Конец карьеры деревенского старосты

Позднее, по деревенским понятиям, утро. Жарко, в тени – тридцать. До сенокосной поры по меньшей мере еще неделя, а потому в сельмаге народ, в основном, свой – деревенский.
В очереди стоит седой, лет шестидесяти, мужик, – без рубашки, в черных, мятых брюках, с аккуратными заплатами на коленях. Прокопченная уральским солнцем спина лоснится и играет мышцами. Глаза синие, ясные – улыбчивые глаза незлобивого выпивохи. Зовут мужика Ильёй, отчества его, пожалуй, никто и не знает – в деревне по отчеству называют чужих – дачников, да начальников из сельской администрации. Илья  настроен на разговоры, – видно, с утра успел опохмелиться. Он добродушно комментирует движения продавщицы – молодой, но с телесами необъятных форм, и обращаясь к впереди стоящему низенькому, сухонькому мужичонке, говорит:

– Слышь… знашь, анекдот в наше время ходил? Грит, чем наши, русские, бабы от всяких там заграничных отличаются? А, грит, тем, что русскую бабу ейный мужик хлопнет по заду, уходя на работу, а как придёт вечером, ейный зад всё ещё колышется.
Мужичонка только хихикнул в ответ, будто неловко ему, что продавщица может догадаться, как на самом деле звучит анекдот, да и чего доброго обидится на столь беспардонное прозвание её интересной части тела. Илье же крайне нужен был собеседник.
– Слушай, а тебя как звать-то?
– Сашка.
– А-а, Сашка? А меня вот – Ильёй. Прохоров я, значит. А твое-то фамилиё как?
– Зуев.
– А-а, Зуев, значит. Я и грю, чо-то я не знаю тебя…Ты не уходи совсем-то, подожди меня тут, за уголком, – говорит Илья, когда Сашка, расплатившись за товар, направился к выходу.

За углом Илья подсел к Сашке, ожидавшему его на завалинке магазина, и задушевным голосом сказал:
– Слышь, я толечко на две минутки, меня Любша, баба моя, ждёт.
Сашка пожал тощими плечами.
– Слушай, Санька, а тебе сколь лет-то?
– Шийсят два.
– У-у, дак ты совсем молодой. А мне вот уже шийсят шесь стукнет. Да-а. Вот нынче осенью. Картошку вот уберем, как раз мне и стукнет. Вот. А тебе когда?
– Тока што.
– Да ты чо! Тока што? Дак само то отметить! – Илья щёлкнул ногтем по бутылке с наклейкой «Пшеничная». – Айда к тебе, луку хоть сорвем, да, может, кусок хлеба… хоть занюхать.
– Ко мне? Не-е… У меня Зина не любит… это… того, чтоб с кем-то пришёл, да ещё с бутылкой.
– Дак ты у Зинки живёшь? Недавно, видно, – не видал я тебя. Примак, стало быть?
Сашка недовольно дёрнул плечом:
– Сам ты примак. Мы с Зиной по-хорошему. В ЗАГС вот зову.
– Ну, я и грю, – миролюбиво заключил Илья. – Дак как мы тогда? Из горла ли чо ли? Не-е… водку из горла неловко… давай мы сначала пивка дёрнем… холодненького. Вот тибе бутылка, а это мне… А водка не-е… жарко, да и Любша меня ждёт. А она у меня страсть, как не любит, когда от меня водкой несёт.

Оба жадно припали к бутылкам.
– Ты знашь, Саня, чё тибе скажу? У меня Любша, супружница моя, значит, така бедова баба, така бедова! Страсть! Думашь, почему я тибя к сибе не приглашаю? А то бы за столом-то рюмашку пропустить куда как удобняя…А потому, Саня, что я Любшу свою уважаю. Раз она не любит, когда я пьяненький, значит, я и не нервирую её лишний-то раз, – Илья довольно сглотнул, произнеся такое несвойственное ему слово, как «не нервирую». – Вот. Так-то, Саня. А то вот, если прийти сичас, у нас всё есть, всякая закусь. Огурчики она у меня солит во-от таки масюсеньки, – он умильно сморщился, тряся согнутым мизинцем перед самым Сашкиным носом, – а пироги знашь, каки она вкусны стряпат? У-у! Зинке твоей ни в жись не угнаться за моей Любшей .

