Побег

Вишни тянулись вдоль широкого топкого арыка, который мы, мальчишки, страшно не любили из-за обвалистых берегов и жирной густой тины, устилавшей дно чуть ли не по колено. Мутная во¬да едва приметно, с эдаким безразличием, ленью, продвигала вниз упавшие сухие ветки, листья или травинки. Даже в одуряющий зной, когда у собак в подворотнях  вываливались красные языки, а мы только и знали, что сдирали друг с друга шелушащуюся кожу, редко кто из нас бултыхался в этом арыке.
Зато до вишни мы были большими охотниками. Высокие разлапистые деревья росли за пределами наших садов, на ничейной земле, и потому казались нам особенно притягательными. О, с каким нетерпением ждали мы, когда на них начнут созревать ягоды! Ходишь, бывало, взад-вперед, глазеешь, как завороженный, на макушки, где поспевает пораньше, и едва заметил розоватость – улица оглашается радостным воплем. Еще бы! Значит, можно переходить на подножный корм, не путаться под ногами у матери с вечной просьбой: «Чего бы поесть, а, мам?».
По пятам за мной ходила сестренка Лера, которой страсть как хотелось полакомиться вишней.. Хоть и была она года на два старше меня, но относился я к ней покровительствен¬но. Вообще девчонки-дошкольницы куда менее приспособ¬ленный народ. Это потом, повзрослев, они как-то вдруг опережают нас. Да и то далеко не все. Тогда же, во вре¬мя войны, наше превосходство было столь же очевидным, как, наверное, в пору патриархата. Кому, как не нам, предстояло в случае чего сражаться с врагами. Правда, все это до нас не особенно доходило, причина привилеги¬рованного положения оставалась во многом неясной, но задирать ободранные носы мы научились еще как.
В тот раз сестренка поглядывала на меня настолько жалобно, она казалась мне настолько щупленькой, что я не посмел отказать.
– Ладно, – сказал я снисходительно, – не хнычь, пойдешь со мной.
Вишню надо собирать сразу, иначе шпаки обклюют. И мы лазали по самым верхушкам, старались не пропу¬стить ни одной ягоды, а уж затем, спустя день-другом, принимались за нижние ветки.
– Ты стой под вишней, – учил я сестренку, – смотри хорошенько, если я прохлопаю, покажешь где.
Она согласилась, гордая хоть таким поручением.
Затянув потуже резинку трусов и заправив майку, чтобы вишня не просыпалась из-за пазухи, я полез на развесистое дерево, нависшее над арыком. Первые ягоды я, конечно, отправил в рот. Они еще были твердо¬ваты и кислы, но вполне съедобны. Я поглощал их, пока не набил оскомину. Сестренка внимательно следила за моими действиями. За майку вишни шли тише, чем в рот. Да и попадались они не так густо. Словно попря¬тались от меня.
– Ну, все, – крикнул я. – Слезаю.
Но Лере той вишни, что скопилась за пазухой, было мало.
– Самую спелую оставил, – недовольно сказала она.
– A не врешь?
– Нужда была. Вон у тебя над головой болтается.
Пришлось подняться повыше. В самом деле, там вишня оказалась спелее, и я даже забыл про оскомину. А когда вспомнил, надо мной уже было пусто.
– Ну, все, – крикнул я. – Слезаю!
– Слева глянь!
Ничего себе, уже знает, где слева, усмехнулся я. И посмотрел направо.
– Не туда смотришь!
– Без тебя знаю, – огрызнулся я. – Сыпану из май¬ки в арык, быстро язык прикусишь.
Вишня была высоко, рукой не достать. Попробовал подтянуть ветку – не получается. А лезть дальше риско¬ванно: ствол утончился и без того уже прогибается.
– Поднимись еще, так не достанешь, – летел снизу совет, словно я дурак набитый и сам этого не понимаю.
Стал примериваться ногой к сучку. Прогнивший на¬сквозь. Если наступишь, то сначала, как говорят, адрес оставь. Но сестренке адрес известен. И она по-своему истолковывает мое промедление.
– Боишься, да? Боишься?
Сук был ненадежен. В этом я не сомневался. Но что¬бы какая-нибудь девчонка, пусть даже родная сестра, трепалась обо мне...
– Бояка-макака, макака-бояка! – тараторила Лера.
