому. Эту историю обычно Коган рассказывал почти шепотом под сильным шофе, когда пили кофе с коньяком. «Познакомьтесь, пожалуйста, Иосиф Виссарионович, мой племянник, в Киеве работает в газете». — «В какой, как называется?» — Сам был слегка расслаблен, в хорошем настроении и расположении духа, после обеда они направлялись в биллиардную. — «Вечерний Киев», товарищ Сталин», — отвечал Михаил Аронович, доставая на ходу специально заготовленную для такого торжественного случая газету.
Сам остановился, развернул газету на столе. Ходит легенда, что Михаил Аронович, впервые рассказывал это сразу после приезда в Киев, едва успев на редакционную планерку. Тишина стояла исключительная. Надо же, чтобы внимание Сталина привлекла фотография на последней полосе — эпизод футбольного матча и под ней — небольшая подтекстовка, набранная черной нонпарелью — самым мелким шрифтом. Сталин поморщился, наверное из-за того, что не смог разобрать, что написано.
— А почему такие маленькие буквы, не видно ничего. — И, подумав, произнес: — Так наши люди себе быстро глаза испортят, это может сказаться на производстве, не смогут полноценно работать…
Запахло вредительством.
Дальнейшие события Михаил Аронович вспоминает с трудом, так как в голове зашумело, все происходящее вокруг как бы отдалилось и покрылось легкой дымкой, а может, это дым от трубки Самого так заполнил комнату, где они играли на бильярде. Кто знает. Хорошо что родственник, подхватив Сталина под руку, увел его в другую комнату, где не было ни племянников дурноватых, ни газет с мелким шрифтом, провинциальных, которые только расстраивают товарища Сталина, не могут нормальных статей печатать. Рассказывают, когда Михаил Аронович уже официально докладывал на совместном расширенном заседании партбюро и редколлегии «Вечерки», итогом бурного обсуждения явился приказ за подписью ответственного редактора и секретаря партбюро из трех пунктов:
1. За систематическое злоупотребление нонпарелью (мелким шрифтом) на страницах газеты, что затрудняет чтение газеты читателями, секретарю редакции Вильскому И.И. объявить строгий выговор с занесением в учетную карточку. Предупредить о личной ответственности за промахи в оформлении и выпуске газеты.
2. Литсотрудника товарища Когана М.А. перевести в заместители заведующего отделом информации с введением в состав редколлегии.
3. Шрифт нонпарель исключить из используемых в газете.
Коган (он же Михайлов) собиравший различные вырезки в свой архив с 1949 года, свидетельствует, что шрифт нонпарель исчез с «Вечерки» ровно на десять лет, до 1959 года.
А в тот день Михаил Аронович Коган появился в редакции в 12.45. Конечно же, шеф сразу же набросился на него: «Где тебя, Миша, черти носят, ты знаешь, что твориться? Как вчера сыграли?» — «Кто?» — «Кайрат» с «Динамо» в Алма-Ате!» — «А разве они играли?» — «Это и я тебя спрашиваю! Ты что в газету загнал?» — шеф сорвался на фальцет. Заведующий толкнул меня локтем, и мы ретировались из кабинета.
— Как же такое могло случиться?
— Да, дела… Миша сам, выходит, не знает, какой счет. Боюсь, будут крупные неприятности.
Что происходило дальше? Михаил Аронович звонил по всем телефонам своей записной книжки, но никто не мог сказать точно, был ли в Алма-Ате матч, и если был, то как сыграли? Дело в том, что строчка «Кайрат»-«Динамо», оказывается, была загнана Михаилом Ароновичем раньше, в качестве «болванки», да так и устояла в газете до конца. Многие изумлялись, что мы им звоним, ведь они в нашей газете читали… Ситуация усугублялась еще тем, что из Алма-Аты и Ташкента тогда не велась телетрансляция (а все игры с участием киевлян обязательно крутили в прямом эфире, так как ВэВэ следил за их ходом самолично и заносил результаты в турнирную таблицу, висевшую у него в комнате отдыха).
Тот, кто работал в газете, конечно знает, как часто бывает: нужен тебе человек позарез, а найти нельзя. То телефон не отвечает, то в Турцию уехал вдруг, то отошел куда-то. Было все в норме, годами дозванивался, а когда надо — вдруг исчезло. К счастью, и нам звонки прекратились. Начальство, наверное, изволило откушать. И я вдруг вспомнил, что у меня есть несколько алма-атинских телефонов, ведь там не то в 70 или в 71-м году я был на практике в целинной студотрядовской газете. Сказал заведующему, тот — Михаилу Ароновичу, пошли к шефу. «Звони!» Со второго раза дозвонился на квартиру Сереге Подберезкину, главному редактору КазТВ. «Ты что, — удивился шої газети з технічних причин трапилася неточність. В переліку футбольних матчів дев’ятнадцятого туру помилково вказано результат матчу «Кайрат»-«Динамо» — 0:0. Так у той день зіграли дублери. Основні склади вийшли на поле в Алма-Аті вчора. Результат зустрічі — (пропуск). Приносимо вибачення нашим читачам».
— Ты ж, Миша, смотри, сегодня хоть правильный результат передай, пожалуйста.
— Не волнуйтесь, Илья Иванович, все сделаем.
После вечерней планерки мы немного выпили в кабинете заведующего, чтобы снять напряжение и разошлись по домам, проклиная этот день. Но, как часто пишут редакционные классики, развязка ждала впереди. В десять вечера мне домой позвонил шеф, Илья Иванович лично, чем до смерти перепугал жену и тещу. Он звонил первый раз в жизни, да еще в такое время.
— Серега! — кричал он в трубку. — Все отменяется! В Алма-Ате наши сегодня сыграли 0:0. Через пятнадцать минут за тобой приедет машина, заберете Когана на Русановке, водитель знает, и дуйте в Борисполь. Динамовцы прилетают в три утра, возьмешь интервью у игроков, как проходил матч. И сразу — в контору, газета стоит, будет вас ждать, дадим в номер!
— Случилось чего? — спросила жена.
— Да так, ерунда, в Борисполь надо ехать…
Мы с Коганом писали всю ночь отчет, газету сдали под утро, так что в киосках она появилась часов в двенадцать. А спецдоставку — пачку именных газет и в ЦК, и в горком развезли нашей редакционной машиной в восемь ноль-ноль. Без опоздания. Ввиду исключительности момента отчет о футбольной игре с «Кайратом» начинался на первой полосе, крупно. Смелое, надо сказать, по тем временам решение. Даже когда в 1975-м выиграли Кубок кубков — и то на первую полосу не выносили. Но здесь, сами понимаете, случай исключительный. Одно плохо — подписчики, более ста тысяч человек, газету получили со второй доставкой, вечером, но ведь результат матча они знали с предыдущего номера — 0:0, счет-то не изменился.
Ни в этот, ни в следующий день шефу никто не звонил — а зачем, ведь все закончилось нормально, никто ничего не перепутал. В конце недели из вывешенного на доске объявлений приказа все узнали, что мне и Когану (Михайлову) выписана премия за подготовку оперативного материала в размере по тридцать рублей каждому. Мы классно на нее погуляли всей конторой. А две бутылки еще и в цех, рабочим, отнесли, люди ведь тоже не спали всю ночь, набирали, ставили в газету наш отчет, понимать надо.
А недели две спустя в центральных «Известиях» в большой статье на три колонки снизу доверху под заголовком: «Когда же покончат с договоренными играми» вспоминалась и наша газета:
«Да что там говорить, — писал известный спортивный обозреватель Борис Федоров, — если киевская городская газета за день до проведения матча «Кайрат»-«Динамо» заранее сообщает его счет — нулевая ничья — и угадывает». Вот как глубоко проникла «язва договоренных игр, если о них знают даже журналисты, не то что узкий круг игроков, тренеров и околофутбольных барыг».
Свершилось! Это было первое упоминание о нашей газете в центральной печати. До этого сколько не старались — и с инициативами выступали, и на вахты становились, и круглые столы собирали, и проблемные статьи печатали, и совместно с телевидением и милицией рейды проводили, и одобрение бюро горкома партии получали, — в центральную прессу пробиться слабо, глухо. А ведь как надо молодой газете засветиться! А здесь — футбол, пустяк вроде бы, казус газетный, а поди ж ты, в «Известиях» упомянули, выбились все же на союзный уровень, вырвались, о нас заговорили…
5. ГАЗЕТНЫЙ КИЛЛЕР ГЕНА КРОКОДИЛ
Теперь, задним числом, припоминают: в последнее время многие заметили, у Гены Крокодила совсем крыша съехала. Я лично не удивился, потому как у него раньше наблюдались предпосылки к сдвигу по фазе. Когда в компании по пьянке читал стихи кумира молодости Е.Евтушенко, глаза нехорошо так закатывал, прищуривался многозначительно, бабье лицо с паутинкой морщин становилось похожим на червивое печеное яблоко, и в то же время на нем проявлялись признаки того, что в конторе называли «умным видом», а в психушке про таких говорили: «что-то знает, но не скажет». Как-то видел случайно, когда принесли в очередной раз — то ли тысячу, то ли чуть больше, и он их пересчитывал, выражение лица стало таким же: «два с ума сошло, три на ум пошло». Долларами с ним расплачивались, если он принимал чей-то заказ и соглашался «встругнуть статейку». Его коронное выражение: «встругнуть». И еще: когда подвыпьет сильно, орет на весь этаж: «Донбасс никто не ставил на колени!»
Так что очень даже может быть, от всех этих делов — непомерного напряжения, двойной бухгалтерии, бесконечных «статеек», и «зажмуренной» жизни в походно-полевых условиях, шарики у Гены зашли за ролики. Таким он почти всем и запомнился: возвышается в руководящем кресле, сам роста невысокого, но кресло ему регулировали на последний уровень и в кабинете, и в машине, чтобы выше казался, с этой же целью туфли на платформе или с высокими каблуками покупал, глазки маленькие, как две пуговицы, голубые, блестяще-маслянные, особенно после перебуха, седой хохолок, и нос — главное украшение лица — большой бараболей с внушительной бородавкой на кончике. Знаменитый подрагивающий рубильник, о нем говорили: «носом чует!» Когда в газете печатался портрет, Гена приказывал заретушировать бородавку, чтоб не видно. Глаза, как щелки, двойной подбородок переливается, полнеть начал, кивает понимающе головой: нам, мол, все известно, продолжайте…
А уж что каждому известно про Гену Крокодила, об этом умолчим, хотя на любой журналистской тусовке зеленый первокурсник журфака без запинки отвечал, что это не Гена Крокодил, а Гена — газетный киллер, потому что свои статейке тискает не ради спортивного интереса или за идеи борется, а исключительно за баксы, цену складывает строго по им же установленной таксе. Такой вид услуг предлагается: желаете статейку — так мы в момент встругнем, платите, как положено, аванс 75 процентов и остальные — после публикации. Да нет, зачем в кассу-то, наличными и прямо сейчас. Не желаете с прейскурантом ознакомится? И все про это знают. Даже бывший премьер-министр Павел Петрович, когда потребовалась «статейка», продержав Гену для порядка часа два в предбаннике, на его вопрос: «Вы же меня знаете, правда?», ответил, не задумываясь: «Да кто же тебя, ****ину, не знает, киллера газетного!»
Эта история входила в обязательный репертуар застольных возлияний Гены, он ее рассказывал сразу после прочтения стихов кумира своего поколения. И всегда заходился неестественно громким солдафонским смехом, потирая при этом руки, одна о другую, что означала высшую степень наслаждения. Также потирал их, когда чуял приближение дармовых денег, выпивки, или оставался один в комнате отдыха с раздевающейся новой фавориткой. Из-за этого у Гены почти всегда были теплые липкие ладони, и он, ему казалось незаметно, вытирал их о штаны, отчего на бедрах они не сказать бы, что блестели, но лоснились, и все кто знал хорошо Гену, догадывались, из-за чего такой блеск получался. Другой его тайной страстью было беспрерывное ковыряние в носу, и сотрудники не раз заставали Гену за этим занятием. Особенно возмущались редакционные красавицы: согласитесь, приятного мало, когда к тебе за пазуху лезут потные руки да еще с засохшими козявками под ногтями. Пальцы у Гены маленькие и толстые, с набрякшими подушечками, как сардельки — не журналистские пальцы, тоже всю дорогу липкие.
Потные руки, кстати сказать, однажды едва не испортили Гене карьеру. Когда его звезда только всходила на небосклоне донецкой городской журналистики, с подачи местных мафиози его дернули в Киев, пробовать на заведующего отделом «Правды Украины». Надо было пройти беседы в отделе пропаганды и секретаря ЦК КПУ. Заполнив гору бумаг, перелистав кипу подшивок, Гена готовился к встрече. Еще дома его предупредили, что этот секретарь — балда и самодур редкий. Сам выходец из журналистской братии, он так поставил себя сперва на комсомольской, а потом и партийной работе — лучше не подходи и ничего не спрашивай. «Вам до меня — как до Луны!» — его любимое выражение. А ведь в редакции еще работали люди, которые врезали с ним после верстки по банке. Их слушали с недоверием — самым распространенным методом воспитания редакторов у секретаря был один: гнать в шею! Однажды его бывший коллега, редактор из Днепропетровска, зашел к нему запросто в тенниске (было лето), привет от ребят передать. Пришлось выслушать, через стол, суровое: «Ты б еще, е-мое, сюда в плавках пришел! Вот сейчас я охране позвоню, как тебя в таком виде сюда пустили, бездельники долбанные!»
Вспоминали и недавно прошедший по аналогии с Москвой актив всех редакторов — от республиканских газет до районок. Человек 800 набралось, еле зал подходящий подобрали. С докладом выступил секретарь ЦК. Был бы не он, если не использовал такую возможность. Готовили в аппарате два месяца, закрывшись в специальной квартире в доме напротив ЦК. Получили толстый том почти на пятьсот страниц, четыре часа и двадцать минут читал, с перерывом — солидный труд, запросто на докторский диссер мог потянуть. И потянул потом, когда секретаря в Москву на повышение забрали. На фоне научных выкладок и методологий всяких люди в зале, съехавшиеся из периферии, чувствовали себя плебеями, прятали глаза, старались не захрапеть. На следующий день секретарь производил разбор полетов и устроил своим грандиозную выволочку. «Я же не зря, предупреждал, — раз в десятый повторял он, — чтобы доклад занял четыре часа и именно двадцать минут. Не зря, понятно вам? За это время, что я с вами трачу, обезьяну можно научить! Потому что десять минут надо, чтобы на вопросы оставалось. А где они, вопросы? Где? Ни одного не поступило! Неужели так трудно подготовить шесть-восемь вопросов, чтобы из зала люди их задали? И ответы мне покороче порасписывать, чтоб разговор живой, как в Москве… А в чем они одеты — черт те что! Я видел одного в кроссовках — совесть есть? Какое уважение должно быть к секретарю ЦК, я не говорю, к органу, который проводит. Выполняя поручение ЦК КПСС, кстати сказать… (А если не кстати, то этот самый секретарь через два года в Москве книгу толстую выпустил: «Партийное руководство средствами массовой информации. Концепция. Опыт. Проблемы. На примере Украинской партийной организации»)». Вот к какому человеку предстояло идти Гене Крокодилу.
