Окопный человек

В тот момент я понял, вернее, почувствовал, ощутил, как сбивались с пути и погибали среди бушующего снежного безбрежья бывалые ямщики. Не знаю, почему в мое теряющее остроту и ясность сознание во¬шли тогда именно ямщики, чьи следы пропали, канули, растворились в неизъяснимой мглистой дали времени. Может, нечаянный, незаметный всплеск песен печальных был тому причиной; может, в лихорадочном свисте ветра угадывался звон бубенцов; а может, дыхание небытия, едва коснувшись меня на миг, разметало, как снежные сугробы, заслоны между реальным и уже не существующим, приблизило к могучему, яростному, с неизлечи¬мой тоской ямщицкому племени. И я подумал, что теперь-то впол¬не представляю, как легко и просто заблудиться, исчезнуть в белой, стонущей круговерти.
Село было где-то под боком, в получасе ходьбы, но как до него добраться, в какую сторону повернуть, чтобы идти в нужном, а не в обратном направлении, – вот что мучило меня, тер¬зало безрезультатно, вот из-за чего постепенно вытравлялись прочие мысли, желания. Небо смешалось с землей, снег, казалось, шел и сверху, и снизу, образуя сплошную марле¬вую завесу, которая исключала всякую видимость.
Одну руку я вытягивал вперед, ощупывал перед со¬бой мятущееся пространство, чтобы не натолкнуться на какой-нибудь скальный выступ, другой держал за ло¬коть свою спутницу Женьку, еще совсем юную, дро¬жащую от холода и неизвест-ности. Одеты мы были по-городскому, неподходяще для такого случая, и когда я накинул поверх Женькиного легкого пальто свое, то остался при галстуке и в костюме, главная и чуть ли не единственная ценность которого заключалась в том, что он никогда не мялся.
Сюда, в окрестные горы, нас заманило из города обаяние солнечного дня, и мы, будучи великолепно настроены, расположены друг к другу и начисто лишё¬ны каких-либо предчувствий, сели в автобус, доехали до села, а затем отправились бродить по склонам, забираясь все дальше и не обращая внимания на про¬мокшую обувку и набухающий сыростью западный ветер. О, как мы дурачились, как кувыркались по влаж¬ному снегу, как смеялись нашим смехом крутые взгор¬ки! Мир сузился, вобрав только нас двоих, и тленная радость уже мнилась нетленной, бесконечной в своей чистоте.
А за порогом этого мира, может, в самый пик торжества нашего, уже таились какие-то силы, готовые застигнуть нас врасплох, насладиться нашей беззащит¬ностью, омрачить славно начатый день. Черная изнан¬ка белого света... Сколько раз она внезапно являла се¬бя увлеченным жизнью людям, являла в виде войн и стихийных бедствий, превращала в ничто созданное по капле, по крупице, но человечество так и не научилось совмещать высокое счастье с постоянной напряженно¬стью, подозрительностью, поскольку настоящая жизнь безоглядна, как любовь, и столь же легко уверена в ненарушимости своего течения.
Вечер навалился снегом и ветром. Поначалу нас это не испугало: село-то вон оно, рукой подать, у само¬го подножья холмов. Нам казалось, что попасть к нему – пара пустяков: надо только идти вниз да вниз. Но горы хитры, после первого же спуска начинался подъем. Мы кидались из стороны в сторону, выбиваясь из сил и окончательно теряя ориентировку. Вдобавок похолода¬ло, мокрые ботинки, носки схватило ледком. Но стран¬но, еще некоторое время мы продолжали посмеиваться, пошучивать, словно ничего плохого с нами произойти не может.
– Найдут утром два прекрасных окоченевших тру¬па, – говорила мне на ухо Женька, когда мы присели отдохнуть, – и появится еще одна легенда о влюблен¬ных.
Я был постарше и возразил, стараясь перекричать ветер:
– Нет уж, пусть лучше о нас живых сочиняют ле¬генду.
– Так не бывает.
– Почему?
– Живые всегда испортят то, что дано им самим небом.
Господи, она как в воду глядела. Но знать о подстерегающей опасности – это одно, а суметь навсегда отринуть ее – совсем другое.
– И все-таки вставай, пошли.
Я помогал Женьке подняться, и мы снова и снова кружили в беспроглядной летящей ночи.
