Когда сбываются намеренья благие

            ВОЛХИТКА

                роман
    в рассказах и повестях
_________________________________________


                КОГДА СБЫВАЮТСЯ НАМЕРЕНЬЯ БЛАГИЕ

                свадьба с похоронным   маршем


                Скажите, люди добрые,
                ну сколько можно вам сидеть за печкой,               
                «Лучинушку» петь да лучину строгать,
                да усы тараканам от скуки выдёргивать?         
                Пора за дело браться!
                Из торжественной речи


                1

     И содрогнулась глухомань – заохала, заахала!
     Плотину строили – с большим размахом…
     Поначалу в тайге за Седыми Порогами, а потом и за Чёртовым Займищем послышались могучие разрывы, умноженные эхом угрюмых ущелий, отраженные водой и кондо¬вым крепким древостоем.
    С каждым годом строители подступали всё ближе к людским поселениям. Деревеньки по бревнам раскатывали, зверя, птицу выгоняли из урмана; летели в воздух норы и гнездовья.
Готовилось ложе для рукотворного моря. Тайгу торопливо срезали на многие версты в округе. Долины углубляли бульдозерами — горы чернозёма вывозили на свалку...
Пороги на Летунь-реке и береговые долы — под чернозёмом — кое-где образованы были твёрдыми вулканическими породами, траппами, не поддающимися разрушению. Натыка¬ясь на эти вулканические, намертво спаянные потоки базальтов или  на другие трудные ме¬ста, строители вызывали дерзкую бригаду взрывников. Парни делали шурфы, заряжали аммоналом, динамитом либо ещё какою «дьявольской придумкой».
Расколотые камни, огромные пеньки вздымались к под¬небесью, размахивая рваными корнями, как чудовищными крыльями — рушились в дымящуюся пыль... А вместе с этим – взлетала в небеса и падала вся окрестная птица и даже какой-нибудь многопудовый дикий кабан или лось, оказавшиеся поблизости.
Над полянами тускнело солнце и тошнотворно воняло селитрой. Земная, развороченная глубь, тысячи лет не доступная глазу, исходи¬ла живым теплом, чернела свежо и тревожно – точно двери в преисподнюю приоткрывались.
Поначалу, чтоб добро не пропадало, разбитый камень  на баржах сплавляли в пригород, где стоял заводик с хорошими дробилками для производства щебня, но потом отказались, когда баржи – одна за другой – расшиблись на перекатах. Пробовали камень возить на самосвалах и тоже  отказались – овчинка не стоит выделки; самосвалы столько солярки сожрут, что этот щебень будет золотой. И точно так же дело обстояло с пеньками; десятки и сотни добытых пеньков поначалу сволакивали в кучу и оставляли под открытым небом; на сквозняках проветривались, на солнцепёках жарились так, что смольё оладьями с корней стекало. Зимою весь этот осмол – просмолившиеся пеньки сосны, кедрача и лиственницы – грузили на машины и увозили по тракту к железной дороге. В город переправляли на канифольный завод. Но потом рукой махнули: некогда! Стройка века не ждет!.. И точно так же было с чернозёмом: спервоначала вывозили на поля, а потом — иди оно подаль¬ше. Мало, что ли, этой грязи под ногами валяется, чавкает…

2

Кикиморов Анисим Демидыч – больше известный как Динамитыч – на беловодской стороне руководил взрывными работами храмов. Единственный сын его — Вар¬фоломей — в юности трудился на бойне, но скоро надоело «в крови по щиколотку и в кишках по колено топтаться».
Он решил продолжить семейную традицию – работать с демонитом. Отец так всегда называл динамит, и сынок  сызмаль¬ства научился.
Варфоломей поехал на стройку века. Благо ехать — реку пересечь. Это раньше было большой проблемой – с берега на берег на пароме, который и так-то редко ходил, а когда паромщик загуляет, то вообще караул. Теперь – лафа.
Берега недавно связал железный мост – бетонные быки стоят в воде, раскорячив мощные копыта. Перед мостом – на въезде и на выезде – ажурные арки, на которых пламенеют плакаты:

          МЫ ПОКОРИМ ТЕБЯ, ЛЕТУНЬ ДРЕМУЧАЯ!
  МЫ РОЖДЕНЫ, ЧТОБ СКАЗКУ СДЕЛАТЬ ПЫЛЬЮ!
 
Начальник строительства, впервые увидевши этот плакат, изумился и возмутился.   
— Что за безобразие? – стал он распекать. – Вы что мне пыль в глаза пускаете?
А ему в ответ:
—Так точно! Безобразие! Мы это прекрасно понимаем! «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью!» Козе понятно!
—Так в чём же дело?
—Да хулиганит кто-то, вот беда. И мы никак не можем изловить этого чертяку-грамотея!
—Столько народу понаехало на стройку века и не можете поймать одного какого-то…— Тут начальник вставил нечто непечатное. — Поймать и доставить ко мне! Я покажу ему и пыль, и быль…
Историю эту – с плакатами – Варфоломей Кикиморов услышал от строителей, когда на работу оформился. Но кроме этого услышал он – уже от других работяг – будто начальник строительства большую награду назначил за поимку «шибко грамотного преступника».
—Ты парень молодой и энергичный, – сказали работяги, стараясь быть серьёзными. – Займись этим делом.
—А как я им займусь?
—Ружьё тебе дадим. Сядешь ночью под мостом, покараулишь.
—Ружьё? — Кикиморов скривился. — Ерунда! Тогда уж лучше с демонитом караулить!
Мужики расхохотались. И долго потом – за спиною Кикиморова – переговаривались о том, что «заставь дурака богу молиться, он и мост взорвёт».
Задним числом легко сойти за умного — поругать недальновидных строителей-покорителей. Но правды ради надо бы и похвалить. На первых порах это племя скитальцев искренне верило в свою высокую и светлую звезду — в виде электрической лампочки. Люди жили без комфорта, в палатках, почти по-окопному, но жили, не тужили, полные задора и огня. Это была огромная  и дружная, весёлая семья, которая, конечно, не без урода.
Таковым оказался огненно-рыжий Кикиморов.
Взрывные работы очень даже приглянулись Ворке – до¬машнее прозвище Варфоломея. Во-первых, таёжный воздух. Не шибает, как на бойне, — хоть затычку делай для ноздрей. Во-вторых, река под боком. Купайся, либо удочку бери, тай¬меня карауль на перекате, а то и просто так лежи себе на золотом песочке, загорая. Красота!
А самая главная прелесть крылась вот в чём. Имея силь¬ный разрушительный характер, Ворка испытывал большущее и ни с чем несравнимое удовольствие, разрывая на куски дре¬мучий покой беловодского края.
«Что там — бойня?! — восхищался он. — Тут земля, тайга в руках дрожит обречённой коровой и с копытков срезается в момент! Только шерсть шмотками шелестит в облаках! И за две, за три версты всё потеет со страху — на гнёздах и в берлогах! Летят и бегут без оглядки росомахи, волки, рысь, глухарь и всякая другая шелупонь!.. Да что тут говорить! Го¬ры запросто кидаем к облакам! Плотина, бляха-муха! Сурьёзнейшая вещь! Скоро в каждом доме запылает лампопуля деда Кумача!»
С юмором у парня было туговато. Он поверил мужикам, что  начальник строительства и в самом деле назначил большую награду за поимку «шибко грамотного преступника». И по вечерам – время от времени – Ворка затаивался в красноталовых кустах возле моста. Смотрел на плакат, где красовалась подновлённая надпись: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью!» Терпеливо  караулил. Курил по-воровски – в кулак. Ни на минуту, кажется, он не расслаблялся и ни отводил глаза от плаката. И, тем не менее, утром, когда только-только рассветало, плакат опять испорчен был непонятно откуда взявшейся «пылью».
Ворка начал злиться. Огненно-рыжие волосы на загривке царапал.
«Это уже интересно! – думал он. – Мне теперь и награды не надо. Я теперь буду бесплатно ловить эту падлу грамотную!»
3         
Весенним утром Серьгу Чистякова дождик накрыл за деревней.
С восточной стороны светило солнце, а на западе клубились тёмно-фиолетовые тучи с белоснежным подбоем, и сыпались нечастые, но крупные капли, верховыми потоками ветра наносимые на округу. Пролетая солнечную полосу, обыкновенная капля преображалась: горела золотистым янтарным зернышком...
Глупые куры на краю деревни закудахтали. Распушили перья и, колыхая гребнями, вприпрыжку бросились — дармо¬вое зернышко поклевать в полынях за околицей.
Врасплох застигнутый среди долины, Серьга промок, но был доволен. Замер, наблюдая.
Вершилось колдовство. Пронзительными солнечными иглами кто-то незримый вышивал на небе радужный узор. Луч втыкался в дождевую каплю, преломлялся в ней и словно тянул за собою цветистую нитку. И постепенно в воздухе рождалось узорное и длинное полотно. Ярким свежим колером трепетали — красный и оранжевый, жёлтый и зелёный, голубой и синий, и фиолетовый... Середина семицветной вышивки держалась в неве-домых чьих-то высоких руках, а дугообразные края опустились на землю. Один скатился за тайгу, другой поблизости играл — за старыми стогами. Прошлогоднее подопревшее сено казалось гру-дой свежескошенных цветов. Светло-пегие гуси и утки возле сто¬га в лывах — пышнее павлинов, нарядней жар-птиц…
Недалеко от стогов — навстречу Серьге — шла босоногая девушка. Сырое смуглое лицо озарено улыбкой, намокший волос прилип к щеке. И цветистый мокрый сарафан, сшитый будто бы из лоскута, оторванного от радуги, плотно прилегал к покатым бедрам.
Бывает знакомство, похожее на полузабытую давнюю встречу. В других мирах, в другой ли жизни, но эта встреча, кажется, с вами уже происходила.
Так и сейчас произошло. Заговорили просто и легко.
— Царевна плачет! — Серьга показал рукою вглубь долины.
— Где? Какая царевна? — девушка оглянулась.
— Так у нас в деревне говорят, когда дождь идёт под солнцем. А тебя Олеськой звать? Я знаю... Вы снова живёте на Чертовом Займище? Не понравилось в деревне?
— Мне-то понравилось, да тятенька на Займище
привык. А я разве брошу его? – Девушка улыбнулась. – Вот, иду в магазин. Мыла, дроби купить...
Она улыбнулась опять. Одарила дружелюбным взглядом — и ушла. И радугу словно с собой унесла на плечах — расписным коромыслом, такое создавалось впечатление: радужное семицветье с ухо¬дом девушки поблекло и растаяло.
Дождь кончился. Небо очистилось. Лишь изредка свер¬кала шальная капля — вонзалась в лужу, клацала в траве.
На обочине – среди бледно-желтых луговых марьянников   и розоватого клевера – дымился узкий девичий след. Голубая, чуть примятая неза¬будка распрямлялась в ложбинке, где наступила босая пятка.
Серьга сорвал незабудку. 
Стоял, смотрел кругом, и всё никак, никак не мог припомнить: куда он шёл? зачем? И вдруг возникло удивительное чувство: он сюда пришёл не сам; он сюда пришёл по Божьей воле. Так судьба распорядилась.

