Жизнь обещает сказку

            ВОЛХИТКА

            роман
    в рассказах и повестях
_________________________________

                ЖИЗНЬ ОБЕЩАЕТ СКАЗКУ

              страницы горелой тетради

                1


    Школа стояла среди сосняков. Просторная светлая школа. На стенах – карты континентов,  морей и океанов. Портреты мудрецов и писателей: Аристотель, Платон, Достоевский и Пушкин, Толстой…  За окнами пели синицы, мелькали деревенские ласточки, дятел сыпал дроби там и тут; с мохнатых сосен прыгали золотые солнечные зайцы — лежали на полу в просторном классе, на партах.
— У вас, дорогие мои, вся жизнь впереди! А жизнь, если по уму распорядиться, обещает хорошую сказку! — назидательно твердил учитель и просил как можно аккуратнее вы¬водить слова эти в тетрадках по чистописанию.
Детская память сохраняет принцип: что написано пером — не вырубишь топором. Крепко запомнилось мальчику, понравилось то назидание. Вырос неглупым и ско¬ро сообразил: ждать обещанную сказку — дело ненадежное. Её легче встретить в пути. Действовать нужно, действовать, а  не сидеть Ильею Муромцем на тёплой печке, «нюхая вкус¬ную дырку от бублика», как шутил всё тот же дорогой учитель.
    Задумано — сделано. После деревенской школы махнул парнишка в ближайший город и выучился на доктора. Институт закончил с отличием — право свободного выбора. На стене, в кабинете для государственных экзаменов, висела карта необъятной Родины: синели моря, океаны, зеленели равнины, красно- кирпичные горы. В любую точку целься — не отка¬жут.
Хитрован куда рванул бы сразу? В Москву да в Питер многие сокурсники впереди паровоза готовы бежать и гудеть от восторга. А этот... ну, святая простота в лаптях. Нашёл на карте мухами обсиженную допотопную глушь — беловодскую сторону. Вот, мол, товарищ профессор, с пелёнок об этом мечтал.
На выпускном шумном вечере коллеги подшофе подходили на кривых ногах к нему, весело чокались бокалами, стаканами:
— Сла-а-вик! — тянули с милою издёвкой. — Динь-дон! динь-дон! слышно там и тут, нашего товариш-ча на каторгу ведут!..
—Кого это? Какого товарища? — недоумевала «святая простота».
На него смотрели с сожалением, горестно качали головами.
—Законопатил ты себя, дружище! — поражались искренне. — То ли до свиданья говорить, то ли прощай?
Была зима, когда герой этой истории — Болеслав Николаевич Боголюбов — отправился к месту «добровольной ссылки». Всё было чисто кругом, как большая страница, — аж дух перед ней, ослепительной, так и захватит порой: боже правый, скажи ты мне, грешному, что тут напишется? Как тут сюжет закрутится свистящей метелью? Где поставит мастер золотую точку? И будет ли она, эта история, чиста, светла, как эта великая даль впереди, какую не обнять обычным взором, а только мыслью можно дотянуться до горизонта, где небо чуть примяло снежный пух и принарядило в голубень...

                2

     Крупный снегопад «лопухами» лениво кружился в безветрии и не хотел приземляться. Солнце теряло свет за пеле¬ной. Утренняя птаха, крылом поколотив под небесами, вер¬нулась на гнездо: невозможно протолкнуться в густом пуху.
А в полдень пурга задурила. Кувырком полетели сугробы. Длинные свирепые свирели заиграли в горах и долах. Стройный хор таёжных великанов закачался под метелью и запел.
На лесной дороге показалась пара саней – выезжали на мутный огонёк железнодорожного переезда.  Красавчик — пожилой мужчина со страшным лицом — отчаянно горланил в передних розвальнях:
Сыпал снег буланому под ноги,
в спину дул попутный ветерок.
Ехал  долгожданною дорогой, .
заглянул погреться в хуторок...
— Поберегись, Красавчик! Паровоз идёт! — оборвали песню с других саней. — Куда ты прёшь, как на буфет с поломанной копейкой!
— Паровоз пускай меня боится! Пускай пропустит! — откликнулся добродушный мужчина, но, однако,  попридержал буланого коня.
Чёрно-белая махина с красными колёсами, горя прожектором, тяжело и громко топоча на стыках, прокатилась вдоль переезда. Земля сотрясалась. Падал снег с придорожной сосны. Лошади испуганно попятились от разгоряченного же-лезного «жеребца».
Пассажирский состав на минуту остановился среди сугробов, до крыши заваливших станцию в предгорьях. Огла-шенно рявкнул — голуби шарахнулись с карнизов. И оп¬ять затарахтел буферами, сцепками –  затих за снежной пеленой.
На перроне одиноко ссутулился оставленный пассажир. Поглядел на часы, потоптался вокруг чемодана, попрыгал, замерзая в ботинках «на рыбьем меху». Зашёл погреться в помещение и с порога поразился убогости и антисанитарии... Провинциальный облик современных станций кого угодно может вогнать в тоску. Боголюбов насупился. Вспомнил уют¬ное и чистое купе, приятных собеседниц. И возникло в нём такое настроение — впору за поездом кинуться: кондуктор, забери меня обратно.
Он вышел на улицу и едва не попятился.
«Ба!.. – подумал ошалело. –  Бо... Болеслав! Да это что такое? Грабить они, что ли, собираются? Так я ведь ещё ни копеечки не заработал!»
Три могучих фигуры надвинулись вдруг на него. Красавчик попытался изобразить улыбку рваными, в шрамах, гу¬бами. Даже под летним солнцем людей морозит иногда от его радушного привета. И этот молоденький доктор испуганно посторонился, про¬пуская богатырей. Но посторонился неудачно: запнулся о чемодан и едва на рельсы не упал – хорошо, что мигом успели подхватить...
— Мы из посёлка Маяк, — объяснили встречающие. —
Отойди, Красавчик! Напужал! Вечно он лезет поперёд батьки в пекло!
Поочередно знакомились. Мужчины протягивали доктору свои горячие и сильные ладони, и удивительным обра-зом эта сила и тепло передавались ему; приободряли. Русский мужик кого угодно ободрит своей неиссякаемой энергией и жаждой жизни всюду и везде.
— Богослав Николаич, — кивнул Красавчик (редкое имя Болеслав мало кто правильно выговаривал сразу: доктор привык). — Милости просим, Богослав Николаич. Карета подана. Потрусим на лошадках, не взыщите. Самолеты к нам не ходют.
— Понимаю, — отшутился Боголюбов, — нелетная погода. Что ж, прекрасно! Я люблю на лошадях! Ей-богу! «Эх вы, сани! Что за сани! Звоны мёрзлые осин. У меня отец — крестьянин, ну, а я — крестьянский сын…»
          Мужики, переглянувшись, промолчали; эта излишняя бодрость молодого «необстрелянного» доктора и потешала их, и настораживала; такие романтики нередко ломаются под грузом житейских забот, каких полно в глубинке, куда они сейчас погонят лошадей.
          Метель не унималась. Метель отчаянно трепала гривы, хвосты на хребтину закидывала; сырого снега в уши натрусило, как муки в ку¬лечки; и так запорошило бедненьких саврасок — невозможно масть определить.
          —Не холодно? – рявкнул Красавчик.
          —Нормально.
         —А по-моему, так не совсем…
Чем проще люди сердцем, тем заботливей. Страшный с виду Красавчик остановил свои сани. Молча стал копаться в передке. В розвальнях под сеном даже валенки для доктора нашлись, поскольку «февраль месяц лютый, спрашивает: как обутый?» И длинно¬полый мохнатый тулуп очень кстати пришёлся. Чудесная печь, а не тулуп. И тело и душа теплеют в нем, объятые лохматою овчиной... Кто зимой в непогоду по русским бескрайним доро¬гам не ездил в подобных крестьянских доспехах — вряд ли разделит ребячий восторг и примитивные радости путника: тепло, светло и мухи не кусают.
Всю дорогу пахло терпкою овчиной, щекочущей ноздри и щеки, доносило ароматным сеном, лежащим под боком, свежевзбитыми перинами сугробов и лошадиным потом.
Ехали по зимнику. Вьюга вешки заносила на пути. Сначала лесом ехали, потом – равнина. И где-то в чистом поле потерялись вдруг ориентиры. Пришлось остановиться.  Красавчик отправил¬ся дорогу смотреть и едва не сгинул за метелями… Из-под ног у него выпорхнул рябчик, забившийся на ночёвку в снег. Красавчик руками взмахнул от неожиданности; ему вдруг показалось, что это не рябчик, а хищный сокол, готовый наброситься и вырвать глаза. (Причина такого испуга откроется немного позже). Проклятый этот сокол-рябчик едва не опрокинул мужика в обрыв – находился неподалёку.
Он вернулся раздражённый, снегом забинтованный с ног до головы. И до того осатанело разругался — лошади и те стыдливо отворачивали морды от него и только что не краснели.
Буран утихомирился не скоро...
Потемнело. Высокий вечер над тайгою звёзды высыпал. Щербатая луна высверкнула чистым боком в облаках. От заснеженной просторной округи исходила мерзлая искристая ясь... После метельного свиста — тишина звенела призрач¬ным далёким колокольчиком. Лунный свет вливался в гладкие глубокие росчерки, оставленные полозом по снегу на пригорках. Лошадиный след горел чеканом — чудился поте-рянной серебряной подковой.
Красавчик покуривал и, видя заинтересованные взгляды доктора, стал рассказывать, добродушно посмеиваясь над собою, кто так жестоко попортил ему физиономию. У него отец был – заядлый соколятник. Зайца ловчей птицею травил, лису и даже волка. На волчьей охоте особенно отличался крупный рыжеватый холзан — южноуральский беркут, куп¬ленный отцом у какого-то заезжего киргиза. Сильный, голо¬дный, привыкший вынимать куски свежего мяса из глазниц волчьего чучела, «бегущего» на привязи за лошадью где-нибудь в зауральской степи. Таков был беркут. А Красавчик, несмотря на предупреждения отца, на охоту однажды пошел, как на свиданье к матане. Напялил красную рубаху — за вер¬сту огнём горит. В долине с беркута сорвали кожаный кло¬бук. Он поднялся под облако и мгновенно среагировал на яркое кровавое пятно. Спикировал Красавчику на голову и когтями изорвал лицо. Глаза просто чудом остались целы: за¬крывался руками, сберёг.
— Не иначе, как бог покарал меня, — покаялся Красавчик, улыбаясь. — Уж больно много девок я попортил со своей смазливой мордуленцией. Зато теперь идут — шараха-ются. Бог шельму метит!
Красавчик вытянул шею и привстал в санях. Жилой огонёк замаячил в сумерках снегов. Как примерещился: тут не должно быть огня.
— Ё-ёлочки... без иголочки! — огорченно воскликнул возничий. — Куда мы зарулили?! Смотри-ка, мужики!
— Ты же дорогу щупал, кривомазый! Сидишь, лясы точишь... Упороли верст на пятьдесят, не меньше!
— Не беда. Погреемся. А что ж теперь? Для якута двести верст — и то не крюк.
         Свернули к берегу. Луна уже светила полным кругом – всё кругом блестело, сверкало с переливами. Впереди – на  фоне кедров и тёмных еловых штыков – отчётливо белела под луной сахарная глыба маяка: высокая башня с полукруглой стеклянной башкой, посредине которой тускло горел красновато-багровый глаз.
          Соба¬чонка радостно залаяла — бросилась под ноги лошадей. Заскрипела дверь и на крылечко вышел кряжистый смотритель маяка – их тут ещё называют «маячник».
        — Это каким же ветром вы сюда? – удивился маячник.
        — Здорово, Лель Степаныч! – Мужики загомонили вразнобой. – Метелью занесло к тебе. Пусти погреться.
        —Ну, распрягайте лошадей, раз такое дело…  – Маячник прицыкнул на собачонку, от радости скачущую на людей –  лицо лизнуть хотела. — Да уймись ты! Видишь, как соскучилась!               
         Избушка смотрителя – кухня, горница и небольшая пристройка, набитая всякими причиндалами, необходимыми для бесперебойной работы маяка. Избушка
 весьма колоритная. Здесь тебе и морские кораллы, и звёзды, прибитые на стенах и даже на потолке. Обрывок обветшалого паруса – заменяет шторку на окне. В углу, на древней колченогой тумбочке, стоит радиостанция, работающая на дальних волнах: два раза в сутки Лель Степанович выходит на связь, сообщает метеосводку и говорит, как дела – есть проблемы, нет ли.
       В тепле, напившись чаю, мужики заснули на тулупах: кто на лавку постелил, кто на полу возле печи. Доктору лучшее местечко отвели — на широком мягком топчане. И устал с дороги Боголюбов, а не спалось чего-то. Лежал с открытыми глазами в темноте... Улыбался чему-то… Горела печь, постреливая сбоку.  Окошко в ледяной оправе держало яркую дрожащую звезду. Морозные наросты постепенно подплавлялись: в жестяную посудину, стояв¬шую возле подоконника на стуле, размеренно капало. Прого¬рали жирные смолевые поленья: изредка шальной какой-нибудь проворный уголёк багрово брызгал, выпрыгивая в поддувало. Настенные часы роняли быстротечную «капель» секунд...
Зимой темнеет рано, светает поздно. И чего только не переду¬маешь за долгую морозную ночь. (Боголюбов  так и не уснул). Случайности редко бывают в судьбе, больше встречается тай¬ных закономерностей... И что же из этого следует? А, философ? Почему ты оказался на маяке? Почему тебя мучает эта случайность? Ах, да! Не бывает случайностей. Ну, извини тогда, парень. Не знаю, чем помочь в твоих раздумьях. Время покажет. Спи.
Сказал бы кто-нибудь ему сейчас, что в недалеком невеселом будущем он окажется на этом маяке, но уже не гос-тем, а хозяином — новым смотрителем — разве поверил бы доктор в такое завихрение сюжета? Ни за что не поверил бы: хохотал бы до рассвета и с кровати падал бы от хохота. А ведь именно так и случится, хоть верь, хоть не верь. Но это – потом. А пока – пускай себе спокойненько парень  лежит в тишине и мечтает о будущем, как можно только в юности мечтать — в голубых да розовых тонах.
Утром петух в избушке заорал – прямо под ухом доктора, с полчаса назад сомкнувшего глаза.
Мужики – они уже все были на ногах – добродушно посмеялись, глядя, как Болеслав испуганно подскочил, растопырив одичалые спросонья, мутные глаза.
—Лель Степаныч, – отодвигая чашку с чаем, сказал Красавчик, — у тебя не петух, а какой-то соловей-разбойник.
—Разбойник, это точно, – согласился маячник. – Ты посмотрел бы, как он собачонку гоняет.
—А он её не топчет? – Мужики развеселились. – Собачонка яйца не несёт?
Вдалеке над морем – алыми и розовыми красками – располыхалась утренняя зорька. 
Путники, напившись чаю, из тёплой, душной избушки смотрителя вышли на волю. Оголённое солнце и огромная выпуклая синева небосвода — в стороне беловодского моря — весело и яростно полоснули по сонным глазам: ладонями пришлось приберегать; слёзы текли, пока глаза не приморгались, не пообвыкли.
К полудню, наконец-то, приехали в райцентр – старое село на берегу реки.  И тут начались приклю¬чения.
—Извините, ваше место занято уже, — сказали Боголюбову, пришедшему в кабинет районного чиновника. 
Болеслав обалдело сел на чемодан и почесал переносицу –  будто обухом по лбу заехали. А через минуту подскочил, заго¬рячился:
— То есть, как это — занято? Кем? Когда? На каком
основании?
Чиновник руками развёл.
     — Мы ждали вас полмесяца назад.
         —Да, но вот же документы, посмотрите! – Боголюбов начал трясти какими-то бумажками. – Посмотрите… Я не сам…Это же крайздрав меня задерживал!
          Спокойные глаза чиновника были похожи на две оловянные пуговки – твёрдые, прохладные. Человек, застёгнутый на такие пуговки, не знает никакой сентиментальности.
        —Очень сожалеем, но место уже занято.
«Да уж, да уж! — Юный доктор поморщился. — Как сказал Павлик Морозов: в жизни всегда есть место подлости!»
Он едва не взорвался – характер такой; но заставил себя неторопливо посчитать до десяти.
— И что же теперь? — тихо спросил он, вздыхая. — Как
быть?
Чиновнику понравилась его большая выдержка, покладистость.
— В Горелый Бор поедете?
— А что это такое?
— Вот сейчас расскажу...


                3
            
      В предгорьях, в голубовато-чёрной таёжной глухомани, ещё недавно можно было встретить лагерные постройки. На полянах — полынью да крапивой поросшие могилы с номерными знаками. Там и тут виднелись обвалившиеся шурфы, пробитые в кремнистых монолитах — выцарапывали золото из недр. А золота здесь было – лопатами сгребли спервоначала, это уж потом отбойным молотком вгрызлись в глубину. За две или три пятилетки ударного, кошмарного труда все богатство подчистую подмели – бросили участок.
Старая глубокая дорога долго не топталась ни человеком, ни зверем. Разве что охотник мимоходом ступит в ко¬лею, забитую сочным подорожником и незабудками: очень, очень много на печальном том пути растёт голубоглазых, слезой-росою окроплённых  незабудок.
Время словно стороною обходило бывший лагерь. Годы и годы всё там стояло, как прежде.  Серые высокие заборы в несколько рядов. Железная колючая крапива — прочная проволока, натянутая густо, щедро и подключенная к току такой страшной силы, что если дотронуться — две-три секун-ды, и нету тебя, только груда угольков на земле задымится. Сто¬рожевые вышки над лагерем торчали, поблескивая грязными стёклами, напоминающими ледяной оскал штыка, ствола либо сытое мурло охранника с биноклем. Если прислушаться, прикрыть глаза — свирепый лай овчарок возникнет в тишине, разлаиваясь эхом по рас¬падку; заскрипят ворота, запуская смертельно утомленных узников, поднявшихся из золотого забоя. На контрольно-про¬пускном посту – он тоже уцелел – кажется, вот-вот начнётся  унизительный шмон;  проверка. Сытые жестокие жлобы с малиновыми нашивками на форме – «малино¬вые парни» – с каким-то  садистским удовольствием, замаскированным под необходимую служебную обязанность, заставляют наизнанку вывернуть всё, что возможно, а то, что невозможно – прошмонают. Погаными потными лапами под телогрейку залезут, под нательную рубаху, под кожу ногтями вопьются и в самую душу проникнут, обшарят. «Малиновые парни» – опытные черти, их не проведёшь. Ножами они старательно скребут полуразвалившиеся башмаки и утята – резиновые, то бишь, сапоги. Каблуки и подошвы исследуют чуть ли не с лупой — может быть, заклятый зэк вме¬сте с грязью тащит «золотую вошь» в тайник: подкопить не¬много и броситься в бега. В бараках стоят — ещё крепкие с виду – дощатые нары, исписанные горькими проклятьями жизни и судьбе. (На одном краю барака написано «Мурманск», а на другом — «Сахалин»). Целёхонькие, жуткие бараки. Словно ждут, не дождутся своих замордованных узников: из прошлого придут или из будущего...
Но лагерь этот — пугало, томительная видимость. Он сгнил давно, истлел. Зарянка или горлица на проволоку прися¬дут отдохнуть — сломается колючка и ржавой пылью полетит на землю. Шатаясь по своим владеньям, бурый медведь сюда припрётся бродом, лапами наглушит рыбы в тёплой тихой за¬води; нажравшись, поднимется к лагерю и хребтину почесать надумает: к забору или к столбу чуть привалится — и раздавит в мелкую труху... Правда, медведи редко забредают, все больше волки: садятся на помятых бугорках погоста и завывают в холо¬де осенних сумерек и зимними ночами. И так завывают они, что у охотника, оказавшегося где-нибудь в зимовье поблизости, будто шкуру со спины сдирают.  Это что за песня? Это что за голос? Не могут звери так рыдать, свою судь¬бу оплакивать. Так только Волхитка может в поднебесье жало¬ваться на свою печальную планиду — похуже волчьей.
Волхитку не Волхитку, но кого-то видели здесь люди. Какая-то женщина в белом длинном платье, в золоченой короне, похожая на образ Беловодской Богоматери, нередко приходит сюда, приносит цветы, поп¬равляет могилы и молится за убиенных...
Однажды летом, в пороховую сушь, набросились пожары на эту местность: с треском и завидным аппетитом огонь сож-рал  огромную краюху вековечной тайги, а заодно и лагерь проглотил... И скоро иван-чай зарозовел тут — высокорослый густой кипрей  — всегдашний ново¬сёл пожарищ. Зелёненький подрост поднялся на ноги, притоптал розоватую кипень кипрея, раскинул колючие  кроны и с годами зашумел задумчиво, угрюмо и высоко.
Так природа прибрала — за человеком и за собою.
Местечко стало называться — Горелый Бор.
Несколько лет назад сюда пригнали технику из районного цен¬тра. Три хороших просторных домины из бруса отгрохали. Буровая вышка день и ночь работала, сияя огоньками, как рождественская ёлка. Но вскоре огоньки погасли: не успев начаться — праздник закончился. Геологи свернули свой поход¬ный скарб и, оставляя кучи глины, щебня, мятое железо, поверженные кедры и тягачом разбитую дорогу, — пом¬чались покорять что-то другое.
Горелый Бор недолго пустовал. На тебе, боже, что нам негоже: в домах разместилась лечебница для душевнобольных. 

                4

     Утром юный доктор поехал на машине в сторону Горелого Бора. Шофёр попался говорливый, даже слишком. Боголюбову хотелось посмотреть по сторонам, полюбоваться пейзажами, а шофер всё трещал и трещал по-над ухом, словно сорока.
—Там такой бедлам устроили, что не дай бог! – рассказывал он и кривился, как будто проглотивши нечто несъедобное. — Так что вы зря согласились. Оттуда уже три или четыре доктора сбежало. Такой бедлам я вам скажу…
Боголюбов перебил его трескотню:
—А вы хоть знаете, что такое «бедлам»?
Водитель покосился на него.
—В каком это смысле?
—В прямом. Что это слово означает? Знаете?
—Ну, как не знать? Кавардак, ералаш, беспорядок и всё такое прочее…
—Так-то оно так, да не совсем. Бедлам – это название психиатрической больницы в Лондоне пятнадцатого века.  Так что у вас тут, в Горелом Бору, свой настоящий Бедлам. И удивляться нечему. И давайте-ка немного помолчим. Мне нужно обдумать кое-что.
Шофёр, словно придавленный эрудицией пассажира, голову в плечи вобрал.
—Как скажете, доктор. Моё дело телячье. Или даже баранье: крути себе баранку и помалкивай.
Дорога, посыпанная щебнем, закончилась. Дальше – километров на пять – бездорожье растянулось и жидко расквасилось. И тут уже водителю в самом деле было не до разговоров: того и гляди, чтобы в яму не врюхаться по самую ноздрю.

                *      *      *            
               
   Беломанка. Странное словечко. С ходу, поди, разгадай, что оно означает. Какая-то белая мания, или что-то наподобие того. Ещё вчера никто не знал такого слова, а теперь... В последнее время в здешних краях появилась новая болезнь: порушенное Беловодье манило к себе миражами во сне, наяву, травило душу сладостью воспоминаний и до¬водило мозг до белого накала. Беломанка становилась духов¬ной эпидемией и начинала распространяться чуть ли не по ветру: всё новые и новые очаги поражения появлялись в раз¬ных городах и весях; и взрослые болели беломанкой, и детво¬ра, и становилось это поветрие, по выраженью иных эскулапов, хуже раковой опухоли.
«Вот это сказочка о милой беловодской стороне! — подумал Боголюбов, когда впервой услышал про беломанку. — Вот это я приехал... к разбитому корыту. Ну что ж? Надо работать! Мы всё время жалуемся, что на нашу долю не осталось ничего ге¬роического — всё расхватали деды и отцы. А героика – вот она, за углом, за окном!»
Выйдя из машины, Болеслав Николаевич увидел огромный плакат на тесовой крыше горестного дома:

               ВОЗРОЖДЕНИЕ РОДНОГО БЕЛОВОДЬЯ —
               ДОЛГ ВСЯКОГО НЕНОРМАЛЬНОГО ЧЕЛОВЕКА!

У ворот стоял завхоз Ярыгин –  мужик серьёзный, строгий, чуть ли не под козырёк встречающий новое начальство. Боголюбов толь¬ко бровью шевельнул, а завхоз уж заметил его недовольство плакатом и подобострастно доложил, здороваясь:
— С утра приколотили, окаянные! И стремянку спрятали куда-то! Отвернёшься,  глядь — уже нагрезили. Мы убе¬рем, не волнуйтесь...
— Нагрезили? — заинтересовался Боголюбов. — А что это? Как это?
— Вроде, значит, хулиганят. Шалят.
— Нагрезили?.. Забавно. — Доктор улыбнулся и, уходя в кабинет, попросил: — А плакат пускай висит. Только ошибочку, пожалуйста, исправьте.
— Пускай висит? — Ярыгин от удивления глаза такие сделал — аж бровей не видно.
— Конечно, — снова улыбнулся доктор. — А как же без наглядной агитации? Отличный плакат. Его с перевала видать. Я ещё оттуда ошибку разглядел. А здесь — в упор — неужто не заметно?
Озадачил он завхоза, мужика здоровенного, но туповатого. Полчаса, наверное, бедняга с полуоткрытым ртом стоял посредине двора, букву за буквой проверял, задравши голову и машинально сглатывая редкие снежинки, летящие с небес. Ярыгин так и не смог найти описку: началась пурга, запеленавшая плакат большими «рваными бинтами», и завхоз махнул окоченелою рукой:
 —Шибко грамотный, дак сам исправишь.

                5 

Давно это было: Петюню Чистоплюйцева собирались в рекруты забрить — в ту далёкую пору, когда службу тянули пожизненно. Хуже каторги такая лямка. Ладно –  провинился бы Петюня, или по жеребьёвке досталось бы  идти на службу, так нет: просто рожа Петюнина барину не приглянулась. (Зато старшая дочка его на Петюню засматривалась, вот и решил хозяин избавиться от бедняка-ухажёра).
Много слышал Петюня, давно помышлял о беловодской стороне, но идти на поиски – недоставало духу. А тут собрался — только подпоясался. Самородок сунул за пазуху — тот, что позднее станет фамильным самородком Чистоплюйцевых, — и убежал из деревни тайком по ночному тоню¬сенькому, рискованному рекоставу. Если бы кто и уследил — не осмелился бы гнаться по живому, под ногами дышащему льду...
Из-за Уральского Камня идти на Беловодье — путь неблизкий и небезопасный: бог знает, сколько вёрст горами, долами, тайгою, через реки и через болота… Но повезло Петюне. «В дебрях не тронул прожор¬ливый зверь, пуля стрелка миновала».
На беловодский берег вышел он, рассказывают, а поскольку море в своей жизни даже на картинках не видал — двинулся в лаптях напропалую. Подумал, чудак, что лежит перед ним необъятная, сохою взрыхленная степь. Забрел по колено в тёплую мокрую «пашню», остановился и рукою щу-пает, понять не может.
— Мо-о... О!.. — догадался он. — Мо-ре! — И припомнил святое писание, где Иисус Христос пешком по морю ходит. — Так это — Господня дорога? А я-то куда лезу? В лаптях! Да ещё в грязных! Надо было хоть немножко обтереть на берегу, да кто же знал, что это Господняя дорога! Солдата бы, что ли, какого с ружьишком приставили к берегу. А то народ у нас баран бараном — море могут затоптать и не заметить, что там у них было под ногами.
— Верно глаголишь! В грот их так! — громыхнул кто-то сзади.
Петюня вздрогнул и обернулся.
Перед ним стоял высокий человек с дублёным красно-розовым лицом, с дымя¬щейся трубкой во рту и говорящим попугаем на плече.
—Здраствуйте вам! – сказал простодушный Петюня. – А вы, наверно, сторож? Море караулите?
Человек с дублёной красно-розовой физиономией  расхохотался – чуть трубку изо рта не выронил.
— Любишь море? — подойдя поближе, спросил он голосом настолько громким, что у Петюни с непривычки уши за-шатались. — Айда ко мне в матросы. Не пожалеешь!
— А кто вы есть?
— Не узнаешь?
— Не здешний я, рассейский. Петюней меня звать.
— Понятно. А я, стало быть, Рожа Ветров. Капитан бригантины. Мы уже стоим под парусами. Идём на край света и дальше. Так что милости прошу на борт, Петюня.
           Чистоплюйцев слегка поклонился.
— Спасибо, добрый человек, но я уже набегался по белу свету.
— Ну и зря! – опять своей луженой глоткой загрохотал краснорожий грозный капитан. – Ты же гол, как сокол. Как ты будешь тут жить? А у меня бы ты озолотился.
— Да нет, спасибо… – Петюня украдкой потрогал самородок за пазухой. – Я уже как-нибудь так…
          Рожа Ветров не стал его упрашивать – молча пошёл в сторону своей разбойной бригантины. А Петюня, поддернув штаны, направился в другую сторону.
Он поселился в беловодском городке. От природы любознательный и не ленивый, Петюня много читал, так много, что какими-то шибко мудрёными книжками, говорят, «голову чуточек повредил». Вот с той поры и стал он чудаком, знаменитым по всей беловодской округе. Непогоду предсказывал, неурожай, землетрясение, затмение солнца или луны. Употреблял Петюня одну только растительную пищу. Мясо — грех: убита божья тварь.
Сыновья Петюнины, а так же и внуки, и правнуки — по его  стопам пошли. Сколько было их в роду, этих Чистоплюйцевых, никто не знает, не считали. Но один из них – Иван Иванович – хорошо прославился на нашей беловодской стороне. Вот о нём-то и пойдёт разговор.