Вот тогда-то и подкрадывались, настигали меня не¬лепые мысли о том, что так же просто терялись в пурге даже такие бывалые люди, как ямщики. Но мысли эти, волнуя душу, не мутили рассудка, наоборот, выдвигали на передний край трезвость, расчетливость.
– Ура! Ура! – закричала вдруг Женька.
– Что такое?
– Тропа, понимаешь, тропа!
Под ногой, несмотря на свежевыпавший снег, уга¬дывалась твердая, скользкая полоса.
– Рано ликовать. У тропы два конца, вполне воз¬можно, что один из них километров за тридцать отсюда. В какую сторону предлагаешь топать?
Женька растерянно молчала. Чертова моя рассуди¬тельность! У человека появилась надежда, а я взял и остудил ее. Надо спешно выправлять положение.
– Давай рискнем, – сказал я. – Сейчас спрячу мо¬нету, угадаешь, в какой руке, идем по тропе прямо, не угадаешь – в обратную сторону.
Женька долго не решалась, медлила, словно боясь испытывать судьбу, наконец едва слышно вымолвила:
– В этой, – и стукнула ладошкой по моему кулаку, где лежала монета.
Мы пошли прямо. Спустя минут сорок до нашего слуха донесся лай собак. Значит, долой сомнения, скоро село! Тут же, на тропе, мы пустились в такой пляс, что даже разогрелись.
Тот, кто когда-нибудь плутал в метели, кто мог бы замерзнуть, но вышел к жилью, знает, сколько непов¬торимой музыки, сколько притягательной силы, очаро¬вания в собачьем лае. Потом будет тепло, потом вокруг тебя будут хлопотать люди, накормят и напоят, уложат спать, но предвестником твоего спасения все же оста¬нется собачий лай, услышанный издали, наметивший или утвердивший твой путь.
Было уже около полуночи, когда мы очутились в жарко натопленной избе с прихожей, большой кухней и комнатой, служившей одновременно и спальней и гостиной: в ней стояли две кровати, телевизор, полиро¬ванный раздвижной стол и стулья. Хозяева еще не ло¬жились спать, смотрели очередную серию о бесстраш¬ном разведчике Штирлице. Наш приход их не удивил: экран ежеминутно приносил куда больше неожиданно¬стей. Только старушка, изрядно сгорбленная, с длинны¬ми костлявыми руками и по-детски улыбчивым беззубым ртом, вышла на кухню и занялась нами; молодых было не оторвать. Все же фильм закончился, и мы по¬знакомились. Полная, пребывающая в самой женской силе, гладколицая Даша вроде бы стеснялась своего мужа, сухонького, носатого, коротконогого. Напротив, Степан то и дело восхищенно поглядывал на нее, сове¬товался, как дальше-то поступать.
– Дашенька, – голос у него мягкий и в глазах доб¬рота разлита, – может, гостям с морозца поднесем по махонькой? Оно хорошо, когда с морозца: кровь взыг¬рает, а душа песню запросит.
– Еще чего! – вскинулась было, потом смилостиви¬лась: – Ладно, плесни, только из той, крайней. Заодно и мы побалуемся.
Старушка проворно нарезала хлеб, сало, огурцы, расставляла граненые стопки; возвратился откуда-то  Степан, бережно неся перед собой трехлитровую бутыль; а Даша как уселась на лавку, так и не пошевели¬лась, безучастно наблюдая за возникшей суетой. Чув¬ствовалось, в доме она хозяйка. Пока все идет нормально, можно оставаться как бы в стороне, гостьей за собственным столом, но вот старушка замешка¬лась –  и тогда:
– Не мельтеши, мама! Давай вилки и садись.
Опрокинув стопку, я стал жадно хватать ртом воз¬дух, словно пытаясь затушить пожар внутри. Ну и крепость! Еще чуть-чуть – из глаз искры посыпались бы. Женька пригубила едва, закашлялась, щеки маками зацвели.
– Эх, мамзели зеленые! – Даша выпила красиво, ни одна жилка не дрогнула на ее лице. Стук¬нула стопкой по столу: – Повторяй!
Степан развеселился, обмакнул палец в коричнева¬тую жидкость, чиркнул спичкой. Палец вспыхнул, как маленький
факел.
