Лейтенант и Змей-Горыныч. Глава 15

      Глава пятнадцатая. Не дай тебе Бог жить в эпоху перемен. Латинская  мудрость.
 
 Да простит меня любезный читатель, что оставлю я на малый срок леса и болота. Оставлю я их лишь за тем, чтобы ввести в повествование наше человека, казалось бы, абсолютно постороннего, мелькнувшего  на первых его страницах, продавца газет Жёлтикова Ф. И.               
 
   Жёлтиков Фёдор Иванович врагом Советской власти не был. Это правда.
 Семья его малохольного папаши-неудачника, изо всех человечьих ремёсел в совершенстве умевшего лишь клепать детей, маленько хлебушек то вольный попробовала лишь благодаря ей, власти  Советской, и начавшейся в те года индустриализации. Сорвавшись семейством с земли и вдоволь наколесив по дорогам России, прибились они  в бараке на обочине одной из многочисленных в те года великих строек социализма.
 
       А до того пережили они немало. Началось всё с того, что в1928годе перед самым покосом явился Феде на заросшем ёлочками выгоне ни кто иной, как сам Николай Угодник.
 Конечно, святой старец  не представился. Поздоровкался ласково и всё. Но кто бы ещё он мог быть, явившийся мальцу  чужой человек, одетый так странно, что одежды такой Федя, ни на односельчанах, ни на плакатах в клубе не видывал?  Такое он видал только на иконах у деда в доме.
Старик  погладил Федю по голове и  предупредил мальчика, что для родни его приходят дни плохие и страшные, час испытания. Федя испугался. Он заплакал и побежал домой рассказать папаше, о чём «дедушка с иконы предупредил».
Однако времена были безверные, безбожные, папаша и иконы то топором порубил и в печи стопил, а оттого на Федины слова он только рассмеялся и ушёл в клуб лекцию слушать, цигарки смолить, да молодух под граммофон щупать.
 
     А наутро, отравив медвяный воздух чёрными клубами дыма, прикатился в их деревню автомобиль. А в нём  трое городских уполномоченных во френчах и с портфелями, шофёр весь в коже да в очках-консервах в пол-лица и милиционер с винтовкой. Долго они не мешкали, а помели Фединого деда Егора, да дядьёв Кузьму и Павла с семьями как врагов трудового народа, подкулачников и мракобесов на высылку в край оленей и тюленей. В тот край, где солнце полгода над тундрой не садится, а как сядет так уже тоже на полгода, а сторожат его чекисты на вышках и собаки цепные злые-злющие.
 
     Папу пока не тронули, как он был бедняк, участник Гражданской войны и орденоносец.
 Бедняк он был оттого, что не угодил отцу. Он женился взамен сговорённой за него соседки на Фединой мамане, которую полюбил и привёз аж с другого конца губернии, мест чужих и неведомых, где никто из односельчан кроме него не бывал, и верно ли там православные жили, или уже Туркестан начинался, твёрдо сказать не мог никто. За проступок этот дед его отделил на своё хозяйствование с рыжей  коровой, старой овцой и пашней по  Заборовью, где и в сухие года осока вовсю росла, а уж в сырые то утки по бороздам плавали. Но папа горевал от того не слишком, оттого что душа у него была отнюдь не крестьянская.
 А вот, в Гражданской войне папа взаправду участвовал. Правда, повоевать ему пришлось и с той и с другой стороны, и за господ, и за товарищей, но, что характерно,  всегда в музыкантском звании.
Вначале под знамёнами добровольцев он три месяца тащил неподъёмный барабан к Туле, а потом, с красными обратно. Под Лозовой барабан разорвало снарядом. Один осколок достался папе. Куда ему, собственно, попало, он, вернувшись домой, так и не сознался. Говорили всякое, но потом заткнулись, потому как  ранение не помешало ему каждый год клепать по ребёнку. Вначале он их помнил по именам, но, когда записал в сельсовете одну дочку Машкой, а другую Марией, понял, что сбился со счёта.
Орденом же он называл значок «Строителю Беломорканала». На стройку ту он попал не своею волей, а под конвоем, будучи осуждён за драку в городской бане. Был на Беломоре работником не из последних, особенно по культурной части,  и вернулся оттуда со значком Ударника, который на полном серьёзе выдавал за орден.
 
