8. Памятник хорошей погоде

   
      СИЯНИЕ ВЕРХНЕГО МИРА
             или
          ЦАРЬ-СЕВЕР
               
           роман    
    в рассказах и повестях
________________________________
 

              ПАМЯТНИК ХОРОШЕЙ ПОГОДЕ

                1

 Внезапная гроза сломала небо, и пассажирский лайнер сделал вынужденную посадку. Потемнело — будто солнце завалили мокрыми, драными овчинами. Многотонными камнями падал гром. Деревянный старенький аэропорт в Туруханске потряхивало, точно кто хватал его за «шиворот», приподнимал с насиженного места. Ближайшие кедры и лиственницы обливало молоком внезапных молний. Потом гроза утихла. Но в сером небе повисло крошево — нудящий, бесконечный бус: водяная пыль — иголкой в каплю не попадешь.
Мастаков летел тогда в Норильск.
Непогода загнала его в гостиницу.
В палисаднике соседнего дома — напротив гостиницы — поверженным богатырем лежал столетний кедр, выдыхая последнее тепло, непривычно белея разрубленной плотью. Молния развалила ствол продольно — в аккурат пополам. Падая, богатырь костлявыми руками схватился за крышу крестьянского дома. Тесовая шляпа сползла набекрень. На мокрую землю упало птичье гнездо, много лет таившееся под застрехой. Озадаченный хозяин с непокрытой головой топтался кругом кедра. Не замечая дождя, чмокал мокрой папироской. Маленькие черные глазки страдальчески осматривали крышу. А нога хозяина стояла на груди расколотого кедра, медово пропитанного смолой. Дождинки стекали с дерева, не касаясь оголенного нутра в коричневых прожилках, при жизни дерева бывших нервами или какими-то другими нитями, связующими дерево — с небом и землей.
У окна в гостинице сидел художник. Рисовал убитый кедр, мокрую избу. «Гроза в Туруханске» — было написано под картинкой.
— Ну, как? Сойдет? — простодушно спросил художник, протягивая руку для знакомства.
—Я в этом деле не разбираюсь.
—А думаешь, я разбираюсь?
Они посмеялись.
—Тиморей? — удивился летчик. — Что за имя такое?
— Пьяный писарь напутал. Мать назвала Тимофеем, а стал Тимореем... Ну и погодка!
—  Среди вас, художников, — лукаво сказал Мастаков, — давно бы надо конкурс объявить. На разработку памятника...
—Что за памятник?
—  Я думаю, что когда-нибудь найдется добрый человек, раскошелится и поставит памятник такой на Севере. Да не простой, золотой! И всегда у подножья будут цветы...
—А что за памятник-то?
Летчик палец поднял.
— Памятник хорошей погоде.
Тиморей Дорогин засмеялся.
—  Отличная идея. Я первый цветы принесу к такому памятнику. Сколько самолетов да вертолетов прождал в разных местах... Послушайте, Абросим Алексеевич! Делать нам особо нечего. Давайте я нарисую ваш портрет. «Натюрморду», как сказал один большой знаток искусства.
Натура была колоритная, породистая. Смуглая кожа лица выдавала южанина. Выдающийся вперед подбородок. Черные стружки непокорного чуба. Крутая грудь. Всё говорило о казачьем корне, уходящем едва ли не в Запорожскую сечь. Высокий лоб, отвесно опускаясь, двумя надбровными ломтями придавил глаза, всегда напряженные, внимательные, способные сразу ухватывать многое; способность эта летчику здорово помогала, особенно в «пожарных» ситуациях, когда успех или провал решали секунды.
Художник обратил внимание на декоративные часы Мастакова, украшенные по циферблату разноцветными полосками часовых поясов: здешнее время соответствовало делению «Бангкок, Джакарта, Ханой». А еще Дорогин заметил: летчик постоянно улыбается.
—Чему тут радоваться? — проворчал Дорогин.
—Радоваться всегда есть чему. Ты же сам сказал, что отродясь не бывал в этом краю. Вот и радуйся, что прилетел. Бесплатно, между прочим. И не в ссылку.
—Вы здесь из искры раздували пламя, спасибо вам, я греюсь у костра! — пропел Дорогин, открывая бутылку вина. — За знакомство?
— Мне завтра на работу устраиваться.
—Да мы тут просидим... Бог знает сколько!
— Скоро должно распогодиться.
Мастаков сходил, умылся. Глаза у летуна ещё пронзительней заголубели. Даже густые хвоинки бровей показались подсиненными от ярких глаз, то и дело норовивших посмотреть поверх головы собеседника, — такая привычка у Мастака.
Коротая время, Тиморей расспрашивал:
—Давно летаете?
— С детских лет...
— Как это — с детских?
—Первый раз летал в четыре года. Как с печки навернулся, думал, помру... Мамка парашютов нам не выдавала.
Красноречивый рассказчик — находка в пору непогоды, в пору ожидания. Веселясь, по-детски приоткрывая рот, художник слушал Мастакова и не заметил, когда распогодилось. Ветер за рекою разгребал кучевые облака. Под окнами гостиницы, вспугнувши серенькую птаху, пробежал парнишка, громко шлепая по грязным лужам, где колыхались воздушные волдыри — точно рыбьи пузыри, осыпанные солнечной зернистою икрой...

                2

И наконец-то приземлились в Алыкеле. Мастакова должны были встречать, но не встретили, не дождались из-за непогоды. Летчик со своим попутчиком, художником, взяли такси, приехали в Норильск. Вышли в центре города — и обомлели.
Навстречу им шагал... медведь.
Мужики они были неробкие, но всё-таки дрогнули. С непривычки. Художник ногу оттоптал кому-то, ретируясь. А Мастаков чуть дамочку не столкнул с тротуара... Дамочка та вообще их «добила». Мило улыбаясь, сказала:
— Не бойтесь. Он не кусается.
Медведь прокосолапил мимо. Присмотревшись, они рассмеялись. Во-первых, это был медвежонок, а во-вторых, в наморднике, на поводке. (Местный чудак медвежонка прогуливал.)
— Прямо как в сказке!
Норильск так и вошел в сознание Мастакова — как город- сказка. Та самая русская сказка, где в дремучих лесах затерялась избушка на курьих ножках. Город стоял на вечной мерзлоте, будто на курьих ножках — на мощных сваях. Поскрипывал и покачивался под натиском арктической пурги. И здесь, как в старой сказке, был свой царь Кощей, над златом чахнущий, и свой Иван-дурак в дырявом рубище гулял с медведем на поводке...

                * * *

Работа в заполярном авиаотряде пришлась по душе Мастакову. Постоянно «с неба сыпалась» новая техника, хочешь — не хочешь, надо шевелить мозгами, осваивать. Сначала в северном небе «пахали старые лошадки» типа Ан-2, вертолёты Ми- 4, потом пришли Ми-8, Ли-2, позднее получили Ан-12, Ан- 26, это уже были битюги — ломовые поднебесные кони. Самолёты обслуживали многие ледовые базы, находившиеся в Северном Ледовитом океане. В основном это были секретные базы для советских подводных лодок.
Мастакову доверили работать с военными. И стал он барражировать над океаном. Заправившись «под пробку», летал и садился на льдины. Одна из них дрейфовала в районе Канады. Помнится, когда впервые подлетал к полярникам, сердце от радости ёкнуло. Увидел взметнувшийся в небо разноцветный «букет» — полярники шмаляли из ракетниц. Вроде как салютовали. Приятно было, язви, польстило самолюбию. Разобрался потом — устыдился. Все было проще. Мужики при помощи ракетниц гоняли белых медведей, повадившихся пастись на помойке недалеко от столовой. Убегая, зверь оказался почти на глиссаде: Мастакову пришлось развернуться и уйти на лишний круг, ждать, покуда полярники прогонят медведя с ВПП, которую пробили в торосах, прогладили, будто горячим утюгом.
Льдину прозвали «Старухой». Это был айсберг молочно­лазоревого цвета. Издалека льдина казалась огромной седой головой. Меловая гряда — наподобие расплетенной косы — проступала под водой (видно только с воздуха).
Начальник полярной станции — Себастьян Васильевич Зимин. Большущий мужик с голубыми детскими глазами навыкате, с отмороженным кончиком носа, который постоянно приходилось прикрывать.
— Ваши медведи мой самолет не угонят в Канаду? — спросил Мастаков, кивая в сторону убежавших зверей.
— Могут, — буднично обронил Зимин, прикрывая нос. — Циркач — тот запросто угонит. Смышлёный. Вот он, легок на помине.
Белый медведь выполз на лед, шумно отряхнулся, веером вздымая брызги, сверкающие на солнце. Косолапо — сильными бросками всех четырех конечностей — закатился на ледяной пригорок. Осмотрелся. Встал на задние лапы. Подойдя к самолету, понюхал пропеллер, потрогал лапой, точно собирался покрутить.
Мастаков, наблюдая из-за укрытия, покусывал «пельмень» нижней губы.
— Сломает! — обратился к начальнику полярной станции.
— Будем стрелять, если что... А вообще-то он умный. Поиграет и бросит.
—Хороша игрушка, Себастьян Васильевич! Вы хоть представляете, сколько она стоит?
Оставив самолет в покое, зверь, не чуя опасности, приблизился к человеческому жилью. Стал шататься кругом построек. Пугал и в умиление ввергал здешнюю публику. В окнах  виднелись расплющенные лица взрослых и детей.
Зимин привычно засунул в карман несколько патронов с картечью и взял оружие.
— Если не боитесь, пойдемте, поближе поглазеем на дикого красавца. Можете сгущенкой угостить...
—У меня сгущенки нету, — сказал Мастаков.
— Берите в долг, — великодушно улыбнулся полярник, машинально прикрывая кончик носа.
—Давайте! — Мастаков махнул рукой.
Душа подрагивала, но все-таки Абросим Алексеевич прямо из рук угостил медведя. Мероприятие очень рискованное. Неизвестно, что на уме у зверя, а удар его лапы, даже легкий, будет смертельным.
Циркач настроен был миролюбиво. Черные дремучие глаза, страшной силой способные парализовать кого угодно, покрылись медовой пленкой. Циркач сопел и жмурился. Тяжёлая башка вытягивалась на короткой сильной шее. Принюхиваясь к банке со сгущенкой, зверь тыкал черным влажным носом. Приняв подачку, он железным когтем, точно консервным ножом, легко вспорол жестянку и, раскрывши пасть, выдавливал содержимое. Выдавил, как тюбик с пастой. Сгущёнка ленивыми струями сочилась мимо пасти, пачкала морду, лапы.
Проворно управившись с банкой, Циркач отошел от летчика. Посидел на солнцепеке, облизываясь, как сытый огромный котяра. Его насторожило клацанье фотоаппарата (Мастаков снимал и другие.) Замирая, зверь настороженно принюхивался. Эти сухие щелчки напоминали клацанье оружия, из которого стреляли в воздух, отпугивая медведей. В какое-то мгновенье он внезапно перестал быть мирным, добрым Циркачом. Опустился на четвереньки и сделал угрожающе движение в сторону Мастакова. Тут главное — не струсить. Не побежать. Летчик, слегка бледнея, постоял, переживая одну из самых «золотых» минут в своей судьбе. Медведь обнюхал фотоаппарат. Посмотрел на оружие — Зимин стоял наизготовку. Отходя от вооруженных людей, зверь оглянулся. Ни разу не испытавший на себе убойную силу железных вонючих стволов, он каким-то вековым чутьем угадывал: опасность может исходить именно из этих длинных узких «норок».
На льдине Абросим Алексеевич подружился с метеорологами, аэрологами, радиофизиком и другими зимовщиками. Кое у кого из них на кожаных куртках были прикручены эмалевые значки с изображением Земного Шара и алого флага: «Участнику дрейфа на Северном полюсе».
Мастаков подтрунивал:
— Про вас никто не скажет, что вы не дрейфили!
Когда бесновалась пурга, он поневоле гостил у полярников. Самолет крепили стальными тросами к «мертвякам», впаянным в лед. Коротая непогоду, Абросим Алексеевич играл с парнями в шахматы, в карты, смотрел затертые до дырок киноленты. Ветер бесился за окном, волны шерстил и наизнанку выворачивал океан.
— Парни! — говорил Мастаков. — Есть идея! Можно сказать, заветная мечта! Хочу поставить памятник. Да чтобы не простой, а золотой. Памятник хорошей погоде...
Полярники посмеялись. Кто-то серьезно сказал:
—Нам бы схему да чертеж, мы б затеяли вертёж!
А утром Себастьян Васильевич на видном месте повесил приказ: объявлялся конкурс на памятник хорошей погоде. Указаны были этапы конкурса, сроки исполнения и вознаграждение. И Мастаков подумал: «Молодцы! Тут без юмора замерзнешь!» Но Себастьян Васильевич оказался «серьезным шутником». Потребовал обязательного выполнения приказа. И товарищи зимовщики, вооружившись инструментами, стали кувыркаться на морозе, упражняться, вырезая ледяные фантастические фигуры на тему: «Памятник хорошей погоде». Среди любительских произведений попадались такие изумительные штучки — Мастаков до сих пор жалеет, что скульптуры погибли во время стихийного бедствия.
...Каждые три часа, прихвативши крупнокалиберное пятизарядное ружье с разрывными патронами, метеорологи выходили на свой пост, делали измерения.
Абросиму Алексеевичу не спалось:
—       А можно мне с вами?
—       Любопытно? Идемте.
По страховочному тросу шли на площадку, и летчик совал свой нос повсюду, заглядывая даже в гидрологическую лунку. Всё было интересно. Зимин удивил его, сказав, что некоторые синоптические наблюдения начинаются во время открытия станции и заканчиваются только с последним самолетом.
Непогода стихала, и полярники, помогая Мастакову, брались за лопаты. Пробивались к белому кургану, под которым покоился «борт». Потели, копали, добирались до фюзеляжа, до крыльев, до хвоста. Дальше — как на раскопках — осторожно обметали вениками, метлами, скребли дощечки. И он взлетал. И чувствовал, что оставляет под крылом что-то гораздо большее, чем просто полярную дрейфующую станцию. Душу грело и волновало странное чувство родства с океаном, чувство далекой полярной прародины, о которой он узнает гораздо позже. В полетах над океаном Абросим Алексеевич поймал себя на том, что... сочиняет сказки.

