9. Вертолёт с головой

 
   
      СИЯНИЕ ВЕРХНЕГО МИРА
              или
           ЦАРЬ-СЕВЕР
               
      роман  в рассказах и повестях
________________________________________


               ВЕРТОЛЁТ С ГОЛОВОЙ

                1

  И чего только нету в Москве белокаменной! «Птичье молоко» и то имеется. А если перейти через дорогу — напротив магазина «Птичье молоко» — находится, или находилась в те поры солидная организация. «Русский запас».
Скромный особнячок в центре Москвы построил именитый русский граф; в советское время об этом говорила медная доска с витиеватой надписью и барельефом графа. Во времена «разгула демократии» цветные металлы скупали на каждом углу, и медная доска исчезла — «накрылась медным тазом», если верить одному остряку. Украли, несмотря на охрану особнячка.
«Русский резерв» отгородился от мира сего массивными железными воротами, высокой каменной стеной. Там, за стеною — подобие земного рая. Подстриженная трава, цветы на клумбах. Скульптуры. Фонтанчик писает среди камней, разбросанных в художественном беспорядке. Живые рыбки лениво плавают в бассейне — миниатюрном озере. К воротам особняка с утра и до вечера подъезжают дорогостоящие машины — преимущественно иномарки.
Стояло лето, середина июля. Жара золотыми руками душила столицу — до полусмерти. Народ задыхался, потел и чумел. Ближе к полудню каменные кварталы раскалялись. Плюнь — железо и камень шипят как змеи, норовят ужалить. Воробьи и голуби прятались в тени, сидели с разинутыми ртами, а если взлетали — боялись опускаться на головы чугунных памятников или на жестяные сковородки крыш. Запросто можно зажариться. Пересыхала Москва-река. Пруды воняли канализацией. Помирали газоны, клумбы, роняя цветы и травы. Асфальт прогибался под машинами, под ногами прохожих. Дамский каблучок втыкался в тротуары — как в густую грязь. Вечером на это сумасшедшее пекло набрасывали белые смирительные рубахи из облаков. Народ облегченно вздыхал и выползал на улицы. С Воробьевых гор было видно большущее, багровое солнце, испепелившее самоё себя, и уходящее под землю Подмосковья. Столица оживала, как в добрые сталинские времена, когда приходилось ночами работать, а днем отсыпаться, подстраиваясь под вождя.
И вот однажды вечером за каменной стеною «Русского запаса» под сонными липами, спекшимися на жаре, встретились два человека. Один из них — солидный, чернявый крепыш, Аркадий Азарович Гуссаков. Второй — полковник Иван Ходидуб, мужичина гренадерского роста. Широкоплечий, лысый.
Расположились за мраморным столом. Курили, пили кофе из чашечек с золотым окаймлением.
Разговор касался Крайнего Севера.
— На днях ученые завершили одно из уникальных исследований, — сообщил Гуссаков. — Во льдах Таймыра больше ста лет хранились припасы продуктов экспедиции полярного исследователя Толля. Вы, наверно, читали, слышали...
— Толь? Да, да... — сконфузился военный.
— Толль, не в смысле — рубероид, — пояснил Гуссаков, — а в смысле – барон. Друг адмирала Колчака, если не ошибаюсь.
Полковник носом дернул — привычка. Он слабо знал историю, поэтому старательно поддакивал и постоянно кивал головой, как китайский болванчик.
Невольно раздражаясь на громадного полковника, низкорослый крепыш отодвинул от себя пустую чашку. Увидел плитку шоколада, лежащего на столе, постучал по ней указательным пальцем, на котором блестел изумруд.
— Ученые исследовали запасы продуктов, пролежавшие во льдах более века, и пришли к убеждению, что крупы, шоколад и консервированные продукты не потеряли вкус и абсолютно безопасны для здоровья.
— Что вы говорите?!
— Это не я говорю, а ученые...
Изображая крайнюю степень изумления, граничащего с идиотизмом, полковник Ходидуб вытянул шею. Пожирал глазами плитку шоколада.
— Вот этот, что ли?.. Столетней давности?
Гуссаков усмехнулся.
— Это наш, современный...
Ходидуб «подкрутил фитиль» в глазах — они перестали гореть глупым восторгом.
— То-то, смотрю... Упаковка знакомая. «В рот фронт».
В темной липовой кроне зашуршал воробей. Что-то капнуло — рядом с чашкой. Гуссаков поморщился, глядя вверх.
— Идёмте в кабинет.
Поднялись по лестнице. Полковник Ходидуб не первый раз — тяжелым грубым башмаком — давил эту лестницу. Давил и хмуро умилялся: «Шикарная, стерва! Босиком бы пройти!»
Кабинет поражал богатством, сиял чистотой, полировкой. Отличался дизайном. На окнах — жалюзи. Кондиционеры. Под стеклянным колпаком в углу — небольшая выставка минералов. Мерцали друзы горного хрусталя, аметисты, самородное золото в кварце. На стенах — картины в солидном багете. Фотографии. И только на одной стене — на рабочей — распростерлась карта Российской Федерации. На карте обозначены хранилища «Русского запаса» — по всей стране. Мало кто знал расположение хранилищ, а кто знал — помалкивал. Подписка. На ста пятидесяти секретных базах содержалось более полутора тысяч наименований различных продуктов стратегического запаса на общую сумму около пяти с половиной миллиардов рублей. На случай стихийного бедствия или войны на складах находились продукты, горючее, техника, боеприпасы и т. д., и т. п. Запасы трудно поддавались учёту и контролю. Что-то портилось, а что-то выходило из строя. Поэтому хранилища «Русского запаса» нуждались в постоянном пополнении, обновлении. И тот, кто стоял у руля «запаса», был немножко царь, немножко Бог, и работать здесь мечтали многие. Но работали — избранные.
Полковник Ходидуб в «Русском запасе» трудился недавно. (Отец помог, тоже полковник, только уже в годах). Ивану Гордеевичу хотелось выслужиться, зарекомендовать себя с хорошей стороны. Нельзя сказать, что лебезил он, рассыпался мелким бисером перед этим Аркадием, черт подери, Азаровичем. Но — не без этого. Полковник был неутомимым, страстным мужиком, поэтому к тридцати семи своим годам настрогал пятерых пацанов. Нужно кормить, одевать, в институты устраивать, а жизнь — особенно в Москве — теперь такая, что без копейки обмочишься, не попадешь в сортир. А уж на работу на хорошую устроиться — это, извините, лоб разобьёшь и не устроишься. Спасибо отцу. И сына Ивана пристроил в «Русский запас», и младшую дочь. (Мая была секретаршей).
Полковник Ходидуб иногда хотел подать в отставку, уйти на «гражданку». Только давно привык жить на всем готовом. И не хотелось подставлять свою сильную, конскую шею под новый хомут. К старому она притерлась, шея-то, а новый — до крови натрет, до костей.
Аркадий Азарович кнопку нажал. Вошла, нет, павой заплыла белокурая девушка — Мая. Миниатюрная, стройная, с полуоткрытым бюстом, с тугим узлом волос, аккуратно взбитых, собранных на затылке. Крупные лазоревые глаза светились преданностью. Глаза у девушки и так-то крупные, а когда секретарша их округляла, внимательно выслушивая распоряжения шефа, глазищи становились — ну, просто неприличными. Белки расползались на пол-лица, и казалось, вот-вот обнажатся гайморовы пазухи или мозги, если они, конечно, есть у этой лупоглазой курочки с аппетитной пухлой гузкой.
Наблюдая за полковником, Аркадий Азарович не без удовольствия отметил: «Железная выдержка! И глазом не моргнул на сестру. Будто посторонняя».
Поднимая руку — для секретарши, — Гуссаков изобразил что-то у себя над головой. В черных волосах его, будто в гнезде, затаилась розоватая лысина с гусиное яйцо. И вот сейчас он будто бы хотел достать яйцо из черного гнезда. Секретарша Мая понимающе опустила глаза. И через минуту на столе благоухали две хрустальные рюмахи с коньяком. На блюдечке сверкали свежею росой два золотистых пятака, ровненько отрезанных от лимона. Коробка «Птичьего молока» — презент.
Выпили. Поговорили. И снова приголубили по рюмке.
Заканчивая беседу, Гуссаков кивнул на карту.
— Как видите, на зону вечной мерзлоты приходится две трети территории этой страны. Сам Бог велел там строить. Там не надо специальных складов, не надо тратить электроэнергию, содержать обслуживающий персонал...
Отворачиваясь от коньяка, Ходидуб дёрнул носом.
— Так точно, Аркадий Азарович. Я понимаю так, что на Крайнем Севере планируется создание государственного голодильника.
— Создание чего?
Иван Гордеевич сконфузился. Он почему-то букву «х» не выговаривал в слове «холодильник». (Жена смеялась дома: опять голодильник, мол, пустой, с голоду пухнем.)
Гуссакову понравилась эта милая «опечатка» в слове холодильник.
— Да, Иван Гордеич, - сообщил он. - Будем строить голодильник. Чтобы народ не подох с голоду в этой стране. Вам нужно лететь на Таймыр. Присмотритесь. Сориентируйтесь, так сказать, на местности. Прикиньте, где и как это может быть... А мы пока составим смету, план. Всё, как положено.
Тяпнули ещё по рюмке. Хозяин кабинета подбородком показал на лимон: угощайтесь. Ходидуб не любил лимоны с детства, изжогой мучился. Да и что тут закусывать? Разве это выпивка? Форменное издевательство над организмом. Но закусить пришлось, чтоб не обидеть Гуссакова, с полузакрытыми глазами смакующего лимон. После третьей стопки выпуклые карие глаза Аркадия Азаровича замаслились. Розовые плотоядные губы, завязанные бантиком, развязались – отвисли.
В кабинете воцарилась тишина, и Ходидуб поднялся.
— Когда прикажете лететь, Аркадий Азарович?
Хозяин кабинета посмотрел на золотые настенные часы, а потом — с наигранным изумлением — уставился на полковника:
— Вы ещё здесь?
Проклятый лимон соскочил с языка и встал поперек глотки.
— А где? Кха-кха...
— Вы уже должны быть в самолете.
Полковник крупным кулаком, словно копытом, постучал себя по груди, проталкивая лимон. Фуражку нахлобучил на свой «бильярдный шар». Фуражка, проплывая под потолком, едва зацепила за хрустальную люстру. Ходидуб демонстративно хрястнул каблуками. И взял под козырек.
— Лечу!
— Лечить будет доктор, — заметил Гуссаков. — Держите меня в курсе. Удачи вам.
— Спасибо, Аркадий Азарович. И вам всего наилучшего.
Низкорослый Гуссаков испытывал невольную неприязнь к
людям высокого роста. Когда полковник Ходидуб поднялся — головой под потолок, Аркадий Азарович перестал смотреть ему в глаза. Нарочито развалившись в кожаном кресле, он уставился на картину: горы, озера и облака, плывущие вдаль. (Это была работа Тиморея Дорогина.)
— Завидую, — искренне сказал Гуссаков. — На Север летите!
— Так не на юг же, Аркадий Азарович. Не на курорт.
Гуссаков достал наглаженный сопливчик.
— Жара! — Вытирая пот, скомкал платок на загривке. — Я бы с удовольствием на Север...
— A-а, в этом смысле? Понятно.
— Да, толь, в смысле — рубероид. И голодильник — в смысле холодильник! — Гуссаков как-то жестко хохотнул, провожая гостя. Ему почему-то хотелось, чтобы здоровенный полковник Ходидуб ушел из кабинета немного «ниже ростом» — пришибленный маленько, смущенный и подавленный.
Оставшись один, Гуссаков какое-то время строчил казенные бумаги. Сортировал конверты. Комкал или рвал, швырял в корзину ненужный хлам. Потом все это надоело. Он закурил, задумался, утомленно опуская голову. Почесал «гусиное яйцо» в гнезде курчавых волос. Кнопочку на столе нажал — условленным сигналом.
Свет в особняке погас. За исключением контрольных лампочек сигнализации. И постепенно, мягко загорелась электрическая свеча в углу, замерцала зеленоватым кошачьим глазом. Сверху, с потолка — тихим освежающим дождем — полилась приятная музыка.
Отрешенно улыбаясь, Аркадий Азарович откинулся в кожаном кресле. Дремота накатила. Забытьё. И Гуссаков не уловил, когда вошла секретарша, поставила коньяк на полировку. Не открывая утомленных глаз, он руку протянул. Обнял.
Мая успела уже постоять под холодным бодрящим душем. Тонкий халатик отдавал приятным карамельным холодком. Под рукою Гуссакова халатик нагревался внутренним жаром юного чистого тела. Длинные волосы, подсушенные феном, расплескались до самых грудей — крепких, еще не вкусивших младенца.
Он повалил секретаршу на стол.
— Люблю грозу в начале, Мая! — пробормотал, зарываясь в душистые волосы. И через несколько мгновений тело юной секретарши — словно грозовая молния прожгла...

