Спешу открывать дверь

Я шел по тропе и дивился тому, что происходило вокруг. Глубокие голубоватые снега, заполнившие уходящее вверх горное пространство, застенчиво светились и подрагивали, словно невеста красная, от прикосновения запоздалого утреннего солнца. Приваленные рассыпча¬тыми белыми хлопьями коренастые ели источали запахи морозные, резкие и пронзительные, как тоска по чему-то далекому и несбывшемуся. То там, то здесь встречались легкие, с едва приметной вмятинкой по бокам следы птиц или хитроумная вязь маленьких зверушек. Но сами они попрятались, притаились, поглядывая на меня, наверное, с любопытством из своих убе¬жищ.
Город, который я только что оставил, еще не успокоился пос¬ле минувшей новогодней ночи. Хлопали двери ранних магази¬нов, заспанно и нетвердо двигались машины и люди. Праздник продолжался, и каждый, понятно, метил его по-своему.
Шофер пригородного автобуса скосился на меня, как на зачумленного. Да и был в этом кое-какой резон: нормальные люди в компаниях, среди друзей, чинно и благородно посиживают за столом или, в крайнем случае, отсыпаются в теплых постелях, а я  один-одинешенек тащусь бог знает куда и зачем. Он протиснул пятерню под тугую шапку-ушанку,
яростно потер чуть пониже затылка, выражая тем самым полное презрение к моей персоне, потом вдруг спросил с участием:  «Поругался, что ли?».
Я промолчал. Не станешь же объяснять, что друзья у меня – страстные любители лыж, что именно мне вы¬пал жребий покинуть застолье и отправиться в горы на поиски подходящего плато, где снег сохранялся бы особенно долго, может, до самого апреля. Да и потом, думал я, всегда ли надо выводить из заблуждения то¬го, кто заблуждается по своей воле?
Тропа была давней, ее основательно присыпало сне¬гом, но она все равно угадывалась, как человеческое тело под одеждой. И надо ступать твердо, не оскальзы¬ваясь, чтобы тропа оставалась ладной, без изъянов, чтобы идущий следом поминал тебя добрым словом.
Шел я долго и не спеша, попутно прикидывал кру¬тизну, протяженность и заснеженность склонов, их разворот к солнцу. Иные были вполне подходящи для головокружительных спусков, иные не очень, а поскольку время позволяло выбирать, тропа уводила  меня все дальше и дальше.
К вечеру, когда солнце, отбыв свой короткий рабочий день, удалилось на покой и заметно похолодало, мне открылась просторная подковообразная долина, окаймленная горами.  У самого ее изголовья чернели пятна домов, ферм. А какие склоны окрест – на самый изысканный вкус! Все складывалось великолепно. Раз есть дома, значит, есть и дорога, а значит, мы сможем добираться сюда на машине и выигрывать несколько часов для лыж. С ночлегом тоже решить несложно – вон сколько домов. Я постучался в крайний.
– Чего надо! – услышал недовольный  голос, и в дверную щель высунулась голова мужчины с широким утиным носом и помятым от сна или водки лицом.
Я объяснил, откуда пришел и зачем.
–  Лыжник! – обрадовалась голова и скрылась за дверью. –  Погоди, я сейчас.
Вскоре мужчина появился в шапке и тулупе, коротко бросил: «Пойдем», – и направился к другому дому,  что светился окнами метрах в двухстах oт нас.
– Тебя давно Джума дожидается!
– Какой еще Джума?
– Наш заведующий фермой. Чукулдукова знаешь?
– Ага, – на всякий случай согласился я.
– Про него и речь. Да вот как раз он сам, легок на помине, – мой провожатый показал на бредущую  навстречу фигуру.
– Эй, Джума, – заорал он. – С тебя причитается.
– Все буянишь, – раздалось в ответ.
– А ты газуй шибче. Лыжника твоего веду, по¬нял?
Фигура во тьме заколыхалась быстрее, мы тоже прибавили шагу, и вот уже меня обхватили, мнут креп¬кие руки, а я остолбенело стою, не знаю, в чем дело.
– Ну, молодец! А здоровый какой! – восторгался Джума. – Ну, молодец! Нашел-таки! – Потом зато¬ропился: – Иди прямо в дом, порадуй Каныш, а мне срочно на ферму нужно.