                4

Рассказывал он свои сказки обычно где-нибудь у костра, на рыбалке или на охоте.
— Был вчера в Канаде. За папиросами летал. Закончились, как назло. Интересно было посмотреть, как там рыбу ловят.
—Ну, ну, — подбадривали мужики. — И что? Как там ловят буржуи?
— Оригинально. Это у них называется «ленивое рыболовство». При отливе океана тамошние мужики, задрав штаны, бегают по берегу, шесты втыкают в обнажившееся дно. Сети между шестами натягивают. Океан ветрами дышит и, выкатывая грудь горой, идет приливом на берег. Ну и рыба косяками в сети прет!
С ним соглашались:
—Ясное дело — прет!
—  А когда океан опадает во время отлива, хитромудрые канадцы, переставая почесывать брюхи на берегу, приступают к сбору морского урожая.
Слушатели завидовали:
— Вот как живут цивилизованные люди! А мы? «Расея»! Как были деревней, так и остались...
Летчик возразил:
— Ты бы так не говорил, если бы знал, что означает само слово «Канада».
—Ну и что же оно означает?
—«Деревня».
—Как так?!
— А вот так. «Канада» — это «деревня» в переводе с ирокезского. Было древнее племя такое — ирокезы. Вот они-то и назвали Канаду Канадой, то есть деревней.
— Ну и как они в своей деревне? — продолжали интересоваться мужики. — Не обижаются на наш городской дымок?
—  В смысле вредных выбросов? — уточнил Мастаков. — Обижа-а-ются. Ещё как обижаются. Травим мы их здорово!
—А нам так ничего. Принюхались.
—Своё, оно не пахнет.
Мужики посмеялись.

                * * *

В Норильске у них родился третий сын. Снежана была в заботе. А старшие — бесенята! — не слушались. Да еще нахватались где-то нехороших слов; жена пожаловалась.
После очередного полёта отец показал мальчишкам маленький флажок с изображением кленового листа.
— Это канадский флаг, — стал воспитывать. — Позавчера был я в Канаде, в городе Колборно. Залетал чайку попить. И рассказали мне канадцы такую историю, мужики. Был у них ворон, на английском языке так матюгался — уши вяли у детей, у женщин. И у слонов.
Ребятишки прыснули.
— Мужики, я вам серьезно говорю. Ругался ворон, как собака!.. То есть, как сапожник. Полиция поймала ворона и выяснила: хулиган сбежал из семьи, где хозяин выучил его ругаться. Что делать? Хулигана ощипали, чтоб не улетел, и на всю жизнь законопатили в тюрьму... — Отец посмотрел на сыновей. — Мужики! Я это к чему рассказываю? Мамка говорит, ругаетесь? Нехорошие какие-то слова подобрали в подворотне?
«Мужики» притихли.
— Мы больше не будем, — сказал один.
—А нас не ощипают? — спросил второй.
— Как сказать... Вот задницу маленько ремешком пощипать бы вам не помешало! — Он в охапку сгреб парнишек, прижал к себе. — Ладно! Отгадайте загадку. Гришка, Мишка, Пощипай ехали на лодке. Гришка, Мишка утонул, кто остался в лодке?
— Пощипай!
— Это я запросто!
И начиналась возня. Борьба. Смех и плаксивое завывание. Потом опять мирно сидели рядком, говорили ладком.
— Папка, расскажи, кого ты видел с самолета?
— Альбатроса.
—Матроса?
— Есть такая птица — альбатрос. — Отец ладони так сложил, чтобы получилось подобие птицы. — Вот угадайте, мужики, сколько времени альбатрос может парить над океаном, не взмахивая крыльями?
— Цельный час?
— Не угадали.
— Пять часов? Ну, сколько?
— Целую неделю!
— Брешешь!
— Что значит, «брешешь»? Брешет собака на цепи. А у меня на шее крестик на цепочке. Вот, могу побожиться. Истинная правда. Альбатрос шесть суток может держаться в воздухе и ни разу не взмахнет крылом.
— Ого! А еще кого ты видел?
—Ледокол. Атомный.
—А он большой?
— Огромный.
— Он сильный?
—Он самый мощный в мире. Называется «Сибирь». Ломает лед толщиною в четыре метра! — Отец развел руками: — Почти в два раза больше этой комнаты.
—А что еще?
—Цветок воздушный видел.
—Цветы разве летают?
Снежана подошла, сказала строго:
—Живо к столу, только сначала руки мойте.
Хорошо было в доме, в семье Мастакова. Светло, приветливо. Снежана, тихая чалдонка, оказалась прекрасной хозяйкой, располагала к домашнему уюту, неторопливой беседе. Раньше говорили про таких — хранительница очага.
Сыновья от отца узнали о французских братьях Монгольфье. Взялись делать из бумаги и шелка воздушный двухметровый шар, чтобы потом — уже под приглядом и руководством батьки — наполнить шар горячим воздухом и в небо выпустить. Такие шары, только больших размеров, называются монгольфьерами. Один из них — цветной, оборудованный специальной горелкой, — Абросим Алексеевич в бинокль рассмотрел над океаном.
—Видать, буржуй какой-то решил прогуляться по воздуху, — рассказывал отец. — А может быть, шпион? Может, решил залететь в советские воды, не рискуя быть замеченным? На высоте 60 метров радар не берет самолеты и прочие летательные агрегаты.
Сыновья заявили:
— Мы тоже будем летать! Как шпиёны!
—Лучше летайте как птицы. Как папка летает...
— А как ты летаешь? Пап, расскажи!

                * * *

Полет над океаном — о! — это сказка. Особенно — полёт полярной ночью, когда за спиною осталась черная туша материка, мигающего редкой россыпью огней. Когда могучий самолет, размеренно гудя, увлекает тебя в самое сердце Вселенной. В такие минуты — с печалью и веселою тоской! — ощущаешь себя пылинкой, случайно упавшей с ладони Творца и затерявшейся во мгле мирозданья. Летит пылинка-человек, пылит своей неведомой дорогой, полною тревоги и очарования. Летит, пытаясь напрягать умишко, чтобы осознать себя, свою судьбу, а также судьбу Вселенной. Нет, бесполезно. Ни умом, ни душою невозможно постигнуть величие небесного пространства. В особенности — пространство северных широт. Как тут не вспомнить Киплинга: «Власть Божья и людская власть — до пятидесятых широт». А дальше — происходит что-то невообразимое, что не вмещается в простую черепную коробку. Там — за пределами пятидесятых широт — сама по себе живет и цветет заколдованная запредельность, пугающая и одновременно манящая. Там голова начинает звенеть, и все тело точно расслабляется под воздействием сладкого яда. Блажь берет верх над сознанием. Странный сон вершится наяву. Ты глядишь вперед и улыбаешься. Ты теряешь контроль. И ты уже почти не понимаешь: кто ты, что ты и зачем ты здесь? Куда летишь в полночном звездном мирозданье?..
О, это были чудные мгновенья, окрашенные полудетской жутью, щекочущей сердце! Это были те редчайшие минуты, вспоминая которые, человек осознает, что он был счастлив.
Чистый разряженный воздух над океаном порождал иллюзии. Фантасмагории. Крупную звезду, дрожащую над горизонтом, можно было погладить, как доверчивого пушистого птенца на ладони. Белоснежный ком луны сверкающим китом выныривал из океана, плыл навстречу и представлялся таким доступным — хоть посадку совершай на блестящую просторную спину кита. А иногда — прости, Господи! — летчик себя представлял небесным архангелом, попавшим в райские сады. Как не представить, когда сады вовсю цвели и пахли под крылом! Зеленые, широкие и трепетные полосы полярного сияния — висячие сады Семирамиды, где яркими яблоками созревали созвездья. Цветом, духом небесным своим — волшебные сады кружили голову, дурманили. И хотелось — как в детстве — забраться в чужие сады и полную пазуху яблок домой принести.
А солнце?! Разве когда-нибудь забудешь первое солнце, после полярной дегтярной тьмы диковинным золотым цветком распускающееся над океаном, желтой цветочной пыльцою посыпающее край горизонта, будто черноземную огородную грядку. Ах, это первое солнце! Кто не ждал тебя угрюмыми ночами, кто не торопил тебя молитвой и мечтой, вряд ли поймет он, что это значит — встреча первого солнца, встреча первой травинки, щекочущей пятки, куда убежала душа, только убежала не от страха — от восторга. Если по большому счету говорить, так хорошо бы всем нам пройти горнило Севера, чтобы узнать настоящую цену прекрасному этому миру.
Из каждой поездки привозил он гостинцы, а как же без них? Это было что-нибудь оригинальное, изумляющее детвору. Ведь не зря же папка был «колдун и чародей», если верить маме. Он мог на сорокоградусном морозе мечтать о розе — и цветок появлялся у него в руках, потому что мечты всегда сбываются.
Сыновьям особенно понравился Путеводный огонек, который отцу подарили небесные жители, когда был он в гостях на Полярной звезде. (Знакомый стеклодув, ссыльный китаец, долго старался, тужился, чуть глаза не лопнули.) Путеводный огонек был устроен так, что светился впотьмах, переливался радугой, но главное — сам находил дорогу домой. Отец показывал фокус. Брал Путеводный огонек, закрывал в железный сейф, где хранится ружье, или сами ребятишки закрывали, ключ забирали. Выключали свет, и в доме начиналось «колдовство и чародейство». В замочную скважину сейфа — в дырочку — умудрялся как-то пролезать волшебный Путеводный огонек. Светился, блуждая по комнатам, кружился у потолка и опускался на всемогущую руку отца.