                * * *

Перед отъездом на Крайний Север полковник Ходидуб приехал на Красную площадь. Кругом стояло ограждение: металлические бордюрчики. Милиция торчала. Полковник показал краснокожее «пуленепробиваемое» удостоверение. Грохоча стальными каблуками, прошел в сторону Лобного места. Что-то его привлекало к этому месту. Давно привлекало. Отец рассказывал, что предки Ходидуба головы стрельцам рубили здесь. Может, врал, а может — семейная легенда. Кто теперь точно скажет о дальних предках? Рассказы отца крепко запали в память сына. В детстве даже снилась отрубленная стрелецкая голова. И сегодня — перед отъездом — чертовщина какая-то приснилась. И вот он зачем-то приехал к Лобному месту. Зачем? Внешне всё выглядело обыденно. Вчера позвонил Ивану Гордеевичу знакомый офицер, узнавший о предстоящей поездке Ходидуба. Попросил кое-какие бумаги прихватить в Норильск: почта ходит долго. Полковнику удобнее было бы назначить встречу в другом районе Москвы, но выбрал он почему-то — именно Красную площадь. Лобное место.
На прощанье (а это было, увы, прощанье) полковник Ходидуб с Красной площади отправился на другое «лобное место», откуда хорошо просматривались окна Белого Дома. Там Ходидуб стоял, курил и мучительно думал. Изменилось бы что-нибудь или нет, если бы он тогда, осенью 1993-го года, не выполнил приказ — долбить кумулятивными снарядами окна Белого Дома? Ведь отказались же в августе 1991 года выполнять приказ профессионалы из группы «Альфа». Не вышли на улицу парни, не замарали руки кровью своего народа. И что изменилось? Где «Альфа»? Разогнали. Нет, ничего бы не изменилось тогда, нашли бы другого офицера, а его, Ходидуба, турнули бы из армии. И всё-таки лучше было бы отказаться. Совесть была бы чиста. И он бы теперь не мучился. Его бы не преследовала в кошмарных снах чья-то окровавленная русая голова, оторванная кумулятивным снарядом.
Покидая душную Москву, полковник неожиданно повеселел. Преобразился. Какую-то дамочку в самолете вдруг стал охмурять. Был он всегда серьезный, пасмурный, гусаром никогда себя не чувствовал, а тут – понесло по кочкам.
-Золгобуд! – беспечно балаболил офицер. – Не знаете? Золотой Город Будущего. Это я вам тайну выдаю. Коммунисты подземный рай построили на вечной мерзлоте. А потом, паразиты, взорвали все входы и выходы в Золгобуд! Чтоб ни себе, ни людям не досталось…
 
                2

В конце двадцатого века «союз нерушимый республик свободных» разрушился, и дружба советских народов — улыбка — обернулась откровенным враждебным оскалом. Мастаков много лет мечтал о своей родной Махачкале; манила и прельщала колыбель ненаглядного Каспия. Надеялся купить добротный дом на берегу. Думал там пожить на старости: внуков нянчить, рыбалкой душеньку тешить. А что теперь? Махачкала залита кровью. Стреляют, режут — средь бела дня, и русские бегут, бросая нажитое. Впрочем, бегут не только русские. Путораны и горы Бырранга становятся печальным продолжением Кавказа. Седое Заполярье заметно потемнело, и Мастакова подспудно терзало ревностное, желчью окрашенное чувство: «Где вы раньше-то были, джигиты? Там, где лучше? Здесь, на диких ветрах и морозах, сегодня вам живется лучше — теплее, сытнее и спокойней, чем на родине, залитой кровью».
Он становился раздраженным. Обидчивым.
Работы в небе мало, и Абросим Алексеевич засыхал на земле, тосковал. Кто помоложе, а главное — кто поизворотливей, тот находил работу. А Мастаков не мог — хребет не гнулся. И язык не поворачивался, чтобы кого-то из начальства лишний раз лизнуть. «Предательство, подлость и лицемерие, — думал он, — вдруг сделались едва ли не нормой жизни для некоторых бывших советских людей, возомнивших себя свободными от всего на свете, прежде всего — от совести. Трюкачи и фокусники, мальчики, вынимающие из рукавов украденные миллионы, вышли на арену современной жизни! Боже мой, чем это кончится? Чем угодно, только не добром...»
Ночами не спалось. После многолетнего перерыва он опять за папиросы взялся. Не включая свет, смолил на кухне возле открытой фрамуги. Снежана вставала, подходила, кутаясь в халат.
— Ну, что ты? Завтра будет снова голова болеть. Бросай и ложись...
— Просто удивительно, — оглушенно говорил Абросим Алексеевич, — сколько сволочи разных мастей так долго ждали, когда пробьёт их час! И вот наконец-то дождались!
Жена успокаивала. Но не могла успокоить. Переживая раздрай в стране, будто в собственном доме, Мастаков похудел, скукожился. Романтическая голубизна полиняла в глазах — горючая дымка занавесила взор. Густые и колючие хвоинки бровей поредели, обмялись. Морщина залегла на переносице — зажала какую-то мучительную мысль. От казачьего непокорного чуба остались три-четыре серебристых стружки над высоким лбом.
— Надо уезжать! — все тверже говорил он.
— Куда?
— Не знаю... Может, в Анапу?
— А что там? Кто нас ждет?
—Да нас теперь никто нигде не ждет! — сердился Мастаков. — Давай слетаем летом, посмотрим, что да как. В Анапе - то. Может, купим домишко.
— Давай. Хотя я уж тут привыкла...
— А я? Не привык? Но ведь нету работы, — он посмотрел на полночное небо. — Богатых этих, что ли, на горбу своём катать по небесам? Противно.
После развала СССР — по принципу домино — развалились многие службы на Крайнем Севере. Работы у вертолетчиков становилось все меньше и меньше. Авиационный парк год за годом ветшал — не было денег на покупку новой техники... Но прошло какое-то время, и авиация Крайнего Севера стала понемногу расправлять потрепанные крылья. Особым спросом вертолёты пользовались у геологоразведки, у туристов. Очень богатых туристов. Час работы экипажа стоил сорок тысяч рублей. Среди туристов было много иностранцев — их тут называли «сникерсами». Вертолёты ради этих «сникерсов» могли крутиться день и ночь по всему Таймыру. Богатые российские туристы или заграничные «сникерсы» в погоне за экзотикой улетали на рыбалку в дикие места, или в глухие поселки, где нганасаны и долганы отмечали праздник хейро — встреча первого солнца. Водки было море. И российские туристы пили — господи, прости, и «сникерсы» за ними угнаться пытались, наивные. Не родился еще тот, кто русского Ивана перепьет, а кто родился, тот скоро дуба даст, если будет участвовать в соревнованиях по русскому литроболу. Горько было видеть, что и националы тоже принимали самое активное участие в этих «состязаниях по литроболу». Националы катастрофически спивались, слетевши со своих катушек еще во времена советской власти, которая надумала облагодетельствовать коренные народы Севера: заставила в баню ходить и научила хореем не только погонять оленей — стишки кропать.
Нет, неприятной стала работёнка в небесах. Мастаков, скрипя зубами, решил дотянуть до пенсии — немного оставалось — и уезжать. Надоело.
...Однажды позвонил художник Тиморей Дорогин. Сто лет уж не звонил. Абросим Алексеевич обрадовался. Ждал. Он сильно привязался к этому парню, наивно и упрямо верившему в силу искусства.

                3

Если художник начинает заигрывать с властями, кормиться у них из рук — это вызывает подозрение. Настоящий художник все время будет находиться в оппозиции, потому что при любом раскладе власти — при любых правителях — народ страдает, ему необходим заступник, выразитель народной воли. Художник, по большому счету, может быть, затем-то и приходит на эту грешную Землю, чтобы стать звенящим голосом народа...
Так несколько высокопарно думал Тиморей Дорогин в ту пору, когда в стране была неразбериха и многие художники — в самом широком смысле этого слова — беспардонно перекрашивались: кто-то в красный цвет, кто-то в коричневый, в сине-бело-красный. А Тиморею хотелось быть самим собой, не ходить ни в какие коридоры власти, не расшаркиваться там, не унижаться, выпрашивая выгодные заказы. Он уехал на родной Валдай, огород вскопал в деревеньке, посадил картошку да моркошку и взялся малевать картинки. Но соблазн оказался велик — соблазн богатой жизни, которая звенела, цвела и пахла за огородами, где проходила трасса, где шумели шустрые машины, пробегающие в город.
Стоял сентябрь — золотые звонкие денечки. Последние, прощальные — перед нашествием снега и мороза, и потому особенно дорогие сердцу. Тиморей любил вот такой негромкий, задушевный запев русской осени: журавли, шорох ветра, звенящая струна паутинки. Сухая, смирная осень позволяла взять этюдник и отправиться на речку — за огородом журчала. Можно пойти по тропинке в луга, где сидят, как барыни, пышные копны. Можно свернуть в перелески, где пахнет грибами и облетевшими сусальными листьями. Можно раззолотить костерок на берегу возле сосны, возле березы. Сядешь на пенек и смотришь, смотришь на огонь — и в сердце выгорает боль и всякая поганая мыслишка с дымом улетает. А потом — с чистым сердцем и душой — за работу. Ах, какое это упоение — любимое дело, во имя которого ты, может быть, и родился! Это очень завидная доля — честно делать свое дело, не думая о выгоде, а думая о Боге; понравится ему твоё творенье или нет?.. За мольбертом время всегда пролетает — как пуля. «Пуля пролетела и ага...» Порою он спохватывался, удивленно вскидывал кисточки бровей; кругом уже стемнело, а он стоит и мажет — при луне; бывало и такое. Работа для него — великое спасение, когда охота волком выть от одиночества, когда нежданно и негаданно прижмет беда, готовая толкнуть к обрыву; когда навалится «вселенская» печаль; ты даже сам не понимаешь до конца — о чем она, твоя огромная печаль? О быстротечной жизни? О неминучей смерти? О родной земле, которую сегодня до крови терзают «иных времен татары и монголы»? Или ты печалишься о тех своих веселых временах, какие были в жизни, были да сплыли — промелькнули русской тройкой с бубенцами... Печаль! Да кто ж её, родимую, поймет, кто выразит? Настоящая печаль не выразима ни словом, ни вздохом, ни кистью — печаль многозвучна, печаль многомерна, печаль необъятна, как небо с мириадами созвездий!   

                *     *    *

Настроившись на работу, он совсем забыл о давней договоренности с любимой девушкой. И вспомнил об этом, когда за спиною просигналил автомобиль, сворачивая с трассы — к домику с березой во дворе.
Это Клара прикатила. Кларнетик. Студентка музыкального училища. Хорошая дивчина, плохо только — шибко современная. Курит, лахудра, винцо потягивает, машину водит, как заправский дальнобойщик. Иногда Клара в деревню приезжала отдохнуть от городской суеты: баню топила, супы варила — сам «гений» редко себе готовил, некогда. А иногда Тиморей выгребался в город, останавливался в доме у Клары, если думал заглянуть в Союз художников. Их отношения были вначале беспечными, необязательными. Потом — посерьезнели. Художник понимал: «Пора становиться на якорь, хватит плыть по течению. Ребенком нужно обзавестись, а то подохнешь — оборвешь фамильный корень. Потомки не простят. Как сказал мне один корифей, пять раз женившийся: самая лучшая картина в жизни любого художника — это дитё!»
Отношения скоро должны были увенчаться пышной свадьбой; родители у Клары богатые. «Родители Клары украли кораллы», — придумал он шутливую скороговорку. Обстоятельство это — богатство родителей — смущало и одновременно радовало в глубине души. Смущало потому, что мама Клары — теща, очень уж какая-то классическая теща будет. Такую можно задушить прямо на свадьбе. В объятьях, конечно. Про тестя так сказать нельзя. Тесть — «протестированный» за бутылкой водки — мужик мировой, ему нальешь стакан, второго наливать не надо, он под столом отдыхает уже. А теща?! О, теща кровушку попьет. Пиявка. Это — минус. А плюс? Богатые родители обещали купить молодоженам цельный особняк. Там тебе и мастерская, и гараж. Можно спокойно работать, дитенка растить. Правда, нужно еще родить. Клара, сучка, много курит, и винишком сильно шары заливает. Но это ерунда. Забеременеет — бросит. Таких примеров много — друзья рассказывали.