 
                6   

       Чистоплюйцев Иван Иванович — невысокий, плечистый, с голубыми грустными глазами. Речь распевная и на редкость правильная. Большинство людей отвыкло от красоч¬ного русского словца; оно подспудно раздражает всякого, кто говорит, будто чурки ломит пудовым колуном, вспоминая между делом чью-то мать. У Чистоплюйцева — аккуратно стриженая русая бородка с благородной проседью, пышные усы. Он всегда при галстуке, рубаха с иголочки. Ногти подстрижены коротко, ровно и, зная его деловитость, охотно веришь: «быть можно дельным человеком и ду¬мать о красе ногтей». Всё в нём выявляло человека интеллигентного, разумеющего, что небрежность в одежде влечет за собою небрежность и в душе, и в помыслах. Эта большая тяга к чистоте и аккурату передавалась, видимо, из рода в род. И дразнили их, наверно, чистоплюями. А уж потом — фамилия возникла.
Много лет подряд Иван Иванович трудился в лаборатории биосферных исследований — беловодский филиал Ака¬демии наук. Работу никогда не афишировали. Во всяком слу¬чае, придерживались этого негласного правила. Но результаты последних исследований, какими занимался Чистоплюйцев, оказались очень и очень серьезными и даже пугающими.
Иван Иванович пришёл к своему начальнику и откровенно заявил:
— Я не могу молчать!
Начальник – молодой, высоколобый, за что его прозвали Лоба¬чевский или просто Лобан –  хмуро полистал бу¬маги и усмехнулся по-доброму:
— Тоже мне... Лев Толстой! Молчать он не может! А
если мы ошиблись? Не мы, а вы, точнее говоря... Вдруг да ошиблись в своих прогнозах?
— Нет. К сожалению, не ошибся. Да и потом... — Чистоплюйцев хотел сказать: ещё далёкий пращур мой предупредил о подобном явлении, но вспомнил саркастическую фразу начальника: «Ох, уж мне эти пророки от сохи!»
— А вы, пожалуй, правы. Молчать негоже, — неожиданно согласился Лобан, внешне спокойный, улыбчивый, но с тяжеловатым взглядом из-под бровей. — Молчать не будем. Единственно что: уточнить расчеты. Не напороть горячки. Вы согласны? Отлично. Я вас больше не задерживаю.
Чистоплюйцев что-то заметил краем глаза, но виду не подал – пошёл к двери.
На столе у Лобана стоял  чей-то давний подарок — статуэтка: рогатый чёрный чёртушка держал сигарету. Когда Чистоплюйцев направился к двери, начальник расслабился, достал заграничную    зажигалку    с    голыми    девками,    которые подмигивают в момент прикуривания. Достал и посмотрел на чёртушку... И в это время Чистоплюйцев обернулся у порога и увидел нечто невероятное.
Из чугуна отлитый чёрный чёртушка про¬ворно взвалил сигарету на спину, как берёзовое бревно и, су¬тулясь и гремя копытами, поскакал по столу, подметая хво¬стом табачинки, вылетавшие из сигареты. Остановившись у руки Лобана, лукавый сунул сигарету между пальцев. Изум¬ленно тараща глаза, Чистоплюйцев вернулся к столу, не за¬метив, как рогатый чертёнок ловко юркнул в рукав Лобана.
— У вас еще какие-то вопросы, Иван Иваныч? — спокойно спросил начальник, прикуривая сигарету.   
— А-а... статуэтка? — растерянно пролепетал он.
— Какая?.. Ах, да! Она упала. А я и не заметил, фу ты, чёрт!
Начальник руку опустил под стол. Лукавый быстро  выпрыгнул из рукава и чугунно замер на полу. Потея холодным потом, Чистоплюйцев поднял статуэтку — тяжёлую, траурно-чёрную, с красным овалом чертячьего рта. Он подержал статуэтку в руках. Разогнуть зачем-то попытался хитрую фигурку.
— Извините, — сказал он, возвращая чёртушку на место. — Всю ночь не спал. Давление.
—Нужно отдыхать, Иван Иваныч. Берегите себя. Вы один из наших самых ценный кадров. – Начальник улыбнулся, отмахнувшись от дыма, и в чёрных глазах у него в то мгновенье плясали весёлые чёртики...

                7

       Таяли снега, ломались реки, выдавливая крепкий лёд на берега. Возвращались ласточки и гуси-лебеди. Скворцы прилетели к скворечням Горелого Бора — но¬вый доктор заставил развешать на деревьях вокруг больницы. Зелёным пухом по земле запушилась первая трава, заголубели подснежники. Листья на деревьях аж попискивали, раскрывая клейкую почку в тишине... За оградой на полянах жарки заполыхали, марьины коренья. Но больше всего тут кипрей зарозовел – как широкая нежная зорька, если утром глянуть из окна.
—Медоносы, между прочим, пер¬воклассные! – отметил Боголюбов. –  Что же зря пропадают?
—Ну, зачем же здря? – сказал завхоз. – Повара из него отменный чаёк заваривать навострились.
—Чаёк – это, конечно, хорошо. Но медок, однако, будет лучше. Да, Яков Пахомыч? Купим в совхозе ульев десятка два, устроим пасеку. С  медком-то и житьё послаще покажется нашим горемычным погорельцам. 
Яков Пахомыч недовольно сопел. То скворечники, то ульи. Похоже, не соскучишься с этой «новой метлой»: будет всё время пылить перед носом. Равно¬душный к работе, ленивый, но всё чаще и чаще беспокоемый доктором «не по делу», как ему казалось, завхоз и уволился бы – не впервой, но почему-то не хотелось покидать Горелый Бор. Ярыгину было трудно распутать узел своих ощущений и переживаний, да и не хотелось ему распутывать. А дело было вот в чём.
Не только преступника тянет на место преступления,  но и потомка его может захлестнуть невидимым арканом и потащить куда-то за тридевять земель. Эта тяга таинственна и глубока. А на поверхности лишь плавают простые пустяковые причины: хочу туда, хочу сюда. Вроде сам себе хозяин, ан да нет — предки похозяйничали за тебя.
Один из Ярыгиных был в свое время охранником в лаге-ре на месте Горелого Бора. Яков не докапывался до родовых корней, знал только одно: дед служил где-то в секрете возле золота и сгинул бесследно. Внук бестолково и много бродяжил по белому свету — от Сахалина до Мурманска, но нигде не хотелось кидать якоря: ни у моряков, ни у полярных летчиков, ни у строителей. А возле Горелого Бора заволновался. Заговорила кровь «малинового парня». Ярыгин у геологов работал в то время. Поранился на буровой и приехал в сумасшедший дом на пере¬вязку. За высоким забором слышался то крик, то хохот, заставляющий содрогнуться не только человека, но и зверя в тайге поблизости. Яков после перевязки постоял во дворе, послушал дикий рев и ощутил под сердцем странное, пьянящее веселье. И подумал, что это просто-напросто от потери крови с ним сейчас творится «невероятный кайф». Однако дней через пять пришёл сменить бинты — и снова испытал то же самое пьянящее ве¬селье. Не в силах отыскать причины, Ярыгин подмигнул мед¬сестричке — понравилась. Потом увидел главного врача и мимоходом поинтересовался, не нужна ли «рабсила»?
Поначалу устроился он санитаром и вот что удивительно: с первого же дня Ярыгин стал вести себя в Горелом Бору как хозяин, возвратившийся из далёкой отлучки, за время которой его подзабыли и рас¬пустились, гады, дальше некуда. Войдя во вкус, этот  громадный санитар раз¬давал направо и налево зуботычины, орал на всех подряд. И  даже на своих коллег, на санитаров, он смотрел с каким-то ядовитым презрением и превосходством. В нём была та наглая уверенность, какая парализует всякого мало-мальски порядочного человека. Зло активно, вот в чём суть. Бывший главный врач — и тот стал подспудно побаиваться Ярыгина и сожалеть: взял на свою голову.
Врачи в этой больнице менялись друг за другом; кто-то сам увольнялся, а кого-то увольняли принудительно.  Менялся и Яков Ярыгин. Сорвав свою разбойную охотку в санитарах, он пошёл на повышение – занял освободившееся место завхоза и попритих. Понял, что в один прекрасный день запросто могут турнуть  из  больнички,  если   главврачей и тех не милуют.
... Вот почему Ярыгин с недавних пор выбрал такую лукавую тактику – во всём соглашаться с новым главным врачом. Вот и сегодня утром, скрипнув зубами по поводу чёртовых ульев, он переборол себя и улыбнулся, а точнее – широко оскалился.
— Дело говорите, Горислав Николаич! Хорошее дело! Медок — человек! Я в позапрошлом годе советовал начальству: иван-чай, говорю, хочь косою коси, медонос такой, что ого-го… Дак меня ведь это… и
слушать не схотели. – Ярыгин рукава чёрной рубахи закатал. – Когда в совхоз прикажете? Что? Прям
нынче? Ну да, а что? И правильно!  А на хрена откладывать на завтра? Едем, конечно!

                8 
   
      Летом, пока тепло и на сеновале можно ночевать, Боголюбов с большим трудом, но всё-таки добился ремонта больницы. Заставил завхоза мотаться по району в поисках дорогой, до¬бротной мебели. Столы и  стулья завезли, шкафы и тумбочки. Новые люстры. Новые ковры, среди которых  выделялись «Три богатыря». На окнах цветочные горшки закрасовались. Аквариум появился – созерцание рыбок хорошо успокаивает. Какие-то птички – расписные, заморские, что ли – с утра до вечера позванивали в клетках. В общем, обустроились не абы как — со вкусом.
         Не скрывая радости, доктор говорил:
         —Золотые канделябры из эбена и новые ковры, отороченные алмазами, мы себе, конечно, не можем позволить, но всё-таки… Смотрите, коллеги дорогие! Совсем другой вид! — Боголюбов сиял как ребёнок. — А то живут бедняги — тюрьма тюрьмой. Здоровому человеку и то тяжело. Стены впитывают и отражают. И стены и предметы. Особенно — цветы. От злого человека да¬же вянут, если он рядом с ними долго побудет.
         Завхоз то и дело кивал головой.
— Да, Горислав Николаич, теперь — красота! И не захочешь, да останесся пожить в таком дурдоме!.. Ну, шутю, конечно. Хорошо и в самом деле. Только — дороговато.
— На здоровье не экономят, Яков Пахомыч.
— В самую точку сказали, ага. Вот и я говорю нашим дунькам в столовой: тушёнку со сгущенкой не тягайте! У кого крадете, дармоеды?
— Что-о?— поразился Боголюбов, мрачнея. — А ну-ка, сейчас же позовите сюда этих Дунек…этих поваров.  Или нет, не надо. Сам пойду.
Ярыгин спохватился; лишку болтанул, увлёкся подхалимажем.
— Горислав Николаич, — залебезил он, — я вам с глазу на глаз... как родному доверился. Вы уж меня не продавайте, а ещё отравят, окаянные!..
Боголюбов рот разинул.
—Вы это серьёзно?
И снова Ярыгин смутился.
—Ну, не отравят, дак по морде надают, — начал он выкручиваться, потея от волнения. – Ну, что вы так смотрите?.. Как первый год замужем…
 По чистому коридору, пахнущему свежей краской, напористо шагая в столовую, доктор печалился. «Э-э, да у них тут Содом и Гоморра! Придётся, наверное, ставить вопрос в здра¬вотделе. Надо срочно менять персонал!»

                *       *       *
Пасека, расположившаяся в Горелом Бору, вызвала кривотолки в районном здравотделе – они там загудели не похуже растревоженного улья.  Чудит Боголюбов, оригинальничает. Не с того конца работу начинает. Молодой, конечно, желторотый, пообтешется... Но пасека эта, как позднее выяснилось, не шла ни в какое сравнение с другими сумасбродствами молодого доктора.
Каково же было изумление в районном здравотделе, когда они узнали через полгода и через год: доктор – вместо того, чтобы лечить людей от беломанки – вместе со своими пациентами занимался... воскре¬шением беловодской сказки. Во всяком случае — серьёзно помогал. Строили какой-то «белый храм во ржи». Странный праздник для души устраивали: какую-то белую шляпу катали на больничной кляче вокруг сумасшедшего дома. Ходили все в косоворотках, русские песни хором пели по вечерам за самоваром на веранде — аж дубрава колется от громких сумасшедших голосов. А над воротами, говорят, доктор заста¬вил завхоза укрепить плакат:

ВОЗРОЖДЕНИЕ РОДНОГО БЕЛОВОДЬЯ —
ДОЛГ ВСЯКОГО НОРМАЛЬНОГО ЧЕЛОВЕКА!

Покосные поляны развернули за Горелым Бором, ключ-траву какую-то искали  по ночам, чтобы клады в земле распеча¬тать при помощи этой травы. Ночевьё на сеновале обуст¬роили – запахом сена лечились. Дерево Жизни какое-то взялись выращивать. Иконки малевать учились. Из больничных простыней нашили парусов и натянули их на мачты бригантины, которую построили не¬давно без единого гвоздя — одними топорами. Капитан у них какой-то объявился — Рожа Ветров – краснорожий дядька, строгий,  но спра¬ведливый... И птица попугай у них, и птица посмеши сидели в клетках. И жар-птица там была, и птица Феникс.
 — Да-а! – загоревали в районном здравотделе. –  Много всяких дурдомов на свете, но этот... главдурдом! Черт знает что…
Слухи, искаженные и приумноженные сплетнями, уже давно докатились и до краевого здравотдела.
— Не везет нам с этим Горелым Бором, — вздохнули в городе. — Если и дальше так дело пойдет — снова замену подыскивать будем. Пастырь уподобился стаду своему! Может, его в Горелый Бор надо было отправить лечиться, а не других лечить?.. Впрочем, поедем с плановой проверкой, узнаем, а то и приврать мастера.

                9
 
Сегодня — в железный шумный век урбанизации — особенно сильно ощущаешь незаменимую прелесть провинциальных старых городов. Ухо твоё здесь не глохнет от грохота техники, толпящейся на мостовых. В глазах не рябит пото¬ком бесчисленного народа, пробивающего путь себе локтями и сердитым словом, бьющим больнее локтя. В таких городах много неба над крышами — вещь необходимая любому и каж¬дому, чтобы душа окрылялась. В перспективе улиц разноц¬ветные картины — поле, речка, косогоры, березняк... Мы вы¬росли на всём на этом, взошли, как на дрожжах. Но давно это было, быльём поросло. Мы сейчас потеряли основу основ, потому-то су¬харь-человек и не в диковинку нашему времени: дрожжи те, да выпечка другая.
Чистоплюйцев жил как раз в таком месте — спокойном, древнерусском городке.
Вечерело... Пустели уютные улицы Красноводска (переименовали город после революции, как многое другое на беловодских землях). Чистоплюйцев прогуливался. Это был привычный променад, заведённый много лет назад: весь день «угорая» за своей учёною работой, Иван Иванович непременно выкраивал часок для прогулки, а то без кислорода мозги совсем прокиснут.
Откуда-то от берега свежачок подул и долетело сыроватое, но тёплое дыхание моря. Тополи, рябины в садах и палисадниках «скоро¬говоркой беседовали». Вдали над морем зеленело небо, уга¬сая. Первая звезда маячила над крышей филиала Академии наук. (Учёный  жил неподалеку от работы). Чёрный контур крыши был чётко виден на фоне затухающего неба. И вдруг на этом фоне около звезды что-то задвигалось. Кажется, котёнок шёл по крыше. Котёнок, только и делов-то; не бегемот же, не тигр… Но почему-то вдруг стало неуютно Чистоплюйцеву. Он передёрнул плечами. Остановился. Пылая необыкновенными кроваво-красными зрачками, ко¬тёнок тот приблизился к раструбу водостока: жестяной извилистый рукав загрохотал и через несколько мгновений котёнок пулей вылетел на тротуар, перебежал дорогу Чистоплюйцеву и растворился в нарастающем сумраке...
«Что за чёрт?» — испуганно подумал учёный, ещё не догадываясь, что в этом вопросе заключен и ответ.
Прогуливаясь по скверу, он хотел свернуть с дороги, которую «перечеркнул» этот странный котёнок, но не стал сворачивать — принципиально. Тем более, что путь по этому маршруту был рассчитан почти что до минуты, до глотка свежего воздуха: мало приходится бывать на улице — удел большинства одержимых людей, чья работа замкнута в четырех стенах.
Современный бездарный плакат и всякая другая не менее «нарядная» агитация давно заполонили город, и лишний раз глядеть на это — портить настроение. Но встречалось иногда и неожиданное что-то, подкупающее новизной решения. В этом смысле Чистоплюйцева редко можно было чем-то удивить. Но вот недавно он остановился у большого рекламного щита на углу сквера. Объявлялось о наборе в лётное училище. Под красочным рисунком была оригинальная надпись: ХВАЛА РУКАМ, ЧТО ПАХНУТ НЕБОМ!
 Первый раз, увидев эти слова, учёный улыбнулся, невольно вспоминая свои «розовые» юношеские мечты о самолётах. Улыбнулся и почему-то вдруг поймал себя на странном предчувствии того, что руки ско¬ро будут пахнуть небом. «Что за странность? – Он пожал плечами. – Лететь? Ку-да? Зачем? Не собирался вроде бы…»
Но плакат снова и снова манил к себе...
И в этот вечер Иван Иванович мимоходом полюбовался изображением бравого летчика. Вернее, только лишь собрался полюбоваться, но вздрогнул, заметил красноглазого котёнка около рекламного щита. Чистоплюйцев поразился тому, что котёнок – словно цирковой, надрессированный – спокойненько стоял на двух ногах, словно специально поджидал его, демонстративно сделав «руки в боки».
Чистоплюйцев почувствовал неприятную дрожь возле сердца. Он вспомнил, что примерно в такой же позе отлита была статуэтка рогатого чёртушки, находившаяся на столе у Лобана.
«Причём тут статуэтка? – Он поморщился. – Да и вообще… пора домой…»
Задумавшись, Иван Иванович шагнул на мостовую. Из-за угла рванулся легковой автомобиль и в этот миг с необычайной быстротой и легкостью котенок сквозанул через дорогу...
Противно, длинно завизжали тормоза, и Чистоплюйцев увидел набе¬гающие фары, слепящие в упор, бампер легковой авто¬машины дохнул разогретым железом, грозя раздавить, но сила инстинкта была велика: автоматически он успел отшатнуться на тротуар... Это спасло ему жизнь – учёный отделался двумя-тремя царапинами и лёгким ушибом головы.  Неприятно, конечно. Только ведь могло быть куда хуже. 

                *       *       *
 
Прошло несколько дней после того злополучного происшествия.
Начинался утренний обход. В больничные окна струился мягкий соломенный свет; сверкали склянки у изго¬ловья; воробей крутился у приоткрытой фрамуги.
Дверь в палату Чистоплюйцева чуть скрипнула. Врач, заканчивая с кем-то разговор по ту сторону порога, хохотнул:
— Короче говоря, коллега, там теперь не психбольницу — можно цирк устраивать, да-да!.. — Он вошёл. — Ну, здравст-вуйте, голубчик, здравствуйте! Как ночевали? На новом мес¬те приснись жених невесте. А вам что снилось? — Врач на-клонился и заботливо поправил край одеяла. — Как ваше са-мочувствие, любезный?
— Удовлетворительно, как тут у вас говорят. Зачем дер-жат пятый день, не знаю. Дел невпроворот, а я валяюсь.
— Четвёртый день, голубчик. Четвёр-тый! — подчерк¬нул зачем-то врач. — Не тошнит? Сотрясения мозга не было? Теряли сознание?
— Нет, всё прекрасно помню... А в больницах день за два идёт, — пошутил Чистоплюйцев, — так что не четвёртый, а восьмой можно сказать. Пора выписывать. Я так своим скудным умишком сужу.
Они улыбнулись друг другу.
Разговаривая, врач листал анализы и доброжелательно кивал головою. Вообще от всей его фигуры, облачённой в бе-лые одежды, исходил какой-то умиротворяющий свет; он словно бы окутан был незримым нимбом, который благоже-лательно и тепло воздействовал на человека. И только иногда что-то проскальзывало – не то в глазах, не то в улыбке... Чёрт его знает, что такое там проскальзывало… Да ведь могло и показаться просто-напросто.
За окошком разгоралось погожее утро. Далёкое облако плыло по чистой голубой лужайке небосвода. Большие сол-нечные пятна выстелились на чистом полу — санитарка толь¬ко что помыла. Воробей сидел возле открытой фрамуги, чиркал на ветке, затем перепорхнул поближе к белой раме: за воробьем охотился котёнок — совершенно чёрный и такой зачуханный, словно только что выпрыгнул из дымохо¬да. Ловко работая хвостом, как только может им работать обезьяна, котёнок подобрался к больничному окну, заглянул в стекло и притаился.
Не замечая котенка, Иван Иванович с необъяснимым напряжением следил за воробьем. А доктор, в свою очередь, внимательно и напряженно следил за своим пациентом.
Иван Иванович осторожно свесил руку с койки. Вслепую пошарил по полу, взял больничный тапок и неожиданно бросил... Промелькнув через палату, обувка стукнулась о раму, чуть не разбив стекло, вертыхнулась в воздухе и скры¬лась за окном на улице.
В глазах у Чистоплюйцева возник мгновенный ужас. Дело в том, что по далёким русским поверьям воробей в избу влетает к смерти.
— Фу-у... извините, ради бога, — сконфузился Чистоплюйцев. — Вспомнилось вдруг...
Доктор напряжённо улыбнулся.
—И что же, интересно, вспомнилось вам?
—Да пращур, знаете ли… пращур у меня вот так же... – Больной замолчал, заметив профессиональную реакцию вра¬ча. «Теперь точно определит: сотрясение мозга!»
Доктор подёргал за седые пейсы. Спокойную доброже-лательную улыбку вернул на лицо.
«Так что там ваш пращур? Тапочки любил швырять в окно?» — хотел он спросить, но посчитал разумным сделать вид, что ничего особенного не произошло.
— Выпишем, голубчик. Обязательно, — пообещал он, задумчиво листая анализы. — Работаете много вы, Иван Ива-нович. И хорошо это. И плохо. Отчизне благо, так сказать. А самому — ущерб.
— Не до ордена, была бы Родина... Я так своим скудным умишком сужу, — пробормотал Чистоплюйцев; веселый ут-ренний настрой пропал.
Зато в глазах у доктора заплясали почему-то чёрные чёртики. Он смотрел на Чистоплюйцева теперь с каким-то новым, трудноуловимым выражением, в котором сквозь со-чувствие читался приговор, но приговор, подписанный не доктором, а самим Чистоплюйцевым.
— Ваше здоровье тоже, знаете ли, достояние Родины, – высокопарно заметил доктор, собираясь уходить. — Будьте добры, го¬лубчик, подскажите, а какого цвета был ваш автомобиль?
         — Мой? Автомобиль?.. Я безлошадный.
         —Нет, я неверно выразился. Тот автомобиль, который…
         —Ах, тот, который сбил? Он был жёлтый. Как цыплёнок.
— Разве? А товарищ — рядом находился — на красном настаивает.
Чистоплюйцев занервничал, не удержался от едкого за-мечания:
— А у товарища не было сотрясения мозга?
— А что, это мысль! Надо проверить! Спасибо... — Док¬тор засмеялся: психолог, он ведь знал, что с больными всегда жела¬тельно прощаться на хорошей ноте — светлый «шлейф» остаётся в палате после ухода.
Через минуту-другую санитарка принесла в палату выброшенный тапочек. Осторожно положила на пол возле кровати и как-то по-новому глянула на Чистоплюйцева — и жалостливо и настороженно; впрочем, это могло показаться.
— Понимаете, матушка, — стал объяснять Иван Иванович. — К моему старику воробей влетел в избу. Всё, говорит, помру. Я не поверил. А он вынул чистое белье из сун-дука, в баньке попарился и отошел...
 —Все мы тамо-ка будем, – санитарка вздохнула, –  так зачем же тапками швыряться?
Оставшись наедине, Чистоплюйцев покачал головой:
—Спасибо, мать. Утешила.
Он прилёг на подушку, но через несколько мгновений подскочил – громкий хлопок реактивного самолета услышал вдале¬ке за окном. Лайнер вышел на форсаж и заревел, натужно растягивая белую борозду по тёмно-синему  небу. И опять у Чистоплюйцева возникло  странное предчувствие скорого полета…
«Прям какая-то идея фикс!» – подумал он, пристально глядя на белоснежный инверсионный след, постепенно разрыхляющийся в небесах.