                5

Художник нагрянул в гости. Тиморей Дорогин несколько своих работ привез в подарок. Яркие, душевные пейзажи. В домах северян картины ценятся гораздо больше, чем где бы то ни было.
—Хорошо, что разыскал! — летчик был рад. — Как ты? Где и что?
— Малюю потихоньку... Я что хотел спросить... — Дорогин смущался. — Очень уж хотелось бы слетать на полярную станцию. Ты, Абросим Ликсеич, не поможешь? Не замолвишь словечко?
—Попробую.
Тиморей слетал, привез оттуда много картин. Подружился с полярниками и думал прилететь на следующий год. Но, увы! Это был первый и последний полет художника на дрейфующую полярную станцию под Канадой. Но никто, конечно, не знал судьбу «Старухи» (раскололась). Только сердце художника что-то чувствовало — в момент прощания. Улетая от полярников, Тиморей Дорогин взял вахтенный журнал, в котором строчили все, кому не лень. Словно понимая, что не будет у него больше возможности для объяснения, художник признался: «Старуха-льдина — тайная любовь моя!»
Да, и на старуху бывает проруха.
Базу под Канадой раскололо. Точно трезубец грозного Нептуна саданул из глубины океана. А ведь могучий айсберг был — тридцать метров толщиной. Казалось, веку не будет махине, и вот — пожалуйста...
Мастаков поднялся в воздух по тревоге. Нужно было срочно спасать людей, эвакуировать оборудование. Каждая минута дорога. Торошение происходило прямо на глазах. Старуху- льдину со скрипом зажимало, тискало, терло в труху. С пушечным боем откалывались мраморно-голубоватые глыбы, окутанные искристым дымком. Куски — величиною с двухэтажный дом — громоздились со скрежетом, давили, топили друг друга, пробками выскакивая на поверхность и поднимая шумную штормовую волну.
Кругом неразбериха. Паника.
— Тащи! Тяни! — срывая горло, орал Зимин, не подбирая выражений. — Долбак! Да брось ты это... В первую очередь надо вон то...
Как детские игрушки, соскальзывали с места жилые вагончики, утепленные ангары, стационар для дизеля, снегоходы, метеостанция, баня, возле которой громоздились пиленые кубики льда... На специальной площадке, отведенной для конкурса, звенели и рушились «памятники хорошей погоде». Сказочные, дивные скульптуры, лучшие из которых не стыдно было бы выставить на показ самой взыскательной публике. Словно гигантским колуном шарахнули по взлетной полосе. Отвесно откололся дальний край, где находились фонари и щиты ограждения...
— Ещё немного, — кричал Мастаков, — и мы не взлетим!
— Спокойно! Мы уже взлетаем! — яростно ответил Зимин, глядя в сторону склада горюче-смазочных материалов.
Склад загорелся. Красноватыми и желтыми фонтанами взрывались трехсотлитровые бочки с бензином. Взлетая помятыми консервными банками, бочки кувыркались в небе и опустошенно — медленно — оседали, откатываясь в сторону взлетной полосы.
Нервничая, Мастаков покусывал «пельмень» нижней губы. Она дрожала — белая, как тесто.
Арктическое топливо горело, вскидывая к небу черные хвосты. Будто живые, катились во все стороны доски, бухты кабеля, ящики с яркой маркировкой «Грузополучатель — полярная станция». Гремели железные трубы, расползаясь гигантскими, гремучими змеями...
Бедный Циркач, белый медведь, оказался в центре этой заварухи. Вот она, сладкая жизнь, поманила зверя и погубила. Медведь приплыл к полярникам за баночкой сгущенки. Ну и влип. В такую сгущенку попал, не дай Бог! Очутившись на верху перевернутой мокрой глыбы, медведь ревел, вздымая морду к небу. Шерсть на загривке и по хребту встопорщилась белыми щепками. Раскидывая лапы врастопырку, ломая железоподобные когти, зверь пытался закрепиться на скользкой, мокрой поверхности. Кое-как зацепился, утих, загнанно дыша, глубоко и часто выкатывая пушистое брюхо, похожее на мячик. Но осколок льдины крутанулся веретеном, с маху ударился о другой обломок. И всё. На месте белого медведя полыхнуло кровавое пятно — будто сырая лохматая тряпка. Обломок перевернулся и засиял умытым чистым рылом: проглотил медведя и облизнулся.
Летчик залез в кабину.
— Мастаков! Что у вас там? — кричал по рации начальник управления авиацией. — Как дела?
—Хреново, Николай Витольдович.
— А? Плохо слышно.
— Всё нормально, говорю. Идем ко дну.
—Успеете взлететь?
—Постараюсь.
— Приказываю ждать до последнего.
— Понял... Бегу на подмогу!
Все основное с полярной станции было уже отправлено с другими самолетами. Люди подчищали остатки оборудования и ценной документации, накопившейся за годы дрейфа советской базы.
Потный, сажей перепачканный Зимин, шатаясь, подошел к самолету.
— Шабаш! — прохрипел. — Дальше некуда...
Взревели движки. Мастаков перевел управление на взлетный режим. Самолет залихорадило и поволокло по наклонной взлетной полосе — как по лезвию бритвы, которое там и тут ломалось, норовило порезать брюхо.
Внизу постреливало. Темные трещины синевато ветвились — впереди по курсу и с боков. С каждой секундой «ветки» разрастались, обретая размеры неохватных стволов. Ледяные «сучья» с треском ломаясь, бухали по брюху самолета и заскакивали на фюзеляж, вращаясь яркими волчками, напоминающими шаровую молнию.
«Господи! — взмолился он, раскаляя моторы в коротком разгоне. — Только бы хватило взлетной полосы!»
Нет, не хватило. Самолет обвально ахнул, потеряв опору и не набрав необходимой скорости. Завалился на левое крыло, потом на правое...Еще немного — и можно было бы сорваться в штопор. Но, слава Богу, ветер! Ударил встречный ветер под крыло. Сильный, океанский ветер! Он подставил хребтину свою под самолёт — помог удержать равновесие и сохранить инерцию стремительного взлета.
Радость мелькнула в душе, только рано пока что праздновать. Сцепивши зубы, он врубил форсаж и плавно развернулся. После набора высоты чуть-чуть расслабился. Перестал кусать «пельмень» — кровь на губе дрожала. Облегченно вздыхая, летчик посмотрел под крыло и от удивления пошевелил бровями: стихия очень скоро с грязным своим делом справилась, и руки в океане вымыла. От Старухи-льдины остались только мелкие ощепья, стекловидные осколки, белым рваным саваном колыхающиеся на волнах, да расплывающееся мазутное пятно, напоминающее ворвань — рыбий жир, над которым заполошно кружили чайки, лишившиеся привычного островка в океане.
Несчастный Себастьян Васильевич Зимин смотрел на останки своей полярной станции. Плакал, не скрывая слез.
—Всё! — говорил обреченно. — Спета песенка моя! Уволят к чертовой матери. Давно уже хотели, да всё не было случая...
—А вы-то здесь при чем? Стихия...
— Вот и спишут меня — на стихию. Какой с неё спрос?
Зимин был доктором наук. Вытирая слезы грязным рукавом, он всю дорогу — до материка — строил научные догадки и гипотезы. Говорил о каком-то вулкане, проснувшемся под океаном: глубоководное землетрясение, дескать, наделало шуму в округе и раскололо трехметровый айсберг, видимо, уже имевший опасную червоточину.
— Нечто подобное, — вспомнил Зимин, — уже происходило в июне 1934 года под морем Флорес в районе Зондских островов. Тогда залихорадило на глубине более чем семисот километров... — Он помолчал, покашлял. — Извиняюсь... У вас не найдется спиртного?
— Есть немного.
По привычке прикрывая кончик носа, Зимин сказал:
— Надо выпить. За помин души Старухи.
Позднее были у Абросима Алексеевича и другие рисковые дела. Садился на критические льдины, длиною меньше километра и толщиною метр пятьдесят. Это когда ты садишься и едва ли не собственной задницей ощущаешь игольчатый холодок ледяного поля, которое плавно прогибается под тобою и потрескивает, словно по хворосту на лыжах катишься. Всякое было потом. Но самая опасная страница в биографии и самая, пожалуй, романтическая — это огромный молочно-синий айсберг в океане под Канадой.
—  Айсберг тот, — говорил он позже, — старуха чертова ногу мне оттоптала! Судьбу поломала!
Помогая полярникам во время эвакуации, летчик ногу повредил. Сгоряча не обратил внимания, но дальше — больше, нога побаливала.

                6

Осенний дождь со снегом хлестал по окнам. А летчик сидел на кухне у соседа своего — Храбореева, водку хлестал гранеными стаканами, провозглашая один и тот же тост:
—      Чтобы небо на нас не упало, и чтобы летчик не остался без работы!
Северьянович не пил. С грустью смотрел на летчика. Уговаривал крепиться — бесполезно.
Храбореев держал в руках столичную газету, где летчика пропесочили за халатное отношение к государственной тайне.
А получилось вот что. В доме подрастали три обормота. Юрка, Витька и Толян. К ним заходили друзья, их младшие братья и сестры. Теперь пойди, узнай, кто добрался до планшетки и достал казенные бумаги. Старшие варили клей, воздушный шар свой мастерили. Младший помогал. В общем, сварили казенные бумаги к чертовой бабушке. Последовал скандал и отстранение от полетов. И лётчик загулял — сорвался в «штопор».
В дверь позвонили.
Мастаков напрягся.
—Кто? Жена?
—  Я же сказал, что она улетела.
Храбореев дверь открыл. В Норильске в эти дни — проездом — оказался старый друг Мастаков.
— Пташка? Дрозд? Здорово, птица! Ты как меня вычислил?
— Снежана сказала. У соседа, говорит, сидит, гуляет. Ты что это, Абросим? Выпрягся?
—Имею право! Я не железный конь...
Северьянович пригласил:
—Вы проходите, присаживайтесь. Чайку? Или покрепче?
—Нет, спасибо. — Павел обратился к другу. — Я заскочил к тебе, Абросим, на пять минут. Что случилось-то?
—На, почитай...
Дроздовцев повертел в руках газету. Положил на стол.
—Эту портянку можно жевать до вечера! Давай в двух словах. Что за статья?
Летчик налил. Широко, но криво ухмыльнулся.
—Хорошая статья. Хамелеон Проститутов писал... Не знаешь такого? Вот удружил, так удружил! Собака! Прямо под дых ударила статья...
—Ну, что уж он такого написал?
—Пташка! Надо знать одну особенность Драгулова. Наш начальник управления авиацией... — Мастаков громко икнул. — Пардон... Начальник, он к печатному слову относился, как... я не знаю... Если в газете будет напечатано, что Север — горячий, что здесь пальмы растут, значит, так оно и есть. Драгулов до трусов разденется и в тундру пойдет за бананами. — Мастаков расхохотался, представив начальника, собирающего бананы в тундре. — Вот как он верит печатному слову. Так что под дых статья ударила не столько меня, сколько его самого, бедного Николая Витольдовича.
Дроздовцев опять повертел в руках газету, бегло просмотрел статью.
—      Там, в общем-то, все правильно, — самокритично сказал Мастаков. — Резковато, но правильно. Обидно только, что он, Проститутов, как змей намыленный, в душу влез. Пришёл к нам в дом. Снежана на стол накрыла. Он, собака, стебанул коньячку, похлебал наваристых щей, чаю с вареньем попил. А потом... статья вот эта. Ну, Хамелеон! Ну, Проститутов! Говорили мне, да я не верил... Бомбить! Бомбить их надо всех! — Он скомкал газету, швырнул в дальний угол.
—  Ложись, отдыхай, — сказал друг. — Я побежал. Дела.
— Спасибо, что заскочил! — Абросим Алексеевич поднял стакан. — Чтобы небо на нас не упало, и чтоб летчик не остался... на бобах... Или на бабах? Как правильно?
— Ты не пей, а то точно без работы останешься. Я краем уха слышал разговор в управлении... Попугают маленько тебя и снова допустят к полетам. Так что нужно быть в форме.
—      А я? — Мастаков показал на себя. — Я разве не в форме? — Он опять дураковато расхохотался. — Ну, чтобы небо на нас не упало!
Да, на кухне у соседа Мастаков в форме сидел. Причем — в парадной форме. Даже фуражку зачем-то напялил. Два кулака Мастакова, крепко стиснутые около бутылки и стакана, располагались на столе — как раз на ширину штурвала. Кулаки бледнели казанками и подавались немного назад. Это он «взлетал» в мечтах. Потом, резко толкая кулаки вперед, Абросим Алексеевич опрокинул пустую посуду: «пошел на посадку». На высоком лобешнике лётчика протопилась клейкая испарина, каплями скатилась между крутыми надбровными буграми, где проступила красноватая морщина. Чернявый чуб свалялся в грязный хвостик, засалено поблескивал. Одрябшие веки свинцово наползли на глаза. Сидел — как Вий.
Что-то вспомнил. Вздрогнул.
—  Северьянович!
Охотник собирался в тундру.
—Ну? — откликнулся из коридора.
— А ты забыл? Насчет звезды? Не передумал лететь на Полярную...
Храбореев глубоко вздохнул. Больная тема. И не хотелось на эту тему говорить с пьяным летчиком.
—Нет, — откликнулся глухо. — Не передумал.
—Ну, так в чем же дело? Я готов. Созрел.
—Что ты предлагаешь?
—Едем в аэропорт. Заправимся под пробку и вперед...
—Кто тебя выпустит? Такого.
— Выпустят. Я никого и спрашивать не буду! — Мастаков поправил фуражку. — Я тебе, сосед, могу сказать без ложной скромности. Начальство авиаотряда... — Он громко икнул. — Пардон... Уважает меня... 