                4

Лихо развернувшись у огородного прясла, девушка, выйдя из машины, выбросила длинный окурок, испачканный помадой. Посмотрела на огород со следами недавней копки.
— Привет! — поцеловала парня.— Уже управился с картошкой?
— Да. И выкопал, и съел! — Он поморщился, массируя спину. — Вчера дотемна упирался. Аж поясница с непривычки болит. Кларнетик, ну, проходи, что мы на улице? Посидим, чайку попьем.
— В городе будем чаевничать. Там тебя ждут. Поехали.
Он с сожалением посмотрел на золото берез, на калину, рубиново горящую по-над рекой. Такие, блин, чудесные пейзажи сгорают.
Девушка перехватила его печальный взгляд.
— Ты что? Раздумал?
— Глупости. С чего ты взяла?
— Да ты какой-то... — Клара пожала плечами. — Будто на похороны собираешься.
— Женитьба — это похороны холостяцкой жизни.
— Вот я и говорю: раздумал, что ли? — насмешливо спросила девушка.
— Кларнетик! Фальшивую ноту берешь. — Он подошел, обнял. — Поехали, конечно. Я только этюдник заброшу. И это... Надо, наверно, картохи с собой прихватить.
— Зачем?
— Как зачем? — Он сделал замысловатый жест. — В бильярд будем играть.
— В какой бильярд?
— Ну, а зачем еще нужна картошка?
Клара утомленно улыбнулась.
— Не надо, Тимка, не суетись. Там картошки полно. И тушеной, и жареной... — Девушка беззастенчиво потянулась. Кофточка приподнялась, обнажая пупок, возле которого мерцала серебряная серьга. «Что за мода такая? Скоро в задницу будут вдевать!» — раздраженно подумал Тиморей, поймав себя на мысли, что ему не хочется ехать к родителям Клары. Нет, он не против женитьбы. Просто что-то ему подсказывало, что лучше бы не ехать сегодня. Завтра — да. Согласен. Так подсказывал глубинный, потаенный голос. Но Тиморей подумал, что этот голос — элементарная мужская трусость. Как только дело доходит до свадьбы, так сразу же «голоса» появляются, понос начинается, и другие недуги, лишь бы увильнуть из- под венца.
— Поехали! — твердо сказал.
— Тима, — попросила девушка, — а ты не мог бы повести машину?
— А ты чего, Кларнетик?
— Кларнетик твой устал. Мы с мамкой всю ночь марафет наводили в квартире, готовили всякую всячину. Для тебя, между прочим, старались.
— А что — для меня? — Он руками развел. — Ты же знаешь, мне картошки в мундирах сварить, и довольно...
— Ты это мамке скажешь. Теще своей. — Клара широко зевнула. — Она у меня беспокойная, сама не будет спать три ночи кряду и меня загоняет...
«И меня!» — тоскливо подумал Тиморей, протягивая руку за ключами.
— Ну, хорошо. Садись или ложись на заднее сидение, отдыхай.
— Только ты потихоньку, а то я знаю... — предупредила девушка. — Меня на одном повороте так занесло, чуть сердце в пятку не заскочило!
И они поехали. Дорога до города напоминала длинный коридор, прорубленный в сосновом бору. Зеленый, запашистый коридор. Изредка береза в желтом сарафане выходила на обочину, приветливо помахивала веткой. Рябина протягивала огненные гроздья. Ворона что-то клевала на дороге и подпускала машину так близко — того и гляди, чтобы птица не врезалась в лобовое стекло, в самую последнюю секунду взлетая из-под колес.
Тиморей, когда жил в Ленинграде (потом в Петербурге), водил машину. Был у него скромный «Жигулёнок», пришлось продать; денег не хватало на содержание. Продать-то продал, а страсть к вождению — век не продашь. Любил он, грешным делом, «придавить железку», промчаться с ветром, вспоминая бессмертного Гоголя... Езда увлекала, азарт полыхал в душе — лучше всякой водки и вина.
И черт её знает, откуда она взялась — лиловая туча с багровым подпалом. Как будто специально, стерва, поджидала, сидела в засаде за вершинами бора. И дождик-то из тучи просыпался ленивый, редкий, но...
Иномарку занесло на мокром повороте. Сердце жаром обдало и Тиморей — сильней, чем надо было — крутанул баранку. Передние протекторы взвизгнули, как поросята, и машина вылетела на полосу встречного движения. Он закусил губу и дал по тормозам, но поздно. Встречная машина, увиливая в сторону, белым боком шаркнулась об иномарку. Тиморей, уже плохо соображая, куда нужно рулить, «поцеловал» вторую легковушку. Потом перед глазами пролетели старые плахи — небольшой мосток. Протаранив деревянные перила, иномарка ухнула в кювет и перевернулась, продолжая бешено крутить колеса: ногу зажало на рычаге.
Разбив стекло, он вылез, раздирая куртку, брюки. Из-под мотора повалил дымок. Клара оказалась без сознания. Кое- как он вытащил, отволок её — метров на десять. И в следующий миг машина рванула так, что юбку задрало у девушки...
К ним подбежали два шофера — из тех автомобилей, какие Тиморей успел «поцеловать». Крик поднялся. Маты. Мордоворот в белой рубахе с галстуком размахивал монтировкой.
— Башку проломлю! — грозил трясущимися губами. — У тебя повылазило, да? Там знак стоит — «сорок» км. А ты? Сто сорок давишь, тварь! На таком-то повороте! Давай сюда права! Где ПТС?.. Что? Ты не хозяин? Где доверенность?
— Нету.
— А чья это машина?
Художник молча посмотрел на девушку.
И вот здесь-то началось. Придя в сознание, Клара истерично хохотнула:
— Мальчики! А это не моя машина!
— Как — не твоя? — опешил Тиморей. — А чья же?
Клара попросила закурить. Сигарета ходором ходила в зубах. Глядя на горящую иномарку, девушка заплакала. Уткнулась в плечо Тиморея.
— Господи! Да он меня прибьет!
— Кто? Отец?
— Хозяин...
Тиморей взял девушку за плечи и резко отодвинул от себя. Внимательно посмотрел в глаза.
— Какой хозяин? Ты же говорила...
— Тимка! Я тебе врала! Пыль в глаза пускала... Это не моя машина. — Клара опять заплакала. Черная тушь текла, лицо показалось обгорелым, страшным.
— Перестань! — грубо одернул он. — Кто хозяин?
— Да тебе-то что?! — тоже грубо, даже зло ответила она, отворачиваясь от Тиморея.
— Я разбил — я и отвечу... Кто он? Где? Хозяин-то?
— На Канарах загорает...
Тиморей нехорошо прищурился.
— А что ж тебя с собой не взял?
Поправляя рваную кофточку на груди, Клара сплюнула табачную горечь.
— Дурак. У нас с ним чисто деловые отношения.
Глядя на грязное лицо подруги, он зубами скрипнул:
— А что же ты ни разу не сказала мне про ваши... чисто деловые... А? Кларнетик? Или они, отношения эти, не такие уж и деловые? И не такие чистые?
— Пошел ты... — Клара матюгнулась, как мужик, бестолково чиркая зажигалкой, у которой стерся кремень.

                5

Про свадьбу он и думать позабыл. Какая, к черту, свадьба? Впору позаботиться о собственных похоронах. Заполошно бегая по городу и занимая деньги под проценты, Тиморей залез в такую долговую яму, — хоть камень на шею цепляй и в реку с обрыва...
Как-то под вечер он водки врезал и пошел на набережную. Постоял, провожая последний пароход, уходящий в затон. Поднялся на крутой откос — огромный песчаник, сдавленный в каменную твердь. Здесь, на хребтине, доживали свой век деревянные, старые домики — с них начинался город. Отсюда было видно далеко — половину Валдая. И здесь было уютно как-то, по-домашнему. Остро и печально пахло прелыми листьями, печным деревянным дымком. Собаки в лопухах валялись. Тиморей присел на корточки возле одной, погладил, потрепал за ухом. Удивительное дело — собака чует горе в человеке и никогда несчастного не тронет. Собака скорее цапнет благополучного, сытого человека, у него мяско-то пожирней.
Он постоял возле обрыва. Широко раскрытыми глазами посмотрел на воду — черными узлами течение ходило под берегом. Желтым цветком покачивался бакен на середине. Тиморей представил, как прыгнет... как сломает шею, не успевши долететь до воды. Хотя, если прыгать с разгона — можно, пожалуй, и в воду упасть. Он оглянулся, чтобы посмотреть, есть ли тут возможность разогнаться. И вдруг напоролся глазами — на глаза худой, когда-то породистой собаки, которую только что гладил. Она подошла. Поскуливая, села перед ним. И так проникновенно, так по-бабьи посмотрела в глаза дураку-мужику — он не выдержал. Опустился на землю, обнял собаку и затрясся в рыданиях. Шершавым языком она прибирала слезы и сопли на его лице, вылизывала и поскуливала. И он успокоился. И так, в обнимку, просидели они у обрыва — до спелой утренней зари.
И он понял, что нужно сделать. Спустился к воде, искупался — в ледяной воде. Взбодрился и пошел на почту. Дозвонился до Москвы. Из кабинки вышел — довольнехонький, будто кошелек нашел там на полу.
И чего это он раньше не подумал о своем московском меценате Аркадии Азаровиче Гуссакове? Зачем топиться, когда есть такой отличный спасательный круг?! Руководитель «Русского запаса» питал к художнику особую симпатию и неоднократно выручал в трудное время. Меценат втридорога покупал картины. Денег-то не меряно. И деньги дармовые, не свои.

