Вера

Я сидел в гостиной, напоминающей беседку, где паркет был таким древним, что казался старше самого города, и читал Римские хроники Стендаля, изредка глядя в огромное окно от потолка до пола. Редкие деревья еще не успели покрыться снегом, и в цвете крон преобладала охра, переливаясь в выбеленные солнцем верхушки, и городской квартал за каналом складывался в узоры как в трубке калейдоскопа, пока зрение, уставшее от книги, через секунду не начинало различать геометрические фигуры стен и крыш. Холодное небо, расцарапанное шпилями, начинало моросить мелким снегом. В гостиной зазвучала музыка, я сполз в качалку, положил распятую книгу на пол, закрыл глаза и прислушался, и волны рахманиновского Второго концерта накатили на меня, унося в лодке к загадочному острову, навстречу густой чаще с мрачными высокими кипарисами по обе стороны аббатства, в зыбкую дрему, во власть тревожных сновидений…

Из забытьи меня вдруг вывел звонкий колокольчик, который в первые минуты пробуждения я принял за звук фортепиано. Память услужливо подсказала, что это может быть только дверной звонок. Колокольчик затрезвонил еще раз, я окончательно пробудился, закрыл распахнутый рот, протер глаза и вылез из кресел. На часах было семь. Клава, Серж и дядя Веня были уже здесь. Все пришли очень рано, так рано, что не были готовы ни ужин, ни закуски. В прихожую вышли все, консула освободили от пальто и шарфа, и он оказался высоким желтым бойким иностранцем пятидесяти где-то лет; прежде я его никогда не видел. Жало ревности комариным укусом коснулось сердца, когда он, приветствуя дам, поцеловал Вере руку, а она лукаво улыбнулась в ответ. Гости прошли в гостиную. Консул неплохо говорил по-русски, и казался человеком, способным превращать обыденное в необыкновенное, банальное – в интересное, а скучное – в занимательное, но эта его характеристика проистекала, как показалось мне, не из свойств характера, который невозможно было раскусить, а от выучки, присущей хорошим дипломатам и тщательной подготовки. Мы еще нечасто видели иностранцев, а потому распространил на них на всех это умение играть хорошо заученную роль. Он широко улыбался, но эта улыбка, появившаяся, видно, после долгих упражнений с карандашом, при внимательном рассмотрении выглядела отчасти резиновой.

Он говорил оригинально, но эта оригинальность представлялась отрепетированной, и я готов был биться об заклад, что то же самое, слово в слово, он произносит уже в сто двадцатый раз, импровизируя ровно настолько, чтобы не потерять нить загодя заготовленного сюжета. Он излагал неглупые мысли, но их авторство принадлежало, кажется, другим. По его глазам, благоразумно спрятанным за дымчатыми стеклами, было невозможно понять, где блуждают его мысли, и только остановившиеся на мгновение на Клаве, они выдали в нем плотоядного самца.

Я мысленно поставил на нем крест, и пошел к Венедикту, частому в этом доме гостю, приемщику винной посуды из магазина на Кировском проспекте, который представлялся мне человеком гораздо более интересным и в высшей степени занимательным, парадоксальным, необыкновенным, соединяющим в себе несоединимое: мудрость профессора и наивность студента, аристократизм в мыслях и обывательское просторечье, болезненную щепетильность в некоторых вопросах и беспечную и даже хамскую непосредственность – в других, страшную его рассеянность (он мог потерять рукопись в электричке) и педантизм, страсть к пороку и целомудрие, работоспособность и ужасную лень, небрежность в поступках и аккуратность в оценках, которые он метко выносил окружающим, репутацию принципиально честного человека и нечистоплотность его прежней жизни, с эпизодами которой, он, вместо того, чтобы забыть, частенько знакомил окружающих. Венедикт мог сказать нечто в высшей степени глубокое, и тут же испортить сказанное какой-нибудь нелепицей, и самой точной его характеристикой была когда-то сказанная о нем устами Веры фраза: гениальнейший бездарь этот Веничка.

- Опаньки, - сказал дядя Веня, и пожал мне руку. Он был уже слегка пьян. – Как дела, мальчик? – Он всегда называл меня «мальчиком», а я в отместку его – «дядей». Серж взял тайную папироску, предварительно накрученную Верой из смеси ароматического табака и легкой травки, лежавшую в секретной китайской коробочке на рояле, отдельно от сигар и сигарет, и пошел на балкон. Каждый подходил, и брал курево на выбор, но консулу, который еще не привык к нашим правилам, Леонид предложил закурить, сам поднеся ему коробку. - У нас этикет не соблюдается, курят и до и после ужина, - объяснял он. Джордж вынул кубинскую кохибу (которые продавались тогда в Советском Союзе в каждой бакалее каждого занюханного населенного пункта, и которые просто никто никогда не курил) и, ловко ее обрезав, запыхал в потолок густым сигарным дымом: – Вери гуд. – Все рассмеялись. Он показал наверх. Сверху, с потолочного плафона, на консула смотрели херувимы кисти одного из мэтров ленинградской школы соцреализма, которые при ближайшем рассмотрении оказались тройным портретом обнаженного Леонида, единого в трех лицах: Зевса, Кроноса и Посейдона, стоящих вокруг сферы философского камня – вариации на тему росписей Караваджо.

Вкатили столик с напитками, и дядя Веня живо украл с него бутылку шотландского виски, принесенную англичанином. Пока все отбирали у Венедикта виски, и занимались аперитивом, я незаметно вытащил из коробки папироску с марихуаной и юркнул в туалет. Пугаясь собственного отражения, глянувшего на меня из зеркальной стены, вдвое раздвинувшей стены уборной, я поднялся на цыпочки, пошарил за полкой, где всегда был спичечный коробок, уселся на крышку унитаза и закурил. Травка легко колыхнуло мое сознание. Стало прохладно у висков. Я посмотрел на свои руки. На мозаичном полу бежал паук, я придавил его коробком, а потом вытер спички туалетной бумагой и засунул их обратно на полку. Когда я вставал со своего туалетного трона, мир накренился влево, и я поспешил снова сесть, и снова затянулся. Мне показалось, что я заснул в туалете. По крайней мере, я прекрасно помнил, как закурил, как раздавил паука, и как снова затянулся. Потухший окурок лежал на полу, я сидел на унитазе со спущенными штанами. Сколько я так сижу? Час, два, сутки? Я страшно смутился, подобрал папироску, выкинул её в унитаз, смыл, и скоро выскочил из туалета. Казалось, никто не заметил моего отсутствия, все так же болтали, разбившись на группки. Всего гостей было не больше десятка, тут была Ольга, библиотекарь, философ Саша, недавно вышедший из изолятора КГБ, музыкант, выбросившийся позже из окна, и другие официальные лица.

