Разведенный

  Дискжокей был   тучен, лыс, а   за ушами торчали кудри – безалаберные, как и его музыка: после рок-н-ролла он включил вальс.
В «Клубе знакомств» дали свет, молодежь отошла. Замелькали в вальсе короткие ноги дядек, животы и подтяжки, судорожные икры стареющих дам…
Затем взвыло танго. Вышла знакомая пара. Женщина с детским бантом на затылке и рыжий дядя в щегольском  фраке. Резко поворачиваясь в танце, тощая дама взглядывала на партнера страшными глазами. Он, молодецки курчавый, но с такими глубокими морщинами, будто его портрет  рисовали тюбиком, передвигался четко и в такт взвизгу скрипок. И так трогательно поддерживал свою белокурую «испанку», что, казалось, треугольные глаза его, вскинутые к потолку, плакали…
Тюрин сидел в углу и, глядя на сор под ногами танцующих, вспоминал чужой город, грязный подъезд  и  как ему не открыли дверь… В том городе тоже играли танго. Вечером в ресторане. Там  он познакомился с пожарным майором, у которого, оказалось, та же история – отторгнутый малыш; и во хмелю было столько излито чувств, воспоминаний, с одинаковыми подробностями отцовской тоски, что утром, столкнувшись у подъезда с подросшим сыном, Тюрин ощутил внезапный испуг, будто пропил вчера в ресторане деньги, предназначенные для мальчика…
Отпрыск стоял перед ним с видом отчуждения. Понуро щурился, лопоухий, вихрастый, - и в жутком ощущении родства  Тюрин подумал, что вот они, отец и сын, стоят друг перед другом, как два мальчика, старший и младший. И, вспоминая свое детство, ласки отца, сознавал, как обделен этот младший, его сын…
Между тем, вглядываясь в его черты, тонко сжатые губы, Тюрин узнавал в нем упрямство бывшей жены, свое былое горе… Мальчик лишь раз глянул исподлобья, с любопытством, и молчал, - весь как живой укор. Будто говорил: вот ты меня сделал, где-то жил, а я вырос, с твоими ушами, твоими прыщами, развиваюсь физически, зрею… а ты, которого ругали, вот ты, оказывается, какой –  и вновь на Тюрина исподлобья прищурился…
Тюрин тогда не мог сказать что-нибудь разумное, хотя было передумано многое… Уходя, лишь приобнял мальчика за плечо, ткнулся носом в вихор, пахнущий шампунем, издал какой-то звук… И когда ехал в поезде, в голове крутилось, как заезженная пластинка: «Я очень по тебе, гм… тоскую!..» В горле у него тогда засипело и слово «тоскую» прорвалось фальцетом. Вспоминая это, он краснел, а между тем, с удовлетворением думал: теперь, какие бы плохие слова о нем ни говорили, эту фразу сын запомнит навсегда, хотя бы из того упрямства, которое унаследовал от матери…
Тюрин до сих пор не мог без содрогания вспомнить те дни, пору долгого ужаса, когда его бросила жена. Она изменила. Вернее, изменяла. И с кем!.. Испугавшись, или просто стыдясь, она тогда с удивительной расторопностью избегала его. Он неистово разыскивал ее по всему городу, хотел увидеть – посмотреть ей в глаза… Но она уехала в другой город.
Вскоре она вышла замуж, сошлась с кем-то, безработная, безденежная, имея при себе такую обузу, как малолетний сын, - и он невольно содрогнулся от внезапной догадки: жена изменяла и прежде: каждый год она ездила в тот город к подруге. Вспоминались подробности и возможных других измен, стыдливые подозрения обрели грозные мышцы порнографической реальности. И  ужас охватывал его при мысли, что все, чем жил прежде, было ложью. Над ним смеялись. За что?.. Порой он искал жене оправдания. Может быть, она тот тип, которые изменяют, чтобы обновить чувства, от скуки изменяют или оттого, что это делают другие? Он пришел к мысли, что за годы совместной жизни так и не узнал жену, - и не потому, что она виртуозно лгала, а  потому, что он был слишком самонадеян. И прозевал…
Но неужели и на улице, и в гостях, и дома за ужином, когда жена выйдет в сарай за рыбой, как в «Декамероне», -  нужно быть начеку? Может, она из тех милых женщин, не помнящих зла, которые, к кому ни сунь, везде поднимутся с утра и как ни в чем не бывало начнут готовить завтрак, а по ночам со всеми одинаково ласковы?.. От образов кружилась голова, но он самоотверженно докручивал их до конца. Да, такие не строят козни. За них все делают и придумывают мужчины: сначала завлекают, склоняют с наглостью, которая выигрывает перед ровными отношениями супруга, затюканного бытом, а после поддерживают этот костер: хорошенькие женщины всегда в цене. Он слышал от таксиста, кажется, именно от такого, с каким она изменяла, формулу: «Красивая женщина – как интересная книга, и ею должны пользоваться все». Его всегда коробило от подобных фраз, он верил, что есть славные женщины. Теперь же серьезный и очень умный Тюрин (каковым он себя считал) сам оказался подведен под эту глупую формулу, вместе со своим умом, галстуком и шляпой. И, казалось,  шарахался  по улицам под гиканье этих таксистов.