Готовили его всем отделом, по полной программе. Учили, как следует входить, здороваться, как можно меньше говорить самому, больше слушать и по возможности записывать. Главное, ничего не сболтнуть лишнего, и, не дай Бог, перебить умную мысль секретаря. Последнюю ночь Гена, поселенный в правительственной гостинице, почти не спал — за стеной никак не могли угомониться «оборонщики», вызванные на политбюро ЦК. «Канистрами они там лакают, что ли?» — тоскливо думал Гена, переживая завтрашнюю встречу. — «Лишь бы все гладко прошло, я после собеседования, наверстаю свое, напьюсь вусмерть!» В отделе строго предупредили: ты же смотри, вечером пива не выпей, наш секретарь непьющий совсем, и когда курят — не любят.
Уже перед входом в кабинет ему шепнули: «А насчет слуха секретаря — знаешь? Нет? Ну как же, забыли, наверное. Он у нас плохо слышит, так что отвечай погромче.» Разговор с секретарем получился какой то скомканный. Пару раз он отвлекался на звонки по «сотке», и Гене приходилось напоминать, на чем они остановились. Секретарь морщился. Пожал в конце руку, пожелал успеха почему-то в личной жизни. Папку с документами оставил у себя. Потом вызвал заведующего отделом и устроил ему выволочку: «Вы кого ко мне присылаете? Мало того, что он глухой, орет— штукатурка осыпается, так еще и руки потные! Не нравится мне все это…»
Пришлось Гене возвращаться в свой Донецк, трубить там еще полтора года, пока секретаря забрали в Москву, тогда и вспомнили о Крокодиле второй раз. Донбасс ведь еще никто не ставил на колени, справедливость восторжествовала, правда доказала.
Но попал Гена уже в другую газету, в другие руки.
Не к земляку-редактору, которого хорошо знал по «Соц. Донбассу», а к восходящей звезде киевского бизнеса Андрею Воскобойнику. Впрочем, его тоже, хоть с натяжкой, можно считать своим — жена родилась в Макеевке и школу там кончала. Она была вторым человеком в редакционной иерархии. На планерках Андрей Александрович часто говорил: «Я жене вечером давал читать — не понравилось». Или: «Я жене показывал, говорит: то что надо!» Жена Цезаря всегда была вне подозрений. А жена Воскобойникова — всегда права. Науке неизвестно, где в свое время он ее откопал, судачили, на «Химволокне», куда забросила по молодости перед армией судьба, и где не то мотальщицей, не то крутильщицей Нонна Сторчак, тогда еще просто Нонна, боролась изо всех сил, чтобы выйти, во-первых, замуж, а во-вторых, — в передовики соцсоревнования.
«У нас матриархат в конторе, — сразу же предупредили Гену. — Слово Нонны — закон». Нонна Игоревна Воскобойник числилась завотделом кадров, находилась на пересечении всех редакционных интриг и решений, надзирала за дисциплиной, вела книгу прихода и ухода, проверяла больничные. Как она умела отчитать журналиста! А могла под горячую руку и тряпкой половой в лицо швырнуть за то, что с грязными ногами в коридор зашел, наследил в кабинете.
Потом, освоившись, Гена понял: такой цербер Андрея устраивал на все сто. Во-первых, порядок в редакции поддерживали железной рукой и без его вмешательства, а еще лучше — присутствия. Во-вторых, — жена родная не подсидит, интриги плести не будет, а ночью, в постели, доложит все сплетни и дрязги, посоветует, как лучше поступить — не чужой человек. И в третьих, может оно и было самым главным, — Нонна всегда при деле, занята, ей некогда комплексовать на разных дурных мыслях, мучиться подозрениями относительно мужа. А поводов для подозрений — навалом, так как Андрей не пропускал ни одной юбки. В редакции, правда, ни-ни, зарекся, все устраивал на стороне, маскируясь постоянной занятостью и загруженностью делами. Почти все его коллеги-бизнесмены, дорвавшись до денег, мерсов, заграничных поездок и валютной жрачки, давно поменяли прежних жен на длинноногих секретарш. Воскобойников же, хотя ему иногда и приходила такая мысль, оставил в семье все как есть, не решаясь ломать налаженный быт и домашний уют. Толку? Захочешь на стороне любовь крутить, — нет проблем. А Нонну в редакции кто заменит?
Шефа в конторе называли Фюрером. Позже, когда многое тайное стало явным, выяснилось: эту кличку к нему в КГБ приклеили, когда завербовывали. Неизвестно до сих пор, брали ли в разработку Нонну, Гена до последнего момента был уверен, что нет. Людей этого типа не вербуют, они с детства вырастают такими отморозками. Журналисты прозвали ее эсесовкой. Кстати, сам Гена поначалу едва не угодил в немилость — бежал на задание, опаздывал, не поздоровался в коридоре, задев плечом. Пришлось брать бутылку «Мартини», коробку конфет «Вечірній Київ», цветы и ехать вечером домой, извинятся. Не обошлось и без декламации стихов раннего Евтушенко, оказывается, любимый поэт, и даже изучить гороскоп Нонны-обезьянки. Гена смекнул: если заделаться лучшей подружкой Нонны, — будут и повышенные гонорары, и продвижения по службе, и зарубежные поездки. Так он стал другом дома, членом семьи. И это Фюрер приветствовал — жена по вечерам не скучает, не злится, не отвлекает бесконечными звонками некстати. Фюрер же звонил домой едва ли не каждые полчаса — «проверялся» и «докладывался», говорил хорошие слова. Хотя сам в это время мог (позже Гена не раз наблюдал лично) поглаживать свободной от телефона рукой голую задницу какой-нибудь Стеллы в сауне на Березняках.
Фюрер обладал воловьей трудоспособностью, был трудоголиком, мог не спать по три ночи, не есть, поддерживать силы крепчайшим кофе, колесить по Киеву, срываться в Москву, приезжать домой, как снег на голову, переодеть рубашку — и снова на работу. Его темп выдерживали не все, и Гена понял: если он выдержит, значит, сработаются, более того, — откроется прямая дорога в замы. Фюрер видел и знал все насквозь. Немудрено, начинал ведь с низов, продавал анкеты фирмы «Свитанок» желающим устроится на работу на чужбине. Цена анкеты — 15 руб. 50 коп., сбывал с рук здесь же, на Толстого, уговаривая и убеждая колеблющихся. Он начинал с десяти процентов — подумать страшно, с каких копеек. Поднакопив деньжат, организовал курсы английского по новой скоростной методе, сам преподавал. Как раз все ринулись на свал, так что желающих было море. Какое-никакое, а свое дело, не десять несчастных процентов, подачка от фирмы добрых услуг! Завелись первые деньги, открыл частное рекламное агентство, одно из первых в Киеве. Много съедали налоги, по вечерам организовывал «мозговые штурмы», привлек башковитых ученых, тогда платить было не принято, угощал ужином и выпивкой на дармовщину. Так родился замысел книги «Как уйти от уплаты налогов?» — обычной брошюрки, которую размели за два дня, тираж потом допечатывали два раза, из Москвы приезжали, из Горького, из Ростова-на-Дону. Нанятым для написания журналистам отстегнул по сотке баксов, доход Фюрера составил более полумиллиона рублей на деньги 1990 года.
Начал арендовать сауну на Оболони, спортзал, переехал в Дом кино — здесь был теперь офис, столовали в ресторане на втором этаже, по безналичному расчету, кухня в то время лучшая в городе, публика культурная, чета Воскобойников теперь устаивали светские обеды и ужины, приглашая известных людей — не только коммерсантов и банкиров, но и артистов, художников, спортсменов. Дружбой с Фюрером гордились, знакомства искали, он и бабки мог перекинуть, отвалить со щедрого плеча под настроение — по натуре человек широкий, с размахом, куражом. Ну и голова, понятно. Какие генерировал идеи! Казалось, он один из всех в идущей толпе умеет разглядеть зеленые бумажки, вот они, валюта под ногами, но никто не видит, кроме Фюрера, он один не лениться поднимать. Да и еще соседу подсказывает: «Бери, видишь, тысчонка валяется, взять некому». По части идей, Гена так считал, Фюреру и в Москве мало конкурентов.
Вспомнить, например, историю с «Серым попугаем», передачей знаменитой. Идея ее, думаете, у Киры Прашутинской родилась? Ничего подобного. Это случилось, когда Фюрер в Киеве первый шоу-бизнесом развернул, приглашать на сольники тогдашних звезд — Магомаема, Пьеху, Пугачеву, Розенбаума, Боярского. В перерывах — бесплатное пиво и лотерея компьютерная, по системе случайных чисел. Призы хоть недорогие, но много. Человек сто за один вечер выигрывало. После концерта — банкет для избранных в кабаке, на «шестом небе», в ДК «Украина». Народ кассы штурмом брал, билеты разлетались быстрее, чем на футбол. Деньги такие, вам и не снилось. Сидели как-то в Доме кино, обедали с выпивкой, отходили после очередного концерта. Здесь один Ванек, тоже, между прочем, голова, но без бабок, так, потриндеть только, вдруг задвигнет: «Давайте конкурс анекдота устоим, артистов пригласим, по телеку передачу забабахаем!» Все поморщились, носами закрутили, на другую идею перекинулись. А Фюрер через месяц в Москву уехал, там его свели на Останкино с этой самой Кирой, они вдвоем запуляли «Попугая». На первых передачах Фюрер рядом с Гориным сидел, с Никулиным облобызался. Пенки снял, говорит: надоело ездить туда-сюда, деньги надо дома зарабатывать. Хотя злые языки, завистники шептали: кинули его в Москве, та Кира передачу на себя переписала. Ну да что — у Фюрера уже другая идея прорезалась — полеты на воздушном шаре с площади тогда еще Октябрьской революции.
Здесь и прозвенел первый звоночек. Из КГБ. «Андрей Александрович? Очень приятно. Семен Петрович, припоминаете? Бывший куратор по университету». Да, постукивал Андрей еще на факультете военных переводчиков, где был зам. комсорга. Потом в армии закладывал, когда в секретной части служил. После дембеля поехал в Москву, в Академию КГБ поступать, да вовремя одумался — понял, что без блата и связей — дохлый номер. Вернулся в Киев, нашел Семена Петровича, просил составить протекцию младшим опером в центральный аппарат на Владимирской. Но как-то не связалось, что-то там застопорилось, долго тянулась резина, пока анкеты заполнил, бумажки писал.
Потом и вовсе надобность отпала — поступил в аспирантуру, женился, родилась Катерина, диссер надо защищать, борьба за квартиру на кафедре — все, что по молодости, стиралось из памяти быстро, растворялось во взрослой жизни. А в конторе глубокого бурения, оказывается, о нем не забыли. Кстати, еще раз: недавно в прессе один их кадр проговорился, что в первый раз в Комитете Воскобойника отвергли, очень уж напрашивался, без мыла лез — там этого не любят. Возможно, не говорю: точно, возможно, — если бы Андрей знал, соскочил бы тогда, отказался от второго захода, не пришел бы на явочную квартиру на Пирогова. В самом центре, у Владимирского собора, сколько здесь лазили студентами, никогда не мог подумать, что в одном из старой постройки особняков, где потолки под четыре метра, его когда-то будут брать в разработку.
Тактику выбрал наступательную, слушал только себя, перебивал собеседников — с Семен Петровичем присутствовал интеллигентнейший Николай Николаевич. «Все от того, — смекнули они, — проиграть еще раз боится, да наш он, наш, бери голыми руками». Когда докладывали руководству о результатах, предложили кличку — «Фюрер». Не в бровь, а в глаз самый…
Много позже, один раз за все время, он был допущен к шефу, на Владимирскую. «Учти, больше слушай, помалкивай, — наущали кураторы. — Шеф не любит, когда говорят лишнее и перебивают». По отрывистым вопросам, коротким рубленым фразам впечатление о шефе сложить было трудно. И только в конце разговора раскрылся:
— Будете самоотверженно работать, мы найдем способы, у нас, вы знаете, есть возможности отблагодарить. Как вы чтобы с журналистами законтачить? Очень есть тревожные симптомы. Вы, кажется, книгу написали? А если для начала попробовать цикл статей для «Вечерней газеты»? Хлестких, громких, чтобы имя себе сделать, и весь Киев заговорил. Выбор темы — за вами. Почему бы о партаппарате не поразмышлять? Некоторые уже на ходу спят, мышей разучились, понимаешь, ловить, так и до Прибалтики недалеко. С «Комсомольского племени» никого не знаете? Попробуйте с редактором Гекубой войти в контакт, он человек скромный на вид, редакция тоже, узнаете слабости — чем дышит, что любит, привлеките к бизнесу, договор о совместной деятельности со своим рекламным агентством. Крупные деньги попробуйте ему качнуть, чтоб наверняка. Мы компенсируем…
— А если свою газету, Игорь Фокиевич?
— А что, неплохо-неплохо. И людей у них отвадить, перекупить, лучшие кадры. Какую, вы говорите, газету?
— Современную, на компьютерах, в Англии был — видел. Редакция — человек под 300, ежедневно, с экстренными выпусками, журналисты по всему миру…
— Готовьте проект. По полной программе, не экономьте. Если что-то делать, то хорошо. А так — лучше вообще не начинать. Материально поможем, да и сами не скромничайте. Но это — перспективы. А сейчас с ними платно поработать надо…
Так возник замысел создания ныне «Киевских гадостей», в которых Гена теперь имел честь работать.
Фюрер справился с заданием на «отлично» с плюсом. Через год обе когда-то самые тиражные и мощные газеты дышали на ладан. Лучшие журналисты быстренько перебежали в воскобойниковские «Киевские гадости», оплата труда в этом прогрессивном издании практиковалась прогрессивная: Фюрер расплачивался наличными долларами у себя в кабинете, по одному вызывая сотрудников. Их он делил на четыре группы, первая «обойма» получала по 500 долларов, вторая — 300 и т.д. Если учесть, что в своих изданиях те же люди имели оклады в десять-пятнадцать раз меньше, станет понятно, что переманить журналистов большого труда не составляло. Вряд ли надо их осуждать — такова жизнь.