        Всю ночь после высылки родни папа просидел на крыльцах, скурил всю махорку и даже сберегаемую к празднику пачку Моссельпромовских папирос, а наутро, по доброму совету всех соседей заколотил досками дом, погрузил семью на телегу, кинул туда же немудрёное барахлишко и навсегда уехал из деревни.
 
        Так они и попали на стройку. Папаша по бедняцкому своему сословию был принят  в охрану, и, теперь, каждую ночь уходил на службу. Нарядившись в новенькую шинельку, шапку со звездой и сапоги с брезентовыми голенищами, он был безмерно счастлив  от неожиданно обретённого им высокого общественного положения на посту возле склада ГСМ.
   Однако, так уж в жизни повелось, что, если человек неудачник, то навсегда и до самой своей погибели, на третью ночь его сбило машиной. Сказали, что враги народа угнали машину, чтобы навредить, народ же, хоть и, как в те года стало принято, молчал,  но знал, что ночью по стройке летал на машине пьяный в дугу сынок высокого партийного босса с девками, присланный папой своим на стройку эту для трудового исправления.
Федин же папаша, хоть и прожил жизнь свою непутём, погибнуть сумел геройски. Машина летела в сторону склада ГСМ, и останавливаться не собиралась.  Если бы она врезалась в ёмкости, то вся стройка и бараки строителей, а не хошь, и станция под горой превратились бы в один огромный факел. Однако этого не произошло, папаша вынул наган и прострелил машине  скаты. Машина проехала чуток и встала, сама ошалев от произошедшего. Кто в ней был, разбежались. Сам же  Федин отец увернуться  от  обитого  железом угла дощатого кузова не сумел, от толчка упал, расшиб голову о рельс и сразу  умер.
 
       Папаше за подвиг его даже памятник поставили у проходной нового завода. Бюст. Бюст был из гипса, красивый, одна беда, нос вскоре отвалился. Однако и без носа папаша был красив, и с того самого момента, как Федя увидел его, гипсового, жизнь Федина пошла по-другому.  Всякий день он мял глину и лепил из неё портреты разных  людей,  знакомых и незнакомых.
 А ещё он сушил сухари. И вот, насушив сухарей, он, однажды решившись, хоть и был характера робкого, и  никому не сказавшись, сел на станции в ночной поезд и пересёк почитай полстраны, чтобы в Питере, давно ставшем Ленинградом, поступить на отделении скульптуры. Поступил, год проучился, но тут началась война.    
 Хотя в армию его не призвали по причине кучи разных хворей, приволокшихся в его взрослую жизнь из непутёвого  голодного детства, он, лишь только немец подступил к Ленинграду, записался в Народное Ополчение и вскорости попал на фронт.    
 Когда на рассвете их роту высадили на незнакомой станции, затаившейся в дебрях лопухов от лютости нацистской авиации, в недальней стороне за холмами уже шёл бой, и, спустя считанные минуты визгливым осколком, устало полетевшим меж теплушек, сбило с плеч голову второму номеру пулемётного расчёта. Тогда командир их роты лейтенант Фролов приказал Фёдору помогать пулемётчику. Помогать значило тащить тяжеленный станок пулемёта и цинки с патронами к холмам и рыть окоп в липком суглинке. Когда окоп был вырыт и тщательно замаскирован ветками, выяснилось, что немец уже далеко позади их позиций, и нужно отходить.  Перед позицией  роты вне досягаемости пулемётного огня побежали меж холмов картонные фигурки немецких автоматчиков,  обходя её с флангов, поскольку левый сосед подойти не успел, а рота, оборонявшаяся справа, полегла ещё с вечера.
 