Формула была мерзкая, однако неотвратимая, как притяжение земли. И на какие бы нравственные вершины такие, как Тюрин, ни взлетали, они не могли оторваться от закона всемирного тяготения  пошлости. И тюринские жены, какими бы славными ни казались, – в конце концов им нравятся молодые красногубые пауки, поджидающие их по углам… И Анна Каренина – лгунья! Каково – если послушать печальный рассказ оскорбленного Каренина о том, как она его нагло обманывала, молодая, энергичная самка, ради плешивого паука Вронского, который ничего не умел делать, кроме как совращать чужих жен!
Так думал он в пору долгого ужаса. Бродил из угла в угол, всклоченный,  отбрасывал на стены рогатые тени, покрикивал, уличал. Порой магически выуживал соперника из-за шкафа – и под лампой, в середине комнаты, уничтожал его, павшего на колени, испепеляющими монологами.
Так Тюрин мучился. Он стал ниже ростом, волосы его поседели и поредели. И однажды ночью сам по себе треснул и выпал коренной зуб. Тюрин резко сел на постели, зажал рот ладонью.
«Умерла, - осенило его. – Она для меня умерла».
Он влез на стол, открыл форточку и, выплюнув зуб в ладонь, выбросил его в сад, – кинул с такой силой, что разбил стекло и поранил руку. Совершенно не чувствуя боли, вынул из ладони торчащий осколок и с жутким выражением лица, словно яд, выдавил из раны кровь: «Про-очь!..». Капая на клеенку, кровь разлеталась звездами, прилипала к босым ногам, клейкая, как половая охра.
После этой ночи стало легчать. Уже утром он завтракал с удовольствием, а вечером парился в бане. Прилагая березовый веник к лицу, плакал…Прошла бессонница, морщины разгладились, лишь на щеке оставалась впадина – с оттенком мужества смотрелась бороздой. И, глядя искоса в зеркало, порой он думал со значением: «Это веха…»
Еще год назад ему было стыдно появляться в «Клубе знакомств», где происходило, по его мнению, сватовство людей ущербных, второсортных. В фойе, когда в первый раз он вошел, мимо прошел маленький и бодрый, как петушок, холостяк, с развевающимися подкрылками пиджака и трехэтажными набойками на туфлях, чтобы казаться выше ростом. Ставя носки щегольских ботинок широко врозь, весь сияя бесстыдной самоуверенностью, тот – почти без волос – зачем-то нес в сторону трюмо на вытянутых руках расческу. Тогда засмеялась прыщавая женщина в пудре, глянув на Тюрина с дружественным пониманием, ее подруга – томно. И Тюрин с ужасом почувствовал, что принят. Что и он причастен к этому обществу, как и гетто отверженных, ибо тоже имел изъян – плешь. И жизнь сейчас по праву отпустила ему билет, этот прозрачный, как туалетная бумага, обрывок с расплывшейся чернильной печатью городского ДК, который он держал во вспотевшей ладони…
Но прошло время. Он обвыкся. Дамы научили его танцевать. И теперь это был уже не тот горемыка-философ, в полемике со всем миром тыкающий, как в некую кучу, в угол шкафа пальцем, и даже не тот испуганный жизнью отец-подросток, что стоял у подъезда напротив своего близнеца. Жизнь увлекла его, пристукнула сверху, приплюснула сбоку,– и вот он сидел, серый, как мышь, жених, готовый осклабиться на  пошлость или без стыда увести из зала в разгар танцев какую-нибудь зачитанную «брошюру» в вихляющей юбке. И страшно было подумать, что еще недавно он мечтал о славе, грезил совершить необыкновенное, ибо это был он, единственный в своем роде Тюрин.