Когда в доме появился Серж, Леонид, казалось, совсем его не заметил и, оборонившись от него консулом, как щитом, полностью завладел вниманием дипломата. Серж, не желая первым нарушать затянувшееся молчание, вел беседу со мной и с Верой о предметах, которые рано или поздно должны были затронуть внимание консула и, следовательно – Леонида, втянув его, помимо воли в разговор – о войне в Афганистане, ценах на нефть и эстампах. Леонид беседовал с консулом о вине, формах бокалов и филлоксере. Дядя Веня беседовал сам с собой о мировых петлях. Серж и Леонид подбирались друг к другу через всю комнату, кружась как мотыльки каждый вокруг своего центра, перекидываясь нейтральными фразами, не пикируясь, и не заводя настоящей полемики. Мне хотелось столкнуть их лбами, стравить, как бойцовских петухов, и я подзуживал то одного, то другого; мне казалось, что их игра видна всем в гостиной, кроме этих иезуитов, достаточно основательно занятых своими политическими интригами, чтобы не замечать, насколько смешно они выглядят. Однако на самом деле это, кажется, видел только я. Они лениво касались общих тем, но искры разрядов показывали, насколько сильное у них статическое электричество. Оба были подчеркнуто вежливы и демонстративно равнодушны, но в некоторые минуты казалось, что еще немного, и они бросятся либо в смертельную схватку, либо обнимутся и расплачутся друг у друга на плече, пока, наконец, не без помощи Веры плотина отчуждения не была разрушена, и в брешь не хлынула вода, и они оба сошлись в споре о выеденном яйце. Я, глядя исподтишка за ними, как мог, развлекал Клаву. - Знаете, кто придумал первый палиндром? - Кто? - Адам. «Madam, i'm Adam», - сказал он, обращаясь к Еве. А знаете, что ответила ему Ева? - Что? - «Eve». - А что такое палиндром?

Повторюсь, Клава никому из нас не понравилась с самого первого раза; она была безнадежно глупа, излишне кокетлива, хотя и красива, как яркая этикетка, ради которой только и берут незнакомую бутылку с полки в винном магазине, а после, откупорив, и испробовав, выпивают безо всякого энтузиазма. В доме она осматривала вещи с видом провинциального экскурсанта, обращая внимание на безделицы, и не придавая значения стоящим экспонатам; она с показным любопытством трогала статуэтки и с ленивым восхищением разглядывала гравюры, ее комментарии по поводу картин свидетельствовали о ее глубокой невежественности. Вряд ли в действительности ее что-либо интересовало; я наблюдал за ней со стороны и размышлял, что же подвигло Сержа взять замуж продавца-товароведа? Конечно, она была необычайно привлекательна, но как можно, чтобы глупость уживалась с такой красотой? Прекрасная внешне женщина непременно должна быть умной, думал я, ведь её красота обязывает. Спустя десять лет жизнь объяснит мне, как жестоко я ошибался. Как мог жить с ней Серж? Неужели они не разговаривали по вечерам, не ходили сообща в театры, не гуляли по улицам, не ездили в парк, на пикник, не пили вместе вино? Что с ней можно было обсуждать? Цены на картошку? Возможно, подумал я, Клава нужна была Сержу, как дню необходима ночь, а шипу нужен паз, как пошлое дополнение потребно интеллектуалу, чтобы соединившись вместе, образовать андрогина, совершенное существо, целостного во всех отношениях человека.

Клава, разглядывая деревянный триптих на стене в гостиной, впрочем, ничем не примечательный, вдруг отметила, что изображение напоминает самодельные, выжженные аппаратом и покрытые лаком фанерки, частое украшение советских квартир, наивные образчики мещанского вкуса. Я авторитетно заметил Клаве, что в каждой советской семье обязательно должен быть выжигательный аппарат. В идеале, конечно, должно стоять пианино «Красный Октябрь», но оно так дорого стоит, всегда числится в дефиците, и с таким трудом влезает на верхние этажи зданий, что наличествует только в редких домах. Другое дело – выжигательный аппарат, его редко когда покупают, чаще всего дарят на Дни Рождения. Стоит он недорого, продается в любом универмаге, дефицитным товаром не является, поэтому повсеместно распространен. Считается, что выжигательный аппарат – первый шаг ребенка на пути в большие художники, коль уж он не стал великим музыкантом без пианино. Сегодня он выжигает белочку и зайчика, завтра – рисует портрет бабушки, а уже послезавтра – натягивает холст для полотна «Запорожские казаки пишут письмо турецкому султану». Я не помнил ни одной советской семьи, в которой бы не было выжигательного аппарата, разве что только у самой завалящей, где оба родителя были пьяницы, а на полу в комнате не было даже ковра. Обычно к каждому такому аппарату прилагалось несколько дощечек, хотя в советской стране никаких проблем с лишней фанерой никогда не было. Сложнее обстояло дело с сюжетами для выжигания, их было не очень много, и выжигательная традиция строго следовала им, блюдя канон примерно так же, как иконографический – в иконописи. Самыми популярными было изображение зайца и волка из «Ну погоди!» Затем шли Чебурашка и крокодил Гена, лиса и колобок и, наконец, олимпийский мишка. Несколько особняком стояло изображение анонимной восточной красавицы на фоне звездного неба, с которой Клава и сравнила складень, это считалась верхом мастерства, и ее изображение обыкновенно доверялось уже совершеннолетнему выжигательному специалисту. Особым шиком считалось, когда у красавицы выжигалась полуобнаженная грудь, такая работа полагалась у обывателя чуть ли не за признак вольнодумства, и помещалась обыкновенно в просвещенных советских семьях на самом почётном месте коридора, чтобы поразить гостя с самого порога.