       Пока кольцо окружения не замкнулось, ничего не оставалось делать, как отходить. Лейтенант Фролов приказал пулемётчикам прикрывать отход. «Я надеюсь на вас, товарищи»,- сказал он на прощанье: «Продержитесь хотя бы полчаса».
 Рота покинула окопы и скорым шагом пошла по пашне к темневшей километрах в двух роще. Несколько минут пулемётчик и Фёдор ждали, пока противник обнаглеет и попрёт в полный  рост к их окопам. Ждали, вглядываясь в сбегавший к ручью  ощетиненный болотной травой луг, в холмы за ним. Но вдруг прилетела вражья пуля, и первый номер пулемётного расчёта , высокий пожилой  дядька, родом из Рязани, «где грибы с глазами, их ядят, а они глядят», рядом с которым Феде было ничуть не страшно, нелепо охнул, осел на дно окопа и затих.
Фёдор сунулся к пулемёту, но, поскольку знать не знал, как управляться с ним, сумел выдавить из него лишь короткую очередь, после чего ленту перекосило намертво. Меж кочек поросших болотной травой замелькали фашистские каски, автоматчики поднялись в полный рост и стали слышны их шаги. Сколько Фёдор не бился, пулемёт молчал. Молчал и всё.
 Федя поднял взор свой к небу и зашептал полузабытые за атеистическим временем слова молитвы. Он вспомнил рассказ бабушки, как в старинные года во время какого-то давнего сражения, когда ратным стало невмоготу, на стороне православного воинства явился Господень ангел с мечом и помог одолеть супостата. «Господи, пошли мне ангела»!- взмолился он.
 
  И тогда в окопе неведомо откуда явился  огромного роста мужчина в десантном комбинезоне. «Что, сынок, заело»?- участливо спросил  он. «Ага»,- обалдев от изумления, ответил Фёдор. «Ты ангел»?- спросил он, тщетно пытаясь рассмотреть следы крыл в складках комбеза: «Помоги, заклинило пулемёт». «Я не ангел, но  помогу»,-  ответил тот, добавил: «Ну, это не задержка, а ерунда»,- и, неожиданно развернув пулемёт, открыл огонь по отступавшим красноармейцам. Рота, застигнутая на вязкой пашне, осыпалась телами убитых и раненых, оскалилась жидким залпом, охнула и перестала быть ротой, превратившись в  толпу ищущих спасения. «Сладко вам, комиссарики»?!- осклабился пулемётчик. Фёдор потянулся за винтовкой, наконец, сообразив, что перед ним враг, но тот, усмехнувшись «отдохни мол,  комсомолец», вышиб из него дух коротким ударом в висок.
 
         Фёдор очнулся нескоро, и очнулся уже в плену. Когда гнали их толпой на запад, и жирные мухи метались меж ними и трупами на обочине, лейтенант Фролов оказался рядом с Жёлтиковым, окинул его искоса взглядом и  сказал: «В спину стрелял, сволочь. Попомни мои слова, я тебя теперь и из-под земли достану»! Фёдор открыл было рот, чтобы оправдаться, но в ту же секунду шедший впереди белобрысый сержант из кадровых неожиданно резво прыгнул и подмял под себя, уронившего, ошалев от неожиданной такой его прыти, карабин, конвойного,  долговязого немца в очках. Тяжёлым танком КВ из засады пронеслась ещё одна секунда, и охраны на этом свете больше не было. Пленные бросились в поле. 
Фёдор тоже хотел бежать, но тут Фролов коротким боксёрским ударом ударил его в висок, «получи мол, холуй фашистский», и прыгнул через канаву. Это был плохой день, Фёдора били кому не лень, второй раз на дню вышибая память. Время замедлилось, и последнее, что Жёлтиков видел и слышал, был вынырнувший из-за поворота немецкий броневик, ужасный треск башенного пулемёта и поле в стираных латках красноармейских гимнастёрок.
Не менее страшных  двух месяцев прожил Федя на обнесённом колючей проволокой поле, где мордастые германские часовые жрали у пулемётов «яйки, млеко и шпек», и, забавы ради, кидали объедки в толпу голодных пленных. А чем кормили этих пленных, пускай вам те, кто там был и выжил, расскажут, а по-нашему, по-мирного времени пониманию, почитай ничем и не кормили. Было их там, пленных этих, поболе десяти тысяч, только и мертвяков ежедневно в ров вывозимых, не на десятки считали. Фёдор вырыл себе осколком снаряда нору и жил как зверь и, когда ночи стали холоднее, и первый ледок покрыл лужи, стал понемногу доходить. От природы здоровье его было неважным, а по такой кормёжке и здоровые мужики мёрли как мухи.
Когда их вытащили из нор, построили и стали выкликать на службу новой немецкой власти, Фёдор на своих ногах стоял уже нетвёрдо. Из строя, испуганно озираясь, выползли двое и поковыляли под защиту германских штыков, но далее, сколь ни надрывался оратор из эмигрантов, по-русски говоривший со смешными, сил только смеяться ни у кого не было, оговорками, никто более  не вышел.
 