Здесь как раз у Фюрера родилась новая идея — создание частного издательства и сбор денег у населения для выпуска коллекций книг. Тематических серий, типа: «Энциклопедия домашней хозяйки» в 8 томах, «Домашняя библиотека сказок» (10 т.), «Мифы народов мира» (5 т.), десятитомник В.Пиккуля и др. Схема проста, как угол дома. Желающие стать счастливыми обладателями должны прислать по 99 руб. аванса и ожидать, пока по их адресу поступят книги. Фюрер не любил круглых цифр, они, отпугивают людей. Подписка принималась в течении года, собрали более миллиона рублей (еще советских), кто же знал, что через год Союз накроется и вклады сгорят. Отдельные оптимисты, правда, пытались вернуть свои деньги через суд, но все же не знаете нашу систему — себе дороже. А Фюрер уже занялся новой аферой — лотереи во время футбольных матчей, собиравших тогда по 100 тысяч народу, билет — десятка, разыгрываются два автомобиля «Вольво», кофеварки, пылесосы, телевизоры. Одно время, когда киевского «Динамо» в загоне было, из-за лотереи только на стадион и ходили.
И вот что интересно: за все его аферы к нему никто ни разу не пристебался. Если что и возникало по линии правоохранительных органов, он сразу «гасил». Вокруг коммерсанты горели, прокалывались, а к Фюреру — даже претензий никто не высказывал. И с бандитами киевскими он легко ладил, а тогда был как разгар их диктата. Фюрер умел опережать события, шел на шаг быстрее. Он один из первых в Киеве кооператив девочек создал. Но не тех, кто в гостиницах и на улицах промышлял, — культурный, для нужных людей, в сауне закрытой. Девочек сам отбирал, тайком от Нонны. Держал в штате «машинисток», они через день в бане работали, через день в конторе, платил им по 700 долларов. Никто, кроме двух-трех доверенных лиц, не знал, что в сауне установлены видеокамеры, записи отправляются прямиком на Владимирскую, лично в руки Игоря Фокиевича…
И во всем он лучший, самый первый, уверял, что знает по-китайски, самостоятельно выучил на спор язык. Черт его знает, может и вправду. Когда ехали конторой на пикник, с завязанными за спину руками стакан водки в один присест выпивал (вообще пил мало, берег себя). А строгий при этом был — ужас! Секретаршу уволил за чаинку одну единственную в сахарнице, когда она чай принесла, случайно ложкой из-под заварки полезла, и это стоило ей места. Так плакала бедная, сердечный приступ был — не пощадил, решения своего не изменил. За что его еще больше уважали.
* * *
В кинофильме про Штирлица есть эпизод, когда высшие офицеры рейха, на похоронах, один за другим, повторяют жест Гитлера, потрепавшего сына погибшего соратника по щеке. «Как они все хотят быть похожими на Фюрера!» — подумал Штирлиц. Я точно также подумал, когда много лет спустя, в моем присутствии, Гена Крокодил, уже будучи в должности главного редактора «Киевских гадостей», выгнал секретаршу за то, что она не догадалась сервировать два стакана чая, вошла в кабинет с одним на подносе.
Он пытался подражать Фюреру во всем — и хмурил строго брови, и одевался в пестрые пиджаки, и говорил короткими отрывистыми фразами, мог прихвастнуть любовными похождениями и денежными тратами, — и все же оставался вторичным, не дотягивался до уровня Фюрера, суетился. Какой прикид не выбирал, какими шампунями не мылся, не прыскался, все равно вылазили мелочность, а то и просто жлобство. «Что ж поделать, — говорили барышни между собой, — козел — он и есть козел». Фюрера, между прочим, они козлом никогда не обзывали.
Что сказать: Фюрер мог и не обязательно в постель ложиться с какой-нибудь приезжей московской гостьей. Но поляну накрыть, корзину цветов, тосты кавказские закатывать, песни в ее честь, просто дурачиться — это завсегда. И так легко, выходило, естественно. Гена же всегда в уме просчитывал, что ему здесь обломиться может. И если видел, что шансов нет, — на фиг она нужна, эта гостья, чтобы деньги на нее тратить, можно и скромным ужином в буфете обойтись. И когда руку набил на заказных материалах, и потекли живые деньги, все равно в уме держал каждую копейку, варианты просчитывал, где стоит игра свеч, а где ну его в болото. Фюрер же если заказывал кабак, так на человек триста, в лес выезжали, — чтоб икру ложками из кастрюли, а в баню с девочками — чтобы всем по паре было. И в конторе то же самое: круглый стол организовывал — тучи министров, академиков, депутатов. Фестиваль газеты — сто тысяч на стадионе собирается. У Гены в этом смысле размах не тот, кишка тонка. Фюрер его в свое время вознес, может, даже специально, чтобы видели все — не соперник ему Гена, не фигура.
Перо, правда, бойкое, сам мобильный, ночь мог не поспать, чтоб в номер материал загнать, работоспособный, крутится, у киевской читающей публики быстро авторитет заимел, имя примелькалось. А задания Фюрера тем временем становились все рискованнее, темы — щекотливее. Он по уши влез в политику, зондировал на предмет своего депутатства, играл на дешевке — криминал, коррупция — вещах, к которым публика всегда так неравнодушна. И все делалось Гениными руками, не Фюрера, а его подпись стояла под самыми стремными материалами. Правда, и платил Фюрер, надо отдать ему должное, по самым высоким расценкам. Да и популярности Гены Крокодила мог позавидовать любой журналист.
Нет, конечно, Гена не дурак, не раз думал об опасности, старался писать так, чтобы пальцы не были видны, рубил концы, просчитывал варианты, норовил как можно меньше подставляться, да разве здесь убережешься, если задания сыпались одно за другим, а мишени — одна другой крупнее. Теперь уже не разоблачение каких-нибудь бандитов с центрального стадиона интересовало Фюрера, а тот или иной министр, а то и вице-премьер. За такие материалы он платил по высшей таксе — тысячу долларов авансом и столько же — после публикации.
Сколько раз Гена давал себе слово: баста! Напишу последний материал и пойду к Фюреру: глуши машину, останавливай конвейер! Не могу больше и не хочу! Эта мысль поначалу успокаивала, примиряла самого с собой, но глубоко в душе, на самом донышке, жила другая: никуда ты не пойдешь, поздно, мосты сожжены и назад дороги нет. Во-первых, только он пикнет, — Фюрер сразу найдет на него управу. Стреножил же Стаса, когда тот отказался писать чернуху на своего друга-ректора. Кассету из сейфа достал: похождения Стаса в бане с телками. Главное, мастерски-то как смонтировано: только Стас и три бабы голые. Остальное — на заднем плане, размыто, не разобрать ничего, как под водой. А ведь вместе все были — и Фюрер, и он, Гена, и Стас. Где гарантия, что нет такой записи с Геной Крокодилом в главной роли? И куда Фюрер может передать кассету, в чьи руки? Если уже не передал.
Бывало, самые стремные материалы они подписывали выдуманными фамилиями. Да еще Фюрер придумал совсем малюсенькие фотки ставить реальных людей — инвалидов, прикованных к постели, сельских хлопцев, которых никто не найдет и искать не будет для опознания. За баксов 10-15 договорится с ними, и все о’кей. Читатели же думают, что эти люди работают в штате, действительно существуют. Но как-то по большой пьянке Фюрер проболтался, что у него есть специальный файл в компьютере, секретный, досье на всех — кто что писал, где документы покупал, у кого, за сколько. Так что никаких секретов! «Киевские гадости» как раз боролись с двумя министрами — внутренних дел и юстиции. Прикиньте, если каждый из них свою должность купил за 300 тысяч долларов, и поймете, какой может последовать ответ сил, которые стоят за этими людьми. Не остановятся, если надо, ни перед чем. Да что для них жизнь Фюрера или, тем более, Гены Крокодила?
Ворочался по ночам, трезвый уже не мог уснуть, истерзал себя, по улицам боялся спокойно ходить, особенно, если с похмелья. Как-то попросил сержанта через дорогу перевести — голова кружилась, пот липкий, озноб пьяный. Пару раз его Фюрер предупреждал: будь осторожен, врагов у тебя развелось, если пьешь-гуляешь где, — машиной под подъезд, один не поднимайся в лифте, водитель довезет. В командировки ездил с машиной сопровождения, Фюрер свою давал.
«Ты скажи, Андрей (они давно уже на «ты»), на фиг такая жизнь, если на улицу боишься выйти, людей шарахаешься? Долларами, что ли, гроб оклеить — наша цель?» — «Срываешься, Гена. Потерпи, прошу тебя, годик, после выборов заживем как люди». — «А если нет? Ты посмотри, куда мы скатились, на сорокалетие заслуженного журналиста отказались давать, как же, не хотят, чтобы союз журналистов раскололи, не любят нас там. У тебя, в лицо сказали, уже есть звание: газетный киллер, вот и отрабатывай, мочи за бабки, кого ни попадя, кто деньги даст. Зачем тебе еще заслуженный журналист?» — «Да наплюй! Победим на выборах — мы тебе орден поцепим, Ярослава Мудрого! А союз журналистов, ****ский, еще ублажать будет!»
Фюрера расстреляли аккурат за месяц до выборов, 20 января. Стояло звонкое морозное утро, самое холодное за ту зиму — минус 280, суббота. Позвонила Нина Бузикина — зам. главного редактора: «Извини, Гена, может это и неправда, только мне тоже позвонили, Андрея Александровича вчера ночью убили» — и в истерику. Гена долго стоял с трубкой в руке: «Все, кранты, теперь моя очередь». Так и рухнул возле телефона на кухне. Отвезли в Феофанию, когда очнулся и выпил воды, попросил охрану в палату. «Да стоит уже, генпрокурор распорядился». Похороны Фюрера он пропустил.
Тот январь складывался ужасно, работал на автопилоте, сплошные заказухи. Плели лапти вице-спикеру парламента, неплохому, в общем, парню. Когда-то он поспособствовал Гене в получении квартиры, не той, что сейчас, на Саксаганского, в самом центре, четырехкомнатной, а самой первой, на Оболони, двухкомнатной. Они с супругой ее сразу полюбили, как весело обживали, радовались каждой новой вещи, покупке! Нынешняя же — евроремонт с испанской сантехникой, джакузи, всякие прибамбасы, — а душа к ней не лежит, нежилая квартира, неродная. Вице-спикера, если разобраться, мочить было не за что и, главное, — нечем. Компры практически никакой, приходилось на голой технике выезжать. Ну, ездит на шестисотом мерсе, квартира пятикомнатная, задекларировал полуторамиллионный доход. Так кого этим сейчас удивишь? Ни баб в сауне, ни счетов швейцарских, ни оружия проданного за границу без документов — что уж тут напишешь!
Но, видать, все же достало. То ли снимки — цветные, на полполосы, вице-спикер супругу усаживает в мерс, то ли тексты забористые Гены Крокодила. А может, просто не с руки ему было систематически мелькать в прессе, в стратегию не входило. Позвонил Фюреру, назначил стрелку. В одиннадцать вечера в парке Примакова, у ладьи знаменитой. Там и днем-то мало кто ходит, свадьбы одни приезжают. Водителя выгнали, говорили у Фюрера в машине (значит, записывает на диктофон, — привычно отметил Гена). Вице-спикер передал Фюреру пакет — 100 тысяч баксов. Только за то, что они обязуются больше о нем не писать ни строчки. Ни хорошего, ни плохого. На том и разъехались.
Эх, плохо они знали Фюрера. Конечно, весь разговор записан на магнитофон. Миникассету Фюрер передал Гене, когда прощались. «Давай в номер 200 строк!» — «А бабки как же?» — «О деньгах не пиши, как и не было их. Попросили о встрече, умоляли больше ничего не писать. Весь разговор передать». — «Рисковое дело». — «А ты как думал, не дрейфь, после этого им кранты! Играем дальше!»
Придя домой, Гена тут же отстучал на машинке: «Стрелка у могилы Аскольда». И с абзаца: «Ровно в одиннадцать ночи два черных «Мерседеса» с разных сторон причалили к бровке неподалеку от входа в парк им. Примакова. В это время здесь пустынно, слышно, как бьются о берег днепровские волны. Конечно же, мы, два журналиста, прибыли сюда, не для того, чтобы любоваться видом ночной Русановки…»
Это была бомба. На следующий день после в парламенте поставили вопрос об снятии вице-спикера, он, оплеванный, занял место в зале, отстранили от голосования. Гена, закрывшись в кабинете, выстукивал разгромную итоговую статью «Конец чернобородой демократии». Фюрер отвалил ему тогда тридцать пять кусков, и на молчаливый вопрос ответил: «Мы же втроем работаем, есть еще один, самый главный человек…» Поди, проверь-разберись, есть ли он на самом деле, или Фюрер себе его долю забирает, ты, Гена, подставляйся, а денежки уйдут тому парню! Впрочем, Фюреру сейчас уже все равно. С одной стороны, если трезво рассудить — то, что его убили — Гене только на руку. Замолчал самый главный его мучитель и контролер, некому будет толкать в самое логово, откуда только один выход. После смерти Фюрера не страшны ни кассеты с компроматом, ни компьютерные файлы, где все его, Генины, статьи, оригиналы документов, письма, ориентировки — что куплено-перекуплено и частично в газете использовано. Да за такое досье солидные бабки можно получить. Бояться теперь нечего — самый главный свидетель исчез.
Милиция, понятно, копошится, следы заметает, народ успокаивает: уже вышли на убийц. Только Гену ведь не проведешь. По отдельным, едва заметным признакам, он понял: дана команда не искать. Так, пошустрить-покричать, но ничего и никого не трогать. Значит, кому-то выгодна смерть Фюрера, кто-то видать заказал, да не с простых, такое убийство провернуть непросто. А если так, почему не допустить, что следующий — он, Гена? По законам жанра выходит. Говорил же Фюреру, не надо брать те бабки паленые, а если взяли — выполнять джентльменское соглашение. Нет, Фюрер упрямый, как осел: за ними не стоит никто, все равно турнут его в шею, приказ заготовлен, сам видел, а здесь — такая шара открывается: деньги сами в руки свалились, зачем же отказываться? А статейку встругнем — еще больше уважать будут!
Довстругались. Неужели следующий — я? Нет, надо не лежать сейчас в Феофании, а идти к прокурору и делать заявление. Немедленно! Чтобы успеть опередить, а не бить по хвостам. Прокурор потом рассказывал: выслушав Гену, порекомендовал ему все забыть и идти долечиваться в Феофанию. Все, мол, само рассосется.