                *       *       *

Начальство авиаотряда отлично знало: можно по пальцам сосчитать первоклассных летчиков, имеющих «верхнее чутьё», развитое ничуть не хуже, а то и лучше, чем у собаки.
С конца ноября до середины января на Севере солнце больше ходит под землёю, чем под небом, и в запасе у лётчика всего часа четыре светового времени. А потом – что у негра за пазухой. А когда кончается полярная ночь, на смену заступает необъятный полярный день, – тоже нагрузка на психику. Да плюс к тому же надо учитывать ещё одну особенность тех далёких лет: приводных радиостанций было мало, – самолёты в основном по ним ходили. В общем. Словно было ориентироваться. Летать полагалось при видимости до четырех километров. А в большие морозы голубовато-серыми куделями туман тянулся. Видимость притуплялась до полукилометра. А лететь-то надо. Как тут быть? Вот и приходилось полагаться в основном на личный опыт лётчиков и штурманов. Так сказать, на «верхнее чутьё». И поэтому — не обижая других — можно смело сказать, что полярные летчики гораздо крепче прирастают к небу. Жизнь заставляет нервы оголять. Небесная твердь — туманы, морозы, созвездья, сияние сказочных позарей — все постепенно входит в душу, в кровь. И у полярного летчика в организме вырабатывается какой-то уникальный «гормон», возникает своеобразная наркотическая зависимость от неба. И всякое отстранение от полетов на Крайнем Севере происходит болезненней, чем на «большой земле». Здесь летчика от неба отдирают — с кровью, с мясом.
Оставшись без любимого дела, называя себя брандахлыстом, летчик неделю пил, болезненно бледнея телом и чернея душой. Сначала пил он у Храбореева, а когда сосед уехал в тундру — летчик «приземлился» у друзей, потом появились приятели и незнакомые люди. А затем он один умотнул на турбазу, — видеть уже никого не хотелось. Он выдохся.
В глазах пропал огонь, в душе пропал кураж, когда Абросим Алексеевич на вопрос: «Как жись? уверенно отвечал: «Зашибись!», и при этом выставлял кривым сучком большой палец, и вытягивал вперед сильную руку, опутанную ветками полнокровных жил, где водки было больше, чем крови.
Пропало желание в небо смотреть — чтобы душу не травить лишний раз. Возникло другое желание — сумасбродное.
—Никитич! — попросил он сторожа турбазы. — Дай молоток и гвозди!
—      Зачем?
—      Дай, сказано!
Сторож мягко возразил:
— Мне молотка не жалко. Только вот ведь какая история. В прошлом году один товарищ... Тоже так вот тяпнул водки, попросил молоток и двухсотку — гвоздь. Я дал по простоте души. А он повесился... Хорошо, я заметил, веревку успел перерезать. По судам затаскали бы.
— Вешаться не собираюсь, — успокоил Мастаков. — Но окошки в домике заколочу!
—      Дует, что ли?
—      Небо! — летчик заскрипел зубами. — Небо видеть не могу!
—Во, допился человек.
—Не в этом дело. Давай. Где молоток? Заколотим.
—Не положено.
— А ты покажи мне инструкцию, где сказано, что не положено.
—Не положено и всё. Без инструкции.
— Скучный ты, Никитич. Нет в тебе размаха, неба нет в душе. Одна земля. Навоз.
— Я деревенский, — сказал сторож. — Вы прилегли бы, отдохнули.
—Иди... — Летчик махнул рукою. — Жук навозный!
Сидя у окна, Мастаков уставился на холодное солнце, висящее над вершинами далеких гор. И вдруг возникло сумасбродное желание: насмотреться на голое солнце, ослепнуть. «Так было, между прочим, — подумал он. — С одним бельгийским физиком... забыл фамилию... В середине девятнадцатого века в течение нескольких минут физик смотрел на солнце. Решил изучить воздействие лучей на глаза... А это — опасное дело... Только лирики могут на солнце долго смотреть. А физики не могут. Факт!»
Небо над тундрой было пронзительно ясное. Солнце горело — в полный круг. Стиснув кулаки, Абросим Алексеевич подумал: «Ослепнуть — и успокоиться!»
И вскоре по щетинистым щекам, западая в морщины и ямки, покатилась крупная, как виноградина, слеза, солнцем вынутая из глаза. В глубине зрачков щипало, резало. Но летчик не сдавался. В упор смотрел на солнце. Не мигал. Будто спички вставлены между сырыми дрожащими веками. Лучи слепили. Лучи грозили спицами проткнуть зрачки.
Никитич потоптался у порога. Вежливо покашлял.
—Вам плохо? Может, скорую вызвать?
Абросим Алексеевич вздрогнул, приходя в себя. «Что за глупости я вытворяю? Так и в самом деле можно зрения лишиться...»
—Никитич, — он посмотрел на бутылку. — У нас пустые бензобаки. Понял?
—Это — у вас. Я на работе не пью.
— Я тоже... ни-ни на работе.
Перед окном стояла кривая лиственница, давно уже убитая ядом норильского комбината. На сухую ветку села пуночка — полярный воробей. Глядя на пуночку, Абросим Алексеевич взялся рассказывать сторожу про какого-то вислохвостого коршуна.
— Никитич, я пьяный, поэтому проболтаюсь тебе... Я ведь служил в Америке...
—Ну? Неужели?
—Служил, ага. В военно-воздушных силах. Только тс-с... Ты никому, Никитич, не болтай. — Мастаков погрозил грязным пальцем. — В Америке есть уникальная птица — вислоухий... Тьфу! Вислохвостый коршун. Когда-то он водился в Америке на всей территории от Мексиканского залива до Великих озер. Потом цивилизация пришла с топорами и пилами. А вырубка лесов, Никитич, это все равно, что вырубка зверей и птиц. Вислохвостые коршуны редко сегодня встречаются, а между тем, это летчики-асы в пернатом мире... Я тебе серьезно говорю. Рядом с вислохвостым коршуном можно поставить только ласточку или стрижа. У коршуна того идеальное соотношение между весом и размахом крыльев. Раздвоенный хвост, Никитич, служит ему хорошим рулем. Коршун тот в буквальном смысле в воздухе живет. На лету добычу ловит, воду пьет на лету, — на бреющем полете клювом царапнет по озеру и опять зароется в голубой зенит. Я к чему все это, Никитич? Я — коршун по натуре. Понимаешь? Я привык жить на лету. А эти сволочи сбросили меня на землю! — Мастаков ударил кулаком по столу: — Бомбить их надо всех! Бомбить!
Раньше, когда Мастаков ощущал себя коршуном, плечи держались вразлет, — как будто душа окрыленная изнутри распирала. Теперь — плечи смялись. Пришибленный коршун, мокрый от вина и водки, скомканным чучелом сидел, томился в грудной клетке, в темном углу души, провонявшей парами спиртного и табака; летчик, давно бросивший курить, опять схватился за сигарету, как утопающий за соломину.
Походка Мастака отяжелела. Точно бел-горюч камень тащил на горбу. В прежнее время предчувствие полета носило его по земле с невероятной легкостью, и так же легко, играючи, он претерпевал житейские невзгоды, хлопоты и дрязги, проблемы быта: знал, что скоро от них оторвется, так почему же не потерпеть, помогая жене, сыновьям или товарищам по работе? Небо сдувало с него житейскую пыль, копоть и нагар, в котором задыхаются многие земные мужики, спиваясь, опускаясь до рукоприкладства в семье, до поножовщины в компаниях друзей.
Страшное дело — если неба нет в душе у человека. Чего боялся больше всего, то и случилось — без неба остался. Хоть вой.
—Не дождетесь! — Он зубами скрипнул. — Всё.
Сила воли у него была — кремень. «Вислогубый коршун» заставил себя подтянуть, подобрать вислые губы. Стал вытрезвляться. Перешел на пиво, на квас. С пихтовым веничком — любимым веничком — попарился в баньке. Посветлел душой. Лицом порозовел, как поспевший астраханский арбуз на берегу родного Каспия. Распрямился. От загула помутневшие глаза прояснились, заиграли огоньками ума и юмора. Желая окончательно встряхнуться, Абросим Алексеевич на охоту с мужиками засобирался. Ружьишко хотел прихватить, но передумал: с похмелюги возьмет еще засадит картечину в свой «пламенный мотор».
Трезвый, бодрящийся пришел домой — снасти для рыбалки взять. Снежана, умная баба, ни словом не попрекнула, только сообщила:
—Звонили с работы, искали.
—Кто?
—Николай Витольдович.
— А-а-а!..— Он самодовольно хмыкнул. — Я на рыбалку.
— Ты позвонил бы. Просили.
—Вернусь — позвоню.
—Просили срочно. Николай Витольдович...
Мастаков, распутывая снасти, напоролся на крючок, вспылил:
— Да пошёл бы он, Витольдович!.. Сам пригласил меня сюда и начинает...
—Племянник, вроде, у него пропал.
—Кто? — Мастаков насторожился. — Он что, из-за племянника звонил?
— Нет. Про племянника я в школе узнала. Учителя говорили.
Мастаков подался в тундру, омывая сердце ядовитой радостью: «Спохватились, курвы?! Думали, на брюхе приползу? А накось, выкуси! Не на того нарвались! Я только самолет сажу на брюхо!..»

                7

Крайний Север иногда впадает в крайности. Осенняя погода разбаловалась. Ветер выдохся. Облака по горизонту голубизну латали редкими белыми заплатами. Яркое солнце воду облизывало на озерах, на реках. Верхние веточки елок встопорщились к небу — верный признак ясной погоды. Клесты резвились на рябинниках, клевали ягоду, прибитую морозцем, таящую в отмякшей сердцевине веселый бражный дух. Берега, залитые щедрым солнцем, приобрели цвет раскалённо- стынущей вулканической лавы. Янтарная хвоя кругом насыпана. Желтая трава с подпалинами красного живет ещё, колышется. Жесткие, будто жестяные, листья лопочут на карликовых березах, на тальниках, на кустах багульника возле болота. Голубика поспела, морошка. Издалека посмотришь — дивная картина, хоть в рамочку вставляй. Но опытные люди не обольщаются. В любое мгновение северный ветер может сорваться с гор. Тучи нагрянут, шарахнут по тундре дробовым зарядом холодного дождя или снеговой шрапнели. Буря может на дыбы подняться: бурым медведем забурится в тундру, солнце зароет в буреломы, в пыльный хлам. Или ураган пойдет шататься по озерам, волны дыбарем поставит, опрокинет лодки рыбарей, сети перепутает, сорвет гнилую кровлю зимовья. Дров наломает в тайге — ни пройти, ни проехать. Всё может быть по осени на этой широте. Летчик знал и помнил, но голова с похмелья туговато шурупила.
— Алексеич, ты не легко оделся? — заметил товарищ по рыбалке.
—      Я ведь южный человек — душа горячая, — отмахнулся. — Для меня плюс сорок и минус сорок — полёт нормальный.
Оговорили маршрут. Время встречи.
—Где нам лучше состыковаться? — спросил товарищ.
—У магазина, — пошутил Мастаков, настроение было отличное.
И они помчались — по разным рукавам реки. Одной ногою упираясь в запасной бачок с бензином, Абросим Алексеевич развернулся и, медленно пробравшись между камням порога, перешел «на форсаж». Полетел по гладкому Коварному ручью, который в тот день мало оправдывал своё название. Но чем ниже спускалась лодка, тем грубее дышало предзимье.
Рваный снег лежал на берегах, оловянно отражая солнце. Ледяное крошево битым стеклом пересыпалось и позванивало в тиховодах среди камней, среди костлявых пней, торчащих омертвелыми черными осьминогами. Не обращая внимания на странную щедрость осенней погоды, зверье и птицы деловито к зиме готовились. Белка суетилась под деревьями, делала запасы грибов и шишек. Вскидывая рыжий пушистый хвост на спину, белка замирала, глядя в сторону гремучего мотора. Цокала, будто ворчала: катаются тут, мешают хозяйством заниматься. Куропатка бродила по галечной отмели, клевала камешки  — гастролиты, помогающие перетирать грубую зимнюю пищу. Отяжелев от камней, куропатка нехотя взлетела, услышав приближение моторки.