10   
Пока Чистоплюйцев валялся в больнице — около недели  – он был уволен «по собственному желанию начальства». Беззаконие, конечно, бессовестность – явные. Любой суд восстановил бы учёного. Но судиться почему-то он не захотел. Во-первых, тут надо иметь особый характер – ходить по всяким длинным коридорам, «телеги» писать, кого-то в чём-то уличать и всем доказывать, что ты не верблюд. А во-вторых, когда нашла коса на камень, то уже ничего не поделаешь; если начальство взъелось на тебя, так всё равно под любым предлогом шуганут. Иван Иваныч уже давненько ощутил, как «горячо и влюблённо» молодой, но ранний шеф дышит в затылок ему. И тут уж надо было Чистоплюйцеву сработать на опережение – самому уволиться, не дожидаясь такой развязки. Да что теперь об этом говорить – воду в ступе толочь…
Был Иван Иванович одинок, имелись небольшие сбережения, позволяющие годик или два пожить спокойно, не-зависимо. (И фамильный самородок имелся, но это — неприкосновенный золотой запас на самый чёрный день).
Чистоплюйцева охотно взяли бы в научно-исследовательский институт — лишь позвонить да перейти дорогу, но и этого он делать не захотел. Сказались вдруг и перенапряжение, и многочисленные стрессы, и то, что не умеет и не хочет иногда разрядиться очень простым и широко распространённым способом — резким словом, водкой ли. «Всё мое ношу с собой!.. Как говорил Биант Приенский, один  из легендарных семи мудрецов, – горько усмехался Чистоплюйцев. – Доносился, батенька, страшно глянуть в зеркало — живого покойника видишь!»
Он отвернулся от зеркала. Спрятав руки за спину, прошёлся по квартире – пустой, прохладной. Постоял возле окна. Закурил.
«И в самом деле… — Он припомнил санитарку,  — все там будем! Бестолку из пушки бить по воробьям: смерть не отгонишь. И плетью обуха не перешибешь. Ещё прапрадед говорил: народ у нас баран бараном — затопчут море. Всю жизнь смеялись над чудаком. Но смех — это не страшно. А вот когда машину пуска¬ют на тебя... Да нет, пожалуй, сам я виноват: до седых волос дожил, а светофор читать не научился, дурень – пошёл на красный… Надо мне сейчас найти снотворные таблетки, выпить штуки две и завалиться до утра. Сон – лучшее лекарство».
— Верно я говорю, господа запорожцы? — в слух подумал Иван Иванович, остановившись около большой репродукции картины Репина «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». Это его любимый художник, картина любимая. (Есть, правда, и ещё одна, в которой он души не чаял, но про неё чуть позже).
Но¬чами всегда одиночество как-то больней ощущается; вот и стал Иван Иванович искать себе ночами друзей в пустынном доме. Не найдя снотворные таблетки, он бродил в раздумье, курил и кофе пил... И вдруг останавливался  у полотна. Мысленно, а то и вслух начинал беседовать и  даже посмеиваться вместе с могучим и жизнерадостным племенем запорож¬цев. Поговорит с минуту, посмеётся  — глядишь, и отлегла тоска от сердца. И запорожцам тоже вроде веселее рядом с ним... Во-о-н тот вон, бравый, с длинным оселедцем на крутой башке – тот временами даже хитро подмигивает Чистоплюйцеву. При дневном освещении подобной иллюзии нет, а ночник роняет блики — и начинают запорожцы оживать. И так оживают они, стервецы, – ну, как будто живою водой их обрызгали.
Один из них под утро так ожил – разговаривать начал.
— Браток! — хрипловато сказал запорожец на исходе ночи,  когда Чистоплюйцева от курева уже тошнило. — Слышь, браток! Плеснул бы ты чернила, а то ведь хрен когда мы это письмецо допишем! Турки ждут, а здесь чернила кончились…
Он постоял у полотна. Очумелой головой встряхнул.
—Турка? – прошептал Иван Иваныч и пошёл на кухню; там стояла небольшая турка из нержавеющей стали, в которой он кофе заваривал лет, наверно, десять уже; симпатичная штука, удобная.
Ощущая странный гул в голове, Чистоплюйцев турку эту повертел и так и эдак. Пожал печами и спать ушёл.
А после обеда, прос¬нувшись с дикой головной болью, Иван Иванович вдруг обнаружил дырку на картине — в чернильнице, которая стояла перед писарем. И  обнаружился пустой флакон из-под химических чернил –  валялся на полу возле картины.
— А куда чернила делись? — удивлённо прошептал  Чистоплюйцев. — Не исписали же они их за ночь, запорожцы эти... Бред какой-то! Или это сам я весь флакон извел?..
11   
Ранимая и беспокойная душа гражданина, болеющего за свое Отечество, заставляла решительно действовать. Бессонными ночами Иван Иванович писал обстоятельные серь¬ёзные письма, обоснованные цифрами, фактами и пророчест¬вом какого-то грядущего сухого потопа.
А поскольку нету и никогда, наверное, не будет пророка в своем Отечестве — писака этот скоро надоел всевозможным инстанциям и учреждениям. Стали звонить в Красноводск: «Разберитесь вы там! Сколько можно заниматься кликушест-вом?»
С ним пытались разобраться. Однако Чистоплюйцев был упрям. Год прошёл, вто¬рой... Он бился головой о стену, хоть и не буквально, а голо¬вные боли наплывали такими приступами, как будто чудом вышел полуживой из-под обломков рухнувшего здания. Да так оно и было: здание страны, державные устои, крепи — всё это расшаталось и обваливалось... И только равнодушный или недруг не видел этого или делал вид, что ничего необычного не происходит в нынешней России.
В квартире у него была ещё одна любимая репродукция — И.Н. Крамской, «Христос в пустыне». Картина находилась в рабочем кабинете, около стола. Часами, если не ночами напролёт, Иван Иванович рассматривал Христа: его ноги, израненные о камни долгого нелёгкого  пути; его мучительно и неразрывно спаянные руки; взор его, печальный и глу¬бокий, словно сорвавшийся в бездну... Что он думал о греш¬ной Земле? О людях, созданных по образу и подобию божье¬му, но творящих сплошь и рядом такие безобразия, какие не¬возможно было представить даже в картинах Страшного су¬да?.. Что думал он? А что думал, то и говорил:
— Nolens volens, — говорил Христос, — хочешь не хочешь, а надо признаться, что признаться, что люди — это ошибка Творца. И ошибка великая. Не получилось... ни образа, ни подобия. Горько! Обидно!.. И всё-таки надо, Иван, что-то делать. Сколько мы бу¬дем сидеть, сложа руки? Пустыня будет скоро, темнота. Современный апокалипсис уже не за горами! Надо кричать об этом!.. Что? Глас вопиющего в пустыне не услышат? Но и сидеть, сложа руки, в наше трудное время — грех, непростительный грех!
И однажды в тихую таинственную ночь Христос покинул картину Крамского.

                *       *       *
Когда Иван Иванович пришёл в себя, то увидел в кабинете невообразимый кавардак: на столе и на полу находились камни, упавшие с картины Крамского; рядом с кам¬нями — ножницы и бритва, которыми Иван Иванович выре¬зал фигуру сидящего Христа.
— Но откуда камни? Господи! Кто скажет?
Пыльные следы босых ступней вели к раскрытому окну.
Чистоплюйцев выглянул с седьмого этажа. Стояла ночь — огромная, немая. Лишь облако по небу скользило вдалеке, чуть закрывая звёзды своей фигурой, настолько призрачной, что пламя звёзд не гасло в этом облаке, а только немного сла¬бело, как в легком дыму.
За спиною кто-то хохотнул. Он подошел к другой картине и прищурился.
— Запорожцы! Кто здесь был? Куда пошёл Христос? Эй
ты, усатый, хватит хохотать! Все чернила выпил и хохочет!
Запорожцы в комнате испуганно притихли. Смотрел, смотрел на них Иван Иванович и обратился однажды с длинным пространным письмом «к товарищу султану и господам запорожцам».
Послание кончалось укором: «Стыдно, стыдно хохотать, когда Россия плачет!» Дата и подпись — граф Чистоплюйцев.

                12               
Весной позвонили ему из Горелого Бора и  спросили с тихой, вежливой нежностью:
— Граф, принимаете?
           —Всегда пожалуйста! – Он дёрнул плечами. – И денно и нощно!
— Спасибо, граф. Ждите.
— А вы, извините, по какому вопросу?
— Сухой потоп… Христос в пустыне…
— Ну, хорошо, приходите, поговорим.
Карета «Скорой помощи» примчалась. (Соседи замаячили в дверях). Три молодых спокойных санитара подошли к нему — плечистые, мордастые, один из них усатый, очень похожий на запорожца.
—Ну, как там, за Дунаем? — озабоченно спросил Иван Иваныч. – Как Задунайская Сечь поживает?
—Да ничего… не жалуемся… – как-то не очень уверенно сказал запорожец.
— Не притесняют вас? Турки-то.
—Пускай только попробуют! Смирительных рубашек у нас ещё достаточно!
—Вот и хорошо. Вот и прекрасно. Вы, поди, голодные? С дороги-то.
 —Мы сытые. По горло. Пойдёмте, граф. Нам некогда.
Утро было солнечное, ласковое, и тем сильней заметен был контраст: лазурь в поднебесье и грязь на земле. И ещё один контраст вдруг сильно поразил его. Запорожцы из-за Дуная приехали почему-то не на лошадях, а на какой-то машине с красными, кровавыми крестами.
—А лошадей-то что же? Османская империя побила?
—Да нет, в бору имеется… штук несколько…
—В каком бору?
—В Горелом. Ну, садитесь, граф. Садитесь. Надо ехать.
«Горелый Бор? – подумал он, болезненно кривя скулу. – Так это, значит, вон какие запорожцы…»
«Скорая помощь» помчалась из города – поскакала по лошадиному, то  и дело взбрыкивая на кочках, на яминах. Последние кварталы промелькнули – открылось тёмное мокрое поле, закиданное рваными бинтами снега. Зазеленела первая трава, взбежавшая на пригорки. Река блеснула солнечным огнём и гуси промелькнули на реке – точно остатки белого  битого льда, косяком проплывающего под берегом…
Он понимал, догадывался, куда его везут, и понимал, что сейчас ничего не докажешь: чем больше будешь утверждать, что ты нормальный, тем больше будут укрепляться в мысли, что ты свихнулся...
«А разве это я свихнулся? – недоумевал он. –  Разве не этот мир сошел с ума?»
Иван Иванович смотрел за окошко и слёзы временами душили так сильно, что казалось — криком закричит сейчас. Но он терпел. Только глаза краснели, накаляясь горем, болью... И без того чувствительное сердце, нервы, находящиеся будто поверх кожи, — всё обострилось приступом тоскливого отча¬янья.
В большей мере, в меньшей ли — это отчаянье знакомо всякому русско¬му, не равнодушному к судьбе своей страны. Это знакомо до боли, когда тебе на¬встречу плывуном плывёт разбитая кисельная дорога, и вы¬плывают старые разодранные крыши поселений; пустое поле, «белая рубаха» дальней берёзовой рощи; весенней влагою сверкающие, словно слезами облитые кладбища, куда уходят и уходят люди — народ, бессовестно обманутый, ограбленный в собственном же доме; народ, не получивший в полной мере ни хлеба, ни любви, ни солнца, ни поклона за свою загробленную жизнь в повседневной пахоте на дядю...
«Бог ты мой! – Он зубами скрипел. – Да если бы Земля по совести, по совести крутилась, а не против совести — разве такие пейзажи открылись бы сердцу на русских просторах? Разве... Да что говорить! Нету слов! Нет России, а есть только призрачный самообман, носящий это гордое пленительное имя!.. Или правда — я сошел с ума?.. Куда везут? Зачем?.. Сил больше нету!..»
Чистоплюйцев плакал и читал, сбиваясь:



Опять, как в годы золотые,
Три стертых треплются шлеи…
И вязнут спицы расписные
 В расхлябанные колеи…
Россия! Нищая Россия,
Мне избы серые твои,
Твои мне песни ветровые –
Как слёзы первые любви!
Тебя жалеть я не умею,
Но крест свой бережно несу,
Какому хочешь чародею
Отдай разбойную красу!..
Пускай заманит и обманет,
Не пропадёшь, не сгинешь ты,
И лишь забота затуманит
Твои прекрасные черты!..
И опять и опять наплывали на окно медицинской каре¬ты серые избы, огороды, старые бурьяны, погосты и разрушенные дворы с печными длинными трубами, пристально смотрящими в небо…
Ехали долго; оставили солнце далеко за спиной; буксовали в каких-то раздрызганных колеях.  Чистоплюйцев притих; глаза высохли — красные от бессонницы и от слёз. А под конец пути Иван Иванович расслабился и даже вздремнул.
На повороте крепко тряхнуло: он ударился виском и оша-лело замер, глядя за окно. После грязной дороги, после чёрных пустых полей — особенно ярко вспыхнуло перед ним поразительное видение: белый храм на поляне Горелого Бора.
Чистоплюйцев зажмурился.
«Да нет! Не может быть!»
Но белый храм стоял – не исчезал. Он был, конечно, меньше настоящего, но всё-таки он был, а не пригрезился. Позолота блестела на куполах. Нерукотворный Спас виднелся – над раскрытой дверью. А там – во глубине этого белого храма – трепетали живые цветки-огоньки на зажжённых свечах.
Этого быть не могло.
Потирая ушибленную голову, Чистоплюйцев удручённо хмыкнул, двусмысленно говоря санитарам:
— Я, кажется, приехал, господа запорожцы!

                *       *       *
 
Больного встретили весьма радушно, сделали успокоительный укол и уложили в чистую постель. Стародавний, туго затянутый под сердцем узел неожиданно развязался; Иван Иванович заснул глубоко, безмятежно, так только в детстве и посчастливилось. И приснилось ему что-то хорошее, светлое, что может навеять весенний ветер, пахнущий тайгою, скворцы, щебечущие у открытой фра¬муги, и далёкое ржание лошади на поляне.
Проспал почти сутки. Открыв глаза, не понял, где он есть.
Яркое солнце глядело в палату: лучезарные пятна и тонкие тени заоконных деревьев кружевными коврами висели на стене, лежали на полу.
«А это что за фокусы?»
Иван Иванович сидел, озираясь и чувствуя легкое приятное головокружение. Не доверяя зрению, он поднялся и в недоумении потрогал чёрный фрак на вешалке в углу; рукой погладил белую крахмальную манишку с золотою вышивкой; ногтем пощёлкал по  новеньким модным штиблетам, полыхающим солнечным блеском; тонкую тросточку перед глазами покрутил...
В дверь осторожно постучали. Появился парень в белой льняной косоворотке. Дымящийся кофе на подносе, гренки принёс.
— Доброе утречко, граф! Кушать подано! — Парень улыбнулся, уходя.
«Ах, вот оно что… — спохватился Иван Иванович, приятно обжигаясь глотком крепкого чёрного кофе и веселым взглядом окиды¬вая свои графские причиндалы. — Интересно, кто из нас не¬нормальный? Ха-ха. Ну, да ладно. Начало, во всяком случае, неплохое».
Церковный колокол ударил по соседству... Чисто, звонко! Сердце защемило в необъяснимом и радостном предчувствии хороших перемен.
Чистоплюйцев оделся; добротно, изящно сделанные вещи поневоле облагораживают человека. Плечи у графа распрямились. Подбородок горделиво вздернул¬ся. А  душа загорелась чувством ребячьей какой-то азартной игры и одновременно – огнём серьёзной радости, неведомой доселе.
Новоиспечённый граф, солидно покашливая в кулак, на улицу вышел степенно, вальяжно; знакомые, окажись они рядом, не узнали бы Чистоплюйцева; выражение лица, походка, жесты – всё в нём  преобразилось чудесным образом. Он мельком посмотрел на санитара, который услужливо дверь перед ним распахнул. Посмотрел и вдруг поймал себя на мысли: «Как служишь, хам?» – вдруг захотелось ему крикнуть, потому что на лице санитара граф не увидел должного почтения.
Расхохотавшись над своими мыслями, граф спохватился: «Что они подумают? Вот уж действительно – заржал как полоумный…»
Над Горелым Бором голубело утреннее небо; пахло зеленью, омытой прохладными росами; тишину только дятел «долбил» вдалеке, да лошадиное ботало брякало изредка за деревьями. Между цветочных клумб, ухоженных кустов — по дорожкам желтого песка — граф пошёл погулять наугад и через минуту-другую ока¬зался на поляне перед ослепительной церковью; небольшая, рубленная из белоствольной берёзы — одна к одной подобраны, — церковь сияла солнцем, образующим над куполами золотистый нимб.
Мальчик в белой рубахе с горящей свечою шёл впереди Чистоплюйцева; следов не оставалось на песке; и ветер не касался пламени высокой Негасимой Свечи: это горел Огонь-Дух; Чистоплюйцев это знал  и ощутил под сердцем сладостное жжение. Задержавшись на пороге, он перекрестился, входя вслед за мальчиком в церковь.
Доктор Боголюбов стоял на клиросе; поверх больничного ха¬лата накинут был стихарь из белого льна – одежда цвета ангельских покров.
Поминутно поправляя широкие рукава стихаря,   доктор своим пациентам читал акафист Богоматери:
— О, пресвятая госпожа владычица Богородица. Со страхом и верою, любовию припадающе пред честною иконою твоею, молим тя: не отврати лица твоего от прибегающих к тебе... Избави всех, с верою тебе молящихся, от падений греховных, от навета злых человек, от всяких искушений, скорбей и бед и от напрасной смерти. Даруй нам дух сокру-шения, смирения в сердце, чистоту помышлений, исправ¬ления греховной жизни и оставления прегрешений.
13 
«Для того, чтобы сойти с ума, надо его иметь, это как минимум, и чем больше багажа в мозгу, тем больше вероятности попасть в Горелый Бор, — размышлял Болеслав Нико¬лаевич. — Спору нет, у «графа» предостаточный багаж, но... что-то смущает меня в истории болезни Чистоплюйцева».
Наступило лето; Иван Иванович обжился в Горелом Бо¬ру; выглядел истинным графом и вёл себя соответственно званию. Случилась однажды легкая стычка с завхозом. На глазах постоянно подыгрывая доктору, Ярыгин в душе презирал «весь ихний дурдомовский цирк», и потому нагрубил Ивану Ивановичу наедине — послал подальше.
— Хам! — вспылил побагровевший граф. — Ещё услышу — батогами на конюшне будешь бит!
Среди привычек «неграфской жизни» осталась у него большая работоспособность; Чистоплюйцев съездил домой в сопровождении санитара, взял необходимые бумаги. (И фамильный самородок прихватил, предчувствуя чёрные дни). Одна палата пустовала пока что, и Боголюбов позволил гра¬фу заиметь свой кабинет; приезжали к нему сослуживцы, друзья и знакомые, поражались перемене Чистоплюйцева и вообще чудесам психбольницы; уезжая, горько пере¬шучивались друг с другом: «Может, и нам сойти с ума, хоть на полгодика, а то житуха — невпроворот!»
Занимаясь делами, забывая, кажется, обо всём на свете, Иван Иванович раз в неделю всё-таки не забывал писать письмо турецкому султану и господам запорожцам; конверты относил на голубятню — «голубь мира доставит».
Болеслав Николаевич уважал графологию: человек о себе сам расскажет своим почерком — больше и лучше кого бы то ни было. Внимательно и терпеливо изучая послание к султану, доктор думал, сомневался... И вдруг додумался –  письмо накатал Чистоплюйцеву. Написал немного, но убедительно, и закончил вот таким призывом:
«Граф! А не стыдно ли прятаться где-то в Горелом Бору в то время, когда России так необходимы  ваш ум, ваш талант, ваше горячее сердце?!»
Дата и подпись — Турецкий султан.

                *       *       *
В конце лета вечером сидели в кабинете графа. Пили кофе, беседовали. Заря погибала за окнами – над вершинами бора. И скоро наступил «час комара» — голодные и злые налетели в форточку, зазвенели тучами.
— А раньше, доктор, — вздохнул Иван Иванович, закрывая окно, — в предгорьях и горах нашей беловодской стороны не водился ни комар, ни гнус. Теперь завелось — каждой твари по паре.
—Это почему же, интересно?
—Протухли рукотворные моря, обмелели реки. Неисправимый перекос в природе наметился. Если так дальше пойдет — никто нам не поможет. – Чистоплюйцев усмехнулся. – Даже турецкий султан будет бессилен со своими запорожцами.
Боголюбов как бы невзначай полюбопытствовал:
— Я слышал, вам письмецо пришло от султана. Что пишет? Обещает помочь?
— Простите, доктор. — Чистоплюйцев пожал плечами. — Насколько мне известно, письма сюда не пишут. Я так своим скудным умишком сужу.
Они обменялись короткими проницательными взглядами.
Возвращаясь к теме разговора, Болеслав Николаевич спросил:
— Объясните, пожалуйста, граф: что у вас за теория всемирного сухого потопа?
— Теория простая и очень грустная. Беловодское море высыхает. За четверть века, самое большое — лет за сорок – море высохнет совсем. Пустыня образуется, пески на сотни вёрст. Ветер поднимется и... как сказал мне Христос: «Современный апокалипсис уже не за горами!»
          —Кто вам сказал? — насторожился доктор.
— Христос, — ничтоже сумнясь, повторил Чистоплюйцев.
— Ну-ну, понятно. — Доктор внимательно глядел ему в глаза. — А в каком, простите, веке вы с ним сподобились побеседовать?
— В конце двадцатого, — невозмутимо ответил Иван Иванович.
— Любопытно. И что же это было за пришествие Христа? Я что-то не слышал о таком событии.
— Расскажу как-нибудь. А сейчас... Да не смотрите вы так на меня! Всё нормально. То есть, как раз наоборот... всё  в нашей жизни ставится с ног на голову. Вот она и болит, голова-то. — Чистоплюйцев развернул какую-то старую карту. — Обратите внимание. Вот здесь, как я сказал вам, пустыня будет. Сотни, если не тысячи километров жгучего песка! Ветер поднимает их и — вот вам современный апокалипсис или су¬хой потоп, зовите, как хотите. Вот, смотрите, цифры. Прове¬рял, так сказать, и на дедовских счётах и на самой современ¬ной ЭВМ. Ошибки нет. К сожалению. Смотрите, вот схема: здесь огромное количество воды идёт на орошение, здесь приток, отведённый в сторону, здесь — река, придавленная плотиной...
— Со всех сторон кровушку пьют? – спросил доктор. – Так, что ли?
          Чистоплюйцев отодвинул чашку с недопитым кофе и, са¬дясь на своего любимого конька, разгорячился и «поскакал» во весь опор.
      – Кому я только не говорил, Болеслав Николаич!.. Но, увы! Пророка нет в отечестве своем! – загоревал он,  вышагивая по тесной палате. — Мне надоело биться головой о стену. Сколько можно?.. Кстати говоря, и вам, любезный доктор, скоро тоже надоест, попомните мое слово. Я так своим скудным умишком сужу: благородные ваши порывы не только не оце¬нят — неуспех обеспечен вам изначально.
        —Это кто же его обеспечил?
        —История.
        —А выразиться яснее вы можете?
        — Могу. А вы, доктор, не знаете, что было раньше на месте Горелого Бора? По ночам не донимают вас кошмары? Не пляшут мальчики кровавые в глазах? Признайтесь... Что говорите? Работа такая? Верно, доктор. Но учтите: и местечко здесь такое. Извольте послушать. ГУЛАГ на наших землях имел большие базы: золота много, алмазных копий. Короче, — Беловодье. Обетованная земля. Больница эта стоит на крови да на косточках лагеря. Тут
жизнь была — кошмар и умирали дважды: каждого
покойника, перед тем, как выпустить на волю, «малиновые
парни» из охраны штык-ножом крестили на контрольно-про-пускном…
        —Как это – крестили ножом?
         —А так! Четыре удара в холодную грудь — на случай симуляции кончины...
        —Кошмар какой-то…
        —Так ведь и я об этом говорю. Между прочим, ваш завхоз Ярыгин, хитро¬ватый хам, пришёл сюда работать не случайно. Один из его родичей был в охране лагеря, здесь и похоронен, убитый за¬ключенными, — не стерпели зверства...
Доктор знал историю болезни графа; древний род Чистоплюйцевых испокон веку отличался пророческими речами; человека видел едва ли не насквозь. Полностью Боголюбов не исключал подобного дара, но подвергал сомнению: поверил многому из того, что услышал от графа, но далеко не всему.
Простились под утро. Зорька разгоралась за деревьями, словно кровь проступала из-под земли.
14 
Смотритель маяка — Лель Степанович Зимний – пожилой, степенный, добродушный, как большинство людей, живущих в обнимку с природой.  Лицо его морщинами почти не тронуто, за¬то руки — два чёрно-красных краба: сварились в горячей бес¬счётной работе, разбухли, потрескались; земля набилась в трещины — трава может расти. От одежды смотрителя пахнет морем, рыбой. Великоватая фуражка смешно присела на большие мясистые уши, прячет умные усталые глаза в тени от козырь¬ка. Ворот клетчатой рубахи потемнел от пыли и пота, за¬лоснился и похрустывает не похуже свежего и  накрахма¬ленного.
Изредка Боголюбов уезжал на маяк: отдохнуть, смыть с души и тела «пыль и копоть Горелого Бора» — на маяке была великолепная банька. Попариться доктор любил; у отца и де¬да научился, а потом ещё и у Леля Степановича горячую школу прошёл. Тот вообще в парилке никакого удержу не знал: в рукавицах, в шапке лез на полок и веником хлестался до прута — пока все листья не облетят; кожа лопалась, терял сознание порою — на свежий воздух за ноги из парилки приходилось выволакивать.
— Один я париться боюсь. Помру! — признался Лель Степанович. — Хорошо, хоть ты, Славик, мне компанию составляешь. Жалко только, приезжаешь редко. Скучаю по крепкому пару. Давно тебя жду. Вон, гляди, даже грязью зарос. Ты же на той неделе обещался?..
—Дела… – Боголюбов руками развёл – пальцы белые, аккуратно подстриженные. – Дела, чтоб им пусто…
—Ну что же! С грязи не треснешь, с чистоты не воскреснешь! – Лель Степанович глазами показал куда-то вдаль. – Пойдем,  поможешь мне, Славик, новую створу поставить.
—А старая? Упала, что ль?
—Нет, стоит на месте.
—А новая зачем?
Смотритель вздохнул.
—Отбегает море от маяка! Я уже замучился догонять его. Поставлю новую створу, а через месяц-другой нужно снова менять.
Боголюбов задумался, глядя вдаль.
—Ну, пошли…
—Да там недолго! – успокаивал маячник. – За полчаса управимся. А там как раз банька поспеет. Ты с медком будешь париться? Нет?.. А за¬чем же привез?
—Как – зачем? Тебе, Лель Степаныч. Будешь душу баловать чайком. Видишь, какой он белый… Липовый.
—Не настоящий, значит? – пошутил смотритель и засмеялся. –О-ох, вот уважил старика. Мне энтой фляги до смерти хватит — чаи гонять. А я подумал: париться. Свояк мой любит с мёдом. Говорит, только затем и взялся пасеку де-ржать...
Под вечер они сидели в чистом доме на берегу. Тихие, раскрасневшиеся от пара, наполненные тою сладкой усталью, после которой тело и душа взбодрятся и повеселеют, как за-ново рожденные.
За окном размеренно помигивало оранжевое око маяка. Отраженным светом вспыхивал кустарник, песок под бере¬гом, кромка воды. Вдалеке, между скалами, напоминающими разлом большой ракушки, жемчужиной горела звезда-ве-черница. За стеной поскрипывали сосны; всё громче гомонило море, закипая перед штормом и выплескиваясь через края.
— Красота! — позавидовал доктор, утомленный работой в Горелом Бору. — Я б в смотрители пошёл, пусть меня научат!
— Хитрого здесь нету ничего, — охотно откликнулся Лель Степанович; он прекрасный рассказчик, говорит, как пишет, словно бисер нижет. — Поначалу, когда мореплавание только-только зарождалось на нашей беловодской сто¬роне, люди, поджидая корабли, жгли костры вон там — на скалистом выступе, при входе в беловодский порт… — Смотритель  показал в окно. — А много лет спустя  соорудили бревенчатый маяк, похожий на ветряную мельницу. Был он с керосино¬выми лампами — сгорел.  И тогда поставили вот этот — из беловодского мрамора. На века!  Меняется, брат, оптика на мая¬ке, меняются импульсные лампы, газосветные трубки и вся¬кая мелочь... А ему самому не нужна замена: стоит — скала скалой!
            Доктор посмотрел на сахарную башню, находящуюся на возвышении.
— Первые маяки, я читал, были поставлены по берегам Средиземного моря, где появились первые корабли египтян.
— Там сначала тоже были костры, - подхватил Лель Степанович. – Это позднее начали строить каменные башни и разводить огонь на железных крышах. Интересно то, что кроме настоящих маяков были и не настоящие.
— Это какие же такие – не настоящие?
— Ложные. Их специально строили, чтобы заманить корабль на рифы или на мель.
— А зачем?
— Ограбить. Что ж тут непонятного?
Боголюбов, тяжко вздыхая, покачал головой.
               —А ты, Лель Степаныч, как попал на эту непыльную работу?
— Из нашего рода — дед на нём первый начал работать. Залив зимою замерзал, на маяке особо делать нечего. Ну, дед любил охотиться в береговой тайге, потом замастрячил себе сани с парусом и всю округу исколесил по тонкому зеркальному ледку. В беловодский городок мотался, пушнину сдавал. В со-седние деревни — за продуктами либо на праздник к девча¬там, парням. Дело молодое: присмотрел себе зазнобушку и за¬частил к ней на всех парусах. Женился. Мальчишка у них  появился —  мой будущий тятенька. А там уж и я народился. Из рук в руки, можно сказать, огонь друг другу передавали. И только мой сынок свернул с дороги — Никола Зимний. Может, слышал? На Летунь-реку уехал. Бакенщиком устроился.  Горевал я спервоначала: некому будет огонь передать. А нынче вон как дело оборачивается. Не нужны маяки! Пропадают один за другим!.. Вера — километрах в сорока отсюда — давненько уже не горит. Надежда — теплится ещё немного. Надолго ли хватит, не знаю... Так что опоздал ты в смотрители, Болеслав Николаич. А то бы взял.
— Вера? Надежда? — удивился Боголюбов. — Что-то не слыхал я в нашем районе про такие маяки.
— Я по-стариковски их величаю. А как они по-новому зовутся — знать не знаю и знать не хочу... Тьфу! — неожиданно рассердился Лель Степанович. — Всё, черти, на свой лад переиначили! Чтобы ни слуху, ни духу на русской земле не осталось!.. Нет, окаянные! Не быть по-вашему!.. Не хотел, но скажу по секрету. – Замолчав, старый маячник по сторонам посмотрел. – Ходит по здешнему берегу мальчонка один со свечой. Зажигает покинутые маяки. Вера начинает оживать! Надежда сильнее затеплилась!.. Я сперво¬начала подумал: рехнулся под старость годов. Блазнится. А когда приболел, свой маяк не включил — неполадка случилась как раз. Мальчонка, наверно, решил, что пропал и этот маяк. В сумерках мимо окошка, вот где мы сидим, ти-и-и-хо так проходит со свечой. Поднялся на маяк — он у меня и вспыхнул от свечи! Я прямо обалдел возле окна. Не могу ше¬вельнуться... А когда на крылечко ступил — мальчонка уж далеко. Гляжу: Надежда наша вспыхнула!.. Вера!.. Ну, ду¬маю, значит, не блазнится.
— Погоди! – Доктор не поверил. – Это как же он зажег – свечой-то?
— Славик! Да вот те крест! – Смотритель широко и размашисто перекрестился. – Я и сам понять не могу до сих пор: маяк не керосиновый, а он его свечой зажёг! И ещё загадка. Тем вечером сильный ветер был на дворе, а пламя на свече, ну, хоть бы хны — не шелохнется на фитиле!
Они помолчали.
          Доктор, что-то вспомнив, стал объяснять  – со слов Чистоплюйцева:
— Это Негасимая Свеча у него, Лель Степаныч.
Видели, наверно, в храмах вывеска бывает иногда: «На общую свечу»? Вот такая свеча и у него. Общая. Народная. И пламя непростое. Это Огонь-Дух горит! Сердце человеческое может запалить, померкшую звезду, маяк... Я этого мальчишку знаю, Лель Степанович. Он лечится у меня.
— Ненормальный, что ли? О-о! — Смотритель  опечалился. — Хотя и сам я мог бы догадаться: какой же нормальный будет заниматься в наше время этим делом? Нормальные-то вон где: горы с мест плечами сдвигают, реки бежать заставляют  в обратную сторону…
— Нет, Лель Степанович, с ним всё в порядке, — успокоил Боголюбов. — Я вам тоже скажу по секрету. У меня ведь не только больные в Горелом Бору. Усталых много, замордо-ванных судьбой. Отдохнут, помогу, чем смогу, смотришь, человек преобразился, снова жить захотел.
Засиделись они тогда за полночь.
Море шумело всё сильнее, всё тревожней. Могучий прибой камни ворочал под берегом – разноцветную округлую гальку и даже пудовые валуны, много веков назад отколотые от прибрежных скал. С пушечным грохотом разбиваясь о высокий берег, на котором стоял маяк, волна моросила пылью – аж до крыльца долетало…
Боголюбов поднялся.
—Жаль, что завтра мне надо будет снова ехать.
Они ушли в избу. Свет погасили, спать легли. Но не спалось. Разговорам не было конца... Крупные капли стучали в стекло; задождило; поначалу робко, тихо, а потом всё громче – словно кто-то казанками по стеклу стучал, на ночлег просился. И шторм разыгрался не шуточный. За избою волны рушились на берег, точно под корень срубленные сосны. Стены дома, половицы, посуда в шкафу — всё подрагивало... В шуме ветра и воды мерещились людские голоса, хохот филина в тайге, волчий вой.
Лель Степанович докурил в темноте и привычным движением отбросил окурок: светлячком пролетел по горнице и упал в ведро под рукомойником.
Проследивши за полётом «светлячка», доктор изумлённо подумал: «Это сколько же надо курить по ночам на кровати, чтобы вот так, вслепую, свои чинарики гасить в ведре? Тоже, наверно, не сладок смотрительский хлеб!.. А всё равно хорошо тут. Остался бы, кажется, да ни к чему. Чистоплюйцев прав. Су-хой потоп приближается: вон как по стеклам сечёт песком... Или это дождик так колотит?.. Ах, Чистоплюйцев! Как же быть с ним? Не сегодня-завтра, на¬верное, графа нашего заберут из Горелого Бора, увезут куда-нибудь в закрытую клинику –  и настоящим сумасшедшим сделают: проверенный способ борьбы с неугодными!»
На заре установился полный штиль. Ступени крыльца и весь двор были закиданы морским песком.
Они пошли, проверили отметку под берегом: море за ночь не намного, но отодвину¬лось. Голову дурманил йодистый запах водорослей, вышвыр¬нутых штормом. Под ногами трещали ракушки, отливающие тусклым перламутром; там и тут валялись морские звёзды, уже почти погасшие, – мёртвые; жидким стеклом сверкали медузы. Чайки громко плакали на скалах: от гнез¬довий до воды молодым птенцам нужно было всё дальше, дальше лететь – до воды.  А скоро и совсем не долететь. Скоро и этот маяк станет не настоящим, а ложным, способным заманить корабль на кошмарные рифы, на мель.