- Вы считаете, что ребенку нужно купить такой аппарат? - спросила наивная Клава. – Безусловно, - подтвердил я, и перепрыгнул на тему трактовки главного иконографического сюжета, объясняя ей, что же мы обыкновенно видим изображенным на складнях. Слева красуется Богородица с Младенцем, далее изображают Иисуса в расцвете сил, замыкает троицу седобородый дед мороз Николай Угодник; таким образом, ряд сохраняет временную преемственность: события более ранние изображаются левее более поздних, поскольку для непросвещенного обывателя Николай Чудотворец вполне может сойти и за состарившегося Иисуса: на первой работе Сын Божий изображен младенцем на материнских руках, на второй – успешным, состоявшимся руководителем авторитетной организации, на последней – запечатлен в старости, в окружении внуков, которые в картину не попали. Можно трактовать и иначе: посередине красуется главный герой, по бокам его фигурируют мать и отец, поскольку обыватель имеет привычку путать отца Святого Семейства с Николем Угодником, который пользуется такой бешеной популярностью у православных. Композиционно все очень выдержанно и логично. В целом, трехстворчатые складни могут олицетворять собой среднестатистическую советскую семью, и удивительно, отчего партия и правительство совсем не эксплуатируют эту удачную во всех отношениях идею.
Клава, кажется, не оценила моей иронии, я напрасно изощрял свое остроумие; чувствуя себя никчемным из-за невозможности вызвать неподдельный интерес этой инфузории, мне захотелось вдруг ущипнуть ее за ягодицу мелким, болезненным щипком, чтобы она вскрикнула, и в гневе ко мне оборотилась, и проявила внимание хотя бы таким образом. Так, иногда во время прогулки по улицам при виде дефилирующей впереди и вихляющей задом красотки, возникает дикое нестерпимое желание резко хлестнуть тонким березовым прутом по выпуклостям, а потом, резво поворотившись, скрыться в толпе, слушая за спиной истерический крик жертвы, хватающей в пятерню лопнувшую задницу. Я так и не решился её ущипнуть, заскучал, и передал Клаву в ведение дяди Вени, а тот поведал пошлый анекдот о двух девицах, одна из которых вышла замуж за интеллигента, и рассказывала второй, чем пенис отличается от ***. Я заткнул уши и побежал прочь, чтобы только не слышать Веничкиных гадостей и вульгарного смеха продавца-товароведа, от которого нигде невозможно было спрятаться.

Я на глазах у всех взял папироску из коробки, мне надоело прятаться. Вера погрозила мне пальчиком. Серж и Леонид, оба спорщика, преисполненные энтузиазма, доказывали друг другу одно и то же, но только с разных точек зрения, как два артиллерийских офицера, что ломают себе головы вдоль и поперек и спорят об обстреле города, один – снаружи, а другой – изнутри крепости. Вера вскрыла колоду, и мы впятером сели играть в марьяж по копейке. Я перестал прислушиваться к спору, который вели эти два стратега, и погрузился в игру. - Может быть, - пожал плечами Леонид на какое-то замечание Сержа, зевнул, сделав вид, что предмет спора ему наскучил и отправился на кухню проверить мясо. Серж, не в силах смириться с тем, что не получил полного одобрения своей оригинальной идеи, не отставал от него и продолжал преследовать хозяина дома. Игра протекала вяло; я четырежды обыграл всех, и подумал, что если обыграю их и в пятый раз, то это им наскучит, и больше они со мной не сядут. Страсть к игре я открыл в себе лет восьми, когда внезапно понял, что умею умножать в уме любые цифры. Но мне нужно было придерживать свой талант, как говорит дядя Веня, иначе все игроки разбегутся. Я вдруг подумал, что сказал это вслух. Я внимательно посмотрел на соседей по столу: по их лицам невозможно было понять, слышали они меня или нет? Возможно, они все слышали, но умело это скрывали. Что ж, я буду чертовски осторожен. Последнюю партию я сдал англичанину, не выпустив на стол ни одного короля, а он, выиграв свои 45 копеек, радовался как ребенок.

Все пошли в гостиную, стол был уже собран, и Вера сразу же пригласила гостей к трапезе, которую трудно было себе вообразить в Советском Союзе без блата, на столе лежал один только дефицит, которого в магазине никогда не было, и я подумал: вот, наверное, для чего Сержу нужен был продавец-товаровед Клава. Застолье наше открыл суп-пюре из зелени и копченого судака, после пожаловали жульен с курицей, телячьи котлетки, гусиная печенка, мясное жаркое, а также настоящий русский холодец, который только здесь и умели правильно подавать – с хреном и несладким квасом, свежие сыры и твердые колбасы, отдельно для любителей национальной кухни стояли сельдь, соленые грузди и капуста – под водку, на которую налегал Венедикт, и я удивлялся, как он ещё не обпился, и не валяется под столом замертво? Вера поинтересовалась у атташе его кулинарными предпочтениями, и Джордж ответил, что более всего ему нравится средиземноморская кухня: пиццы, равиоли, поленты, пасты. - Вся итальянская стряпня вышла из древнегреческой, - заметил дядя Веня. – А древнегреческая, - добавил Леонид, - родилась из хлеба, виноградной лозы и оливы. – Протестую, - встрял Серж, - а как же козий сыр? – А сами козочки? – спросил Венедикт. – Как бы то ни было, - подытожил философ Саша, только что вышедший из изолятора КГБ, - разнообразие этой кухни – от её бедности. – На что Серж заметил, что если скудный древнегреческий стол привел к такому расцвету культуры, то к чему приведет нас еще более скудный советский? Все засмеялись, но Серж решительно воспротестовал, заявляя, что искренне считает социализм с человеческим лицом – благом, и все беды нашей страны видит только в отходе от истинного ленинского учения. – Да, - закричал англичанин, - именно так! – и многие его тоже поддержали. Большинство искренне верило в эту несбыточную мечту о рае на земле, и полагало, что все несчастья нашего народа проистекают от того, что мечту эту неправильно воплотили в жизнь. Вряд ли кто-нибудь из нас, сидевших за этим столом, могли даже предполагать, что через несколько лет империя падет, развалившись не столько от собственных её проблем (как многие потом ошибочно полагали), сколько от дефекта самой утопической конструкции.