Тогда-то Гена понял: плохо дело, он в вакууме, от него отшатываются, как от прокаженного, разговаривают, как с больным, конченым человеком. Приговоренным. И он записывается на прием к уже как бы и бывшему, но еще занимающему кабинет, вице-спикеру. «Покайся публично, сука!» — приказывает тот, продержав Гену семь (!) часов в приемной. Накануне самого светлого религиозного праздника в «Киевских гадостях» появляется еще одна бомба: «Покаяние. Открытое письмо вице-спикеру парламента журналиста Г.Крокодила». Материал затмил пасхальные праздники и взбудоражил весь Киев. Такого стриптиза души читающая публика не наблюдала давно. Вице-спикера восстановили в должности, он, под аплодисменты депутатов, снова занял свое место в президиуме, а Гену, спустя две недели, назначили главным редактором.
Именно в то время мне приходилось с ним встречаться и контактировать по одному делу, начатому еще Фюрером. «Сережа, — предложил он сразу, — давай забудем все плохое. Хочешь, на колени перед тобой стану. Извини меня, пожалуйста. Ты понимаешь, я же не со зла тогда на тебя наехал…» Эх, дурак, простил ему. Да для такого подонка извиниться, — что высморкаться. А он-то и не думал держать слово, затаился, выждал время, чтобы ударить побольней. И дождался, и всю силу вложил, чтобы окончательно добить. Сам вызвался и напечатал две статьи, подав, тем самым, сигнал силовым структурам — те набросились, как по команде. Если бы не ребята, ночи напролет бившиеся над расшифровкой подброшенных фальшивых платежек и схем, по которым якобы уходили деньги из возглавляемого мной Центра общественных СМИ, — все могло закончиться весьма печально. Закавыка заключалась в последних трех нулях, которые в советской банковской бухгалтерии означали копейки, перед которыми ставилась запятая. Эти несуществующие копейки в результате превратились в миллионы при переумножении, а запятые «потерялись». Штука в том, что на тот момент копейки вообще в Украине не ходили — стояло время купоно-карбованцев.
Обнаружив подлог, теперь уже наша сторона возбудила иск за клевету, Гене светило пять лет за умышленное распространение заведомо ложных сведений. Он, понятное дело, затеял бодягу, не являлся на судебные заседания, апеллировал к свидетелям, но те, смекнув в чем дело, быстренько испарились, слиняли. Больно надо свою задницу подставлять. Гена заложил своего шефа, заявив на суде, что заказ исходил непосредственно от Фюрера. Эх, до сих пор жалко, что мы их тогда выпустили, согласились на мировую, ограничившись опровержением в «Киевских гадостях». А Гена, оказывается, обид не забывал. И когда мне подожгли дверь, и только чудом не сгорела квартира с женой и детьми (я был в командировке), «Киевские гадости» за подписью «Г.Крокодил» поместили об этом заметку. В ней сообщался не только мой точный адрес, этаж и номер квартиры, но и присутствовала следующая ремарка: «Обращаем внимание читателей, что подобные акции с работниками различных изданий случаются чаще осенью, когда проходит подписная кампания на газеты и журналы».
Возглавив газету (сбылась мечта!), Гена, по выражению одной моей знакомой и вовсе «запанів». В кабинете развесил фотографии в дорогих рамках: Гена Крокодил и Папа Римский, Гена и Валерий Леонтьев, Гена и космонавт Леонов, Гена и наш первый Президент, Гена и Евгений Евтушенко, Гена и наш второй Президент, Гена и Фюрер, Гена и вице-спикер и т.д., и т.п. Стал еще круче одеваться. Но носить пиджаки не умел, лацканы карманов у него все время оттопыривались, он их внутрь заправлял, только придурки так носят. С галстуками — вообще беда, не умел завязывать, жена дома мастерила узел, снимал, не развязывая, узлы занашивались быстро, выбрасывать не любил, так засаленные и носил.
Все больше его тянуло на философию. Любил «закатить речуху» на минут сорок, а то и на час на планерке. Людям работать надо, в номер сдавать, а он все вспоминает случаи из практики, описывает во всех подробностях. Когда доходил до пикантных мест, например, передачу денег или получение вознаграждения, о чем никто не должен знать, вдруг замолкал, отделываясь репликами типа: «Ну, в общем, сами понимаете, ударили по рукам, я написал материал, напечатали, столько шуму поднялось, вы себе не представляете…» Играл в строгого следователя, стремясь походить на Фюрера, да куда ему! Тот если и наказывал, — то по справедливости, Гена же — в зависимости от настроения. Направляясь к нему в кабинет, все обязательно спрашивали у секретарши: «Как у Крокодила сегодня настроение? Может лучше не заходить?»
В редакции развел сплошной бардак — жил то с секретаршей, то с заведующей отделом, обеим обещал выбить квартиры. С секретаршей любовь давняя. Еще когда спецкором служил, сошлись. Вместе обедали, если Фюрер уходил куда, Гена, выждав момент, в приемную заскакивал, они дверь на защелку — раз! В тесной приемной, на кресле для посетителей часто это все и происходило. Секретарша подкармливала Гену в обед, всякие банки из дому приносила, за окно выставляла, чтобы лишний раз не просить Фюрера — у того в комнате отдыха стоял холодильник. После того, как Гена стал главным, и они, задержавшись на работе, первый раз лежали у него (теперь уже у него!) на диване в комнате отдыха, после всего, уже, секретарша рассуждала о том, что надо купить сюда комплект чистого белья, чтобы не подстилать что угодно, кожа все-таки, он вдруг взорвался: «Я тебе куплю! Разврат здесь устаивать — не будет этого. И банки все из окна забери сейчас же, чтобы я не видел больше!» «Таким строгим стал, ужас, — рассказывала секретарша подруге, когда Гена уехал по делам. — И заплакала: «Представляешь, скотина какая, как раньше пользовался мной, ни слова про банки, а тут, видите ли, стыдно. А я ему, дура, мясо с черносливом в пять утра встала, готовила…»
О том, что Гена начал жить сначала с секретаршей, а потом с заведующей, быстро узнали в конторе. Эта новость живо обсуждалась в курилках, за фаворитками следили. Тогда-то заведующая, не выдержав, устроила скандал Гене, и он вынужден был средь бела дня закрываться в кабинете, тащить ее в комнату отдыха, успокаивать, отпаивать каплями. Каплями, правда, дело не ограничилось, и, когда они вернулись в кабинет, она попросила чаю: «Принесите, пожалуйста, чаю», — сказал Гена в селектор. Через минут пять секретарша вошла с одним стаканом для Крокодила. «Ну, ****ь, сама себе приказ подписала!» — подумал Гена, а вслух: «Я же просил два чая! Что за хамство, видишь, у меня человек в кабинете сидит!» — «Где?» — «Два чая, я сказал!» Когда за секретаршей закрылась дверь, заведующая сказала: «Ну что ты с ней панькаешься, она ведь издевается, ты что, не видишь? Выгони сейчас же, про***** такую!» Мысли совпадают, подумал Гена. И вспомнил, как когда-то давным-давно Фюрер у него на глазах, тогда контора находилась еще в приспособленном помещении на Киквидзе, — несколько перегороженных фанерой клетушек, приглашая его, Гену, на работу, расчитал свою секретаршу за чаинку в сахаре. «Что ж, чему быть, того не миновать», — сказал он, подписывая приказ.
Предметом особой гордости Гены был толстый блокнот, куда он заносил встречаемые им рубрики — 600 или даже больше хранилось в нем. Этот блокнот начинал еще Фюрер, потом ему стало некогда, и Гена упросил передать ему, для продолжения, чтобы дело не заглохло. Такого блокнота, он уверен, ни у кого в Киеве из редакторов нет. Ни у Правденко, ни у Швеца, ни тем более, Миши Сороки. Что говорить о молодых-зеленых! Гена любил нагрянуть в часов восемь вечера, в день подписания номера, в типографию, задержать выпуск, и, небрежно листая блокнот, поменять все рубрики. «Разве это рубрики? Халтура! Сейчас мы другие подыщем, чтоб стреляли, чтоб читатель, увидев, застрял глазами, и весь материал до конца, не отрываясь, проглотил!» Никаких сомнений в своей правоте у Гены никогда не возникало. Фюрер ведь тоже не колебался. «Ставь, я тебе говорю, что ты сопли жуешь!» — кричал он ответсеку. — «Так ведь, Геннадий Крокодил, вам не кажется, небольшое несоответствие наблюдается между рубрикой и собственно материалом…» — «Ставь, ё-пэ-рэ-сэ-тэ! Несоответствие! Козел ты, ни хрена не волокешь в газете! Разве это полоса? Вот мы с покойным Фюрером когда-то полосы лабали, не вам чета!»Уволенная секретарша права: строгим таким стал Гена, ужас!
И не терпел ни малейших возражений. Дома — еще хуже — вдруг что, сразу в крик: «Кто так делает, бараны! Я вас разве так учил?» Домашние чуть в обморок не падали. В редакции шутили: у Гены комплекс первого руководителя, все должны соглашаться, потакать и восславлять, говорить, какой он гениальный, громко смеяться каждой остроте или анекдоту, если шеф вдруг снизойдет. Да что дома, или на работе — в офисе вице-премьера (тот был одним из владельцев газеты), в безобидной беседе, когда его попросили что-то переделать, поменять в статье, Гена сорвался на крик: «Да что вы в газете понимаете, сидите тут, штаны протираете! Лучше бы указы издавали да принимали законы, а не лезли в газету!» И по наступившей вдруг тишине, понял: зарвался, занесло, надо назад сдавать. «Нет, я, конечно, не против, но считаю себя профессионалом, вы ведь тоже профессионал в своем деле, вот и я … Впрочем, решать, конечно, вы должны, извините, погорячился». — «Ничего, бывает», — сказали ему.
Гена, выйдя из офиса, поспешил не к машине, а в противоположную сторону, в первое же по дороге кафе, и дернул с расстройства 200 граммов коньяку, чем перепугал официантку — такую дозу, сколько она работает, никто у нее не спрашивал. «Может, закусить что, бутерброд с икоркой есть, и с буженинкой». Не отрываясь, одним дыханием, Гена проглотил коньяк и, поморщившись, пробасил: «Кусочек сахару. Рафинад есть?» — «Есть… кажется… есть», — официантка смотрела широко открытыми глазами. — «Дайте. Два кусочка!»
Немного успокоившись, вышел на улицу, присел на лавочку у остановки автобуса, закурил. Подошла маршрутка, кто-то выходил, кто-то толкал его сумками. «Ишь, расселся, дымит тут, воздух только отравляет!» — «Ничего бабуля. Капля никотина убивает лошадь. Но ты же ведь не лошадь?» — ответил Гена и сам заржал, как лошадь. Странно, но никто вокруг не засмеялся, не поддержал его шутку, некоторые смотрели с осуждением. Будто все сговорились. «Смеется хорошо тот, кто смеется как лошадь», — услышал откуда-то сбоку. — «Кто сказал? Кто, я спрашиваю?!» — Гена поднялся с лавки, бросаясь то в одну, то в другую сторону. Возле него останавливались люди. — «Кто посмел?! Да я вас, мать вашу, урою! Дерьмом оболью, ославлю на всю жизнь! Вы знаете, хотя бы, кто я? Я — киллер! Киллер Гена Крокодил! Газетный! Понятно? Ублюдки, вам ясно?» — орал он что есть силы, погромче, даже чем обычно в редакции на планерке. — «Да он пьяный!», «Пьяный, смотрите!», «Напился с утра!». «А вон и милиция. Милиционер, идите сюда! Здесь киллера пьянющего поймали!», «Держите его, держите киллера!», «Вяжите его в кутузку!», «Ах ты, сволочь, киллер ты недорезанный!»
Милиционер, пройдя сквозь расступившуюся толпу, пристально посмотрел на Гену — весь в прикиде как бы мужичек, при галстуке, такие вряд ли в автобусе ездят. «Гражданин, — милиционер на всякий случай козырнул одной кистью, как когда-то в армии они, рядовые, отдавали честь ефрейтору, небрежно, одним пальцем прикасаясь, мол, все ли в порядке у вас с головой? — Ваши документы попрошу!»
— «Ты как честь отдаешь, падло? — Гена слез с тормозов окончательно. — Так тебя учили в милицейской школе! Ах ты, ****ь! Смирно! Скотина! Жетон свой немедленно! Я сказал: Жетон!» — И со всей силы его в харю, да так, что юшка брызнула.
Упал бедный мент, не ожидавший такого поворота средь бела дня, считай, в центре Киева, да при большом скоплении народа. И сама ведь ситуация ничего угрожающего не обещала. Ну, выпил мужичек, с утречка нормалек, присел на лавочку отдохнуть, зачем только вот людей оскорблять, орать благим матом, они и позвали на помощь.
Гена пытался было мента вонючего ногами, но его не пустили, кто-то саданул Гену в лицо, и по почкам. «Падло, не только вам нас бить!»
— Ты на кого руку поднимаешь, подонок! — Гена бросился к обидчику. —- Донбасс никто не ставил на колени!
Из подворотни напротив, он еще это успел заметить, выбегали прятавшиеся там от милиции не то наркоманы, не то еще какая шушера, бежали прямо на Гену, в руках — стальные прутья. Толпа сомкнулась, повалили на землю, добивали ногами. «Ты на кого, падло, замахиваешься, на нашу милицию?», «Ах ты ж ****ь такая!», «В лобешник его бей!», «И по яйцам, по яйцам!» Последний удар нанесли прутом по голове, что-то там треснуло, враз все стихло, толпа расступилась.
Побитый милиционер, отряхиваясь, вызвал по рации машину. «Ну хватит, хватит с него, «Скорую» давайте, «Скорую»!» Милицейская «Тойота» и «Скорая» подъехали почти одновременно. Смерть констатировали тут же, на месте, при свидетелях.
На завтра газеты вышли с сенсационными заголовками. Фамилия Гены Крокодила была набрана крупным шрифтом. Последний раз в жизни. На оперативно сделанные снимки во всю полосу смотреть было неприятно, тошнило, внутренности головы торчали, как в фильмах ужасов. Союз журналистов подготовил пафосное заявление об участившихся случаях со смертельным исходом среди его членов, да старшие товарищи, в лице вице-спикера, не порекомендовали. «Незачем, — сказали, — будоражить народ».