Странно, но он имел успех у женщин. Между тем, досадно было, что эти феи не явились тогда, в пору ужаса, когда он стоял на костре в своей квартире, красивый в несчастье, гордый и одинокий.
Ныне все выглядело уныло. И прошлое, каким бы горьким ни казалось, теперь выглядело значимее. Возможно, он старел. Он часто предвидел хмурое утро, когда уборщица стукнет нечаянно шваброй о дверь его квартиры, – и не страшная тишина за нею, а скрытое, сродни поросячьему, чувство погонит ее к участковому милиционеру – и, взломавши дверь, соседи боязливо столпятся в отдалении от  серого, непроницаемого лица, замумифицированного тайной Тутанхамона…
Тюрин жил на втором этаже брусового дома, с окном в сад и газовым котлом на кухне. Днем котел уютно пел самоваром, а по ночам, когда крепчал холод, тужился и хрипел, одолевал стужу, проникающую сквозь старую паклю между бревен.
Однажды вечером он лежал на диване и читал газету. В дверь постучали. Поднявшись, он влез в тапки, прошел в прихожую и, приоткрыв дверь, высунулся…
Перед ним стояла молодая женщина. В белой ажурной шали, черноволосая, без переднего зуба, на вид плутовая – похожая на цыганку. Она как будто улыбалась и смотрела на него, как старая знакомая…
Он не узнал в ней знакомой.
Она же, кривя губы в смиреной полуулыбке, рассказывала, что приехала из-за Камы – продать семечки, которые должны на днях подвезти. Однако ее родня, его соседи, погорели, и она кивнула при этом в сторону пустыря напротив подъезда, где на самом деле одиноко торчала печная труба.
Тюрин поморщился и закрыл дверь.
Зайдя в туалет и вскинув голову, медленно думал: «Хм! Дом не горел…Его сломали... как ветхий… И жили-то в нем, гм…   корейцы!»
Тюрин решительно спустил воду и вышел. Однако его охватило необъяснимое чувство  утраты. Тюрин вернулся в прихожую, снял с двери крючок и выдвинул голову в коридор…
Женщина стояла в отдалении, у окна, спиной к нему. Узкоплечая, в старомодном, но хорошем приталенном пальто, стройная, как девушка. Она медленно обернулась и посмотрела на него с мягким женским уважением…
Он провел ее в квартиру, ощутил  ладонью  влажное от инея плечо. Взял чайник, указал гостье  на вешалку и  стул.
Усевшись в кухне, женщина принялась трогать и растирать покрасневшие колени, ставила ноги в колготках так и эдак: прием обладательниц красивых ног.  Затем она стала у трюмо и долго расчесывала густые, цыганской роскоши волосы.
Ночью она призналась, что сбежала от мужа. Первый муж у нее умер, а этот был его дядя. Работал сторожем в Доме культуры, крал и пропивал платья из реквизита. Бил ее, на этот раз хотел зарубить топором, но, пьяный, не мог подняться с полу… На «пожарище» обмотанная тряпьем старуха-всезнайка, что рылась в хламе, указала палкой в сторону его окна: «К этому иди. Он примет».
Женщина стала жить у Тюрина.
Был март, по ночам черные окна отсвечивали  влагой. В свете уличного фонаря, глядевшего выше шторки, женщина расхаживала по комнате голая, с крошечным пупком, с торчащими, будто выбитыми, но все же еще красивыми коленями. Вставала у трюмо и, любуясь собой, в который раз расчесывалась, будто впрок пользовалась его импортной массажной расческой. Улыбаясь с плутовской щербинкой в краю рта, ложилась рядом.
Приподнявшись на лотке, он смотрел на ее потасканное лицо с детскими, как оладьи, щечками, щупал, как доктор,  мягкое тело и думал: «Как будто добрая, а мужу изменяет…»
Тюрин рассказывал ей о жене, о синяках на бедрах, которые замечал у нее при совместной жизни…
- Гуляла она, - бесцеремонно замечала женщина.
От этих слов в душе  все переворачивалось. Он пытался защитить прошлое, приводил неопровержимые доказательства жениных забот о нем, даже ревности.
Гостья  слушала молча и вдруг говорила:
- Эх ты, любила она тебя!
- Откуда знаешь?.. – вспыхивал он.
- Зна-ю.
- Погоди! А синяки на бедрах? Копеечками?!
- Мужик и хватал, - отвечала та, зевая…
Тюрин  тяготился связью. Запретил женщине выходить из дома, чтобы не видели соседи. «Жить с пьющей женщиной с неизвестным прошлым!» - сокрушался он, спеша поутру на работу. А вечером, возвращаясь, покупал ей вина и фруктов.