                4         
Поселок гидростроителей назывался — Благие Намеренья. К месту будущей плотины вела широкая добротная до¬рога: железобетонные плиты с клеймами здешнего завода. Идёшь и читаешь на каждом шагу: «Благие Намеренья», «Благие Намеренья»… Аж в глазах рябит...
По дороге двигался Варфоломей. Как самый молодой и скорый на ногу, он был отряжен гидростроителями в леспромхозовский магазинчик за продуктами — свой закрыт на ревизию.
Пришел на Седые Пороги. В магазинном дворе разгру¬жали ящики с вином.
— Помочь? Или сами с усами? — парень подмигнул раскрасневшейся продавщице.   
— Чертяка рыжий! А то не видит он! — грубоватым голосом зашумела женщина, отдуваясь, вытирая пот с  груди.
Они были знакомы. Очень близко. Разбитную Кланьку выслали из города — на «сто первый километр».
—Как не помочь родимой!
Ворка с ходу вклинился в работу. Раскидал — что куда надо — за несколько минут и, довольный своей дуроломною силой, хохотнул без видимой причины. Выхватил бутылку из последнего ящика, кулаком шарахнул по зелёной заднице: пробка вздулась и вылетела с брызгами вина... Опрокинув посудину, парень моментально «перелил из горла в горло»  – ручьём журчало. Глаза повеселели. Он ещё за одной потянулся.
— А ну, поставь! — одёрнула продавщица.
— Спишешь на «бой». Мне, что ль, тебя учить? — Ворка засмеялся, широко обнажив крепкие чистые зубы; по новой хлопнул в донышко и выпил.
— И льёт, и льёт! Как в прорву!
Он хохотнул. Губы вытер.
— Чего ты злишься, Кланька? Можно подумать, я тебя в разор введу!
— Не в разор, а нечего... Пьёшь, стоишь, как лошадь!
— Как жеребец, ты хотела сказать?
— Вот именно! Иди давай отсюда, зубоскал!
— Я твой клиент! И ты мне не хами! — Ворка вскинул палец. — А то в книгу жалоб накатаю пару ласковых... Ты чего такая неродная стала? Женишка присмотрела себе, не иначе?
— Присмотришь тут. Один другого краше.
— Ты смотри! Я не ревную, но предупреждаю!
— Ну, конечно. Можно подумать.
— А чо тут думать? Кольца уже куплены! – заверил парень и, посмеиваясь, уточнил: – Поршневые кольца. Машина барахлит.
— Башка у тебя барахлит. Потому что барахла в ней много.
Год назад, когда Кикиморов своим пудовым молотом скотину молотил на бойне, когда Кланьку ещё не высылали на «сто первый километр», — неоднократно встречались в городе. И хорошо им было. И дело к свадьбе двигалось. А потом Варфоломей, не сказав ни слова, собрался и уехал на стройку века.  Женщина, конечно, оскорбилась и в душе поклялась «наплевать на Ворку и растереть». Но сделать это оказалось не так-то просто. Огненно-рыжий чертяка словно поджёг её сердце. Хотя она старалась виду не показывать.
— А хорошее винцо! – Парень облизнулся. – Слышь, Кланька! Дорогое?   
— По рубль пять.
— Ишь ты, бляха-муха! А пьется как по рубль семь! — Вытирая губы, он восхищенно посмотрел на ящики. — Надо прихватить для мужиков. Только денег маловато, жаль. Ты мне в долг не дашь?
— Давала, хватит! — отмахнулась продавщица и поче-му-то густо покраснела.
Кикиморов понимающе хмыкнул, любуясь гневным лицом подруги: такое нравилось ему особенно сильно.
— Эх, придется вынимать заначку... — Он полез куда-то в голенище сапога.
Через несколько минут он хорошо затарился продуктами, хмельным питьем и взвалил на плечи глыбу разбухшего рюкзака. У другого кого-нибудь от подобной тя¬жести треснул бы хребёт, а Варфоломей – как будто даже и не замечал поклажи. Стоял у прилавка, заигрывал.
— Я тут сеновал один приметил. Может, сыграем свадь¬бу вечерком? Сегодня или завтра?
         — Не подкатывай! А то как тресну... вот этой штукой! – Продавщица вынула из-под прилавка новый, солидолом обмазанный серп. — Лыбится, черт! Как ни в чём не бывало!
       Парень плутоватыми глазами показал на ячейку с куриными яйцами – стояла неподалёку.
      — Серпом по яйцам? Это серьёзно!
      —Дурак! – Продавщица хотела размахнуться, но, посмотрев на двери, неожиданно спрятала серп и сердито стала оттирать ладонь от солидола.
В магазин вошла Олеська.
Ослепила красотой.
Изумленный Кикиморов даже прищурился, обалдело осматривая девушку с ног до головы и обратно.
— Здравствуй, киса с бантиком!.. – радостно проговорил он, поправляя рюкзак на плечах.
—Здравствуйте, —  смущённо улыбаясь, отозвалась Олеська. – А я уже здоровалась, когда вошла…
—Воспитанная девушка. Не то, что некоторые…— Кикиморов прямо и смело смотрел на неё. – Пойдешь за меня замуж? Киса! Чо молчишь?
Чёрные дуги бровей возмущенно взметнулись. Губы девушки за¬стыли в полуулыбке. Но растерянность мигом прошла и Олеська ответила непринужденно и весело:
— Замуж?   Обязательно.   Когда   камень   на   море
всплывёт.
— Договорились!.. Кланька, ты будешь свидетелем: ког¬да камень на море всплывет! Ну, гляди, не обмани, кисуля!
Уходя, он засмеялся, довольный собою. Грязные лапы азартно потёр друг о дружку. Ах, как она, девочка эта, трепетала сейчас перед ним! Как покорная тёлочка перед за¬боем...
Он остановился, закурил и сплюнул, глядя в сторону магазина. «А то ли будет дальше, киса с бантиком! Уж я тебя теперь не отпущу!..»
5   