6. КРЫСЫ
…Теперь — осторожненько, чтоб никого не разбудить и не скрипнуть дверцей, достать из шкафа футболку. Хоть и придержал, а дверца так заскрежетала, еще только хуже вышло, да браслетом металлическим по стеклу задел, мертвого поднимешь, — звук противный, тягучий, аж зубы заныли. Выбирать прикид некогда, тащи любую, что в темноте попадется. Глаза скосил — черно-белые цвета туринского «Ювентуса», номер десятый, Аллесандро дель Пьеро. Супер-прима по тем давнишним временам, еще до того, как он провалил Евро-2000, самый высокооплачиваемый игрок мира, за каждый матч получал по 110 тыс. долларов США. Правда тогда, 2 марта 1997 года, любимец местной публики так и не распечатал наши ворота, а «Юве» не одолел «Динамо» на родном стадионе.
Яркой вспышкой — нарядный мартовский Турин, дорогая одежда, запах трубочного табака, легкий медовый дымок, головокружительная парфюмерия, роскошные витрины магазинов разве что не в золото одеты. Тепло и сухо, оживленный бульвар, звенит трамвай, разбрасывая искры на поворотах, совсем как у нас, где-нибудь на Новодницком спуске. Впрочем, там уже нет трамвая, давно сняли. Но тогда же, когда я об этом думал, — был ведь? Вот мы с Пашей Запорожцем, два безбилетника, почти на ходу и впрыгиваем в этот трамвай, ехать всего-ничего, пять кварталов вниз, магазинчик частный мужской одежды. Наводку дал отставной генерал, говорит, задешево по костюмчику себе справите. А если по два, — скидка хорошая, еще и презент будет. Кто откажется, спрашиваю я вас. Уже жэдэ вокзал ихний проявился, с ратушей и часами с химерами, ну прямо тебе флорентийский стиль, как на картине. По закону пакости, — то ли кондуктор, то ли контролер, шут их разберет, с дощечкой, что-то там мелом помечает, и к нам приближается. «Драпаем!» — шепчет Запорожец. — «У тебя же кредитная карточка, расплатишься!» — «Ты лучше свою закомпостируй». Тогда только завелись карточки, форсили друг перед другом. Контролер шустро продвигается, на нас поглядывает поверх очков. И вдруг, о спасение, стоявший рядом негр дергает за ручку, раздается короткий звонок, трамвай притормозил, дверь отворилась, и он бодренько так соскочил, а за ним выпрыгиваем, не теряя достоинства, и мы с Запорожцем. Смеялись и матерились до самого магазина, аж слезы повыступали. Надо же — триста лет у себя в Киеве трамваем не ездили, а тут — Италия, Турин, в день сражения с «Ювентусом», зайцем в местном трамвае проехали, как школьники какие. И ладно бы денег не было — так навалом, по три костюма прикупили, да рубашек, галстуков, белья — упаковались! «Не проехаться ли нам на трамвае обратно?» — «Нет уж, я тачку сейчас тормозну».
А трамвай-то — вот он, перед носом дверь отворил, мы только поднялись со своими клунками, — вот тебе раз! Тот самый, оказывается, и тот же контролер в очках и с дощечкой. Как заметил — в момент других обилечивать прекратил — через весь вагон к нам. Запорожец не растерялся — за звоночек дернул, трамвай пикнул, притормозил, и мы второй раз его объегорили. Ехали, правда, всего-ничего. Тачку поймать не удалось, зашли в кафе, кофейку с хорошим коньячком заказали. Свисток — вбрасывание, — за победу! И за удачу, и за успешную езду в трамвае, что так кровь разгоняет. До отеля пешком добрались, как жлобы какие — в каждой руке по два огромных пакета со шмотками. Лавка-то и вправду оказалась со скидкой, хозяин нам по голубой рубашечке «Милано» презентовал как оптовым покупателям. В прогнозе на предстоящий футбол разошлись. Итальянец ставил на своих — 2:0. И то, наверное, из вежливости, в душе надеялся на три или четыре безответных гола. Из той же вежливости поинтересовался нашим прогнозом. Меня вдруг осенило. Так бывает иногда. Спроси Запорожец пять минут назад, я бы не ответил, не знал, что сказать. А сейчас цифры увидел, да ясно, четко, как будто игра уже закончилась, и счет на табло высвечен, известен каждому. Наши бросаются обнимать Гусина, а итальянцы со штрафного сравнивают. «Один-один», сказал я и показал для верности по одному пальцу на руках. — «Ван ту ван». Итальянец закивал сочувственно, смотрел, как на тяжелобольного. Когда Гусин забил головой во втором тайме, Запорожец крикнул мне через ряд: «Если сравняют, — убью, ты лучше сразу уходи со стадиона, придурок малохольный!» Сравняли итальянцы минут через десять, правда, с игры, не со штрафного. Так и я ведь не волшебник, учусь только.
По дороге на спортплощадку все гадал — что бы это значило, — футболка Дель Пьеро? При сегодняшнем моем раскладе. Что за знак такой — именно 12 августа, в понедельник, так много для меня значивший, можно сказать? Удача? Фиаско? А может, как тогда, в Турине, — ничья? Оттяжка всех проблем на более поздние сроки? В моей коллекции — 23 футболки лучших клубов — и «Милана», и «Манчестер», и «Реал» с «Интером». А выпала сегодня одна, слепой жребий. Что ж, посмотрим.
Ступив на баскетбольную площадку, как всегда с левой ноги, привычно засекаю время: шесть минут восьмого. Опоздал, может, за счет зарядки компенсировать, обойтись без силовых упражнений, учитывая остроту момента? Неистребима у нас тяга к примитивным решениям, чтобы одним махом — и разрубить все проблемы. Да еще и просачковать, проволынить. Любишь ты себя, Серега, жалеешь, боишься перегрузиться. Помнишь, что тебе говорили: первые, пришедшие на ум, три варианта любого решения отбрасывай как тривиальные, лежащие на поверхности. Вот именно перед таким днем, как сегодняшний, нагружать себя надо максимально, никаких послаблений.
Мяч подброшен как можно выше, еще, лови отскок, двойной шаг, бросок с отклонением — два очка. Еще, еще раз. Теперь с двух метров — чистый мяч, теперь с угла, драйв, твой коронный бросок — сетка приятно зашуршала, можно и трехочковый попробовать — смазал. Ну что ж, для начала неплохо. Засекаем минуту — и вперед. Откуда поймал — оттуда и бросил. Шесть бросков минимум за шестьдесят секунд. Рекорд — восемь бросков — семь попаданий. Сегодня — четыре из шести. Средний показатель. Попробуем с точки пересечения лицевой и трехочковой. Бросок — мимо, еще бросок — мимо! М-да! Устал, что ли? Поменяем точку, слева у линии фолов, чуть дальше. Два шага, обман влево, бросок в прыжке с отклонением — есть! Еще раз — мимо. Третий раз — точно! Пятнадцать минут — броски, десять — разминка, включая пресс и силовые отжимания, еще пятнадцать — баскетбол, всего — 40 минут. Если бы еще и вечером так — идеальный вариант при сидячей малоподвижной работе. Но вечером не получается, пацаны не покидают площадку до ночи, а бегать с ними сорокавосьмилетнему дедушке не пристало. Как-то пробовал, они кричат: «Батя, пас на ход давать надо, не в ноги!» С тех пор играю только один, плохо, что подниматься приходится рано. Зимой, когда играть нельзя, спортивной ходьбой стадион обмеряю, десять кругов. Тренировка сегодня образцовая — ни разу не вспомнил про службу. Только в ванной, когда уже чисто выбритый намазывал голову шампунем от перхоти, специальным, из Германии привезенным, несколько ящиков, кольнуло внутри: так сегодня же должно решиться все окончательно, принципиально! Придут потенциальные покупатели, торговаться, сколько прокрутилось вариантов, людей прошло — не так-то легко выбрать, или отказать проявляющим интерес фирмам, инстинктивно угадывать — у кого серьезные намерения, а кто вступил в переговоры с надеждой «кинуть», обвести вокруг пальца. Неписаные законы киевского бизнеса торжествовали: «Ты хочешь быть честным? Будь честным… дураком. В нашем деле — кто первым обманет, тот и побеждает». Для моего поколения, воспитанного на элементах советской морали, с обязательными понятиями чести, благородства, вся эта коммерция — за гранью сознания. Непостижимо: взять деньги и не вернуть. Для большинства нынешних бизнесменов — это азбука, пустячное дело. Не усвоить ее — значит заранее проиграть. Лучше тогда не начинать никакого дела, устроиться куда-нибудь на работу, жить на зарплату.
От этих мыслей может испортиться настроение, лучше еще раз прикинуть, что и как. Самое главное — то, что уговорил, настоял на встрече на своей территории. Не в каком-то неизвестном кафе, где все им знакомо, не у них в офисе, где запросто могли забрать документы, а самого в лес вывезти. Встречаться надо только у себя. Во-первых, два кольца охраны. И в приемной попросил, чтобы человек пять сидело. И за их машинами внизу можно присмотреть, кто там, сколько, куда собираются, что за автомобили, номера переписать, после в ГАИ расшифруют — ребята знакомые помогут. Главный вопрос: как оформлять сумму? Сегодня до этого не дойдет еще, день потратим на составление бумаг, но думать надо. Снова простое решение, так и просится: брать наличными, и дело с концом. Нельзя! И понимаешь, что нельзя, а просится, само в голову лезет. Взять у них на глазах — навсегда себя повяжешь, потом не разделаешься, не отвяжешься, всю жизнь будут шантажировать. Во-вторых, завтра или через десять дней поймают на улице, в машину, опять же в лес, не сами, конечно, из их конторы, свои же бабки начнут выбивать. Это у них обороткой называется. Адвокат один рассказывал, что блатных защищает. Гонорар не успеет получить, дело выиграть, а его в лес тащат, раскошеливают. Все никак понять не мог, что за люди, откуда? А это те же самые, которых он защищает, нанимают братву за двести баксов, они и выбивают. Нет, здесь надо аккуратно, чтобы никто не мог подкопаться. Можно открыть кодированный счет в банке у знакомых, подождать, когда бабки придут туда и лягут. Так ведь 250 тысяч — деньги большие, их сразу засекут службисты. Сам банк же и заложит им. Запорожец рассказывал: в банках давно действует заведенный порядок: кто открывает валютный счет больше 500 долларов, банк обязан ставить в известность СБУ. И не придерешься: закона о банковской тайне в Украине нет.
Душ, бритье, укладка волос феном, кофе с творогом — все это привычно, на автопилоте, как заведенный, как баскетбол, занимает сорок минут. Десять — одеться. Голубая тенниска, купленная в Барселоне, в универмаге на площади Каталонии, галстук из Парижа, желтый в небесного цвета васильках, в то лето такие носили все парижане, последний хит, двадцать долларов, легкие кожаные туфли из Норвегии, где чемпионат мира по хоккею проходил, заколка золотая, подарок Запорожца… Точно по расписанию звонок в дверь — охранник. Выглянул в окно — серебристая «Тойота» на месте. Другой охранник с водителем перекуривают. Ну, ни пуха!
Шесть минут, потерянные утром в поисках футболки, удалось нагнать за завтраком, как всегда, в девять ноль пять мы отъехали. Раньше охрана, по правде, доставала, да и неудобно перед соседями. Ведь когда в сопровождении едешь в лифте, а он останавливается на нижних этажах, и каждый раз охранник объясняет: «Извините, но вам придется съехать следующим лифтом», — людей нервирует. Но потом ребята закодировали кнопки так, что вниз лифт спускается без остановок, жильцов поначалу это задевало, но через год привыкли. Вверх же, после работы, ребята сами ориентируются, — соседей в лицо знают. Издержки того, что живу в обычном доме, а не в номенклатурном, где у всех своя охрана. Там это воспринимается в порядке вещей.
Не люблю нагонять время, на меня это действует. Как-то Паша сказал: хочешь избежать инфаркта? Никогда не соревнуйся со временем. Пусть себе бежит. А ты двигайся параллельным курсом. У меня так не получается. Вся жизнь зациклена на часовых стрелках. Со стороны такое впечатление, что я никогда никуда не опаздываю, и все делаю с улыбкой. На самом деле, самоорганизацию строить надо не один год. Но если выдержал, потом только поддерживай, выполняй все в заведенной последовательности. Так когда-то по специальному рецепту научили чистить зубы — пять минут, со всех сторон, каждый зуб снаружи и изнутри полости рта, щетка ходит в руке, как у фокусника, переворачиваясь. Думал, никогда не смогу. Ни фига! Зато теперь все делается автоматически, и уже пять лет как ни один зуб не болит. Но попробуй хоть раз перед сном не почистить или после завтрака (по этой методе надо чистить не до еды, а после) — не заснешь, у меня такие случаи были. То же, что с немытой головой выйти на улицу — лучше заживо погибнуть, впечатление, будто осы в волосах роятся. Кто думает, что все просто и легко дается — и прическа, и зубы, как с рекламы, и шмотки, в этом-то и штука — как будто ничего лишнего, но каждая вещь свою цену имеет, фасон, именно в этот ансамбль вписывается. И никто никому ничего не доказывает. С улыбочкой снисходительной, с небрежной походкой, рукой игриво: «А, подумаешь, что за пояс такой, обычный, не обращал внимания», — не будешь же посвящать, что в Сантьяго куплен, в универмаге, не в Стамбуле даже и не в Афинах средь улицы, на асфальте, а в дорогом фирменном магазине. Где-то слышал: пока вы в Турцию десять лет катались, те, кто умнее, настоящие шмотки из Лондона привозили. И который год носят. Но только носить — мало. Надо уметь еще подать, так дед, Иван Иваныч, покойный, учил, спасибо ему за науку!
…Недавно проезжал мимо того места, где была наша банька. Теперь там — пустырь, стройматериалы, трубы, все разрыто, кирпич валяется битый, колея от приезжающих машин — короче стройка. Но угол баньки уцелел все же. То ли сил не хватило его разбить, то ли просто не дошли руки. И так противно стало: ну а баньку то за что? Сколько себя помню, сюда захаживали. Время нашенское — в среду, потом на чистый четверг перенесли, с 3 до 7 вечера. Ходили компанией, десять человек. Четверо уже покойники, царство небесное. И самый главный наш закоперщик — Иван Иванович, дед, здоровый был мужик, приятно вспомнить! На 70-летие четверых отпарил, сам облился пятью шайками ледяной воды, выпил граммов триста водки, запил чешским пивком и поехал к своей Татьяне, любовнице последней, на тридцать четыре года его младше. Через неделю хвастал мне: три штучки бросил ей, как молодой. Веришь-нет, Серега? Особенно третью — таскал ее, таскал, а кончить не могу. Она уже чуть не плачет: умоляю, заканчивай! Зато потом как сладко было! И не врал ведь дед. Мне Людка, его секретарша, еще тогда, в 90-м, рассказывала: «Куда вам до Иван Иваныча! Он любому тридцатилетнему фору даст!» Бесило жутко. Да как же так, что же он настолько сильнее меня? Я, когда не получалось, на Людку смотреть не мог, глаза прятал, все Иван Иваныча представлял.