Сашка дёрнулся плечами, взъерошился, рыжие глазки его округлились на Илью. Он медленно склонившись, поставил допитую бутылку на землю возле завалинки, и сжав сухие, костлявые кулаки набычился на Илью:
– Ты, мать твою, чё к моей Зинке прицепился? Я к твоей бабе не цепляюсь…
Илья, не ожидав такой реакции, растопырил свою пятерню на Сашку:
– Ты чё, ты чё, Саня? Я ведь не это… как его… Я ведь про Любшу свою. Чё ты заводной такой? Зинка твоя того, справна баба, – представив себе низкорослую Зинку, задастую, грудастую и брюхатую, ковыляющую на коротких, толстых ногах, её маленькие поросячьи, без ресниц, глазки, толстые губы-розвальни, нос-пятачок с дырками, он невольно сплюнул.
В этот момент из-за угла вышагнул крепкого вида мужик в белой просторной рубахе с длинными расстегнутыми рукавами, в штанах, когда-то защитного цвета, теперь вылинявших и добела выгоревших на солнце. Карман штанов топорщился бутылочной формой. Мужик широко разулыбался, отчего и без того узкие его глаза совсем сузились, и непонятно было, что он мог видеть сквозь смежившиеся веки. Розовые щеки раздвинулись в улыбке, обнажив прокуренные, редкие зубы.

Мужик приветственно пожал руку сначала Илье, потом Сашке, как собеседнику Ильи, заранее предполагая видеть в нём и своего товарища.
– Вот, Петро, это Сашка, Зинкин… – у Ильи чуть не вырвалось – «примак», но он вовремя осекся. – А это, значит, – Петро, – глядя на Сашку, закончил он знакомство.
Петро, мужик сообразительный, всё понял, но вида не подал. Стрельнув взглядом по бутылкам, стоящим возле завалинки, он сглотнул, тронул свой оттопыренный карман и успокоенный – «на месте!» – сказал:
– Опять вот жара. Щас бы дождя. А то опять в сенокос лить будет. Я вот думаю, не начать ли завтра косить.
– Да не-е, Петро, чё ты хоть, – вскинулся Илья, – ты уж лучше не безобразь, трава-то ещё не обсеменилась совсем-то.
– Дак, поди, опять, как в прошлом году, сеногной заутямит, до белых мух косить придётся.
– Ну, чё ж поделашь, как уж Господь Бог распорядится. А уж порядок-то Божий нарушать не надо, – Илья многозначительно поднял кверху указательный палец.
Петро снова потрогал свой бутылочный карман, увидев, что у Ильи тоже топорщится такой же секрет. Терпенье у него явно было на исходе:
– А чё, мужики, не пойти ли нам к Кузнечику? Ему, поди, сёдня сто грамм требуется. Помочь бы надо. А то он вчера здорово с Клавкой поругался, сёдня, поди, голова трещит.
Все трое направились к Кузнецовскому дому, что стоял, вздыбясь, на горе, таращась на деревню пустыми глазницами не вставленных окон.

Дом этот строился уже года четыре, а, может, больше, и конца-края строительству не видно было. Хозяин его, Кузнецов, шестидесятипятилетний мужик, по трезвости – с претензией на интеллигентность, крепко поддавал, харчуя у давнишней деревенской вдовы, Клавдии Бессоновой – бабы крепкой, работящей и куркулистой. Хоть и крепки деревенские бабы, но равных Клавдии по выносливости, по напористости не было. Любила Клавдия всюду наводить порядки, за что была избрана деревенскими старухами старостой. Почему старухами? Да потому, что старики никакие собрания по объявлениям сельской администрации не посещали по причине частых собственных собраний и последующих за ними хворей-опохмелок. Наследники-молодые в деревне были залётными птицами. Обосновавшись в городе, в деревню наведывались подышать свежим воздухом, понежиться под ласковым деревенским солнышком. Само собой разумеющимися были паломничества молодых по случаю собранных стариками даров природы – лесных ягод или засоленных грибочков да собранного огородного урожая, или забоя скота: молодым, горожанам, без мяса и деревенского урожая прожить не было совершенно никакой возможности. Вот и получалось, что все жизненно важные деревенские проблемы решались на старушечьих сходках, а коли Клавдия была самой пройдошистой и напористой, то ей и было вверено брать за жабры районное начальство, отстаивая интересы своей деревни.