                *       *      * 
 
    Высыхало море, а вслед за ним и душа высыхала у лю-дей, сызмальства привязанных к этим берегам. На следующий год, весной, Лель Степанович заболел без видимой причины. С трудом дождался Боголюбова и от души попа¬рился — в последний раз.
— Болеславушка, — сказал он с необычайной, прощаль-ной нежностью, — чую смерть и хочу тебе один секрет открыть. Много лет назад в гостинице на нашей беловодской стороне застрелился незнакомый человек –  Матёрый, как я узнал поздней. На столе у него осталась чистая какая-то бумажка. Выбросить хотели, а потом случайно воду на неё пролили — и на бумажке буквы обозначились, картинки. Это было секретное какое-то письмо. Остров такой-то, широта и долгота такая-то... Пароход под водой нарисован, а снизу написано: «Россия — это наше золотое дно!» Слышал ты об этом, Болеславушка?
—Рассказывали мне что-то похожее…
—Ну вот, значит, не нужно долго объяс¬нять. – Смотритель показал рукой. – В тайге за маяком, по направлению к Тёплым Ручьям, есть поляна. Я долго такую искал...
—Что за поляна?
—Не перебивай, а то мне трудно что-то стало говорить. Поляна такая, что в июньскую ночь на Ивана Купала там всё горит и звенит ключ-травой... Думал, успею, схожу туда как-нибудь... Нет, Болеславушка, нет! Надо жить сегодня, а что там будет завтра — это ещё бабушка надвое сказала. Не успел я, видишь. Теперь ты запоминай. Но если и ты не успеешь... Дай слово! Дай руку!
— Даю, дорогой Лель Степаныч! Даю! Только зря ты… Мы ещё попаримся...
Смотритель отмахнулся.
— Я не барышня, не надо утешать. Вон там вон, за божничкою, секретное письмо. А на чердаке лежит сухая до-мовина...
         Доктор несколько секунд ошарашено смотрел на него.
— Гроб, что ль? Домовина-то.
— Нет, ящик для картошки. Ты чего, как этот… как не русский? Как маленький…
— Да причём тут «не русский»? Это ты, Лель Степаныч, как маленький ведёшь себя. – Доктор прошёлся по комнате. – Гроб, если хочешь знать, это тоже маяк – маяк для тела и души. Он маячит, манит. Соображаешь? Нет? Ну, давай я тебе растолкую. Вот ты делаешь гроб – по своей индивидуальной мерке. Так? По высоте, по ширине. И вот он пустой лежит на чердаке или где-то ещё. Лежит и тебя дожидается. Но поскольку гроб  сделан для тебя и только для тебя – этот гроб начинает как бы тянуть к себе, манить.
— Болеславушка… – Смотритель устало улыбнулся. – Наши предки были не дурнее тебя. Это ещё дед мой научил меня, что не надо оставлять пустую домовину, надо засыпать в её закрома или зерно, или стружку, или опилки.
           За маяком, среди высоких сосняков на поляне, где земля была, как чёрный пух — удивительно мягкая, тёплая, — там уже успело образоваться небольшое родовое кладбище смотрителей. Там на веки вечные и успокоился грустный Лель Степанович, один из последних маячников на беловодском море, день за днём и ночь за ночью отбегающем от родных берегов.
Весна разгулялась в тот год очень рано. После коротких, печально шу¬мящих дождей небо очистилось; угарный дух кружился на вет¬ру и заставлял деревья и кусты хмельно шататься и трясти сы¬рыми «головами». Солнце к полудню припекало — высоко и щедро. Над свежим бугорком столетняя сосна прослезилась янтарной живицей... К середине лета могила смотрителя буйно оделась травой и цветами. Нередко над ней слышно было песню иволги, соловья или сердечный стон залётной чайки. Но море высыхало и дон¬ные пески страшно сорили на многие-многие версты. Неу¬молимо, хотя и медленно, округа меркла, глохла — погибала, лишённая животворящей беловодской влаги.
 
                15
 
       Доктор настоятельно звонил и писал в краевой здравотдел. Требо¬вал переноса больницы в другое место.
«В Горелом Бору эффект лечения сводится к нулю! — утверждал он. — Даже психика здорового человека здесь начинает расшатываться: земля излучает недобрые токи!..»
И вот приехала комиссия крайздрава. Солидные, серьёзные мужи. В недоумении отвесив нижнюю губу, ехидно щурясь, чиновники осмотрели «белый храм во ржи», покосные поляны, сеновал и другие причуды Горелого Бора. Затем собрались в кабинете Боголюбова — подвести итоги.
— Молодец, Болеслав Николаич! Неординарно подходишь к решению своей задачи, — начал пожилой крайздравовский чиновник. — Спанье на сеновале? Я понимаю: uis medicatrix natural. Врачующая сила природы.  Неделя спанья на таком сеновале
может заменить килограмм наших лекарств. Это прекрасно! И в то же время из рук вон досадные недоработки.
Боголюбов заёрзал в своём кресле.
—Какие, например? Недоработки-то.
—Ну, вот хотя бы  этот странный мальчик со свечой на сеновале!.. Ну, неужели трудно погасить? Или вы хотите, чтоб Горелый Бор действительно стал горелым? Тогда уж наверняка вам предоставят новое место
для вашей больницы. Я, конечно, не думаю, что вы на это
уповаете, но...
—Позвольте мне сказать, – попросил Боголюбов и зачем-то поднялся, как школьник, готовый ответить урок.
—Да, да, конечно. Мы затем и приехали – выслушать вас… Что? Как вы говорите? Я не понял ваших возражений… Как вы сказали? Негасимая свеча? Позвольте, но такие в природе даже не
существуют. – Чиновник усмехнулся. –  Хотя не исключаю, нет. У  вас тут может быть ещё и не такое. Кха-кха… Я отношусь к вам с уважением, Болеслав Николаевич, но всё эти графья, султаны… Вы извините, но… Над нами уже смеются далеко за пределами края! Давайте будем как-то посерьез¬нее себя вести... Вашего графа, кстати, решено перевести в краевую клинику.
—Что и требовалось доказать, – вполголоса, как будто сам себе, сказал Боголюбов.
—Кому доказать? Что доказать? – Чиновник нахмурился. – Вы ещё приказ не получили? О переводе вашего графа? Нет? Ну, получите на днях.
И тут второй чиновник – тяжелым грубым басом –  навалился на Боголюбова. Порывшись в чёрном кожаном портфеле, басовитый дядя достал какое-то письмо и неожиданно перевел разговор на жалобу в адрес  доктора.
— Скрывать не станем, Болеслав Николаич, кто-то из
ваших, — намекнул басовитый крайздравовец. — Вы их графьями величаете, а они вам в знак благодарности, вот, пожалуйста: «Пишу под психдонимом. Доктор в Горелом Бору страшнее медведя…» Ну и так далее. Но это — эмоции. Но вот и факты. Завхоза батогами на конюшне побили.
Лицо Боголюбова неожиданно повеселело.
— Что вы говорите? Я не знал, честное слово! Но
побили — значит, заработал.
— Хорош главврач! «Не знал... Заработал...», — передразнил басовитый чиновник. — А спекуляция мёдом? Тоже не знаете? А мы располагаем другими данными. Партию мёда отправили на маяк?
— Партию? Даже так? – Боголюбов покачал головой. –  Флягу отправлял. На чай смотрителю. Не думаю, что это спекуляция.
— А взамен? Что привезли с маяка? Рыбки вам подкинули?
— Господи! Два сушёных хвоста! Он же меня по-человечески отблагодарить хотел. Не возьми я — обиделся бы.
— Значит, и этот факт имеет место...
— Неужели? А ведь  и правда! — доктор начал терять равно¬весие. — Как сказал Павлик Морозов: в жизни всегда есть место подлости!
— Что-то знакомое, — мимоходом заметил чиновник. — Только, по-моему, это не Павлик Морозов сказал, а этот, как его?.. Павка Корчагин, что ли?
— Нет, — серьезно ответил доктор. — Это у нас в дерев¬не был один пятерочник. Литературу любил до беспамятства. Все книжки, всех героев перепутал и за Павлика Морозова сочинил такую фразу: в жизни всегда есть место подлости. Вы знаете, товарищи, к сожалению, я всё чаще и чаще  вспоминаю эту кошмарную фразу!
— Да-да, кстати, о подлости, — перебил басовитый чиновник. — Не далее, как в прошлую субботу какие-то молодчики, оде¬тые пиратами... кху-кху... разгромили цех по производству детских игрушек. Я вам честно скажу, Болеслав Николаич: ни у меня, ни у милиции нет никаких доказательств вашей причастности к этому... кху-кху... подвигу. Но объясните хотя бы, что это за варварство?! Почему?!
— Это был не просто цех, а цех по производству нечистой силы!
         У чиновника брови полезли куда-то – чуть ли не  к затылку.
— Иг... — прошептал он. — Игрушки? Безобидные игрушки? Цех нечистой...
— Да! — горячо и напористо выпалил доктор. — Скажите мне, во что играют ваши дети, и я скажу, кем будут они в будущем.
— Вы лучше бы подумали о том, кто вы сами будете в самом скором будущем! — Чиновник снова опустил продолго¬ватый жирный нос в портфель, достал ещё один конверт, потёртый, пухлый. — Дальше разбираемся, товарищи! — провозгласил он, делая умильное лицо.
— Извините, — Боголюбов поднялся. — Мне кажется всё это унизительным. Кто писал «под психдонимом» — с тем и разбирайтесь, а мне стыдно и некогда. Вы сюда как будто не по делу, а поразвлечься приехали!
Болеслав Николаевич вспылил. Наговорив немало дер-зостей, ушёл из кабинета, по-мальчишески хлопнув дверью и оставив комиссию крайздрава в замешательстве. Не ожидали, признаться.
Полгода назад Боголюбов бросил курить и уже обрадовался: так легко пересилил себя. Но в тот вечер, когда комиссия, наконец-то, уехала, он ужаснулся. Батюшки! Надымил — окошка не видать. Будто сизую шторку задёрнули. 

                *       *       *
 Горелый Бор заголубел в предрассветных сумерках. За покосными полянами зарянка проснулась и обронила песню, пролетая над больничной оградой.
В приусадебном хозяйстве «погорельцев» — небольшая конюшня.
Боголюбов прошёл туда. Возле ворот оглянулся, поёживаясь от прохлады и внутреннего озноба: волновался...
Два рыжеватых рысака стояли у коновязи, купая морды в сене. Трава шуршала, слышались лошадиные сытые вздохи. Волнение человека передалось животному. Крайний рыжий фыркнул под ласковой рукою доктора, круто шею изогнул — по хребту скользнула дрожь, как ветерок по воде. Большие ноздри нервно задрожали, играя огненным колечком красной кожицы внутри...
Боголюбов торопливо оседлал коней. Чистоплюйцева будить направился, но тот всю ночь не спал. Сам навстречу вышел. Бледный, с темными провалами в подглазьях (не отъездом был напуган, а тем, что потерялся фамильный само-родок).
Накануне всё было оговорено: пришёл приказ о перево¬де графа «в более квалифицированную клинику»...   
Молча сели в сёдла. Ехали молча.
Впереди туманилась мерцающая сыростью долина, птицы всё громче запели по окрестности. Веером взлетала сбитая роса над клеверами, умывала копыта с бело-розовой каемкой снизу рыжего лохматого чулка. Высокий иван-чай встречался на пути; сырое стремя то и дело соскальзывало с носка. Сёдла размеренно скрипели под верховыми... Догорающий месяц маячил сутулым светлым всадником в седловине между двух высоких угловатых вершин за рекой.
На краю поляны остановились. Ветер вдруг поднялся. Зашумели деревья и травы и заплескались волны в тёмный берег.
— Запомнили, как дальше ехать, Иван Иваныч? Ну и
прекрасно. С Богом!.. Переночуете на маяке, а в городе передадите вот эту записку. Вам помогут обязательно, — доктор грустно улыбнулся. — Все. Прощайте, граф! Вас ждут великие дела!
Правая рука Чистоплюйцева, только что спокойно державшая повод, стала напряженно стискивать сыромятные ремни: переживал.
— Болеслав Николаич! Огромное вам спасибо!
Никогда бы не подумал, никому бы не поверил, что почувствую себя человеком единственный раз в жизни — и это будет в сумасшедшем доме!.. Сказка,  да и только…
—Да-а… – с грустью согласился Боголюбов. – Жизнь обещает сказку…
—За Ярыгиным смотрите, доктор. Ножик прячет за спиною ваш завхоз.
Боголюбов отмахнулся.
— Уволил я завхоза. Последние денёчки дорабатывает. А за что он, кстати, батогами на конюшне был наказан... по поручению графа?
Чистоплюйцев поморщился.
— Негасимую Свечу стащил на сеновале. Закопал в овраге, паразит. Думал, не найдут. А полночь наступила — весь овраг в огне.
— О! Хорошо, что напомнили мне про овраг! Вы там ничего не потеряли? — Болеслав Николаевич вынул из-за пазухи фамильный самородок Чистоплюйцевых, завернутый в белый носовой платочек с красной вышивкой: «Кого люблю — тому дарю!»
— Благодарствую, доктор! — Иван Иванович смутился. — А я грешным делом решил, что украли... Каюсь! Виноват!
          Золото сверкнуло солнечным огнём, когда Чистоплюйцев приоткрыл платок – удостовериться в том, что это именно его фамильный самородок.
— С таким богатством вы действительно могли бы стать графом! — Боголюбов цокнул языком и в недоумении продолжил: — Куда бережёте? Зачем? Непонятно.
— Нет, Болеслав Николаич, нельзя его тратить! Это неразменное золото Чистоплюйцевых. Предки завещали: береги на самый чёрный день! 
— Он, по-моему, давно уж наступил для вас, этот день.
Помолчав, Иван Иванович сказал со вздохом:
— Не для меня это. Для страны.  Для России чёрный день грядёт, вот в чём суть. Плохо сейчас, но будет ещё хуже. Вот тогда и пригодится самородок. Я так своим скудным умишком сужу.
— Ну, вам виднее…
— Ладно, доктор, время… Ещё раз спасибо за всё!
Они простились горячо, по-братски.   
           Чистоплюйцев приударил пятками в конские бока. Гне-дой под ним всхрапнул и резвой рысью бросился в туман, се-рыми лохмотьями плывущий по-над берегом. Кованые копы¬та, отдаляясь, долго стучали по камням, пугая птиц...
           Над Горелым Бором солнце поднялось. В сизой мгле за перевалом разгоралась высокая лампада ледника.

                *       *       *
Прошло полчаса. Боголюбов закурил, сидя на скамейке под кедром — возле столовой. Из раскрытого кухонного окна тянуло чем-то вкусным. Доктор дня два уже, кажется, ничего по-настоящему не ел, только табак проклятый... Он свирепо швырнул сигарету в железную бочку, врытую в землю.
Из окошка выглянула пожилая кухарка.
— Стряслось чего-нибудь, а, батюшка? Так куришь...
— Граф исчез куда-то, — слукавил доктор. — Вы не видели?
— О, господи! Сбежал? На цепи энтих графьев надо
держать, а вы с ними валандались. Разбаловали, батюшка.
          Заспанный завхоз прошёл во двор конюшни. Побродил там, проверяя порядок. Заглянул в денник, в другой. И через несколько минут прибежал, встревоженный – споткнулся под кедром и чуть не упал к ногам Боголюбова.
— Горислав Николаич! Лошадь пропала!
— Как это – пропала? Где? Куда?..
— Не знаю…
Доктор покачал головой, изображая изумление.
— Час от часу не легче! А ты куда смотрел?
— Дак что мне с ними – спать, что ли, в обнимку? С конями этими…
— А кто у нас за сторожа? Не ты ли? Две ставки от жадности взял, а толку-то нет!
         Продолжая наигранно гневаться, Боголюбов заглянул вовнутрь конюшни. Пахло сено и сухим овсом.  Он постоял возле пустого денника, сколоченного из горбылей. Посмотрел на оттиск лошадиного копыта – подковой обозначенная лунка на земле неподалёку от денника.
           И  вдруг он поймал на себе взгляд завхоза – плутоватый, насмешливый.
— Горислав Николаич, и седла где-то нетути! — Завхоз  развел руками и с легкой подковыркой продолжал: — И эта Гнедуха чего-то вспотела! Во, видите. Бабки сырые и холка в поту...
— Вспотела? Странно! — ненатурально удивляясь, Боголюбов округлил глаза. — Влипли мы, однако, в весёлую историю. Искать надо графа, так его растак! Завтра санитарная машина за ним должна из города приехать, а мы... не уследили, не укараулили…
— Худо дело, худо, – согласился Ярыгин. – Форменный скандал в крайздраве!
Доктор помрачнел.
— Да вам-то что? – сказал он, вспомнив про увольнение. – Вас это теперь не касается.
         —Ну, как же не касается? Коснулось, Горислав Николаич, — негромко намекнул завхоз. — Сон мне снился нынче на заре: двое верхом на лошадях поска¬кали с нашего двора.
         —Ну, мало ли что снится…
         —Это верно. А  я у вас хотел спросить: не знаете, к чему такие сны? — физиономия Ярыгина скривилась в ехидной улыбке.
          — Ты вот что... — строго одёрнул доктор, — девкам будешь ухмыляться так!.. Завтра придёт машина, — он помолчал, ус¬покаиваясь. — Собирайте вещи. Я вас не задерживаю.
           В чистых небесах над перевалом неожиданно загрохотало – чёрная туча выползала из-за каменной гряды.
         Дождь продолжался около суток.
         Грунтовую дорогу расквасило так, что даже на своих двоих не продерёшься по грязи, не говоря уже про машину, которая должна была приехать из города. Потом, когда подсохло, беглеца искали по всей округе. Надеялись на то, что он в непогоду далеко не мог уйти или уехать верхом.
        Опоённый ливнем, а теперь облитый солнцем, Горелый Бор дымился   тонкой ароматною испариной, в которой были смешаны запахи живицы, ягоды, земли и грибов. Проверили окрестные избушки рыбаков и охотников. Пусто. Шалаши на покосах проверили. Нет…
         Через несколько дней на маяке обнаружили осёдланную лошадь, на которой скрылся Чистоплюйцев. Но самого бегле¬ца не нашли.

                16

         Год спустя Болеслав Николаевич оказался в Москве в командировке и узнал, что «граф» долгое время жил в столице. Ночью кантовался на вокзалах, а с утра пораньше ехал к новому зданию Президиума Российской академии наук, построенному на Воробьёвых горах. У него там было немало знакомых и даже друзей – среди нескольких тысяч научных сотрудников, среди академиков, которых было сотни три или четыре, среди членов-корреспондентов, числом доходящих до тысячи. Много, много было учёного народа – не протолпишься по коридорам, по всяким приёмным, которые неспроста зовутся предбанниками; взопреешь, пока дождёшься очереди. Но Чистоплюйцеву не занимать упрямства и терпения. Он высиживал длинные очереди, добивался приёма. Сначала он пробился к одному академику-секретарю отраслевого отделения, тот выслушал его и даже «законспектировал» – поминутно всё что-то записывал дорогою сверкающей самопиской. А потом спокойно отфутболил Ивана Ивановича.
          —Вам с вашей проблемой, – сказал вальяжный академик-секретарь, – лучше всего обратиться…
          —Да ведь это же… – загорячился посетитель, – не моя это проблема! Как вы не поймёте? Сухой потоп – это проблема всей страны! Проблема всех грядущих поколений!
          —И всё-таки, – продолжил академик-секретарь, – с этой проблемой вам лучше всего обратиться в кабинет номер  сто тридцать три дробь тринадцать.
          —Да я уже там был! Они сюда направили!
          —Сюда? Вот ослы… – поднимая трубку, пробормотал академик. – Аллё! Аллё! Да где ж они?.. Нет, не отвечают.
          —Вот и я им так сказал, – признался Чистоплюйцев. – Вы ни за что тут, говорю, не отвечаете! Вы тут, говорю, сидите, только штаны зазря протираете!
        Академик-секретарь задумался, глядя в окно.
          —Ну, а что же им теперь? – пробормотал он. – Без штанов сидеть на службе?
         Чистоплюйцев около месяца, если не больше, настойчиво ходил по кабинетам. Потом ему закрыли вход в здание Президиума Российской Академии Наук – мордастые охранники с оружием на толстых бабьих задницах перестали пропускать его на вахте. И тогда он стал звонками бомбардировать  кабинеты чиновников, но это было делом бесполезным – секретарши быстро вычислили его и не соединяли со своими шефами. И тогда он стал писать во все инстанции, которых по Москве – не сосчитать. И снова дописался до «турецкого султана». И угодил, в конце концов, на подмосков¬ную «Канатчикову дачу» – психиатрическую больницу имени Кащенко. Там он тоже развивал теорию всемир¬ного сухого потопа... Затем следы Ивана Ивановича пропали. Знакомые коллеги с «Канатчиковой дачи» невнятно объяснили доктору, пожимая плечами: то ли скончался в жёлтом доме вышеназванный граф, то ли сбежал за границу.
         Много позже Болеславу Николаевичу попалась в руки зарубежная газета. Чистоплюйцев действительно оказался на Западе. Прекрасный специалист в области биосферных иссле-дований, он вызвал бурный интерес в научных кругах. Аме-риканский журналист в беседе с ним воскликнул:
        — О! Нам такие «сумасшедшие графья» нужны, господин Чистоплюйцев!..

                *       *       *
         В Москве в Министерстве здравоохранения Боголюбов настоятельно требовал: лечебницу душевнобольных надо срочно убирать из Горелого Бора; находится на месте бывшего тюремного лагеря — это пагубно действует на психику не только больных, но и здоровых: «Не захочешь, да сойдешь с ума!»
        В министерстве обещали разобраться. Писали в Красноводск; те из города в район строчили; из района звонили Бого¬любову, просили угомониться.
        Замкнутый круг получался.


                *       *       *
 
Пока Болеслав Николаевич находился в командировках — мальчика в белой рубахе с Негасимой Свечою увезли куда-то из Горелого Бора, чтобы, мол, пожара не наделал.
Боголюбов приехал в краевой отдел здравоохранения и стал выпытывать:
—А где он? Куда увезли?
Чиновники вертели глазками – старались не смотреть на него.
—Мы не знаем, где… Мы не имеем права говорить…
—Что значит – не имеете? Какой такой секрет?
—Вы не кричите, Болеслав Николаич. Не надо. Вы же, извините, не у себя в дурдоме.
—Нет, – согласился он, стараясь быть спокойным, – я у вас в дурдоме, это верно.
—А вот хамить не надо!
—И я вам тоже самое хотел сказать!
В общем, в краевом отделе здравоохранения  произошел грандиозный скандал. Кончилось тем, что Боголюбов вы-нужден был покинуть Горелый Бор.
Началась волокита с назначением на новое место. В крайздраве считали Болеслава Николаевича сомнительным человеком, замешанным «в тёмных делах со спекуляцией мё-дом». Твердили, что он «создает больным невыносимые ус-ловия — психи от него даже сбегают». Короче говоря, доктору вежливо дали понять, что на беловодской стороне с вакансиями туго.
—Мо¬жет, куда в другую сторону поехать счастья попытать? — подсказал ему один чиновник-доброхот. — В Крым, например.
—А что в Крыму? – угрюмо поинтересовался доктор.
—Там есть одно чудесное местечко в клинике — должность заведующего. Правда, море далековато. Ну, так и наше море тоже скоро будет далеко. – Чиновник улыбнулся, рисуя перспективу: – Старик! Зато под боком у тебя будет плескаться Бахчисарайский фонтан, по которому бродит тень Пушкина, страстно любимого тобой. Рядом — древний пещерный город Чуфут-Кале…
—И что мне в этом городе? В этих пещерах?..
—Да это я просто к примеру. К тому, что там есть куча всяких прелестей, так что, старик, соглашай¬ся, не прогадаешь...
«Старик» – а в последние годы он если не состарился, то сильно повзрослел, заматерел и даже обзавёлся ранними сединами – «старик» отказался. Для него это оказалось делом принципа. Не хотел уез¬жать побежденным. От графа Чистоплюйцева он знал исто¬рию белого храма во ржи, знал, как его далёкий родич – матрос по фамилии Волков, а по существу Боголюбин –  последнюю свечу когда-то грудью защищал от пули.
«Мой черед настал теперь! — хмурился доктор. — Надо сберечь от вертопрахов Негасимую Свечу!»