                * * *

Случилось непредвиденное. Чужую лодку он увидел за каменным береговым горбом — носом приткнулась к рыжеватому утесу. Кто-то возился в моторе. Сбрасывая газ, Абросим Алексеевич остановился. И почему-то хмуро подумал: «Вот повезло! Кто-то ищет — не может найти, а мне бы он на фиг не сдался — и вот, пожалуйста... »
В лодке сидел племянник Драгулова, начальника управления авиацией.
—Здорово, Стопка. Что, загораешь?
—Ну. До посинения! Мотор подох.
Сморкухин Степка (звали «Стопка») был техником наземной службы. Поэтому Абросим Алексеевич укорил в сердцах:
— Стыдно, черт возьми! У тебя мотор должен ходить, как часики!
Парень развел руками. Перед отплытием он проверил мотор, подшаманил, но хватило ненадолго. Чумазый мотор чахоточно покашливал, попукивал, капризничал на малых оборотах, а на больших так принимался тарахтеть, вот-вот рассыплется. Намучившись с мотором, насосавшись бензину из грязного шланга, Стопка решил устроить перекур. Чиркнул спичкой, поднес к папиросе, — пламя жахнуло, подпалило усы. Черные щегольские усики и без того редкошерстные были, а теперь хоть сбривай: осталось недоразумение какое-то под носом, похожее на темную возгрю.
Абросим Алексеевич не смог сдержать усмешки, глядя на жалкие остатки от усов.
—Да-a, вам смешно, а я женюсь! — то ли сообщил, то ли пожаловался парень, кривя уголок обожженного рта.
—      Когда у тебя свадьба-то?
—      Послезавтра.
—      А ты когда уехал?
—      Да уж вторые сутки...
—      А ночевал?
— Там, в какой-то халупе... Думал рыбки раздобыть... — Сморкухин пнул валявшуюся под ногами облупленную крышку мотора, испачканную мазутом. Рядом с крышкой — недопитая бутылка водки.
Мастаков не выдержал:
—      За самолетами тоже так старательно ухаживаешь?
—      Не-е... ну, работа есть работа. Там всё путём...
— Сомневаюсь! — Абросим Алексеевич вздохнул и подумал: «Не хотел бы я иметь такого техника! Удивительно, как еще с работы не турнули. Видно, помогает волосатая лапа Драгулова».
—      На буксир, что ли, взять? — спросил Мастаков.
—Не надо! — Стопка хорохорился. — Я уж подумал, — уверенно сказал он, глядя вдаль, — напрямки рвану. Вот так вот. Через перевал — и дома.
—Куда ты рванешь? Голова, два уха. На перевале уже снег. — Мастаков занервничал. — Техник! Железный дровосек, твою душу... Ну, кто же так с мотором обращается?
Почесывая жженый ус, Стопка понуро слушал и затаенно радовался, наблюдая, как Абросим Алексеевич вытаскивает парашютную стропу — вместо буксировочного троса.
—Цепляй!
—    Спасибо.
—     Кушай на здоровье! — ответил Мастаков. «Дядьке своему скажи спасибо!» — Крепи как следует!
—Готово. Крепко.
—Ну, от винта!
Летчик врубил мотор. Поплыли. Вернее, поползли как черепахи, преодолевая студеные пороги, перекаты. Оглядываясь, Абросим Алексеевич отметил, как сильно все вокруг меняется в зависимости от настроения. И полчаса не прошло, когда он с ветерком летел вдоль этих берегов, представлявшихся золотыми — от солнца, от шафрановой хвои, от бесчисленных червонных листьев, начеканенных морозцем. Холодные струи, весело звенящие вдоль борта, казались хрустальными. А теперь?
Мрачно кругом, неприветливо. Тучи сгущались над перевалом. И в душе у Мастакова «сгущались тучи». Лёгкий, беззаботный настрой на рыбалку пропал. «Коварная речка! — подумал, едва не напоровшись на острый камень, выступающий из воды. — Неспроста называется Коварный ручей. На Севере нет случайных названий!»
От камней на перекатах потянуло мертвым холодком. Хлюпая мокрой пастью, река жевала возле берегов, глотала и отрыгивала загустевшее «сало».
Прыщеватое лицо наземного техника посинело. На скулах обозначились лиловые и черные прыщи. Редкая щетина репейником встопорщилась.
— Надо срезать! — Стопка махнул мосластой рукою. — Ручей вправо, а нам налево...
—      Ты еще не женился, а тебя уже налево тянет!
—Серьезно говорю. Тут лучше срезать.
«Лучше врезать! Между глаз!» Мастаков замедлил ход. Посомневался и все-таки свернул в рукав. Так было действительно короче. Но — опасней. В рукавах, особенно на поворотах, река замыкалась ледяными звеньями, перекинутыми с камешка на камешек. Дальше река развернула свои берега — лодки вырвались на простор. И Мастаков приободрился.
По реке торопились не только они. Таймени поспешно  скатывались в глубокие речные ямы — зимние квартиры.
—      Сейчас на перекатах рыбу — хоть веслом глуши, — мечтательно сказал Сморкухин. — Может, остановимся?
—В зубах потащишь? Рыбу-то.
—В лодке.
—Как бы еще бросить не пришлось...
—Кого? Ты не шути, Абросим Алексеич. Я лодку у соседа взял. Моя-то прохудилась.
—      Похоже, повезло соседу твоему.
Забывая рулить, Мастаков временами глядел под воду. Заметил литого красавца, похожего на буровато-коричневый брусок с зеленоватым отливом. Таймень прошел близко, ломая непокорную встречную струю: оранжевая окраска горячо мелькнула на хвосте. Отворачиваясь от тайменя, Мастаков подумал: «И на черта я остановился? Проехал бы мимо. Рыбачил бы. Возись теперь с этим сморчком!»
Прибрежный куст, подмытый и наполовину свесившийся в реку, приближаясь, чуть глаза не выколол. Летчик охнул, едва успел увернуться. Стекловидные ветки ольховника, склоненные в воду, колокольчато позванивая, зацепились за борт и сломались, роняя в лодку леденцы, хранящие внутри золотинку жухлого листа. Ветка расцарапала щеку. Абросим Алексеевич нахмурился: «Так можно и глаза оставить на кустах!»
Сморкухин тоже следил за рыбой, мелькающей за бортом.
— Эх, сейчас бы его на мыша, на искусственного! Славно заарканил бы! Я капитальненько приманками запасся, думал...
И в это время шпонку срезало. На камень налетели.
—  Индюк тоже думал, да в суп попал, — подытожил Мастаков. — Приплыли, Стопка. Наливай!..
—      Запаска есть?
—      А как же!
—      Значит, все будет ништяк! Я техник или хрен собачий?
—      Тут есть над чем подумать! — усмехнулся летчик.
Руки у Сморкухина никогда почему-то не мерзли. Черт его знает, почему, но Стопка не признавал ни перчаток, ни варежек. С новой шпонкой и новым гребным винтом он справился быстро. Так лихо — даже самому понравилось. Глаза повеселели. Наземный техник в ладоши хлопнул:
—Можно идти на взлет.
С винтом провозились недолго, но как-то неожиданно скоро стемнело. Ветер поднялся. Чернильную воду взрыхлило и вспенило свистящим порывом. Головная моторка, муторно воняя выхлопом, все медленней ползла против течения. Временами останавливалась, будто буксовала, белопенным букетом вспучивая клокочущую воду за кормой.
Наотмашь ударило пылью, каменной крошкой. Хвоя полетела, старый жухлый листарь вперемежку с первыми свинцовыми крупинками снега. Чайку с прибрежного камня смахнуло снеговым зарядом — точно из двустволки дробью шарахнули. Подстрелено крикнув, чайка взмыла вверх, откачнулась назад. Крыло едва не подломила, зацепившись за ветки ближайшего дерева. Чаячьи перья остались на остром сучке, напоминая заиндевелые трепещущие листья. Новый свистящий порыв листодёра выхватил перья, погнал над водой...