        И тут огромная сильная рука вытащила Фёдора из строя и поволокла за теми двум, а голос над самым ухом, знакомый до ужаса голос, заявил: «Этого ещё возьму. Остальных гоните назад за колючку». Перед ним стоял тот самый человек, что стрелял в спину уходящей роте и навлёк на Фёдора ненависть и презрение товарищей. «Оголодал, комсомолец»?- ехидно осведомился он: «Кстати, мы незнакомы. Штабс-капитан Бодягин, столбовой дворянин и т. д. и т. п. Будешь служить у меня, голодать не будешь. Вместе будем бороться с большевистской чумой».   Насчёт чумы всё было на полном серьёзе. Штабс-капитан мог жить и жить себе в скромном домике возле города  Парижа, жить,  невзирая на войну, но на службу к фашистам пошёл добровольно, хотя немцев тоже терпеть не мог. «Хоть с чёртом, но против большевиков»!- говаривал он вслед за покойным чёрным бароном.
 
           С Советской властью счёты его были большими и кровавыми. Семью  его почти всю в родимом уезде  в 18м годе забрали в заложники и расстреляли подчистую в подвале ЧК, об этом он узнал, ещё возвернувшись с той, с германской войны, друзей сражённых пулями красных от Царицына до Балаклавы, закапывал в русскую землю сам, а как отца его рубили шашками на пристани  красные башкиры, он видел тоже сам, с борта, уходящего из Крыма, парохода. Бодягин хотел застрелиться, но револьвер два раза подряд  дал осечку, и пришлось жить.
                Война окончилась, а он умел только воевать. Стать сапожником или таксистом он не мог и не хотел. Он отправился туда, где был  нужен. Он воевал в Парагвае, на непонятной и ненужной ему войне, рубил шашкой  бегущих краснолицых солдат в нелепой форме. На чужом языке они молили его о пощаде, молили зря, молили, зная, что всё равно умрут. Он воевал за персидского шаха, сметая взбунтовавшиеся племена с карты, как фигурки нелепых шахмат. Он стрелял под Кабулом в смуглых красноармейцев, в Монголии же расстреливал красных монгол. В Тибете, на крыше мира, он хотел догнать советскую экспедицию, но сбился с тропы. На третий день он встретил Кляйна. Кляйн, немец и эсесовец, стоял на краю ледника. Это было давно.
               
Война  с СССР для Бодягина началась ещё в первых числах июня. Бодягин был майор, а Кляйн капитан Красной Армии, и служили они оба в полку Бранденбург. Ходили они по советским тылам вольно, нагло, с надёжными документами, портили связь, взрывали склады, а в ночь на 22е июня захватили важный мост. Так и отступали они с Красной Армией, пока не встретился им  сам Гейнц Гудериан. Тот решал проблемы просто. Попались на глаза двое офицеров, он их раз, и к делу приставил. Ну, некому было город, только что занятый, оставить. На большой дороге, невесть откуда вынырнувшая, советская 34ка вмяла траками в пыль  Опель с назначенными чинами городской администрации. Так аккуратно вмяла, что разобрать, где там комендант, а где городской голова возможности не было. Гейнц рвался вперёд, а выловленным им офицерам велел поправить в городишке  недельку. Неделя прошла, прошла другая, третья, а замены им не было, а, когда наконец появился настоящий комендант, Бодягин с Кляйном настолько вросли в местные дела, что тут и были оставлены.   
        Теперь пришёл  час Бодягина, он боролся с большевиками дома, на русской родной земле. Он ждал, что немцы уйдут, не осилят  Россию, а коммунисты ослабнут настолько, что не смогут удержать власть, и тогда придёт час, таких как он, новых людей, которые вернут старые порядки.  Большевики умирали, гибли, и в значительно большем числе, беспартийные. Гибли, кто за Сталина, а кто, почему-то, за Россию. Борьба становилась изо дня в день всё более странной.
 Немцам мысли и идеи Бодягина были даром  не нужны. Им нужен был человек умело и без споров сполняющий для них грязную работу - облавы и расстрелы. Под стать работе был и данный ему под команду отряд - уголовники, сломленные и согласные на всё люди, и просто садисты - штабс-капитан держал всю эту сволочь в узде, и дисциплина была железной. При всём том Бодягин долго сохранял  видимость порядочности идейного борца, рыцаря белого знамени. Он мог отпустить понравившегося ему человека из-под расстрела или подарить  корову вдове красноармейца. Немцам это не нравилось, но они до времени терпели его выходки. Федю же он берёг, на кровавые дела не брал, а держал при себе на посылках. Держал его в роли не то денщика, не то адъютанта.
 