Когда дружная троица была уже на полпути к Кузнецовскому дому, из-за угла вдруг вывернула Катерина Хворова, Петрова жена. Зацепив взглядом оттопыренный карман Петровых штанов, она разразилась пронзительным ором на мужа:
– Тебя где черти носят! Куда ты опять запропастился! А? Литовки наладить не можно дождаться! Опять намылился куда-то, леший тебя возьми! Поди к Кузе шалман собирать потёпал?!
– Тише ты, Катерина, всю деревню взбаламутишь. Щас приду, схожу вот тут, поможем человеку, – Петру явно было стыдно от товарищей, он говорил, совсем тихо, надеясь, видимо усовестить жену.
– Ой-ёченьки! Посмотрите, люди добрые, человека он нашёл! Это Кузя-то, дружок твой закадычный, человек?! Или, может, ты человек?! Иди давай домой, пьянчуга проклятый!
– Слушай ты, чёртова баба, чё ты орешь, как заполошная, че людей пугаешь? Сказал, щас приду, – Петро шагнул в сторону Катерины, та взвизгнув отскочила:
– А-а, руки распускать? Ну-ка, ну-ка попробуй только тронь! Я тебе так трону, что башка твоя набекрень навсегда останется, – на всякий случай она ещё попятилась, от греха подальше.
Петро раздражённо плюнул в её сторону: «Н-ну, дура же ж!», и махнув рукой товарищам – «Айда, мужики!» – уверенно зашагал дальше.

Кузнецов будто поджидал троицу. Он стоял в дверном проёме избы, расставив нетвёрдые ноги врозь, упёршись руками в косяк.
– Сто грамм! – шёпотом возопил он, тупо уставясь на Петра, никак не среагировав на нового члена компании. И только приняв лечебную дозу, обрёл и дар речи, и живость взгляда.

Сашка с самой первой секунды, как только увидел Кузнецова, не отрывал от него пристального взгляда. На лице его прочитывалась титаническая работа мысли. Ему казалось, что он тыщу лет знает этого мужика, но… откуда, что и почему?
Пол в Кузнецовской избе был не достелен, у стены лежали сложенные аккуратным штабелем «разнокалиберные» доски. В оконные, безрамные, большие проёмы щедро лился солнечный свет, и открывался вид на дальнюю гору, у которой, явно, не было названия, потому что здесь, вокруг деревни столько было гор и горушек, что, поди, ни на какой карте места бы не нашлось для названий, разве что, может, военные знали – им положено каждую фитюльку на земле как-то обозначать, и само собой, у геологов могли быть такие сведения. Гора эта отливала всеми оттенками изумруда, с расстилающегося перед ней луга, нежно-салатового цвета, струился воздух, казалось, луг дышал, нежился на солнышке.

От выпитого пива Сашку маленько развезло, и потому душа его млела при виде красот, открывающихся из окон кузнецовской избы. Он блаженно втягивал носом смолистый запах дерева, разглядывая избу, отметил про себя добротную кладку брёвен, ладный потолок с не по-деревенски спрятанными балками, думал: «Неужто все сам Кузнецов ладил? На месте, видно, руки-то растут. Эх, кабы мне такое-то счастье привалило, уж я бы душу отвёл, колупался бы да колупался, и на черта бы мне эти пьянки-гулянки… Сад бы вишнёвый посадил и яблони».

В деревню эту Зуева занесло непредвиденным случаем. Его долго и нещадно мотало по свету; где только не бывал в поисках счастья, пока однажды, вконец измочаленного, не выбросила его судьба на привокзальной площади уральской столицы. Очнулся он в сквере полураздетый, без денег, без документов, с больной от похмелья головой, не помня с кем и сколько пил накануне. Идти в милицию выручать документы не решился, сознавал, что вид его не позволял надеяться на сколько-нибудь благосклонное отношение защитников народа. Бесцельно побродив по вокзалу, испытывая жгучее желание выпить пива, потеряв надежду даже на глоток простой воды, Зуев сел в первую попавшую электричку.