- У итальянцев, - рассказывал Джордж, - мечта о сытости воплотилась в образе мифической горы из пармезана, на вершине которой вулкан, не переставая, выбрасывает наружу горячую пасту. – Все тут же вспомнили молочные реки и кисельные берега, и сахарную колоколенку, что блинчиком покрыта и калачиком заперта, отечественный, так сказать, символ неиссякаемого материального благополучия. Я вспомнил амброзию и нектар в греческой традиции. – А знаете ли вы, - всколыхнулся англичанин с загадочной улыбкой, - рецепт амброзии? – И когда все ответили нет, он взялся приготовить её для нас. Ему расчистили стол, а он потребовал себе оливкового масла (его не нашлось, поэтому он довольствовался подсолнечным), яйцо, горчицу и щепотку соли. Он отделил желток от белка, кинул его в стакан, посолил, погорчичел, и стал осторожно лить туда масло, интенсивно помешивая его вилкой. Все заворожено смотрели, как взбивается белая масса, как она понемногу становится густой, как масло. – Вот это и есть амброзия, - сказал иностранец, и дал каждому из нас попробовать. – А она дает бессмертие? – Безусловно. – Вера захлопала в ладоши. – Браво! Но откуда вы узнали? – Рецепт дали мне боги. – Тогда приз – поцелуй Деметры, - заявила Вера, и я отвернулся, когда она припала к его щеке. Мне было горько и обидно: она смотрела на него во все глаза, а я сам был виноват – дал повод ему угостить нас, как потом оказалось, обыкновенным майонезом.

Кровь бросилась мне в лицо, а в голову пришла идея заявить, что я знаю рецепт нектара. Я взял стакан, снял штаны и помочился туда. Вот, вам – живительная влага, волшебный настой, которым запивают амброзию. Поскольку производным для нектара является «некрос», т.е. «смертный», пейте умершее моё вино. И где непременный поцелуй богини? Но я только помыслил так, мне не хватило решительности сделать это. Я вздохнул, и стал ковырять вилкой мясо. Жалкий неудачник, я даже не могу прилюдно помочиться. Всю жизнь я страдал от своей мнительной натуры, стоило мне попасть в общественный туалет и расстегнуть ширинку, как я не мог выдавить из себя ни капли. Я убеждал себя в необходимости освободить наполненный мочевой пузырь, я тужился и краснел, я чуть не плакал, но никак не мог расслабиться. Единственным моим спасением были запертые кабинки, где я бы не чувствовал чужого глаза на своей спине. Горе мне, если они были все заняты.

Затопили камин. Все еще выпили, мне налили вина. Казалось, что этот Новый год тянется уже вечность, по моим подсчетам протекло уже несколько недель, или даже несколько месяцев, а первое число все никак не могло наступить. Часы потеряли счет времени, они накурились со мной травки и, забыв о своем предназначении, попросту остановились. Эй, часы, не пора ли заняться своей прямой обязанностью – показывать людям точное время? Вера, сидя за роялем, играла Скрябина, делая паузы в самых неожиданных для сонаты местах – стряхивала пепел с сигареты, воткнутой в двадцатисантиметровый деревянный мундштук. Я глядел неотрывно на фарфоровую массивную тарелку, служившую пепельницей, качавшуюся на краешке инструмента, испытывая болезненное чувство неловкости из-за неустойчивого положения этого огромного блюда, и желание поправить, сдвинуть его прочь от опасного края неотступно преследовало меня. Блеск Вериных обнаженных плеч, взятых в плен перекрестьем бретелек, звук клавиш, фальшивых, когда нужно было стряхнуть пепел, покачивание тарелки, да голос Леонида, читающего вслух, создавали вместе ощущение разноголосицы, способной довести до умопомешательства. Так в один момент два голоса, один внутренний, другой – свой собственный внешний, скороговоркой и перебивая, накладываются друг на друга, пока сам не начинаешь подгонять рассудок, ускоряя их бег, желая какофонией разрушить эту адскую разноголосую чересполосицу. И наступает пауза, после которой необходимо оценить понесенные потери сознания; все ли в порядке?

Я был уверен, что все время видел только фарфоровую пепельницу, но так ли это было на самом деле, не обманывал ли я сам себя? Не смотрел ли я туда намеренно, чтобы не видеть ее ног, обутых как будто специально для меня в черные остроносые на небольшой шпильке туфли с открытой пяткой? Была ли эта обувь надета на ногу для меня? Я придумывал себе тысячи отговорок, не в силах туда даже глянуть, чтобы рассмотреть, что там внизу, под ее длиной юбкой, пока не уверился, что там, действительно, порочно мелькают розовые голые пятки, невинно и бесстыдно выглядывающие наружу из открытой обуви. От одной мысли о пятках у меня сводило скулы, а под языком становилось кисло, как будто держишь во рту лимон; почему именно пятки? – подумал я. В чем загадка, и отчего именно эта часть ступни; не пальцы, не носок, не косточка у большого пальца и даже уже не щиколотка, не икра и, боже упаси, пока не бедро; точно не пах, не зад, не грудь, которая только на втором месте, не спина и не лицо? Когда Вера нажимала на педаль, под ее ногу мне хотелось сунуть лицо, успев до того момента, когда она опустит ее обратно на подошву, и я не мог представить, как это возможно осуществить фактически. Почувствовать щекой и губами шероховатости ступни; уголками полураскрытых губ теплую (откуда известно, что теплую, а не влажно-холодную, лягушачью) кожу? будто, подставив под струю открытый рот, осознать, что она, оказывается – горячая. Желание это было нестерпимое настолько, что никакие внутренние противодействующие силы, кажется, не могли справиться с ним; мне хотелось сделать это наперекор собственному разуму, как маленькому ребенку, в гневе ломающему игрушку.