Однажды Серьга Чистяков с отцом ездил в беловодский городок. Сделав кое-какие покупки, отец  на  бойню завернул  по своим неотложным крестьянским делам.
В ожидании отца, паренёк потоптался возле повозки, потом походил по двору. Постоял возле пустого загона для скота. Просторный этот двор был не похож ни на какие другие. Кругом полно костей; зелёные крупные мухи жутковато жужжат, готовые ужалить, кажется, не похуже разъярённой пчелы. Выгребная яма была неподалёку – смердила так, что  не подойти. Прислоненная к стене огромная пила для распиловки туш – сломанная, заржавленная – была точно кровью измазана.  И там и тут шныряли по двору жирные крысы, такие наглые, что их нужно было пинать, чтобы с дороги прогнать.
Серьга поморщился: «Весёлое местечко!»
В дверях, над которыми было написано «ЦЕХ УБОЯ», показался хмурый деловой отец.
—Иди сюда! – Махнул рукой. – Поможешь.
Они пошли по сумрачным зловонным коридорам, потом через какие-то подсобные помещения, где висели обезглавленные кровавые туши. Потом как-то неожиданно вышли на просвет и Серьга вдруг увидел полу¬обнаженного весёлого жлоба — огненно-рыжего молотобойца, который убивал так играючи, что даже папироску изо рта не вытаскивал.
Через несколько минут, когда забой закончился, потрясенный паренёк тайком от взрослых утащил окровавленный молот – в речку сбросил с обрыва.   
Варфоломей, молотобоец, заметил и — «чуть ухи не выдернул вместе с башкою».
Вот тогда впервые Серьга и подумал: «Драться нужно уметь! Нужно мастером быть в этом деле. Мастер знает, где поставить золотую точку! Кажется, так мой прадед поговаривал…»
Серьга начал боксом заниматься  в школе — секция была. И у него неплохо получалось. Тренер хвалил его неутомимую дыхалку, длинные выносливые руки — достают противника повсюду на ринге. Кряжистый ко¬ротконогий тренер с покатым низким лбом неандертальца, с во¬лосатой выпуклой грудью частенько повторял: «В жизни кулаки нужней всего!» Серьга молчаливо соглашался, завистливо гля¬дел на тренерские маховики. Угловатые, грязные, они представ¬лялись отлитыми из чугуна — оттягивали руки до земли. Такими кулаками можно камень крушить и железо горячее мять. А в маленьких светло-сизых тренерских глазах словно бы светилось выражение: сила есть — ума не надо.   
И у паренька во взоре стало уже появляться нечто подобное. Он придумал себе «грушу» – простой мешок, набитый речным песком – прицепил к потолочной матице в сарае. После школы или в выходные, натянув боксерские перчатки, Серьга так нещадно колотил эту «грушу» – крыша сарая трещала, готовая рухнуть.
 —Ты чо? – рассердился отец. – Очумел?
—А чо такое? — спросил запыхавшийся «боксёр».
—Да ты же завалишь сарай! Иди вон к сортиру, там сделай перекладину, подцепи эту  тушу и молоти, скоко хочешь.
Серьга так и сделал. Он занимался боксом остервенело, азартно. И день за днём глаза его, привыкающие смотреть туда, куда бьёшь, становились холодными суровыми глазами бойца.
И вдруг что-то с парнем случилось. Он бросил «грушу» колотить. Мечтательным стал и растерянным. А затуманенный взгляд что-то искал за рекою…

                6       
 
Любовь — это, наверное, когда человеку хочется быть лучше самого себя — во имя другого.
После встречи с Олеськой паренёк удивительно преобразился. Через день да каждый день чистую рубаху требовал у матери. Тренировки забросил – это ещё ладно. Он стихотворных сборников целую груду набрал в библиотеке, а вдобавок ещё прикупил кое-что в магазине. Упорно глядя в потолок, то мрачнея, то веселея, он  зубрил Пушкина, Фе¬та, Майкова, Тютчева...
Стихи как высшее проявление восторга перед земным бытием сделались его постоянными спутниками.
Серьга похудел, скулы потеряли роскошный молодой румянец, зато покрылись благородной бледностью. Стал он выглядеть солиднее и старше своих лет. Заинтересовался родословной: узнал про серебряный чистяковский топорик, про пещеру за Ревущими Быками. Мечтал Олеське подарить тот неведомый клад, которого, может быть, сроду и не было.
Сегодня с утра, вымеряя шагами просторную горницу, Серьга оживлённо жестикулировал и самозабвенно бормотал стихи — то скороговор¬кой, то врастяжку. У окна замирал, забывая строку. Вспоминал и дальше двигался. И вдруг спотыкался – опять забывал.
Солнце припекало за окном. Весёлая весна звала на улицу...
Время подошло к обеду.         
Отец на крылечке затопал, оббивая сапоги от грязи. Дверь широко открыл и шумно бухнул: всё у него громко получается.
Серьга сунул сборничек отцу и попросил:
— Батя, проверь, пожалста. Последи за текстом.
—Погоди,  хоть телогрейку скину.  Гонишь,  как  на
пожар.
Виктор Емельянович взял книгу вверх ногами, достал очки, но и в них не сразу догадался перевернуть. С минуту молча и сосредоточенно разглядывал портрет бородача-поэта.
— А иде он, твой тест?.. Здесь? Ну-ну, поехали.
Между страницами — вместо закладки — лежала сухая
незабудка. Вдруг выпала на пол... Серьга смутился, поспешно поднимая цветок.
        — Нам это задавали,  — оправдался как бы между
прочим.
Крестьянину и так понятно было: стихи по своей воле ни один разумный человек талдычить не станет. Он согласно тряхнул головою: очки с переносицы съехали к толстым розо¬ватым крыльям носа.
— Конечно, — посочувствовал. — Валяй! А то уже
под ложечкой сосеть...
        Серьга   воздуху   набрал   побольше,   вскинул   глаза   к потолку:

Шепот, робкое дыханье,
Трели соловья.
Серебро и колыханье
Сонного ручья.

Свет ночной, ночные тени,
Тени без конца.
Ряд волшебных изменений
Милого лица.

В дымных тучках пурпур розы,
Отблеск янтаря.
И лобзание, и слезы,
и заря, заря...
Виктор Емельянович глубоко задумался. Книгу на ко-лени положил. Седые, кустами торчащие брови обмякли. Ла¬зурный бесхитростный взгляд убежал в окно — за Летунь-реку, где стояли в белой дымке сосняки на крутояре. Лицо у крестьянина посветлело, морщины разгладились.
Серьга сразу угадал добрый настрой родителя. «Во-о! Проняло батяню! — восторженно подумал. — Конечно, про¬няло. Он только с виду каменный...»
Хорошо так, задушевно помолчали несколько секунд. Упираясь широкой ладонью в столешницу, Чистяков поднялся.
— А ты свинье давал?
Подросток тупо глянул на него. Вопроса не понял ещё, но восторженный огонь в глазах стал меркнуть.
Отец больную поясницу потрогал. Чуть громче переспросил:
— Пожрать, я говорю, давал свинье?.. Оглох, что ль?
— Давал! Давал! — Серьга не крикнул и не рявкнул, а словно бы с потрохами вместе потянул из себя этот зверопо¬добный звук.
Кошка подскочила под столом и, поднимая волос дыбом на загривке, отлетела к порогу.
— Тю-ю-ю... гляньте на него, — растерялся Виктор
Емельянович. — Белены объелся?
         Серьга раздраженно вырвал томик Фета у отца из рук.
— Деревня, — прошептал язвительно. — Что с тобой
разговаривать? Объелся, обожрался... одно только на уме!
Крестьянин помолчал в недоумении. Посмотрел на дверь – парнишка сердито выскочил.
«Кормил он свинью или нет? – подумал отец. –  Как взбесился чертёнок. Это ученье до до¬бра не доведёт».   
Вздохнув, он положил очки на подоконник. Загрохотал железною заслонкой: подцепил ухватом в недрах русской печки и потянул к себе увесистый, горячий, жиром запо¬тевший чугунок со щами... Наелся до «китайского спасибо» — громко и протяжно отрыгнул и, отдуваясь, вышел во двор.
         Проверил корыто поросенка. Опустился в погреб и с недоу¬мением заметил свежий надрез на сохатине. «Опять куда-то мясо пропадает, чёрт его! Кто же это повадился тушу строгать?..» Холод погреба до косточки пронял.  Виктор Емелья¬нович заторопился на солнышко. Жену увидел — пришла с фермы.
— Мать, ты сохатину не доставала из ямки? Нет?.. Ну, паразиты! Поймаю, руки-ноги повыдёргиваю! Лакомится кто-то в погребе у нас...
Он сел на сухое бревно возле ограды. Закурил. Жена, пристроившись рядом, закашлялась – пыхнул прямо в лицо.
— Фу, отворачивайся хоть! — помахала рукою. — Пообедал? Куришь-то.
— Да слава тебе, господи…
— А тот? Опять, поди, не ел?
— Тот?.. Тот поел, — нахмурился хозяин. — Беленою где-то угостили.
— А чего он? Стишки свои опять: бу-бу-бу-бу?
— Вот я и говорю: куда их стоко задают? Какую надо голову иметь, чтобы всё упомнить? Вот он и психует, окаян¬ный.
Жена помолчала. Приблизилась.
— Викторушка, — начала доверительно. — Я сразу тебе не сказала, а надо бы. Он мне вчера... или когда? Позавчерась? Он говорит мне: жениться, мол, буду скоро, мама. А подпол как раз был открыт, мы с ним как раз картошку вынимали. Дак я чуть в подпол вниз башкой не  вернулась! Ты что задумал, говорю? Не рано ли? Кто она такая? Показал бы.  Покажу, говорит, только не скоро: ненашенская она. А я-то говорю ему, Викторушка… А он-то мне сурьёзно так говорит в ответ. Я, говорит, мама...
Хозяин сплюнул под сапоги.
— Хватит. Растрещалась, — сурово одёрнул, докуривая. — «Он говорит»! «Я говорю!» «Ты говоришь!» У тебя никогда ни черта не поймешь: кто кому сколько должен? Ты как будто кашу в лапти обуваешь… Нет, чтобы просто сказать, так всё время кругами, кругами… Ну, что? В чём дело? Жениться надумал? Эка беда! Женилка отросла, так пускай женится.
— Что ты болтаешь, Виктор? Он даже школу ещё не за¬кончил!
— А я?.. Закончил школу, когда ты мне подвернулась на покосе? Чего молчишь, ногою землю ковыряешь, как курица?
          —Другое было время. – Женщина вздохнула. – И школа на Порогах не стояла.
—Не в школе дело. Мне тогда скоко стукнуло? А ему сейчас? Вот то-то и оно!.. – Хозяин потёр поясницу. – Ладно, пора в мастерские. А с этим обормотом я потолкую вечером. Чую, куда наше мясо-то уходит. На Чёртово Займище. Я как-то утром его прихватил возле погреба. С ножиком. А теперь догадываюсь: если она нездеш¬няя... Стреляного дочка, стало быть.
Согласно покачав головой, жена сказала:
— Я тоже так подумала, Викторушка. Мне даже сдается, что Ва¬нюша Стреляный неспроста к нам в гости приезжал. Помнишь? Дав¬ненько, весной. Он тогда ещё говорил: «За младшеньким смотрите повнимательней, а то по льдинам бегать до добра не доведет...» Не помнишь рази?
— Да помню, помню.
— Ну, так вот… – Жена посмотрела на погреб. – Только зачем же мясо-то ему? Серёжке.
— Невесту на Чёртовом Займище кормит, — невесело пошутил хозяин, вставая с бревна и потирая саднящую поясницу. 
         —Викторушка! – в спину уже сказала жена. – Тебе на ужин-то чего сготовить?
          Остановившись около калитки, он хотел ответить, но отвлёкся: посмотрел на тёмно-красный наличник, сверкающий свежим покрасом.
         —Банка краски стояла в сарайке. Ты не брала? А куда ж тогда она пропала?
         —Так ты же красил… - Жена показала рукой на окно.
         —Я одно только покрасил. Ты что, не видишь? – Виктор Емельянович сердито сплюнул. – Это что за дом такой? Мясо тянут из-под носа, краску тянут. Живёшь, как  этот… как во вражеском стане!
           За его спиной калитка хлопнула так, что воробьи горохом посыпались с дерева, стоящего через дорогу.