Не соображает, подумал я, ставя ногу на сук и ухватясь руками за тонюсенький ствол, что макакам бы тут в самый раз резвиться.
– Молчи, разиня! 
Под ногой хрустнуло, несколько секунд я удерживался на прогнувшейся коромыслом вер¬хушке дерева, а потом, по-лягушачьи дрыгнув ногами, вниз головой упал в арык.
Тина приняла меня с жуткой нежностью, мягко и доб¬ротно залепила глаза, уши, нос, полезла было в рот, но тут ноги, которыми я отчаянно бил по поверхности, пере¬весили, и я, наконец, вынырнул.
Облепленный черной тиной, я представлял ужасное зрелище. А тут еще с перепугу  заорал во всю глотку. Сестренка только ойкнула, скакнула в сторону и кину¬лась бежать. Никогда не замечал у нее такой прыти.
– Зачем же так надрываться, молодой человек? Или в Шаляпины метишь? – донесся мягкий и обволакиваю¬щий, как тина, голос.
На берегу стоял крепкий пожилой мужчина в новень¬ких белых штиблетах с пряжками и смотрел па меня как-то непонятно: то ли с насмешкой, то ли с любопыт¬ством.
Я, конечно же, моментально смолк. Его еще не хвата¬ло! Новый свидетель моего позора.
– Чего уставились? Радуетесь, что бесплатно?
– Ну, ну, – то ли огорчился, то ли восхитился моей свирепостью он. – Могу и заплатить.
– Заплатить? – опешил я. – За что?
– Ты же сам просишь?
«Завод» мой кончился. Только буркнул напоследок:
– Ничего не прошу, – и принялся быстро смывать с себя тину.
Прибежала мама. Она всегда прибегала, когда мне было туго. Помню, однажды, после того, как она ушла на работу, мальчишки нашей и соседней улиц затеяли играть в войну. Посланный в разведку, я осторожно про¬бирался вдоль стены дома к перекрестку, не ведая, что за углом притаился разведчик противника с кирпичом в руке. Едва я выглянул, он так саданул меня по голове, что кровь залила лицо, и я шлепнулся без сознания на землю. Ошалевший от страха противник дал деру, пе¬рекресток был пуст. Неизвестно, сколько бы я провалял¬ся в крови и пыли, если б не мама. Почему-то именно в  этот момент она, отпросившись с работы, решила про¬верить, чем я занимаюсь дома. И в дальнейшем мате-ринское чутье ни разу не подводило ее.
– Когда это кончится? Долго ты будешь меня му¬чить? И почему с тобой вечно что-нибудь происходит? – вопрошала она скорей по привычке, наблюдая, как я грязный, в разорванной рубахе, выкарабкивался на берег.
– За ребенком глаз да глаз нужен. Родить легче, чем воспитать, – назидательно заметил мужчина в белых штиблетах.
– А вы что, пробовали?
– Воспитывать-то?
– Нет, рожать?
Когда он обижался, у него сначала краснела шея, затем кончик носа, а уж затем все лицо. Но выдержки хватало.
– Личный опыт ничто, тьфу, пустое место, если хоти¬те знать, по сравнению с тем, что можно почерпнуть из книг.
– Черпайте, – великодушно разрешила мама, – а нам некогда, то на работе, то в очередях пропадаем. Вот вернется отец с фронта, тогда все у него будет – и на¬ряд, и пригляд, – крепенько взяв меня за ухо, она повела к дому, как козу на веревочке.
Привыкший к такому использованию своего уха, я по¬интересовался:
– Мам, а что это за дядька?
– Ишь, любопытный! – оглянулась, не идет ли тот следом, сказала со злостью: – Потапенко – вот кто! Окопался на хлебозаводе, загривок с ладошку отъел, на антимонии потянуло... – И закончила круто: – Из-за те¬бя каждый лезет с замечаниями, наставлениями.
Все правильно. Кругом виноват я один. Даже в том, что кто-то окопался на хлебозаводе.
Моя, да и матери других мальчишек не очень-то распространялись при нас о Потапенко, боясь, видимо, как бы мы, народ на расправу скорый, не поколотили ему окна и еще что-нибудь.

