Океан

Я шел по ночи, оттенки коей имели темные и оранжевые тона, медленно вспахивая мощенную грубой брусчаткой аллею и по обыкновению вглядываясь в немыслимые стигматы ветвей, в непокорные для людского перфекционизма изящные изгибы да разветвления, в неровности коры, схожие с руслами рек, с морщинами на человеческих ладонях. Иногда на этой короткой аллее длиною всего лишь в двести метров я останавливался и, выпуская изо рта пряные сплетения дыма, подолгу, до рези в глазах, смотрел на тень дерева, отбрасываемую фонарем, подвешенным под небом с помощью лески проводов, и тосковал.
Так нестерпимо хотелось стать пылью на коре. Вырасти деревом с необъятной кроной, покачивать ветвями над влюбленными друг в друга юнцами, щебетать листьями, птицами над прогуливающими остаток жизни усталыми, умудренными и печальными от близкого исхода стариками. Превратиться в зеленую траву, которая живет только несколько месяцев, чтобы не рыдать на грязных коврах от той мысли, что все наши цели, мечты, стремления так низки и мелочны, что человек не живет – умирает, а тот, что хочет гореть, бороться с бурей – лишь тлеет.
Я падал, и меня пронизывало ощущение беспомощного, бесконечного, но такого мягкого, нежного падения в пропасть, не имеющую дна. Кажется, что было ясное осознание полета, конечной точкой коего будет небытие, но та ласковая, обволакивающая пелена блаженного спокойствия, подобная материнской заботе, наркотическому наваждению, карамели долгожданного поцелуя, заставляла опустить руки, оставить борьбу и смириться с нежданным концом. Полоска света перед глазами становилась все более и более узкой, пока и вовсе не захлопнулась, так, как слипаются глаза между сном и явью, так, как одергиваются шторы в окне соседнего дома, так, как последний язык заката облизывает блестящую жесть старых крыш. Оставалась лишь темнота, а взамен ей приходила страшная мысль о пустоте прожитой жизни, ведь не было ни родителей, ни чести, ни веры, ни родины. И с каждой секундой низвержения в бездну все четче прорисовывалось то, что было лишним: знания о мире, которые я должен был и хотел получить, истории чужих жизней из пыльных библиотечных книг, суета сует, беготня, сплетни, ложь и пустословие, те моменты, когда я забывался, изредка просыпаясь, и страстное, выжирающее изнутри желание гореть, воплотившееся всего лишь в смердящее тление. И эти маячащие где-то вдалеке огоньки, огоньки, так оберегаемые и лелеемые мною, огоньки которых я так жаждал, огоньки, бывшие славой и признанием, являвшиеся не более чем прозрачными сгустками дыма фантазии, иллюзорными призраками, а не жизнью. Была жизнь, которую мне следовало прожить.
Пустота наполнилась шептанием ветра и холодным воздухом, насквозь пронизывающим моё бесформенное тело. Я открыл глаза и увидел, как чаша ночи переполняется, и она, темная, холодная, начинает стекать на бесцветные листовые крыши, превращая день в липкие, как капли меда, сумерки. После ослепительно взорвались фонари, затем, чтобы всю ночь ровно и мягко догорать под далеким небосводом. А часовая стрелка стала двигаться все медленнее и медленнее, пока и вовсе не остановилась - на миг,-заставив замереть автомобили на магистралях, а падающую каплю застыть над раскаленным в духовке дня асфальтом. В эту секунду, преисполненную негой дневных воспоминаний, родилось созерцание.
Я летел над рекой: по левую руку от меня солнце, точно прилив, влезало на берег оранжевым морем, а подо мной, в воде, отражалось нежно-голубое небо, и речная гладь становилась от этого столь привлекательной, что хотелось нырнуть в эти кружева ряби, остаться там, созерцая мир из-под толщи воды. А вокруг меня восхищенно кружились чайки; сожалею о том, что в прошлой жизни я был не с ними: не мог отдаваться гуляющему ветру и кормиться рыбой. Мне неизвестно, чье это было сожаление, ибо созерцание воссоединило меня с природой, и чувства мира слились с моими.