                7 
Стреляный Иван Касьянович, долгие годы тосковавший о своей любимой персиянке, в народе прозывался не иначе как Иван Персияныч. Он был ещё крепкий мужик, но уже со старческими странностями.  Белую шляпу в городе купил, серебряную серьгу в ухо вдел и разгуливал в таком наряде, не замечая усмешек гидростроителей: свои-то привыкли давно.
Иногда, по случаю большого праздника — например,
день рожденья Олеськи — он катал по тракту свою «белую
принцессу» на лошадях в обнимку с цыганами. Но это случа¬лось всё реже. Цыгане объезжали стороною развороченные бульдозерами беловодские долины, вырубленные рощи, захламленные сосняки.
В чайную на тракте – или в Гостиный двор – Иван Персияныч перестал заглядывать.    Время   лечит:   затихла   в   сердце   боль-мечта   о персиянке. В мечтах сейчас одно: Олеську выдать замуж да внучка бы на коленях успеть покачать.
Но однажды дёрнул чёрт — пришел в Гостиный двор  за куревом. В деревню – показалось – далеко. Пришёл, два стакана чаю взял – душу отогреть.  Сидел возле  окошка, смаковал. А потом – слово за слово – Иван Персияныч  разговорился с незнако¬мым рыжим парнем, сидящим за столиком напротив. Парень, как видно, сидел давненько; водку ста¬канами плескал в широкий рот — что кипяток на холодную каменку. Не пьянел. Держался независимо. На слово скуп, но руки — сразу видно — работящие. Две рыжих кувалды лежат на столе – в них даже стакана не видать.
Этот парень сам к нему подсел.
— Рюрик! — шутливо представился, пожимая ладонь Стреляного. — У меня серьёзный разговор. Но сначала, деду¬ля, по гранёной чарочке давай-ка долбанем... Что? Не пьёшь? А пиво? Эй, ребятишки! Пиво сюда и тарелку с вареными раками!.. Свежее? Нравится? Ну и дуй на здоровье. А разго¬вор такой. У тебя товар, а у меня купец... Я понятно говорю? Что в тарелке увидел?
Отпив полкружки, Иван Персияныч очумело уставился на блюдо с вареными раками. Зажмурился. Головою тряхнул.
— Даже с пива пьянею, — пробормотал. — Раки у меня перед глазами скачут. Во, Рюрик, смотри...
Крупный рак пошевелил красными клешнями, перевер¬нулся со спины на брюхо и упал с тарелки на грязную сто¬лешницу.
Наблюдая за стариком, огненно-рыжий парень усмехнулся. Пожал пле¬чами.
— Нормально. А в чём дело? Обыкновенные вареные
раки. Все на месте — один к одному. – Он опять усмехнулся. – Я могу тебе открыть секрет.
—Какой?
—Если шея варёного рака согнута… – Парень пальцем показал. – Видишь? Если согнута, значит, рак живьём варился. Значит, свежий. А если шея прямая – варили дохлого.
Слушая парня, Иван Персияныч обалдело смотрел на рака, ползущего по полу – всё дальше от стола. Зажмурившись на несколько мгновений, Стреляный потеребил серебряную серьгу – нарочно де¬ргал себя за ухо, чтобы отрезветь от боли.
— Совсем старик уже, наверно, выжил из ума, —
признался он, глядя на шагающего рака.
За спиной захохотали, потешаясь.
В этом Гостином дворе широ¬коплечие краснолицые весельчаки время от вре¬мени устраивали вот такие фокусы: живого рака водкой накачали, положили в тарелку и «присыпали» варёными; сонный рак поначалу лежал смирнёхонько, а потом... потом человеку начина¬ло казаться, что он допился до чертиков.
Ванюша Стреляный ни разу в жизни так не напивался, вот и решили над ним пошутить, намекнуть, что и он до чертиков надерётся когда-нибудь.
        Глядя на мордастых зубоскалов, Иван Персияныч догадался, в чём дело. Набычился. Хотел в сердцах тарелку смахнуть со стола, но удержался; только этого и ждут — погоготать. Новые хозяева давно распоряжались в этой чайной. Новые порядки завели. Терпи теперь, не лезь к ним со своим уставом.
        Стараясь быть спокойным, он обратился к парню: 
      —Так что ты там бухтел насчёт товара и купца?
        У рыжего парня за пазухой в это время что-то шевель-нулось и тихохонько вроде заскулило. Стреляный смущённо пожевал губами, но промолчал, решив не удивляться. Снова какой-нибудь фокус.
Рюрик улыбнулся, ладошку за пазуху сунул.
— Проснулась, душа моя? — ласково спросил он, выволакивая за шиворот белого волчонка, вернее — волчицу, кро¬хотную, маленькую, пока что куколку, беспомощно сучившую ногами над столом.
О том, что это волчонок, а не щенок собаки — говорили многие приметы. Широкая пасть, чёрный, немного заостренный конец хвоста и очень толстые крепкие уши, внутри густо поросшие короткими волосами; и пушистая мягкая шерсть с подпалинами — рыже¬ватыми пятнами на лапах и на мордочке (у парня виски с такою же подпалиной — неуловимым образом это объединяло их, роднило). И ещё заметил Ванюша Стреляный: когда волчицу-куколку стали извлекать из тёмной пазухи — в глазах заго¬релись зелёные фосфорические горошины.
Позднее Иван Персияныч узнал и то, что парня зовут Варфоломей, а не Рюрик — это он пошутил; и то, что в чай-ную пришёл он погреться после волчьей облавы. Но это – поздней. А тогда, за столиком, его как будто громом поразило. Как будто он волчат не видел в жизни. Страх и ужас охватили…
— Да ты не бойся, дед, мы не кусаемся! — Парень подмигнул ему.
—А я чего?.. Я ничего…— пробормотал побледневший Иван Персияныч.
 —Я вижу, как ты «ничего»… — В одной руке затиснув белого щенка, парень взял стакан с недопитой водкой, поднес к сырому носу звереныша, и снова обратился необы¬чайно ласково: — Ну, пей, душа моя!
Волчица-куколка потешно морщилась и воротила рожицу от ядовитых за¬пахов. Неок¬репший рык, зарождаясь в нежном шелковистом брюшке, глухо вырвался сквозь крупные оскаленные зубы. В зрачках мелькали то беспомощность, то совсем недетский огонёк, грозящий обернуться будущим пожаром.
—Ну, ладно… – Стреляный поднялся. – Мне пора.
—Погоди. Ведь мы же не договорили.
—О чём?
—О самом главном. Сядь! – Голос был у парня тихий, но властный. – Я из поселка Благие Намеренья. И намеренья у меня самые благие, — скаламбурил он, улыбаясь. — Слышал я: дочка твоя спит и во сне видит шкуру белой волчицы. Могу подарить.  Видишь, какой я богатый купец. А у тебя товар. Уразумел? Рюрик сватается. Руку и сердце, можно сказать, просит. А я очень редко прошу. Так беру, без спросу.
Ничего особенного не произошло, но Иван Персияныч какое-то время сидел, точно обухом ушибленный. Потом, глядя под ноги, молча поднялся, быстро вышел вон — подальше от подобных женихов.
Язык мой — враг мой. Сожалел Ванюша Стреляный: всем подряд на тракте расхваливал свою Олеську. Но это ещё полбеды. Далёкими зимними вечерами зачем он сочинял ей сказки и обещал «хоть из-под земли достать шкуру белой волчицы»? Много лет миновало, забыл он о том несерьезном, мимоходом оброненном слове, а теперь, отдаляясь от чайной, Иван Персияныч уносил в душе предчувствие какой-то неминуемой беды.
Чудак Чистоплюйцев повстречался на тракте. В руке ведро позванивало.
— Прости, Ванюша. Я с пустым иду... Пересохли мои
родники! Худо дело! — пожаловался чудак. — А дальше и того хужее будет, я так своим скудным умишком сужу. Не только родники пересыхают — душа и совесть!
— Люди заместо души — волчицу за пазухой носят, — начал  Иван Персияныч  рассказывать о происшествии  в
чайной.
Чудак нахмурился. Фамильный самородок за пазухой поправил (всегда носил под сердцем, но никому не показы-вал; если кто и видел, то случайно).
Вздохнув, он посоветовал старинному товарищу:
—Вам  надо как можно скорее покинуть Чёртово Займище.
—Да мы уже раз уезжали. Не пожилось нам на стороне.
—Персияныч! Миленький! Я не могу тебе всего сказать! – признался Чистоплюйцев. – Но будущее может быть таким, какого ты даже и врагу не пожелаешь!