                6

Лето в тот год долго топталось на подступах к Заполярью. На город напускались холодные туманы и дожди. Аэропорт Алыкель не спешил распахнуть свои гостеприимные объятья...
Приземлившись, Тиморей позвонил Мастакову, сказал своеобразный пароль:
— Вы когда здесь поставите памятник хорошей погоде?
— Тимка?! — узнал Мастаков и обрадовался. — Давай ко мне! Только я дико извиняюсь за беспорядок. Холостякую.
— Хорошо, что предупредил. Я на этот раз приду не в белом фраке. В черной фуфайчонке.
В квартире Мастаковых было — гулко, пусто. Волчья шкура серебристо-пепельного цвета сиротливо лежала на спинке старого дивана. Это первое, что бросилось в глаза художнику.
— Полярный летчик, сразу видно.
— Какой там! Почти отлетался! Последние денечки дорабатываю, не могу дождаться... Ну, проходи! — Абросим Алексеевич обнял художника. — Очень рад тебя видеть. Ей-богу!
Мастаков широко улыбнулся, показывая «золотой забор», вмонтированный в нижнюю челюсть. В квартире — только диван остался в просторном зале. Стол на кухне, стул. И всё.
— Сматываешь удочки?
— Да, мои улетели уже... — Мастаков присматривался к гостю. — А ты чего такой? Взъерошенный какой-то. Исхудал, как в Бухенвальде. Почернел. Веселая, видать, житуха у тебя.
— Веселее некуда!.. Расскажу потом... Ты-то как здесь, Ликсеич?
— Дохлое дело! — Он махнул рукой. — Народ сбегает с Севера... Присаживайся. Как насчет покушать? Нет? Ну, тогда, может, чайку? Или кофейку? Рассказывай, Тимка. Что? Где и как? Какими ветрами сюда? Снова прилетел портреты малевать?.. Я, между прочим, видел несколько твоих работ в приемной комбината. Ничего, понравились.
Тиморей вяло среагировал на похвалу.
— Ерунда.
И опять Мастаков внимательно посмотрел на него.
— Что у тебя стряслось? Выкладывай.
— Так... Полоса потерь и неудач. — Художник поцарапал капельку оранжевой краски, засохшую на рукаве дорожной темной куртки грубого сукна.
— Между прочим, есть один неписаный закон. Полоса неудач и потерь может оказаться взлетной полосой!
— Неплохо сказано.
— Сам придумал. Могу продать.
Зазвонил телефон. Звонок в пустой квартире прозвучал как- то очень громко, нагло. Вздыхая, Мастаков заговорил, как заводной попугай:
— Да. Не ошиблись. Да. Продаем. Хорошая квартира. Тихая, теплая, светлая. Да. Приезжайте. Смотрите. Я за смотрины денег не беру. — Он трубку бросил. Повернулся к Тиморею. — Надоели. Никто не покупает. Одна болтовня... Ну, ладно. Итак, на чем же мы остановились?
Доставая поллитровку, художник пошутил:
— Остановились мы на том, что время выпить! И ни чайку, ни кофейку.
— Время разбрасывать камни, и время эти камни собирать, — философски подхватил Абросим Алексеевич. — Время жить на Севере, и время уезжать... Ну что ж, давай по маленькой. У меня давление.
— Это ж коньяк. Лекарство.
— Смотря, какая доза. — Абросим Алексеевич улыбнулся. — Наши врачи уже боятся рекомендовать мужикам пить красное вино. Здесь это в принципе нужно делать каждый день. Стаканчик красного вина сам Бог велел. Но русскому нашему Ваньке дай волю!.. — Он покачал седою головой, засмеялся. — Знакомая врачиха жаловалась. Пришел к ней пациент с двумя сетками красного вина. И сам тоже красный, как вермут. Вломился в кабинет и говорит, икая: дохтур, я, мол, по вашему рецепту купил вина, а баба, курва, не пущает на порог, так вы мне дайте справку, что я имею право... каждый день...
— И мы имеем право! Столько лет не виделись!
Абросим Алексеевич посмотрел на рюмку:
— Имеем-то имеем, только завтра у меня работа. Очень важные гости. Москвичи из «Русского запаса», есть такая хитрая контора...
Художник изумленно вскинул кисточки бровей:
— О! Так, значит, ты, Ликсеич, будешь нас катать?
— Кого это «вас»?
— Так я же приехал с этим «Русским запасом».
— Да ну? Вот уж поистине — мир тесен. Ты у них, что ли, работаешь теперь? В «Запасе»?
— Да ты что?! Мой бронепоезд стоит на запасном пути. Там в конторе начальник знакомый, вот я и напросился...
— Молодец! Вот как славно совпало!
— Да уж... Не было бы счастья, да несчастье помогло! — Тиморей увидел фотографию сыновей Мастакова. — А парни твои где? Чем занимаются?
— Пожиратели секретных документов? — улыбнулся Абросим Алексеевич.
— Каких документов? Ах, да... Я уж совсем забыл... Какие- то секретные бумаги с кашей сварили? Да?
— Пожиратели мои поступили в кулинарный техникум, — с нарочитой грустью сказал Мастаков.
Художник присвистнул:
— Ни фига себе! Серьезно?
— А ты как думал?
— Думал, по стопам отца пойдут.
Глаза у Мастакова засияли.
— Правильно! Парни мои учатся в летном училище! Это я им, шутя, советовал, чтобы в кулинарный техникум поступали. Чтобы кашу там варили из бумаги. Так они, паразиты, отца не послушали.
— Большие парни у тебя! Это сколько ж мы не виделись?
— А давай посчитаем... — сказал Мастаков, по привычке поглаживая шкуру волка.
— А этот зверь откуда у тебя?
— Так я же несколько лет обслуживал охотников и рыбаков, работал с совхозами. Занимались поиском оленей. За сезон охотники отстреливали по шестьдесят, по семьдесят тысяч голов... Ну, а где олени, там и волк. Зубами щелк. Попутно приходилось отстреливать волков. Они порой вели себя очень дерзко, нахально — полосовали всё живое, что встречалось на пути. Иногда удавалось отстреливать по двенадцать, пятнадцать зверей за один вылет. Про наш героический труд в свое время писал Хамелеон Проститутов...
И опять художник удивился:
— Мир даже теснее, чем я думал.
— Стало быть, знал Хамелеона? — понял летчик.— А Северьяновича помнишь? Деда-Борея?
Глаза у парня вспыхнули. Он хотел сказать, что Северьянович — отец его. Но Мастаков перебил:
— Дед-Борей однажды поведал мне кошмарную историю. Оказывается, Хамелеон Проститутов в последние годы усердно занимался золотом. А Северьянович имел неосторожность — давно, ещё во времена советской власти — рассказать Хамелеону про какое-то шальное золото. В районе Сердца Севера.
Художник слушал, и ему расхотелось вдруг сообщать о том, что он нашел отца родного. Другие думы навалились. Дорогин захмелел. Утомленно признался:
— Мне теперь золото не помешало бы. Я в долгах как в шелках...
— Большие? Долги-то.
— Страшные! С обрыва чуть не сиганул!
— Ну-у! Это последнее дело — руки на себя накладывать, — неодобрительно заметил Мастаков. — Я вот о чем вспомнил. Северьянович говорил тогда о каком-то Дубе, который был в компании с Хамелеоном. Тебе он говорил? О ходячем Дубе.
— Ты на Ходидуба намекаешь? Который прилетел? — Художник раздавил окурок в консервной банке. — Нет, не похоже. Этот ходячий дуб — мне лично — приглянулся. Он какой- то совсем не дубовый. Завтра сам убедишься.
И опять зазвонил телефон. Абросим Алексеевич поднялся, извиняясь и говоря, что это опять насчет квартиры.
— Надоело продавать! — сказал по пути к телефону. — Скорее бесплатно отдам. Как собаку — в хорошие руки.
Мастаков опять «затоковал», расхваливая свою квартиру. Художник отодвинул от себя закуску и выпивку. И с любопытством принялся рассматривать бумажную «скатерть». Стол на кухне застелен был цветною лощеной рекламой — объявление о новом престижном европейском конкурсе.
Абросим Алексеевич вернулся от телефона.
— Вот, кстати, насчет денег. — Он пальцем постучал по объявлению:
— Почему тебе не поучаствовать в этом конкурсе?
— Куда уж нам уж... С суконным рылом!
— Зря, Тимка! Смелость города берет. Ну, давай на посошок, да будем разлетаться. Время позднее. — Мастаков посмотрел на свой «легендарный будильник», где были обозначены часовые пояса: Бангкок, Джакарта и Ханой.

                7

Земля — для того, чтобы жить — должна постоянно вертеться. Вот и люди вертятся, придумывают; на базе вертолета Ми-8 оборудовали специальный сверхкомфортабельный салон, предназначенный для «птиц высокого полёта». Управление таким вертолетом доверяли не каждому, только избранным пилотам, среди которых оказался Абросим Алексеевич Мастаков.
Когда на Крайний Север пожаловали представители «Русского запаса» — им предоставили как раз такой Ми-8, «с туалетом и ванной», как шутили в аэропорту.
Высокорослый полковник Иван Гордеевич Ходидуб произвел на окружающих приятное впечатление. Не часто встретишь такого душевного человека в чине полковника, да ещё из Москвы. Иван Гордеевич подкупал веселостью, мастерством травить анекдоты. В нем были обаяние, энергия, воля. Народ, оказавшийся рядом с ним, очень удивился бы, узнав, что эти обаяние, веселье — вообще не свойственны характеру полковника. Ходидуб — молчалив, он улыбается редко. А что же теперь? В чем тут дело? Он и сам не мог понять. Здесь — на Крайнем Севере — будто подменили человека. Всю жизнь любил поесть — почти не ел. Хмурился всю жизнь — расправил брови. Был осторожен — стал бесшабашен. Редко играл в рулетку, а тут — как одержимый... Вечером полковник Ходидуб с легкою душой проигрался в казино. Пошел в гостиницу, занял крупненькую сумму у своего московского товарища из «Русского запаса». И — опять продулся. И ни капли не огорчился по этому поводу. (Будто знал, что все равно долги не отдавать.)
В гостинице, в шикарном люксе, где остановился полковник Ходидуб, висела репродукция «Утра стрелецкой казни». Показывая на репродукцию, полковник неожиданно сказал, обращаясь к Тиморею Дорогину:
— Тут не хватает еще одного, которому нужно башку отрубить!
Художник саркастически заметил:
— Догадались повесить! Они бы еще подцепили «Апофеоз войны». Или — «Иван Грозный убивает своего сына...» Так что вы говорите? Кого там не хватает? Могу дорисовать! — пошутил Дорогин.
Пригубили коньячку. Полковник покосился на репродукцию.
— Тимитрий! — так он звал художника. — А как насчет того, чтобы меня увековечить? Для потомков.
— Запросто.
— А сколько будет стоить?
— Сто грамм и огурец.
— Замётано, Тимитрий!
И художник взялся за работу. Сделал набросок горделивой головы полковника. И вот что бросилось в глаза художнику. (Позднее вспомнилось.) Иван Гордеевич, пока сидел, позировал, постоянно горло потирал. Под кадыком оставались красноватые полоски — пальцы Ходидуба сильные. «Горло, что ли, болит у него?» — подумал тогда художник. Но болело не горло — как позднее станет ясно. Душа болела, чувствуя погибель.
Утром собрались лететь. Полковник Ходидуб карту вынул из планшетки. Расстелил на столике. Прокуренным ногтем поездил, потыкал по Крайнему Северу.
— Командир! Сначала вот сюда. Потом — сюда. И — вот сюда. В конце.
— Сердце Севера, — задумчиво сказал Мастаков.
— Какое сердце?
Летчик показал горный распадок на карте.
— Так зовут местечко это... «Сердце Севера». Труднодоступное.
Полковник носом дернул по привычке.
— Это хорошо! Нам нужны как раз труднодоступные места. Государственный голодильник — это не общественная кухня. Надо, чтоб туда не лазал кто ни попадя...
— Что за голодильник?
— Объект государственной важности, — сказал Ходидуб, не желая признаваться, что с детства не выговаривает букву «х» в слове «холодильник».
Мастаков слегка обиделся, пожал плечами:
— Надо, так надо. Только я хочу предупредить. В том районе — на моем веку уже! — разбились две машины...
— Бог любит троицу! — весело брякнул полковник, закурил, на минуту потерялся в табачном облаке. — Как прогноз?
— Нормальный.
Ходидуб снял фуражку. Провел рукой по мраморно голому черепу.
— Ну! — сказал с напором. — Взлохматим лысину!