И я скользил по нитям ветра вдоль пустого песчаного берега, усеянного большими, угловатыми гранитными камнями, и не было ни температуры, ни неумолимых палок на плоскости циферблата, ни времени года - было море: темная, шероховатая субстанция, от чьего волнения приходила в движение моя хлипкая и неясная сущность. И впервые с момента падения я горько сожалел о том, что я, как тот живой человек, не могу пропустить мягкий шум прибоя сквозь пальцы, не могу дотронуться до ещё теплого песка, не могу танцевать, точь-в-точь как тот пьяный подросток, не могу отдаваться любви, как те святые на волнорезе. А мимо шли люди, юные и красивые. Они пили вино, стекавшее по их уже выпирающим кадыкам, а обаяние их молодости звенело бутылками, гремело разговорами, трещало спорами и грело. Грело объятиями, принадлежавшими только рассвету, слезами, принадлежавшими только уходящей ночи, и счастьем, принадлежавшим только соленому бризу, да им, жадно втягивающим в себя эти дуновения.
Помнится, что меня переполняла феноменальная палитра чувств, в которой сочеталась печаль, исходившая от того, что раньше я не знал радости созерцания пылинок реальности, бесконечно сваливающихся с края в небытие ради возращения тягучим и осязаемым светом, с самой радостью от того, что теперь я могу созерцать этот круговорот вселенной, не имеющей ни начала, ни конца.
Я лежал на старом, покрытом множеством слоев краски, деревянном полу. И не мог сделать ни одного движения тем облаком прозрачной пыли, которое я считал своим телом, будто я был старательно привязанным к больничной койке душевнобольным. И вправду, каждый ползок моего взгляда отзывался то высоким, визгливым, то низким, тяжеловесным скрипом половиц. Перед моими глазами был белый потолок, в углах которого цвели заросли шелковой паутины, и как бы я ни старался бегать глазами, мне никак не удавалось совершить побег за границы полотна, сплошь покрытые клубами пыли и тонкими узорами паучьих сетей.
Раздался звук. Звонкий, резкий, всепоглощающий настолько, что весь сгусток дум, наполнявших меня, растворился, точно нити звука разбежались по миру сначала, только для того, чтобы затем сплести каждое перышко огромной золотой птицы, которая порхает над полевыми цветами, под ночной кутерьмой облаков. Звук этот – есть то, что свистящим хлыстом подгоняет нас, а из самых недр наших подземных сущностей тянутся ввысь самые невероятные волокна фантазий, из которых рисуются рваные паруса на поломанных мачтах, башни из зеркального стекла да пыли, что взмыли выше вавилонской, и неумолимая жажда дня, покрывшая весь мир сетью фонарей, освещающих обочины пыльных дорог для путников. И белое полотно сплошь заполоняется нестерпимой яркостью красок: тут тебе и рассвет над солью моря, и взмах безупречных мускулистых рук над волной, и купорос вспорхнувших над рукою капель в послезакатном сумраке, и трепет листвы на ночной набережной, а под листвой будут дрожащие руки влюбленных.
И нарисованный творцом мир становится объемней, складывается, словно оригами в умелых пальцах, на глазах вырастает поле, раскрашенное чудесными сорняками историй человеческого одиночества и теми ярко фосфоресцирующими счастьем любви цветами, ровно качающимися под темными облаками из прошлого, которые собою знаменуют забытое чувство осиротелости в безликой толпе.