                8   
               
Избушка на Займище. Вечер. Тихо-тихо кругом. Только изредка погоныш на болоте голос подаёт. Запахи под вечер сгустились в тёплом воздухе – словно болотные духи в обнимку с духами лесными и озёрными в этот час колдуют и чаруют, наполняя душу той поэзией, которой, может статься, никогда и не было  на свете. Но если есть в душе твоей любовь, так, значит, и поэзия с тобой…
Золотым пятном – внизу перед окном – подрагивал свет, смутно озаряя спутанные травы и цветы. И по этим травам, по цветам – оставляя тонкий след на свежих росах – проскользнула чья-то загадочная тень.
Тень затаилась у окна. Тень перестала дышать и двигаться.
Чьи-то глаза наблюдали за девуш¬кой.
С вечера Олеська ждала отца, зачиталась и вот уснула при свете тонкого огарка: смуглое, от мира отрешённое лицо её повернуто в сторону раскрытого окна.
       Склоняясь к самым ставням и осеняя шторы, на неё  с весёлым   любопытством   поглядывала   вешняя   загадочная мгла. Ветерок струился, звёзды перемигивались в небе и в пруду   за  частоколом.   Месяц,  бравый  парень с  красными усами, словно только что винца хватанул из кружки и усы ещё не промокнул — месяц по-над поляной стоял, косым плечом приткнувшись к раскидистой кедре. Месяц перестал мигать-моргать, очарованный картиной, которая открылась посреди топучего болота, — в просторном переплете немудреного крестьянского окна. Много всяких златокудрых видел Месяц за свою ни конца, ни края не зна¬ющую   жизнь;   графиням,   принцессам,   королевам   беловодским путь-дорожку освещал; но этакое диво он впервые встретил на земле. На небе-то, конечно, есть, в раю. Но чтобы здесь, среди огромного болота, расцвела вдруг подобная лилия... Боже! Как я это проглядел? Да где я раньше был, куда светил, чудак? Только сюда надо светить, только сюда — и днём и ночью: охранять покой и любоваться, не помышляя даже поцеловать следы её ступней...
           Сияет Месяц!..
И Серьга Чистяков сияет всей душой, украдкой наблю¬дая за своею ненаглядною Олеськой. Нехорошо подгляды¬вать? А он и не хотел. Просто глаз не может оторвать.
Девушка спит беспечно, глубоко, самозабвенно. Откинут край цветистого пододеяльника: обнажились калиновые ядрышки грудей; тугое смуглое бедро виднеется; угловатое колено с цыплячьим жёлтым пухом возле чашечки; три чуть заметных родинки рассыпаны под грудью: размеренно и сильно сердце «клюет» в ребро — родинки испуганно под¬рагивают; и так же — сердцу в такт! — пульсирует сонная артерия на шее и синеватая изогнутая жилка на виске: не¬слышный вдох и выдох волнует на белизне подушки вороные воло¬сы и, отзываясь мимолетным юным каким-то сновидениям, девичьи розовые губы трогает полуулыбка...
Боже, боже! Как ты силен в своих мечтах о красоте! Какие райские плоды ещё встречаются на твоем бессмертном Древе Жизни!

                9

          От Гостиного двора, или от чайной, говоря по-старому, до дому идти недалеко. Если ты, конечно, тверёзый человек. А ежели маленечко того… дорога может показаться и длинной, и многотрудной.
       —Баба мерила клюкой, да махнула рукой…— ворчал Ванюша Стреляный, шагая привычным путём, который теперь казался чуть ли не бесконечным.
        Под ногами постоянно хлюпало, а где-то в глубине Чёртова Займища филин хохотал, как пьяный дурень в чайной. Потом под ногами зашуршала сухая прошлогодняя листва, сухая ветка щёлкнула – это значит, Иван Персияныч добрался до Сухого Гребня. Значит, скоро будет огород, клочок плодородной землицы, который Иван Персияныч с большим трудом отвоевал у матушки-природы; столько тут пней, столько всяких корней – змеями подземными расползлись на все четыре стороны…
       «Жалко всё это бросать!» - подумал Иван Персияныч. – И в то же время нельзя не прислушаться к тому, что сказал Чистоплю…»
        Обрывая свои раздумья, он отчего-то насторожился, подойдя к избе. Он заметил мелькнувшую лёгкую тень. Сначала подумал – поблазнилось. Нет. В самом деле. Фигура человека отделилась от окна и бесшумно прянула через ограду. 
         Собака, находившаяся неподалеку, почему-то промолчала, только цепью звякнула, поднимаясь навстречу хо¬зяину.
       «Пригрезилось, однако!» — успокоил он себя, по привычке запуская руку в густую и грубую шерсть волкодава – потрепал по холке, почесал за ухом. У него и в мыслях даже не было, чтобы такую лютую зверину, как этот тёмно-серый вол¬кодав, кто-то мог прибрать к рукам — прикормить.
          И вдруг он снова отчего-то насторожился. Подошёл поближе и нагнулся – плохо было видно при свете месяца.
           Возле конуры лежали свежие куски сырого мяса. Волкодав облизывался и виновато – так, по крайней мере, показалось – виновато, проказливо  поглядывал на хозяина.
У проснувшейся дочери Иван Персияныч узнал, что никакого мяса вечером она ни крошки не давала Волкодару; так они звали пса.
—Я тоже не давал. А кто ж тогда?
—Может, сам кого-нибудь поймал? – предположила  Олеська. – Помнишь, в прошлом году…
—Помню, – задумчиво сказал отец. –  Только что-то здесь не то… Я посмотрел на мясо – ни шерсти нет, ни пуха.
 —Ну и что?
—А то, что Волкодар поймал куски, уже кем-то отрезанные. Понимаешь? Кто-то её прикормил.
—Да ты что? – Олеська не поверила. – Да кто бы это смог?  Да ни за что!
Озадаченный отец, опять и опять вспоминая предупреждение Чистоплюйцева, закурил.
—Уезжать, наверно, будем с беловодской стороны,
Олеська.
— Почему? Куда?
—Пока не знаю…
—Ну, а зачем говоришь?
—А затем и говорю, что будем собираться! – Он глубоко затянулся. – А то как бы не было чего…
—Мы уезжали уже! Хватит!
—Ты голосок-то не подымай. Не надо. Всё равно будет так, как скажу.
 —А я не поеду! – заупрямилась дочь. – Мне и здесь хорошо!
Олеське давненько хотелось признаться: парень встретился ей по душе – Серьга Чистяков, вот и неохота уезжать. Может, она и призналась бы этим вечером, но…
Произошло непредвиденное.
Когда Ванюша Стреляный курево покупал, шутники из чайной в пачку ему подсунули две папироски с сюрпризом: табак перемешан с порошком гашиша; нескольких затяжек хватает для того, чтобы мозги «поплыли набекрень».
— Поедешь! Никто тебя и спрашивать не станет! — грубо, как никогда, прикрикнул Иван Персияныч, отведав
приятной отравы.
Дочь удивлённо посмотрела на него; необычный голос и необычно ярко блестящие глаза показались ей пугающе странными. Она и раньше видела папку под хмельком, но чтобы вот так…

                *       *       *      

 Зрачки его ещё сильней расширились – и он увидел мир, доступный только «зачарованному» зрению.
Стены в доме вдруг исчезли – сильный ве¬тер с болота рванулся и в дальних соснах клекот колоколь¬чика возник. Потом лихая песня под гармошку, голоса и чей-то громкий смех. И подъехали к Чёртову Займищу серые в яблоках кони. Ванюша Стреляный увидел свою ненаглядную персияночку, распахнул объятья, улыбнулся:
— Купава! Ласточка моя! – Голос его рокотал какой-то  болезненной  нежностью. – Где ж ты пропадала столько лет?!
— За морем летала, дорогой Ванюша!
— Устали небось крылышки?
— Ой, спасу нет — устали!
— Так пойдём в светелку — отдохнешь!
Иван Персияныч осторожно взял Олеську под локоток. Бормотал что-то невнятно; веки прикрывались, тяжелея, а потом тихонько, вяло поднимались.
Ей стало страшно: вприщур смотрели на неё стеклянные зрачки с холодным, как бы неживым потусторонним блеском...
— Что случилось, папочка? Ты болен?
Ванюша Стреляный её не слышал. А и слышал бы, так
что бы он ответил? Это невозможно объяснить. Любовь и ненависть к далёкой персиянке, — а подспудно и к дочери! — годами клокотали друг подле друга, покуда не спеклись, не переплавились в один кусок, в тот бел-горюч камень, кото¬рый невозможно ни силой, ни молитвами разъять. Таскай возле сердца, живи, коли хочешь. Терпи, если можешь такие страданья терпеть.
Он докурил отраву и заплакал.
—Дай-ка, доча, выпить. Я прихватил.
Дочь спрятала бутылку. Принесла воды в железной кружке. Он жадно, судо¬рожно пил, зажмуриваясь, покусывая круглый край металла и последними слезинами разбавляя большие жадные глотки, больно дерущие гортань.
—Водку пью как воду, – пробормотал. – Не берёт.
Филин ухнул за избой. И глаза у отца широко распах-нулись. Бессмысленно и дико глядя сквозь дочь, сквозь сте¬ну, — он опять увидел серых в яблоко рослых рысаков возле крыль¬ца... весёлый рыжий парень с белой шкурою волчицы на плечах подошёл к Олеське и поцеловал её, бесцеремонно лапая за грудь.
— Ты — с ним? Олеська…
—Да я с тобою папочка. Ты что? Я здесь.
—Ты — с ним? Нет, нет! — устало засло¬няясь дрожащею рукой, он отгонял видение; потом швырнул пустую кружку в дочь. — Ведьма! Чур меня, чур! Ступай к черту!
Свеча погасла в горнице.
Месяц медленно ушёл за облако.
Утром Олеськи не было в избе.