Время было раннее, контролёры ещё спали. «Может, удастся проехать», – думал он. Куда, зачем проехать, на что надеяться? – такие вопросы в голову не приходили: липкий, безотчётный страх за дальнейшую судьбу свою сковывал мысли. Потеряв документы, он вдруг понял, что потерял и право на существование. Как-то ему довелось видеть смерть привокзального бомжа. Тот лежал на голом асфальте грязный, оборванный, с посиневшими раздутыми ступнями, умоляюще глядя на проходивших мимо разных равнодушных к нему людей. Потом он начал судорожно хватать ртом воздух. Подъехала милиция, забросили того бомжа с размаху в грузовик, возможно ещё живого, и никто из прохожих так и не приостановился, не замедлил шаг, не перекрестился. Зуев вдруг представил себя на месте того бомжа, как его за руки и за ноги швыряют в грузовик, и ему стало тошнотно под ложечкой.

В вагоне народу было не много. Зуев сел у окошка. Жутко хотелось пить, курить и еще непонятно чего. Мутило. Напротив него уселась тётка, обвешанная сумками, корзинами, узлами. В голове Зуева мелькнула равнодушная мысль: русские бабы почему-то любят быть вьючными животинами, небось американка какая-нибудь не станет так увешиваться, потому как человеком себя считает. Мысль мелькнула и тут же пропала, потому что увидел Зуев на соседнем сиденье притуленную в уголке бутылку пива. Недопитую. Первым его желанием было встать и взять эту бутылку. Тут же ему стало стыдно. Стыдно вот этой вьючной, некрасивой тётки, стыдно вон тех мужиков, которые могут увидеть или догадаться, что он, Сашка Зуев, опустился до того, что допивает кем-то оставленные недопитые бутылки.

Уцепившись за край скамьи, уставившись глазами в окно, Зуев остался на месте. В горле сохло, язык будто намертво припаяло к нёбу, холодно взмокли волосы на висках. Вдруг его сознание пронзила дикая мысль: до отправления электрички осталось ещё минут десять, вдруг кто-нибудь зайдёт и сядет на то место… и возьмёт бутылку, пока он стесняется. Зуева бросило в жар от этой мысли. Он медленно – насколько мог медленно – встал, подошёл к окну возле которого на сиденье стояла бутылка. Он делал вид, что кого-то ожидает, потом сел… и… вот она! Осторожно, чтобы не пролить, поставил её, родимую, в карман брюк, посидел ещё немного и отправился обратно, на своё место – напротив тётки.

– Ждёте кого-то? – спросила «вьючная».
– Ага, – хрипло ответил Зуев.
Он уже не мог больше терпеть, достал бутылку и жадно выпил всё её содержимое. Почувствовав облегчение, извиняющимся тоном сказал, обращаясь к попутчице:
– Так пить охота, а стакана нет, приходится вот – из горла, – он аккуратным движением поставил бутылку на пол.
– А чё такого? Щас все из горла тянут. Молодежь вон, гляди, все идут по улице, и как сосунки пиво сосут из бутылок. Не водка ведь, чё стесняться?
Тётка оказалась словоохотливой и почему-то сразу начала на «ты». Назвалась Зиной. По виду она казалась ровесницей Зуеву, на самом деле была, как потом оказалось, чуть ли не на пять лет моложе его.

Оживший Кузнецов разулыбался, вошёл в роль гостеприимного хозяина. С верстака, служащего столом, локтем были сдвинуты на пол пустые консервные банки после вчерашней трапезы, оставлены только мутные, захватанные гранёные стаканы, заломанная, засохшая, буханка чёрного хлеба. Было выставлено содержимое всех карманов и с огорода принесён пучок зеленого лука.