Всю войну наш дед прошел, морской десант, в яме под Севастополем чуть не добили раненного, всегда в первых рядах — и собкор «Известий», и по радио в республике главный, и доктор, и профессор, 20 книжек написал, 16 художественных кинофильмов, а баб сколько перещупал, водки перепил — не сосчитать. Большой был жизнелюб. Меня, сопляка, на втором курсе в многотиражку университетскую затянул. Иван Иванович ее тогда редактировал, партийное поручение такое на журфаке — в очередь редактировать газету. Еще и завкафедрой работал. Сколько же ему тогда было? Полтинник, никак. Почти, как мне сейчас. Юбилей справляли на киностудии Довженко, в яблоневом саду столы стояли три дня подряд. Народу — тьма, вся кинобратия, киевский бомонд, да и просто, кто заходил, — всех привечал. Можете представить, если даже мне место нашлось. Да что место — слово дали. «Серега пусть скажет, — сказал Иван Иванович, — самый младший, надежда наша». Пылали щеки, что нес — убейте, не вспомню. А вот что дама одна пожелала, на всю жизнь в памяти осталось. На стол вспрыгнула, платьице развивается, ноги классные, все при ней: «А я хочу выпить за Ивана Ивановича как за мужчину. И всем мужчинам пожелать!» Хохот, бабы плачут, жена красная. Да, полтинник отгуляли. И шестьдесят его помню, в 86-м, я как раз в газету пришел. В кабаке гулеванили, в «Москве», орден вручили и все прочие регалии — адреса, грамоты, именное оружие. Со всего Союза люди съехались, однополчане, писательская публика, профессура. Все думали Иван Иванович уже с базара возвращается. Ан, нет! Смотрел я в тот день на деда — строгий, седой, при смокинге и бабочке, достойный сын своей эпохи. Можно было бы и так подумать, если бы я лично не был свидетелем, как не далее, чем позавчера, он повторил все подвиги Геракла, организовывая прием по высшему разряду редактрисы из Москвы, приехала над книгой Иван Иваныча поработать, стоящей в плане Политиздата, страшно выговорить, ЦК КПСС.
Редактриса — та еще девушка, смекнула, что в Киеве можно развеяться, да еще с таким надежным автором, как Иван Иваныч. Уж дед ее укатывал — от официальной встречи в Киевском Доме офицеров, где в ее честь была организована читательская конференция на тему «Народ, война, победа» — так называлась тематическая серия, в которой входила книжка И.И. (чтоб было в чем в Москве перед начальством отчитаться). До банкета на 150 персон в ресторане «Киев» (оплачивало Министерство обороны), ну и, конечно, удовлетворение личных заявок — шашлычок в тесном кругу на даче в Ново-Петривцах, где воевал Иван Иванович, культурные выходы в театры, Дом Кино и т.д., где слегка ошалевшей редактрисе оказывали почести, сравнимые разве что с посещением Киева арабским шейхом. Многие газеты, кстати, писали о ее пребывании, на телевидении прошла получасовая передача, прямой эфир по радио. Не пожалел живота Иван Иванович, я еще удивлялся: «К чему такая поляна?» — «Ты молодой еще, не понимаешь, в первую очередь мы с тобой должны получить удовольствие, а потом — уже она. И во-вторых, если что-нибудь делать, запомни это, то надо делать хорошо, в противном случае, — лучше не пытаться вообще».
Как-то в субботу Иван Иванович заехал к нам в контору, чтобы просить шефа заметку в номер тиснуть о вчерашней встрече в Доме офицеров. На свою беду я вышел в тот день разгрести завалы за неделю, стол почистить. Конечно, это была тактическая моя ошибка. Так как рецензия обошлась Ивану Ивановичу в бутылок десять или больше крымского коньяка «Коктебель», предусмотрительно загруженного в багажник «Жигулей». Каждый раз, разливая пол-литровую бутылку на троих, Иван Иванович предупреждал: «Учтите, мужики, мне вечером в оперный театр редактрису везти, и я — за рулем, так что много, извиняюсь, сегодня выпить не смогу». — «А у меня газета на руках», — оправдывался Иван Ильич. Под конец дня они так назюзюкались, что, по-моему, поменялись ролями: газета на руках оказалась у Иван Иваныча, а редактрису порывался развлечь в театре наш главный. Я давно и тихо спал в приемной, расположившись на стульях. Очнулся — блин, шестой час. Сегодня же суббота, столько дел жена загадывала, и на хоккей с сыном обещал сходить, напился, сволочь! Попытался было встать — куда! Палуба под ногами качается, ходуном ходит. А шефы мои — за столом сидят. — «Илья, еханый бабай, мы что с тобой, ящик коньяка треснули, в машине ведь дюжина бутылок была, шофер твой сейчас говорит, последняя осталась…» — «Я тебе русским языком повторяю: не могли мы вдвоем выпить 12 бутылок». — «Не двенадцать, во-первых, а одиннадцать, и не вдвоем, вон Серега еще». — «Да что Серега, пацан, пить не умеет, ты лучше скажи, как его домой отвезти?» — «Я же на машине, подброшу, будь спокоен!» — «Кто подбросит? Да ты ведь лыка не вяжешь, менты еще загребут». — «Кого загребут, меня?! Ты, блин, Илья, думай, что говоришь. Кто лыка не вяжет? На себя посмотри!» — «Ты много не тренди, Ваня, понял. Меня за двадцать три года никто пьяным не видел!» — «А мне в театр с редактрисой, я не могу быть пьяным».
Логика железная. А мужики какие красавцы? Да эти перепьют кого угодно. Закалка — фронтовая. Самое интересное, меня домой-таки Иван Иванович отвез. Я все нервничал по пьяни: «А если остановят, права заберут?» — «Да кто заберет-то? Кишка тонка! Смотри, что у меня есть, — из кармана извлекался красный талон с белой диагональной полосой: предъявителю сего удостоверения при выполнении оперативных заданий разрешается управлять автомобилем в стадии легкого опьянения. Понял: «легкого опьянения», едри его в корень!». Как только порог переступил, — так и рухнул, проспал до 10 утра воскресенья, жена два дня, известное дело, не разговаривала. Встречаемся на неделе в баньке: «Как вы тогда добрались, в субботу?» — «Пришел домой, ванну со льдом соорудил, минут сорок лежал, пока вода не нагрелась, барышню забрал из отеля, в театре шампанского бутылку выпили, чуть не уснул на этом балете, разморило, она меня локтем толкала все время, ну а как в гостиницу вернулись, я ей такой фейерверк устроил, хорошо, кровать не сломалась, а то запросто могла при такой нагрузке. Но что я, ты знаешь, что Илья Иванович учудил? В десять часов вечера некролог правительственный пришел, первый секретарь Николаевского обкома умер, так он давай, пьяный, всем звонить по очереди, матерился, по начальству: «Не может некролог в такое позднее время прийти!» А ему Сухарь, министр РАТАУ: «Как не может, но пришел же…» — нахамил в тот вечер многим, всю неделю ездит, извиняется. Дежурного своего в типографии уволил, тот обиделся, не разговаривает, буду, говорит, уходить от этого самодура…»
Только теперь, когда его нет, до меня дошло: с Иваном Ивановичем меня связывает самое хорошее, все, что случилось в жизни, о чем приятно вспомнить. Он за шиворот заставил носить заметки в университетскую многотиражку, впихнул в коллектив, здесь работало четыре-пять по-настоящему классных журналистов, не желающих гнать халтуру в больших газетах. Они-то и ставили мне руку. Эти ребята рассматривали свою работу, как средство для добывания денег, но ужасно обиделись, если бы кто-то упрекнул в непрофессионализме. У них были свои примочки — элементы западной верстки, честные материалы, без вранья (насколько это возможно), они могли ночь напролет спорить о смешении жанров или шлифовать отдельные фразы, запоем читали Гамсуна и Пруста, Платонова, Тынянова и Эйхенбаума, Булгакова, менялись книгами, здесь я впервые столкнулся с самиздатом — рассказами Булгакова и книгой Автарханова о смерти Сталина. Вот где мои университеты, надо только, как губка, впитывать и учиться, постигать, что они читали (для начала мне дали «Слова» Ж.Сартра и «Чуму» А.Камю). Душа компании — Иван Иванович, вокруг него вертелось все, он был царь и бог, насаждал атмосферу искренности и абсолютной порядочности в производственных отношениях, никто не орал друг на друга, демонстративно не швырял в корзину материалов младших и неопытных коллег, все принципиальные вопросы решались на общих обедах и ужинах в складчину, куда допускали зеленых практикантов, в том числе таких, как я. Вел застолье, конечно же, Иван Иванович. И к тостам относились очень серьезно, с большей ответственностью, чем собственно к выпивке. В отличие от всех моих забубенных компаний, здесь ценилось не то, сколько и как выпиваешь и что потом произойдет, а то — как скажешь тост и умеешь ли поддержать «умные разговоры» за столом. Все это превращалось в некий ритуал. Даже, когда сдав газету, ожидали в кафе напротив сигнальный экземпляр, распивая для разминки бутылочку-другую шампанского. Когда появлялся дежурный с «сигналом», каждому вручался свежий номер. Минут пятнадцать-двадцать шло как бы спонтанное обсуждение, рецензирование, подмечались новые ходы и навороты, каждая линейка или рамка «просвечивались». Вывод неизменный: газета сделана профессионально. Да и как могло быть иначе, если трудились над ней профессионалы. В нашем тогдашнем кругу это служило высшей похвалой. Эх, жаль, по молодости не ценил все те наши посиделки в «Театральном» и «Лейпциге», газетное братство, трогательное к себе отношение. А ведь такого в жизни больше и не встретилось, хоть в скольких конторах проработал. Тогда мне казалось, что еще будет еще полным-полно таких газет, ребят, и светлых дней. Эх, заранее бы знать, что нет, не будет, это и есть тот самый звездный час.
Иван Иванович каждый месяц водил в кабак, приобщал к светской жизни. Шли, как правило, в «Лейпциг», там собиралась в те годы элита, — писатели, киношники (Дома кино не было), известные люди. Иван Ивановича встречали по самому высокому рангу, проводили «на верхотуру», на второй этаж, где располагались козырные столики. Заказывали скромно — по салатику, цыпленка на двоих, водочку, шампанское. В «Лейпциге» была отлична кухня. Да разве еда находилась для нас тогда на первом месте? Мы общались, не могли наговориться, после ресторана долго бродили по ночному Киеву, иногда, под настроение, ехали на вокзал, там круглосуточно работал кабак, брали шампанское, пили с горлышка, провожая ночные поезда. Иван Иваныч был старше нас, меня на 35 лет, «основных» из конторы — на лет 20. Но разницы не чувствовалось, наоборот, во многих вещах мы тянулись за ним — у него были самые красивые женщины, его никто не мог перепить, а в парилке — нечего и думать!
Есть молодые парни — в 30 лет старики душой. А есть и в 65 — форы даст любому студенту, будь то на бабе, в бане или в работе. Именно Иван Ивановичу первому пришло в голову выпускать кооперативную газету, в 90-м году было дело. Для тех, кто позабыл, скажу, что тогда впервые в Москве «Коммерсант» стал выходить и радиостанцию «Эхо Москвы» учредили. Мы вышли позже «Коммерсанта», но идея родилась раньше, попробуй пробить в Украине какую-нибудь новацию! Если бы не Иван Иваныч, ничего не вышло, он добыл разрешение.
До сих пор в памяти день, когда мы с Иван Ивановичем (я уже возглавлял в то время газету, был в фаворе), в той самой баньке одолжили у одного еврея-кооператора тридцать тысяч тогда еще рублей для выпуска новой газеты с необычным названием «Что делать?». Строгали ее у меня в кабинете, между делом, не придавая особого значения. Я, например, относился к новой газете весьма скептически, считая, что по-товарищески помогаю Иван Иванычу, как к общественной нагрузке. Неожиданно газета «пошла», делалась она практически теми же, кто выпускал университетскую многотиражку. Все постигалось методом втыка, название привлекало, количество заказов росло. За два месяца в Киеве вышли на 100 тысяч, начали печать в Харькове и Львове — по 20 тыс. Еще через месяц вернули долг еврею-коммерсанту, который считал одолженные нам деньги потерянными раз и навсегда. Он со своим взятым в аренду заводиком не представлял при всей фантазии, что деньги можно так быстро прокрутить.
Тогда же, в баньке, Иван Иванович познакомил меня с известным журналистом Игорем Колежуком, который пересказал в парилке статью, напечатанную в одной из новых московских газет про крыс. Будто бы они, гигантских размеров, заполнили шахты метро, и воины-афганцы ведут с ними борьбу — ночью спускаются в подземелье и расстреливают их из автоматов, а крысы все равно загрызают людей. Как часто бывает в сауне, что-то отвлекло, потом мы сели за стол и здорово выпили, потом еще — и разбежались. Утром, перебивая похмелье кофеем, я вспомнил рассказ телевизионщика, отыскал его телефон, подъехал в обед, выпили в «Пассаже» пива, и он мне дал ту газету. Приехав в контору, даже не читая, я поставил статью про крыс в номер. Бытует мнение, что в разгар лета люди газет не читают. Мура на постном масле, не верьте и никого не слушайте. Первым позвонил Иван Иваныч: старик, у меня до сих пор мурашки по коже! Где ты взял эту заметку? Эх, в «Что делать?» нельзя поставить! Ты хоть бы посоветовался, могли в один день, в двух газетах, дуплетом. Свои люди ведь, не конкуренты же…»
Могу теперь сказать: когда приходит слава, ты ее не чувствуешь, не замечаешь как бы. Гораздо больше запоминается, как ты к ней шел, сама дорога, кто тебя поддерживал и был рядом. Известность пришла ко мне не после публикаций самых рисковых бесед с людьми типа Тельмана Гдляна или покойного Вячеслава Черновола, когда они были в «черном списке» цензуры, а я ставил их в газету. Кто бы мог подумать, — после заметки о крысах. Прошло десять лет, но и сейчас многие помнят, — конечно не детали, а сам факт появления статьи в газете. Рассказывали, например, как обтрепанную со всех сторон полосу — даже не газету — читали вслух полуграмотные бабки в рейсовых автобусах из райцентров в отдаленные села. Пока не дочитали по слогам вслух, автобус не тронулся. В Киеве в разных газетах пошли опровержения, дезавуирования, печатали интервью с ветеринарами, учеными, специалистами — такого быть не может! — заявляли они. Газету рвали из рук. Да вы даже сейчас можете убедиться: ни в одной библиотеке, ни в одной подшивке нет того номера. Готовя к печати эту главу, я решил закончить ее перепечаткой «Крыс», и целый год, поверьте, сам охотился за тем номером.