10

Вчера под вечер «демонит» закончился и у взрывников образовался «красный день календаря» посреди чернорабочих буден. Очередную партию взрывчатки должны были привезти только в полдень, не раньше.
Варфоломей проснулся на берегу в палатке. Позвал мужиков, но никто не откликнулся, только кедровка взлетела с ветки ближайшей сосны, где у неё было гнездо. Мужики на рыбалку ушли, не добудившись Ворки – любил поспать.
Зевая, он перелез через мотки проводов, через ящики с какими-то инструментами и старыми, поломанными взрывными аппаратами. Постоял, не в силах прочухаться после долгого сна. Опять зевнул. Пошёл  к реке, умылся. Огненно-рыжие вихры привёл в порядок, или, вернее, попытался привести – волос был непокорным и вздорным, выдавая характер хозяина.
Тайга кругом стояла серая: вечер или утро — не поймешь. Сначала было тихо, а потом в лицо ударил горячий пружинистый ветер, какой обычно дует в этих местах к дождю. Взъерошились деревья, заплескались травы на поляне, играя светло-молочной изнан¬кой. И тревожно загалдела птица, скинутая ветром с насиженного места.
Охотничьим ножом распоров две банки – с тушенкой и сгущенкой – Кикиморов по-быстрому позавтракал. С костром возиться было лень – тушенку съел холодную. И чай холодный был, зато густой, за ночь настоялся на листах смородины.
Поел. Покурил. Стал прикидывать: какой бы ратный подвиг совершить ему до обеда, пока «демонит» привезут.
—Ладно, - сказал он, окурком стреляя в кедровку, вертевшуюся около своего гнезда. – Есть одна мыслишка. Не трещи, кума.
Палаточный лагерь, где расположились взрывники, находился на пригорке, с которого две дороги скатывались – на юг и на север. Одна вела туда, где скоро будет плескаться «море». Другая – к посёлку Благие Намеренья.
Чтобы скоротать дорогу до поселка, парень останавливался и, сложив ладони хитроумным спосо¬бом, скулил и завывал по-волчьи. Глупых щенков окликал.
Он так делал часто, шагая по тайге. И часто – бестолку. А нынче как-то очень быстро повезло. Ворка отыскал волчат на тёплой и уютной лежке; не моргнувши глазом, переломал им ноги, словно сухие сучья. Расчёт был простой и проверенный. Этих беспомощных темно-бурых калек матё¬рые волки не бросят, выкормят; это же не люди – бросать своих детей. По осенним чернотропам придёшь и преспокойненько возьмёшь свою добычу. За волчицу раньше было — 150, за волка — 100, а за волчонка — 50 руб-лей. А теперь обещано в Благих Намереньях едва ль не втрое больше. Как не постараться? Нет, не из жадности, а так… из благих намерений.
Закончив костоломные дела, он  поспешно удалился  от вонючего логова. Руки вымыть хотел после волчат, но обошёлся только тем, что поплевал на них и вытер о штаны. Покопался в рюкзаке, мысленно ругая взрывников. Хотя они, конечно, молодцы — не подчистую выгребли. Оставили на опохмел. Варфоломей достал посудину. Выпил за удачу. Сколь их там, волчат, в гнезде? Сколько там рубчиков лежит?..
Он ухмыльнулся, довольный началом дня. (Для кого начало, а для кого уже вторая половина).
Вино проникло во все жилы и жилочки, кровь разогре¬ло, душу подожгло. Хохотать хотелось без причины и хотелось — эх, раззудись, плечо! размахнись, рука! — взор¬вать бы что-нибудь такое... грандиозное бы что-нибудь свершить, героическое!.. Жалко, рядом нету демониту!
Свернувши не там, где надо, Варфоломей не то, чтобы сбился с дороги – он оказался перед выбором: или назад оглобли поворачивать, или пойти напрямую. Разгорячённый вином, он думал не долго. Он решил напря-мую ломиться — через Чертово Займище. Уже ходил однаж¬ды, тропа запомнилась.
Покорители беловодской сторонки научили хорошим песням. Ворка вспомнил одну из них и загорланил, посмеиваясь:

Чела-э-эк проходит как хозяин
Необъятной родины сво-э-эй!..
Он чувствовал себя хозяином страны. Полноправным и несокрушимым.
А между тем вечерело. Закат забивал красные клинья в соснах. Тени опрокинулись под берег на тропу, сверкающую росами — выпуклыми шляпками гвоздей. Натиск вет¬ра неожиданно ослаб. Небо, всё время куда-то бегущее, останавливалось, охваченное зрелым заревом. Сосны вы¬прямляли спины и задумывались в покойном полумраке. На соснах, на кустах, на каждом стебле — тишина раз¬весила незримые, комариным тонким звоном звенящие звоночки...
Ворка отыскал слабо светлеющие затеси, зализанные живицей. Но во хмелю повернул не туда; всё равно ему сей-час — лишь бы идти...
Обогнув Русалкины Водовороты, он увидел цветок те-лореза. Интересный цветок. Всё время живёт под водою и только во время цветения вы¬ныривает из «русалкиных окон». Если верить легендам и пре¬даниям — здесь утопилась когда-то молодая, проданная в рабство персиянка, обернулась роскошной русалкой с чёр¬ными волосьями ниже колен, с хвостом, где каждая чешуйка из серебра. Русалка хотела добраться до моря, до Персии, да помешали ей речные перекаты. Беглый каторжник Ярыга сушить собрался реку, но русалка вышла замуж за него, лишь бы не трогал белые воды. А Ярыга хотел, чтобы она волшеб¬ный жар-ключ достала со дна — любые клады распечатать можно тем ключом.
«Это — побаски далёких времен, — думал Ворка, стоя возле омута. — А сегодня и того забавнее рассказывают. Главный начальник строительства Ярыгин — из тех самых будто бы... И стройку века он придумал специально, чтобы... Ох, мать! А это что? А это кто?»
Варфоломей встрепенулся.
Остолбенел от увиденного.
Из воды выходила русалка. Явно слышался шорох воды. Видны были смуглые руки, грудь, упругое бедро...
Дабы отогнать видение, он закрыл глаза. А когда рас-пахнул — никого. Хмель, конечно, дает себя знать. Вон как сильно голову заколесило, того и гляди упадешь в круговерть. И чтобы не поддаться глупому искусу, Варфоломей  отошел от воды.
«Русалка» к тому времени уже оделась. Сидела на пенёчке под березой. Отчего-то пригорюнилась, подперев щеку ладонью. Наблюдала, как скользили жуки-водомеры по слюдяной поверхности пруда.
— Ки-и-иса с бантиком?! — узнал он. — Вот так встреча!
Олеська оглянулась. Подскочила. Глаза её — и без того
большие — увеличились от ужаса: он видел её обнаженной.
— А что же ты, кисонька, делаешь здесь? Заблудилась?
Я тоже... Давай будем вместе блудить? — скаламбурил он
многозначительно. — У меня для тебя есть подарок. Давно с
собой таскал, надеялся на встречу. Бог — не фраер, не подвёл.
Варфоломей стащил с плеча рюкзак. Огляделся. Канюк сидел на кочке невдалеке, драл клювом и когтями лягушонка. Ощущая на себе человеческий взгляд, хищник отвернулся, проглотил добычу второпях и улетел, посвистывая крыльями.
Тихо кругом. Даже листы на осинах висели — как влитые в стекла. Ветер свалил облака за кромку вечернего бо¬ра. Кочки, красноватые от прошлогодней клюквы, утопали в сонной полумгле... Вечер над землей уже завял, а ночь пока ещё не зацвела. Стояли те загадочные сумерки, что называют — «между собакой и волком».
— Показать подарочек? Ни в жисть не догадаешься —
какой! Не хочешь? Зря. Я ведь с благими намереньями.
Он косо поглядел на её грудь. Ниже левого соска, под светлой кофточкой, испуганно, по-птичьи трепетало сердце...
Обреченный вид живого существа — человек это или телушка на бойне — возбуждал в душе у Ворки чувство жалости и одновременно чувство своего всемогущества. Из глубины утробы подкатывал горячий ком под горло и на секунду забивал дыхание; по жилам сладкой судорогой проходила дрожь; руки делались ватными — муху не тронет; в глазах копилась умилительная влага... И чем больше он млел удивительной звероподобной нежностью — тем сильнее удар! Были полосы в жизни: он мучился жалостью — не кувалда всё-таки под ребром стучит, живое сердце; к сожалению, к счастью ли, но с годами это проходило; в последнее время особенно редко случалось жа¬леть. Взрывы «демонита» неумолимо разрушали его душу; и если бы мог он в себе разобраться, то понял бы: самый страш¬ный взрыв случился до его рождения — в тот момент, когда отец крутанул с удовольствием ручку взрывного устройства и Белый Храм ушёл под облака, освобождая место для кровавой бойни. Как тут ни вспомнить святое писание: «Отцы ели виноград, а у детей оскомина».
* * *          
Олеська уходила по темнеющей стежке — в сторону Чёртова Займища. Ворка отпустить решил. Чёрт его знает, почему. Да так, расчувствовался малость, рассиропился. Он рюкзак развязал и допил всё, что осталось в бутылке. Новую хотел открыть, но передумал: опьянеет.
Закурив, он сбил ногою сатанинский гриб возле куста. Белое мясцо гриба краснело и покрывалось васильковой трупной пеленой. Зрение у Ворки по-звериному острое — в потёмках видит сквозь игольное ушко.
Лягушки на болоте раскричались — к дождю, говорят. И словно спеша подтвердить нехитрую эту примету  — молния всплеснулась у горизонта.
Олеська отдалялась. Кусты шуршали на краю болота. Светлая кофточка мелькала за деревьями.
Неожиданно сверху возник, нарастая, дребезжащий звук.
— Ой! — девушка остановилась. – Ой, что там?
— Черт на метле катается! — крикнул Варфоломей и расхохотался.
         Девушка увидела светлый промельк птицы — это спикировал бекас на гнездо, запрятанное в сумрачном кочкарнике. Жизнь болота, знакомая с детства, никогда не пугала её, просто нервы были напряжены, вот она и ойкнула. И, может быть, это самое «ой!» всё и решило, как знать.
— Боишься, киса с бантиком? Придётся проводить! —
Ворка сплюнул окурок и улыбнулся, догоняя девушку.