                * * *

Почти весь Таймыр облетели. Побывали даже на мысе Челюскина — самом северном мысе планеты. Мастаков скоро понял: маршрут на карте — это одно, а планы в лысой голове у полковника — совсем другое. Представитель «Русского запаса» будто решил себе экскурсию устроить — за казенный счет. Ну и ладно, и пускай себе летает. Абросим Алексеевич тосковал без больших перегонов по небу: с удовольствием мотался по Таймыру и заодно выступал в роли гида. Рассказывал о том, что сначала этот огромный полуостров назывался «терра инкогнита» — земля неведомая. Позднее путешественник Александр Миддендорф назвал эту неведомую землю — Таймыр. С эвенкийского это значит — щедрый, богатый, обильный.
— Хорошо рассказываешь! — похвалил Иван Гордеевич, потирая шею. — Хоть бросай Москву и переезжай сюда...
— Так в чем же дело?
Ходидуб помолчал, глядя в иллюминатор.
— Командир! Хорошие места ты показал. И хорошо рассказал. А теперь давай — к «Сердцу Севера»...
— Как скажете, — неохотно отозвался летчик.
Гроза копилась над перевалом. Синеватый гребень облаков был плохо виден с вертолета. Абросим Алексеевич предупредил:
— На грозу идти придется!
Ходидуб дернул носом.
— А может, ничего? Стороной пронесет?
— Сразу видно — русский человек.
— Я — человек из «Русского запаса», — весело поправил полковник. — Кстати, как там насчет запаса?
— Не знаю. Я туда не заглядывал.
— А мы заглянем, командир, с вашего разрешения.
Сверхкомфортабельный салон вертолета был оснащен «голодильником». Икра, колбаса, балыки. Минералка, пиво, водочка, коньяк.
— Упирёд! — Иван Гордеевич посмотрел на художника. — Тимитрий! А ты чего?
— Я хочу немного поработать. Мне нужен трезвый глаз.
Коньячок согрел душу. Полковник, потирая шею, посмотрел на грозовое облако, встающее над перевалом. Вспомнил анекдот.
— Пассажирский самолет попадает в сильный шторм. Ливень, молнии, гром, воздушные ямы и прочие прелести. У одной бабенки не выдержали нервы. Она вскочила и давай кричать: «Мы погибаем! Погибаем! Есть ли здесь мужчина, который в последний раз даст мне почувствовать себя настоящей женщиной?» И тогда встает один бугай. Ну, как я, например. Встает, подходит к ней, снимает с себя рубаху и говорит: «Милая, на, постирай!»
Похохотали до слёз. Ходидуб еще рассказывал, сам себе удивляясь; оказывается, он так много знает анекдотов, и так отлично умеет рассказывать; раньше он такого таланта не замечал за собой.
Потом Иван Гордеевич затих.
— Красиво, - признался, щелкая ногтем по стеклу иллюминатора. - Может, правда остаться тут?
От бескрайней панорамы Крайнего Севера захватывало дух. Белоснежные горные шапки проплывали в синих небесах. Светлым полотенцем на каменном плече скалы колыхался водопад, бахромою свисал над пропастью. Пролетев по дуге — над изгибом реки — вертолет завис над могучим каменным горбом. Как будто лазерною пушкой по горе полосанули — аккуратно разрезали, вертикально. Стена — метров сто. Природа, щедрая хозяйка, будто в пирог с начинкой, натолкала в каменное тесто всякого «изюму». Ангидритовый мрамор, агаты, аметисты, вкрапления самородного золота... Постояли в воздухе, посмотрели. Полетели дальше. И опять у них перед глазами трепыхались водопады с чистейшей водой. Расписная радуга спину выгибала над водопадами. Радуга совсем не такая, что наблюдают люди на «материке». Здесь — в чистом воздухе и в чистейших капельках воды — радуга цвела куда шикарней. Сказка Севера хватала за живое, душу радостью жгла... А там — за воротами радуги — возвышались каменные башни, дворцы. И веяло какой-то угрюмой древностью, первобытной прелестью земли. И когда вертолет ненадолго приземлялся на каменном пятаке — неожиданно охватывала оторопь. Цивилизация казалась так далеко — будто и вовсе нету. И если, не дай Бог, что-нибудь с вертушкой приключится — человек отсюда никогда не выберется. Дикой шерстью обрастет, дубину себе смастерит и пойдет добывать пропитание так же, как делали это далекие предки... Стоило только представить на миг, что ты останешься один на один с этим великим Севером — душу охватывал священный ужас. Шляпу снять хотелось, на колени встать. Здесь только и поймешь, что это значит — страшно красиво... И покуда есть на белом свете такие потаенные углы, как Север, есть еще и надежда на чистый воздух, на чистую воду и чистую совесть... Храни его, Господи, храни этот Север от жадной человеческой руки, от грубой ноги, способной вытоптать живое. Храни его, Господь, этот земной уголок, который был когда-то далеким, недоступным, а теперь стал беззащитным. Золотое сердце Севера — в погоне за сиюминутной выгодой — люди когда-нибудь вырвут и даже не охнут. Впрочем, безнаказанно это не пройдет.

                8

Добрый Дух стоит на страже Севера. Говорят, сначала был
— каменный гурий, а затем в него вселился Дух, оживил бездушный камень. Фигура год за годом увеличивалась. Будто каменное мясо нарастало. Каменный идол превратился в белую гору. Не простую гору. Шаманы приходили к Доброму Духу — во время голода или мора. Возвращаясь, приносили камни с крупными вкраплениями самородного золота. И никогда нельзя было придти к нему по одной дороге: Дух на месте не сидел. Окружив себя туманами, пургой или темнотой полярной ночи, растворялся Добрый Дух. И никто не мог сказать, где он объявится завтра. Можно только догадываться о его приближении. Окрестные горы начинали подрагивать, роняя снежные шапки. Приборы самолетов, вертолетов и стрелки туристических компасов приходили в смятение, дергались, как чумовые, или напротив — падали замертво.
Мастаков с тревогой посмотрел на приборы и принял решение срочно идти на посадку.
Ходидуб — он всегда первый — вышел из вертолета. Размялся, приседая.
— Командир! А чего мы здесь-то приземлились? Пи-пи? Мы же планировали там — за перевалом...
Абросим Алексеевич сказал:
— Стрелки барахлят на приборах...
— Что значит — барахлят? Неисправность?
— Нет, всё нормально. Просто нужно пойти, поклониться... Ему...
— Кому?
— Духу Севера... — Мастаков глазами показал на белую гору, маячившую вдалеке. И добавил, покашляв:
— Так говорят тунгусы. И не только они...
— Да? — Полковник потянулся к ширинке. — А что еще тунгусы говорят?
Мастаков помолчал, опуская глаза.
— Говорят, что надо попросить разрешения у этого Духа.
— Какое разрешение?
— Ну, чтобы дал «добро» лететь.
— Письменно? Или устно? — Ходидуб хохотнул. — И ты веришь в это?
Тиморей пришел на выручку:
— Иван Гордеевич, надо уважать обряды и обычаи коренных народов. Головы у нас не отвалятся, пойдемте, сходим на поклон. А заодно я сфотографирую. Мне для работы...
Полковник сказал, точно детям, ласково, чуть насмешливо:
— Двадцать первый век! А мы играем... Можно, конечно, пойти, поклониться. Только времени мало. Давайте лучше подлетим поближе, посмотрим, не подойдет ли то местечко для нашего голодильника.
Мастаков с художником переглянулись, пожимая плечами и гримасничая. Ничего, дескать, не поделаешь, хозяин — барин.
Полетели. Площадка, где они приземлились через несколько минут, находилась на краю обрыва. Внизу виднелось стойбище, два чума, стадо оленей. Лодка на берегу. Старый длинноволосый шаман сидел возле костра, трубку курил, отрешенно глядя в сторону гор, где маячила фигура Духа.
Гости посидели у огня, поговорили с шаманом, с молодыми рыбаками и охотниками. Узкоглазые приветливые парни — сыновья шамана — собирались приготовить запеченное мясо. В земле была выкопана кубическая яма — сантиметров пятьдесят. В ней нужно развести огонь. Когда стены ямы прокалятся — жар удаляют. Берут кусок мяса, заворачивают в листья подбела и опускают в яму. Сверху кладут плоский камень, на котором снова разводят большой огонь. Часа на полтора.
Выслушав рецепт приготовления запеченного мяса, полковник поднялся. Комара на щеке раздавил.
— Мы так долго ждать не можем.
Шаман ничего не сказал, только пристально посмотрел на громадного полковника. Вздохнул, опуская глаза.
Ходидуб направился к вертолету, вдавливая сапогами мелкие камни в землю. За ним — художник, летчик. И вот, когда стали они подниматься на береговую кручу, к ним подбежал мальчик. Оттуда — от костра. Подбежал и дернул Мастакова за рукав. И что-то сказал по-эвенкийски.
Абросим Алексеевич состроил гримасу, означающую то ли недоумение, то ли удивление.
— Иван Гордеевич, я не знаю... — летчик остановился, покашлял в кулак. — Не знаю, как вы отнесетесь к этому, но я вынужден перевести... Шаман сказал, что вам к Сердцу Севера лететь не надо.
— Почему? — Полковник тоже остановился.
— Шаман сказал, что вы назад... кха-кха... Можете без головы вернуться.
Брови полковника поползли под фуражку. Он поправил козырек. Хотел нахмуриться. Потом махнул рукой.
— Что — голова? Лишь бы головка на месте была! — и расхохотался, довольный своей солдафонскою шуткой.
Но Мастакову было не до смеха. Он поежился, вспоминая что-то неприятное.
— В молодости у меня был странный случай, когда шаман вот так же... на Енисее...
— Упирёд! — продолжая посмеиваться, полковник похлопал Мастакова по плечу. — Некогда, батенька. Некогда.
Вертолет прошел на малой высоте, заставляя морщиться мелкие озера. Полярные березки, взлохмаченные вихрем, валились на бок и упрямо поднимались. Полковник, глядя на горы, на тундру, подумал: «Вот сюда мы с Лимоном стремились, но не дошли. Пешком сюда — бесполезно рыпаться... Ах, как страшно тогда подыхал Простакутов... Тьфу! Что это вспомнилось вдруг?»
Командир присмотрел площадку, и вертушка приземлилась во владениях таинственного Духа. Полковник — снова первый — вышел, придерживая фуражку. Посмотрел на белого каменного идола, напичканного золотом. Если верить молве.
Ходидуб, погрузившись в невеселые воспоминания, забылся и не обратил внимания: лопасти несущего винта не остановились еще. На ходу вытаскивая курево, полковник папиросу в зубы сунул. За спиной раздался страшный крик. Он обернулся — и увидел набегающую лопасть. И в следующий миг фуражка слетела на землю, а голова полковника — взлетела в воздух, зубами зажимая папиросу... Медленно, плавно вращаясь под облаками — как будто при съемке рапидом — всклокоченная голова бухнула оземь, подскочила и прокатилась по жесткой траве, по камням. Остановилась, и широко распяленными дикими глазами уставилась на Доброго Духа. Обливаясь кровью, могучий Ходидуб сделал еще несколько шагов. Постоял и, широко раскинув руки, обрушился навзничь — как срубленное дерево. Над головой загремела гроза. Дождь налетел. Туманы поползли...

                9

И взрослые, и дети в тот ясный летний день могли заметить: над крышами Норильска, словно осенний листок, пролетел, качаясь, вертолет оранжевого цвета. Пролетел — чуть не врезался в заводскую трубу, о которой многие с гордостью твердили: самая высокая труба на континенте! Именно эта труба не давала спокойно спать заокеанским буржуям — газ долетал до Канады.
Едва не столкнувшись с трубой, вертушка, снижаясь, ушла за город. Там, над вершинами деревьев, Ми-8 покачался сухим листом и плюхнулся на мягкую болотистую почву.
На аэродроме уже заметили «пьяный» вертолет. Встревожились. В бинокль смотрели. После приземления никто не вышел из вертолета. Диспетчер, несколько раз пытавшийся связаться с вертушкой, сказал, что Мастаков не отвечает на запросы.
— Василий! Заводи! — крикнул начальник аэропорта.
Урчащий «ГАЗик» вперевалку пошел по болотным ухабам.
Проваливался, буксовал в мочажинах, в труху размалывая жалкие полярные кустики. Грязь летела на стекло. Добрались до Ми-8. Дернули дверцу. Закрыто. Заглянули в кабину — и ахнули. Экипаж без сознания.
Начальник аэропорта, свирепо сплюнув сигарету, крикнул шоферу:
— Монтировку!
— Что? Будем взламывать?
— Нет. Постучимся в гости.
Водитель показал чумазою рукой:
— Может, стекло разбить? В кабину влезть?
Посомневавшись несколько секунд, начальник ответил:
— Дорогое это удовольствие — стекла бить в вертолетах.
Багровея от натуги, шофер навалился на монтировку, зарычал от усердия. Раздался жалобный, будто живой, голос разорванного металла. Дверь покорежилась, набухла под монтировкой и неожиданно сорвалась с какого-то внутреннего запора. Открылась, громко бухнув — как из ружья. Водитель машинально присел, пропуская свистящую дверь над собой.
Начальник аэропорта сунулся вовнутрь. И отшатнулся.
— Твою-то маковку! — шепнул, бледнея. — Как, скажи, на войне побывали...
Прямо у двери на коврике, забрызганном кровью, лежала голова. Стеклянно смотрела — куда-то в вечность...