– Коля, а Клавдя твоя не заявится? – осторожно спросил Илья, усаживаясь на доски.
– Клава? Нет. Не должна. Она сегодня, по-моему, в район должна уехать. Она ведь теперь какой-никакой начальник.
– Да ты чё, Коля! Она ведь вчера, Клавдия твоя, в район-то ездила. Вспомни, когда приехала, так какой разгон тебе учинила. А за Ильёй вон с жердиной гонялась. Забыл ли чё ли? – сказал Петро.

Кузнецов в растерянности отвесил нижнюю губу, не зная, что сказать. Он знал крутой нрав Клавдии по отношению к пьяным. Знал, что несмотря на свойственную ей от природы доброту, во время его запоев она почти теряла разум, и у них часто доходило до рукопашных.
– Так…ну что же… тогда, может, за пастуха пошла со стадом… Кажется, сегодня наша очередь…
– Эх, Коля, Коля. Всё-то тебе кажется…Уж пасти-то тебе бы надо пойти, это уж вовсе не бабье дело, чё-то уж совсем всё на неё навесил. Смотри, не сдюжит. Скотина и та подыхает от натуги.
– Болею я. Поясница у меня болит. Радикулит, – Кузнецов сморщился взявшись за поясницу.
– Ну, давай, наливай тогда. За здоровье не грех выпить, – хохотнул Петро, разливая водку по стаканам. И добавил, – да вот, познакомьтесь с Сашкой.

Мужики, чуть привстав, на полусогнутых ногах поприветствовали друг друга рукопожатием. Кузнецов, не любопытствовал, вопросов не задавал, ждал, когда Сашка сам о себе расскажет, кто он и откуда взялся в их деревне. Не дождавшись, заговорил о себе:
– Ты, Саша, извини, что у меня тут бардачок небольшой. Не успел убрать. Вчера мы тут отметили немножко… – Кузнецов споткнулся, вспоминая, что же такое важное они могли отмечать, – … сенокос ведь скоро… М-да…Я вообще-то не люблю, когда в доме беспорядок. Но здесь, сам понимаешь, стройка, не до порядка. А там, в том доме, Клавдия шум поднимает, не любит, когда водка на столе. Ну что с неё возьмешь? – Женщина. Деревенская. Без крика не может. Вот раньше, помню…

– Ты  знаешь, Сашка, Коля-то раньше главным механиком на заводе работал. А это, знаешь какая шишка? Почти директор! Во! – С гордостью помог Петро Кузнецову. – У него и квартира в самом центре города была, и машина «Победа». Помнишь такую марку? Обкомовские на ней ездили. И сад обкомовский был. Скажи, Коля!
Кузнецов в знак согласия скромно мотнул головой сверху вниз.

– А жена-то его Люка, Людмила то есть, знаешь каким большим начальником была? Ты не смотри, Сашка, мы не шухры-мухры, мы люди были, – Петро явно считал себя причастным к прошлым кузнецовским заслугам.
Кузнецов сидел с опущенной головой, но весь вид его говорил о том, что приятны ему разговоры о бывшей его нерядовой жизни.

С Людмилой, бывшей своей женой, Кузнецов встретился в год окончания техникума. Хотя со словом «бывшая» он никак не хотел смириться: по-прежнему душа его изнывала от тоски по ней – первой и последней любви своей, изнывала от дикой жалости к себе и от тайной надежды, в которой он сам себе признаться боялся, надежды на то, что когда-нибудь всё образуется, что Людмила, его Люка, вспомнит его – молодого, которого она любила, вспомнит их студенческую пору, вспомнит те вешние ночи, когда они до утра бродили по городу и целовались на каждом углу, и давали друг другу клятвы… вспомнит, что он, Кузнецов, отец двух её – и его! – близнецов, красавцев-сыновей, вспомнит, как он, её муж, ночами нянчил их – плачущих, давая возможность ей, любимой жене хоть немножко вздремнуть. Эта тайная надежда подтолкнула его к строительству собственного, отдельного от Клавдии, дома: где-то в подсознании застряла мысль, что, может, хоть это поможет ему вернуть жену, искупить вину перед ней и сыновьями, – пусть в редкие минуты, но он мог осознавать ту, свою вину. Он спился, когда его назначили главным механиком завода: среди начальствующего состава щедрые банкеты были довольно частым явлением, и организм Кузнецова не выдержал, запои становились более частыми и длительными, психика раздваивалась, и дома дело доходило до рукоприкладства. На работе сначала понизили в должности, потом уволили с «волчьим билетом». Однажды не выдержала и Люка: сдала его в ЛТП (лечебно-трудовой профилакторий) и оформила развод. Сыновьям только-только исполнилось десять лет.