– Причитается! – настаивал мой провожатый.
– Успеешь, Сеит. Завтра сочтемся.
Сеит хохотнул:
– Мужской разговор! – и повернул назад.
В доме было жарко натоплено, пахло лавровым листом и кожей; вдоль печки выстроились для просушки детские ботинки. Сами детишки уже спали в соседней комнате. Каныш, тихая и довольно стройная женщина, помогла мне раздеться, усадила на единственный та¬бурет. От внезапного обилия тепла тело размякло, потянуло ко сну. Но я крепился, боролся с дремотой, боясь шлепнуться с табурета или, что еще хуже, про¬спать ужин.
Вернулся Джума. Потопал в прихожей, обмел с ва¬ленок снег и, наконец, вошел в комнату – невысокий, узкоплечий, но жилистый и, как я убедился перед этим, обладающий потаенной силой.
– Каныш! – он потирал руки – то ли холод раз¬гонял, то ли предвкушал, как ошеломит жену. – Узнаешь его? – кивнул в мою сторону.
До этого я просидел, оттаивая, с полчаса, но если Каныш на меня и взглянула, то лишь мельком, не придав моему приходу никакого значения и продолжая хлопотать у печи. Теперь же, после мужних слов, она стала рассматривать меня столь внимательно, словно примеряла ко мне все виденное прежде; однако в ее чер¬ных, некогда блестящих, а ныне слегка пригашенных временем глазах так и не вспыхнули воспоминанья. Отвернулась, начала разливать по чашкам исходящее паром шорпо.  Лица  покачнулись, поплыли в аппетитном тумане. Я сильно проголодался и тотчас  принялся за еду. Джума не торопился. Разломал лепешку на мелкие куски, побросал их в чашку, чтоб шорпо приостыло. Помешал ложкой, сгоняя остатки пара, снова спросил:
– Неужели не узнаешь?
Каныш медлила с ответом. Ей, видимо, не хотелось огорчать мужа своей беспамятностью, но и притво¬риться, будто угадала меня, она не могла. И всячески старалась уклониться от прямого ответа, пряталась за долгую многозначительную усмешку, которая собира¬ла морщинки на разгоряченных печным жаром щеках. Можно было подумать, что она в общем-то понимает, на что намекает муж, но таит в себе, не спешит выска¬заться.
Джуму не проведешь. Жена всегда под боком, и ее уловки раскусываются привычно, с первого захода.
– Женщина – человек хитрый, – обращается ко мне Джума, в его голосе подрагивает смех. – Но скажи, видел ли ты когда-нибудь, чтобы лиса обманула со¬кола?
– Видеть не видел, – пожал я плечами, – и все-та¬ки допускаю, что это может случиться. Смотря какая лиса и какой
сокол.
Джума пропускает мою фразу мимо ушей, как охотник, жалеющий патрон на мелкую дичь. Для него важней разобраться со своей женой.
– Странно, – говорит он с неподдельным изумле¬нием, сводя реденькие брови на переносице. – Как ты могла его забыть?
«Во дает! – уважительно думаю я. – Кого угод¬но запутает». Весь разговор обо мне я воспринимаю как розыгрыш. Ну решил Джума пошутковать, вы¬дать меня за какого-нибудь общего знакомого, ну и пускай на здоровье тешится, пусть хоть чуточку вы¬плеснется за пределы зыбкого однообразия своего бы¬тия. Почему бы и не подыграть ему? Не бог весть какая, но все же плата за гостеприимство. Слишком эмоциональной встрече я тоже не придал как-то значения: в темноте да еще в
праздник с кем только не обнимешься.
Оторвавшись наконец  от чашки, изображаю не¬доумение на лице:
– Вспомните, Каныш, ведь сколько раз за одним столом сидели, о чем только не толковали! Вас я при¬знал сразу, вы почти не изменились, тот же взгляд, движения, вот только руки малость погрубели. В следую¬щий приезд захвачу польский глицерин, очень помо¬гает.