Как высказался Иван Иванович, «психоз был сумасшедший». Послали толкового парня в Москву, он нашел редакцию той газеты — орган ветеранов Афгана, типа многотиражки, ему дали координаты автора. Самое интересное, что после нашей газеты статью в сокращении с комментариями перепечатали «Труд» и «Комсомолка» со ссылкой на Киев, а не на первоисточник. Они встретились, парень оказался начинающим московским литератором, выпили много, пока он не поведал историю «Крыс». Есть такой видик (тогда они только входили в моду), называется «Вьетнамцы» — там гигантские крысы заполонили нью-йоркское метро, и сформированные отряды из вьетнамцев (маленького роста, помещаться в полный рост в шахте) по ночам их отстреливают. «Надо было чем-то забивать в темпах газету, — рассказал литератор, — я накануне видик посмотрел, вот и решил перенести место действия из Штатов в Москву».
Мы не стали посвящать читателей в эти тонкости. Пусть остаются в неведении. Лик таинственного, неизвестного должен обязательно присутствовать в материалах такого плана, больше будет ажиотаж. Профессора факультета журналистики, разбирая ту публикацию, отмечали два момента: образ крыс как заглавного действующего лица выбран очень тонко, с учетом особенностей психологического организма человека. Есть темы, которые всегда будут волновать людей: золото, предсказания (Нострадамус), НЛО, акулы. Загадочные и неприятные крысы, бросающиеся на человека, — в их числе. Кроме всего прочего, та публикация — первая «байка» в советской прессе. И читатели «клюнули» на нее, заглотнули вместе с крючком, сказалась многолетняя привычка святой веры в печатное слово. Потом было много розыгрышей, баек, невероятных статей и публикаций, к ним привыкли и перестали всерьез воспринимать. Но первые такие сюжеты были обречены на успех. Повезло, что и говорить мне, благодаря тележурналисту и Иван Ивановичу (а кто того в баньку пригласил?). И надо же — аккурат поспели к подписной кампании, так что тираж газеты сразу же увеличился в два раза и «зашкалил» за миллион. Знай наших!
А газета «Что делать?» вскоре накрылась. Говорят, Иван Иванович продал ее какому-то прохиндею, тот уехал в Израиль и стал издавать там не без успеха. Да и мы сами, сказать откровенно, не шибко переживали, некогда было — Союз развалился, гласность, перестройка, куй железо, пока Горбачев, — зевать некогда. Кто продавал компьютеры, кто — в Польшу за шмотками мотался, кто свое дело открыл — не до газет, словом.
И банька сгорела. В мое, правда, отсутствие, отдыхал в Крыму. Приезжаю — звоню Иван Ивановичу: завтра в баньку идем? — «Какую, она сгорела! Принимали одних начальников, решали вопросы, переговоры деловые, вдруг проводка загорелась. Пожарных не стали вызывать, затушили сами, разошлись, а она ночью снова вспыхнула. В милицию таскали, дело открывать хотели, если бы не знакомые, неизвестно, чем закончилось бы».
А потом об Иване Ивановиче слухи нехорошие пошли. Ему и раньше завидовали. Пытались то на бабе поймать, то на лишних деньгах — забыл с какого-то сценария партвзносы заплатить. А не забыл бы, так спросили, почему платит с такой большой суммы, кому ж не завидно, у человека в месяц получается пятьдесят и больше тысяч иной год. Когда, скажем, книжка выйдет и фильм по его сценарию запускался одновременно. Только ничего Иван Иванович к старости не поднакопил, я живой тому свидетель, хоронили в бедности, кремировали на Байковом. Зато сколько людей за гробом шло!
Говорили, что он связан с КГБ. И будто, все об этом знали, что он —полковник КГБ, действующего резерва. Вот почему в газетах, которые он возглавлял, всегда диссидентов скрытых полно, молодежь привечал не из благородства одного, чтоб знать, чем дышат, что замышляют и вовремя информировать. Многие скандалы в университете на почве идеологии, исковерканные судьбы, исключения — на его совести.
От себя добавлю: и пропуск на машину теперь понятно откуда: кому же разрешат ездить за рулем в нетрезвом виде? И все его знакомства в ментовских кругах. И газета «Что делать?» пробилась, благодаря органам. Других бы без выходного пособия выставили, Иван Ивановичу же — «зеленую улицу» кэгэбисты организовали. Оказывается, он не просто так шустрил, а продуманно, нас закладывал.
Неприятно все это. Значит, ты все время сидел на крючке КГБ, и им все было известно: и анекдоты, и разговоры о Прусте-Джойсе, и вся твоя личная жизнь, бабы, бани — ну все-все! Как же такое возможно? И как с этим теперь жить? С другой стороны, скажи честно, это мешало тебе, например, стать редактором газеты? В работе или дома, в зарубежных поездках, в каких-то твоих начинаниях, поползновениях? Нет, не мешало. Сам же говорил, что с Иван Ивановичем связывает только хорошее, самое лучшее, что было в жизни. Да, но ведь неприятно, когда, может быть, даже баб тебе подкладывали с определенной целью — что-то выведать, скомпрометировать в случае необходимости, облить грязью, а то и вовсе закопать. Быть может, не только в переносном смысле.
Да пойми, дура стоеросовая, никому ты не нужен. Папа Римский выискался! Объясняю популярно, для особых, как любил говорить Иван Иванович, тугодумов. Вот стоит, к примеру, у тебя на столе телефон. Ты сам и все вокруг давно знают, преворенно неоднократно, что он прослушивается. Скажи, когда-нибудь из-за этого телефона у тебя были неприятности? Нет. Ну и живи себе спокойно, продолжай болтать всякую ахинею по нему.
Да, но, помнишь, в универе, когда два наших однокурсника пошли 22 мая к памятнику Шевченко и их исключали на следующий день из комсомола и выгоняли на улицу, ты-то как проголосовал? Подошел к Иван Ивановичу посоветоваться, а он: «Знаешь, лучше в таких случаях не высовываться, а то им еще хуже будет, и тебя на заметку возьмут. Так что, я бы на твоем месте голосовал, как все. Но решать все же тебе». И тогда ты предал ребят. С подачи Иван Иваныча.
Ну и что? В конечном итоге один из них пробился, возглавляет крупный социологический центр, другой, правда, подсел на уголовке, но это уже отдельная история, не связанная с той. А что касается предупреждения Иван Иваныча, то оно логичное и своевременное было, только бы себе навредил.
Не то это все. Последствия «шефства» Иван Ивановича значительно более разрушительны, чем можно представить. Он тебя зомбировал всю жизнь, программировал, влиял на все твои решения, поступки, всю жизнь. Не силой заставлял тебя поступать, как ему и их ведомству надобно, а лаской, убеждением, комплиментами. А ты и уши развесил, сопли пустил, вот, оказывается, какой я гениальный. Он управлял и крутил тобой как хотел.
Вспомни, как он «зарубил» твою подборку по годовщине Новочеркасска, теперь понятно почему: в расстреле мирных жителей участвовали войска КГБ, и тогда о том бунте никто не писал в союзной прессе, первым был бы ты.
Ну и что? Нет, не так все просто и одномерно. Ведь, Иван Иванович мировым был товарищем, вспомни, сколько раз тебя спасал, как помогал людям, сколько людей шло за гробом, плакали. Квартиры, телефоны, на работу устраивал. Вот это-то и останется. Ну, подумаешь, в КГБ служил. Да каждый третий был сексотом, тебе ли не знать? Уж лучше Иван Иванович, чем какой пидар озлобленный на всех и вся. Представляешь, если бы он отказался, не стал с ними сотрудничать, то и тебя не было бы такого, каким стал. Вспомни «Лейпциг», «Академвино», книжную толкучку, куда вы каждое воскресенье ездили вдвоем, всех ваших пассий, шашлыки в Ново-Петривцах, а как он тебя классно парил! Какие веники научил срезать, запаривать, сколько раз, на ночь глядя, срывался на своих стареньких «Жигулях» тебе навстречу!..
Да что там! Жизнь прожита. Прах Иван Ивановича пребывает там, где ему положено. Тебе повезло, что встретил такого человека. Что заболел желтухой и мучился четыре месяца, чуть не отдал Богу душу, — не повезло. А в этом повезло. Что поделать, что везуха такая жидкая.
И если бы не Иван Иваныч, на «Крыс» бы ты сам не вышел, и успех не пришел к тебе. Плохо, что его уже нет, плохо, что становится все меньше людей вокруг тебя, убывает количество тех, которых ты когда-то любил, и на перекрестках твоей души — все больше мертвых. Вот потому-то и не стоит о чем-то жалеть, чего-то стесняться. Помнишь, как в Алуште, когда вы вместе отдыхали, Иван Иванович будил тебя рано-рано, и вы шли на море, купались и делали на пирсе зарядку, повернувшись лицом к восходящему солнцу. Кругом все спали, на отдых ведь приехали, нежились до самого завтрака, и на вас смотрели с удивлением: «Что за чудачество, вставать в такую рань в отпуске?» Было немного неудобно, не по себе. «Не обращай ни на кого внимания», — сказал тогда Иван Иванович. — «Один раз живем, и вся жизнь — наша, родимая, только нам принадлежит…»
И самоорганизация вся – от Ивана Ивановича, отношение ко времени. Когда не был с ним знаком, жил, как Бог на душу положит, — транжирил время, почем зря. И деньги тратил, не думая, что будет завтра. Конечно, слышал, что время, мол, — деньги, но думал, ко мне это не относится. Взаимосвязь «время-деньги» на своей шкуре надо почувствовать. Как любовь, например. Миллионы людей произносят это слово, и только единицы знают, что это такое, те, которые сами испытали, ощутили, кто сам себе привил этот вирус. В молодости — в школе, в институте, в армии, никто никуда не спешил. Можно было в какой-нибудь понедельник проснуться часов в двенадцать дня, бродить по пустой родительской квартире, долго заваривать крепчайший чай, часами стоять на балконе с сигаретой или даже трубкой, договариваться на вечер с друзьями. Жить как заблагорассудиться. Вот именно — не на пятнадцать ноль-ноль или лаже восемнадцать, а на вечер, неопределенно, но тогда казалось, что очень точно, и самое удивительное, — все встречи неизбежно происходили, не срывались. Целые дни, недели, месяцы (годы?) просиживали в кафе за дешевым вином, пустыми и необязательными (с точки зрения делового человека) разговорами — ведь нельзя же считать, что рассуждения о Гамсуне или Ионеску таили в себе хоть какой-нибудь практический смысл или пуще того — выгоду. Да кто сегодня о таком говорить станет? Недавно у Запорожца на дне рождения, на работе: собрались бизнесовые ребята, в обеденный перерыв. Бутерброды с икоркой и осетриной, свежие помидорчики в январе, «Курвуазье» и «Хеннеси Х.О.» — обычная поляна. Выпили-закусили и давай битый час анекдоты травить на темы детских сказок только с матом: «Ну ты, б… серый, я тебя сейчас вы…» и в таком роде. И ржали — не поверите, так раньше Райкина или Жванецкого слушали. А вы — Камю, Сартр — кому нужна эта старая блевотина? Заяц, б…, п… серый…
Когда времени было навалом, и никто над душой не висел, всегда куда-то стремился, о чем-то мечтал. О чем, например? О том, чтобы каждый день ужинать в ресторане, иметь интересную работу — скажем, по долгу службы сопровождать киевское «Динамо» на игры чемпионата Союза и за рубеж. Бывало в складчину на студенческом «Слонике» — батон ломаем руками, двести граммов докторской, два сырка и четыре бутылки красного портвейна — довольные, предел мечтаний. И вдруг Леша, после того, как выпили по второй из бумажных стаканчиков, нам здесь их разрешали брать, философски так вопрошает: «А будет ли такое время, чтобы созвонились днем: ну где сегодня ужинаем? В «Динамо», в «Метро», «Столичном»? Завтра ведь едем с киевлянами в футбол играть…»
И вот прошло — сколько? — тридцать лет. Тютелька в тютельку. И надо же — все сбылось. Теперь, если конечно мне захочется, могу обедать в ресторане хоть три раза в день. С «Динамо» объездил все европейские столицы. Некоторые дважды, в 58 странах побывал, чувство заграницы атрофировалось. Как и многие другие, кстати, чувства. И если куда попадаю, для меня важен гостиничный номер, его удобства, а не какой вид открывается из окна. Пусть даже за чертой города, лишь бы комфортно в номере. И спать я ложусь сразу после десяти вечера, и телевизор не щелкаю в поисках порнофильмов, и на стриптиз уже не рвусь, и проституток по баснословным ценам не заказываю. Это все уже отыграло, отцвело, отпело. И отпало. Первый раз оказавшись в Париже, не спал ни одной ночи, носился пешком, как угорелый, по несколько часов в сутки проводил в метро с его переходами и пересадками. Мне даже в голову не приходило взять такси. Каждый франк на счету! Не говоря, чтоб поесть нормально. И наш вице-премьер, которого я тогда случайно встретил возле украинской православной церкви, произвел на меня сногсшибательное впечатление, сообщив, что знает кафе, где можно дешево перекусить, долларов за шестьдесят. Да я за 60 долларов прожил пять дней на молоке и овощах с лотка на улице и был самым счастливым человеком в мире, потому что обладал Парижем! И кто бы мог подумать, что десять лет спустя, снова оказавшись во Франции, на вопрос: «Что будем делать вечером, может, сходим на Монмарт?», я буду отвечать: «Спасибо, но я так устал, доберусь до номера, приму душ, и спать, спать, спать, так что до завтра!»