Джордж разглядывал офорты; в доме Леонида была прекрасная коллекция эротического рисунка; монахи, совокупляющиеся с монашками, японские гравюры, иллюстрации к заветным сказкам Афанасьева, наброски Зверева и даже, кажется, Вейсберг. По советским меркам это считалось почти порнографией. Венедикт подсовывал иностранцу самые откровенные картинки, а Клава распахивала рот от удивления. Англичанин выразил желание посмотреть иконы, которые в те годы было модно собирать, и даже выразил желание купить некоторые, и Леонид заперся с ним в кабинете. Оля совсем уединилась с музыкантом, я сидел на диване и страдал. Все тело затекало от жары и от желания, которое сменялось унынием от невозможности подойти сейчас к Вере и поцеловать её, например, в шею. Я выходил на балкон, заставленный горшками с увядшей годецией и пеларгонией, но никак не мог надышаться воздухом, не потому, что он был загажен газами урбанизированного мегаполиса (чистый загородный воздух способен теперь вывернуть городского жителя наизнанку, как парное молоко – малыша, вскормленного на пастеризованном), я не мог вздохнуть, потому что не было возможности выплеснуть свои чувства. Укусив платок, я зарыдал оттого, что у меня нет таланта покорять женщин, что я ничтожество, неспособное ни к чему. Почему женщины не понимают, как мы умны в шестнадцать лет? Почему они выбирают много старше себя, и совсем не интересуются нами? Я посмотрел обратно в комнату через мутное стекло, которое тоже плакало, внутри дома гости двигались по комнатам, как актеры – по сцене. Вот, куда-то пролетел Леонид, спасаясь от преследующей его гарпии – Сержа, понимает ли он, что со мной происходит? Конечно же, Леонид все чувствует и все прекрасно осознаёт, но почел более благоразумным не подавать вида по поводу моей влюбленности и вздохов, которые я расточаю без нужды, он не плетет пустых узоров ревности, и не берет мой томный вид на заметку. Вздыхаю, и что с того? да и Бог с ним, мало ли вокруг любило Веру? Я снова вздохнул. Мне бы крылья птицы, и я бы улетел отсюда на небо.

Я покурил уже в третий раз и перестал каким-либо образом воспринимать реальность. Как можно узнать, что я – это я, а не кто-нибудь другой, как можно точно знать, что я – не Леонид или не Серж, или, например, не Дядя Веня? А, может быть, я – Вера? Хорошо было бы быть Верой – тогда бы я мог любить самого себя. Тогда бы глядел на себя в зеркало, испытывая нежность к самому себе, изумление, любопытство, желание, испуг, возбуждение, кокетство, смущение, вожделение, лукавство, волнение и похоть. Или, может, я – ее ребенок? Или домовой в этом доме? И мне только кажется, что я общаюсь с Леонидом и Верой, и Сержем, и Венечкой, тогда как они меня просто не замечают, проходя насквозь, как через приведение? И не у кого спросить ответа на мои вопросы. Любой принятый мною истинный ответ будет означать всего-навсего мое желание его услышать. Я сам сумею убедить себя в чем угодно. Мне стало страшно. А вдруг я – кошка? И они кормят меня кошачьим кормом, и гладят, а я гажу в мелкие камушки, и мурлычу, когда меня чешут щеткой? Но ведь я сегодня курил. Может ли курить кошка? Может ли кошка убедить себя, что она сегодня курила, или более того – что она человек? Может ли кошка, глядя в свое отражение в зеркале, видеть там человека? Тщетно, мой разум не может дать окончательного ответа. Устав от того, что весь мир постоянно меняется, я хотел только одного, чтобы то, что со мной сейчас происходит, остановилось, и осталось таким хотя бы минуту, хотя бы полминуты, хотя бы четверть минуты. Мне стало плохо. Кружилась голова, меня мутило: бросало то в пот, то в холод. Я наклонился над раковиной, которая колыхалась подо мной, как будто бы я стоял на круизном лайнере. Эй, капитан, уберите качку. - Вера, - сказал я раковине. – Я тебя люблю. –

На сладкое был вафельный пирог, салат с белыми грибами и ананасом, фрукты (стряпня была так вкусна, что я ровным счетом ничего не запомнил из блюд, ни одного соуса, ни одного аромата). В этой квартире 12 часов никто не караулил, телевизора тут не было, радио не слушали. Пить под звон курантов здесь считалось моветон. Шампанского у нас не было, потому что советская газировка таковой не считалась. За столом все много и долго говорили о французской литературе, о Justine, хотя Де Сада тогда еще у нас не печатали, об этой увлекательной непристойности, полунамеками, со временем переходящими почти в вульгарности. Вино так развязало наши языки и чувства, что я, склонившись к Вериному плечу, словно невзначай потянул пальцем за одну из бретелек ее платья. Так именинник невольно, в процессе разговора с гостями, развязывает бант на подарочной упаковке. Я сделал это неосознанно, как убирают волос с чужого рукава; будь это нарочно и наяву, я умер бы от разрыва заколотившегося в груди сердца. К моему счастью, Леонид и Серж уже взяли сигары, и вышли на балкон, навстречу усиливающемуся снегу. Вера обернулась с улыбкой, в которой не было никакого упрека; ничего кроме пьяного удивления, искреннего непонимания. Несмотря на вино, которое должно было убить мою робость, я внезапно и густо покраснел. Консул перешел на французский, который мы не знали (я не знал), но это было теперь неважно. Вино и сигаретки вытянуло мою душу в такие струны, что по ним можно было играть псалмы и хоральные прелюдии. Мне хотелось взять Веру двумя пальчиками, большим и указательным, как куклу, и перевернуть ее кверху ногами, чтобы платье упало вниз и… – Я тебя люблю, - это говорил уже не я, а кто-то внутри меня, тот, кто выпил тающее мороженное и наслаждался растеканием приторного сиропа в горле. Я подумал, а не свернуться ли мне на ее коленках в клубочек маленькой морской свинкой? - Я свинка. - Ты не свинка, ты – кошка. - Я так и думал. Пройди насквозь меня. Я – привидение. - Не говори глупостей, мой мальчик, - она тронула меня за щеку, как перебирают клавиши рояля. От ее ладони пахло грушей, а от волос – сигаретным дымом. - Я хочу целовать твои пятки. - Нельзя. – Не в чаянии сорвать бутон, я заплакал у ее рук. Нельзя, значит – нельзя…