Каныш вздохнула, потом вдруг придвинулась ко мне и заговорщически подмигнула, как ученик, ждущий у классной доски подсказки. Но что я мог ей подсказать? Благо, мое замешательство осталось незаме¬ченным. Терпение у Джумы лопнуло, и он воскликнул:
– Это ведь Вовка, понимаешь, Вовка!
У Каныш дрогнули и приподнялись плечи, и всё су¬щество, казалось, просияло той взрывной вдохновен¬ной радостью, которое делает просто синее небо весенним, а людей, как бы стары они ни были, превращает в молодых. Она смотрела на меня, и в глазах, на са-мой заискрившейся поверхности, плескалась благодар¬ность за что-то необычное, глубокое и чистое, как ле¬жащие за окном снега.
Я ощутил неловкость: как будто, перепутав с кем-то другим, меня гладит преданная нежная рука. Но вме¬сто того, чтобы открыться, сказать, что произошло недоразумение, ошибка, я продолжал, правда, с каким-то скользящим, знобким беспокойством, испытывать удо¬вольствие от этой ласкающей признательности, заслуженно предназначенной другому человеку.
Меж тем Джума, чувствуя себя па седьмом небе от привалившего счастья, рассказывал:
– Ты, Вовка, можешь и не все помнить, знать: на исходе этой истории тебе лет пять-шесть набежало. А отец с матерью у тебя такие, что не очень-то будут распространяться о своих добрых делах. И причина не в скромности. Не только в скромности.  Я думал об этом. Для них помочь постороннему столь же просто и естественно, как позаботиться о самих себе. Согласен?
Я выдавил вежливую улыбку.  Ну и положеньице!  Как в детской игре в фанты: да и нет не говорите, черное с белым не берите... Неужто благодарность настолько ослепляет человека, что он начисто теряет проницательность, путает реальные и мнимые взаимосвязи между людьми? Игра зашла слишком далеко,  чтобы давать задний ход. И я продолжал выступать в чужой роли, то кивая, то улыбаясь, то бросая расплывчатые реплики – в зависимости от обстоятельств.
Постепенно со слов Джумы, обращенных или ко мне, или к Каныш, я узнал историю,  которую должен  был узнать в этот вечер.
Еще совсем мальцом Джума лишился родителей и попал в детский дом. Хилый, с непросыхающим носом и тяжким, рвущим нутро кашлем, он вызывал у многих  смешанное чувство жалости и отвращения, и его сторонились. Маленькому человечку не хватало ни еды, ни ласки. Он рос медленно, рос болезненным и вялым, а вместе с ним росла отчужденность, заставлявшая забиваться в угол, подальше от сверстников, которые если и обращали на него внимание, то лишь для того, чтобы обидеть. Как капли смолы, дни были злы и чер¬ны. И вряд ли судьба его сложилась бы нормально, не появись в детском доме Скворцовы. Без долгих расспросов, в один присест они изменили течение мальчи¬шеской жизни. Переселившись к ним, Джума ощутил такое обилие душевного тепла, чуткости, заботы о себе, что всего этого вполне хватило бы и на его прошли годы. Иван Ефимович работал главным зоотехником колхоза, Мария Федоровна – учителем русского языка и литературы. Были они тогда еще молоды, своих де¬тей не завели. Джума воспитывался на правах сына. Летом Иван Ефимович частенько возил его на джайлоо, поил кумысом, заставлял прогреваться на сухом, высокогорном солнце. Джума окреп, через несколько лет его было не узнать. Когда родился Вовка, Джума окончил сельскую школу и уехал в город. Скворцовы не забывали о нем, каждое воскресенье наведывались в техникумовское общежитие, после чего его тумбочка ломилась от всевозможных продуктов. Приглянулась ему Каныш, привез ее к Скворцовым, там и свадьбу справили.
Что же случилось потом, как потерялся их след? Джума до сих пор толком не знает. Направили его с Каныш работать как раз на тот участок, где они и по сей день живут. Начало работы, особенно на новом месте, словно начало жизни. Пока пообвыкнешь, пока то да се... Короче, когда собрались, наконец, в гости, Сквор¬цовых уже не оказалось в селе. Причина их внезапного отъезда осталась загадкой. Никому точно не было известно, в какие края пролег их путь. Одни говорили, будто бы в Подмосковье, другие – в Сибирь. А вот сов¬сем недавно Джума натолкнулся на газетную заметку, в которой сообщалось, что студент политехнического института Владимир Скворцов занял первое место в каких-то горнолыжных соревнованиях.