 
11          

В рождественские морозы – при луне и  при звёздах – состоялась у них волчья свадьба. Потом, когда природа потеплела, подобрела, у них родились детки – пять слепых волчат. Сосали молоко, смешно скулили, тычась  горячими рыльцами в пушистый мамкин пах. Через две недели ребятушки прозрели – увидели прекрасный этот мир, полный красок, звуков, запахов. С молока волчата перешли на мясо, и тут уже мамке да папке надо было стараться, не покладая рук, ну, то есть, ног. Трудно было, да, но трудности эти приятные – душа звенит, когда глядишь на ребятишек, день за днём матереющих. Время быстро летит; лето кончится и прибылые – молодые волчата – следом за мамкой, за папкой пойдут принимать участие в охоте. Так было от века, и так оно, конечно, будет – порядок жизни этой нерушим.
Примерно такие приятные мысли и чувства согревали волчицу, придавали ей силы, прибавляли огня её золотисто-оранжевым, прямо и смело смотрящим глазам.
Она всегда вставала первой – до рассвета, когда горы в тумане ещё, когда росы погнули траву и цветы, когда птица ещё не запела. «Кто рано встаёт, тому бог подаёт», говорила когда-то прабабка-волчица. Может, правду говорила, может, нет. Скорей всего, что нет. Никогда ещё мамка-волчица не видела того, что ей подал бы какой-то «бог». Она сама всё время добывала. Пораньше встанет – побольше добудет, вот и вся премудрость этой присказки: кто рано встает, тому бог подаёт. Выходит так, что бог – ты сам.