Когда под пьяную лавочку мысли Кузнецова застревали на этом месте, а именно, что пока он отсутствовал, Люка подала на развод, на него нападала слезливость от жгучей жалости к себе, потом одолевала бессильная злость на свою судьбу, на весь белый свет. Злость эту он срывал на Клавдии. В такие моменты его доводило до бешенства то, что он вынужден жить с этой тёмной бабой, не прочитавшей за всю жизнь ни одной книжки, ни разу не переступившей порога театра; у которой все интересы сводились к корове, навозу и огороду. Он напивался до скотского состояния, из которого Клавдия терпеливо выводила его: ругалась, материлась, но отпаивала капустным рассолом, простоквашей, откармливала горячими пирогами, потом топила баню и отмывала. Кузнецов ненадолго становился смирным и покладистым, терпеливо выслушивал длинные воспитательные рулады, которыми Клавдия сдабривала свои ласки:

– Коля, – говорила она, обнимая его за тощие плечи и перебирая жиденькие волосы, – ты же такой грамотный, такой умный. Ну почему ты не хочешь понять, как нехорошо напиваться? Такими срамными словами меня обзывашь. Ну, разве это хорошо? А ну-ко, как я тебе возьму да и скажу «уходи», дак што тогда, а? Разве ты кому-то будешь нужен, кроме этих пьяниц, да неработи этой? Да и им тоже – пока у тебя пенсия в кармане. Пропадешь ведь ты, Коля, без меня, вот што я тебе скажу!
Кузнецов вскидывал голову при этих словах, но тут же смиренно опускал снова.

Сейчас он сидел среди товарищей, самый накачанный, как сказала бы Клавдия… сидел – нога на ногу, обхватив колени коричневыми руками – костлявыми, с опухшими суставами. Впалая грудь, сгорбленная спина, не выдержавшие нагрузки поздних лет непутёвой жизни, выдавали душевную боль, в глубокой складке впалой щеки застыла пьяная слеза.

– Да, были и мы рысаками, – вдруг бодро вскинулся он, неестественно улыбнувшись. Решительно сказал, – Наливай, Петя, – и плавающим тенорком запел:
«…и прошлое лежит, как старый клад,
который никогда не раскопают».
Сашка, до того сидевший смиренно, с опорожненным стаканом в руке, услышав пение Кузнецова, вдруг вскочил и радостно возопил:
– Коля! Кузнецов! Друг!

Кузнецов вначале испуганно шарахнулся, потом недоуменно уставился на Сашку, видно, мучительно соображая, где он мог подружиться с этим незнакомым мужиком.
– Не помнишь что ли? – так же радостно вопил Сашка, подсев к Кузнецову и положив руку ему на плечи, – да ты чё? На рыбалке мы с тобой были, ещё вот такую щучину поймали, – Сашка, вытянув руку, рубанул ребром ладони себе по плечу, – вы тогда ещё с Витькой чего-то не поделили. Ну, помнишь?

Кузнецов не помнил щуку, не мог вспомнить Сашку, не знал никакого Витьку, но чтобы не разочаровывать человека, утвердительно кивнул, и тот, радостно возбуждённый от того, что в этой чужой ему деревне нашёлся друг, чуть ли не родной человек, мечтательно добавил:
– Потом ночевали мы все тут же, на берегу, костёр жгли, а ты так же пел. Ну? Красиво ты поёшь. Прямо здорово. А щас-то ты что пел, я не слыхал раньше?
– Это Высоцкий… – Кузнецов еще раз внимательно поглядел на Сашку и, сам не понимая зачем, сказал, – а я так думаю: мы пожинаем ту старость, которой достойны. Никуда не денешься…коли плохо – сами виноваты., – он резко осушил стакан и, сморщившись, поискав глазами на столе чего-нибудь съестного, отщипнул от чёрствой буханки корку и поднёс к носу.