Люди вспоминают обряды, обычаи, когда с их по¬мощью можно хоть чуточку облегчить свою жизнь. В вой¬ну детей научили колядовать. Причем, колядовали мы не только перед Рождеством, как полагается, но и во всякие другие праздники, а если особенно было голодно, то до¬бирались и до воскресных дней.
Дома нашей округи мы сами разбили на квадраты: в чьей семье больше ртов, тому и квадрат побольше. Хозяйки знали нас как облупленных. Стоило появиться перед домом с сумкой на плече, и они, не дожидаясь, по¬ка мы дрожащими голосками заведем свои песни-приба¬утки, начнем притоптывать и приплясывать, несли или горсть зерна, или ломоть хлеба, или щепотку соли. Мы честно отрабатывали подношения, размахивали руками-спичками под их вздохи и причитания.
– Хватит, уморились, бедненькие. – И страдающие глаза провожали нас до поворота.
Случалось, что нам не подносили. Но чтобы обижать – язык не поворачивался. Ведь ходили-то дети фронто¬виков. Правда, у одной все-таки повернулся. Жорка, живущий через два двора от нас, рассказывая, что едва он постучал в окно, как она выскочила, костлявая, с ог¬ромной бородавкой на левой щеке, и давай орать:
– Кусочники, попрошайки, передоху на вас нету! Шастаете по чужим дворам, паразиты окаянные!
Бо¬родавка, позеленевшая от злости, прыгала, как жаба, на щеке. Жорка растерялся, продолжал испуганно пританцо¬вывать, на месте, а она напирала, бранилась, но он слов¬но бы ничего не замечал, кроме бородавки, загипнотизированно таращился на нее и отступал, отступал, пока не свалился в яму для отбросов. Перепачканный, рванул без оглядки оттуда, а вослед гремело:
– Еще раз увижу, собаку спущу! Кусочники, попро¬шайки бездомные!..
– Я знаю, почему она бесится, – сказал Куват. – У нее сын – дезертир, недавно поймали.
Мальчишки были беспощадны, вынося свой приговор. Решили нарисовать на воротах фашистский крест.
– А писать что-нибудь будем? – спросил Петька, единственный среди нас, кто умел выводить буквы.
– А как же! Баба-яга Костяная Нога! Лучше не при¬думаешь.
– Подходит, – согласились все.
Только Жорка помотал головой.
– Надо написать: жа-ба!
Все согласились, что так действительно лучше. С тех пор крест и эта надпись не сходили с ворот на¬шего врага. Напрасно стирали, соскабливали, закраши¬вали то и другое. Наутро крест и надпись: «ЖА-БА», еще более увеличенные, появлялись снова.
Вскоре семья Кувата переехала в село. Каждый из нас получил от него в наследство по два дома, где мож¬но было колядовать.
Обычно мы с сестренкой ходили колядовать вдвоем, надеясь, что хоть кому-то что-нибудь да перепадет. При первой же возможности мы отправились к еще не зна¬комому нам высокому дому с резными наличниками и витиеватыми решетками, чтобы попытать счастья.
На стук из калитки вышел Потапенко. Я ожидал чего угодно, только не этого! Вот влипли! Сейчас заговорит до смерти. Я попятился, но он успел взять меня за руку.
– Куда ты, молодой человек? Испугался, что ли? Неужели я такой страшный? Пойдем-ка в дом. А это кто, твоя сестра? Машенька, – крикнул Потапенко, – прини¬май гостей!
Машей оказалась пожилая молчаливая женщина с добрым лицом. Она повела нас в комнату. Потапенко, идя сзади, приговаривал:
– Ну, молодцы! Ну, обрадовали!
В блюде на столе возвышались горкой румяные пончики. Сто лет я их не видел! Облизнулся, конечно же. Сестренка за рубаху дергает: некрасиво, мол, так дер¬жать себя при людях. Ладно, думаю, я с тобой потом поговорю. И прямехонько к столу.
– Садись сюда, молодой человек, а ты, девочка, на¬против братца. Как вас звать-величать? Олег и Лера? Ну, замечательно. Ешьте, не стесняйтесь.