          День ото дня Бодягин ходил мрачнее тучи, пил до беспамятства, а в                беспамятстве орал матерно и плакал, и плача, об этом знал только Фёдор, звал свою мать. 
 
         В тот день за переездом нашли удавленного немецкого солдата, и, явившийся от господина коменданта, Бодягин  погнал своё воинство на расстрел заложников. Заложников похватали из жителей близлежащей к месту находки улицы. Взрослых мужиков на той улице было всего-то двое, причём один служил у немцев в полиции, а другой был паровозным машинистом, и его семью тоже не тронули.  Потому нахватали без разбора баб с детишками да старух и погнали их к карьеру. До того дня Бодягин, хоть и пил втихаря, но во время операций всегда был трезв. Теперь же был пьян лихо, лишь холодные и злые глаза его выглядывали из пьяного кривляющегося тела через бойницы глазниц как рыльца врангелевских пулемётов. «А ты, комсомолец, куда»?- рявкнул он на Федю:  «В строй»!- и сунул ему руки винтовку: «Чей хлеб жрёшь?! Отрабатывай, паскуда»! Он пинком втолкнул Фёдора в строй убийц.
Фёдор шагнул в строй и вдруг споткнулся о чей-то взгляд. Есть среди нас люди, подчас немощные телом, но сильные духом, перед лицом которых затихают рвущиеся с цепей злющие кобели, смиряются вызверившиеся от безнаказанности хулиганы, и сыплющиеся с танковой брони в облаке пыли и матюгов десантники опускают стволы своих автоматов. Кругом ликуют Содом и Гоморра, бушуют океаны пороков и бессовестно льётся кровь, но стоит им, людям этим, глянуть простым и светлым взором своим, и всё становится на свои места, и сразу понятно, где добро, а где зло, и всяк, в ком не угасла душа человеческая, каются в грехах своих и поступают по совести. Такова была и та старуха, сухая, жилистая, с глазами как наше северное небо. Она, молча, смотрела на своих будущих убийц из мятущейся, насмерть перепуганной толпы обречённых детей и женщин. Когда Феде сунули  в руки винтовку и поставили его в палаческий строй, старуха просто и тихо спросила его: «И вам не стыдно, молодой человек»?
 
           Была та старуха учительницей, из тех, ещё царских времён народных учителей, об этом Федя узнал уже после войны, когда под видом корреспондента побывал в том городке, где большая часть жителей училась у неё грамоте и пониманию плохого и хорошего. Жителей тех, после того как через городок два раза прокатился фронт, оставалось совсем мало, но все о ней помнили только доброе. Кабы не она, не слова её, может и выстрелил бы Федя по бабам с ребятишками раз, а там и другой, и покатилась бы жизнь его под откос к дышащей серой адовой прорве, и заливал бы он муки костенеющей совести самогонкой, и дошёл бы знать до полного бесчувствия души и даже радости от чужого мучения, но слова её разорвали морок штабсовых забот, ведь неплохо и сытно жилось Феде, пока расстрельная команда делала своё чёрное дело, и вспомнил он, кто он, и где, и кто с ним рядом, и теперь точно знал, в кого и за что будет стрелять.
 