– Не-е, я вот… у меня Любша…– Илья хотел оформить свою мысль в умные слова, чтобы тоже – как Кузнецов, чтобы как в песне, но слов подходящих откопать в своей памяти не смог…
– А я вот тоже… – вставил Сашка, мечтательно прикрыв глаза, при готовившись сказать что-нибудь значительное.
Но Петро перебил его:
– Да чё ты, Коля, больно сильно на судьбу обижаешься? Ты ведь не больно переработал, а Клавдия твоя, смотри, с тобой как носится, прямо, как с писаной торбой. Ты, бывает, лежишь тут пьяный, как тюфяк, – не обижайся, но ведь бывает? – а она-то, Клавдия твоя, тащится на гору ни свет, ни заря, проведать, как ты тут, жив ли, здоров ли. То молока парного тащит, то похлёбки горячей, то пирог – только из печи. А домина-то этот чё, один что ли строишь? Бревно надо поднять, так она потяжельше конец на себя берет, тебя жалеючи. Да ни в жись бы тебе не поставить дом-то, кабы не Клавдия. А как память-то начинаешь терять по пьянке, всё грозишься сжечь её-то дом, да поносишь всяко её. И детей её тоже. А каково матери слушать, как её детей хулят? Да моя бы Катерина, хоть и родная баба, да ни в жись бы такого не простила, да ещё и в тюрьму бы упекла.

– А я вот тоже… – снова заговорил Сашка, но Петро, не слыша его, продолжал:
– Нет, Коля, как друг тебе говорю, я бы на твоём месте…
– Подожди, Петя, не перебивай, человек сказать хочет, – остановил Кузнецов Петра, и сделал приглашающий жест ладонью в сторону Сашки, – давай Саша, говори.
– Да нет, я так, ничего особенного… Я фрезеровщиком работал. Деньги хорошие имел. И похвальных листов много было… А как-то по пьяни пришёл на работу, без опохмелки, ну мне и оттяпало фрезой палец, – Сашка поднял беспалую руку. – Вот. И жена была. И дочка. Красивые обе.
– Ну? И чё дальше-то? – Петро тупо уставился на Сашку осоловелыми глазами.
– Понятно, чё, устроила мне Зоя моя ЛТП, а за то время оформила развод, потом выставила чемодан за дверь, сама квартиру продала и с дочкой укатила куда-то.
– Куда?
– Почем я знаю.
– Ну, Зинка-то, вроде, ничё баба, ага? – с жалостью проговорил Илья. Надёжная. Не пьёт, не гулят.
– Ага, – согласился Сашка и налил себе в стакан.
– Не-е, моя Любша – баба что надо. Ну поругатся маленько, ну дак чё, на то она и баба. Я вот щас приду и спать в баню уйду. Пускай ругатся сама с собой. Мне чё, мне ничё. Не-е, я Любшу свою жалею, а если хошь – уважаю, – Илья вдруг глянул на Сашку так, будто только что неожиданно увидел его, покачнулся назад, ухватился за край стола, – а твоя Зинка – тьфу, хрюшка толстопятая…
Сашка дико соскочил:
– Не трожь!

Кузнецов успел отвести Сашкин кулак:
–Тихо-тихо, Саша. Ты же видишь, он совсем пьяненький. Не заводись. Илюша, а ты сиди смирно!
«…Чёррный во-о-рон, что ж ты вьё-о-шься / Над мое-э-ю голово-о-й? / Ты добы-ы-чи-ы не дождё-о-шься, / Чёрр-ный во-о-рон, я не тво-о-й» – запел Петро, поставив локти на стол-верстак, обхватив лицо ладонями, зажмурив и без того узкие глаза. Кузнецов подхватил и вел мелодию дальше. Илья с Сашкой с самозабвением орали вслед.