                * * *

Происшествие это наделало шуму. Из Москвы приехала комиссия. Всех, кто в тот день находился в злополучном вертолете, стали допрашивать, подозревая в убийстве. Только ни один из тех, кого допрашивали, ничего вразумительного сказать не мог. У всех отбило память. Отшибло с того мгновенья, когда по земле покатилась окровавленная голова и над горами сверкнула молния...
В больницу к Мастакову приходил товарищ из московской комиссии. Какой-то Старшинович. Вкрадчиво уговаривал припомнить, что было после — после молнии.
— Гром. Что было? — тупо говорил Мастаков.
— А дальше?
— Не помню.
— А кто погрузил мертвое тело?
— Я не грузил.
— Да я не говорю, что вы... Я спрашиваю — кто? Кто это сделал?
— Не знаю. Я грузином не работал...
— Каким «грузином»?
— Грузчиком.
Старшинович терял терпение. Ухмылка шевельнула углы волевого рта.
— Странно. Никто не знает. Никто не грузил. И что же получается? Полковник сам пошел, поднял свою отрубленную голову, забрался в вертолет. Так, что ли, получается, по- вашему?
Мастаков болезненно поморщился.
— Это по-вашему так получается. А по-моему... — Мастаков что-то хотел сказать, но ухмылка московского гостя смутила его.
Абросим Алексеевич замкнулся; с ним теперь это случалось временами. Глаза потемнели, будто шторками отгородились. Губы плотно сжались.
Доктор на цыпочках подошел. Шепнул столичному товарищу:
— Извините, но ему трудно сейчас говорить.
Поправляя халат, внакидку наброшенный поверх пиджака, Старшинович покосился на доктора, погонял по скулам желваки. И — опять к Мастакову.
— Как же вы долетели до города? Как приземлились? Кто управлял вертолетом?
— Не знаю... Может, он?
— Кто — он?
— Царь-Север...
В палате зазвенела тишина. Московский товарищ посмотрел на доктора. Тот молча развел руками. Вышли в тихий светлый коридор. Постояли, глядя в окно. Старшинович седоватой головой кивнул на двери:
— Не симулирует? Что скажете?
— Не думаю. Впрочем, не знаю.
— Н-н-да... Ситуация.
Пошли по коридору. Московский товарищ остановился, что-то вспомнив.
— А художник этот? Тиморфей... Или как его? Где он? Можно к нему заглянуть?
— Можно. Только с ним еще сложнее...
— А что такое?
— Молчит. Будто язык отнялся.
Осторожно вошли в палату. Художник спал, отвернувшись лицом к стене. Врач посмотрел на Старшиновича и пожал плечами: дескать, ничего не поделаешь, пускай человек отдыхает. Дверь закрылась, и они уже направились по коридору на выход. И вдруг суровый Старшинович остановился. И, не говоря ни слова, резко пошел, а потом побежал в палату. Ворвался, сбросил одеяло с кровати художника. И отшатнулся. И хмуро сказал подоспевшему доктору:
— Полюбуйтесь! Еще один труп!
Под одеялом на кровати лежал... старый сухой скелет. Учебное пособие для студентов медицинского училища.
— Пособие это, — в недоумении сказал доктор, — стояло в соседнем кабинете под замком, а теперь...
— Под одеялом решило погреться, — желчно подсказал Старшинович.
— Интересно. А где больной-то?
— Это вы у меня спрашиваете?
— Нет, у него, — ответил врач, кивая на сухой скелет.

                10

Странный художник — впрочем, не странных художников не бывает — был замечен на улицах города. Одетый в полосатую больничную пижаму, в стоптанные тапочки на босу ногу, он заявился в магазин «Мираж» и подмигнул продавщице, говоря стихами:
— Я весь день искал «Мираж». И не мог найти. Потому что он — мираж. Мать его ити...
Художник был трезвый. Когда он покупал холсты и краски, продавщица глазам не поверила — трезвый, а буровит черт знает что. И одет как последний алкаш подзаборный. Только глаза блестели невероятным блеском, говорящим о том, что в магазин явился — сумасшедший гений. Купив что надо, гений сел в такси и поехал к себе домой (он так и сказал таксисту). На квартире Мастакова гений какое-то время пахал как проклятый. Не ел, не пил. Только смолил сигареты. Потом — пустая пачка отлетела в угол. И он опять работал. На него, что называется, накатило. Когда холсты закончились, художник пошел на кухню. Аппетит проснулся. Там, на кухонном столе, по-прежнему лежала цветная бумажная скатерть — объявление о международном конкурсе изобразительного искусства... В доме было прохладно и художник — мимоходом — набросил на плечи шкуру полярного волка. И в таком прикиде он опять прикатил в магазин. «Гений! — теперь уже твердо сказала себе продавщица. — Слава Богу, не буйный». А он опять купил, что надо; аккуратненько оформил несколько своих работ: под стекло загнал, в багет затиснул. Съездил на почту и отправил картины по адресу, указанному на цветном объявлении.
На другое утро доктор заглянул в палату к художнику и увидел... шкуру полярного волка, лежащую поверх одеяла. «Что за чертовщина? То скелет, то серый волк...»
Доктор подошел и удивился ещё больше.
— Как? Вы здесь?
Больной зевнул, приподнимаясь.
— А где мне быть?
— А где вы были вчера?
— Здесь... под одеялом, — не моргнувши глазом, сказал больной.
— Как — здесь?
— Обыкновенно. Спал.
— Да как же «спал», когда под одеялом был скелет?!
— Это был мой скелет.
-  А?
— Я говорю, что мне вчера было очень плохо, доктор. Думал всё, крантец... А теперь вот ничего, ожил. Только шерстью оброс почему-то...

                11

И наконец-то все участники трагического рейса были выписаны из больницы, оправились от потрясения и начали давать свидетельские показания. Картина происшествия понемногу прояснялась.
...После того как голова, срубленная винтом, слетела с плеч полковника Ходидуба, над горами сверкнула молния и грянул гром. Под проливным дождем командир вертолета с художником погрузили обезглавленное тело.
— Взлетать уже собрались, — угрюмо вспоминал Абросим Алексеевич. — Я спохватился. Голова-то осталась на земле. Я кричу: «Тимка, иди скорее»!» А он сидит — глаза на лбу. Ну, я сам пошел за головой. А дождь... А гром... Ветер такой поднялся, что вертолет на бок вот-вот завалит... Я наклонился, поднять хочу эту несчастную голову, да ведь она же сырая, скользкая... Он же лысый был, товарищ подполковник...
— Полковник, — подсказали. — Покойник был полковник.
— Вот я и говорю... Покойник лысый был. Я взял за ухо...
— Ну? Что дальше?
Мастакова затрясло. Он закурил. Замолчал.
— Взяли за ухо покойника. Ну? — подбадривали Мастакова. — Подняли? Так? И сразу же взлетели. Да? Скажите, а где вы были между взлетом и посадкой?
— В небе. Где же?
— Вы не могли быть в небе семь часов. У вас просто горючки не хватило бы. Вот ведь какая история. Где вы были?
Губы Мастакова дрогнули. Слезы покатились по лицу, изрезанному глубокими морщинами. Он теперь казался гораздо старше своего возраста. Вытащив грязный платок из кармана, летчик вытер слезы. Извинился. Подушечками пальцем придавил виски. Голова начинала болеть.
— Ну, взлетели, — он вздохнул. — А тут в кабину шаровая молния!

                * * *

В кабину вертолета закатился голубоватый святящийся шарик, и Абросим Алексеевич оцепенел — так всегда бывает при встречах с шаровыми молниями. Летчик всё видел, всё прекрасно осознавал, только не мог пошевелиться. Закаменел. А голубоватый шарик тем временем прокатился по приборам — и все они мгновенно вышли из строя. Затем шарик стал быстро увеличиваться в размерах. Увеличивался и менял окраску. Вот он — белый. Вот — оранжевый. Вот — красновато-желтый. Пушистый как цыпленок. Это последнее, что запомнилось. «Цыпленок» пробежал по рукаву, прокатился по плечу Мастакова. На шее у него расплавилась золотая цепочка. На руке — на пальце — золотое обручальное кольцо бесследно растаяло (шрамы до сих пор белеют на горле и на пальце).
Экспертиза московской комиссии подтвердила: летчик правду говорит. Золото и другие цветные металлы — исчезли из приборов вертолета. С этими приборами — вообще загадка. Вооружившись лупами, члены комиссии рассматривали проводки из цветного металла. Микроскопические жилки — не говоря уже о крупных жилах — были аккуратно вытянуты из эластичной синтетической изоляции, на которой остались цепочки отверстий, как бы проколотые раскаленной иглой.

                12

В квартиру Мастакова пришел уфолог, много лет занимающийся шаровыми молниями. Фамилия — Шаронов, звали — Виктор. Сокращенно — ШароВик.
— Я к вам специально из Москвы прилетел, — сказал Шаровик, намекая на то, что не зря притащился в эдакую даль. — Вы не могли бы рассказать поподробней? Что это была за молния? Как она вела себя? Быстро двигалась? Медленно? Мне будут интересны любые детали. Для начала я хочу спросить. Вы первый раз встречаете шаровую молнию?
— Уже встречал.
Глаза уфолога заискрились живым интересом, напоминая две миниатюрные шаровые молнии.
— Где и когда? При каких обстоятельствах?
— Когда летал над океаном. Я раньше был полярным летчиком...
— Так, так. Продолжайте, пожалуйста. Я вас внимательно слушаю.
Мастаков помолчал, задумчиво глядя за окно.
— Вот вы спрашиваете, быстрая она или медленная? Эта, которая была в вертолете, она показалась мне ленивой, медленной. А тогда, весной в грозу — давно, еще по молодости было... Тогда я летел над Северным Ледовитым океаном, а шаровая молния в течение нескольких минут неслась впереди моего самолета, который шел со скоростью 520 километров в час... Вы можете представить?
— Могу. И что же было дальше?
— Она меня спасла.
— То есть, как спасла? Поясните.
— Вывела из грозового облака. Я летел за нею — как на привязи. Она была моим ведущим, а я — ведомым. Понимаете? Я лечу за ней, смотрю: шаровая молния постепенно вправо отклоняется, а мне показалось тогда — нужно влево загребать. И если бы я влево повернул... Хана! Мы бы с вами сейчас не беседовали. Слева — прямо под крылом — была гора. Скала.
— Да вы что?
— Так было, да. Дождь, кучевые облака. Ни черта не видно. И только шаровая молния по курсу... И я лечу за ней, лечу... И теряю сознание...
— А как вы приземлились?
— Не помню. Так же как в этот раз... когда вертолет с головой прилетел... Как он приземлился? Я не знаю. А ведь самолет, заметьте, посадить гораздо сложнее, чем вертолет.
— Ну, и куда же вас посадили?
— В дурдом...
— Нет, серьезно.
—А я вам говорю серьезно. — Летчик наставил указательный палец на Шаровика. — Сейчас я вам скажу, куда меня посадили. И вы — после этого — сразу же подумаете про сумасшедший дом.
— Ну-ка, ну-ка. Интересно.
— Я приземлился тогда на Полярной Звезде.
Шаровик поднялся и, сцепивши руки за спиной, стал ходить по квартире. Остановился. Засунул пальцы обеих рук — будто грабли — в серую копну своих волос. Пошевелил, потеребил длинное сено, свисающее на глаза. Вернулся к летчику. «Граблями» закинул волосы к затылку и сел за стол.
— Я верю вам, — сказал, чуть прищуриваясь и глядя прямо в переносицу Мастакова. — Верю. Но если бы я много лет подряд не занимался тем, чем занимаюсь, то, конечно... Вы были бы правы. Я сразу же подумал бы про сумасшедший дом. И так подумали все те, кому вы стали рассказывать.
— Да, я тогда лишь об одном попросил руководство. Чтобы Снежанке, моей жене, сказали, будто у меня образовалось срочное задание. Командировка. Что вернусь, только не скоро. Выпьете? — вдруг переключился летчик. — Нет? А я маленечко заправлю бензобак...
Из-под стола появилась початая бутылка водки. Руки Мастакова подрагивали. Под глазами — пухлые метки. «Крепко, видать, поддает!» — с легким сочувствием подумал Шаровик.
Закусывая дряблым огурцом и вытирая скривившиеся губы, Мастаков продолжил:
— Теперь вы понимаете, почему я никому не говорю, где мы были между взлетом и посадкой? Ведь мы взлетели сразу после трагедии. А приземлились — через семь с половиной часов.
— И в самом деле! — улыбнулся Шаровик. — Где вас, простите, черт носил?
Мастаков побледнел. Потянулся к бутылке. Шумно выпил, проливая капли на подбородок.
— В вашем вопросе — есть ответ! — Сказал угрюмо, отчужденно: — А теперь уходите. Что мне перед вами распинаться? Все равно не верите.
— Почему вы так решили?
— Логика. Элементарная логика сумасшедшего летчика! — Мастаков усмехнулся. — Человек вам говорит, что волей случая оказался на звезде, а вы — уфолог, профессионал с многолетним стажем, даже ухом не повели. Не спросили, что там да как? На звезде. Значит, вы подумали, хрен с ним, пускай звездит... А мне это не надо. Я бы с этим разговором никогда бы к вам в Москву не прилетел. И даже здесь — в гостиницу — через дорогу бы не перешел, чтобы с вами потрепаться на эту тему... Я как посмотрел на всех на вас оттуда... — Летчик руку поднял к потолку. — Скучные вы все ребята. Мелкие. Хоть уфолога возьми. Хоть уролога. Анализ мочи одинаков.
Шаровик уходил, озираясь на окна летчика. В душе у него творилось такое — хоть в дурдом иди и признавайся, что слетел с катушек...