Маша подавала пончики, наливала молоко, все гля¬дела, чтоб мы не сидели без дела. Тем временем Пота¬пенко стал рассказывать о том, как увидел меня в арыке, облепленного тиной, похожего на черта, как хотел было бежать, но вспомнил, что достаточно перекреститься, и черт исчезнет. Говорил он много, упустив, правда, что я тогда ревел, словно бык на бойне. За это я готов был простить ему болтовню, а после тарелки блинов во мне шевельнулось даже что-то вроде симпатии.
Провожая нас, как взаправдашних гостей, до калит¬ки, Потапенко шепнул мне на ухо:
– Приходи почаще, можешь и без сестры. Посидим, потолкуем по-мужски. А?
Я кивнул: ждите, загляну на днях.
Мое расположение к Потапенко усиливалось с каж¬дой встречей. Взрослым тогда было не до нас, а он го¬ворил с удовольствием, на равных. То о положении на фронте, все еще тяжелом, беспросветном, то о работе на заводе, где ему надоело из ничего выпекать хлебные булки. Уписывая сдобные бублики, каких в нашем ларь¬ке днем с огнем не сыщешь, я разделял муки и сомне¬ния Потапенко. Мог ли я догадаться, что черный, будто на глине замешанный хлеб, который приносила мама, потому и полусъедобный, что на потапенковском столе процветают пончики да бублики?
Но о чем бы ни говорил Потапенко, в конце он обя¬зательно жаловался на свое невезение с детьми. Не бы¬ло и нет у него детей, а он так хотел этого! Все бы сделал, чтобы малыш ни в чем не нуждался, жил, как в сказке.
– А вы купите, – наивно советовал я.
– Кого?
– Ну, малыша.
– Ничего ты не понимаешь, – улыбался он.
– Ага, не понимаю, – я даже обижался. – Вон не¬давно наши соседи купили сразу двоих – мальчика и де¬вочку. А живут они в тыщу раз хуже, чем вы.
– Допустим. А тебя можно купить?
– Да вы что! Только совсем-совсем маленьких мож¬но. Это же все знают.
Потапенко отворачивался, доставал платок, долго и громко сморкался. Лицо его краснело, а в уголки глаз натекали слезы. Вызвав во мне сочувствие, он продол¬жал издалека:
– Надо бы, Олежек, помочь твоей матери.
– А как?
– Скажи, трудно ей одной прокормить тебя и Леру?
– Конечно.
– Вдвоем с Лерой им было бы легче?
– Конечно, – я еще не догадывался, куда он клонит.
– У нас тебе нравится?
– Вполне.
– Тогда сделай два добрых дела – и для матери, и для меня: переезжай сюда жить.
– Как, насовсем?
– Ну да.
– Не могу. Мама говорит, что война скоро кончится, приедет отец и у нас хлеба будет, сколько захочешь.
Дальше этого в то время мечты наши не продвига¬лись. Даже хлебные крошки, нечаянно просыпанные на стол, мама аккуратно делила между сестренкой и мной.
Потапенко опять отворачивался, доставал свой неизменный платок в синюю полоску, долго и громко сморкался. Не-ожиданно лицо его прояснилось.
– Как я раньше не сообразил! Живи у меня до тех пор, пока не вернется твой отец.
– Хорошо, я спрошу у мамы.
– Этим ты все испортишь. Не нужно ничего говорить. Разве она поймет, что таким образом вы только выиграете?
– А если она не пустит?..
– Чепуха! Ты же мальчик, у тебя голова на плечах, неужели мы не найдем выход? Слушай: через два дня ночью прибегай сюда, я соберу вещи – и мы укатим в какой-нибудь другой город. А матери твоей, чтоб сильно не переживала, письмо напишем. Из писем женщины быстрей суть улавливают. Когда увидит, что им вдвоем легче, поймет, что ты поступил правильно, тогда и вер¬немся назад. Договорились?
Маша порывалась что-то сказать мне, но Потапенко так взглянул на нее, что она побледнела, сжалась и по¬брела на кухню.
– Значит, через два дня ночью, – повторил Пота¬пенко. – Запомнил? Прихвати еще свидетельство о рож¬дении и кое-что из одежонки. На первый случай. Потом я тебе столько накуплю – закачаешься.