Гостья исчезла внезапно. В тот день пропал и дорогой будильник со стола. Глядя с омерзением на скомканную постель, на два стакана, окурки на столе и пустую бутылку с маркой какого-то плодово-ягодного вина, которого в здешних магазинах в помине не было, он поморщился: «Хорошо, что так…»
Недели через две он получил  письмо. Она сообщала, что ее нашел муж: «приехал и плакал мой Будулай». Оказывается, он забрал будильник, она вернет. Расческу тоже. Спрашивала – и непременно просила ответить – выпил ли он полстакана вина, что она оставила ему в бутылке – выпить за нее; пусть «обизательна» об этом напишет.
Плутоватое лицо, ласково кривя губы, сообщало, что комплект постельного белья она взяла у него из шкафа на время. Она тоже его вернет, как постирает…
Тюрин скомкал письмо и бросил.
Ночью, мучась бессонницей, поднялся с постели и настрочил ответ – колкий, с нравоучениями и оскорблениями.
Она отвечала мягко и вкрадчиво – издалече…
Читая, он пытался представить ее далекую сельскую жизнь,  контуженного водкой мужа, и не мог понять, для чего она пишет. Да и сам не знал, почему отвечает. Однажды, строча ответ, сообщая о житейских делах, осекся: «Письма, новости… Мы что – родня? К черту!» – разорвал письмо. Он боялся, что она вновь приедет.
Через год, весной, Тюрин получил странную телеграмму: «Умерла Мария».
Он не мог взять в толк, что за Мария? И по адресу ли телеграмма? Собрался на почту выяснить. И лишь открыл дверь в коридор, увидел окно – то окно, где когда-то стояла в хорошеньком пальто женщина и смотрела на него с уважением…
Тюрин не переносил покойников ,  и вообще это была малознакомая женщина, к тому же имевшая мужа, к которому он испытывал брезгливое чувство. Но вдруг собрался и поехал: «Может, это ее последняя воля...» 
Дорога до Сорочьих Гор была превосходной. Автобус вольно летел меж осевших снегов. Каму пришлось переходить пешком; поверх льда уже зеленела вода, сахаристо белела снежная каша. Люди с баулами и рюкзаками шагали к чистопольскому большаку. На противоположном берегу Тюрин сел на попутку и помчался в сторону Базарных Матак.
На похороны он едва поспел. У околицы девочка, в больших мокрых валенках,  глазела на него, держа во рту кулачок. На вопрос Тюрина она указала свободной рукой в сторону дороги, уходящей за колхозные постройки.
Он побежал и вскоре увидел подводу с гробом.
Могилу, деревянный крест и сам гроб, крашенный охрой, как узналось после, сообразил племянник Марии. Коренастый парень, с вожжами в руках, он шагал по грязи в резиновых сапогах с отвернутыми голенищами. Муж Марии, спившийся седой мужик, похожий на старого цыгана, по-бабьи подбирал полы ядовито-зеленого демисезонного пальто и семенил в отдалении, едва поспевая за телегой. Иногда останавливался и, вытянувшись с прощальным лицом, театрально махал вслед голой веткой. Больше провожающих не было. Узкое изножье гроба, лежавшее на соломе, подскакивало на кочках.
Телегу круто, со скрипом развернули возле  вырытой могилы. Поскальзываясь на оттаявшей глине, лошадь храпела и пучила око. Спрыгнув в могилу, племянник схватил в охапку и опустил в нее гроб, заколоченный еще дома. Муж Марии, как русалка, сидя у края, гнусил мелко, просил и его закопать вместе с нею. Скуластый племянник, измученный приготовлениями и рытьем могилы, глянув со злобой, крепко толкнул его черенком лопаты в плечо: «Ложись, зарою!» Вдовец глянул оторопело и, дрожа щетинистыми губами, поспешил на четвереньках за глиняный вал.
Могилу засыпали мерзлой с исподу землей, поблескивающей на солнце. Поставили крест. Стояли.
В стороне по влажному снегу курились навозные кучи,  между покосившихся крестов важно расхаживало воронье.
Через три часа хмельного Тюрина усадили в попутку. Его проводил племянник Марии, который и дал телеграмму.
Возвращался Тюрин  с удивительным чувством облегчения. Будто свалил с души грех. Да и сама женщина, короткая связь с ней, переписка и эта смерть, весенняя, какая-то светлая – все вспомнилось теперь, как нечто мудрое в его жизни и, по крайней мере, без обмана. А имя Мария летело-летело за ним вместе с лучом солнца, играя на ветровом стекле. 