– Я сразу смекнул, что это ты. – Джума восхища¬ется своим пророческим даром и не скрывает этого. Полулежа на подушке, отхлебывает чай и самодоволь¬но поглаживает седеющую коротко остриженную голову. – Для Ивана Ефимовича лыжи были, что конь для джигита. Обещал: вырастет сын, сделаю из него настоя¬щего горнолыжника. Вот и сделал. А раз так, подумал я после заметки, не миновать тебе наших мест. Лучших склонов нигде не сыщешь.
Теперь поведение Джумы для меня прояснилось. Он много лет прожил в Чонкурчаке, этом крохотном кишла¬ке в несколько дворов, где не очень-то размахнешься в своей щедрости и доброте. И он изнывал, мучился, по¬чему-то мнил себя должником, который никак не может расплатиться сполна. Причем, с годами ему казалось, будто долг все растет, увеличивается, начинает давить  неистраченностью чувств, и он лишался покоя, старал¬ся хоть как-то использовать заложенные в нем душев¬ные силы и потому порой помогал даже тому, кто не особенно и нуждался в помощи, беспричинно расплы¬вался в благодушной и долгой улыбке даже тогда, когда следовало кого-то одернуть, на кого-то на-кричать. Было бы заблуждением думать, что улыбка получалась у Джумы подневольная, натужная, отнюдь. Она смягчала и осветляла его изношенное лицо, обда¬вая собеседника доверием, участливостью. Вполне воз¬можно, он и во сне мигал улыбкой, как светофор на просторном ночном перекрестке, беспрепятственно про¬пускающий случайное движение.
У Джумы сохранились фотографии, на которых он был снят вместе со Скворцовыми. Прямо идиллия: сидят развеселые, прижавшиеся друг к другу – семья да и только. А худенький мальчишка посредине, мало чем похожий на теперешнего Джуму, завороженно уставил¬ся в объектив черными глазами-точечками, словно боясь неосторожным жестом спугнуть счастливое мгновенье. С любопытством и вместе с тем оценивающе я разгля-дывал своих мнимых родителей. Что и говорить, сим¬патичные люди. Но – ничего общего со мной. Вот только у Ивана Ефимовича, как и у меня, очки на носу. Но этого вроде бы мало, чтобы объявлять его моим отцом.
Воспоминания – словно воздушные путешествия, после которых мы непременно устремляемся к земле, вновь погружаемся в земные дела и хлопоты. Сложив фотографии в деревянную шкатулку с резной крышкой,  Джума и Каныш стали ухаживать за мной в четыре руки. Меня опять поили и кормили, будто я двугорбый верблюд и могу распоряжаться проглоченным в тече¬ние полумесяца.
Джума спрашивал:
–  На кого учишься? На инженера?
– На инженера, – отвечал я, хотя сам уже имел диплом врача и работал в городской больнице.
– Холостяк, конечно, – озорно щурился Джума. – А на примете кто-нибудь есть?
– Есть, – в тон ему отвечал я, а у самого остались дома жена и маленький сынишка.
– Адрес-то отца оставь. Буду письма писать.
Я стал лепетать о якобы предстоящем у родителей обмене квартиры, после чего, разумеется, я сразу же  сообщу их координаты.
Хорошо, что Каныш, милая чуткая женщина, прекратила эту пытку.
– Чего пристал? Человек с дороги, глаза слипаются, отдыхать надо.
Я забрался на гору расстеленных одеял и, обложенный со всех сторон подушками, мгновенно уснул. Сон был тревожный, зыбкий, словно гонимая ветром пелена тумана. Разорванные клочья видений уносились вдаль, в забытье, а следом подступали новые, еще более нелепые, сумасбродные, кошмарные. Вот сижу я  один в узенькой комнате. Передо мной черное окно. Вдруг оно с треском распахивается, и в комнату впры¬гивает волосатое длиннорукое существо с оскаленной пастью. Я в ужасе отшатываюсь, замираю, а страшилище скачет вокруг меня, дышит в лицо водочным пе¬регаром и орет: «Я твой сын! С тебя причитается! Гони монету!». Длинные волосатые руки  впиваются мне в плечи, трясут, а в ушах гуд: «Я твой сын! Сын!». Нако¬нец оцепенение проходит, я сильно бью по отвратительной щетинистой роже, но кулак вязнет в чем-то мягком, податливом. Раздается дикий издевательский хохот. И я просыпаюсь. Мой кулак, все еще плотно сжатый, лежит, уткнувшись в подушку. Сердце коло¬тится, будто я бегом поднимался в гору.