Эти два дня я старался быть щедрым и обходитель¬ным, чем поверг в изумление маму и сестренку. Ел я в три раза меньше, считая, что наверстаю в другом горо¬де. Через каждое слово говорил «пожалуйста», чтобы вспоминали обо мне как о вежливом мальчике. Мама трогала мне ладонью лоб и обещала, что если это не пройдет, то она сводит меня к врачу. На душе было гру¬стно. Очень уж не хотелось расставаться с ними. Я уте¬шал себя только тем, что тогда им будет гораздо легче. И мысленно произносил добрые прощальные слова.

Свидетельство лежало в шкатулке рядом с хлебными карточками. Его я решил взять в последнюю очередь – перед самым уходом, боясь, как бы мама не заметила про¬пажи. Узелок с одеждой, куда были сложены самые но¬вые, всего пять-шесть раз штопанные рубашки и шта¬нишки, мне удалось спрятать между шкафом и стеной, у самого пола. Затем порепетировал, как бесшумно сни¬мать крючок с петли, потихоньку открывать дверь. В общем, побег был подготовлен. Оставалось ждать.
Чтобы не заснуть и не проспать, я положил поверх матраца остренькие камешки. Они сразу стали впивать¬ся мне в бока, но я терпел; вертелся даже меньше обыч¬ного. Мама с сестренкой засыпали мгновенно, едва кос¬нувшись постели. Поэтому терпел я недолго.
Пробравшись на цыпочках к шкафу, достал приготов¬ленные заранее вещицы. Дальше все шло как по маслу. Крючок и дверь послушно выполнили то, что от них тре¬бовалось. Я оказался на улице.
Вечером небо было чистым, лишь по краям маячили алые облака. Вдруг погода резко изменилась, задул сильный ветер, набежали тучи. Началась гроза.
Когда я вышел, небо обрушивало на землю потоки дождя. Пройти до Потапенко и остаться сухим можно было только под маминым зонтом. Ладно, подумал я, придется взять зонт, утром я как-нибудь переправлю его обратно.
Зонт не предусматривался при подготовке к побегу. Где его искать? Скорее всего, возле вешалки. Осторожно приоткрыв дверь, протиснулся в комнату. Вешалка – с правой стороны. Ощупываю все, что попадается под ру¬ку. Медленно продвигаюсь к цели. Попался, голубчик, ликую я, дотягиваясь, наконец, до ребристого бока зон¬та. Но тут же нечаянно задеваю ногой пустое ведро, оно падает, громыхает – и мой план трещит по швам.
Мама включает свет. Она ни капельки не напугана. Помню, сама говорила, что жуликам у нас делать нече¬го, только время потеряют даром. Сидит и смотрит на меня.
Как бы выкрутиться?
– Мамочка, – говорю, – ты спи, пожалуйста, я по-маленькому на двор сбегаю, – и дрожу почему-то, а в руке узелок с бельишком.
Как услышала она мое «пожалуйста», встрепенулась, за-тряслась вся еще сильнее меня, по щекам слезы потек¬ли. Кинулась ко мне, на колени упала, прижала мою голову к груди, силится заговорить, да не может: слезы мешают.
– Мамочка, родная, – растерянно твержу я, – ну, успокойся, я ведь хотел ненадолго, потом бы вернулся, честное слово, ну, успокойся.
Она вроде стала успокаиваться, но тут рубашка у ме¬ня расстегнулась и хлебные карточки выскользнули на пол. Сам ошалел от неожиданности. Выходит, в темноте я захватил их вместо свидетельства. Вот натворил!.. Пытаюсь оправдаться, но мои объяснения не действу¬ют. Я еще не видел, чтобы так плакали: почти беззвуч¬но, сотрясаясь всем телом.
– Будь проклята, – сквозь рыдания, с трудом выталкивая слова, произнесла мама, – будь ты проклята, война!
Произнесенные совсем тихо, ошеломляюще тихо, эти слова разбудили сестренку. Но она поняла только то, что мама страдает, что ее очень обидели. А причиной всех обид, как всегда, был я один. И на мою голову по¬сыпались обвинения. Припоминались грехи и старые, и новые, большие и маленькие. Но, как ни странно, имен¬но от этого становилось все легче и легче. Я готов был взять на себя любую вину, лишь бы успокоить маму и сестренку. Ведь какой бы я ни был плохой, исправить¬ся мне намного проще, чем прекратить войну.
Вскоре в нашем доме, как и во всем городе, гаснет свет. Воцаряется тишина.


Рецензии