Когда я вышел с балкона обратно в дом, как в открытое море, кругом меня были только людские тени. Целующиеся тени Оли и музыканта Саши помахали мне рукой, и растворились в прихожей. Тень дяди Вени летала у потолка с бутылкой. Две тени неразлучных друзей спорили за обеденным столом. Веры и англичанина нигде не было. – Тсс, - сказал мне мой гений, и повел меня за руку к спальне. Я чувствовал, что мне ни в коем случае нельзя идти туда, и сердце моё учащенно билось, готовое выпрыгнуть наружу, как лягушка – в пруд из жестоких детских ладоней, но я покорно поплелся следом. Дверь, кажется, была заперта, но мне даже неловко было проверить, тронуть ручку, чтобы никого не побеспокоить, чтобы с той стороны никто ничего не заподозрил. Я прислонился ухом и услышал там какое-то шевеление, шорохи, шёпот и шорканье. Все внутри меня разом оборвалось, я опустился на колени и припал к замочной скважине, но ничего невозможно было разобрать, кроме многорукого клубка змей на огромной кровати. – Вера, - зашептал я в отверстие, - моя Вера. Я нажал на ручку, дубовая дверь страшно заскрипела, отворяясь, я вполз внутрь и обмер.

Вся компания валялась на кровати, две или три бутылки лежали у их ног. Если бы я был более чувствителен, я бы упал без чувств от вида происходящего, но к несчастью, я подготовил свое воображение вечерними мечтаниями. В этом карнавальном хороводе, где встретились старый и новый год, растворились всякие сексуальные предпочтения. Я глядел на это переплетенье, как завороженный: они напоминали белых змей в серпентарии зоопарка. Многорукий и многоногий Шива барахтался на простынях в объятиях Кришны. Англичанин Джордж лежал на спине, кроме черных носков и расстегнутой сорочки на нем ничего не было, бабочка была развязана и висела на вороте, будто раздавленный на обочине птенец, еще один птенец болтался между его раздвинутых ног; он взял в пятерню нежную, мягчайшую, как тесто грудь, стекавшую по худым Вериным ребрам, смял ее и, перейдя к темному соску, стал выкручивать, наматывая на указательный палец. Вера застонала, и слезы брызнули из моих глаз, я физически ощутил эту боль, пронзившую меня, как от ожога жгутом или крапивой. Как же так? – нелепая, не к месту мысль, посетила меня: - почему дружба всегда идет в одну сторону, а сексуальное чувство – в другую? Неужели никак нельзя объединить их вместе?

Леонид, лежа рядом с Сержем, мял его детородный орган, приводя последнего в чувство. Клава была сверху, и что-то внимательно изучала на Леонидовых штанах, расстегивая пуговицы дрожащими пальцами и зубами, одна пуговица не выдержала и оторвалась, упала, покатилась по ковру, я поднял ее, обычная пуговица, пластмассовая, четыре дырочки, на одной стороне – черный крученый волос, надпись «Рот Фронт», опять пуговица, вздрогнул я, как символ катастрофы и распавшейся связи времен. Клава выудила из Леонида член, набросилась на него ртом, захватила в плен, урча и давясь слюнями и заработала, как насос на даче. Серж позвал меня в общую кучу; он послюнявил два пальца и вставил их в чьё-то отверстие. – Уберите ребенка, - протестовал англичанин. – Я не ребенок, - громко прошептал я. Но неужели они все не понимали, что мне совсем не этого было надо? – первое, что я подумал, и второе – как они смогли договориться? Мне всегда казалось удивительным, как легко и просто это получалось, то, что для меня казалось квадратурой круга: сблизиться так просто и так близко внутренне, чтобы позволить чужим рукам и так сразу – полезть в себя? Это было так мерзко, что мне захотелось закричать, броситься в это сплетение и разогнать всех палкой или кулаками. Прочь, все по норам, кроме Веры, которую я обниму и буду ласкать и нянчить, и убаюкаю, и она заснет в моих нежных руках, и я прощу ей эту коварную измену. Я вытер слезы; мои ревнивые страдания сменились странным чувством, близким удовольствию, так ребенок, испуганный дракой, с любопытством смотрит, как отец начинает в ней побеждать; но я испытывал не удовлетворение а, скорее, злорадство, наблюдая, как Вера это делает. Её откровенность, роскошная и изысканная, казалось, вылилась из берегов, она была царственно любезна со всеми; все, что она делала, носило характер бескорыстного чувства к своим подданным, свои ласки она дарила, как шубы – с барского плеча. Стыд от увиденного улетучился, мне хотелось опуститься на четвереньки и превратится в животное с мутным взором, которое выискивает брешь в гущи переплетенных ног, в стремлении приобщиться её тела. Мне надо было заскулить, и поползти вперед. Клава, не в силах сдерживаться от удовольствия, закричала, как дранная мартовская кошка на крыше, и огласила визгом весь дом, пока ей не заткнули рот подушкой. Я закрыл уши, чтобы не слышать этого визга, зажмурил глаза, чтобы не видеть этого, выключил разум, сознание и память.

А может, мне это только снится, и только я так подумал, как отворил глаза, раздвинул слипшиеся веки, пробуждаясь после сна, продолжительность которого невозможно было никак определить, нигде в комнате не найти было часов; во рту разлилась гадость, как будто пил дрянной самогон; я долго приходил в себя, пока не обнаружил, что все поменялось, что лежу на диване. За окном было темно, и я никак не мог взять в толк, была ли это еще ночь, или уже вечер? Я вспомнил свой сон и мигом вскочил: а сон ли был это? Все сидели за столом и играли в «Я умираю от любви к Вам», а я стоял на локте, и смотрел на них, не в силах понять, что происходит кругом. Пахло кофе, и я тоже безумно захотел кофе, хотя ранее его никогда не пил. Все это мне только приснилось, или это было воочию? Что за странный сон. Я вышел на кухню, и пока шел туда, заблудился, и проплутав никак не меньше нескольких часов по чужим квартирам, подвалам и чердакам, вернулся, наконец, в комнату, где все играли в безик, я попросил себя карт и всех обыграл, потом мы сыграли в мушку лентюрлю, затем в бостон, следом в фараон, после в квинтич, потом в рокамболь, далее – в макао, и Джордж сказал, что из меня вышел бы отличный шулер. Мог ли я предполагать тогда, что его слова окажутся пророческими?