К Тюрину приходили женщины; он не особенно их развлекал. Просили, – рассказывал о себе, о жене и Марии – о жене чаще, и однажды молодая блондинка не выдержала, уселась в постели и зарыдала: «Ты все о ней и о ней! Может, мне это неприятно!..» Тюрин просил прощения, гладил по голове, с грустью глядел на ее торчащие из-под одеяла большие ступни (она была выше его на целую голову); после короткой ласки она с трепетом поцеловала его в щеку и сказала: «Спасибо!»
А Тюрин все искал любви! Он хотел лица – с выражением ранящим; оно грезилось ему, страдальцу,  лицо больной или глубоко верующей экзальтированной девушки. Хотя понимал, что такие быстро старятся, блекнут от чрезмерных переживаний, и черты их одухотворены лишь в юности… Он заметил также, что красивых женщин стало гораздо больше – теперь они встречались на каждом шагу, а после с огорчением уразумел, что это от старости. Ведь если сравнить его прежние двадцать и нынешние тридцать семь, то получается, что к одной среднестатистической женщине, которая могла бы стать его партнером в молодости, теперь прибавилось еще семнадцать.
А в «Клубе знакомств» по-прежнему танцевали. Мимо смешливой молодежи с важным презрением ходили отставные майоры  в подтяжках и казенных полуботинках, похожих на знаки препинания; были тут и мятые инженеры с алкогольным душком, и щеголеватые слесаря, представляющиеся директорами, и красавцы-стервятники, стерегущие  добычу. Дамы, все те же дамы, летали в вальсах и переживали вторую молодость…
Место, куда Тюрин прежде ходить стеснялся, теперь казалось ему простецким клубом, как «Клуб любителей пива», например, – «Неотразимая плешь». Он встречал здесь улыбки знакомых дам, которые вовсе были не пошлы, а просто хотели жить, и толстого, замечательного дискжокея, который восседал на сцене с кудрями, торчащими вокруг плеши, как  венок Вакха; и непременно – ту женщину с бантом на затылке и рыжего партнера во фраке, – великолепную, будто нанятую администрацией пару, пересекающую зал четким испанским шагом, – и находил, что в них, некрасивых, побеждает прекрасное, и ему становилось хорошо.
Танцевал он редко; все наблюдал. Сидел и тогда, когда половина зала толпилась у входа с зажатыми в руках гардеробными номерками. Обычно напоследок давалась ошеломительная поп-музыка для молодежи, несколько танцев подряд.
Однажды в середину прощального круга выбросило хрупкую девушку в мини-юбке и белых чулках. Она появилась внезапно, как бабочка, залетевшая на свет. Как будто стеснялась, но латиноамериканский бой прожигал ее – и она судорожно работала бедрами и вскидывала руки, в мигающем свете оглядывая здесь и там свои замирающие силуэты. Это было поразительно! Мужчины шалели, подбадривали, бойкий коротыш, с набойками на туфлях, был тут как тут: низко прихлопывал, запрокидывался и цыганил плечами – и девушка, гуще заливаясь краской, будто хотела избавиться от нее за счет неистового ускорения движений. Сколько было в ней прелести, грации, чистоты!.. 
Когда танец кончился, Тюрин кинулся за ней по лестнице, преследовал на улице – и она улыбалась. Сгоряча он забыл в гардеробе шляпу, и в свете фонарей плешь его блестела, как начищенный чайник. Ночной, радостный город плыл перед ним  и качался. А впереди, зазывая во тьму, мелькали чудные галантерейные ноги. Тюрин был сам не свой, будто кто подсказал ему – и он поднял руку: подле с визгом остановилось такси. Словно не он, оскабясь, открыл дверку – и будто не ему, усевшись, девушка улыбнулась. А потом вновь стучали каблучки – летели меж домов, оград, будок, развешанных простыней. Войдя в подъезд, девушка встала спиной к батарее, и в темноте он почувствовал, что она смеется. И долго, мучительно сладко он целовал ее в мягкие, неуловимые во плоти, как деревенская сметана, губы…
Ее звали Марина. Она стала к нему приезжать.
Уже выпал снег, сад за окном стоял, как сказочный, и Марина любила пить чай у подоконника. В саду из-под снега торчала столешница, на ней – корзина с засохшими цветами, вокруг голубели  кошачьи тропки. Несмотря на мороз дома было тепло. Горячая вода уютно журчала в отопительных трубах.