                13

Художнику полезны потрясения, если это, конечно, не потрясения на электрическом стуле. После бурных вышеописанных событий у заурядного Тимки Дорогина открылся «третий» глаз и он увидел мир в таком потрясающем цвете — фан-тастика...
Вечером, прогуливаясь по городу, он завернул на почту и позвонил в Москву. Из кабинки вышел, блаженно улыбаясь. И так, с улыбкою, дошел до Мастакова. Свет не горел у летчика в «иллюминаторе». И на звонок не открыли. Но художник не огорчился. Задумчиво пошел — посередине улицы. Кто-то проехал мимо, просигналил и басом облаял его. Художник посмотрел на голову косматого белого пса, торчащую из заднего окна легковушки.
— Брат! — весело крикнул Дорогин, прижимая руку к сердцу. — Прости! В чем был и не был виноват...
Мимо проехала другая легковушка, просигналила и обрызгала. И опять он, улыбаясь, попросил прощения. В эти минуты он был слишком счастлив для того, чтобы грустить или огорчаться по пустякам. Продолжая широко улыбаться, художник бродил по Норильску и думал, что этот город — самый лучший город на земле.
И в самом деле! Что за чудо — этот город за полярным кругом?! Город совсем молодой, но седой от метелей. Город вечной мерзлоты, вечных романтиков, авантюристов, художников, поэтов, мечтателей и просто охотников за северным длинным рублем. Что за чудо?! Каким таким невероятным образом Норильск под своим крылом собрал, соединил изящество Питера, отголоски и оттенки жарких бразильских карнавалов и убогость русских далеких деревень?! Этот город проклинали многие из тех, чьи кости потом оказались фундаментом. Этот город славили, боготворили. Его бросали к черту, садились «на крыло» и улетали к садам-огородам, к лазурному теплому морю. Забывали о нем — навсегда; занимались тихим размеренным хозяйством: растили картошку, хрен, который не слаще редьки. Гусей разводили где-нибудь в средней русской полосе. Валялись на песке и жарились до шоколадного цвета под заморскими пальмами, «давились» бананами... И вдруг — что это? как понять? — люди снова ехали сюда, летели, чтобы вновь оказаться причастными к Северу. Чтобы снова кутаться в пуховую шаль пурги. Снова торчать на каленом морозе, азбуку Морзе зубами выстукивать. И снова радоваться радостью ребенка, глядя на сияние одухотворенных северных небес... Блажен, кому открылась эта горняя цветастая улыбка Заполярья...
Художник пришел в гостиницу.
В коридоре возле двери его номера стоял Шаровик.
— А я стучу... Хотел узнать...
— Ну, проходите. Присаживайтесь. — Художник поставил пакеты на стол. — Очень хорошо, что вы пришли... У меня сегодня большая радость.
— Редкий случай в наше время! — сказал уфолог, бегло осматривая художественный беспорядок, царящий в номере. Возле окна — мольберт. Подоконник заляпан краской.
— Чай? — предложил художник скороговоркой. — Кофе? Коньяк? Самогон? Растворитель?
—  От коньяка, пожалуй, не откажусь.
— Итак! — предложил Тиморей, поднимая звенящий хрусталь, купленный по случаю. — Выпьем за радость! Никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь. Дай Бог, чтобы меньше терять, больше радоваться... Во, нагородил!
Шаровик с удовольствием выпил. Посмотрел на мольберт.
— Кое-что хотел узнать. Насчет картины. У вас была одна потрясающая работа...
Дорогин расплылся в довольной улыбке.
— Я с Москвою сейчас разговаривал. Там тоже потрясло кое-кого...
— Вот видите! — Уфолог пожевал лимон. Скривился. — Значит, есть у меня вкус, простите за нескромность.
— А про какую картину вы говорите?
— Там шаровая молния. Горы. Грозовые облака.
— А! Есть такое дело... Вот она! — Дорогин водрузил картину на мольберт. — Я не закончил. Или так сойдет?
Рассматривая холст, Шаровик, разгоряченный коньяком, вдохновенно хвалил искусника, но мало-помалу сбивался — в сторону своего «предмета». Восхищенно, с нежностью и придыханием уфолог говорил, что шаровая молния — живое существо, она обладает непостижимым разумом и логикой.
— Живое существо? А я читал, что это какая-то... Ионизированная плазма.
— Правильно. Жизнь в виде плазмы! — взволнованно воскликнул Шаровик, оседлав любимого конька. — Шаровая молния живет всего лишь несколько минут, но это ни о чем не говорит. Масштаб времени, в котором живет шаровая молния, совсем другой, чем наш, обыденный масштаб. Шаровая молния живет в своем удивительном электромагнитном мире, где каждую секунду происходят тысячи событий — и это никак не совпадает с масштабом времени нашего медлительного мира холодных химических реакций...
— Мудрёно! — признался Тиморей, царапая затылок. — Без поллитры не понять такой палитры.
— Элементарно. Еще Циолковский говорил, что существует жизнь в виде плазмы и физического поля. Смерть для таких существ, как шаровая молния, это переход в другую жизнь — качественно новая ступень развития! — Шаровик посмотрел на картину и привел интересный пример. — Судьба любого гениального художника — будь это Пушкин, Лермонтов, Васнецов, Васильев — это судьба, похожая на шаровую молнию. У гения земная жизнь — это всего лишь несколько секунд в масштабах вечности, а потом — резкий переход в иное состояние, в бессмертие и вечность. — Уфолог подошел поближе. Достал очки.
— Да что вы смотрите? Она же не закончена.
Шаровик поцокал языком.
— Э, нет! Я не согласен. Недосказанность — вот прелесть всякой сказки. Вы же сказки пишете! Сказки в краске! Вот вам название нового жанра. Дарю.
— Ладно! Раз пошла такая пьянка... — Тиморей достал из -под кровати еще две картины. — Вот, посмотрите. Вчера малевал...
— Фантастика! — тихо, проникновенно сказал Шаровик. — Ей-богу, сказки в краске. Даже, простите, у Рериха нет ничего подобного. Где вы встречали такие цвета?
Говорили допоздна. Накурили так, что краски на холстах не видно как следует. Раскрыли окно. Выпили на посошок.
— Продадите? — спросил Шаровик, показывая на картину.
— Запросто.
— Сколько будет стоить?
— Сто грамм и огурец!
— Нет, правда. Я покупаю. Сколько?
— Не знаю... — смутился Тиморей.
— Не удивительно. — Уфолог развел руками. — Настоящий художник никогда не знает истинную цену своего таланта. — Он отвел Дорогина в сторонку от раскрытого окна, будто их могли подслушивать. Наклонился к уху и шепнул такую сумму в долларах — у Тиморея ухо загорелось...
— Что? — сказал он, трезвея. — Действительно?
— Вполне. — Шаровик пожал плечом. — Устраивает? Ну и все. Без проблемы. Я завтра утром деньги с карточки снимаю и принесу. По рукам?
Художник долго не мог заснуть.
А утром поднялся «золотой переполох», продолжавшийся несколько дней, в течение которых художник стал знаменитым. В столичных и местных газетах, по радио и телевидению звучала и мелькала информация о том, что картина Тиморея Дорогина заняла первое место на престижнейшем международном конкурсе, на который было представлено более четырех с половиною тысяч полотен.

                14

Северная осень. Горы с каждым днем седеют больше, больше. Загустела вода на озерах. Замедлилось течение живого серебра в ручьях и реках. В тундре поспевает брусника, морошка. В студеном чистом воздухе по-над горами разворачиваются разноцветные сияющие лоскутья. И сколько бы ты ни смотрел, ни читал страницы этих ярких небесных небылиц — невозможно привыкнуть, всякий раз ты будешь сладко обмирать, стоять с громко бьющимся сердцем, если сердце твоё не из дуба.
...Какой-то богатый дядя небрежно захлопнул за собою дверцу такси. Постоял, разинув рот и глядя на небеса. Новая шляпа чуть не упала на лёд застывшей грязной лужи. Снимая шляпу, справный господин театрально поклонился сияющему северному небу. И пошел. Нет, не пошел — понес себя, как драгоценный сосуд с драгоценною влагой, которую боялся расплескать. Около мусорного контейнера он поскользнулся на банановой кожуре. Грохнулся на задницу — аж зубы клацнули. Посидел, поморщился от боли.
— Хамы! — прошептал, вставая и отряхиваясь. — Вам надо не бананы жрать. Я вам, свиньям, буду апельсины покупать.
В прихожей Мастакова пиликнул звонок. Абросим Алексеевич, открывши дверь, увидел на пороге незнакомца. Респектабельный господин был при шляпе, в галстуке с золотой заколкой, в черном элегантном осеннем пальто, в лакированных «лодочках».
— Вы насчет квартиры? — догадался Абросим Алексеевич.
— Точно так-с, — игриво ответил господин. — Мне нужна ваша квартира. Дача. Машина. Сберкнижка. И — закурить.
Мастаков присмотрелся. И сердито-радостно воскликнул:
— Тимка? Дьявол! Ну, тебя не узнать! Ты уже как настоящий новый русский...
Дорогин вошел, пылинку пальцем сбил со шляпы. Аккуратно повесил на гвоздик, оставшийся от вешалки.
— Абросим Алексеевич, а ты угадал. Я насчет квартиры. Не продал?
— Звонят, приходят, смотрят, но покупать не торопятся. Я уже и цену сбросил, дальше некуда.
— Тысяч пять еще сбрось — и я покупаю.
— Да? Решил остаться здесь?
— Мне нужно отца найти. Деда-Борея.
Возникла пауза. Мастаков недоуменно смотрел на художника.
— Я не понял, кого тебе нужно найти? Отца? Или Деда- Борея?
— Дед-Борей — мой отец, — издалека стал рассказывать Тимоха, подсаживаясь к столу. — Помню, когда я сказал ему, что я — родом с Валдая, он давай расспрашивать, как мамку звать, то да сё... А потом уже, через несколько лет, он давай мне что-то говорить про голос крови... Всё так туманно... Я не мог понять. А потом показал колокольчик. Из-под сердца вынул. Из пазухи. «Дар Валдая». А таких колокольчиков — именно таких — только два. У мамы брат работал на заводе. Специально отлил. Два таких неразлучника, мама так называла. Они друг за друга цепляются и, если не знаешь секретной защелки — не откроешь. Я, когда приехал с Севера, достал из мамкиного сундука точно такой же колокольчик-неразлучник, и сразу понял — это батя... Так что надо мне его найти! — Тиморей походил кругами по квартире. Закурил. — Не знаю, где его искать. Подумаю. Поживу здесь, поработаю... Сам видишь, как поперло из меня! — Он покрутил головой. — Во, балбес! Чуть не женился...
— На ком?
— На Кларнете.
— Извращенец ты, Тимка! На кларнет потянуло? На рояле- то куда удобней...
Посмеиваясь, Дорогин щелкнул замками дорогого дипломата. Достал коньяк. Разлил.
— В милицию-то больше не таскают?
— Успокоились вроде. — Мастаков посмотрел в глаза ему.
— Тимоха, ты не шутишь? Насчет квартиры?
— Вполне серьезно. Мы сейчас за это выпьем.
— А откуда деньги? Я извиняюсь.
— Так я же — победитель международного конкурса. Там же денег — море. Курвы не клюют! Я через неделю полечу в Москву, там церемония и прочая бодяга.
— Ну, всё тогда! — Мастаков решительно махнул рукой. — Я собираю чемодан! У меня все бумаги оформлены, завтра подпишем, и я полетел. Надоело! Соскучился...
От нежности глаза у него заголубели сильнее обычного. Повлажнели. Он поцарапал белый шрам на безымянном пальце, оставшийся на месте золотого обручального кольца, «украденного» шаровою молнией. Отодвинув рюмку с коньяком, сосредоточенно стал утрамбовывать объёмный чемодан крокодиловой кожи. Бросил. Прошелся от дивана до окна и обратно. Широкой ладонью погладил исхудавшую грудь. Болела душа, не могла успокоиться.
— Следователь, — с горечью вспомнил Мастаков, — сопляк, а сколько гонору!
— Плюнь, — посоветовал Дорогин.
— Если бы он один такой! А то ведь — кругом. Как изменился народ! Как измельчал. Советский Союз развалился, и в людях что-то развалилось. Или я старею, Тимка? Кажется, мы, жившие на Севере двадцать или тридцать лет назад, мы были другие. Лучше были. Чище! — Летчик опустил глаза. — Я, наверное, «совок». Я не горжусь, но я и не стесняюсь этого. С восторгом вспоминаю дни и годы прошлой жизни. Помню двадцать третью кассу в Москве, во Внуково. Очередь. Бывало, не хватает денег на билет у человека, так едва ли не каждый спешил предложить ему деньги. А теперь? Ты можешь такое представить?.. Народ на деньгах помешался. Мы тоже сюда ехали не за одной романтикой. Чего лукавить? Но ведь мы же никогда не слепли, не зверели из-за денег и золота. Ты думаешь, за что ему башку винтом срубило, Ходидубу тому, прости, Господи? Золото... Золото, Тимка... Народ помешался на золоте!
Заверещал телефон.
— Если насчет квартиры, — шепнул Тиморей, — говори, что продано. Железно.
— Это межгород... Снежанка! — Мастаков улыбнулся в трубку. — Да, Снежаночка, здравствуй, родная. Все хорошо. Продал. Кому? Век не догадаешься. Тимку Дорогина помнишь? Художник, да. Ему. Нет, почему — за бутылку? За две. — Абросим Алексеевич засмеялся. — Он говорит, что у него теперь денег море. Курвы не клюют. Да, разбогател. Слышала? По радио и телевизору? Нет, не ошиблась. Это он. Хорошо, передам, Снежаночка. И тебе привет. Вот он, рядом. В белом фраке с бабочкой. Фраер.
После разговора с женою Мастаков разволновался. Почесывая шрам на месте обручального кольца, зашлепал тапками, вышагивая по пустой квартире.
Третий тост — за любовь — выпили стоя, изображая из себя гусаров.
— Болеет Снежанка моя! — Губы у летчика дрогнули. Глаза затуманились. — Совсем нервы стали ни к черту после этой истории с головой...
Скрывая слезы, он опять маршировал по гулкой квартире. Тапок слетел с ноги, стоптанным днищем кверху перевернулся. Пустота под носком обозначилась — два ампутированных пальца.
За окном стемнело. Ранний снегопад, сверкающий неводом, неожиданно растянулся под фонарем, похожим на серебристую рыбину. Время было позднее, художник встал из- за стола.
— Значит, завтра оформляем купчую?
— Договорились. Продаю, и в тот же день — в Анапу!
— Эх, Анапа! Древняя Горгиппия! Отличное местечко, — вспомнил Дорогин. — Я там был, мёд-пиво пил с художниками. Сидят прямо на набережной. Под зонтиками. Малюют... А ты, Алексеич, на юге чем думаешь заняться?
Мастаков глазами показал на снегопад за окном.
— Начну белых мух разводить. Прихвачу маленько и вперед...