О, какая тонкая грань между искренностью и фаль¬шью, как легко и незаметно можно перейти ее, дума¬лось мне. Пустенький фарс, случайный перегиб, неумест¬ная шутка – и ты, глядишь, уже забился в паутине, как рыба в неводе. Попасть в нее просто, а вот выпу-таться... Как быть, что  предпринять, чтобы  снять тя¬жесть с души своей? Своей? Если б только так, то достаточно извиниться, покаяться, выразить сожаление, что с самого начала ошибся, посчитав все это веселым розыгрышем, не более. Но поймут ли меня Джума и Каныш? Не ляжет ли на их души сумрачная обида? Ведь они столько ждали встречи со Скворцовым, надея¬лись, верили, что это вот-вот произойдет... А может, мое появление, успокаивал я себя, избавило их от лиш¬них томлений, явилось разрядкой, неким исцелением? Ведь нельзя же бесконечно ждать.  Газетный Вовка Скворцов, на которого уповает Джума, вполне может оказаться таким же настоящим Скворцовым, как и я. Сумятица мыслей и чувств не позволяла больше заснуть. За свои грехи мы расплачиваемся вдвойне, наверное, потому, что из-за них обычно страдают другие.
Чуть свет я стал собираться в обратный путь. Джу¬ма и Каныш просили задержаться, погостить у них, но я сослался на неотложные дела и наотрез отказался. Оставил им свой городской адрес, подхватил сильно потяжелевший рюкзак и шагнул за порог. Джума про-вожал меня.
Утро выдалось звонкое, ясное и чистое, с пепельны¬ми следами отгоревших звезд на небе и резкими кон¬турами окрестных гор. Понизу, шевеля стебли сухой колючки, прошелся ветерок – предвестник скорого солнца.
Джума остановился. Глаза его смотрели широко и завороженно, как на той давней фотографии, где он, казалось, боялся спугнуть счастье. И я не решился потревожить этот момент, открыться ему, сказать все, что, вероятно, следовало бы сказать. Рывком притянул к себе, коснулся губами обветренной шершавой щеки и, столь же резко отстранившись, сглотнув подступивший к горлу ком, потопал вверх по тропе.
Знакомый шофер, видно, отдыхал. Его сменщик, спокойный кряжистый дядя, плотно запеленатый во все добротное и теплое, делал свое дело безучастно, не тратя попусту ни слова, ни движения. Сто лет прожи¬вет, с усмешкой подумал я.
Дома жена ахнула, разбирая рюкзак. Чего только не натолкали туда Каныш и Джума! Сын уплетал облепиховое варенье, жмурился и чмокал от наслажде¬ния, а смешной рыжеватый хохолок на его макушке то вздрагивал, то замирал. В меня ошеломляюще прос-то, как открытие, входила мысль: «Сумею ли я своей работой, жизнью своей сохраниться в чьей-нибудь па¬мяти, смогу ли оставить в чьем-нибудь сердце такой след, чтобы не только меня, но и моего сына встречали словно родного человека, чтобы в далеком доме ждал, не угасая, радостный и ясный огонек?».
Друзьям я предложил для катанья на лыжах другие склоны, хотя они значительно уступали тем, в Чонкурчаке. Про долину, окаймленную горами, я даже не об¬молвился. То место для меня стало теперь запретным.  Зато с тех пор я с трепетом прислушиваюсь к шагам на лестничной площадке, спешу открывать дверь на робкий звонок, полагая, что Джума обязательно приедет ко мне. Но то ли он понял свое заблуждение, то ли еще что-нибудь стряслось, во всяком случае, так пока я его и не видел.


Рецензии