                17      

В небесах над городом – почти не шевеля крылом – едва ль не по целому часу парил какой-то залётный орёл, обладающий фантастическим зрением. «И чего он тут ищет, среди камней? – думал Боголюбов, запрокинув глаза к небесам. – Учитель, помню, говорил мне: орлы и беркуты обладают волшебным глазом, и там, где человек видит простую глянцевую фотографию – орёл может увидеть целое звёздное скопище всевозможных разноцветных точек… А кроме этого, орёл обладает способностью  различать цвета – большая редкость среди птиц и животных…»
Болеслав Николаевич – после разговора с чиновниками краевого здравоохранения – глубоко задумался над своим «светлым будущим». Человек задумчивый, как правило, смотрит под ноги – дума голову тяжелит. А Боголюбов наоборот – старался смотреть в небеса, как будто ждал подсказки от Всевышнего. И вот этот могучий орёл, подолгу паривший над городом, и орлиное зрение, способное до мельчайших подробностей рассмотреть  фотографию – это была своеобразная подсказка свыше; как в буквальном смысле, так и в переносном.
С юношеской поры Боголюбов занимался фотографией. Нравилось ему снимать пейзажи, делать портреты родных и друзей. И вот теперь – в период  вынужденного безделья – вдруг осенило.
Он  зашел к знакомому жур¬налисту в редакцию газеты морского торгового порта, перетолковал с ним и вре¬менно устроился фотокорреспондентом. А что такое «временно» в России? Бараки – эти временные хибары – десятками годов стоят по нашим городам и весям; люди рождаются там и умирают – поколение за поколением. Или какую-нибудь дорогу построят на скорую руку – временно, конечно, –  только сейчас бы машины как можно скорее прошли, а потом уже построят капитальную. Но проходят  годы, а  старая дорога так и остаётся – на полях или горах – и никто уже не помнит, что она была задумана как «временная».
Вот так же, примерно, вышло и с Боголюбовым.  Три с половиной года он проработал «временным» фотокорреспондентом. Неожиданно как-то втянулся он в эту работу. На ка¬терах, на пароходах — и даже на военных кораблях – неоднократно обошёл он окрестные побе¬режья и воочию убедился, как быстро высыхает беловодское море.  Береговая линия отодвигалась не по дням — по часам. У Боголюбова на этот счёт накопилось много фотодокументов. И он однажды  сделал сердитый репортаж под названием: «Жуткие сказки лукоморья». Но вышел материал с другим названием и половину снимков заменили — получился милый лирический этюд, увенчанный стихами Б. Пастернака:

Глухая пора листопада,
Последних гусей косяки.
Расстраиваться не надо —
у страха глаза велики!
Пусть ветер, рябину занянчив,
Пугает ее перед сном.
Порядок творенья обманчив,
Как  сказка с хорошим концом.
В последнее время нервы стали сдавать. Сгоряча  Болеслав Николаевич ворвался к редактору и нагрубил.
— Сколько вы будете проституцией заниматься? Ответьте! Я понимаю, что журналистика — самая древняя...
— Старик, не надо, не кричи. Ты не у себя в дурдоме, — успокаивал редактор. — Эка беда! Завтра пустим твои снимки. Завтра будет место на первой полосе.
— Спасибо. Как сказал Павлик Морозов, в жизни всегда есть место подлости!.. Дело не в снимках! И вы это прек¬расно понимаете! Сказка с хорошим концом? Кому очки втираете? Себе? Народу?.. Где мой очерк про Ивана Чистоп¬люйцева? Сколько лет назад он предрекал этот «хороший ко¬нец» вашей сказочки?
Редактор – молодой, самоуверенный – смотрел на него, как на человека из сумасшедшего дома.
— Старичок, я тебе ещё раз говорю: сбавь на полтона. Я на прошлой неделе в набор уже отдал тот очерк, и вдруг выяс-няется: твой граф — изменник Родины! Лишён гражданства СССР, лишен наград.
— И Солженицын был лишён гражданства!.. И у наших маршалов – у Рокоссовского и у других – отбирали награды… А потом вернули – простите, мол, товарищи, ошибочка…
— Эко ты замахнулся! Сравнил! Твой граф живёт на  Западе. Работает на них…
— Да он бы и на нас работал с удовольствием! Так его же дураком тут объявили!
           Нахмурившись, редактор закурил. Табачную крошку – словно таракашку – ногтем сбил со стола.
— Извини, старичок, я чуть в лужу не сел с твоим графом. Так что не надо мне тут песни петь.
— Да мы и так давно сидим в вонючей луже! По самые ноздри! Это всех нас надо лишить гражданства! Ты понимаешь? Мы! Мы — изменники Родины! Предатели России! А такие вот продажные газетки, как твоя, — в первых рядах предателей! Мне с подобной кавалькадой не по пути! Ноги больше не будет здесь!..
— Иди, — редактор отмахнулся, как от мухи. — Иди ты на...
Боголюбов побледнел. Никто ещё с ним так не разговаривал.
— А ну-ка, извинись!
          Склонившись над бумагой, редактор что-то чиркал.  Лениво, скучно.
— Сейчас, ага, — сказал он, не поднимая глаз. — Брошу всё и на колени бухнусь!
Под руку Боголюбова подвернулась какая-то увесистая штука, стоя¬щая на подоконнике. Это была статуэтка в виде рогатого чёр¬та. Ослепнув от ярости, Болеслав Николаевич запустил это чугунное «ядро» прямо в башку редактору... И тут случилось что-то поразительное. Чугунный чёрт в последнее мгновенье изменил вдруг траекторию полёта и, раскинув руки, сделал круг над головой редактора – как будто обозначил широкий чёрный нимб –  и мягко опустился на плечо ему; мохнатым хвостиком обнял за шею.
Боголюбов глазам не поверил. 
Спотыкаясь на ступень¬ках, он вяло вышел на улицу. Вытер капли пота на холодном лбу. «Вот это разгулялись мои нервишки! — подумал, за¬куривая. — Лечиться надо, брат. А иначе всё... Не промахнулся бы сейчас — тюрьма... Как пить дать!.. Но погоди! Разве граф Чистоплюйцев не говорил мне про что-то подобное у них в Академии на¬ук? Говорил, что там какой-то чёрный чёртик… А я, конечно, принял это за бред сумасшедше¬го... Да нет, и в самом деле — ерунда. Это простая чугунная штука. Сейчас можно вернуться и проверить».
Но возвращаться не хотелось. Он поежился, не призна-ваясь себе в том, что страшно, страшно почему-то: он же видел таких статуэток тьму-тьмущую. Ребятишки с ними за¬бавляются, взрослые возят в машинах – над головой болтается или где-нибудь на приборной доске прилеплена… Ну, дела!  Где, интересно, дела¬ют этих чугунных чертей?.. А где же, где же видел он такого чёрта в полный рост?.. О, господи! –  Он вспомнил и чуть не вскрикнул от изумления. –Так ведь на главной площади стоит у нас такая абракадабра! Чугунная, чёрная! Только рога под фуражкой  упрятаны, а хвоста не видно из-под широкого чугунного пальто!.. Надо написать об этом. Обязательно».
Над землею клонился холодный, осенний, тоску навева-ющий вечер. Орёл – почти весь день круживший по-над городом – улетел куда-то в скалы за рекой, где у него было гнездо. Низкое небо над крышами утюжили чёрные тучи, накрапывал дождик. По скверам дымила сырая листва, подожжённая дворниками. Скрежетали на стрелках трамваи, вызывая в памяти Боголюбова ощущение зловещей зубной боли, приступ которой недавно пришлось пережить. Зубы не только у него, у многих болели в последние годы и разру-шались из-за сильно минерализованной воды в городском водопроводе: кусочки эмали и кусочки дентина люди выплёвывали как семечки.
«Без руля и без ветрил» двигаясь по улицам, Болеслав Николаевич оказался на железнодорожном вокзале. Отча¬янье давило душу. Хотелось уехать куда-нибудь; заскочить в любой вагон любого поезда, забиться в угол, ни о чём не ду¬мать — и ехать, ехать, ехать...
Послышался близкий гудок и земля задрожала. Боголю-бов забылся, бродя вдоль освещенных путей, –  едва не угодил под маневровый.
— Жить надоело?! — рявкнул с подножки поезда
пожилой составитель вагонов.
— Да! Надоело! Мать вашу... разъездились! — отскочив на безопасное расстояние, Боголюбов бранился по-черному; никогда ещё в жизни не позволял себе так распоясаться.
Спохватился, поднял воротник, уходя. Стыдно стало.      
«Нет, охота жить, охота! — упрямился он, глядя на далёкий сема¬фор, напоминающий свет маяка. — Махнуть, может быть, ту¬да... на маяк? Отсидеться. А то нервишки скоро дотла сгорят!»
Он зашёл в тупик. Товарные вагоны. Металлические стенки изрисованы предупредительными знаками: череп с костями. Густо воняет ядохимикатами... «Что? Опять? – Он принюхивался. –  Новый состав пригнали? Сколько можно травить? Где же со¬весть? Где ум?..»
Боголюбов уже знал: применение подобных ядохимикатов на беловодских полях в пятнадцать-двадцать раз превышает предельно допустимые нормы. На пашнях нет земли — сплошная химия. До шестисот килограммов на каждый гек¬тар. Но были цифры и пострашнее...
Исполненный решимости, он пришёл домой.
Ночью сел писать статью. Далекую родину вспомнил, школу в сосняках, учителя.
       «Жизнь обещала сказку, да. И вот мы её получили.
Миллионы лет жила Земля, храня для нас — для предков и потомков — равнины, горы и моря. И всего лишь годы,
считанные годы понадобились «царю природы», коронованному самозванцу, зверю, вставшему на две ноги... Нет, вы вдумайтесь, люди! Исчезло море! Это ли не сказка?! Мир помнит только семь классических чудес. Пирамиды египетских фараонов, висячие сады Вавилона, храм Артемиды в Эфесе, статуя Зевса в Олимпии, Мавзолей в Геликарнасе, Колосс Родосский и маяк на острове Форосе... Ну как же было нам не  причаститься к этим бессмертным творениям? Да
здравствует восьмое чудо света и слава, слава каждому, кто
руку приложил к его созданию. Кто же это именно? А вот вам и фамилии, и факты, и цифры……………………………………………..»

                *       *       *
Редактор находился в отпуске. Болеслав Николаевич сумел уговорить заместителя — опубликовали с небольшими купюрами, но обоим не поздоровилось. Заместителю влепили выговор и понижение в должности, а Боголюбов был уволен под бла¬говидным предлогом: доктор обязан лечить, а не статейки кропать; Чехов, понимаете ли, выискался...
Он попытался в другую газету устроиться. Нет! «Кое-что» о нём уже тут знали: добрая слава на месте лежит, а худая впереди бежит.
В Красноводске у Боголюбова была временная прописка. Из-за квартиры началась тяжба, поскольку жил он в до¬ме, принадлежащем краевому управлению здравоохранения,  но не трудился по специаль¬ности. «Извольте освободить жилплощадь! – сказали ему. – Не заставляйте нас применять закон о принудительном выселении!»
18   
Бывают в жизни времена, когда и в небе не видать ни солнечного проблеска, и на земле кругом — слякоть, грязь, вороньё, мерехлюндия... И никто и ничто не может заставить поверить в то, что наладится жизнь, будет когда-нибудь солнце, трава и ласточки...
Беспросветным утром Боголюбов уехал за город. Здесь, на окраине, среди чахлых деревьев, припудренных песчаными бурями, стояло обшарпанное двухэтажное здание консервного комбината, некогда считавшееся флагманом консервной индустрии: миллионы банок в год отсюда разлетались на самолётах  и развозились на машинах по всей  Руси великой. А теперь комбинат  заскучал, зарастая крапивой. Работали теперь тут через день, а то и вовсе – раза два в неделю. Объёмы рыбной ловли сильно сократились; рабочих увольняли десятками, если не сотнями. Дорогостоящее оборудование – станки и заграничные конвейерные линии – разрезали на металлолом.
 Стеклянная будка на проходной – скворечник вахтёра – была пустая.  (А ещё совсем недавно тебя тут встречали с металлоискателем, как врага и шпиона).
Миновав проходную, Боголюбов растерянно остановился. Посмотрев по сторонам, увидел странную надпись на фасаде широкого здания: «ИГРУШЕЧНЫЙ ЦЕХ». Возле ворот этого цеха видна была охрана и работал новый автокар – самоходная тележка с грузовой платформой.
Боголюбов постоял, покурил, дожидаясь, когда  к нему выйдет начальник консервного комбината  — «Консерватор или начальник над консервами»,- так его в шутку прозвали. Это был добродушный толстяк, страдающий одышкой и подагрой.
Они прошли в просторный кабинет. «Консерватор» – давний хороший знакомый, внимательно выслушал доктора – и не поверил ушам.
— Болеслав Николаич, ты это серьёзно?
—Вполне.
—Вот ни хрена себе заявочки!
—А что? Так трудно сделать?
—Да не трудно. Просто удивительно. Ты же врач от бога!
—Не знаю. Им видней.
—Кому?
—Ну, этим… из крайздрава.
—А не пошли бы они? – «Начальник над консервами» железный сейф открыл со страшным скрипом. – Давай по коньячку, когда такое дело…
Доктор грустно улыбнулся.
—Не потребляю. Нет. Я только чистый спирт.
—А ежли  по чуть-чуть? — предложил «Консерватор». – Я только по чуть-чуть люблю. И только в тазике.
Пригубив коньяк, Боголюбов закусил какими-то шикарными консервами в лимонном соусе.
—Надо же! – удивился доктор, рассматривая банку. – Всё равно, что свеженький лимон. И в то же время – рыба.
—Увы! – загоревал «начальник над консервами». – Последнюю банку открыл. Не ловится больше благородный лосось. И всякая другая рыбка тоже скоро того… прикажет долго жить. Ну, давай, Николаич, вдогонку маленько. За помин души прекрасной беловодской рыбы!
—Нет! – Боголюбов отодвинул рюмку. – Ты лучше мне скажи: примешь на работу или нет?
—Приму. Грамм сто на грудь! – пошутил «Консерватор»  и тут же серьёзно спросил: – А может, ещё не мешает подумать, Болеслав Николаич?
—Я долго думал. Хватит.
«Начальник над консервами»  какое-то время ещё пробовал отговорить Боголюбова, но вскоре вынужден был уступить; Болеслав Николаевич настроился очень решительно – работать смотрителем на маяке.
 —Ну, ладно! – сдался «Консерватор». – Пиши заявление. Только не смотрителем, а сторожем.
—А почему?
—Должности смотрителя  нет в штатном расписании.
И только теперь Боголюбов узнал: неподалеку от маяка построены складские помещения консервного завода, именно их и сторожил в последние годы Лель Степанович Зимний, одновре¬менно, по доброй воле, исполняя и свою привычную обязан¬ность смотрителя маяка. После него – после Зимнего – сторожа на маяке менялись один за другим;  никто не мог прижиться; кого-то угнетала тишина; кто-то одиночества не смог перенести; а кто-то был отравлен цивилизацией – долго не мог обходиться без тёплого сортира, без гладкого асфальта.
Закурив, «начальник над консервами» посмотрел на белоручку доктора и подумал, что этого сторожа-смотрителя тоже, скорей всего, ненадолго хватит; через месяц убежит, задрав штаны, если только не раньше.
Будучи уже в дверях, Боголюбов что-то вспомнил.
—Слушай! – Он остановился на пороге. – А что там за цех такой – «Игрушечный»?
—О-о, Николаич, это долгая история. Это за поллитрой надо рассказывать. А ты, видишь, трезвенник. – «Консерватор» глубоко вздохнул и посмотрел на часы. – Да у меня и времени-то нету. Извини. Как-нибудь потом поговорим.


                19      
 
Утром Боголюбов был уже как штык – на том месте, где вчера договорился с парнем, молодцеватым водителем вездехода. Солнце ещё не поднялось над бором, а они уже успели хорошенько поработать: продукты погрузили на вездеход.
Владимир Звонарёв — зови меня просто Волоха — достал бутылку водки, рыб¬ный паштет распечатал.
— Долбанём, чтоб ехать веселей? — предложил Волоха,
напористый, дерзкий, никому и никогда не говорящий «вы». — Не потребляешь? 3-здря! А я залью немного в радиатор. Железку надо смазывать — век не заржавеет! — Он хохотнул и выпил, поглаживая грудь. – Всё! Порядок! По коням!
Сели в тёмную утробу вездехода, похожего на танк. (Волоха сам его модернизировал).
—Тесноватая квартирка, – сказал Боголюбов, осматриваясь.
—Это с непривычки. Это пройдёт на первой сотне километров.
—То есть как это – на первой сотне? А сколько их будет у нас? До маяка – насколько я понял – километров пятьдесят. Разве не так?
Волоха осклабился.
—Командир у нас в армии так любил говорить: ничего, мол, ребята, после первой сотни километров это пройдёт. Ха-ха…
Вездеход, воинственно рыча, с места рванулся — как в атаку. Боголюбов головою приложился к какой-то железке – чуть искры из глаз не посыпались.
—Хорошее начало дня! – пробормотал он, потирая затылок.
—Держи! – крикнул Волоха, продолжая газовать. – Противотанковый шлем.
—Во-о! – обрадовался пассажир. – Сразу надо было…
           Стрекоча отполированными гусеницами, словно бы отлитыми из серебра, вездеход стремглав помчался по голому берегу – бывшему берегу беловодского моря. На пути встречались покинутые рыболовецкие деревни: разрушенные, разворованные, полусожженные случайными людишками, окутанные кладбищенским духом тления. Берёзы, тополи, ободранные песчаными бурями, стояли на околицах — никчемные, несчастные. Прогнившие корпуса кораблей светились ржавыми дырками. Кровавой ржавчиной мерцали якоря, валяясь на песке. Якорные цепи змеиными клубками лежали обочь дороги. Гигантские гребные винты, обсиженные чайками и воронами. Железные «доски» тралов; канаты, скобы, цепи, бобинцы и кухтыли — всё то, что помогает рыбо¬ловной снасти раскрываться на дне моря и в виде огромного рта идти навстречу косяку трески, селёдки, окуня, горбуши, благородного лосося...  И что водилось тут ещё — всего не перечислить.
Изредка останавливались на перекур. Со стороны погибших кораблей тугие ветры дули. Раскачавшаяся рында в страшном и безбрежном одиночестве подавала призрачный замогильный голос: душу леденило тем заунывным звуком...
— Дед у меня был звонарь, между прочим. И прадед, —
слушая рынду, вспомнил вдруг Волоха Звонарёв. — И я бы с
удовольствием пошёл на колокольню... Эх!
Он допил из горлышка и расколол бутылку — зашвырнул в кучу бесхозного хлама. И вездеход будто выпил: весело и яростно траками затарахтел, скоро совсем перестав заме¬чать кочки, буераки, ямы...
Парень захмелел; ему курить хотелось; крепкими зубами стиснув незажжённую папиросу, Волоха без конца разглагольствовал, коротая дорогу, называя Болеслава Борисом; «Болеслав» – непривычно для уха.
— Видишь, Борис?… Вон опять рефрижераторы идут друг за другом. Рыбку везут к нам — ажно с Атлантики!
— Да-а, золотая рыбка получается. Я в  курсе, — Боголю-бов чуть не сплюнул под ноги. — Ни рыбы, ни моря. Комбинат нуж¬но давно закрыть, а мы смешим весь белый свет: возим рыбку из-за моря в пустыню. Только в стране дураков до такого до¬думаться могут!
         — В стране дураков поле чудес – вот эта пустыня! — Волоха выкинул пожеванную папиросу.— А комбинат?
Что комбинат? Его скоро закроют или как это... перефро... перепропеллируют? Ну, маму их, словечечко придумали.
          —Перепрофилируют, – подсказал Боголюбов. – А как же ваш начальник над консервами?
        —Консерватор? – Волоха состроил недовольную мину. –  Да они его держат, по-моему, так… для отвода глаз. А ему это нравится – начальник всё-таки. А на самом-то деле там уже командует другой. Там уже два цеха под какие-то игрушки обо-рудовали. Станки из-за границы привезли и прочее. Видел чёртиков таких — рогатых, черненьких? Это здесь произво¬дят. Старые моторы, якоря переплавляют и делают... Ха! Слышь-ка! Я первый раз, когда увидел этого чёрта — мне один знакомый подарил, по пьянке сунул в сумку, а я пришёл до дому кривой, как сабля. Лег, поспал. Продираю шары… Ох, думаю, мля-мармоля, похмелиться бы чем?! Только подумал, веришь ли, нет, но я тебе не вру... Только подумал, а рогатый этот
хрен уж тут как тут. Подошел к бутылке — она стояла на
окне за шторкой. Слышу: буль-буль, а потом, гляжу, стакан
поехал по подоконнику и доехал прямо до моей руки —
хорошо, что койка у окна... Ну, думаю, вот это я нахрюкался!
        «Эге, — подумал доктор. — Вот это игрушечки делают! Кто же это у нас такой мастер?»
          —А кто там командует?.. В этом «игрушечном цехе», где производят рогатых чертей?
         —Кикиморин какой-то, что ли. Он здесь недавно, я его не знаю. Да толку-то с этого цеха? Люди всё равно отсюда разбегутся. Здесь только смертникам жить.
— Да, — согласился доктор. — Почки у всех барахлят, желудок, печенка. Водичка-то? А? Можно сказать, яд голимый!
— Это верно, Борис. Вода стала — ни к черту! Лучше водку пить, чем эту гадость. У меня до армии здоровье было —лю¬бой жеребец позавидует. Зубы — кремень! Я гвозди дергал на спор! Двухсотку заколотят почти до самой шляпки, а я зу¬бами р-р-раз!.. И поллитровка у меня в кармане! А сейчас, гляди, пораскрошились: и сигарету скоро нечем будет приде¬ржать... Старики в нашем роду до сто второго года доживали. Мой прадед с колокольни спрыгнул, когда храмы рушили... Звонарь — без колокола жить не мог! Сто два года было зво-нарю, ты представляешь? А теперь? Как мухи мрут. Я прош¬лым летом батю схоронил. Может, слыхал: Красавчик? Зна¬менитый был жених в округе, покуда беркут с неба не сорвал¬ся и не повредил ему портрет...
Мир тесен. Бывший доктор с грустной нежностью стал рассказывать Звонарёву о встрече с его отцом. Вспомнил заснеженную станцию в предгорьях беловодской стороны, валенки, тёплый крестьянский тулуп; сено в розвальнях и рез-вый лошадиный бег в завьюженную даль.
Как странно жизнь порой играет судьбами. Сошлись на время люди, пожали руки, обменялись парой пустяковых фраз — и прощай навеки. Не забыть бы нам, грешным, среди повседневных сует: каждая первая встреча с любым челове¬ком может оказаться и последней; не скупись на добро, не припасай на завтра своё сердце. Жизнь черновиков не признает: слова и поступки — всё пишется набело. 

                *       *       *               

Весь день прошёл в дороге: пришлось кое-где буксовать на песочных барханах, и пришлось давать кругаля – объезжать глубокие овраги, которых ещё недавно не было.
Солнце, натужно краснея, в землю уже зарывалось на горизонте, когда они добрались до маяка – длинная тень лежала у подножья. Волоха торопился на свидание к своей матане – ночевать не захотел. По-быстрому выгрузив продукты, он торопливо залил запасную канистру дизельного топлива, попрощался с доктором  – и был такой.
 Железный грохот вездехода затих в вечереющей мгле рукотворной пустыни. Ветерок доносил слабый запах йода – море дышало, чуть слышно шурша на камнях.
Глядя на белую башню, стоящую на возвышении, Боголюбов грустно улыбнулся.
«Ну, здравствуй, маяк! Не заждался ты меня, однако!   Не случайно к тебе завернула моя первая дорога в ту далёкую зиму, когда я оказался в этих краях… – Он руки распахнул – крестом. –  А что? Хорошо здесь! Тишина! Красота! На сотни километров — ни друга, ни вра¬га!.. Ох, как громко нынче сердце бьётся! Разучились мы к нему прислушиваться в современном шуме-гаме. А по сердцу надо бы выверять нам каждый шаг, друзья!.. Тишина... Звез¬да встает над горизонтом. Или, может быть, это Надежда сигналит — соседний маяк? Или далёкая Вера?.. Кто же их зажигает в разбойной глуши беловодской пустыни? Но кто бы ни был — спасибо тебе, человек! Маяки должны светить! Спасибо!»
Привыкая к тёмной тишине, Болеслав Николаевич посидел на крыль¬це маяка. Думал о чём-то, не замечая времени. Впервые за многие-многие месяцы он вздохнул легко, свободно. И ощутил себя, наверное, самым счастливым человеком на Земле.
И, не в силах удержаться от нахлынувшего чувства радости, он петухом прошёлся по избе смотрителя, каблуком притопнул в пол: «Опля! гуляй, парнишка, покуда холостой!.. Эх, и сплясал бы, да не умею: ноги разные — левая да правая...» – Он засмеялся, глядя на «разные» ноги. Хлопнул руками. – Ура! Никого! Сам себе господин! А много ль надо человеку, если вдуматься? Крышу над головой, кусок хлеба, хорошую книгу да чтобы дурака-начальника не было рядом. Вот тебе и рай!..»
Боголюбов печь затопил. Чай поставил кипятить. Хотел включить, проверить старенькую рацию, при помощи которой маяк был связан с «большой землёй». Но рация уже давненько превратилась в груду пыльного железа – зелёный глазок не горел, а динамик даже слабого шипения не издавал. «Аккумулятор, может быть, сел, – подумал доктор. –  А может, и хуже того – перегорело  что-нибудь в нервной системе…»
Посмотрев на флягу с медом, Боголюбов посерьёзнел и  пошёл на кладбище: поклониться прежнему смотрителю и мысленно попросить у него благословения на здешнее своё житьё.
Стемнело. И воздух чуток освежился. Ветер, слабо набегая со стороны рукотворной пустыни, попахивал протухшей рыбой. Над высыхающим беловодским морем полыхали густо разбросанные созвездья, похожие на крупную морскую соль, проступившую на небосводе. В бескрайнем высоком покое был слышен тот призрачный звон, что навел однажды поэта на блистательную мысль: «Ночь тиха, пустыня внемлет богу и звезда с звездою говорит».
Только разве к этой безобразно-горестной пустыне обращался человек в те времена? И в страшном сне, и в самой страшной сказке никто не мог себе представить в прошлом и сотой доли грандиозного разбоя, захлестнувшего сегодняш-нюю Русь!..
Варяги, золотоордынцы, пасынки, а вслед за ними и сы-новья, забывшие родство, — почему и откуда не иссякает в ваших чёрных жилах клокочущая ненависть и злоба к Ма-тушке-Руси?.. То ли застряла она костью в горле у какого-то прожорливого дьявола, то ли дорогу перешла она кому?.. А если так — здесь виноватых нету: иди своим путём, любез¬ный, и на чужой каравай рот не разевай — зубы обломаешь ненароком; история доказала это не однажды, и ещё докажет, не дай бог.
20 
Одиночество!.. Не каждый тебя любит и далеко не всякий готов тебе оду пропеть. Сладкая мука твоя и весёлая каторга не для многих, а только для избранных — смелых и сильных  пустынников...
Прошло четыре года, а Боголюбову показалось — все четырнадцать прошли, коль не четыреста. Он много читал, мно¬го думал и, как большинство людей, живущих напряженной внутренней жизнью, выглядел теперь значительно старше своего возраста: глубокие морщины, глаза безмерной грусти, бородка с проседью, а голова совсем седая — словно солью за¬порошила здешняя пурга, винтами ходившая по дну высыхающего моря.
Изредка — железным громом! — вездеход Волохи Звонарёва появлялся на маяке. Парень продукты привозил, газеты, книги и всевозможные устные новости «с большой земли». Седого смотрителя Волоха стал дедом называть; Бого¬любов сначала сердился, а потом лишь усмехался в бороду.
По заказу Болеслава Николаевича привезённый из города маленький школьный глобус находился теперь на столе — пос¬реди комнаты. Жёлтой краской Боголюбов отмечал на глобу¬се движение сухого потопа. Закрашивал пересыхающие реки и озера беловодской стороны. Смотрел издалека и печально кивал головою: зреющая дыня получалась вместо глобуса.
Медики любят писать на работе, и это входит в привычку дальнейшей жизни. Бывший доктор в большой медицинской тетради под названием «История болезни» скрупулезно регистрировал новый недуг природы:
«С верхотуры маяка – особенно летом – хорошо заметно, как далеко отодвинулось море от коренных берегов. В иных местах – на сотню километров. Соль обнажилась, пески, со¬лончаковые пустоши... К великим человеческим деяниям на Земле прибавилось ещё одно «великое» и пока что никем не превзойденное — первая в мире (и хорошо, если последняя) рукотворная пустыня. Увы. Свершилось горькое пророчество И.И. Чистоплюйцева. Сухой потоп идёт... Вера — соседний маяк — потонула в пес-ках. Надежда потонет не сегодня-завтра... Пророков часто объявляют сумасшедшими, но время всё расставит по мес-там... Ах, милый граф! Где вы сейчас? Что с вами? И где тот мальчик с Негасимою Свечой? Неужели погасили вер-топрахи? Страшно!..»