               В тот день Бодягин был в ударе. Черти вынесли его между расстрельным взводом  и жертвами. Пошатываясь от перегрузки спиртным, он бессмысленно затягивал казнь, резвился перед толпой, глумился, развлекая себя и других подонков шуточками, и вдруг, неожиданно, дуром заорал: «По большевистским выродкам и проституткам! Огонь»! Команда его для палачей была законом -  грянул залп. Цепенеющими пальцами нажал на спусковой крючок и Федор. Направленный штабсу в лоб ствол дернулся в его руках, и достигла ли пуля цели, Фёдор не знал, такой ужас наступил в последующие минуты, когда женский и детский крик сорвался в ров и затих, перейдя в стоны. Внизу билась в агонии человечья масса, а, когда хватились Бодягина, поняли, что и он был тоже там, под трупами, однако все были пьяны и усталы,  и доставать тело его побрезговали.
 
                Сыскался новый командир - бывший милицейский начальник, зверство которого было проще и обыденнее штабсова, безо всяких чудных выходок. Этот из-под расстрела пришедшихся по сердцу не отпускал. Да и было ли у него сердце, никто не знал. Немцам он понравился, а земля на месте расстрела шевелилась ещё трое суток.  
 
                Ночью Фёдор кинул в вещевой мешок хлеб, сахар и гранату, и выбрался из расположенья отряда. Форму он скинул, а на сахар  выменял в предместье какие-то обноски, в которых стал выглядеть значительно моложе своего и так невеликого возраста, и, догадавшись прикинуться умственно отсталым, побрёл прочь. В местности этой в те поры немецкая власть окрепла, но окрепла власть и партизанская. Со слов убиенного штабс-капитана Федя знал, где, чья земля, и, избегая встреч с заставами тех и этих, продолжил свой путь к фронту.
 
               Были тысячи и тысячи красноармейцев, оставшихся лежать в сырой земле при попытке выйти к своим через линию фронта, но Феде повезло, слишком вид у него был убогий и несерьёзный. Фронт он перешёл удивительно легко. Нам, теперешним людям не слишком понятно, как это «легко», но понимать это надо так, что были бои местного значения, маленькая подвижка линии фронта, и, когда на высотах отгремел бой, участок затянутой ледком болотной топи, где вторые сутки лежал Фёдор, перекочевал из немецкого в русский тыл.
 
               Были тысячи и тысячи красноармейцев, кто, выйдя к своим  из окружения, попадали под расстрел за дело и не за дело, как теперь говорят те, кто расстреливал, «такое время было», но Феде опять повезло. Из роты его никого в живых не осталось, так что помытарили его, помытарили, но тут на фронте случилось наступление, сопровождаемое большими потерями в личном составе, и попал Фёдор в штрафбат, где опять выжил почитай что чудом. Потом воевал в танковом десанте, где роте срок жизни в бою отведён не более часа. Дошёл хотя не до Берлина, но до немецкой земли, до городка с труднопроизносимым названием, которого не запомнил, потому, что на въезде в город обсели дорогу фаустники, танк вспыхнул, и День Победы встречал Федя уже в госпитале.
 
               Он остался жив, и впереди была целая жизнь. Но жизнь так и не сложилась. Родню свою, унесённую вихрями военного лихолетья в неизвестном направлении, он так и не сыскал. Семья не сложилась ни в первый, ни во второй раз, а больше Фёдор и пробовать не стал. Дни были пустыми, ночи долгими, а перед взором его, стоило закрыть  глаза, нарушая сон и сводя с ума, вновь и вновь вставали лейтенант Фролов и сухая строгая старуха с глазами серыми как наше северное небо.
 
                Довоенная жизнь осталась в прошлом и ненужном. Фёдор жил как мог, отбывая дни на этом свете, пока однажды человек в плащ-палатке, удивительно похожий на лейтенанта Фролова, не постучался к нему в газетный киоск.     Теперь же, автобус, в который влез Фёдор Иванович, часа три трясся по бездорожью, пока не остановился возле, сгоревшего от небесного огня и жадности заведующей  маслозавода в полуживой деревне Авакумово, дальше которой проезжей дороги не было. Узнав об этом, Жёлтиков вылез из автобуса и пошёл пешком через поля. Шёл два дня, не помня дороги, и, когда понял, что сил более нет, остановился, разжёг костёр и стал ждать.
 
 
 
 
 
 


Рецензии