- Вера, ты где была, - наконец, тихо выговорил я то, ради чего сел за карточный стол. – Сидела здесь, - она улыбнулась мне. Клава что-то шептала в её ухо, та перебирала зубами мундштук, а пальцами – вышедшие в игре карты, раскинутые веером по скатерти. Клава? Они были там втроем? Опять роздали карты, и я снова зло всех обыграл, совсем не думая об игре, а только о Вере, и об этой ужасающей привязанности к ней, которая способна была окончательно свести меня с ума, а потом играли в рест, в басест, в шнип-шнап-шнур, в юрдон-панфил, в никитишны, в хрюшки, в ерошки, и мне казалось, что мы играем уже две недели, а ведь было ещё только первое января, раннее утро. Всем надоело проигрывать, и они бросили карты, и пошли на кухню, все, кроме Веры, англичанина и Клавы, а я в изнеможении тайных душевных мук опять повалился на диван.

С дивана мне было видно только то, что творилось под столом, и куски спин, и некоторые головы, а я наслаждался пропорцией икры её слегка покачивающейся ноги, закинутой на колено другой, не в силах решить, что же прекрасней, изогнутая линия голени или выточенное из мрамора колено, формы которого ни один живописец в мире не сможет повторить, так совершенны были эти отполированные природой грани. На кухне Леонид громко читал Бодлера, Серж о чем-то перешептывался с Веничкой, Вера напевала, Клава тасовала колоду, пепельница дымила, а я успокоённый, опустил голову на подушку. Пахло цветами. Я перестал ломать голову, твердо знал, что все это мне только приснилось. Вера все так же была моей, невзирая на свое замужество, которому я уже давно не придавал никакого значения, Леонид странным образом не казался мне каким-либо значимым препятствием, я не воспринимал его как соперника, он был тенью, миражом, существом настолько незначительным на моем пути, что я совсем не принимал его во внимание. На сердце у меня было чисто от камней, которые еще полчаса назад не давали дышать. Тени на стенах и отчасти на потолке, отбрасываемые зеленой настольной лампой, складывали узоры, которые я принялся изучать, и потерял нить разговора, и …

Когда я проснулся, было прохладно из-за распахнутого окна, и я подумал, что, видимо, холод и стал причиной моего пробуждения. Веры и Джорджа нигде не было, как, впрочем, и остальных; стол был пуст. На старинном паркете лежал снег, и он не таял, и я решил, что – вот, оно, наглядное подтверждение моих мыслей о том, что это мне только снится, потому что в реальности снег не может лежать в комнате и не таять, а потом я взял его в руку, и он потек между пальцев, и моя идея вытекла вместе с ним: ведь его просто-напросто могли принести с балкона. Предчувствие чего-то неуловимо печального, тревожного или даже непоправимого вдруг окутало меня своей зябкой шалью; я почувствовал запах каких-то частиц, восточных ароматов, специй или приправ, или духов и человеческого пота, и даже гениталий, предвкушение чего-то непристойного наполнило все мое существо тревогой и сомнением, так, конец августа мыслью о предстоящей школе способен налить зрачки слезами. Отсутствие их всех и, прежде всего – Веры – вселило в меня зловещее беспокойство, трепет мутноватых нюансов, тревожное шевеления ветерка, который бесстыдно заголил занавесь, и поманил меня прочь из гостиной. Я выглянул на балкон, но не найдя там тоже никого, пошел по комнатам все дальше, и все ближе приближаясь к развязке, я двигался среди гардин и ветхой мебели, безделушек, обоев в стиле прошедшего времени, прямо к спальне, двери которой были теперь отверсты, как вход в царство мертвых, откуда раздавались усопшие голоса. Вера в платье лежала на кровати, а Джордж просто целовал её в губы. Все было пристойно, мило и невинно. И это была самая что ни на есть объективная реальность. Я прошел мимо, не останавливаясь, и не поднимая головы, чтобы не дай Бог, не смутить их.

Я брел через весь город, сонный и безлюдный этим мерзким январским утром, и плакал от скорби и обиды. И, подвывая мне, разверзлись хляби небесные, и город зарыдал вместе со мной дождишкой, слезливой моросью, а потом – снегом, который не долетая до земли, превращался в слезы и, наконец, небо просто протекло на землю, намереваясь утопить в ней все живое, настоящий тропический ливень, сезон которых всегда приходится на зиму, и в тот день уровень воды в Неве превысил допустимый минимум, а набережную у Ботанического сада опять затопило. Я пришел домой, разделся и лег в кровать, и пролежал так неделю, отказываясь есть, пить и с кем-либо разговаривать. Всю неделю я проспал, а когда просыпался – дремал, отказываясь открывать глаза, чтобы не видеть света. Когда наступала ночь и приходило одиночество, я плакал, а утром переворачивался лицом в подушку, чтобы никто не видел моего зареванного лица. Божий ангел, склонившись надо мной, пытался накормить меня кашкой, это – Вера, решил я и отворил очи, но, увы, увидев маму, выплюнул кашу обратно. – Уйдите все. Пожалуйста. Я не могу видеть людей.