                *       *       *
Любое лекарство легко обернётся отравой — если передозировать. Поначалу в полном одиночестве Болеслав Нико¬лаевич ощущал себя великолепно, а затем начались гал-люцинации и те расстройства психики, что приводили его пациентов под крышу Горелого Бора. Как профессионал, не-вольно следя за своим состоянием, он не мог не тревожиться.
 Всё чаще и чаще вода проступала вдали. Под ветром и солнцем слабо серебрящаяся кромка «возвращавшегося моря» сверкала у горизонта. Особенно в жаркое время, когда всё тело точно расплавлялось, когда слабла воля и мозги «потели».
Море, приподнимаясь голубоватой горбушкой, день ото дня прибли¬жалось к беловодскому коренному берегу. Явственный ши¬рокий шум волны до уха долетал, чайки в небе реяли со своим знакомым жалостно-сиротским криком. Буревестник парил – мог целыми часами  не шевелить крылом. В стеклянно-мерцающем мареве маячили силуэты бригантин, корветов. Косые паруса вспухали ветром и волокли корабли — прямым курсом на маяк, и вблизи хорошо было видно: то пиратский флаг над мачтой бился, то Андреевский — морской военный флаг России. Мрачная гале¬ра подгребала к берегу и сушила вёсла на коротком роздыхе. Рожа Ветров –  жизнерадостный и громогласный капитан –  при¬ходил к нему в гости и горевал, что скоро каюк всем вот  этим великим просторам и его великим странствиям: исчезнет беловодская вода, без которой он себе никакой другой судьбы не мыслит.
— Братуха! — просил капитан. — Ты хоть на глобусе сделай мне чуточку моря! Дай разгуляться моей душе!
— Ах ты, Рожа Ветров, ах ты, милая Рожа! Люблю я тебя! — бормотал Боголюбов; брал голубую краску и, точно во сне, подсаживался к маленькому глобусу — море подрисо¬вать. 
          Сознание раздваивалось – шизофрения дышала в затылок бывшему доктору.  Он по-мальчишески радовался новой голубизне на глобусе и одновременно горевал: «Что ты делаешь, Славик? Бросай! Это бред!»
21
Лето было в разгаре, когда приключилась эта странная история.
Безоблачным полднем зазвенели поддужные лихие колокольчики вдали  и, взрывая копытом калёный песок, у маяка показалась тройка вороных коней... На поляне, поблизости от домика смотрителя, – на бывшей поляне,  где мурава давненько не растет, –  неожиданно возникло могучее Древо Жизни, густо увешанное росными и ароматными, лу-чезарно горящими яблоками, нежно-медового, алого и неска-занного цвета. Трава зашелестела под ветерком, шмели жуж-жали, стрекозы и пчёлы...
И появился некто очень знакомый по многочисленной иконографии — даже родной как будто бы всякому русскому сердцу; темноликий, элегантный, с кудрявыми бакенбар¬дами, с темно-синими проворными глазами, из которых «искры так и сыпались». Человек тот озорно и отчаянно покатал свою белую шляпу-цилиндр вокруг неохватного дуба.  ( С дерева мгновенно вдруг пропали яблоки и смотритель, как во сне, пробормотал: «Древо Жизни дуба дало!»).
Тройка встала возле маяка, но колокольчики звенели в жарком воздухе, или это сам воздух звенел — не понять. Ямщик остался на облучке, а хозяин тройки, энергично спрыгнув на песок и утопая в нём по щиколотку, вышел на прямую, зелёную тропинку.
Был он в тёмном сюртуке с узкой талией и расклешёнными полами, в белой манишке с вы¬соким стоячим воротничком, обвязанным чёрным шейным платком. Одна рука — смугла своею кожей, а другая — в белоснежной лайковой перчатке.
Боголюбов, не веря себе, вдруг узнал человека: «Ба! Да ведь это же Пушкин!»   
Порывистой походкой шагая по траве и по цветам, Александр Сергеевич приблизился к столу — в тени под раскидистым дубом. Порывисто бросил перчатки на стол, отодвинул свечу, взял роскошное гусиное перо и, закинув ногу на ногу и мимо¬ходом расстегнув наглухо застёгнутый тёмный жилет, вздох¬нул, глядя на дерево, и прошептал:

Гляжу ль на дуб уединенный,
Я мыслю: патриарх лесов
Переживёт мой век забвенный,
Как пережил он век отцов…

В тишине – как-то очень громко и мелодично  – заскрипело, словно запело острое гусиное перо. А потом – точно споткнулось.
— Нет, нет! — вслух подумал Пушкин и от нетерпения погрыз пушистый кончик длинного пера; поцарапал светло-русую бакенбарду. — Нет. Это слишком грустно. Давай повеселей придумаем чего-нибудь!.. Гляжу вперед я без боязни! Вот о чём нужно и думать и писать.
Боголюбов налил два стакана вина. Посидеть хотел с гостем за столиком, потолковать о жизни, однако не осмелился помешать вдохновению: вышел со стаканами из дому и, пос-тавив их на крылечко, замер, наблюдая за поэтом. На столике тем временем появились откуда-то свежие листы бу¬маги и чернильница. Вскидывая к небу тёмно-синие глаза, Пушкин поначалу нараспев произносил, а потом порывисто строчил по бумаге, на которой подрагивал солнечный зайчик:

У лукоморья дуб зелёный,
Златая цепь на дубе том,
И днём и ночью кот учёный
Всё ходит по цепи кругом…
Лукоморье возле дуба заблестело — большое, полуовалом выгнутое зеркало воды, отражающей сильное солнце. И тут же появился учёный кот, звенящий золотыми звеньями цепи, тоже зеркально горящей на солнце.
Но когда Александр Сергеевич добрался до сакраментальной строчки: «Тут русский дух...» — перо споткнулось, на бумагу брызнули чернила. И в одно мгновение куда-то испарилось лукоморье, и пропал учёный кот.
Пушкин задумался, не зная, как продолжить. Чёрный шейный платок потянул под горлом, ослабляя. Встал и отвер-нулся от стола; похоже, что писать ему резко расхотелось.
— Тут русский дух, тут Русью пахнет! — то ли шепнул
Боголюбов, то ли хотел шепнуть, да испугался: «Молчи, баран, молчи! Кому ты подсказать берешься? Пушкину?!»
Отходя от стола, поэт легко, изящно и в то же время с неповторимой небрежностью гения отшвырнул гусиное перо куда-то в сторону — оно поплыло к небесам, искрясь во мгле, пылая от пушкинской руки, нагретой мимолетным вдохно-веньем, и превратилось в маленький щербатый месяц, оста-новившийся в безжизненном пространстве между небом и землей. Пушкин грустно, долго смотрел на это яркое гусиное перо, потом покрутил свой заветный «мистический» пер¬стень, сидящий на большом пальце руки, и вздохнул, надевая перчатки:
— Нет! Русью нынче тут не пахнет! Тогда, может быть,
так: «Тут русский дух, но Русь тут чахнет!» А?.. Эй, дружище! Котофей ты мой ученый! Не пишется! Поехали к цыганам?.. Поехали белую шляпу катать! Хватит сердцу нашему сидеть на этой золотой цепи! Гуляем! Русь будем искать по белу свету… – Пушкин, кажется, только теперь заметил смотрителя маяка.– Сударь, позвольте, как вас?.. Болеслав? Поехали, болезный Болеслав! И вы поехали! Всё будет веселей! Пока Дантеса нету — погуля¬ем. А потом стреляться — к Чёрной речке!
Смотритель давно уж тяготился одиночеством, своей ненужностью на маяке, и потому охотно принял приглашение любимого поэта. В буквальном смысле слова глядя ему в рот — беспрестанно вздрагивавший, нервный от энергии ума и сердца, — Болеслав Николаевич ловил себя на сенти-ментально-хмельном желании расцеловать гениального гос¬тя. Прихватив с собою глобус и тетрадь — «Историю болезни», пожелтевшую от солнца, подгорелую до тёмно-рыжих пятен, — смотритель торопливо уселся рядом с Пушкиным.
Из-за дуба вышел здоровенный жирный кот с обрывком золотой цепи на шее, на облучок запрыгнул и, расправляя вожжи, разбойно подмигнул Боголюбову: сейчас, мол, я вас прокачу, окаянных, только держись на ухабах!
— Волоха? Ты? — вдруг узнал Боголюбов.
— Ну, а кто же ещё? Пушкин, что ли? — довольный
своей шуткой, Звонарев захохотал и откуда-то «из воздуха»
добыл стакан вина. — Держи, а то оставил на крылечке —
прокиснет, пока мы катаемся. Пей!
— А Пушкину? – Смотритель головою покрутил. – Я с ним хотел бы выпить!
— Дедуля! Да ты что? Или тронулся тут в одиночестве?.. Ну, тогда давай все вместе тронемся! Звонарёв  опять расхохотался от своего остроумия; в его руках мелькнул свистящий кнут. – Но, залетные! Трогай!
          Холёная чёрная тройка всхрапнула, хватая ноздрями «вскипающий» воздух и обжигая нутро; звеня колокольчиками и серебристой наборной упряжью, кони с места рванули в карьер — и полетели по раскалённым пескам рукотворной пустыни, сметая колдобины, кочки с пути и по «воздушным мостам» переезжая небольшие  овраги и ямины.
Потом копыта перестали черпать и кидать пески по сто-ронам. Подковы загремели четко, твердо, точно тройка в пля-совую бросилась. Глубокое дно беловодского моря с недавней поры перечеркнула добротная магистраль — железобетонные плиты с клеймами далёкого завода. Приглядишься: мелькают на каждом шагу — «Благие Намеренья», «Благие Наме¬ренья», и так почти что до горизонта...
— Дружище! Котофей ты мой ученый, сверни на другую
дорогу, — попросил Александр Сергеевич. — Хоть я и грешен,
как всякий смертный, а что-то не хочется мне ехать в ад!
—Ну, почему это – в ад?
—Да потому что только в ад дорога выложена благими намереньями! Ты хоть и учёный, Котофей, а таких простых вещей не разумеешь!
Боголюбин оглянулся – Волохи не было.
Ямщик на облучке – вот бестия какая! – снова обернулся огромным котом с обрывком золотой цепи на шее. Сверкнув «стоячими» огромными глазами и, разинув рот, котофей мяукнул по-над ухом седого смотрителя, да так громогласно — аж морозом шкуру дерануло на жаре.

                22

Когда-то в доме смотрителя жил обыкновенный кот, питался  рыбой, которую он сам промышлял, уходя  куда-то по пескам – в сторону сохнущего моря. А потом этот «учёный» кот пропал; скорей всего, что заклевали вороны; они теперь тут водятся  чёрными тучами, жируют на тухлой рыбе. И вдруг  сегодня этот кот – иди другой какой-то –  объявился на маяке. Объявился и тут же  встревожился, почуявши нечто неладное, – коты, как, впрочем, и собаки, весьма чувствительны к здоровью своих  хозяев. Кот сначала коготками поцарапал по рукаву – попытался человека в чувство привести. Но Болеслав Николаевич не реагировал – жара сморила до полуобморока. И тогда котофей замяукал – прямо в ухо смотрителя.
Вздрогнув, Болеслав Николаевич  машинально ударил кота по усатой жирной морде.
— Брысь, Котофей! Орёшь, как недорезанный!
И тут раздался голос Волохи Звонарёва:
—Дед! Я смотрю, ты совсем озверел! Чего ты на кота набросился?
Боголюбов глаза протёр. Приходя в себя, он ужаснулся: как сильно расщепляется его сознание; в двух измерениях живёт — в галлюцинации и в реальности.
—А что случилось-то?
—Да я не знаю. Ты о чём?
—Погоди, сейчас соображу… Откуда здесь этот котяра?
—Со мною приехал.
—О, господи… А я-то уж подумал… А я даже не слышал, как ты припылил на вездеходе, – сказал смотритель, глядя на Волоху, у которого давненько уже золотая цепочка с крестом болтается на шее; может, в самом  деле к Богу потянулся, а может,  просто так, модный ку¬раж.
Желая как-то скрасить одиночество смотрителя, Волоха кота привёз на маяк и новенький транзисторный приемник — старый сломался ещё по весне. Боголюбов, как обычно, встретил гостя радушно, с объятьями, чаю предложил, только Волоха отказался, зубоскаля:
— У меня радиатор от чая ржавеет. Я винца хорошего
привез. Давай-ка тяпнем понемножку, но из тазика, а то,
гляжу, совсем тут засмурел.
Выпили, поговорили, а затем Волоха занырнул под железное пузо своего любимца-вездехода.
— Надо пупок поцарапать ему, — закричал он оттуда,
копаясь в моторе. — А то как заторчу среди пустыни этой... и
никто не узнает, где могилка моя!
В последнее время тишина угнетала смотрителя особен¬но сильно — камнем душу давила. Он поспешил включить новехонький транзистор. Покрутив ручку антенны и пере-скакивая с волны на волну, где что-то шипело, трещало и пересыпалось песками пустыни, Боголюбов задремал, сидя за избой на солнцепеке и одуревая — не столько от вина, сколь¬ко от чая, настоянного на траве зверобоя.  (Старые запасы были в кладовой:  душица, мята, медуница, таволга, су¬шеный лист малины и смородины). Он тогда ещё не знал ко¬варного секрета зверобоя: для светлокожих и светловолосых людей да ещё при солнечной погоде такая заварка может стать смертельной; какой-то фотосинтез происходит в организме, и зверобой начинает звереть и устраивать бой че¬ловеку.
Боголюбов наткнулся на передачу о Пушкине и, привалившись головой к транзистору, стоящему на столике, слушал с удовольствием и тупо смотрел на приве¬зенного жирного кота. А потом с ним приключилось нечто вроде солнечного удара.

                *       *       *
Проворный Волоха, устранив неполадку, стал собираться домой и предложил смотрителю проветриться — поехать «на большую землю». Болеслав Николаевич согласился, диковатыми глазами обводя окрестность маяка и на¬блюдая прозрачную фигуру Пушкина, сквозь которую светило солнце и все это вместе могло означать — «солнце русской поэзии». Боголюбов замер и перекрестился на изумительный свет.
Ошалело суетясь, гремя дверями, он зачем-то глобус вытащил из горницы, рукопись объёмной «Истории болезни», полусожжённую солнцем русской поэзии, — это солнце не терпит ни серой строки, ни фальшивого слова и ни единой без¬божно царапнутой буквы нельзя утаить от его светозарного ока.
«А не показать ли Пушкину? — подумал он. — Пускай узнает правду,  и пускай поймет, почему тут Русью уже почти не пахнет!»
Он застыдился этого желания. С минуту   сомневаясь, постоял на крылечке. И, покачнувшись, махнул рукой — гони, мол, брат, один.
Когда мяукнул по-над ухом жирномордый кот и стала возвращаться к смотрителю убогая реальность, Волохин вездеход, поднимая почти белоснежную пыльную бурю, где пески были смешаны с солью, безобразно и бойко бряцая рас-хлябанными траками, уплывал по далеким барханам в закат-ную сторону и скоро вовсе скрылся и утих в свинцово-синеватом душном мареве.
И такая тоска вдруг прижала на сердце, та¬кая тоска, что Боголюбов подумал: «Ружьё!.. Почему он опять не привез мне ружье?»
В обнимку с глобусом Болеслав Николаевич горько и потерянно сидел на растрескавшейся ступеньке крыльца, слушал негромкую классическую музыку, обычно уносившую сильный дух его под облака и заставляющую сердце счастливо поглупеть и как бы улыбнуться сквозь слезу. Но сегодня было, увы, совсем не то: покоя почему-то в душе не возникало, того покоя, какой обычно приходил к нему, когда он слышал или видел великое бессмертное творение.
«Ружьё!.. — подумал он опять. — Ружьё, ружьё!.. Нет, надо уезжать скорей отсюда, иначе увезут в Горелый Бор!»
Голова разболелась под вечер и горела так неимоверно, как будто раскалённый обруч насадили на неё. И под кожу словно «солнца налилось» — ломота и вялость по телу потекли... Болеслав Николаевич свалился с температурой, а потом его залихорадило и в холодрыгу бросило, в такой мороз, что на рубахе, кажется, иней проступил, а не соль от пота... И не мог он даже встать, чтобы на «соломенных» ногах дошаркать до подсобки и включить маяк.
«Глупости! Кому всё это нужно? Маяк в пустыне?! Прям-таки восьмое чудо света! Провались они, такие чудеса в решете!» — смалодушничал он впервые за время своего отшельничества.
Ничего не хотелось, а только вот так же уютно – как сейчас в кровати –  хотелось улечься в гробу. Вздохнуть в последний раз,  закрыть глаза, которые устали смотреть на этот испаскудившийся мир. Перекреститься, обращаясь к Богу, попросить прощения у всех людей… И всё… И  пускай планета кружится во мгле, подставляя бока то созвездьям, то солнцу, то снегам, то весеннему ливню, пускай она баюкает тебя ко-лыбельным поскрипом оси, и пускай не будет ни конца, ни края этому великому круженью...
Окно стемнело — густо и дегтярно. И даже серебристая краюха зеркала в избе совсем пропала, будто чёрным платком занавесили, как в доме покойника. Худо смотрителю стало: душа отрывалась от тела с такою медлительной мукой и болью, что не было силы терпеть.
И вдруг он увидел кота в изголовье: два красноватых крупных глаза; они краснели с каждою минутой всё больше, больше, как будто этот мирно мурлыкающий котик кровь глазами пил из человека, душу вынимал на расстоянии.
«Да это же чёрт! – Смотритель вздрогнул. – Как я раньше не понял-то? Ну, кровопийца, держись!»
Он из последних сил перекрестился и прошептал молитву. Красные глаза у изголовья стали понемногу блекнуть и уменьшаться; кот перестал мурлыкать и, покачнувшись, бухнулся чугунным чертиком на половицы.
И сразу полегчало, посветлело на душе.
А потом посветлело и за окном.
В реальности или в бреду — Боголюбов не мог поручиться – он  явственно видел в проёме открытой двери: пона¬чалу вдалеке возникло золотистое свечение, точно это месяц, разгораясь и разгребая пески, выходил из подземелья на работу. А затем на ближайшем бугре появилась прямая и строгая фигура мальчика в белой рубахе. Мальчик медленно прошёл перед крыльцом, держа в руках большую Негасимую Свечу и не оставляя за собой следов.
И маяк зажёгся!..
Засыпая, Боголюбов сладко улыбался. Не выключенный приемник передавал в это время последние новости, среди ко-торых смотритель уловил только одну: несколько дней назад в заокеанском аэропорту неизвестные лица самым дерзким образом угнали самолёт, направляясь в сторону России, а потом исчезнув неизвестно где...
23   
Международный аэропорт представлял собой гигантскую фантазию бетона и стекла, рассмотреть которую снизу, кажется, невозможно без того, чтоб шейный позвонок не вывихнуть — так всё это высо¬ко, широко и шикарно.
После короткого июньского дождя из-за тучи вывалилась половина солнца: сырые блики вспыхнули повсюду, нестерпимо радуя глаза. Кручёным колобом ветер прокатился по стриженой траве, срывая капли; кинулся в деревья, кусты растормошил... На взлетной полосе осталась мелконькая лу¬жа. Ветер, подбегая, дёргал лужу «за ухо», будто стянуть пытался с неположенного места, а она то смеялась под солн¬цем, то морщилась под наплывающей разодранной тучей.
Заокеанский лайнер заполнил бензобаки, взял пассажиров на борт и, выйдя на рулёжную дорожку, разрезая ко¬лесами лужу, остановился. Пилоты в кабине лайнера, получив разрешенье от диспетчера, перевели рукоятки на взлётный режим…
И вдруг что-то случилось на борту.
Аварийный выход самолета распахнулся с двух сторон, и с крыльев на бетонку торопливо стали прыгать перепуганные люди... А через минуту-другую, когда уже на взлётку из-за деревьев покатили заграждение — тяжёлую красную тушу пожарной машины — лайнер легко разбежался, приподнимая сияющий «клюв» и азартно осаживая тело на задние колеса. Турбины, горячо и жадно пожирая кислород, заполошно взвыли на взлётном форсаже... Стремительной стрелою свер-кнуло серебро над кромкой поля и, едва не врезавшись в машину заграждения, лайнер выскочил на волю, оставляя за собой сизые палёные хвосты из перегруженных турбин и поджимая под себя колеса, как птица лапы в воздухе... Зары-ваясь в пену сиреневых слоистых облаков, самолёт  заложил про¬сторную дугу над городом, задыхающимся в то утро от смога и кислотных испарений, обычно поднимающихся после дождя и поедающих листья и траву не хуже саранчи.
Выравнивая полет — неопытную руку сразу видно! — лайнер слишком круто и рискованно покачал сверкающими крыльями, будто с кем-то прощаясь, и через несколько минут, истончившись до серебряной иголки, беззвучно воткнулся в косматую тучу, зеленоватой копною распухшую за городом — на горизонте.

                *       *       *
Самолетный радиокомпас был нацелен строго на восток — туда, где далёкое солнце лучами ломало закрайки тяжёлой ту¬гой темноты.
Два человека, сидящих в кабине, после того, как включили автопилот, облегчённо вздохнули и, наконец-то, расслабились.
Летели долго, молча и как бы отрешившись от всего земного, суетного, мелкого; всё это осталось позади — сомнение в способностях пилота, сомнение в надежности машины, страх оказаться сбитыми какой-нибудь ракетой или истребителем, поднявшимся вослед. В таком полете вдруг возникает славная мину¬та невесомости души и сердца, когда ты чувствуешь себя весёлым, беспечным странником, бредущим по белесой пыли Млечного Пути, греющим руки у белого пламени звёзд и но¬чующим возле красноватого костра, который на Земле зовёт¬ся месяцем или луною... Счастлив, кто такие минуты пережил! Они в себя вмещают бег веков и память поколений, витающих в безбрежном космосе и незримой призрачной стрелой вдруг больно бьющих в грудь того или иного челове¬ка, изумленно охнувшего: «Господи! Что это?»
Предрассветный воздух голубел. Серебряное рыло фюзеляжа всё отчётливей проступало перед глазами.    
— Фил! Ты представляешь?! — по-французски воскликнул один из сидящих в кабине. — У меня сейчас возникло такое ощущение, будто возле фюзеляжа пролетел дух предка!
— А может, просто «Боинг» пролетел? – спросил второй, сидящий за штурвалом. – Ты разве не знаешь статистику? «Боинги» эксплуатируются настолько широко, что в любую секунду времени в небе находятся в среднем тысяча двести лайнеров!
— Нет! Я говорю тебе: дух предка пролетел! Я даже глаза разглядел его! Синие! Чистые!
           Они помолчали. Только ровный гул турбин был слышен.
— Россия... — выдохнул пилот сквозь зубы.
— Не понял. Что — Россия?
— Мы только что пересекли границу. Теперь моли Всевышнего, чтобы свои не долбанули в хвост нам или в гриву. Сейчас какой-нибудь похмельный прапорщик увидит нашу «муху» на локаторе и пришибёт одной левой.
          И снова этим двоим угонщикам стало тревожно, как было недавно, перед побегом. Заныло в груди, заболело. Глаза у этих двух болезненно сощурились, бегая то по стрелкам пилотажных приборов, то по звёздам, среди которых мерещились бортовые огни перехватчиков, поднявшихся с военного русского аэродрома.
          —Слушай! Может, надо отключать автопилот?
          —Зачем?
         — А вдруг придётся маневрировать?
             —Ага! На маневровом паровозе будешь маневрировать, а тут бесполезно… Если долбанут ракетой «Земля-воздух», она тебя сама найдёт, хоть закрутись волчком.
           —Да уж! В деле смертоубийства человек далеко продвинулся.
         – Так далеко, что дальше уже некуда – обрыв под ногами.
        И опять какое-то время летели молча.
        Барометрический высотомер показывал десять тысяч метров под крылом. А указатель воздушной скорости показывал предельную – крейсерскую скорость – 980 километров в час.
           Земля понемногу светала. Под крылом вспухали горы в белых шапках льда и снега, с косым развалом крепкого плеча, с горделиво развернутой грудью, в зелёных разодранных шкурах тайги, подпоясанной узким ремнём дороги, завязав-шей узел где-то на вершине перевала. А в стороне от гор виднелось посветлевшее большое лицо океана, сердито смор-щенное и напоминающее ту маленькую лужу в аэропорту, которая осталась после дождя на взлётке... Временами земля пропадала из видимости: под  крылом стелились просторные и мягкие, будто заснеженные, степи из кучевых облаков с оттенками свинца и сурика. То слева, то справа по борту гроза швыряла огненные копья, грозящие настигнуть самолет. Яркий наконечник молнии с багрово-синеватым жалом, в один момент распарывая четверть небосвода, беззвучно вон¬зался в горбушку далёкой земли, и только стрелки на прибо¬рах лайнера едва заметно взмаргивали под сильным электрическим ударом... Грибные туманы пластались над ле-сом, бродили по сонным полянам, где в эту ночь под землёй волновались волнушки, подберёзовики, грузди: ядреные шляпы свои примеряли — в какой из них лучше по лесу гу¬лять на заре после такого радостного дождичка? Туманы текли и текли по-над русской равниной, широко, но зыбко зе¬ленеющей в лучах робкого рассвета. Мерцали тёплым золо¬том созвездья таинственных российских деревень, в летнюю пору встающих ни свет, ни заря и в поте лица своего добыва¬ющих хлеб насущный. Созвездья городов мерцали — древние, зна¬комые и совершенно новые созвездья...
Летели уверенно — карта была под рукой.
Но эта карта оказалась бита.

                *       *       *    

           Все было тогда, как в хорошенькой сказке — чем дальше, тем страшней. Над бывшим беловодским морем самолёт поджидала опасность.
Нет, ребята, неспроста у нашего народа в сказках чёрт является к людям в образе вихря. Он, конечно, и в других безобразных образах является, но приходить на землю косматым  вихрем — это его любимое занятие. Именно так,  в виде вихря – согласно славянским поверьям – черти могут летать, танцевать и жениться.
 Есть в этом, увы, доля правды и дальнозоркого печального пророче¬ства, если говорить о беловодском вихре.
Всё в то утро начиналось как-то невинно и вполне безобидно. Поначалу в сонном углу рукотворной пустыни тонким свёрлышком закрутился неприметный серый смерч. Поднялся, потянулся ленивой потягушечкой и от нечего делать – шутя, играя, как дитя – смерч подбросил пригоршню песка над своей вихрастой головой. И тут случилось нечто непредвиденное. Летящий мимо ураганный ветер неожиданно вдул в него злую разбойную душу. Вихорь-дитя моментально окреп – превратился в детину. В пле¬чах раздался — на версту — и лохматою башкою облака под¬пёр. В ладоши хлопнул — эх! Ногою топнул — ах! И пошёл со свистом плясать вприсядочку и матерные песни напевать:

             Подниму я на дыбы,
             Растрясу, расхряпаю!
             Заготавливай гробы,
             Не сиди растяпою!