– Во! – Степан торжествовал. – Сам гоню, сам пью, к государству претензий не имею. Хоть до семи вечера, хоть после – моя воля. Дешево и сердито. – Осекся, когда Даша выпила очередную стопку и даже не притронулась к закуске. Речь его потекла торопливо, неровно, как вода под уклон да по камешкам. – Много ли нам надо? Рядка три бутылочек в подвале выстро¬ил – и все удовольствие. Черпай, пока здоровье поз¬воляет. А здоровье, оно как, сегодня есть, а завтра нет.
Крышка.
Он говорил, а сам, видимо, ожидал какой-то непри¬ятности, чего-то обидного, злого, и напрягался, и пря¬тался за слова, старался оттянуть неминуемую раз¬вязку.
Мы с Женькой тоже как-то внутренне попритихли, томимые неясными предчувствиями, переглядывались: откуда исходит гнетущая тревога, которая придавлива-ла, изнуряла Степана, от которой и нам в общем-то становилось не по себе? Странное дело: семья как семья, застолье как застолье, и не врывались мы сюда в мо¬мент какой-нибудь размолвки, наоборот, все при нас мирно сошлись и уселись вместе, но ощущение недовершенности, прерванности, временной приглушенности конфликта – как присыпанные золой угли: до первого ветерка – такое ощущение крепко и ухватисто жило в этом доме, создавая зыбкую неустойчивость настрое¬ния, пресекая всяческую возможность возникновения распахнуто сильных порывов, вынуждая того же Степана процеживать каждое слово сквозь марлю насторо¬женности, неусыпной боязни и слепого отчаяния.
– О, Боже!  Да чем же мы не угодили тебе, да за что ты на нас гневишься? – ни с того ни с сего запричитала чуть слышно старушка едва шевелящимися узкими бескровными губами и все прикладывала к глазам застиранную цветную тряпочку.
Даша сидела прямо, скрестив руки под пышной грудью, отрешенная и соблазнительная. Она уже не была юной, находилась в той поре, когда буйная жесто¬кая страсть перестает таиться, время от времени выры¬вается наружу, сжигая в своем неистовом пламени всякое сопротивление. Выпитое завораживало ее, уво¬дило в далекие туманы, и в мерцании золотистых, как спелые зерна, зрачков отражались настойчивые Дашины грезы.
Что спугнуло ее видения, резко повернув к яви – бормотанье старушки, преданно-скорбный взгляд Сте¬пана или наш унылый вид? Только она с неожиданной мягкостью выгнула по-кошачьи спину, уперлась лок¬тями в край стола, устало повела головой то в одну, то в другую сторону.
– Оставьте своего Бога в покое, – начала Даша ровным, почти просительным голосом, в котором уга¬дывалась издевка. – Из-за вас ему, бедненькому, икает¬ся, наверное. А чем он поможет теперь Степану? Мама, выроди меня обратно?
– Когда ты уймешься? Хоть бы людей постыди¬лась...
– Вот еще! Пусть слушают, пусть знают, кому как тут живется. Нас от этого не убудет, а им, авось, сго¬дится... Поженились или так, гуляете? – спросила она, глядя на меня в упор раскаленным золотом зрачков.
Смутившись, я не сразу нашелся, что ответить.
– Понятно, – заключила она. – Мы вот со Степа¬ном тоже гуляем. Только под одной крышей. От заму¬жества ведь что, детей положено иметь, а у нас, как у каких-нибудь дохлых европейцев, кукиш с маслом. Ни шума, ни хлопот – благодать! Не зря бездетные нынче в моде, – кривая усмешка дернула, перекосила на миг лицо, показав, каким оно может быть разяще непри¬ятным, отталкивающим.
Старушка заелозила на стуле, опять принялась бор¬мотать:
– Да что ж ты, Боже, смотришь, как она выворачивается наизнанку? Неужели на таких бесстыжих нет у тебя никакого удержу?
И тут Дашу понесло, потащило с неукротимой и безрассудной напористостью, словно плотина прорва¬лась. Чего только не наговорила она маленькой, сжав¬шейся от ее раскаленных зрачков свекрови! Получа¬лось, что нет на свете более хитрого, коварного и злого человека, чем эта старушка. Интригует, сети расстав¬ляет, паутину плетет, сидит и поджидает очередную жертву. Вот и ее, Дашину, молодую жизнь загубила. Умаслила, устлала дороженьку лестью да посулами, а сама сына порченого подсунула. И нечего тут петлять, всем ясно, что он порченый. Да, да, да!  Захочет и на весь поселок будет кричать, раз это правда. Она была на медицинском обследовании, у нее все в порядке, хоть десяток может родить, а муж, которого ей бабка навязала...