Через неделю я встал, и начал ходить, держась за косяки, как космонавт – в невесомости, и тут мне позвонила Вера, как будто увидевшая это мое воскресение, и у нас состоялся недолгий разговор, который хотя и прибавил мне сил, но, увы, сплошь состоял из пауз и междометий. Я все думал, когда же она мне что-то скажет, но её молчание было красноречивее любых слов, я ничего не спрашивал, а она молча на всё отвечала. Вскоре я убедил себя, что если ничего не предпринимать, то ничего и не измениться, и если не прилагать усилий, и не спасать свою любовь, её и не сохранить. Я позвонил сам, но никто не снял трубку. Предчувствие чего-то ужасного поселилось в груди, и не покидало меня. Я стал каждый день звонить Вере, но трубку либо никто не брал, либо поднимал Леонид, который сухо извинялся за её отсутствие. Я маялся без дела, иногда даже приезжал к ним домой, но никто не отпирал мне двери, и тогда я караулил Веру под окнами, которые оставались без света, и не мог ничего понять – куда же они все подевались? От нечего делать я стал посещать занятия в училище, чтобы как-то рассеять свое беспокойство, но учиться я уже не хотел. Я разучился спать, карауля до утра телефон, и проверяя, работает ли он, снимал в пять утра трубку. Я стал замечать, что когда дозванивался до Леонида, голос его становился все более и более печальным, все менее и менее внятным, тусклым, блёклым, сонным, пьяным, и я хотел крикнуть: - Где Вера? Куда ты её подевал? – но никак не решался, пока, наконец, через три недели он не предложил мне приехать, чтобы рассказать все. – Что все? – но он уже положил трубку. Я примчался, хотя на улице была уже почти ночь, и стояли тридцатиградусные морозы, в дороге я обдумал все возможные варианты – от пикантных обстоятельств новогодней вечеринки до трагической гибели Веры под колесами грузовика. Дома её не было. Мы прошли на кухню, вид Сержа был ужасен: всклокоченные волосы, тренировочные штаны с оттянутыми коленками и пятнами майонеза и майка, и более ничего на теле, и двухнедельная седина на нетрезвом лице. Он, шатаясь, сел за стол с непервой уже бутылкой, и сказал мне, что Вера уехала навсегда. – Как? – вскричал я. – Куда? - В Англию. – С этим? – Он кивнул головой. Больше он ничего не мог говорить. Он налил мне бормотухи, и мы выпили не чокаясь, как будто поминали покойника. Я глянул ему в глаза и прочитал там все ответы на свои вопросы: «Как же они могли так быстро уехать? – Она с ним расписалась. – Она была в разводе, они оформили его с Леонидом три года назад, когда ему нужен был фиктивный брак. Джордж через посольство ускорил их с Верой регистрацию, оттуда же из Москвы они и улетели в Лондон». Жизнь в России была для неё невыносима даже в окружении таких прекрасных и чистых людей, как я или Леонид. Тот странный её звонок был последним, и видимо, уже из аэропорта. Поступок Веры казался мне предательством, немыслимым, невероятным, невообразимой изменой, и хоть она и не была мне женой, ревность буквально разрывала мое сердце. Я не мог вздохнуть, представляя Веру, мою Веру, в объятьях Джорджа. Как могла она изменить мне с этим англичанином, мне, который умнее его в сотни раз, чувственнее, нежнее, чище и благороднее?

И вот я сидел и ждал, чего – бог его знает. Сердце мое подобралось к горлу и готово было выплеснуться наружу. Леонид налил нам портвейну, дешевого пойла, которое стояло на кухне прямо в ящиках, выпил и вдруг взял меня за руку. – Только ты не уходи, - вкрадчиво проговорил он, странно глянув на меня, - будь тут как дома, приходи сюда, как и прежде, - но я быстро вытащил кисть из его ладоней. Его предложение оскорбило меня, но вскоре я понял, что вряд ли тут было какое-либо сексуальное влечение – скорее Леониду просто невозможно было сейчас оставаться одному, я был для него связующим звеном с его Верой. Так, иногда отринутый возлюбленный, как утопающий – за соломинку, хватается за все, что имело какое-нибудь отношение к объекту своей любви и пытается связать прерванную нить, переключая чувство на её близких. И когда я захотел встать и пойти, он из последних сил желая удержать меня, сказал: - Постой, - быстро прошел в комнаты и вернулся с газетным свертком, внутри которого были американские доллары. - Вот, сказал он, - возьми, - и отделил мне треть. Лет через пять на эту треть можно было бы купить несколько квартир в городе, но я смотрел на эти деньги, никак не понимая, откуда они, пока нелепая мысль не посетила меня. Я глянул ему в глаза, и понял, что не ошибся в своих предположениях. - То есть, ты знал? – прошептал я. – Ты просто продал её, как картинку?! - Я отшатнулся от его иудиных сребреников и побежал из кухни прочь. – Это же для неё! Там ей будет лучше, - бросил он мне в спину, но я, совсем не слыша его чудовищных объяснений, схватил пальто и шапку и выбежал на улицу. Я шел пешком через весь город, транспорт уже не ходил, на такси у меня не было денег, да и такси в то время поймать было невозможно, рукавицы я оставил в Верином доме. Но я не чувствовал ни ветра, ни мороза, и всякие дикие мысли бродили в моей голове, как брага – в бочке, и я засовывал обледенелые пальцы в рот, чтобы их не отморозить. Я думал вернуться обратно, и зарезать Леонида ножом, или позвонить в КГБ и сообщить об иностранной валюте в его квартире, или забить входную дверь гвоздями и поджечь. Я пришел домой, разделся, залез в кровать под перину, но никак не мог согреться, и тогда я принял горячую ванну, но она казалась мне холоднее, чем горное озеро, я растер тело водкой, но это не помогло, меня бил озноб, от которого я нигде не находил спасения, и я встал под холодный душ, обернулся в простыню и вышел на балкон, и принялся смотреть на мрачное серое здание школы, больше похожее на исправительное учреждение, пока оно не стало зыбко таять перед помутненным взором, как тает изображение в подзорной трубе, когда убирают резкость, и не превратилось в рыцарский замок, с осадными башенками, бойницами, зубцами, часовеньками, двором с хозяйственными пристройками, конюшней, с земляным валом вокруг, и заполненным водой рвом с подъемными воротами, к которому теперь подъезжал возвращавшийся с охоты феодал в окружении своей веселой свиты, и тут я понял, что начинаю смертельно околевать, сначала замерзли пальцы ног и рук, уши и нос, волосы покрылись инеем и ветер перебирал со звоном эти сосульки, потом холод сковал мне рот и язык, шею и плечи, стиснул в объятьях поясницу и позвоночник, и зрачки остекленели и не могли больше вращаться в глазнице, ну, вот и все, подумал я, засыпая, это конец, и из последних сил поднял взгляд навстречу спустившему с небес ангелу.


Рецензии
Вот, написал повесть. Прошу

Поночевный Игорь   01.08.2013 11:48     Заявить о нарушении
Очень интересно

Денис Маркелов   03.07.2014 11:45   Заявить о нарушении