И заволновалась рукотворная пустыня, зашевелилась, как половицы в избе шевелятся, прогибаясь, скрипя и постанывая под тяжестью хмельного плясуна, который сейчас своей огне¬опасной пляской, искрами своими из-под каблуков и хатенку спалит, и всю округу пустит по миру с сумой.
Пыль, смешанная с морской солью, поднялась густыми волнами со дна и разыгрался жуткий шторм на бывшем море — один из тех убийственных угарных ураганов, которые над на¬шей беловодской стороной проносятся теперь десятки раз в году и достигают фантасмагорических размеров: до пятисот километров в длину и до пятидесяти в ширину... К небесам вздымаются миллионы тонн солей и пыли!.. И никому, ко-нечно, несдобровать во время свистопляски эдакого чёрта: ни перелетным стаям, ни могучим лайнерам, ни звёздам, ни лу¬не — всё превращается в пыль среди этой взбесившейся пыли…
—А вот теперь нам надо отключать автопилот! – сказал лётчик, нажимая кнопку и принимая управление на себя.
Напарник тревожно покосился на него.
—Фил! Что происходит? Где мы есть?
Пилот ошалело смотрел на приборы, на карту.
— Кажется, мы отклонились от курса! Автопилот, наверно, барахлит… Хотя вот на этом дисплее – Жан, смотри – тут же чётко видно нашу траекторию: мы летим точно так, как спланировали.
— А в чём же дело, чёрт возьми?! Фил, я клянусь те¬бе: это Сахара!
— Спокойно, Жан, спокойно! Если это Сахара, значит, я — Антуан де Сент-Экзюпери! — Лётчик пытался шутить ободряющим тоном, но губы его лихорадило.
Стекла в кабине лайнера быстро потемнели, а затем и всю кабину снаружи словно кто укутал чернющим  плотным плюшем. Только в одном месте через этот «плюш» пробива-лось тусклое, чахоточным румянцем обозначенное пят¬нышко — то было солнце.
Ураган усиливался... Крылья и хвостовое оперение лайнера стала сотрясать жестокая и нарастающая вибрация – флаттер, гро¬зящий вытрясти из самолета не только все заклепки — душу всю.
Пилот с трудом разжал сухие, побелевшие губы, и отрывисто выругался, перемежая французскую речь непечат-ными русскими выраженьями, которых не заменит ни один язык на свете — все будет скучно, пресно и не даст облегчения сердцу.
В кабине возникла короткая, но бурная паника.
—Надо срочно приземляться! Фил!
—Куда приземляться? Куда? Такая видимость кругом, что сядешь прямо чёрту на рога!
—Но как же ты мог… с этим автопилотом? Я тебе когда ещё сказал, что надо отключать! Эх, ты… Экзюпери, твою такую… Нет, я клянусь: мы где-то над  Сахарой!
— Спокойно, Жан! Смотри! Впереди не¬много посветлело!
Они и в самом деле выходили из чёрной сердцевины мощ¬ной бури, но до света было далеко ещё: через несколько минут вибрация на крыльях достигла смертоносного предела — крыло в любой момент могло качнуться за критическую точку и обломиться с легкостью сухого камыша.
 Давление масла в двигателях вдруг стало падать.
—А вот это уже не есть хорошо, – пробормотал пилот.
—Ты о чём это, Фил?
—Да так… не обращай внимания…
—Что-то не то с приборами? Чего ты побледнел?
—А ты, можно подумать, розовый. – Лётчик разозлился. – Отойди отсюда! Не мешай! Или лучше садись вон в кресло второго пилота и сиди там, ничего не трогай и молчи, слушай мою команду.
Лайнер поневоле стал медленно снижаться, что было нежелательно: вверху песчаные потоки ослабели, а внизу ещё бесились ярым бесом. Один за другим выходили из строя приборы автоматического контроля за посадкой; на щитке управления одна за другою красными тревожными зрачками вылупились лампочки предупреждения забарахливших узлов и систем... И отказал высотомер — теперь недолго и на землю напороться...
—Господи! Прости и сохрани! – бормотал пилот, как будто думал вслух, не замечая напарника. – Да это что же?.. Как так нас могло занести в эту распроклятую Сахару?.. Да ведь я же не Экзюпери… У меня фамилия другая…
—А какая, кстати, у тебя фамилия? – заинтересовался напарник. – Нет, фальшивая твоя мне давно известна.  А настоящая?
Они вдруг стали говорить как-то так спокойно, так тихо и даже благостно, как будто находились где-то в безопасной, уютной комнате. Так начинают говорить те, кто потерял уже последнюю надежду и вместе с нею потерял последний страх; хуже смерти ничего не будет, так почему бы и не побеседовать на пороге ухода в другие миры. И они сидели на своём «пороге» и неторопливо откровенничали. Лётчик сказал, что настоящая его фамилия – Боголюбин. Он был дальним родственником церковнослужителя Боголюбова, который служил когда-то в белом храма во ржи. Этот лётчик являлся роднёю Боголюбову, фамилию которого то ли пьяный писарь в сельсовете подправил,  то ли кто-то другой… И напарник тоже спокойно откровенничал на пороге ухода.
—Какой там, к чёрту, Жан, когда простой Иван! – в сердцах сказал напарник. – Я – Чистоплюйцев Иван Иванович. Уроженец беловодской стороны…
—Земляки, стало быть!
—Земляки, – подтвердил Чистоплюйцев и неожиданно встрепенулся. – Слушай! А ты, как дальний отпрыск священнослужителя, может, знаешь молитву какую?
—Знаю маленько.
—Так что же ты сидишь тут, как этот… как Антуан де Сент-Экзюпери?
—А что мне делать?
—Давай молиться!
 Песок шуршал, шрапнелью колотил по толстым пуленепробиваемым стеклам и паутиною по ним ползли кривые трепетные трещины... Но вот Господь услышал, кажется, мо¬литвы, и впереди заметно стало проясняться. Должно быть, лайнер оторвался от огромного потока — флаттер ощутимо уменьшался и на приборной доске «зажмуривались» одна за другой  – затухали лам¬почки предупреждения.
С пикирующим воем, как будто выходя из штопора, самолет покидал небеса... Песчаная равнина серым помятым сукном завиднелась — широко и пусто. Выжатым лимоном лежало на краю земли приплюснутое солнце: лайнер шёл на него по кривой траектории, пьяно виляя и не слушаясь пило¬та, — руль высоты заклинило песком и намертво забило эле-роны...
— Всё! Писец! — крикнул летчик, зубами загоняя матерки под губы — кровь сочилась на дрожащий подбородок.
Страшно белея и уже прощаясь с жизнью, он всё-таки валился всем телом на штурвал и из последних сил давил, давил — выравнивал машину для посадки...
Вдруг ставшая громоздкой, непокорной грудой полумертвого металла, беше¬но ревущая на крутой непривычной глиссаде, эта махина грозила взрывом от перегрузки и просто удивительно, что взрыва ещё не было (их спасли пустые бензобаки: на пос¬ледних каплях приземлялись).
Стекла в кабине заискрили светом и засеребрились никелированные части на приборах и рычагах, поигрывая блед¬ными зайчиками. Синие заплаты замелькали в небесах — уны¬лых, придавленных тучами. Горизонт перед глазами нехотя выравнивался и контур самолетика, дрожащий на приборной доске, наконец-то пришёл в соответствие с горизонталью земли — можно было садиться.
Навстречу стелилась, ребя и сверкая широкой стиральной доской, выпукло-свинцовая пустыня...
Летчик резко подался назад — взял штурвал на себя, и в ту же секунду под брюхом у лайнера сильно толкнулась земля. Кресла ударили снизу – наподобие катапульты. И  если бы не привязные ремни — голо¬вами точно пробили бы кабину...
На приборной доске затре¬щало стекло, звонко лопнули лампочки и зашкалило смятые стрелки. Всё это было чётко слышно в тишине: турбины заглохли.  Носом поднимая пыльную волну, разбрызгами летящую на фюзеляж, с характерным хрустом надламывая крылья в основании, теряя элероны, хвостовое оперение и всякий прочий мелкий «пух», в лоскуты и в лохмотья раздирая на бортах нагретую обшивку алюминия, лайнер оставил за собою длинную, глубокую, синеватым дымом за¬курившуюся пахоту и, утратив мощную инерцию, замер в пустынных песках.
24 
Гигантский «шторм» в пустыне перебесился только ближе к ночи. С неба осторожно и пугливо посмотрела груст-ная луна. Широко и вальяжно кругом развалились громады смирных волн и грозные валы с белопенными гребнями соли. Кое-где в провалах между «волнами» обнажились мачты ко-раблей, затонувших много лет назад в беловодском море.
Небеса очистились, и лунный свет нашёл среди песков лежащий самолет, заглянул в кабину и словно отомкнул её: дверь самолета зловеще скрипнула и из глухого тёмного нут¬ра два человека ступили на землю.
Пусто было кругом, сиротливо и скорбно, и необъяснимый, на стон похожий звук, витал над безбрежным пространством, сверкающим зябкими искрами соли: точно снег среди лета насыпался вдруг.
—Матушка-Россия! Здравствуй, милая! Принимай
своих заблудших и прости... — Человек на колени упал, губами коснулся земли.
А второй человек – пилот, стоящий сзади – нервно усмехнулся. (Недавнее откровение, возникшее между ними в кабине, было  вроде бы напрочь забыто).
— Не ломай комедию! Вставай! – озираясь, крикнул пилот. – Может быть, мы приземлились в Африке. Рассыпаешься тут мелким бисером... Ложку возьми ещё — поешь родной землицы!
Стоящий на коленях обернулся и раздраженно сплюнул песок с губы.
— Фил! Ну что ты за человек?! Ничего святого за душой! Взял и опошлил встречу!
Худощавый длинноногий лётчик, широко и прочно стоящий на подломленном крыле самолета, насторожённо глядя по сторонам, продолжил разговор, начатый в кабине:
— Я спрашиваю: где оно?! Где хвалёное твое Беловодье?! Говорили мне, что ты сидел в дурдоме, а я не верил!
— Terra incognito... — пробормотал стоящий на коленях.
— Какая «тера»? Где? Что за «инкогнито»?
— Неведомая земля, – пояснил коленопреклонённый. – Разберёмся, погоди. Могли мы сбиться с курса во вре¬мя урагана? Вполне могли. Дай карту.
Худощавый соскочил с крыла, расстегнул планшетку, висящую сбоку. Бумага зашуршала, а потом карманный фонарик ударил по кар¬те пучком серебристого света.
— Вот, пожалуйста. Я всю дорогу следил. Мы летели строго по маршруту. Если отклонение и произошло, то незначительное. Вот, видишь, где мы! Знаешь, где?.. Эх, Жан, сказал бы я тебе, да позабыл, как это по-русски произ¬носится! Гляди, читай: «Янтарный беловодский берег». А ураган вот здесь накрыл нас. Так что всё равно теперь мы должны быть на твоем Янтарном хваленом берегу, чёрт его забери!
— Не ругайся, Фил, не надо. Он, между прочим, не только мой, но и твой — этот берег, — напомнил напарник. — Тут ей-богу, Фил, какое-то недоразумение. Подождём рассвета, и все будет о'кей. Главное, что мы уже в России! Я мечтал, но я не мог надеяться... Шеф откровенно мне сказал: ты слишком много знаешь для того, чтобы вернуться на Восток.
Длинноногий погасил фонарик и вздохнул. Плоскую фляжку вынул из кармана. Запрокинув голову, сделал несколько шумных глотков и откинул за спину — пустая. Чело-век образованный, скромный, он вел себя сейчас развязно, грубо, зло, подспудно призывая и напарника осатанеть. Это сказывались нервы, палённые страшной посадкой и вообще всем этим перелетом, показавшимся длиннее вечности.
— Жа-а-н, — попросил он примирительно. — У тебя ничего не осталось? Дай капельку... Надо все-таки отметить встречу!
— А может, мы в Африке? — мстительно усмехнулся напарник. — Или в Сахаре? Что тогда?
— Ну, значит, тогда я действительно Антуан де Сент-Экзюпери. А за это, право слово, стоит выпить!
— Нет, Фил, извини. Фляжку надо беречь. Неизвестно, как долго мы будем плутать по пустыне.
— А зачем плутать? Подождем, когда нас бедуины выручат. Ты разве не читал Экзюпери?
— Ладно, кончай издеваться. Лучше давай-ка внимательно карту изучим. Включай фонарик, Фил. Свети сюда. Так-с, так-с... Каракумы в стороне, это исключается. Кызыл¬кумы тоже. Куда же это чёрт закинул нас? Действительно terra incognito... Ведь не могло же нас за тридевять земель в Сахару занести?! А с приборами, Фил, все в порядке было, когда летели? Да нет, я тебе доверяю, ты же был когда-то первоклассным летчиком... Хвала! Хвала рукам, что пахнут небом!.. Боже мой! Ну, кто бы мог подумать, что Чистоплюйцев будет угонять самолеты из-за кордона?! Детектив! А мо¬жет, дефектив?.. Вот рассказать бы моим сородичам. Они в лаптях на Беловодье убегали, а мы...
Чистоплюйцев замолчал, под¬нимая глаза. Долго и задумчиво огненные очерки на небе изучал.
Какое небо! Кажется нам это или нет, но только небо милой сердцу родины, небо, с колыбели укрывавшее тебя голубыми нежными платками, небо, снегом и дождями осенившее тебя и перекрестившее ветрами, размашисто бегущими на все четыре стороны, — такое небо, друг мой, другими небесами вовек не заменить! Пускай там те же пламенные россыпи и тот же месяц или круглощекая луна, пускай там звездопады кучей катятся под окна... Только нет и нет! Нас не обманешь! Сердце помнит, сердце крепко верит: у нас, ребята, всё это почище, покрупней, поярче... Это любовь нам глаза открывает на мир, та любовь, которая как будто бы слепа. Эгей, лукавые! Как бы ни так!..
—Нет!- уверенно сказал Иван Иванович. – Это русское небо! Меня не обманешь!
И лётчик, засмотревшись в горние глубины, тихо согласился:
—Да, похоже, что так…
Млечный Путь над ними сиял широким руслом, спокойно протекая серединой чёрно-фиолетовых небес. Колесница – древнее название Большой Медведицы – бесшум¬но катилась привычной дорогой во мгле мирозданья. Может быть, восседал в ней сейчас сам Господь Бог, объезжающий свои владения. Или, может быть, кто-то с жаркою русской душой и удалью взялся белую шляпу катать на безудержной тройке... А в стороне от проезжей небесной дороги — яркий Лебедь летел, большим крестом раскинув свои крылья, подавая клики в тишине, слышные не уху, а только сердцу... А дальше – Орион... А там – Кассиопея... Близнецы... Персей... Созвездия мерцали крупными кусками соли, ураганом рассыпанной по чердаку под¬небесья... Расположение полуночных светил, если память не изменяет, не вызывало никаких сомнений у Чистоплюйцева. Это была родимая земля, укрытая родимым «одеялом». Так в чём же дело? Что же с ней случилось, с землею нашей? Неу¬жели... неужели сухой потоп залил её от края и до края?..
Время шло; усталость ломила душу и телеса. Люди забрались в кабину, достали НЗ и подкрепились немного. И за-дремали в ожидании рассвета.
А потом вдали возникло странное сияние, которое люди видели с закрытыми глазами и воспринимали, точно светлый сон. Луна ушла по леву руку — в темень, а по праву руку — как будто новый месяц пошёл выглядывать из-за песчаных барханов, слабо раззолачивая небеса и землю.  Пламя это поднималось выше, выше... И вскоре стало видно: мальчик строгий и прямой, одетый в белоснежную рубаху, шёл по глубокой без¬брежной пустыне, держа в руках перед собою Негасимую Свечу.
В кабине вдруг необычайно посветлело. Мальчик постоял у фюзеляжа, осенил крестным знаменьем самолёт и направился дальше...
И в то же мгновенье, уже понимая, что это не сон, Чистоплюйцев услышал «сердцебиение» секундо¬мера. Самолетные часы, поврежденные грубой посадкой, взялись отсчитывать время. В груди стало жарко и весело. Огонь-Дух зацепил за живое. Необычайно волнуясь, Иван Иванович подумал: «Это пошло мое время! И мне его отпущено немного. Надо спешить!»
В кабине снова потемнело, но заметно ярче звёзды сияли теперь в вышине и над краем пустыни особенно один какой-то огонек помигивал зазывно, приглашал...
— Фил! — негромко позвал Чистоплюйцев. — Филимон, я извиняюсь... Христофорыч... Спите?.. Спишь? Ты ничего не видел? Нет?  И мне приснилось, что ли?
Чистоплюйцев выбрался наружу и вскоре его кулаки гулко застучали по обшивке самолета.
— Филимон Христофорович! Дорогой, да проснись же!.. Иди сюда! Смотри! Там что-то мигает! На маяк похоже!.. Да, Фил! Это маяк! Мы спасены! Пойдём!
— Что? Бедуины за нами пришли? — Летчик зевнул, выглядывая в полуразбитое стекло кабины. — Какой тебе ма¬як в пустыне, дурень? Звезда над горизонтом. Марс, наверно. Видишь, красный какой...
Но Чистоплюйцев, возбужденный, радостный, настаивал, что это именно маяк. Нужно идти к нему. Сейчас же, непременно, потому что с приходом зари можно потерять та-кой счастливый ориентир.
Худощавый был из категории людей ведомых: он и военным лётчиком работал всегда в паре с сильным человеком и постоянно «сидел на хвосте» у ведущего; таких людей по жизни ведёт чужая воля и хорошо, если добрая, светлая воля. Он долго упрямился, ворча и ругаясь для пущей важности, но, в конце концов, вздохнул покорно и, умолкая, нехотя поплёлся за старшим товарищем — нога утопала в солёных песках...
25   
Предутренняя прохлада и влажноватый, издалека скво-зящий ветерок очистили воздух от пыли. Небосвод обголубел. С песчаных курганов, с пригорков хорошо стала прогляды-ваться огромная вогнутая чаша пустыни, которую им пред-стояло «испить». Несколько часов уже они двигались без остановки, без перекура, но ни конца, ни края не видать пес-кам... Когда они оглядывались, переводя дыхание, – серебряным крестиком самолет сверкал вдали,  на са¬мой середине донной чаши.  Болезненно-багровое, будто бы кровото¬чащее, солнце – точно кожу содрали с него! – мучительно и вя¬ло всходило над песками. Пыльные пятна темнели с боков и в сердцевине солнечного диска. Из века в век восходы и закаты здесь умывались в море; солнце глядело на себя и прихо¬рашивалось перед великим зеркалом природы, чтобы выйти к людям во всей своей красе и лучезарности, дающей народам не только тепло и возможность обзора грядущего дня. Каж¬дый восход невольно дарует нам уверенность и новую надеж¬ду на победу с тёмной силой зла, и та поднебесная искра да¬руется каждому сердцу в минуты восхода, без которой никак невозможно человеку осмыслить себя человеком, цветку понять свое предназначение; траве, деревьям, птицам и все¬му живому неуютно станет, грустно, хворо, когда хворают и грустят такие великаны и столпы, которым не было износу до недавних пор, и потому они в земном сознании олицетворяли вечность. А теперь...
Чем дальше высветлялся день, тем страшнее становилось этим людям, заблудившимся в рукотворной пустыне. Кругом — ни малейшего признака и ни намека на жизнь. Не встретилось им по пути ни одного «деревянного жителя» древних пустынь – ни каратала, ни туранги. И ни единой травки им не встретилось – ни саксау¬ла, ни верблюжьей колючки, ни гусиного лука. И живности тоже не видно: ни саксаульная сойка, ни пустынный сыч нигде не промелькнули, пробегая по ржавым барханам или перелетая с буг¬ра на бугор. Ни скорпион, ни тарантул следа не оставил нигде. Никого. Ничего.  Просто жуть.
Мёртвая округа подавляла путников. Не глядя друг на друга, они понуро позавтракали, доедая остатки неприкосновенного запаса, пред¬варительно сделав по горькому глотку из фляжки — «за зна¬комство». Теперь называли друг друга не вычурными име¬нами, а просто и по-русски: Филимон, Иван... Так непривы¬чно было, странновато, и вдвойне странней, когда вдруг рядом с именем произносилось отчество.
Чистоплюйцев бодрился, пытаясь шутить над собой:
— Он был монтёром Ваней, но в духе парижан себе присвоил званье «электротехник Жан»! Кажется, так проле-тарский поэт наш писал?
Филимон Боголюбин – офранцузившийся Фил, бывший лётчик, несколько лет работал в Париже автомехаником. Далёкий от поэзии, он не понял своего соотечественника и даже более того – обиделся.
 —Я не монтёром был! С чего ты взял? Ты был первоклассным механиком. Я ставил на ноги такие раритеты, какие французы хотели выбрасывать, а потом выручали за них сумасшедшие деньги. Ты в этом хоть что-нибудь понимаешь, Иван Иваныч? Так я тебе скажу. Для примера. Автомобиль французской марки Bugatti  в тысяча девятьсот двадцать пятом году на международном аукционе стоил, знаешь, сколько? Сто тридцать тысяч долларов.
  —Дорого, – спокойно сказал Чистоплюйцев и переменил разговор. – Филимон Христофо¬рыч! Дорогой! Неужели мы дома?
—Что-то я сомневаюсь, – пробурчал Боголюбов.
—А я с каждым шагом всё больше и больше верю, что это наша, русская земля!
—Неужели наши и Африку уже к себе присоединили?
Шутка грустная была. Путники, вздыхая, улыбнулись.
          На Западе их познакомило и подружило Общество Осиротелых Славян, но только сейчас между ними понемногу исчезали осторожность, недоговоренность и возникало ощущение предстоящей истинной дружбы. Такое нередко случается между людьми, попавшими в невероятные передряги: дыхание опасности, а может быть, даже и смерти раскрыва¬ют человеческую сущность.
Чистоплюйцев поведал свою судьбу, Филимон Боголюбин  — свою. (Они рассказывали то, что начали рассказывать в кабине самолёта, но  ураган помешал). Боголюбин повторил, что он – потомок  церковнослужителя, не пожелавшего принять участие в той бесовской вакханалии, какая началась на русских землях с приходом Антихриста и Духа Тьмы — в образе «великого вождя мировой рево¬люции». Боголюбин знал историю уничтожения бело¬го храма во ржи, и поэтому мальчик в белой рубахе с Не¬гасимой Свечою в руках — не диковинка для него. Мало того, тот мальчик — хоть и далекая, но родная кровинка.
— Я видел его ночью, — смущенно признался лётчик. — Однако решил промолчать. Подумал, засмеешь или ненормальным посчитаешь.
Чистоплюйцев слушал, горестно кивая. Лицо Филимона Христофоровича сегодня представлялось ему другим — более милым, трогательным. Серый жесткий волос ёжиком торчал на крупной голове Боголюбин и создавал такое ощущение, будто человек напуган кем-то или чем-то раз и навсегда. С нижнего правого века протянулся по щеке пря¬мой белёсый шрам — точно раскаленная слеза однажды вы¬пала из голубого глаза и обожгла щеку. И то, что он постоян¬но ёрничал и насмехался над всем — просто прикрывало в кровь ободранную душу...
Сверху — по наклонной поверхности — навстречу путешественникам двигался круглый странный предмет, гонимый легким ветром. Прозрачно-синий на фоне горизон¬та, предмет казался перекати-полем.
Но когда они увидели вблизи маленький школьный гло-бус, побитый ураганом, весь в царапинах, вмятинах — сердца обожгло тихой болью...
Остановивши катящийся глобус, они стали его рассматривать и удивляться. Бог ты мой! Откуда? Кто на месте бывших Янтарных беловодских берегов подрисовал пустыню и четко написал: сухой потоп…
Потрясенный прочитанным, сжимая в объятьях прообраз планеты, Чистоплюйцев опустился на полуденный жаркий песок и, не скрывая слёз, запричитал:
— О горе, горе... Сколько лет назад мне говорил Христос: «Современный апокалипсис уже не за горами!»
— Кто? Христос? – Боголюбин задумался. – Нечто подобное он говорил, но говорил, по-моему, не тебе, не Ивану, а Иоанну Богослову на острове Патмос.
Чистоплюйцев был приятно поражён таким точным знанием «Священной истории».
— Нет, Филимон, поверь! Это мне — Ивану-Иоанну говорил Христос... Он говорил мне много мудрых мыслей... Я
видел Бога! Видел близко! И видел так же ясно, как вижу тебя. Он говорил мне, что сидеть, сложа руки в наше трудное время — страшнее греха не придумаешь. Он говорил, что нужен глас в пустыне... Иди, он говорил, тверди, пусть люди знают, пусть они тебя считают сумасшедшим: скрепи своё сердце и делай для них своё дело... Ах, боже! Ведь этого потопа можно было избежать. Я кричал в пустыне, да! На Руси не все караси, есть и ерши. Ершился, было время, да пообломали мне иголки. Струсил! Сбежал!.. Сначала в жёлтом доме отсиделся, потом за границей…  А здесь только того и ждали вертопрахи да антихристы!.. Предатель я... Иуда! И нету, нету, нету мне прощения!
Частые слёзы капали на глобус... Жёлтая акварель — пустыня на месте беловодского моря — разжижалась и понемногу проступала голубизна.
Заметив это, Чистоплюйцев подытожил, поднимаясь и вытирая веки:
— Теперь только слезами и наполнишь это море.
Христос говорил мне когда-то об этом... Ну что же? Слезами,
так, значит, слезами. Лишь бы не кровью, вот чего боюсь.


                *       *       *            
Солнце пекло, песок всё больше накалялся. Вздымалось и текло расплавленным стеклом по горизонту медленное ма¬рево, и начинали расти миражи среди рукотворной пустыни: бригантина двигалась под белоснежными парусами; зелёные луга цвели и пахли после тёплого дождя – весёлым, винным чем-то, благоуханным, что можно ощутить только однажды  в юности, ког¬да в стогу ночуешь не один. Мелькали пёстрые платки, рубахи косарей. Ароматом веяло высокое Древо Жизни — ветки долу клонились от яблок. Рожь колосилась от края до края пустыни. Стрекозы жужжали и ласточки реяли по-над колосьями. И поднимался к небу вдалеке белый-белый строй-ный храм во ржи... А дальше снова — камни, сушь, тоска и оглушительный угарный морок вселенской пустыни, изредка оживленный призрачным образом Христа: то здесь, то там су-туло сидел он на камнях, некогда бывших подводными ска-лами, теперь занесенными тучей песка. Что думал он? О чём он горевал, жилистым замком сцепивши руки и глубоко под землю «заронив» печальные великие глаза? Что думал он, о том и говорил:
— Как видно, я ошибся в вас, народы. Вы не достойны жизни на земле. Я подарил вам райские сады, а вы? Песком засеяли планету. Нет, я ошибся в вас. И мне придётся ошибку эту скоро исправлять!
— Ты подожди, Христос, не торопись. Я, Чистоплюйцев, жалкий раб, конечно. Но я тебя прошу — не торопись! Дай срок, и мы исправимся, поверь!
— Какой тут срок? Все сроки позади.
— Неужто все?
— По крайней мере — твой.
— Я это знаю, но я тебя прошу за всех людей!
        ...Длинноногий   Филимон   Христофорович   напористо шёл   впереди.   Останавливался,   терпеливо   поджидал   на-парника.
— Ты чего там бормочешь,  Иван? Опять сочиняешь
стихи?
Чистоплюйцев спотыкался, падал, не выпуская глобуса из рук. Многочасовая беспощадная жара губила его. Глаза сверкали сухо, отстранённо. Вены вспухли на висках, на переносице и пульсировали с дикой частотой — это было за-метно по редким бисерным капелькам пота, когда они сте-кались в ложбинку переносицы и мелко-мелко вздрагивали. Давление у Чистоплюйцева продолжало расти, грозя гипер-тоническим кризом. Сердце металось раненой пичугой, и не-стерпимо голова болела — как железным обручем стянули...
К вечеру он свернул со следа Боголюбина. (Какую-то записку перед этим написал). Прошёл ещё немного и опять рух¬нул в песок.
Лётчик приблизился, наклонился над ним.
— Иван, — спросил тревожно, — ты куда направился? Что? В церковь?.. Опомнись! В этой стране церквей теперь не сыщешь днем с огнем! Тем более — в пустыне! Что?.. Белый храм во ржи? Где?
              —Да... — прошептал Чистоплюйцев, лежа на спине и глядя в милое русское небо. — Мне бы только до белого храма дойти... недалече осталось. У меня, Филимон Христофорович, есть много золота... для Негасимой Свечи. Я не с пустыми руками приехал сюда. А ещё — бумаги... Очень важные... Как сухой потоп остановить... Как сказку на Земле в живых оставить. Я, должно быть, не дойду. Граф Чистоплюйцев спёкся. Вы уж не серчайте. Я не помирать сюда стремился... Эх, Россия! Русь! Как жалко... Сорвите мне, пожалуйста, хотя бы один колосочек ржаной... Возле белого храма... И почитайте Бунинское... Помните? — Иван Ива¬нович подсказал несколько строк, умиротворенно улыбаясь небу и ласково поглаживая глобус.
Боголюбин — потомок церковнослужителя — стоя на коленях перед умирающим, отпевал его русским печальным стихом:

И цветы, и шмели, и трава, и колосья,
И лазурь, и полуденный зной...
День настанет — Господь сына блудного спросит:
Был ли счастлив ты в жизни земной?
И забуду я всё, вспомню только вот эти
Полевые пути меж колосьев и трав.
И от сладостных слез не успею ответить,
К милосердным коленям припав!
— Хорошо, спасибо, — шептал Чистоплюйцев растрескавшимися губами; кровь проступала и последние слова его были жаркими, красными. — Спасибо, милый.  А теперь, пожалуйста, оставьте меня одного. Я хочу побыть наедине с Христом. Он здесь, неподалеку... Он меня ждет... Он всех нас ждёт, но вам ещё не время. А мне пора. Простите и про¬щайте!..
Глобус — маленький этот прообраз планеты — выпал из рук Чистоплюйцева.
Небо тускнело над мёртвой пустыней.
Земля, вечерея, впитала в себя красную крупную каплю прохладного солнца.