Степан сидел расслабленный, с опущенными обмяк¬шими плечами, понурый, но успокоившийся: ожидание грозы обычно страшней самой грозы. Зная крутой нрав жены, побаиваясь ее, он даже не пытался перечить. Но мне почему-то казалось, что за безразличной расслаб¬ленностью, обезволенностью его кроется оскорбленная, поскуливающая душа, обреченная на скрытное, неле¬гальное существование. И недоумевает, задыхается, и трепещет душа в бренных сумерках Степанова тела, а ему лучше бы совсем без нее: тревог и забот поменее.
Когда Даша выговорилась, выкричалась и ушла спать, когда следом за ней, недовольно бормоча, от¬правилась старушка и увела с собой Женю, я спросил Степана, хотя, быть может, и не следовало бы: зачем он это терпит, почему позволяет жене издеваться над ним, над его матерью и ничего не предпринимает, что¬бы прекратить ее горячечные нападки?
Степан изумился, громко потянул носом.
– А что же делать? – и уставился мимо меня.
– Да мало ли что!..– Играть в открытую я не ре¬шался. – Во всяком случае всему бывает предел.
– Ну, даешь! – Лицо Степана поплыло, заколеба¬лось в
нервном смехе. – Она ведь женщина – первый класс. Или не приметил?
– Приметить-то приметил, – согласился я, стара¬ясь погасить бунт против его рабской терпимости. Но мне это не удалось. – Подумаешь, первый класс! В горо¬де таких, знаешь, сколько? Но ведь не в том суть, с кем жить, а – как жить. Еще и мать...
– Сама виновата, старая, – перебил Степан. – И чего было влезать? Видит, распалилась Дашенька, по¬сидела б тихонечко или покивала согласно, так нет же, на бурчанье потянуло. Вот и схлопотала слегка. Хоро¬шо еще, что посуда в ход не пошла. Ей, Дашеньке, про-тивиться нельзя.
Степан выбрался из-за стола, отряхнул рубаху от хлебных крошек, прошелся по кухне, будто собираясь с мыслями; казалось, он хочет оправдаться не столько передо мной, случайным гостем, сколько перед самим собой; заговорил с какой-то печальной снисходитель¬ностью:
– Загляни хоть в природу, хоть в политику: кто-то должен, обязательно должен кому-то уступить, кто-то находится сверху, а кто-то снизу. Равенство – оно когда? Когда одинаково сильные или одинаково слабые. А в осталь¬ном равенства, как там ни крути, быть не может, в лучшем случае, видимость создается, сказка, благостный мираж. Понятно, кому хочется признавать себя сла¬бым? Оттого крупные драчки и происходят. А я – ничего, признаю. Надо один раз сломать гордыню, хлебнуть смирения, дальше все пойдет как по маслицу. Да¬шеньке труднее моего. Распаляется, желания ее мутят, мчит на меня, глазищами сверкает, а потом осаживает на всем скаку, потому как я в себя ухожу, прячусь по¬глубже, словно в окопе, вроде я есть и вроде меня нет. Вот и рассуди: разве окопного человека переедешь? Сколько она напрягается, сколько сил тратит – мне ж все нипочем. Ее жалко. То детишек подавай, то еще чего... Кипит, ярится, отдыха не имеет. Детишки пошли б, возможно, и побереглась бы сама. Да их вот нет. Эх-ма! – Узкие, как у матери, но не такие бескровные губы Степана двигались в тени большого носа. Видимо, говорил он обычно много, но чаще мысленно, про себя, теперь же мои опрометчивые вопросы позволили ему распространяться вслух. Стоя предо мной, он упивался своим благородством. – Я ей всю власть в доме отдал. Пожалуйста – командуй, пожалуйста – куражься, нет для нее отказа. Кто из мужиков разорится на это? Никто! Всяк сам властвовать норовит. Потому Да¬шенька и держится за меня...
Возражать Степану, спорить с ним было бесполезно. Он долго и крепко трудился, углубляя свой окоп, со¬здавая вокруг случившегося самоутешительную броню, и, наверное, считал свою жизнь если и не совсем счаст¬ливой, то вполне нормальной. Чтобы закончить разговор, я сказал:
– Оставим полемику на следующий раз, – и откро¬венно зевнул.