                15

Вечером на следующий день сидели в ресторане «Берлогово». Отмечали покупку и продажу квартиры. Тиморей куражился, сорил деньгами. А Мастаков сидел — как на иголках; его смущала дороговизна подобных заведений.
Подошел солидный лощеный господин в черном костюме, в белой рубашке с бабочкой. Руки — жутковатые, уродливые. Зато на каждом пальце — изумруды, бриллианты, золото.
— Как вам у нас? — приветливо спросил у Тиморея.
— Как в раю.
— Очень рад! Приходите почаще!
Официант, повинуясь неуловимому знаку хозяина, принес фужеры с каким-то экзотическим зельем. Чиркнул спичкой, и фужеры охватило голубовато-ядовитым пламенем. Дорогин выпил, восхищенно крякнул. И Мастаков проглотил ароматную «шаровую молнию». Огонь, прокатившись по горлу, душу опалил шальным восторгом...
— Ух, ты! Что за хрень? — спросил летчик, округлив глаза.
— Ликер Б-52. Бомбардировщик, — сообщил хозяин, стоящий за спиной. — Ваш друг специально для вас заказал.
— Ты зря шикуешь, — неодобрительно сказал Мастаков. — Пойдем отсюда.
— Я ни копейки не заплатил. — Дорогин загадочно улыбнулся. — Ты ничего не замечаешь?
На стенах ресторана висели свежие работы Тиморея, стремительно входящего в моду. И в зале, и на кухне. И в бильярдной. И даже, пардон, в туалете. Везде... Абросим Алексеевич повеселел. И уже на улице сказал:
— Ты, Тимка, далеко пойдешь!
— Нет, я поеду. И ты со мной.
К ним подкатило такси.
Памятник хорошей погоде так никто и не поставил в заполярном аэропорту. С утра было промозгло, неуютно. Серым гусиным пухом лежали клочья первого снега. Ветер на крыше гремел, разговаривал языком жестяного листа. Народ скучал. Томился. В середине зала ожидания — рюкзаки, палатки, чемоданы. Группа молодых людей с открытыми приветливыми лицами. Паренек, не обращая внимания на суету, сосредоточенно глядел за окно, играл на гитаре и пел еще не отвердевшим голосом:

Любите, девушки, простых романтиков,
Отважных летчиков и моряков,
Бросайте, девушки, домашних мальчиков,
Не стоит им дарить свою любовь...

— Я уж думал, не поют подобных песен, — сказал Мастаков. И глаза помокрели.
Дорогин смотрел на летчика и удивлялся: как сильно он сдал за последнее время. Раньше в синих глазах отражалось бездонное небо, то и дело смотрел он поверх головы собеседника, а теперь все чаще взгляд роняет в землю. На посадку пошел легендарный пилот. Жизнь укатала пламенный мотор. И в голову художника полезла чертовщина: может быть, это их последняя встреча. Люди, отдавшие здоровье Северу, на материк нередко уезжают умирать. Так стоит ли барахтаться в полярных вьюгах, жить, как в шахтерском забое, в темноте бесконечных полярных ночей, терпеть мороз, кусающийся бешеной собакой?
Коротая время до самолета, зашли в кафе. И здесь Дорогин неожиданно услышал подтверждение своим печальным мыслям. Какой-то молодой чернявый хмырь в белом шарфике пытался доказать седому мужику, что здесь «ловить нечего». За границей — там, да. В Канаде, например. Человек, несколько лет проживший на канадском Севере, обеспечивает себя на всю жизнь. А здесь? Ау, Россия-матушка, услышь!
Во имя чего совершаются наши героические будни на Крайнем Севере? Чтобы потом уехать к Югу и благополучно сдохнуть под кипарисом или виноградною лозой?
Художник с летчиком переглянулись. Мастаков глазами показал на картину, висящую над головой раскипятившегося парня.
Абросим Алексеевич сказал:
— Ты скоро будешь тут, как Хемингуэй на Кубе.
— А ты бывал на Кубе?
— Где я только не бывал! И на кубе. И на квадрате. И на трапеции — под куполом цирка, — пошутил Мастаков. — Летчики знакомые рассказывали. Там, на Кубе, едва ли не в каждом кафе висит портрет Хемингуэя, под которым написано: здесь любил отдыхать наш великий писатель, в таком-то году он пил здесь то-то и то-то... А в одном кафе — это мне больше всего понравилось! — тоже висит портрет писателя и оригинальная табличка: «Хемингуэй никогда здесь не был и ничего не пил!»
Рассмеявшись, вышли из кафе. Мастаков посмотрел на свои декоративные часы.
— Тимка! — сказал, размыкая браслет. — Дарю!
— Да ну, зачем?
— Бери, бери! Будешь когда-нибудь в Бангкоке, или приедешь с персональной выставкой в Ханой, в Джакарту. Посмотришь на этот будильник и вспомнишь веселое время... — Нижний «пельмень» плаксиво дрогнул у Мастакова.
— Пошли! — перехваченным горлом сказал Дорогин. — Приглашают на посадку...
Они обнялись так, что кости хрустнули.
— Тимка! Отца найдешь, так вместе прилетайте!
— Обязательно...
Серебристый лайнер в отдалении надсадно взвыл, роняя невидимые слезы на бетонку. Разогнался, приподнял могучий клюв и, оторвавшись от великой северной земли, стал поджимать под брюхо резиновые лапы. И очень скоро серебристый лайнер превратился в крестик, в малую птаху, отбившуюся от своего каравана, сквозь дождь и снег упрямо летящую на Юг. Дай Бог удачи вам, ребята, в небесах! Дай Бог удачи и всем тем, кто на земле...

                16

Бог мой, ну кто бы мог подумать, что он, родившийся на юге, так прикипит душою к Северу?! Кто бы мог подумать, что, поселившись в Анапе, на берегу Черного моря, он будет скучать без матерых морозов, без метелей и страшных ветров, будто сорвавшихся с цепи и выбивающих планету из-под ног? Будет сниться ему звездный купол полярной ночи, распускающей павлиньи перья — сказочные позари. А в туманной морской дали за маяком будут ему неотвязно мерещиться тундровые просторы. Там колобродит незакатное солнце полярного дня. Там земная лазурная твердь неуловимо для глаза перетекает в небесную твердь так, что бывает трудно разобрать: по тундре, по небу ли уносится в дымку оленья упряжка, послушная тугому длинному хорею — «поэтическому» инструменту погонщика...

                * * *

И весна здесь хороша, и лето, и зима. Но осень — осень это отдельная песня. Золоченая солнцем и листьями осенняя Анапа необычайно прекрасна и привлекательна, особенно если у вас — добротный домик на берегу, уютный тихий сад, в котором все знакомо до листочка, до ягодки, до последнего серебряного кружавчика, искусно вытканного паучихой-рукодельницей.
В саду приютилась беседка под фруктовыми деревьями, где вы, приняв на грудь стаканчик волшебного винца, охотно подтвердите правоту поэта:

О счастье мы всегда лишь вспоминаем,
А счастье всюду! Может быть, оно —
Вот этот сад осенний за сараем,
И чистый воздух, льющийся в окно...

Ощущение полного счастья, покоя приходит к душе вечерами, когда разольется над морем закат винного цвета, и все в природе как-то осмысленно, задумчиво затихает, готовится ко сну. Дерево перестает лепетать. Сникает пожелтелый стебелёк травы, отяжеленный дробиной росы, округло мерцающей во мгле. Птаха, предусмотрительно посидев на черепичной маковке, повертев головенкою по сторонам и, поморгав капелюхой смолистого глаза, прошуршит по воздуху сухим листом, под застреху спрячется, выронив из-под крыла белую горячую пушинку, ветерком увлекаемую в сторону моря.
Приветливый светлоглазый домик находится неподалеку от старого маяка, похожего на неохватное сказочное дерево, алыми цветами в сумерках роняющее отблески под крутой обрыв, где шелестит шелками, шуршит и разрывается о камни прибой, штопаный белыми нитками.
Ночами тихо. Море слышно в приоткрытое окно. Слышно редкую чайку, всплакнувшую спросонья. Если тебе не спится, можно подойти к окну и увидеть стойбище туманов, серой волнистой отарой спустившихся в долину. Туманы серебрятся под луной. Чуть колыхая занавеску, в комнату, наполненную светом мирозданья, струится свежий запах фруктов и почвы – древней русской земли, политой кровью, потом предков — земли, на границе с которой стоят вековые отроги Северо-кавказского хребта и почти круглый год не дают непогоде прорваться в курортную вотчину. А степные вольные ветра, широко и песенно бегущие с Таманского полуострова, так ласково и нежно здесь умеют врачевать усталые людские души.


Рецензии