                26

          Обычно поздней осенью закипали сухие шторма на дне обнаженного беловодского моря. Солёный песок волновался в безбрежной пустыне, волны дыбом вставали и рушились, дробными брызгами стуча по стеклам, по крыше... Затем на-ступало предзимье. Глухое, морозное. Мёртвый штиль разливался от края и до края горизонта. Жёлтая щербатая лу-на по вечерам стояла вдалеке горячим песчаным курганом-могильником. И на бывших покосных полянах за маяком стояли скирды желтого песка.
Да, поначалу только поздней осенью штормило. А теперь уже и среди лета суховеи поднимают пыль «до потолка».
После урагана, как всегда, Болеслав Николаевич что-нибудь на¬ходит возле маяка. (Но и теряет порою: глобус под навесом на улице оставил — буря укатила неведомо куда). Находки могли быть различные. Ветки, листья далёкой рощи, пшеничный колос, мёртвая птица, газетные клочья. Всё, что угодно, кроме... Кроме того, что сегодня утром Болеслав Николаевич обнаружил у маяка.
Письмо, написанное собственной рукой и адресованное графу Чистоплюйцеву.
«Привет из Горелого Бора? Фантастика! Или это сам граф мне прислал его с «голубем мира»?! — Бывший доктор был потря¬сен. — Если чудеса на белом свете и бывают, то это, видимо, одно из них!..»
Он глядел на конверт и не верил глазам. За многие годы письмо только чуть пожелтело, но, в общем-то, хорошо сох-ранилось. Словно специально приберегали, чтобы с попутным ветром доставить на маяк.
Странное это послание всю душу Боголюбову перебаламутило.
Вспомнился Горелый Бор. Граф Чистоплюйцев со своей корреспонденцией турецкому султану и господам запорожцам, которую он исправно относил на голубятню. Образ далёкой родины в памяти и в сердце всколыхнулся. Детство, юность, школа в сосня¬ках, тихий класс и красивая надпись на школьной доске: «Жизнь обещает сказку»... Неужели и впрямь обещала? Когда? Не приснилось ли? И смешно и обидно порой человеку, прошед¬шему огни и воды, обернуться вдруг и с высоты годов поглядеть на свои наивные надежды и мечты. Редкий счастливчик на зем¬ле может воскликнуть: да, свершились и грезы и чаянья!
Но как бы нам ни было горько — ничья судьба не разлетится дымом по ветру. Не случайно и твою звезду зажгли, пускай горит до смертного креста, не сомневайся: огонь её не-обходим в этой студёной жизни; и на твою звезду глядит с на-деждой путник, затерявшийся во мгле.
27
Всё чаще доктор повторял свои слова, адресованные когда-то графу Чистоплюйцеву, а сегодня рикошетом бьющие по нему самому. Утрами, бреясь, грустно усмехался в маленькое треснутое зеркальце:
— Граф! А не стыдно ли прятаться где-то в Горелом Бору... или на маяке, — добавлял он с укором, — не стыдно ли прятаться в то самое время, когда России так необходимы ваш ум, ваш талант, ваше горячее сердце?!
Неизвестно, как долго он бы себя уговаривал, если бы однажды к нему на порог волшебным колобком не прикатился... потерянный глобус.
На утренней зорьке Болеслав Николаевич ступил на крыльцо и, увидев глобус, почувствовал головокружение: «Ну и сюрпризики! С ума сойдешь!..»
Хорошо, что это чудо разъяснилось, хотя и не полностью.
На сеновале слышен был могучий храп. Боголюбов осторожно заглянул, поднявшись по лестнице. На старом прелом сене развалился незнакомец. Рядом — планшетка, пистолет-ракетница.
«Летчик, наверное, — догадался Болеслав Николаевич, зная из последних новостей, что лайнер, застигнутый ураганом, упал в беловодской рукотворной пустыне. — Да, угонщик, не иначе. Другой попросился бы на ночлег, а этот боится. Но зачем тогда глобус на крылечко поставил, если прячется от людей? Лад¬но, проснётся — потолкуем».
Но загадочный незнакомец исчез так же неожиданно, как появился на маяке. Следы вели к добротной железобетон¬ной магистрали с клеймами «Благих Намерений». Боголюбов отлучился к роднику за водой и проворонил уход незнакомца. Последний чуть живой родник находился километрах в четырех от маяка; путь неблизкий, если топать по сыпучим барханам.
Оставленный глобус показался удивительно тяжёлым. Должно быть, ураган песку в него насыпал под завязку — дыра на полюсе. Глобус открывался по экватору. Болеслав Николаевич бережно разъял два полушария, и...
И чуть не выронил.
Внутри был не песок.
«Это не глобус, а какая-то посылка!» – подумал Боголюбов, отчего-то волнуясь.
«Посылка» содержала в себе записки графа Чистоплюйцева и что-то очень увесистое, завернутое в белый носовой платок с весе¬лой красной вышивкой: «Кого люблю — тому дарю!»
Подарок Чистоплюйцева поразил сверх всяких ожиданий. Самородок в форме человеческого сердца!.. И пригоршня семян — Древо Жизни!..
«Дорогой Лель Степанович, — обращался Чистоплюйцев к покойному смотрителю в небольшой сопроводительной записке. — Вижу ваш маяк, но не дойду. Жар в крови... Всё это нужно передать в Горелый Бор. Пускай наш милый док¬тор срочно отвезёт в Москву...»
Нетерпеливо поджидая вездеход, Боголюбов собрал свои нехитрые пожитки. Достал из-за божнички секретную бумагу с координатами затонувшего золота — тоже нужно будет передать на возрождение родной земли: пускай архео¬логи роют или геологи сокровища возьмут, если уж при помощи ключ-травы теперь не получается.
Несколько лет назад Боголюбов сдержал своё слово, данное Лелю Степановичу перед самой его кончиной. Однажды в июньскую ночь на Ивана Купалу он сорвал ключ-траву на заветной поляне и верхом на лошади во весь опор помчался к обозначенному ме¬сту, но это оказалось очень далеко. Волшебное пламя цветка стало гаснуть, и только лишь на несколько мгновений перед ним разверзлась полночная пустыня, как преисподняя, гро¬хоча и изрыгая дым, и он успел увидеть огромный «золотой пароход», ярко сияющий на глубине — неподалеку с темным стержнем земной оси. Вот об этих сокровищах он теперь и вспоминал, когда из-за божнички достал секретную бумагу и присовокупил её к бумагам Чистоплюйцева и сердцеобразному самородку.

                28

Крепкий, надёжный характер природы сломался. Никого не удивит июньская пурга, январский дождь... И в этом году неисправность в погоде сказалась неожиданным капризом. Вет¬ки на деревьях жёлтый лист еще не отпустили, а сугробы уже натрясло — тихо, воровато и всего лишь за ночь.
Никогда так рано первый снег не ложился на беловодскую землю. Причём это был не подзимок, который ни сегодня, завтра растает без следа – это был снег-долгожитель, собиравшийся тут зимовать.
Поднимаясь на башню маяка, Боголюбов смотрел в бинокль – в сторону города, откуда должен был приехать Волоха Звонарёв. Но горизонт был чист и «муха» вездехода, обычно зимою заметная издалека, нигде не ползала. Волоха, год назад женившийся, стал семьянином; сынишка у него народился; жена, без ума, без памяти влюблённая в него, неохотно отпускала мужа в дальние разъезды; Волоха думал даже увольняться, о чём неоднократно говорил Боголюбову.             
«А может, уже и уволился! — за¬нервничал Болеслав Николаевич, покидая башню маяка. –  Вездехода можно тут всю жизнь прождать!»
Он лыжи достал с чердака и собрался на станцию: сначала до ближайшей деревни, а там как-нибудь.
Рано утром у него состоялась церемония прощания с маяком. Это была действительно целая церемония – Боголюбов даже сам не ожидал, насколько сильно он сердцем прикипел к этому месту. А ещё он понимал, что вряд ли когда-нибудь вернётся на маяк. А если даже и вернётся – через годы и расстояния – от маяка останется только груда камней; и время, и вандалы, каких теперь много, разрушат маяк.
—Ладно, всё! – решительно сказал он, щекою прижимаясь к белой башне. – Спасибо тебе. Не скучай. Пламенный привет мне посылай.
И пошел, поехал с белоснежного пригорка, радуясь, какая красота кругом, нео¬бычайное великолепие.
Нынче всё окрест восторженно сияло и светилось, помигивая солнечными искрами. В новых одеяниях стояли прибрежные валуны, полузасохшие деревья и кусты за маяком. Красногрудый снегирь кавалером по снегу фланировал, посвистывая радостно и порхая над своею нарядной подругой. Заячий след глубокими накрапами вдавился в пухлые перины у багряного осинника; на фоне снега тот багрец — точно стая снегирей сидит на дереве... А небо-то, небо сегодня! Светло-синее, бесконечное... Тихо. Чисто в мире. Благодать! Сказка робко-робко продолжала жить среди снегов, ненадолго спря-тавших печальные пески.
Вот так он шёл, разинув рот, любуясь, восторгаясь, а тайга таких романтиков не любит; здесь нужно быть строгим и даже суровым. Короче,  заблудился он в заснеженном бору. Ориентируясь по вырубкам, по каменному желобу ручья, Боголюбов с удивлением понял, что  находится… в районе Горелого Бора.
—Неужели? – пробормотал он, оглядывая местность. – Может, просто похоже?
Ещё немного пройдя вперед, он услы¬шал отдалённый хаотичный шум: странное веселье в сумас¬шедшем доме хороводило.
Среди морозных сосен обозначилась грейдером расчищенная новая широкая дорога с чёткими клеймами «Благих Намерений». Километра через три Болеслав Никола-евич увидел железнодорожные рельсы. Удивился, думая, что это, наверно, всё же не Горелый Бор. Хотя, конечно, времени прошло доволь¬но много, и рельсы протянуть — дело нехитрое.
А между тем непонятное веселье в сумасшедшем доме продолжалось. С каждым шагом — всё громче и громче гремела музыка, аплодисменты, смех в заснеженной чащобе... И становилось не по себе: так непривычно, дико было это слышать здесь.
В ёлках затаилась небольшая будка – не сразу разглядишь. Полосатый шлаг¬баум перечеркнул дорогу. Боголюбов поднырнуть хотел под перекладину, как вдруг из-за ёлки показался...
«Кто же это? Кто? Знакомое лицо… – соображал Боголюбов. –  Да неужели Яков?.. Яков Пахомыч?! Ярыгин?! Ну, точно...»
Розовощёкий, жизнерадостный Ярыгин, упакованный  в новую фор¬му военизированного охранника, вышел навстречу «нарушителю».  На плече, на погоне Ярыгина сидел красноглазый котенок, совершенно чёрный, как из печной трубы; мохнатый длинный хвост его обнимал охранника за шею.
В первую минуту он  не узнал Боголюбова.
— Куда ты прешь, как на буфет с поломанной копейкой? Пропуск! — казенным голосом потребовал Ярыгин.
— А больше ничего тебе не надо? — спросил  бывший доктор, тревожно глядя в сторону каменных построек с железной мач¬ты, уходящей в поднебесье, — маковка терялась где-то в мо¬розном мареве.
Ярыгин, приглядевшись, расхохотался, поправляя кобуру на поясе. Постояли рядышком, поговорили.
— Ты что, с луны свалился, Горислав? Твой дурдом давно уж разогнали! – с каким-то странным удовольствием сообщил охранник. – Здесь теперь живёт народ сурьезный. Ученые, мать их, ну эти... Забыл опять. Хвизики, да!
—А чего они бузят, как сумасшедшие?
—Банкет у них сегодня.  По поводу чего? — Ярыгин погладил мохнатого чёрного Чёртушку; так он звал  котенка. — Вообще-то секрет, но тебе, как старому знакомо¬му, скажу. Хвизики закончили большое испытание — переб¬роску солнечной энергии с Юга на Север земли...
—Да ты что? – Боголюбов усмехнулся. – Это как же они умудрились?
—Чего гла¬зами лупаешь? Не уразумел? — Ярыгин хмыкнул и, подра¬жая кому-то, небрежно сказал: — Ну-у, это не для среднего ума. Извиняй, Горислав. Будь здоров. Будет скучно — деньги шли в посылках. А я пошёл. К телехвону зовут меня. Служба. Да, Чёртушка? Ты не замерз ещё?.. Ах, чёрт меня дери! Совсем заморозил животину!
Боголюбов, уходя, оглянулся и, перекрестившись, прошептал:
—Спаси, Господи!
И в ту же секунду охранник в недоумении остановился около будки, где звенел за дверью зуммер. Наклонившись, Ярыгин поднял котёнка, который почему-то рухнул с погона в сугроб и превратился в чугунного чертика с небольшими, но острыми рожками, с багро¬выми злыми глазами. Такие «безобидные» игрушки машинами и вагонами возили одно время с фабрики, разместившейся на месте рыбкомбината, — все города и веси за¬полонить хотели чертовщиной, которая была мертва лишь до поры до времени, но оживала на Вальпургиеву ночь, когда вся нечисть начинала на мётлах, на оглоблях и вилах слетаться на великий шабаш... И никто не знал, что делать с этим «симпатичным» чертушкой, за которого директор фабрики детских игрушек Кикиморин схлопотал медаль на грудь и грамоту от имени правительства. Но однажды знако¬мый священник объяснил Боголюбову: чтобы такая игрушка не ожила, а если ожила, то чтоб зачугунела вновь, — перек¬реститься надо или прочитать молитву.
Уходя от Ярыгина, так он и сделал…
         Праздничная оргия в сумасшедшем доме, то бишь в доме учёных, достигла наивысшей, наидичайшей ноты. Из открытых потных окон, пугая птицу и зверье, вырывалась многобарабанная и многотрубная дребедень; ревели молодцы и бесновались, разрывая на груди рубахи и полы проламывая современной пляской... Какая-то ведьмачка визжала в микрофон страшней, чем девка, брошенная в дикую дивизию, а следом за нею весёлые пьяные «хвизики» гор¬ланили так, что кухта летела с деревьев на многие версты в округе:

То ли ещё будет!
То ли ещё будет!!
То ли ещё будет, ой-ё-ёй!!!
Боголюбову жутковато стало от этих обещаний, похожих на кликушество. Предчувствие беды сдавило сердце. Он заторопился, убегая прочь. Лыжами пилил крутые трудные снега — овраги, сопки. С тре¬вогою смотрел на солнце и время от времени оглядывался на грохочущий бывший (а может, как раз настоящий?) дурдом во глубине тайги...
Эти «хвизики», они и сами не ведали, что творили. Через несколько часов эксперимент закончится ужасным взры¬вом и пожаром: Горелый Бор на много лет снова станет горе¬лым, и снова природа начнёт терпеливо и молча зализывать рану, врачевать это горькое место кипреем, сосновым подро¬стом, осинником.
Годы и годы пройдут с той поры.  Много будет событий в судьбе Боголюбова. Иные из них промелькнут без следа; что-то с годами зарастёт травой забвения, а что-то незабудками зацветёт в душе и в сердце. Но то, что случилось в да¬лёкий тот день, когда вдруг он и сам убедился, что «современ¬ный апокалипсис уже не за горами!» — это будет свежо, так свежо в его памяти, будто случилось несколько минут назад и волосы от страха ещё не улеглись на голове.
29   
Предчувствие беды не обмануло тогда Боголюбова.
Солнце в чистом небе уже перевалило на полуденную сторону небес, когда Болеслав Николаевич выехал к Тёплым Ручьям — «неперспективной» беловодской деревеньке,  славившейся дивными русскими хлебами, за которыми, кстати сказать, не гну¬шались посылать своих гонцов и те двуличные, кто объявлял эти места никчемными. Хозяйки здесь ещё не разучились вы¬пекать-вынянчивать высокие прекрасные хлеба невероятной мягкости: буханка большая, а унести её можно в одном кулаке. Румяный, вкусный хлебушко, а запашистый — спасу нет.
Навстречу потянуло ароматами Тёплых Ручьев, это прибавило путнику силы. Лыжи быстрее по снегу зачиркали... Эх! Боголюбов проглотил голодную слюну и, разду¬харившись, промчался по косому склону, рискуя врезаться в торчащий из-под снега острый огородный частокол, поджидающий на повороте. Но сноровка сохранилась ещё в теле — он со свистом выкатился в узенький проулок и, довольный со¬бой, улыбнулся.
И вдруг чёрный котенок промелькнул перед ним — мохнатый, красноглазый, с длинным хвостом, растрясающим сажу по следу. На несколько мгновений растерявшись, Боголюбов перекрестился – чур меня, чур! – и котёнок обернулся чугунным чёрным чёртиком, сидящим на торце оградного столба, ку¬да успел запрыгнуть.
Настороженно замерев и ощущая что-то неладное, Бо-голюбов скользнул глазами по домам, огородам и, уставившись на солнце, затаил дыхание. «Вот он, апокалипсис! – мелькнуло в голове. –  До¬ждались!..»
Правый нижний край солнца медленно, неумолимо чер-нел, будто выгорал до дна. Свет незаметно уходил с окрест-ности, как уходит из горницы ночью, когда убавляют у лам¬пы фитиль или когда в той лампе керосин кончается.
Птицы первыми почуяли недоброе. Бестолково загал-дели, закружились над деревней, но тут же враз притихли — попрятались по гнездам и укромным уголкам. На далёком пустыре — истошно, высоко, протяжно — завыла вдруг соба¬ка или волчица с такими человечьими подвывками, как будто рядом с нею находился покойник. И по всей округе вдруг за-пахло мертвечиной... Упавший с неба вихорь каким-то чертобесием опахнул деревню – высоким шумным веретеном пошёл крутиться он между берёз, обдирая с них нежную белую ко¬жу; между ёлок и осин за огородами. Вихорь засвистел на голых ветках могучего тополя, где находились пустые гнезда грачей –  грачевники. Невидимым хвостом шарахнул он по макушкам сосен — разрушен¬ные птичьи гнезда полетели в небесный морок, мёрзлый искристый иней посыпался на крыши и на изгороди...  С тихим, заунывным стоном лопнул колокол на колоколенке  и зашаталась, как живая, церковь на берегу, рассыпаясь по бревнышку и растрясая гнилушки во мгле... Темно-васильковым цветом окрасился в полях померкший снег, а затем его словно присы¬пало пылью — светло-бурый стал, грязный, похожий на безбрежную пустыню холодной осенью...
Пораженный увиде¬нным, Боголюбов куда-то побежал, утопая в этих серых пустынных «пес¬ках»... Тени отовсюду наползали на него, ширились, густели по-вечернему...
И вдруг увидел он спокойного Христа, сидя¬щего на камне посреди пустыни, жилистым замком замкнувшего загорелые руки и грустными глазами провожающего солнце в последний путь.
— Господи! — закричал он в безмерном отчаянье. -
Помоги! Ты ведь можешь! Спаси и помилуй!
— Зачем? — тихо спросил Христос.
— Во имя жизни многих поколений!
— Нет, — сказал Христос, продолжая наблюдать за смертью солнца, которое задумывал Господь и  вечным, и нетленным. — Нет. Не сегодня, так завтра— всё равно вы подрубите сук, на котором сидите.
— Не подрубим, Господи! Мы образумимся!
— Нет. Я в этом убедился. Нет.
Боголюбов рухнул на колени и хотел поцеловать край алого хитона у Христа. И ноги целовать Ему готов он был.
Мягко отстраняясь от человека, Христос поднялся с камня и посоветовал, прежде чем исчезнуть в сумрачной пустыне:
— На Бога надейся, а сам не плошай.
Человек оторопел.
— Да что же я сам-то? Что могу сейчас?
— Подставь плечо. И ныне, и присно, и вовеки веков!
Христос пропал – как не бывало. И человек остался один в тишине, в растерянности. А солнце между тем с каждою минутой уменьшалось, приобретая вид широкого серпа. Стекла в дальних избах кособоко заблестели, отражая слабеющий свет, и лучезарно высветилась жестяная какая-то маковка церкви, стоящей на том берегу. Высветилась и поманила к себе Боголюбова...
Утопая в сугробах, он пошел, а потом побежал на тот берег, ещё не совсем понимая, зачем это нужно ему, но догадываясь: наверно, там и надо будет где-то ему подставить своё плечо. По дворам, когда он приблизился к де¬ревне, петухи вдруг заорали в тишине, не то приветствуя «ве¬чернюю» зарю, не то пытаясь криком нечисть отпугнуть...
Недалеко от Боголюбова истошно заблажил ребенок, забежал во двор — калитка хлопнула.
— Не бойся, внучек мой, не бойся, — успокаивал старческий голос. — Это затмение. Это злые духи скрадывают божий свет на небесах и в потемках ловят в свои сети христиан. Идём скорей в избу. Идём, не бойся. Нас не поймают, мало каши ели!
Не расслышав главные слова –  о том, что это затмение – Боголюбов расслышал то, что ему хотелось: злые духи скрадывают божий свет на небесах. Именно так он сразу и подумал, а теперь вот и старуха подтвердила…
Глаза его от ужаса ещё сильней расширились.
Покинуто, понуро примолкла вся окрестная природа. Фонарь, целыми днями горящий возле мельницы, отчетливо стал проявляться во мгле. Молодой белый конь, запряженный в розвальни, сдавленно храпел у коновязи, перебирал передними копытами, как по горячему сплясывал; дрожь по телу перекатывалась волнами; конь боязливо косился на небо и ухо топырил штыком — гробовая тишина пугала и попахивала так, как пахнет воздух в трех скачках от про¬пасти.
А затем наступила полнейшая темень, и Боголюбов перекрестился, теряя присутствие духа и думая: «Все! Конец света! Вот он, апокалипсис... О, Господи! Да почему ж ты не помог нам, грешным? Да где же мне свое плечо подставить?»
Вокруг чёрного диска луны, заслонившего солнце, засе-ребрилась трепетная жаркая корона, похожая на корону Беловодской Богоматери, как будто она, Богоматерь, осознав, что Отец отвернулся от неразумных детей, решила помочь им по своей великой бабьей сердобольности. На помрачневшем небосводе, высыпаясь, наверное, из рукава Богородицы, вспыхнули сиреневые звёзды и планеты, а вдали, в предгорь-ях и заснеженной долине, кольцом шаталось призрачное за-рево, освещая картины прежней жизни на беловодских землях, где царили покой и труд, любовь и совесть...
Вслед за меркнущим солнцем и в душе у него стало мер¬кнуть. И понял он, что это смерть идёт в короне Беловодской Богоматери или Царица-Волхитка. И захотелось ему лечь на снег, руки сложить на груди и покорно подождать прихода смерти.
Но в это время за спиною у него что-то скрипнуло, двери старой церкви распахнулись вдруг и появился мальчик в белой рубахе с Негасимою Свечой в руках.
—Дяденька, – тихо попросил он,  — подставь плечо, а то я не достану!
Радостью ошпаренное сердце подскочило в груди Боголюбова.
— Давай, давай, сынок! Давай, родименький!
           Он помог ему забраться на колокольню. Прямое, ни под какими бурями не гнущееся пламя Негасимой Свечи дотяну-лось до неба — и солнце помаленьку стало разгораться над Землей. И скоро свет его сделался ясным, высоким и полным. И вот уже растаяли снега, цветы цвели и возвращались на родину большие караваны птиц, «груженные» чудными пес-нями. И у него душа вздохнула в этот миг легко и вольно; ду¬ша запела птицей, и Боголюбов почувствовал, что он летит... Моря,  поля и горы,  синева речных артерий и очертанье милых материков — всё видел он сверху сейчас и любил ещё больше, чем когда был он не птицею, но человеком. Земля, такая хрупкая, такая беззащитная, завёрнутая в дымчатую нежную лазурь, вызывала в сердце у него жаркую жалость, в которой кипенью кипела светлая слеза. И хотелось оградить весь Шар Земной от напастей, от бед. Обнять его хотелось и понадежнее прижать к груди...

30

Теперь смешно и грустно вспоминать, как обнимал он старый школьный глобус, воображая себя всемогущим властителем мира, способным взять Землю «под крыло» и уберечь. А тогда смешного было мало: после пережитого с ним случилась жуткая горячка, едва не спалившая разум. Кое-как он выбрался из дьявольского пламени, теряя счет не¬делям, как трудным годам. Знакомый крестьянин, в доме которого он оклемался после  горячки, довёз Боголюбова до ближайшей станции, умиротворенно утопающей в снегах.
«Погоди… – Он стал припоминать. – Да ведь это же та самая… Да неужели?..»
Он стоял в смятенье чувств. Глазами хлопал.
Кажется, это не он, не Болеслав Николаевич, а кто-то дру¬гой, полный мечтаний, надежд и энергии, прикатил на эту станцию когда-то, после окончания института; его встречали мягкая метель, запряженные сани, тёплый овечий тулуп... Господи! Когда все это было? Как быстро жизнь проходит! А что успел ты в ней? Кому плечо подставил?
Очертания железнодорожного вокзала изменились за эти годы: новый, каменный построили в предгорьях. Солнце над крышей вокзала куталось в морозную предвечернюю пелену, зябкими зайчиками вспыхивало зеркало стальных путей и стрелок; ворковали сизари на жестяных карнизах вокзальной башни.
В зале было пусто, тихо, никому и никуда в такую стынь срываться не хотелось. У входа стоял игровой автомат в виде огромной плечистой фигуры круторогого робота, на лбу ко-торого — на красном световом табло — горела чёрная надпись, приглашающая поиграть в звёздные войны.
Боголюбов купил билет и, направляясь к выходу, не удержался от безрассудного мальчишеского поступка. Достал монету, словно собирался поиграть в космические  баталии, огля¬нулся, подойдя к автомату, и хотел при помощи серебрушки раскурочить пусковую кнопку, но в последний миг убрал мо¬нету, перекрестился и прочитал молитву, ограждающую дух наш от нечистой силы. В блестящей груди у рогатого робота что-то слабо звенькнуло порванной струной, лампа в голове мигнула и погасла, и повалил дымок из-под железной рубахи с пуговками-гайками по швам... Боголюбов подбросил моне¬ту, поймал и засмеялся, чувствуя, что обретает прежнюю уверенность и силу, какая была до болезни.
Поезд, как всегда на этой станции, притормозил буквально на несколько секунд, только-только дух успел перевести — и помчался дальше.
Приглашая в купе, проводник добродушно ухмыльнулся чудаковатому пассажиру: вещей у Боголюбова с собою никаких, а только старый школьный глобус лежал в обыкновенной старенькой авоське; всё остальное барахлишко он где-то растерял во время «апокалипсиса».
— Располагайтесь, — предложил проводник. — Авоську можно вот сюда повесить.
— Нет, нет, спасибо. Я лучше в руках подержу.
— Что? До самой Москвы?
— Ну, а хоть бы и дальше.
— А чего вы так трясетесь за него? — удивился проводник, пожав плечами. — Никто арбуз ваш тут не съест, ко¬му он нужен?
— Вы просто очень молоды ещё, — ответил Боголюбов. — Потом поймете, сколько охотников до этого «арбуза»!

                *       *       *

     За окном стемнело, всю ночь мелькали звёзды над горами и заснеженными равнинами. А затем пришла заря – роскошными стылыми розами зажгла снеговьё на многие-многие вёрсты. Дорога была дальняя, но чудаковатый пассажир так ни на минуту и не расстался со своей бесценной хрупкой ношей. Только он один теперь и знал, что внутри вот этого Земного Шара затаился и тихонь¬ко на стыках стучит самородок в виде человеческого сердца. Только он один сейчас и верил, что это сердце пополнит разо¬рённые золотые запасы некогда великой и могучей беловодской стороны. Воскреснет море, храмы встанут на холмах, и Древо Жизни с новой силой зацветёт и зашумит под небесами... Он верил, верил, как в своей далёкой юности, что Жизнь, обещавшая сказку, сдержит своё обещание.
      Блаженны верующие, ибо исполнится!

 
 


Рецензии
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.