Марина лежала на диване, затылок на коленях Тюрина.
- Хочешь, поцелую? – спросила она.
Он прикрыл глаза.
- А голову не потеряешь?
 Сначала робко, по-детски лишь коснулась его мокрым ртом. Затем  пронзительным охватом  завладела его губами, всем его существом. У него закружилась голова, но она не отпускала – все губила его, губила и губила… Когда он очнулся, она стояла перед ним на коленях, вся виноватая от стыда; лицо ее дрогнуло, она заплакала и убежала в ванную…
Марина была замужем. С мужем жила плохо, но все-таки жила. Это ему не нравилось. Однако к положению он привыкал. Таких ласковых женщин он еще не видел. Она прибегала к нему с работы во время обеда.   
Тюрин накрывал стол. После горячей и сытной пищи  в протопленной комнате становилось оглушительно тихо. Марина поднималась и с трогательным выражением томительной скорби на лице поднимала глаза на Тюрина. Стягивала через голову свитер, отстегивала лиф – ее сосцы, грудь выправлялись упруго, как  надувные игрушки. 
Она ласкала его, бережная, нежная – и перед глазами, как перед гибелью, проносилась вся жизнь…
Марина заботилась о нем. Тогда город жил на талоны, но она могла достать черт знает что! В ОРСе, где она работала на редкой аппаратуре, чопорные женщины-замы от торга заметно считались с этой девчонкой.
Подошел Новый год. В ОРСе ставили елку. Марина была Снегурочкой, кроме этого она танцевала на сцене «Ламбаду».
Тюрин пришел посмотреть. Юная Снегурочка, вся в блестках,  в снежно-голубой  парче выпорхнула к нему навстречу. Привалилась к  груди и поделилась радостью: «Были вчера из треста, так хлопали!..»
Он смутился, опустил голову.
Начался небольшой спектакль. Тюрин стал за рядами стульев. Ушастые и бантастые головки детишек завороженно глядели на сцену. Марина играла ленивую девушку. Лежала на диване, расчесывала волосы,  а потом  танцевала «Ламбаду». Работая бедрами, едва не хлопала подолом.
В служебной двери она появилась в образе  Снегурочки. Взяла  Тюрина за руку и бегом  увлекла в свой кабинет. Вынула из ящика стола и с улыбкой любования вручила блок сигарет; сигареты  невозможно было достать в ту пору ни за какие деньги.
С детства Тюрин влюблялся в пионервожатых и школьных учителей. Образ же Снегурочки, сияющей зимней красой, был для  мальчика сказочно недоступным. Теперь эта красавица в белых сапожках семенила  среди малышей и открыто показывала всем, как она Тюрина любит!
Счастье!.. Кто-то объедается им в юности, к кому-то оно приходит позже. Надо просто уметь ждать.
Тюрин привыкал к нему, к счастью.
- Ты молода, - шутил он у себя дома. – Скоро ты меня бросишь, а я буду бегать за тобой на четвереньках, - и он сползал с кровати на пол, отлягивался ножкой Марины: «Пшол, старый черт!»
Марина давилась смехом, сидя в ворохе простыней.
- Не-ет же!.. – обиженно тянула, розовея, облизывая мягкие губы. С какой-то ласковой, материнской задумчивостью склоняла свое лисье личико набок.
- А если меня покалечит? – не унимался Тюрин.
- Я… - Марина задумывалась, и он настораживался.
- Я вчера в магазин ходила. По улице шел парень. С клюшкой. И вот я гляжу ему вслед, а он идет сторонкой, тихо так, как будто плачет… Понимаешь, я рождена для любви. Я всегда хотела за такого замуж. Ведь я сама страдала…
И она рассказала, как давным-давно ее бросил парень, узнав, что у нее на бедре вот это большое родимое пятно.
Тюрин был счастлив, тревожно счастлив, но все-таки счастлив. Иногда его охватывала такая радость, что он хотел бежать к ней на работу, ворваться в кабинет, взять за руки и воскликнуть: «Мариночка, давай убежим на край света!»
Наступила оттепель. После зимних оргий, бурь и метелей, земля исходила истомой. Пресно дышала в лицо талым. Тюрин провожал Марину. Ночь была свежая, темная, по-весеннему мягкая. Шли оврагом. Поднимались проулком, будто из расщелины. Впереди горели яхонты звезд. Над черной елью ярко светила луна. Под нею топилась баня. Где-то в хлеву, хрюкая, рылась свинья. …
- Ба, гоголевская Диканька! – воскликнул Тюрин. – Гляди, гляди, Мариночка! Вон дым из трубы, искры, черти!..