Я маленькая пчела. Я робко и устало кружусь подле соцветий, излучающих всеобъемлющее тепло. И я нагло заглядываю в сердца этих цветов, туда, где сквозь почти тонкую прозрачную пену облаков, видны обнаженные тела просвещённых могуществом любви, сплетенные в ознобе на песке, на мокрых от неистовства простынях, на примятых луговых травах, там, под одеялами, сжаты пальцы, ради того, чтобы в экстазе пережить короткую секунду счастливой и маленькой смерти, ради созидания. Иногда я взлетал настолько высоко, насколько хватало сил, и тогда цветы в своих покачиваниях среди сорняков были точь-в-точь пена на гребнях волн в теплом море. Мне казалось, что цель моя-цветок, закрытый самым толстым и большим облаком, будто эти сероватые клубы – сгустки информации. Я то и дело спускался да поднимался, но все казалось тонким, слишком блеклым, пустым, ненасыщенным никакой историей, и в этом чувствовалась близкая концовка, приближение того момента, когда уже не двое, а трое почувствуют себя затерянными среди шумного молчания города, ибо один из них будет заново учится одиночеству. От нетерпения меня стала охватывать предательская лавина отчаяния, ведь весь полет был непродолжительным, мир все пропускал через меня, не требуя взамен никаких действий, и от увлекательного лицезрения не ощущалось время. А сейчас приходилось самостоятельно порхать, вглядываться в диадемы лепестков, оценивать глубину чужих историй и без устали махать тоненькими крылышками.
Капля росы падает с бархата лепестка, и я теряю свое почти невесомое тело пчелы, теряю свою эгоистичную, самовлюбленную и глупую старую личность, теряю опыт полета, чтобы раствориться в тумане истории моих будущих родителей и заново всему научиться. Я видел их первый поцелуй на хрустящей шапке дома, когда последние лучи солнца прятались за горизонтом пыльных домов вместе с последней надеждой быть вместе, видел их беспрерывные прогулки по слякотным улицам Петербурга, коими они не могли насытиться. Видел эти нависающие над многовековой брусчаткой узких прибалтийских улиц дома, под которыми они, обнявшись, плакали. Видел их бездонную страсть к дороге, к поцелуям на привокзальных площадях, их неумолимое желание жить в любви друг друга было отправной точкой к гложущей жажде моря, к их прощанию с омытыми осенним дождем крышами Петербурга, к тому моменту, когда, созерцая мощеное величие города, они отвергли прошлое и двинулись в будущее с пустыми рюкзаками впечатлений.
Они пришли к океану. Солнечная левада кораблей, просоленные стены старых домов, дельфинья радость над морем, и воздух маленького мира, распустившегося под сенью цветущего в знойной пыли города. В этом воздухе мир сам отвергается, исчезают понятия, не созданные природой: суетность, честь, вера, а на брусчатке плавятся то странное слово, которым нас пугали, устрашали, использовали в споре против нас: родина; а вслед за этим словом пылают другие сухие и пустые слова из учебников и глупых дум. К чему все эти слова, к чему статистики, замысловатые уравнения, когда мир сам обо всем говорит, стоит лишь шире открыть глаза? К чему суета, беспокойство и вымышленные заботы, когда тела можно поместить в маленькой комнатушке, где будет лишь матрац на полу да письменный стол, да догмой, а в углу ящик для одежды? К чему искусство, к чему хвастовство богатым убранством квартир и наличием последних достижений техники, когда ничто не может затмить волшебное и прекрасное многообразие нашего общего дома, которое не описать этим ворохом наших глупых, ничего незначащих слов? Они отвергли мир, чтобы спрятаться в созерцании друг друга, волн под блеском луны, камней, рассыпанных по долине, словно они пепел на столе после бессонной ночи. Они перестали быть частью общества, социума, они стали частью мира, слились с ним в созерцании горных закатов и морских рассветов. Они больше не существовали отдельно, они единым целым созерцали, любили и на волнорезе в безветренную весеннюю ночь созидали, творили нового человека. Их жизнь – удивительный рисунок мира, и каждый узор: встреча, первый поцелуй, отвержение мира, созерцание, созидание, любовь – отдельная история. Они прошли через все ради нового человека, ради величайшего акта творчества. В их любви было нечто такое, что мне пока не удалось понять, но что предстоит узнать. Я рождался вновь, а мир ослепительно сиял!


Рецензии