И Париж уже не греет. И заграница. Кругом знакомый сленг, пейзаж, та самая бетонка в аэропортах, сувениры в дьюти-фри. Хотя не грех, все же, помечтать: а классно было бы сейчас очутиться в Барселоне! Ну хорошо, допустим. Приехал, пообедал мидиями на побережье, искупался, на бой быков сходил, по канатной дороге на гору поднялся, к собору Гути сходил, пошлялся по площади Рамбле, местному Арбату, в гостиницу «АРТ» забрел, посидел в кабаке на набережной, но два-три дня не больше, так, чтобы в памяти оживить кое-какие детали, что-нибудь приятное. Затем все наскучит, станет привычным. И Барселона здесь ни при чем. Нет того огня, искринки, толчка — чувства новизны, все прокисшее, опостылевшее, — не молоко и не сметана, одна простокваша с комочками. Все у тебя уже было, ничего нового, ничем не удивишь. И галстуков сотня модных пылится, и дюжина рубашек не распакованных, костюмов ни разу не одеваных, не носившихся — а как когда-то радовался каждой привезенной из-за границы шмотке! И был везде, и повидал, и знаешь, как будет в конце, все еще только в самом начале, а ты уже знаешь конец. И это неинтересно — без тайны и риска, чтобы бежать на свидание и не знать, чем обернется, чтоб дух захватывало. Все позади! Не светит и не греет, дряхление души, когда ничего не вдохновляет, не выстреливает внутри, не открывается. Все давным-давно раскрыто и расставлено по местам. Все подвиги в прошлом, а новых не предвидится.
Но должен же быть, так сказать, завершающий, финальный аккорд. А вот он и грянет сегодня, когда состоится сделка, наконец. Сторгуетесь. Все эти годы фирма была с тобой. Когда-то ты на нею молился. Какое-то время, будем справедливы, — относился как к обузе. Сейчас — новый поворот. Хотя, можно предположить, он есть продолжением все той же игры. Ладно, решили они, не удалось задавить, мы ее купим. Лучше, конечно, чтобы кинуть этого отморозка. Но если не получиться, пусть забирает свои копейки (а для них это действительно так и есть) и отъезжает к едреной фене. Не отъедет — отвезем. Сейчас важно переоформить, там посмотрим.
С другой стороны: кто на ком хочет наварить? Они — на тебе. Ты — на них? Взять свои бабки и отвалить? Уйти в сторону, чтоб не путаться под ногами? Ведь ты уже достаточно засветился в этой жизни. Выше головы не прыгнешь, как ни старайся. Хорошо, сам догадался вовремя, понял, просишь: дайте спокойно исчезнуть со сцены. Но проживешь ли без дела, которому отдал столько лет? С точки зрения сегодняшнего практицизма это – конвульсии неуверенного и сомневающегося человека, рефлекторные потуги, неврозы души. Но многие вещи в жизни, как ни странно, на такой вот ерунде и держатся. Та же, любовь. Или брак как таковой. Подчини все голому расчету, и любовь умрет, превратится в набор физических упражнений. Любимую не обмануть. Как только ты разлюбил, это сразу проявляется, для нее, по крайней мере. Да и для тебя, ты разлюбил и хочешь избавиться, банальный, в общем, сюжет. Но это даже не развод – ты тащишь свою любимую на панель; кровь из носу, ее надо сегодня продать, торговаться не станешь, любая цена подходящая. Эй, налетай, подешевело!..
Приложение.
«Сошествие в ад. Тайны подземной Москвы.
Я понимал, что, пуская меня ВНИЗ, Роман Скворцов идет на риск. В отряде из восьмидесяти человек семеро — «афганцы»-десантники, остальные, включая и Романа, — морские пехотинцы. Бывшие, понятно. В этой компании Сталлоне выглядел бы слабаком. пять-шесть часов ежедневной тренировки: каратэ, кроссы, дзюдо плюс комплекс особых упражнений на специально построенном полигоне. Сверх того — картография подземных коммуникаций Москвы, от размещения тоннелей метро до кабелей правительственной связи; изучение моделей вентилей, клапанов, задвижек, переключателей; обращение с приборами химического и радиационного контроля. Конечно, и доврачебная помощь. Отряд предназначен для действий в экстремальных условиях. И я был готов на все, лишь бы провести ночь с людьми, сделавшими своей профессией очищение московских подземелий от загадочных чудовищ…
Это крысы, гигантские рыжие и серые крысы, в длину достигающие метра, а в высоту — семидесяти сантиметров. Первые свидетельства очевидцев появления таких крыс в Москве относятся к 1989 году: они пытались напасть на монтеров, обслуживающих газовую сеть. Как водится, рассказам никто не поверил. Однако новые доказательства появлялись с нарастающей быстротой. Гигантские крысы выходили на поверхность в районах свалок, атаковали мясокомбинаты. Собаки, даже самые свирепые, боялись их панически. Яды не действовали.
Старый Моссовет решил: если борьбу не перенести в глубины канализационных коллекторов и полуразрушенных подземелий, в тоннели метро (а машинисты поездов метро не раз сообщали о гигантских крысах, чьи горящие глаза и вздыбленные загривки мелькали в лучах фар) и телефонные колодцы — туда, где рождаются и живут эти бестии, шансов на победу нет.
Для начала неимоверными усилиями и с риском отловили трех чудовищ. То, что увидели, было ужасно: двадцать пять — тридцать килограммов витых мускулов, напоенных злобой. Они обладали фантастическим иммунитетом к новым ядам, их сантиметровые резцы перекусывали стальную сетку клеток, а способностью к адаптации и обучению твари превосходили собак и человекообразных обезьян.
Никакими принципиальными отличиями от распространенных обычных крыс их гигантские сородичи не обладают. Они продукт мутаций, вызванных суммарным воздействием на обычных крыс повышенной радиации, химических веществ и электромагнитных полей.
Картина сейчас вырисовывается еще более тревожная. Если на поверхности крыс-гигантов кое-как удается удерживать «в рамках приличия», то подземные этажи города полностью заняты ими. Эти твари прокусывают телефонные кабели, в том числе правительственной связи, портят и разрушают сигнализацию в метро, из-за них боятся спускаться в коллекторы ассенизаторы и газовщики.
…Скворцов напутствовал:
— Помни. Увидишь крысу — стой. Пока стоишь, ты способен отбиваться. Повернешься спиной — никто тебя уже не спасет. Понял?
Я кивнул.
— Оружия не дам, иначе с испугу всех перестреляешь. Штык держи. Бить надо в глаз в сторону затылка либо в пасть…
Теплое белье. Плотные теплые шаровары. Резиновые сапоги поверх теплых носков. Свитер. Болоньевая непромокаемая куртка с капюшоном и множеством карманов. Так экипированы все мы — наряд из десяти человек да я, которые сегодня из небольшой комнаты на одной из центральных станций метро (не называю ее по просьбе самих же ребят) отправляются после того, как пройдет последний поезд метро, в лабиринт подземных московских коммуникаций.
— Вообще-то весь наш отряд из восемнадцати человек на такой город, как Москва, — говорит, пока мы облачаемся, один из моих телохранителей Виктор Колосов, — это капля в море. Мы считаем, что на борьбу с крысами надо уже сейчас бросить полторы-две сотни бойцов. Если этого не сделать сейчас, через год понадобится полк… Но о нас никто на знает. А во-вторых… Ты знаешь, сколько мы получаем?
Я знал… Триста пятьдесят — рядовой. Роман как руководитель группы — триста восемьдесят. Плюс по два сорок за каждый спуск. В месяц — четыреста. И это — за изнуряющую опасную ночную работу, которую и работой-то не назвать: охота, война…
Только что отключено напряжение от питающей шины Московского метрополитена. Через узкую металлическую дверь в конце платформы спускаемся в тоннель.
Сегодняшний спуск — самый обычный. Каждый день дежурная группа обходит дозором очередной участок подземных территорий, истребляя встретившихся крыс, выжигая появившиеся с прошлого обхода гнезда. Редко — раз в два-три месяца — объявляется экстренный, чрезвычайный спуск всего отряда: в каком-то районе замечается аномальная активность крыс, когда надо обеспечить безопасное проведение каких-то подземных работ иными службами. За все время существования отряда нет ни одного спуска, когда крысы не атаковали их..
Иду в середине группы, единственный, чье вооружение состоит только из штык ножа. На каждом — десантный вариант АКМа, да в подсумке четыре рожка. Патроны непростые: с разрывными пулями — только такие «берут» крыс. В комплекте вооружения баллон с газом нервно-паралитического действия. Есть в группе и огнемет.
Тишину подземелья внезапно разрывает грохот автоматной очереди. Это Палюченко останавливает метнувшуюся на него из ниши в стене оскаленную тварь. Продвижение такими колоннами по узким коридорам таит в себе опасность: ведь лобовую атаку в стесненных условиях отражает один, максимум двое ребят. Впрочем, это еще не атака, как поясняет обернувшийся Виктор. Так, самоубийственный бросок одиночки…
Достигнув перекрестка коридоров, мы поворачиваем влево. Становится холоднее. Дорога вниз. Под ногами хлюпает вода, капли на стенах и потолке. Я машинально отмечаю зарешеченные ниши, полуосыпающиеся арки… Не дай Бог оказаться здесь одному…
Мы оказываемся в расширении, похожем на часть уходящего вверх и вниз — черный провал в середине огорожен полуобвалившимся кольцом перил колодца. Внезапно, как по команде, пятеро шедших впереди разворачиваются цепью, а пятеро позади меня (понимаю, почему Роман определил меня в центр группы) сбиваются в клин, как бы закупоривая коридор. Взрываются одновременно все десять автоматов.
То, что удается рассмотреть в свете автоматных факелов и в мечущихся лучах нагрудных фонарей, видимо, смахивает на конец света. Из пустоты, из тьмы лезут оскаленные чудовища с алыми от крови и ярости глазами. Где-то сбоку словно бьет в глубь колодца два раза свистящая молния: успеваю сообразить — пущен в ход огнемет.
Шум боя стихает так же внезапно, как возник. Четырнадцать крыс с оскаленными пастами валяются там, где их настигли пули. Колосов смеется:
— Мало убили? Крысу вообще пулей прикончить трудно, даже нашей… Многие отползали израненные. Между прочим, если ты вернешься сюда через какое-то время после того, как мы пойдем дальше, увидишь: тут будет чисто! Они их сожрут!.. Ты думаешь, твари разбежались? Они здесь вокруг нас, их тут тысячи… — он обводит круг рукой в воздухе, — и все они уже следят за каждым нашим шагом. Ведь мы вступили на их землю.
— Что ты имеешь в виду?
— Не знаю. Мы много раз проверяли с часами на руках. Допустим, спускаемся на «Арбатской», или где-нибудь у Яузских ворот, а они в Тушино сразу под землю уходят…
Идем дальше. Переделка, в которую мы влипли, самая рядовая. Шредер так и сказал: попали в засаду. У него выходит, как только крысы убедились, что взять нас врасплох им не удалось, отступили.
Поднимаемся и спускаемся по каким-то коридорам, то узким настолько, что протискиваться приходится почти боком, то таким широким, что по ним могла бы проехать кавалькада всадников. О назначении этих многочисленных тоннелей, переходов, каналов я могу только догадываться…
Когда Палюченко скомандовал привал, я, каюсь, первым повалился на пол. Из подсумки появился кофе в металлических термосах. А есть здесь нельзя: случайно проглоченная частица крысиного мяса с рук, одежды может вызвать смертельное отравление.
Спрашиваю: сколько времени нужно на то, чтобы изучить подземный город так хорошо, как знают его они? Лосиков морщит лоб:
— Здесь много этажей, и можно просто не соваться на те, которых просто не знаешь. Скажем, обычное метро — раз. Специальные тоннели, о которых мало кто знает — два. Канализация, газ, телефон, водопровод — в общем все коммунальное хозяйство — три. С этим проще, хотя бы схемы и карты существуют, хотя и они подчас безбожно врут. Но есть еще и такое, что ни на одних картах не отмечено… Подземные ходы рыли под Москвой еще со времен Ивана Грозного. Они осыпались, рыли новые, старые обнаруживались… Этого никто не знает.
…Внезапная остановка. На стене — начерченный белой краской или мелом крест в круге. Короткое совещание, обмен несколькими фразами, смысл которых от меня ускользает, и группа сворачивает в неприметный лаз, показавшийся мне сперва просто щелью между двумя бетонными плитами. Прорытый в земле, это даже не ход, а нора: тесная, низкая, сырая. Краем глаза замечаю: земля на уровне плеча зашевелилась. Только собираюсь спросить, что это значит, как идущий сзади Шредер припечатывает меня к стене. Снова ревут автоматы, гильзы летят в лицо, а земля передо мной ожила. Я вижу всего в полуметре выныривающую из развороченного суглинка оскаленную крысиную голову.
АКМы бьют в упор. Мгновенная пауза, и вдоль стены, обжигая нам ресницы, летит спасительная струя огня. Потом еще одна. Отвратителен запах паленой шерсти и мяса. Еще выстрелы — и тишина. Отбились.
Пятясь, мы выбираемся в большой коридор. Осматриваемся: все целы и невредимы.
Мой спаситель Шредер объясняет: обнаружили крысиный инкубатор, куда сползаются рожать и выкармливать детенышей самки. Это удача, за каких-то тридцать секунд удалось уничтожить больше крыс, чем за иную неделю охоты!
Спустя полчаса, пройдя маршрут без приключений, сбрасываем доспехи в комнате, из которой начали поход. Ребята моются под единственным краном: о душе им приходится только мечтать.
— История с инкубатором не выходит из памяти.
— А кто обнаружил его? — спрашиваю у Колосова.
— Что обнаружил?
— Ну, инкубатор. Кто-то же пометил крестом… Кто?
— Не знаю. И никто не знает.
И Колосов неохотно, подбирая слова, объясняет.
Происхождение крестов неизвестно. Понятно, что они появляются не сами собой. Кстати, не только кресты, а еще и треугольники, квадраты, волнистые линии. Брали пробы красителя. Обычный мел или известняк, которого под землей предостаточно. Кто и зачем ставит эти знаки? Удалось установить, что крест в круге, который мы видели, означает предупреждение о близком скоплении крыс. Но кому адресовано это предупреждение? Отряд часто пользуется этим знаком для выполнения своей задачи и никогда не ошибается.
— Смешно думать, что мы знаем что-то о подземной Москве, — говорит мне Колосов. — Там обитает кто-то, кто знает все ходы переходы. Но нам ни разу не посчастливилось встретится с этим существом. Оно и понятно: нас же видно и слышно за версту, а этот видит и ориентируется в темноте лучше, чем мы на свету. Но мы даже следов его пребывания пока не обнаружили, если не считать пары-тройки явных признаков свежих земляных работ…
Они едут по своим квартирам отсыпаться, а вечером поздно вновь встретятся здесь, чтобы опять спустится туда.
Кто знает, что ждет их в эту ночь?..
А.Кузнецов.
28 мая 1990 года».
(«Побратим», № 5).
Свидетельство о публикации №213072501874