– Вот они где, голубчики! Пою-ут, видишь! Весело им! – в проеме дверей в ореоле солнечного сияния стояла Ильева Любша, крепкая сбитень-баба, красивая, черноволосая, без единого седого волоска, сибирячка. – Ну-ко, муженёк дорогой, шурш домой!
– Ты чё, ты чё, Люба, мы же ничё, не ругамся, не дерёмся, поём вот, – Илья явно струсил.
– «Поём вот»! – передразнила Любша. Ишь распелся, петух доморощенный, делов у него больше никаких нету! Я тебя за чем послала?! За крупой! А ты опять эту отраву? Опять? Живо домой, кому сказала!

Илья, виновато откланиваясь товарищам, послушно пошёл впереди жены.
Песня была нарушена. Водка выпита. Настроение испорчено. Илью не жалели, не осуждали. Ему втайне завидовали: жену Ильи в деревне уважали.
– Пойду я домой, наверно. Спасибо за компанию, – заподнимался Сашка.
– Подожди, Саша, тут вот у меня, может, на бутылку пива ещё наскребётся, – Кузнецов пошарил по карманам, – нет, не получается, – сокрушенно вздохнув, он повернулся к Петру, – у тебя, Петя, нисколько нет?
– Не знаю, есть, будто… у-у, да тут ещё и на чекушку наберется!

Когда Сашка вернулся с товаром, в избе уже была Клавдия. Куда деть бутылку, Сашка не знал, она так и торчала у него из мелкого кармана узких затёртых джинсов.
– Та-ак… не прохватило! Не налакались ещё! Не вся ещё пенсия пропита!

Клавдия, красная от загара – белый платок, повязанный по самые брови, только сильнее оттенял опалённое солнцем лицо – стояла, широко расставив ноги, с толстым батагом в опухших, искусанных мошкарой руках. На ней была цветастая юбка, надетая поверх тренировочных выцветших и вытянувшихся на коленях штанов, свободная белая мужская рубаха: в лесу нет спасу от злючего, едучего комарья. Громко, без тени свирепости, скорее даже ласково, она выговаривала Кузнецову:
– Сколько можно тебя уговаривать, Коля? А? Сколько можно пить? У тебя что, здоровья на десятерых? Хоть маленько пожалей себя, а? И что ты всю шошу-ерошу вокруг себя собираешь? Ты грамотный. А они чё? Тьпфу. Отребье. Неработь.
– Не оскорбляй людей, Клава! – Кузнецов пыжился, пытался показать приятелям, как велико расстояние между ним и этой тёмной деревенской женщиной. Весь вид его говорил о том, что он ни за что не опустится до её уровня, что он достаточно интеллигентный человек.

– Людей?! Каких это людей?! Да разве же это люди? Пьяницы все, опойки, бессовестные, безответственные! Пропивают всё, твоё – моё, наше – ваше. И заботушки нету никакой, ни о чём! И ни о ком! Управы на вас нету! Ну, погодите, вот ужо… до всех до вас доберуся!
Она, повернувшись лицом к Петру и Сашке, стукнула батагом об пол:
– А ну-ко расходитеся по домам! И чтоб духу вашего больше в этом доме не было! Тунеядцы окаянные, чтоб вам пусто было!

Кузнецов встал, его шатало, кособочило, откидывало назад, но он пытался держаться прямо. Лицо его вытянулось, глаза чуть не вылезали из орбит, ноздри грозно раздувались, изо рта летели брызги:
–Ты! Старостиха, мать твою! Дура …ная! А ну, выметайся сама! Умётывай в свою хибару, а это мой дом!
Петро с Сашкой быстренько ретировались, влезать в семейные дрязги не было смысла. Из оконных проёмов кузнецовской избы нёсся отборный мат на два голоса.

Наутро приехала милиция, за ней скорая помощь. Старосту, Клавдию Бессонову, увезли на скорой в больницу. Кузнецова через три дня закопали на местном кладбище. А из окон его избы на всю деревню неслась поминальная:
«…Чёр-ный во-о-рон, что ж ты вьё-о-шься…»


Рецензии
Да-а-а, неожиданный конец. Хотя и типичный.
С наилучшими пожеланиями,

I.Pismenny   14.08.2014 15:45     Заявить о нарушении