                8

Пурга накрыла северную землю, спеленала сырыми и рваными простынями. В трех метрах — ни черта не видно. Они вслепую приткнулись к берегу. Лодки закрепили понадежней. Сморкухин что-то увидел, потыкал пальцем и побежал на пригорок. Там избушка стояла. Но через минуту «видение» пропало. Поднявшись на берег, Стопка покрутился. Пошел наугад. И лбом чуть не ударился в избушку. Вот она — рукой потрогать можно, а глаза не видят. Во, завертело.
—Сюда! — Стопка завопил от радости. — Живем!
Приободрились, но ненадолго. Зашли, сутулясь. Присмотрелись и настроение мигом прокисло.
— Как много шакалья по тундре ходит! — огорчился летчик. — Зачем вот поломали?
—Может, медведь?
Печки не было в избушке. Окно разбито, рама выломана. Обугленные остатки рамы на полу.
— Медведь, конечно, грелся. Кто еще? Разве люди могут такое сотворить? — Летчик выругался.
Снег стожочками взбугрился на земляном полу, разломанном стужей. Кое-где в щелях торчала живучая травка, тронутая желтизной. Чахлый цветок понуро склонился. Притащив брезентуху из лодки, они закрыли дыры. Огонь развели на железном листе, золотистом от ржавчины. Долго так не протянешь, но переждать, передохнуть маленько можно.
Молчали, слушали песню пурги.
—      Женитьба — серьезное дело, — размышлял Мастаков. — Сама природа дает тебе время пораскинуть мозгами.
—      Да мы уже решили... Что думать? — Сморкухин потрогал обожженный ус, воняющий паленой шерстью поросенка.
— Думай, не думай, а Сократ частенько бывает прав, — продолжал Абросим Алексеевич.
— Какой стократ?
—Мудрец.
—И что он намудрил?
— К нему один чудак пришел просить совета. Жениться, мол, мне, или нет? А Сократ говорит: «Поступай как угодно, все равно пожалеешь!»
Стопка чиркнул спичкой. Осторожно прикурил, побаиваясь, как бы снова рот не охватило пламенем. Брезент все время в сторону сволакивало ветром. Парень придерживал.
—      А ты, Абросим Алексееич? Жалеешь о своей женитьбе? Нет?
—      Мне Бог жену послал. Я в небе с нею познакомился.
—      А почему говоришь, будто я пожалею?
—      Это Сократ говорит.
—  Стократов? Тот, который на бензовозе в аэропорту работает?
—      Дубина ты, Стопка! — загрустил Мастаков. — Учиться бы тебе, а не жениться.
—      Да ладно! Ты как дядька мой. Одно да потому...
Сморкухин сказал про дядьку своего, большого начальника, и Абросим Алексеевич поймал себя на странном ощущении. В душе у него была неприязнь к этому прыщавому сморчку, и в то же время он испытывал к парню... Пёс его знает, как сказать-то. Ощущение было такое, словно за спиной племянника — дядька маячил. «А если бы Драгулов не стоял за спиною этого сморчка? — спросил себя летчик. — Интересно, стал бы я возиться с ним?»
Брезентуху сорвало ветром. Парень попытался прикрепить. Не получилось.
— Надо когти рвать! — сухо сказал. — И чем быстрей, тем лучше.
—Ну, пошли. Не ночевать же здесь.
Спустились к берегу. Камень голый, мокрый, скользкий. Длинноногий Стопка чуть не растянулся у воды. Замахал руками, как ветряная мельница. Едва удержал равновесие.
Мотор не заводился. Чихал-пыхал и ни в какую...
Сморкухин покопался в холодном железе. Выругался:
— Бензин спалили!.. Когда тянешь на буксире, палишь вдвое больше. Есть? Бензин-то.
—Истратили.
—Весело! — Стопка сплюнул. — Что будем делать?
—Пёхом двинемся!
Выволокли лодки из воды, чтобы льдом не раздавило. Затащили моторы в избушку, не особо надеясь, что их тут можно будет обнаружить по весне.
—      Медведь заявится и умыкнет! — обреченно сказал Мастаков, бросая прощальный взор на избушку. — Ох, сволочей на белом свете развелось... как собак нерезаных!
Солнце — за снежной пеленою — смотрелось как раздавленный пузырь медвежьей желчи. Свет слабо сочился над перевалом. Взяв на себя роль штурмана, сориентировавшись по солнцу, Абросим Алексеевич наметил приблизительный маршрут. Двигались по берегу, пока можно было. Потом стали встречаться отвесные провалы, болотины. Пришлось уходить от реки.
По буграм и возвышенностям пурга катилась как гремящий паровоз — только белый шлейф крутился, разрываясь в лохмотья. А в низинах пурга притормаживала. Наметала сувой за сувоем, прикрывала густую холодную грязь.
Выломав посошок, летчик старательно обтыкивал дорогу впереди себя. Снег похрустывал, ледок ломался. Из черных отверстий, пробитых наконечником посоха, противная жижа выстреливала. Воняло болотом, сернистым газом и канализацией. Жижа скоро густела, черным смольем примерзала к обуви, одежде. Дырка от посоха слабо курилась. Мороз проворно вынимал тепло, и через пару минут затыкал отверстие ледяною пробкой.
Как ни старался летчик быть осмотрительным, а все же провалился в грязную кашу. Ноги промочил, но сгоряча не обратил внимания; да если бы и обратил — ни переобуться, ни обсушиться.
Пурга оборвала пряжу так же внезапно, как начала разматывать кудель. Облака налегке расползались — за горы, за реки. Вечереющее сизое небо расступалось, округлялось над головами. Вороненой сталью замерцала вода. Обледенелые лиственницы, кованые стылым серебром, сверкали во мгле. Взъерошенная утка, будто пожеванная, побывавшая в зубах пурги, закрякала, причесываясь и ощипываясь на островке. Взлетела. А следом за ней неожиданно встрепенулась и целая стая, невидимкой сидящая по ту сторону горбатого островка. Стая шумно взмыла в небо и растворилась. Соболь промелькнул по берегу...
Кругом было спокойно, сонно. Только душу почему-то не покидало ощущение, что этот покой — как напряженная струна. В любое мгновение лопнет. И зверь, и птица, чуя напруженный звон морозного воздуха, спешили по своим домам. И правильно делали. Тревога была не напрасной.
После короткого зловещего затишья северный ветер валом повалил в долину. Лютый колючий вихорь бил наотмашь, с ног валил. Люди снопами падали, катились, рискуя ухнуть с крутояра. На открытых местах ветер забивал дыхание вовнутрь, аж губы надрывало, точно удилами. И в груди болезненно ломило. Закрывая руками лицо, они «жевали и проглатывали» воющий воздух. Порывы были чудовищно сильные. Мелкий камень по земле бежал, будто живой. Трещали и ломались кусты ольховника. Рваную газету принесло откуда-то. Ветер полистал её и разорвал перед глазами Мастакова. Но перед тем, как газета разорвалась, Абросим Алексеевич успел увидеть крупный заголовок: «Путеводный огонек». И вспомнилась ему стеклянная «волшебная» игрушка, привезенная в подарок «с далекой Полярной звезды». Вспомнились дети, жена. Тоскливо сделалось. И всё это — дом, сыновья, Снежана — показалось таким далеким, нереальным... Он остановился. Точно стеклянная стена стояла на пути. Прозрачная стена — не видно. Мастаков лбом в неё уперся — и стоял. Вернее — пытался шагать. Но бесполезно — ветер не давал.
Длинноногого сухопарого Стопку ветер сволакивал в сторону. Спасаясь от страшных порывов, Сморкухин двумя руками обхватывал случайное дерево, будто встречал дорогого сердцу человека — сто лет не виделись. Пережидая чудовищный порыв, наземный техник прижимался к гудящему стволу. Дерево было — как под напряжением. «Как будто двести двадцать в нем!» — боязливо думал парень, и дальше двигался. Перебежками перемещался. Как партизан, опасавшийся вражеской пули. Мастаков сначала в душе посмеивался над легковесным парнем, а потом и самому пришлось обниматься с деревьями, пережидая страшный ветродув.
...Ночь накрыла их недалеко от устья реки Бедовой. Луна осколком льдины вмерзала в черноту, сорила на берег, на воду слюдяными чешуйками.
— Тайменюка отлично берет лунной ночью по осени, — мрачно вспоминал наземный техник.
—      У меня всегда клевало в темноте, — сердито сказал летчик.
—      А у меня — при луне.
— Знаю, что налим выходит на свет фонаря. Может, и на свет луны выходит?
—Ну говорю же, ловил. Что мне врать-то?
— А ты не ври. Ты помолчи. Сойдешь за умного.
—Да ладно... — Сморкухин сердито пыхтел, косился. Ему тоже хотелось сказать что-нибудь резкое, ядовитое. Нервишки у обоих натянулись — до предела.
Широкое, островками рассеченное устье реки Бедовой, — если посмотреть издалека, с пригорка, — напоминало гусиную лапу. Отсюда уже немного оставалось до ближайшего зимовья. Но шарахаться впотьмах, идти по болотистой пойме рискованно. С головой можно ухнуть в трясину, прихваченную мерзлою коростой. Нет, можно было рискнуть и пойти, только вот закавыка: не было у них уверенности, что эта река — Бедовая. Теперь тут любая река может оказаться бедовой. Летчик — не штурман — перепутал ориентиры, сбился. Они заплутали маленько. Да еще Сморкухин, сморчок несчастный, рядом волочется и зудит под ухом: лучше повернуть сюда, лучше туда, здесь покороче, а там посуше.
—Ну, что решаем, Стопка?
—Ты — командир.
—Будем ждать рассвета? У костра.
—Не околеем?
— А пойдем? Не пропадем?
—Рискованно, конечно.
—  Давай дровишки собирать.
Разожгли костер. Высоко расшурудили пламя на пригорке в затишке, подальше от реки, заунывно звенящей льдинами, кроющими русло между островками и сонными протоками.
Мороз наглел. С каждым часом ледяные лапы протягивал все дальше, глубже. Грабастал, мял в когтях траву, ближайшие кусты — они тоненько и жалобно попискивали, потрескивали. Пузатый валун — неподалеку от костра — забронзовел, отражая пламя. А через какое-то время Абросим Алексеевич посмотрел на камень, удивился. Мороз уже успел осеребрить гранитный бок.
«Нога! — с тоскою думал летчик. — Старуха-льдина оттоптала ногу. Да промочил...»
Незаметно, исподволь — на протяжении всей ночи — Мастаков задубел. Пробрало до ломоты в костях. Костер шумел, гудел как улей золотой и норовил ужалить, — только чуть придвинься. Но огонь был — «односторонний» какой-то. Грудью к нему повернешься, — согреешься так, что волосья под майкой дымятся. А спина тем временем от холода коробится, как жестяная. И одежда обрастает лохматым инеем. Как будто полушубок на тебе, наизнанку вывернутый.
Сожалея о своих меховых «доспехах», какие выдаются полярным летчикам, Абросим Алексеевич, тарабаня зубами, перекусывая и глотая слова, рассказывал наземному технику:
—      В годы первой мировой войны летали на аэропланах, ну и за… замерзали, как собаки. На большой-то вы... высоте. И вот, чтобы согреть пилотов, придумали костюмы, прошитые металлической ниткой, обладающей бо…большим сопротивлением.
—      А питание? — спросил наземный техник, подживляя костер сухими ветками. — Электричество как добывали?
—    На крыле аэроплана укрепляли небольшой ветрогенератор. По металлическим ниткам ток подавался к нагревательным элементам.
—Простенько и со вкусом.
—      С укусом, — скаламбурил Мастаков. — С электрическим укусом. Представь ситуацию, когда тебе пришлось бы резко маневрировать.
—     Пропеллер динамо-машины раскручивается...
—     Соображаешь. Происходит раскрутка до очень больших скоростей. Сила тока возрастает, и летчик...
—      Что? Электрический стул получается!
—      Да, можно было от ожогов умереть.
—      Если враги не собьют, там сам себя спалишь. Как я чуть сдуру не спалил! — Стопка потрогал обожженную губу.
—      Эх, ёлки! Хорошо бы теперь сапоги с подогревом! — Абросим Алексеевич опустил глаза и через силу пошутил: — Задняя нога совсем задубела.
—    Водки по стакану, вот это был бы классный подогрев!
— Резонно. Может, бросим жребий? Кто в магазин побежит?
Стопка присмотрелся к темноте:
—Вон кто побежит. Косой.
—Кто? Заяц? Гляди-ка, уже белый.
—Готов к зиме, как юный пионер.
Заяц белоснежным комом пролетел перед костром, мягко постукивая лапками по мерзлой земле. Затормозил, шурша листом. Вернулся. На безопасном расстоянии встал на задние лапы. С любопытством вылупился на людей. Левое ухо то подламывалось, то опять становилось — длинным белым стеблем. Издалека заяц показался мальчиком в белой рубахе. «На младшенького моего похож!» — улыбчиво подумал Мастаков.
—      Зараза! Чует, что мы без ружей! — с сожалением сказал Сморкухин.
— Младшенький, он у меня смышлёный.
—   А? Какой «младшенький»?
— Заяц, говорю, смышлёный.
Помолчали. Стопка вздохнул, глядя вслед убежавшему зайцу.
— А ружьишко не помешало бы! Я, правда, не люблю зайчатину. Но если жрать охота...
Мастаков отошел от костра. Глухо сказал, возвращаясь:
—      Ну, мороз, ну, давит! Капитально! Скоро моча будет смерзаться на лету!
—      Лишь бы в голову не ударила. — Зевая, Сморкухин тоже отошел от костра. В тишине и в темноте за деревьями грозно потрескивало — мороз хозяйничал. Стопка поёжился, шагая к костру.
—      Как бы нам крантец тут не пришел! Вся ночь впереди, а уже...
—     Не паникуй! — одернул летчик.
—      Я не паникую. Я просто говорю...
—      Да и я не сложно выражаюсь. Не паникуй.
Сморкухин дерзко посмотрел на летчика.
—      Что ты рычишь всю дорогу?
—      Помолчи. Жениться он надумал... Техник, в душу мать...
—Надумал! Тебя не спросил!
—Помолчи, говорю.
—Грозный ты дядя, смотрю... — Парень ухмыльнулся летчику в лицо. И подмигнул. И намекнул: — Но есть другие дяди... Погрознее...
Мастакова мелко залихорадило. Кулаки в карманах сами собою взбухли. Он отвернулся. Покусал «пельмень» трясущейся губы. Присел на корточки, ветку поднял, бросил в огонь. И вдруг достал каленый крупный уголек. Взял голою рукой. Покидал с ладони на ладонь.
—      Прикуривай, — сказал, бледнея. — Всегда к вашим услугам!
Сморкухин вылупил глаза.
Абросим Алексеевич яростно подбросил уголек над головой. Поплевал на пальцы и тяжело вздохнул, перемогая боль.
—      А где он? — спросил Сморкухин, поднимая голову.
—     Кто?
—      Уголек...
—   Не понял! — И Мастаков задрал голову. — Правда, а где он? Ведь он же не упал на землю...
Они посмотрели по сторонам. И вдруг заметили необычный какой-то огонек. Сморкухин прищурился.
—    Кто там? Волки?
Мастаков неожиданно повеселел.
— Нет. Путеводный огонек. Пошли. Мысль может становиться материальной! Запомни. Мечты сбываются...
—      Чего? Какой материал?
—      Двигай ходулями. Женишок!
Путеводный огонь долго водил их по темной тундре. Обходили обрывы. Огибали седые болотины, укрытые инеем. Застывшая ступня Мастакова стала разогреваться ходьбой. Он приободрился, воспрянул духом.
Небо на востоке робко зацветало, — точно голубика вызревала в тундре, выстывшей до звона. Они остановились у реки. Ближайший перекат уже заткнулся. Стремнина рыпалась еще — рычала, вздымала и несла жестянки шуршащего льда, но возле берега мертво сверкало ледяное поле, засеянное редкими крупными зернами отраженных созвездий.

                9

И вот они сидят за пышным, помпезным, шумным свадебным столом. Стопка — весь нарядный, фиг узнаешь. Невеста, медово улыбаясь, преданно смотрит на Мастакова, потом подходит и, вытягивая розовые губки, целует летчика. Благодарит за Степку, за обормота, который уже успел угваздать машинным маслом новенький черный костюм. На столе — пламенеют разноцветные букеты. И вдруг пчела возникла — из букета вылезла.
—Граждане! — поднимаясь, сказал Мастаков. — Вот смотрю я на эту пчелу, на собаку летучую, спину кусучую. Смотрю и думаю. Ну, откуда пчелы на Крайнем Севере? Откуда мед? Сплошная горечь, граждане. Горько. Ох, что-то горько.
И народ за столом дружно грянул:
—Горько!
А губы-то у Стопки болят. Он приобнял жену, а сам кулак показывает летчику. Дескать, погоди, припомню.
Потом Драгулов, дядька жениха, поднялся. Заговорил в наполненную рюмку водки, будто в микрофон.
— Степуха этот, Стопка окаянный, он мне вместо сына. Так получилось в жизни. Спасибо тебе, дорогой Абросим Алексеевич! Я уж думал, не найду Степуху... живым не увижу... Спасибо! Я хочу, чтобы в этот день — для меня счастливый день! — и ты, дорогой Абросим Алексеевич, тоже был счастлив. А что такое счастье летчика? Это небо. И поэтому я хочу подарить тебе, Абросим Алексеевич...
Летчик ушам не поверил, когда услышал. Нет, не может быть. Такое бывает в кино или в сказках. Или — во сне. И в то же время сердце жарко дернулось. Сердце почти поверило. Ведь правильно сказал поэт: «Чему бы жизнь нас не учила, а сердце верит в чудеса!» Абросим Алексеевич разволновался. Салфетку скомкал и отбросил. Взял граненый стакан. Думал только для блезиру подержать. И вдруг — выпил. Резко, одним движением. Будто за спину вылил двести грамм. В груди загорелось, и он осмелел, и попросил Драгулова показать подарок.
Вышли на крыльцо.
Вертолёт стоял, сиял на солнечной поляне перед зданием туристической базы, где справляли свадьбу.
—Новьё! — сказал Драгулов. — Муха еще не сидела.
—Вертолёт? А почему не самолет?
—      А потому что, — хмуро сказал начальник полярной авиации. — Дареному коню в задницу не смотрят! Знаешь такую народную мудрость?
Мастаков молча залез в кабину вертолёта, потрогал рычаги, пощелкал кнопками. И в это время к нему подошла стюардесса. В белом халате.
...И он проснулся. И вздрогнул, приоткрывая глаза. Синеватая известь в больничной палате напоминала изморозь, поэтому очнулся он — будто в сугробе. Только снег показался теплым, ватным. И пахло аптекой. В левом ухе звенело. «Комар!» Он вяло шевельнул рукой, пытаясь отогнать комара. А потом в голове промелькнуло: «Комар, пчела на свадьбе. Самолет...»
Слабой искрою забрезжило сознание, оглушенное наркозом. Придя в себя, Абросим Алексеевич ощутил слабое жжение в правой ноге. И понемногу стало доходить: «Отрезали? Оттяпали? До самых помидоров!»
—Стюардесса,— прошептал он. — Покажи...
Медсестра перед ним замаячила. Приподняла одеяло. Он посмотрел, и спекшиеся губы тронула улыбка. Нога была целая. За исключением... двух каких-то несчастных пальцев. Подумаешь, трагедия! Одним пальцем меньше, одним больше. Пальцем этим детей, что ли, делать?! Ощущая в голове хмель после наркоза, он опять улыбнулся. Хорошо ему было. Нога — на месте. Что еще надо? Можно поспать. Он увидел на столике медицинскую склянку наподобие стопки и тихо спросил:
—      А Стопка где?
Медсестра поправила одеяло в ногах.
—Может, вам еще бутылку принести?
Закрывая глаза, он шепнул:
—И так напоили... Наркозом...
Эйфория кровь гнала по жилам. Блаженно улыбаясь, он задремал.