- Ой, пожалуйста, не надо! – встревожилась она.
- Вон, черт на метле полетел!
 Тюрин по-мальчишески загнул губу и свистнул. Заработал кистями рук, будто копытцами, изображал черта. Он испытывал восторг.
- Ой, прошу тебя, не надо! – взмолилась Марина
В темноте она не на шутку перепугалась. Схватила его за руки и в ужасе оглядывала его лицо, исполосованное лунными тенями…
Успокаивая ее, он нежно целовал ее в мягкие, холодные, как у ребенка, щеки…
Прощались у железнодорожного переезда. За  лощиной, над садами горели фонари Отрадной.  Обнявшись,  неподвижно стояли у обрыва. Он чувствовал, как гибкая, преданная Марина подлаживалась под каждое его движение, стоило ему вздохнуть или переменить ногу…
На другой день повалил снег, запуржило. Навалило сугробы. Марина пришла к нему вся в снегу и осталась до вечера.
Провожая ее, Тюрин вдруг подумал: а ведь он доставляет ее к мужу… И чтоб досадить ей, сказал, что его бывшая супруга прислала письмо и, возможно, приедет в гости.
Марина промолчала.
На следующий день шли той же дорогой. Марина семенила впереди. Заплетаясь в снегу замшевыми сапогами, все оборачивалась и жаловалась, что снятся ей плохие сны.
- Вот опять приснилась свеча. Горела, горела и вдруг потухла. И так сильно запахло воском! Как будто умер кто.
В черной шубке и рыжей шапке, надетой набекрень, бежала впереди, упреждая его шаги. Опять обернулась, дождалась его…
- А твоя жена… - Марина испытующе посмотрела ему в лицо, - она не обольет меня кислотой?
Она прищурилась из-под шапки, и Тюрин с болью почувствовал, как она одинока и беззащитна…
- Да нет же! – он хотел обнять ее. Но она вырвалась и побежала.
- У меня дома плохо. Сноха что-то подозревает. Она не любит меня. Ненавидит! Потому что папа оставил квартиру не им, а мне…
Марина провалилась в сугроб, выдернула ногу. Запавший в сапог снег, вероятно, холодил ногу, но она не обращала внимания.
- На работу ты приходил, нас видели. Сноха работает в соседнем отделе. Она будет шантажировать… Пусть! Я все отдам. Заберу дочь и уеду.
С этими словами она обернулась, вновь прищурилась… и побежала.
- Тебе моя дочь нравится? – глядя перед собой, спросила вдруг, голос ее в овраге прозвучал звонко.
Как-то в воскресенье днем Марина пришла к нему с дочкой. Тушила в духовке курицу. Без косметики и в очках возилась у плиты, неказистая. В зале молчаливо листала цветные журналы дочь, семилетняя Элона. Тихая, внешне на мать не похожая, исподтишка наблюдала за Тюриным, и ему казалось, что это – глаза Марининого мужа…
- Нравится, - соврал Тюрин, шагая следом.
Марина уехала в трамвае. Вагон медленно вползал на Гвардейский мост. Тюрин смотрел вслед – долго, уже забыв, что в этом трамвае едет Марина. В душе была странная пустота. Казалось, он жил неправильно, и не потому, что сам,  бывший страдалец, наставил рога чужому мужу… Тюрин поймал себя на мысли, что скучает по трагедии. Он любовался собой – тем молодым, правдивым, истерзанным горем, воспоминание о котором носил в душе как орден. Ему грезились те зимние ночи, когда на втором этаже квартиры, объятой пламенем, он бродил из угла в угол с гордо поднятой головой, подобно трагическому актеру.
Жизнь теперь  казалась пошлой. Все так легко ему далось…
Очнулся Тюрин от сигнала молочного фургона, задом заезжавшего на тротуар. На остановке стояла в обнимку пара, два маленьких черноволосых человека. Это были вьетнамцы. Тонконогие, в джинсах, они зябко обнимали друг друга, запустив руки под куртки. Обнюхивая углы, тут же  бегала бездомная собака. Возле урны бродил старик с  палкой – накалывал на ее наконечник окурки, снимал и складывал в карман.
Тюрин подумал и пошел к остановке. Дождался трамвая и поехал тем же маршрутом, что и Марина.