Степан, весьма удовлетворенный тем, что его таки выслушали, повел меня в комнату, где старушка уже всхрапывала на составленных вместе стульях, а Женя и Даша спали на кроватях у противоположных стен. Нехорошо получалось: из-за нас хозяева терпели неудобства. Попробовал было объяснить Степану, что мы могли бы расположиться и на полу, но он только развел руками: дескать, все в порядке, да и поздно что-либо менять.
Осторожно, чтобы не разбудить Женьку, я нырнул под согретое одеяло и постарался скорее уснуть. Но сон долго не давался, то приходил, то уходил, как всякое неосуществленное вовремя желание.
Иногда до меня доносился шепот с противоположной койки. О чем они могли говорить после того, что было высказано за столом? Есть ли хоть одна-единственная нить, их связующая? Да и зачем они друг подле друга? Жалость к Даше сменялась жалостью к Степану. Впрочем, разве мы вправе испытывать жалость к тому, кто волен сам в своей участи, в чьих силах ее изменить?
Шепот нарастал, вяз в ушах. Мне даже почудилось, что речь идет о нас. Одна фраза, Дашина, была отчет¬ливо слышна: «Да не зевни, а то будешь нянькаться! По одежке видно...». Слушать чей-то тайный разговор, хоть и невзначай, всегда неловко. Благо, нахлынула новая волна сонливости, поглотила меня и уже больше не выпускала до самого рассвета.
К утру все нелепости тягостно длинной ночи улету¬чились, растворились, как пар в синем воздухе, и мы покидали этот дом благодарные и тихие, веря, что нас не подстерегают опасности, выпавшие на долю его хо¬зяев. Как-то незаметно следом вышел Степан; его роб¬кое, тоскливое покашливание я услышал за спиной, когда надо было сворачивать на дорогу, ведущую к автобусной остановке. В больших, выше колен, вален-ках, накинутом поверх домашней ситцевой рубахи по¬лушубке, сползающей на глаза шапке он представлял зрелище скорее удручающее, нежели забавное. Мне подумалось, что и плетется он лишь для того, чтобы еще хоть чуточку побыть с нами, с кем может быть вполне откровенен.
Степан тронул меня за локоть, попросил:
– Погоди маленько.
Когда Женя отошла на несколько шагов и мы оста¬лись вдвоем, он приблизил ко мне скорбный треуголь¬ник лица.
– Слушай, дал бы ты денег.
Его просьба, точнее форма, в которой она была высказана, меня удивила, и с языка сорвался пря¬мо-таки идиотский
вопрос:
– Зачем?
– Надо.
– А сколько?
– Рублей пятьдесят – семьдесят.
Я присвистнул. Таких денег у меня с собой не было.
– Ну и запросы!
– Так замерзнуть же могли! – возмутился Степан. Помедлил, перешел на деловой тон: – Ели, как в ресто¬ране, спали, как в гостинице.  Там бы с вас еще боль¬ше слупили.
Вон оно что! Гостеприимство имело свои расценки. И шепот ночной вспомнился, и Дашина фраза к этому случаю... Что же было делать, как избавиться от тош¬нотворного отвращения и беспомощности? К счастью, почти тут же в голове мелькнула мысль: у меня ведь есть японские  часы. Пусть они куплены на первую в жизни зарплату и потому особенно дороги, но для меня ничто сейчас не представляло такой ценности, как свобода от этого окопного человека. Отстегнув ремешок, про¬тянул было ему часы, но едва его руки обрадованно метнулись навстречу, меня взорвало – отошел в сто¬рону, к рыхлому сугробу, бросил в него часы, которые тут же утонули, оставив сверху маленькую ямку. 
– Теперь бери.
– Была нужда, – Степан колебался или делал вид, что колеблется; и как-то неестественно ерзала на голо¬ве шапка, будто он шевелил под ней ушами. Но вот шапка застыла, спина напряглась: казалось, какой-то очень сильный сигнал поступил извне. Степан бочком, но настырно шагнул к сугробу. Мельком, уже повора¬чивая к дороге, я заметил, как в окне, между качнув¬шимися портьерами, появилось и исчезло красивое Дашино лицо.
Когда я догнал Женю, она спросила:
– Что так долго? Сколько можно прощаться?
– Видишь ли... – неопределенно протянул я.
– Все-таки они милые люди, – вздохнула она. – Ночью и до чего хорошо встретили! Потеснились сами...
Я промолчал.


Рецензии