                * * *

Ночью он хотел подняться. Ноги надумал на пол спустить, но боль — как пуля! — прострелила правую ступню. Он повалился на кровать. Боль протрезвила.
«Вот это влип! Два пальца! Да это же — хана карьере!» Он застонал. Зубами в подушку зло вцепился. Прокусил и выплюнул перо. Всю ночь не спал. Вставать было по-прежнему мучительно. Однако — встал. Заставил тело встать. «Какого хрена? — взбодрил себя. — Здоровый конь! Одно копыто расковалось, не беда!» Встал и жар почувствовал в ноге. Кровь побежала вниз и опалила — там, где резали, где зашили.
Он костыли в углу заметил. На одной ноге допрыгал, сунул костыли под мышки. Покачался, приноравливаясь. «Ничего, терпимо. Вальсировать никто не заставляет!» Двигаясь, как тень, по коридору, он где-то раздобыл табак. Вернулся в палату и воровато, как школьник, подымил возле форточки. Потом лежал. Без мысли, без движения. Пристально смотрел на небо за окном. Слезой впотьмах дрожала какая-то звезда. Венера, кажется. Дрожала и вот-вот должна была упасть. Но не падала. Миллионы лет уже не падает. И ты не падай духом, брат.
Утром был обход. В коридорах ощущалось оживление. Разговоры слышны под сурдинку. Перезвон каких-то склянок. Мягкие шаги. А в голове у летчика крутился идиотский анекдот — услышал от мужика, у которого ночью брал папиросу. «Доктор! — слабым голосом спрашивал мужик, имитируя больного. — Доктор, я умру?» — «А как же!» — басом оптимиста отвечал ему воображаемый доктор. Мужик рассказывал вчера и хохотал, прикрывая рот ладонью, чтобы медсестра не прибежала, не разогнала их по палатам. Глупый анекдот, а вот запомнился.
Молоденький хирург Виталий Котов, недавний выпускник медицинского института, не вошел, а степенно вкатился в палату. Как белый пушистый кот в очках, с черными тоненькими усами, с золотою печаткой на когте. «Кот» присел на край постели и замурлыкал, интересуясь самочувствием больного. И Мастаков, катая желваки по скулам, спросил нарочито слабеньким голосом:
—Доктор! Я умру? — и тут же сам себе ответил: — А как же! — И хохотнул, глядя на молодого сытого «кота», пахнущего одеколоном.
Виталя строго посмотрел на медицинскую сестру. Девушка молча пожала плечами.
—  Странно, — сказал доктор. — В чем дело, голубчик?
— В шляпе! А шляпа на папе! — Лицо Мастакова стало серьезным, даже — злым. Рывком поднимаясь на локоть, он глухо выдавил: — Зачем? Зачем ты... Я же просил...
Котов спокойно сказал:
—    Иначе вскоре всю ногу до колена пришлось бы ампутировать. Антонов огонь! — добавил он, блистая стеклами очков и знаниями.
—Какой, к черту, антонов?! Меня зовут Абросим! — взорвался летчик и ударил кулаком по табуретке в изголовье. Полетели ампулы, таблетки, вата.
—   Голубчик! Не надо раньше времени...
—    Да я не «голубчик» тебе! Не голубчик! Я — орел, если уж на то пошло!
—    Успокойтесь...
—     Что — успокойтесь? Завтра соберется комиссия. Вот такие коты... Умники в очках. И ни хрена вам не докажешь! «Голубчик». Что? Фета начитался? Или Тургенева? Голубчик... Я тебе в отцы гожусь, а ты — голубчик. Умники.
Опуская глаза, молоденький хирург порозовел и молча удалился. Через несколько минут Мастаков остыл и пожалел о своей выходке. Посмотрел на костыли. Попробовал идти. Вчера хорошо получалось, а сегодня... Что-то сильно голова кружилась. Руки подрагивали. Он чуть не грохнулся посередине палаты. Кое-как пришкандыбал к хирургу в кабинет. Скрипя зубами, попросил прощения. Глаза у летчика влажно сверкали.
— Всё нормально, идите, — миролюбиво сказал хирург. — Вам сейчас вредно ходить!
Холеный Котов, показавшийся горделивым, надменным, с необыкновенной легкостью простил больного. И глаза у Мастакова еще сильнее повлажнели. И, чтобы совсем не раскваситься, он резко повернулся и пошел из кабинета. Покачнулся, уронил один костыль. Посмотрел на второй — бросил на пол. Бледнея, до крови кусая губы, двинулся — как по горячим углям. Под белой повязкой тихо лопались швы на культе. Бинты загорелись петухами, пламенели. И перед глазами у него кружились огневые петухи.
Едва не теряя сознание, вошел в палату. Рухнул на кровать и проспал — целые сутки.
Бодрый встал, веселый и немного злой. По-боевому злой, готовый бороться со всем, что помешает ему в достижении цели. А какая у летчика цель? Он посмотрел за окно и запел под нос:
Первым делом, первым делом самолеты,
Ну, а девушки, а девушки потом...
Щетину поцарапал на физиономии. Попытался увидеть свое отражение в оконном стекле, залепленном снегом с той стороны. «Побриться надо. Скальпель, что ли, попросить у голубчика?» Взгляд неожиданно упал на бритву. Лежит себе на столике. А рядом — пихтовая запашистая лапа. «Ага! Значит, Снежанка приходила...»
В полиэтиленовом пакетике с апельсинами и чайной заваркой было письмецо. Жена писала: любит, ждет, дома все отлично, сыновья наконец-то смастерили симпатичный воздушный шарик — монгольфьер, хотели запустить, но маленечко не рассчитали. Шар загорелся, когда эти оболтусы стали наполнять его горячим воздухом. Наполняли прямо в квартире. «Как только сами дом не сожгли? — недоумевала жена. — Ну, может, сгорим еще, какие наши годы! Они пообещали новый шар построить... Скорее поправляйся, папочка. А то у мамочки скоро шарики за ролики зайдут!»
Летчик расхохотался. Поцеловал письмо и спрятал — поближе к сердцу. Жизнь возвращалась к нему. И возвращалась та формула радости, которую он вывел для себя еще в юности: живой — значит, радуйся.
На другое утро он попросился в общую палату. Одному тоскливо. День за днем дело шло на поправку, и Абросим Алексеевич свыкался, сживался с новым своим состоянием. И даже пытался найти что-то хорошее в сложившемся положении.
— Я теперь похож на гуманоида, — говорил. — Почему? Объясняю.

                * * *

В общей палате собиралась толпа ротозеев. Приходили, приползали даже самые «тяжелые», так хотелось послушать. Кто сидел на кровати, кто — на стуле. Кто стоял у двери, привалившись спиною к стене и попирая себя костылями, сунутыми под мышки. Все знали, что Мастак опять наврет, и всё равно приходили. Велика сила слова.
Рассматривая три осиротелых пальца на правой ноге, он начинал:
—Гуманоиды, они ведь тоже... трехпалые.
Какой-нибудь Фома неверующий — такой всегда найдется —
спрашивал:
— А ты их видел, гуманоидов?
—Не видел бы — не говорил.
—Где?
—В Америке.
Фома усмехался и глядел на других, приглашая усмехнуться вместе.
— Ври больше! В Америке? Ты, поди, видел её только на глобусе. Или во сне.
—Во сне. Это был хороший сон, ребята. Два года снилась мне Южная Америка. Я там батрачил по контракту.
—  И сколько там платили?
— Во! Крохобора слышно за версту! «Сколько платили». — Абросим Алексеевич вздохнул. — Вы Миколу Залётного знаете? Брат мой. Во Христе.
И летчик стал читать своего «брата»:

В городе Норильске странный зуд
У людей здоровых замечаешь.
Прежде, чем спросить: «Как вас зовут?»
Спрашивают: «Сколько получаешь?»

Потом он глядел в потолок и ворчал:
—Что за люди? Им начинаешь о звёздах, а они — рыло сунут в корыто и чавкают.
Народ в палате глазами, как иголками, тыкал Фому. Возмущался:
—Что ты, в самом деле? Иди к себе, там выступай. Приперся в гости и начинает... Давай, Абросим Алексеевич. Ври. А этот если еще раз вякнет, я костыль ему забью кое-куда...
Посмеялись. Обстановка разрядилась. И летчик продолжал.
— Однажды там, в Южной Америке... Тьфу, то есть в Африке. Да, в Африке морской фрегат военной базы уловил радаром необычный воздушный объект, приближавшийся к Африканскому континенту. Попробовали выйти с ним на связь. Не удалось. Ну, тогда поднимаются в воздух два боевых самолета «Мираж» с лазерными пушками на борту. Я — как вы понимаете — за штурвалом одного из «Миражей». Подлетаю и — как шарахнул... как ё... моё...
—   А на фига шарахать-то? — опять заговорил Фома, припёршийся из чужой палаты. — Все бы мы шарахали! Зачем?
—   Согласен. — Летчик вздохнул. — Но приказы не обсуждают.
Пауза. Абросим Алексеевич развалился на кровати. Посмотрел в потолок.
—      Что замолчал-то?
—      Сбили вы меня. Как лазерной пушкой... Этот Фома достал уже!
—      Выгнать, что ли?
—      Не надо. Но если хоть разок еще... Ладно, дальше полетели, соколы пархатые. Есть такая пустыня, — Калахари называется. НЛО как раз туда упал. И не просто упал. Там образовался кратер — сто пятьдесят метров диаметром и двенадцать метров глубиной. Земля и песок кругом кратера вскипели и сварились от гигантской температуры. Из упавшего космического корабля наружу выбрались два гуманоида. На ногах и на руках — по три пальца. Вот как у меня.
—     Живые? — изумились слушатели.
—   Гуманоиды? А что с ними сделается? Не тонут в воде и в огне не горят.
—    Ну и что? Потом-то?
— Мы их отправили в военный госпиталь секретной американской базы.
—      А там? Что дальше-то, Мастак?
Рассказчик зевнул. Ему стало скучно.
— Не знаю. У меня контракт закончился. Пришлось покинуть ВВС Америки.
— Контракт... — разочарованно вздохнули. — Начал брехать, так бреши до конца... Эй, что затих-то? Контрактник.
Кто-то подошел к нему. Шепнул:
—Спит он. Готов.
—Ну, пускай поспит, силы наберётся для нового вранья.
—Да не врет он, — заговорили потише. — Газеток заграничных начитался.
—      А где он взял их?
—     В Канаду летал.
—     За газетками? Ну, ты сказанул...
—    Говорят, он в Канаде работал. На подводной лодке.
—     Летчик на подводной лодке?
—     А что ты удивляешься? У них там самолеты с вертикальным взлетом. Нажал на кнопку и полетел.
Делая вид, что заснул, «контрактник», пряча улыбку, отвернулся к белой стене, пропахшей карболкой и пенициллином.