В пахучем подъезде позвонил в квартиру первого этажа. Ждал долго. Он знал, что отец в это время спит, а мать не идет открывать из лени…
В трико и майке, разбитый сном, его впустил отец и со стонами ревматика засеменил до кровати. Тюрин разделся, прошел на кухню. Вышла в ночном платье мать и принялась готовить ужин. Сына она любила, но была не в духе. Она предложила гуляш, он отказался. Сидел и ждал чай. Рядом подрагивал старый холодильник. Наверняка в нем хранились «молочнокислые» продукты, которые Тюрин терпеть не мог. Мать предложила творог. В знак отрицания он покачал головой. Отхлебывая чай, думал: если останется ночевать, холодильник будет всю ночь шуметь и судорожно вздрагивать в изголовье.
Тюрин уехал.
Войдя в квартиру, включил свет, – и сразу по стене  побежали тараканы. Тюрин разделся и прилег с книгой. Но не читал. Смотрел на паука в  углу потолка. Выбежав на середину своей сетки и замерев, паук тоже наблюдал за ним.
 Тюрин задремал. Услышал слабый стук в прихожей. Надел тапки, подошел к двери и отпер…
Перед ним стояла женщина в белой ажурной шали.
Сначала Тюрин подумал, что это покойная Мария.
 Но, узнав Марину, испугался еще больше. Так поздно Марина никогда не приходила. Лицо заплакано, русые волосы выбились из-под шали. Стояла в стороне от двери, не смея войти. Вопросительно смотрела …
Визит был некстати для  холостяка, привыкшего к покою. Но это была Марина. Тюрин взял ее за руку и увлек в комнату.
Она молчала.
Его разбирали тревога и любопытство.
- Вот, - наконец, сказала Марина и протянула письмо.
Оно было адресовано какой-то Галине.
- Это снохе, - пояснила Марина. – Читай.
Письмо было написано красивым стремительным почерком. Марину обличали в безобразном поведении, в измене мужу, «мужчин меняет как перчатки и сейчас гуляет с одним в обнимку».
- Кто это написал? – Тюрин поднял глаза.
- Не знаю. Я зашла к брату, сноха трясет этим письмом. Кричит, что у нее сердце разрывается оттого, что она вынуждена меня прикрывать…
Тюрин нахмурился. Марина озирала его профиль.
- Скажи, - начала она взволнованно, - если я заберу Элону, все им оставлю, возьму только смену белья, - скажи, ты примешь нас?.. – она перешла на шепот и уставилась на него молитвенными глазами…
При имени ее дочери квартира показалась Тюрину такой маленькой, что он невольно втянул голову в плечи. Сердце колотилось. Нужно было отвечать. Марина ждала. Этого он не ожидал. Дочь. Ее дочь будет жить здесь? Он представил в углу девочку, воровато подсматривающую за ним глазами своего отца (мелькнул в памяти родной мальчик, сиротеющий на асфальте чужого города)… Элона – и его, Тюрина, единственная жизнь?.. В эту комнату, последнее убежище, где Тюрин мог прятаться от невзгод, от всего мира, - сюда вторгалась девочка с подглядывающим умом!.. И неуклюжий, никогда не умевший отказывать Тюрин с ужасом поймал себя на том, что качает головой в знак отрицания.
– Нет, она ничего не скажет, - бормотал он, пряча глаза. – Мужу твоя сноха ничего не скажет…
 Ночью Тюрин ворочался с боку на бок. Все видел спину Марины, как тихо она ушла. «Ведь ты искал ее всю жизнь!..» – сокрушался он. От ненависти к себе едва не терял сознание. Но проходила минута, и в темноте  вырастал силуэт девочки. Комната сужалась. На потолке начинали дергаться и стрекотать строки: «мужчин меняет как перчатки…»
«Где гарантия, что и меня она не бросит? – думал Тюрин. И становилось страшно от мысли, что  Марина, молодая, с умопомрачительными ласками, бросила бы его и открыто ушла к другому.
«Нет, уж лучше я первый, - думал он. – Уж лучше я… У нее семья, дочь, заботы. Женщинам в этом отношении легче. Я где-то читал. А я не вынесу. На второй раз меня не хватит…»
Под утро Тюрин лежал, опустошенный,  усталый от бессонницы. Наконец, уснул, привычно обняв коленями вторую подушку.


Рецензии
Спасибо! Очень тонко и сильно описаны чувства. Интересно взглянуть на отношения со стороны мужчины. Как-то грустно и безнадежно. К счастью, мне Тюрины не попадались.

Ольга Прохорович   17.09.2023 22:59     Заявить о нарушении