                * * *

Медицинская комиссия поначалу вообще озверела. Хотели на земле оставить летчика. Кое-как, со скрипом, удалось уговорить. (Драгулов помог, подарил вертолет, как во сне это было.)
И стал Абросим Алексеевич вертолетчиком. Мотался по Крайнему Северу, со зверосовхозами работал, обслуживал рыбаков и охотников. Изредка выпивая, рычал, глядя в окно:
— Коновалы чертовы! Дали милостыню, отломили горбушку неба, чтобы с голоду не сдох. Дети вас кормили бы такой горбушкой...
Снежана гладила мужа по кудрявым сединам, оставшимся после той проклятой ночи, когда он чуть не замерз. Летчик вздыхал и словно бы грозил кому-то:
—      Уеду! Хватит...
Жена целовала в небритую щеку.
— Куда ты уедешь? Ездок.
— На юг. Вот этот годик доработаю и все...
—      А что на юге делать?
—      Знаю что! — Он смотрел за окошко на падавший снег. — Буду там белых северных мух разводить. Здесь их до черта, вон опять полетели!
—     А Стопка-то твой... — однажды горько сказала Снежана. — Разводится.
В Норильске — как в большой деревне, трудно спрятаться от людского глаза, от молвы людской. Через два года после свадьбы Стопка завел себе какую-то «швабру», по ресторанам с нею шастал, по клубам ночным. Обидно было это слышать Мастакову.

                10

И опять художник Тиморей Дорогин приехал на Крайний Север. Несколько дней малевал свои пресловутые «натюрморды» — портреты передовиков. Затем спросил у местного начальства насчет рыбалки. И рано утром — петух не кукарекал, — за художником заехала легковая машина.
В аэропорту заканчивалась погрузка. Вертолет навьючили картошкой, солью, мукой, крупой, бочками бензина, переносною радиостанцией...
— Командир! — окликнул Тиморей. — Как насчет парашюта?
—Какого парашюта?.. О-о! — Мастаков не сразу узнал художника. Обрадовался. — Сколько лет, сколько зим?! Мы парашюты выдаем только новичкам. А ты уже — матерый волк. Без парашюта спрыгнешь, если что...
— Спасибо. Только после вас!
Они обнялись. Мастаков спросил:
—      Давно здесь?
—    Пятый день.
—     А что ж не позвонил?
— Все некогда было. А потом узнал, что ты летишь этим рейсом, ну, думаю, теперь-то уж не разминемся...
—      Точно. Как твои дела?
—      Разнообразно.
Зоркие глаза художника отметили: Абросим Алексеевич постарел за эти несколько лет, покуда не виделись. Ссутулился. Черные кудри превратились в седую стружку.
Хлопнула дверца. Угрожающе крупно подрагивая стареньким железным оперением, готовым отвалиться, вертушка приподнялась, роняя грязные капли с колес, нерешительно потопталась по воздуху и, наклоняя стеклянный чердак, полетела, набрала высоту.
Картинка с воздуха открылась, — будто война растерзала северную землю. Тягачами раздавленные дороги напоминали окопы. Нежилые бараки развалились, точно после пушечных снарядов. Недавно прошедший осенний дождь со снегом разбодяжил на улицах закаменевшую грязь. Мусор валялся по окраинам, и дальше. Горы мусора — печальная печать российского Севера. Синими и красным накрапами мелькали пустые железные бочки из-под солярки, масла и авиационного бензина. Ржавая туша студебеккера, точно ископаемого животного, лежала, раскорячившись, на пригорке у старого раздавленного зимника, заросшего густым ольховником. Огромные железные полозья поблескивали, до серебра отполированные снегами, камнями. На этих полозьях когда-то таскали вагончики для временного жилья, где жили годами в тесноте и помирали романтики советского Севера.
Глядя на эту «живопись», Дорогин затосковал. Однако чем дальше летели, тем смелее природа поднимала голову. Драная шуба осенней тундровой дернины в темных пятнах голого грунта сменилась криволесьем. Замелькали ёрники. В бескрайнем море лесотундры появились березовые и сосновые острова.
Перебравшись в кабину пилотов, Тиморей заулыбался, ощущая себя вольной птицей, парящей над северными просторами. Посмотрев на карту, находящуюся рядом с пилотом, художник спросил:
—    Куда летим?
—      Сначала на «Стойбище туманов». Потом — к Деду-Борею...
—      А мне сказали, что он уехал.
—      Уехал. Это я так говорю, по привычке.
Дорогин вздохнул.
—Где теперь искать?! Ума не приложу...
—      А что? Зачем тебе Дед-Борей?
Тимоха сказал с грустной улыбкой:
—      Усыновить он меня обещал.
—      Да ты что?! — Мастаков тоже улыбнулся. — Ну, обещал, значит усыновит. Дед-Борей умеет слово держать.

                * * *

От зимовья остались только головешки, поросшие кипреем, молодыми сосенками и тальником. «Любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам!» — невесело думал Тиморей, стоя на скалистом берегу. Озеро штормило, швыряло шапки пены на головы лысых валунов. Чайка всплакнула, пролетая над пепелищем.
Всего лишь несколько минут он погостил на пепелище. И за то спасибо Мастакову. Дальше полетели. На другом берегу заповедного озера стояла другая избушка. Новая. И другой охотник жил в ней. Тоже — «новый». В смысле — молодой. Охотник стал выгружать своё добро из вертолета. А командир спросил, расчехляя оружие.
—      Где тут самый крупный зверь? Куда от него лучше спрятаться?
—      Утки нынче — как мошкары, — парень махнул рукою. — Вон там, за Тихим мысом.
За Тихим мысом в озеро шумно влетала река. Вода в ней в межень худела, обнажая каменные ребра берегов и таежный мусор, нанесенный разбойным половодьем. Береговые валуны в меженную пору «выходили» на волю, радостно сияли круглыми рожами, побитыми каменной оспой. Обсыхая, нагреваясь, валуны растрескивались от незакатного полярного солнца. Хорошо было валяться на тех камнях, будто на русской печке. Валуны эти казались Мастакову былинными, сказочными. Поглядишь на них и вспомнишь про дядьку Черномора и его богатырей, из моря шагающих на сушу. Самые крайние валуны — поближе к озеру — облюбовали чайки, нередко отдыхали, поживившись ленком или хариусом. Залетал сюда куличок и другая пернатая мелочь. А утка — та особенно любила Тихий мыс.
Пилоты — и художник с ними — за мысом пошмаляли в белый свет как в копеечку, распугали всю дичь, «убили ноги» и пришли довольные, пахнущие порохом, безбрежной волей, омытой ветрами. Между стрельбой за Тихим мысом Мастаков сказал Тиморею:
—Можно было бы тебе остаться здесь, порисовать. Только вот беда! — Летчик поглядел на небо: — Всё никак мы не построим памятник... Елки-зеленые.
—      Что за памятник?
—      Хорошей погоде.
—      А-а! — Тиморей вспомнил давнюю шутку. — Я думал, вы уж давно построили.
— Увы! — Мастаков пошевелил своею покалеченной ногой. — Я тебе не рассказывал, как я стал гуманоидом? Из-за непогоды, между прочим...

                11

Художник закончил работу в заполярном городе и домой улететь собрался, но — опять же! — подкачала погода. Тиморей просидел весь день в аэропорту, а на ночь решил вернуться в гостиницу, по-человечески отдохнуть. Покидая здание аэровокзала, Дорогин увидел какого-то чумазого наземного техника. И что-то вдруг вспомнил рассказ Абросима Алексеевича...
Догнавши человека в спецовке, художник спросил:
—Вы не Сморчухин? Нет? Ну, извините.
Тиморей пошел искать и оказался за барьерами, за предупредительными знаками. Его остановили строгим голосом. Дорогин вынул и показал краснокожее удостоверение Союза художников.
—    У меня задание. Надо написать потрет вашего наземного техника. Сморчухин. Или как его? Сморкухин? — художник потыкал пальцем вверх. — Задание. Понимаете? Где мне найти героя?
Человек, остановивший художника, удивился такому «заданию». Однако вспомнил, что Драгулов, начальник управления авиации, — дядька Сморкухина, так что всё может быть.
Много работая над «Красной книгой», Тиморей Дорогин пришел к выводу: среди зверей все устроено проще и мудрее, чем среди людей. В дикой природе самый сильный «мужик» — в жестоком, кровавом бою! — должен доказать, что имеет право на любовь, что именно от него должен родиться ребенок- зверенок, такой же сильный, смелый, как отец. А у людей? Взять хотя бы наземного техника. (Дорогин представлял его по рассказам летчика.) Жил да был на земле какой-то хиленький Сморкуха. Сморчок. Во хмелю согрешил с бабёнкой, такой же неказистой. И пошло на косолапых ножках сутулое и чахлое потомство, с которым надо нянчиться. Мастаков рассказывал, сколько у него было всевозможных ситуаций, грозящих гибелью. И всегда он выходил победителем. А тут, из- за какого-то несчастного сморчка...
Стопка был немало изумлен насчет «задания». Потом самодовольная улыбочка поплыла по сытому лицу.
—      Рисовать? Меня? Да ну-у...
—      Я рисовал еще и не такие натюрморды! — успокоил Дорогин. — Каждый человек достоин полотна. Или романа. Или поэмы. Или анекдота...
Парень ощутил что-то неладное.
—      Мне вообще-то некогда.
—      Это недолго. Не волнуйся.
—      А что от меня надо-то?
—Будешь позировать. Для начала посидим, чайку попьем. Поговорим о том, о сем. Как супруга твоя поживает? Ребенок?
— Ништяк! — Стопка поцарапал нагноившийся фурункул на скуле.
—Разводиться не думаешь?
Наземный техник вскинул брови, похожие на узкие мазутные полоски.
—      А при чем здесь это?
— Я должен быть уверен, что рисую человека морально устойчивого. Понял? Такое задание. Сверху. Значит, все нормально у тебя с семьей?
Голос художника нехорошо подрагивал. И глаза смотрели нехорошо. И Сморкухин вдруг подумал, что никакой картинки рисовать с него не собираются. Тут что-то другое.
Стопка поднял воротник.
—Мне пора на автобус.
Смена у техника закончилась, и он успел уже остаканиться. Угарный запашок валил от наземного техника. «А потом из-за таких козлов самолеты падают!» — подумал Тиморей. И сказал напористо:
—      Если ты свою жену с ребенком бросишь... пеняй на себя. — Художник зачем-то пальцем показал на небо. — У меня там всё схвачено...
—      А у тебя с башкою всё нормально? — спросил парень.
—      Я никогда с башкою не дружил! — признался Тиморей. — Поэтому я запросто уделаю тебя, если ты бросишь жену с ребенком!
Наземный техник взъерепенился. Жидкие усики дыбом поднялись.
—Какого чёрта? Что ты начинаешь права качать?
Дорогин поймал его за грудки. Встряхнул. У бедолаги челюсть клацнула и усики от злости еще сильней встопорщились.
—      Живи тихо, мирно! И никто тебя, гниду, не тронет.
Пронзительно глядя ему в глаза, Тиморей напомнил о далекой мерзопакостной осени, когда Абросим Алексеевич пострадал из-за того, что он, Сморкухин, торопился на свою свадьбу. Наземный техник повеселел. Теперь понятно стало, откуда ветер дует.
Собираясь уходить, он отмахнулся:
— Ты не суй свой нос, куда собака не совала х... хвост…
Дорогин треснул по хамской морде. Брезгливо отвернулся. Руки снегом вытер. Стопка, сбитый с ног, прокатился по обледенелому асфальту. Головой ударился о железяку, предназначенную для фиксации самолетного колеса. Голыми руками — всегда без варежек, — сгоряча хотел схватить железо, но оторвать не смог: примерзло. Вытирая теплую кровь с губы, техник понуро поднялся.
Ветер скулил в антеннах аэропорта. Поземка кубарем катилась по взлетной полосе. Стопка закурить хотел, но ветер не давал. Поежившись, парень подошел к двери буфета. Сплюнул кровь. Подумал и, резко развернувшись, пошел на остановку спецмаршрута, развозившего рабочих аэропорта.
Дорогин проводил автобус, покурил и вздохнул с чувством исполненного долга. Хмурыми глазами отыскал зеленый цветок, горящий на лобовом стекле такси.
Непогода усиливалась. Распахнутые рты динамиков забивало снегом, и плохо было слышно, что говорилось. Но и так понятно — какие «новости». Алыкель опять закрыл свои небесные ворота, закрыл и выбросил ключи в белый омут пурги.
— И когда вы только памятник поставите? — спросил пассажир, поудобнее устраиваясь на переднем сидении.
Водитель покосился в недоумении.
—  Кому? Что за памятник?
— Памятник хорошей погоде. Давно уже пора, а мы всё чешемся. Здесь, на вечной мерзлоте, он будет очень кстати. Да, братуха?
Утро было ясное, морозное, воздух звенел задорной бронзой. И под крылом самолёта — когда взлетели — северная стылая земля словно бы звенела снежным серебром, отражая студёное жёсткое солнце.


Рецензии