                *       *       *

Охота с утра оказалась удачной. Сначала глухарку в кустах удалось придушить, но это всего лишь «на один зубок». Зато позднее посчастливилось набрести на хромую ка¬баргу в распадке. Волчица играючи настигла её и зарезала у ручья. Брюхо наполнилось жарким кровоточащим мясом, бе¬ременно тянувшим тело до земли. А душа наполнилась бла¬женством. Перед глазами рисовалась приятная картина: мать возвращается домой, отрыгивает пищу; детвора, кусаясь и рыча, толкая друг друга, лезет к мясу — жадно втыкает острые зубёнки...
Так было и вчера, и позавчера. Но только не сегодня.
Чем ближе было сумрачное логово — тем тревожней почему-то становилось.
Тяжелым шагом пробираясь к месту на краю Чёртова Займища, волчица возле валуна вдруг остановилась и точно мордой о камень ударилась — отскочила.
Ядовито-свежий запах – пролитое вино –  клубился у ва¬луна, обросшего мохом и отороченного травой. Непоседливая кроха с крапчатым коричневым пером вспорхнула с валуна; подозрительно проследив за полётом крапивника, волчица покрутилась на тропе, носом потыкалась в раскосый чело-вечий след и, сердито фыркнув, припустила к логову.
Крупные горячие куски мяса, громко исторгнутые волчицей, вздымились бледно-розовой грудой в траве под кус¬том. Чёрный ворон появился, прячась в медуницах и лесной фиалке, завистливо косясь на дармовщинку и вытягивая шею — улучить момент для воровства.
Волчица налегке сделала короткий круговой оббег возле гнезда. Никого. Только дух – противный дух кого-то чужого – угадывался там и тут. Она остановилась около детей. Смотрела, не мигая. Волчата с переломанными лапами, чуя запах желанной жратвы, пытались ползти. Беспомощно скулили в нескольких шагах от мяса; приподнимали головы и вновь и вновь роняли в пыль и прошло¬годний прелый листарь.  Крошечные, торчащие кверху зачатки хвостов болезненно тряслись; маленькие уши побито, жалко прижимались к голове: крупные редкие слёзы бороздили по чумазым толстым мордочкам. Высветляясь после плача, дымчато-синие глаза-горошины выражали такую муку и такое отчаянье — мать отворачивалась.
Сердито фыркая, она тщательно обнюхала щенят, поддевая носом под брюхо, переворачивая малышей на спины. Среди пыльной тёплой шерсти отыскался едкий запах человека – тот же самый запах, который был неподалёку на земле.
Сильное сердце её отчаянно и больно бухнуло в груди. Волчица – двумя-тремя прыжками –  выскочила на пригорок. Села, охватив хвостом большие испачканные грязью лапы. На вздохе, набирая побольше воз¬духу, вытянула морду вверх: неожиданно сильно и тонко исполнила «песню тревоги». Тугой серебристо-звенящей спиралью звук закружился в поднебесье и полетел, полетел, широко подхваченный эхом среди сосен, среди кедров, среди скал, нависающих над рекой.
Ворон осмелел, почуяв перемену в поведении хищника. Закосолапил к остывающему мясу, крыльями взмахнул и взгромоздился на сырой шматок. Ударил клювом и стал терзать, не обращая внимания на воющего зверя.
Она докричалась-таки до матерого. Еле слышный ответ получила из глубины далёкого распадка, укрытого вечерними туманами. Обернувшись, глухо рык¬нула на ворона и принялась подтаскивать щенят к еде – хватала за холку, стараясь кожу не прокусить, тащила, напряжённо вытягивая голову.
Волк запалился, перепрыгивая через кусты, через камни, валежины, через мелкие овраги и ручьи  — галопом летел на сильную «песню тревоги». Не часто он слышал  такие  щемящие ноты в голосе своей подруги. Этот голос – вой матёрой волчицы – всегда происходил и происходит на более высоких нотах, чем у него, у матёрого. Иногда в этом голосе может проскользнуть скулёж и даже взлаиваение. Но никогда ещё не было того, что матёрый услышал сегодня, сейчас… И когда он оказался возле логова – печальные сомненья подтвердились. 
Глядя друг на друга, звери коротко посовещались, резко фыркая и приглушенно  рыкая, и остервенело клацая зубами. Как не жалко было им, но всё-таки решили бросить рассекреченное логово, хорошее, уютное. Только нужно было присмотреть другое место, хотя бы временное, хоть бы до утра где-нибудь  просидеть, а там уж видно будет. И опять они посовещались, куда лучше уйти…
А время шло. Вечерний синеватый сумрак стекал с небосвода на землю. Неожиданно разгулявшийся ветер гнал по-над болотом облака; зелёные дубравы наизнанку выворачивал на берегах Летунь-реки и зверей против шерсти поглаживал. Мир для них наполнился угрожающим скрипом, посвистами и шоро¬хами. Волчьим сердцем овладело беспокойство, как всегда в шумливую погоду; хотелось убежать и спрятаться — повсюду в шуме чудилась опасность очередной охотничьей облавы.
Однако ветер выдохся, упал на дно речного, тальником забитого, оврага.
Месяц, будто всплывший из трясины, тускло загорелся у горизонта. Остановившийся воздух отсыревал: шишки репейника, растущего на краю оврага, мимо которого рысцою шла волчица, — расправляли свои колючки, нахально хватая за шерсть. На пути встречалась лебеда: подушки волчьих лап ощущали появившуюся влагу в травах — на обратной сторо¬не листа. Недалеко от логова торчали одуванчики на взгорье — с утра не раскрывались, предвещая дождь... Всё это и другое, известное лишь зверю, подтверждало близость непогоды и заставляло нервничать, спешить. Если гроза обрушится на землю — исчезнут следы человека...
Волчица-мать вошла в сухие заросли болотных камышей. В зубах у нее вертыхался покорный волчонок, сучил короткими кривыми лапами, таращился на месяц и помалкивал: стоило чуть заскулить — зубы матери больно впивались в загривок щенка и доставали почти до косточки: «Молчи! Никто не дол¬жен слышать о нашем переселении!»
Матерый сидел у покидаемого логова, угрюмо караулил оставшихся детенышей.
Двоих последних утащили вместе, шагая друг за другом в темноту и сырь полночного болота. Месяц выплыл уже почти на середину черно-синего неба, разгорелся в полную силу. Белым заячьим пухом среди кустов лежали поло¬сы мерцающего света. Волчьи тени сделались огромными, горбатыми — занимали много места на земле.
Идущая гроза давала знать себя отдаленным гулом, отзыва¬ющимся в настороженных ногах зверей. Далёкие бледно-синие молнии за болотом всполохами били по глазам.
12               
Волчье сердце клокотало кровью; горячо разбухло в горле, не давало дышать на бегу... Растягивая жилы и посвистывая взмокшим носом, волчица вдруг теряла нитку стынущего следа — теряла надежду; плаксиво скулила, кружа, и опять натыкалась на оттиски подкованных, ржавым же¬лезом и резиной пахнущих сапог. Рычала радостно, нетер¬пеливо и, предвкушая скорую встречу, наполнялась новою энергией.
Клубок следов распутался.
Волчица вышла на сухую гриву — к избушке.
Над головой горел зернистый Космос. Ночь прохладна, тиха и таинственна. Волчьими зрачками пульсировали в небе две знакомых зеленоватых звезды, и ослепительным волчьим оскалом сиял полумесяц в туманной дали — между деревь¬ями сухого пригорка. Свет полумесяца метелью запорошил трясину, кусты, поляны и прогнувшуюся крышу ветхого строения.
Постепенно туман «завязывался» в капельки росы. Заблестели, намокая, ветки, травы... На лоб и нос волчицы, крадущейся к избушке, то и дело капало. Она облизывалась  и, прижимая уши, осторожно отряхивала голову. Впереди — чье-то гнездо приютилось во мхах. Волчья скрадка не слышна, нежна. И птица не учуяла опасности. Лишь в последний миг взлететь хотела, пискнув. Но реакция была молниеносной — сильная лапа накрыла гнездо; и ощутила тёплое биение меж¬ду когтей, куда стекала птичья кровь, будоража обостренный нюх. Голодный зверь помедлил несколько секунд и сломал в себе соблазн сожрать пичугу; навалившись на неё всею тяжестью и подождав, когда биение затихнет, волчица переступила гнездо и оглянулась, глотая слюну.
У волчицы сегодня цель — человечье мясо. Вот почему она не стала мелочиться с этой несчастной пичугой. Долго кружа по сле¬ду, она вспомнила: запах того человека встречался ей в прошлые годы; неоднократно зорил он в тайге и на болоте волчьи гнезда — пора с ним расквитаться за погубленных детей.
Она добралась до избушки. Навалилась передними лапами на дверь, но открыть не смогла. Сердце заныло в отча¬янье! Что делать ей? Как быть?.. Клыки её, когти бессильны против бревенчатых листвяжных стен.
Обойдя избушку, волчица вздохнула. Уселась неподалёку, плотно охватив хвостом свои утомленные лапы с крово¬точащими казанками, надорванными в буреломах и болотной хляби, — напролом летела. Запрокинув тяжёлую голову и отрешенно закрыв глаза, она хотела взвыть в бессильной ярости — докричаться до волка и вдвоем до утра попеременно караулить в кустах человека... И вдруг  поблизости — широко и ярко! — раскрылась молния. Болото застелило белизной. Волчица вздрогнула и отскочила — гром застал за деревьями.
Вспышка молнии подсказала ей выход: искривленный ствол сосны, растущий над крышей.
Она опять приблизилась к избушке. Чуткое ухо уловило за стеною шорохи, голоса. Между бревен, проконопаченных шерстью болотного мха, натягивало запахом печного дыма... Грубо¬ватый бас мужчины и слабосильный женский тенорок — буд¬то боролись между собой: басовые атакующие ноты перебары¬вали.
Необъяснимое и неожиданное волнение охватило волчицу: почуяла — надо помочь слабосильному. Ловко запрыгнув на искривленное дерево, она пошла, но оскользну¬лась — больно шлепнулась боком о землю... И только с третьей попытки удалось кое-как заползти по кривому стволу на чердак.
Сова сидела за трубой. Глаза — горячий уголь. От неожиданности обе испугались — друг от друга шарахнулись в разные стороны. Сова исчезла, напылив на чердаке. У трубы остались перья и теплая, аппетитно пахнущая «постель».
Волчица, едва не чихнувши от пыли, обнюхала потолок, засыпанный прогорклою землей, смешанной с птичьим пометом, листьями и хвоинками. Лихора¬дочно стала работать передними лапами, но под землею ока-залась крепкая доска — когти заскрипели, едва не подламываясь.
Она отфыркалась от пыли. Кинулась копать в другом уг¬лу, но и там постигла неудача – доски, доски...
Переставая работать, она прислушалась.
Первые капли дождя коготками скребли, колотили по гнилым тесинам крыши. Болото всё чаще заливало светом призрачных мол¬ний. Вершины кедрача и скалы на далёком берегу точно вы¬прыгивали из темноты, разрастаясь до неба; молния гасла — и деревья и скалы со страшным грохотом словно проваливались куда-то в пропасть.
Внезапно застигаемая    светом,    глушимая    гигантским громом,    волчица обмирала за трубой — и вновь принималась копать, искать наиболее слабое место на крыше…
13
Приземистая ветхая избушка посреди сухой гривы Олеське почему-то знакомой показалась: бревна, изъеденные грибком, плесень, выбитая кружевом по стене, подоконнику и потолку — всё это она уже как будто видела, не могла только вспомнить, когда (здесь Ванюша Стреляный первое время скрывался с дочкой от цыган, пока дом не выстроил на Займище).
Чувствуя родные стены, Олеська обретала спокойствие духа. Понимая, что не убежит — сейчас, по крайней мере, – и, не умея сидеть без дела, она принялась привычно хлопотать. Прибрала на столе, грубо сколоченном из досок, отесанных топором. Затопила камелек, сбитый из дикого речного камня, такого разноцветного, как будто радуга разбилась на камнях.  Труба, наверное, была чем-то закупорена — дым от зажжённого хвороста повалил в избушку, поплыл черно-сизыми перьями.  Олеська закашлялась, открыла дверь, обитую широкой листвяжной плахой точно железом.
Варфоломей с удивлением следил за ней, ждал: вот-вот побежит... Взгляды встречались иногда. Глаза у девушки теперь смотрели не затравленно — наполнились добром, печалью. Никто ещё так не смотрел на этого огненно-рыжего чёрта: все боялись; это возбуждало Ворку, доводя порой до озверения. А вот такие глаза – печальные и добрые – они производили такое впечатление, как будто кто-то связывал парнягу, туго скручивал по рукам и ногам. И до того непривычно, до того было странно – Кикиморов даже дёргался время от времени, точно старался сбросить призрачные путы.
Тяга наладилась в печи, хворост разгорелся. Тёплый тош¬нотворный воздух, смешанный с болотной сыростью, заполнил зимовьё. Золотисто-огненные бабочки затрепетали на грязном полу, на стене.
Чиркая спичками и приглядываясь, парень пошарился по зимовью, нашёл две небольших свечи и запалил, приладив на столе. Бутылку с вином достал из рюкзака.
— Киса с бантиком, гляди! — простодушно улыбнулся, вынимая белую волчью шкуру. — Это тебе мой свадебный подарок! Свадьба у нас нынче? Я верно говорю?
— Чему быть, того не миновать, — покорно вздохнула Олеська.
Он покачал головой.
— Нравишься ты мне, ей-богу!
— А ты мне — нет, — призналась тихо.
— Жалко, киса. Но ничего. Стерпится — слюбится.
— Может быть... — на щеке, озарённой пламенем
свечи, засверкала извилистая дорожка слезы.
Олеська отвернулась, две-три хворостины в печку  подложила, доду¬мывая несказанное: «Может быть, я и правда богом тебе пред¬назначена? Мы ведь не знаем, а он видит сверху, ведает...»
Душа у неё, овеянная многовековою мудростью природы, была намного старше её самой. И душа подсказыва¬ла, и отец учил: «Сирого, несчастного — вот кого жалей. А счастье счастливых — умножать легко».
Непонятно почему, но этот парень представлялся ей глубоко несчастным че¬ловеком. Это было видно по глазам, по улыбке, напоминающей звериный оскал, и по многим другим мелочам, из которых складывался образ человека.
—Киса, сядь рядком, поговорим ладком, — пригласил он, поглаживая волчью шкуру и подмигивая девушке.
Она покорно подошла и села. Ворка – молча, пристально – любовался ею. Ноздри ходором ходили от волнения.
— А ты почему не боишься меня? — спросил с наивным недоумением.
— Ты похож на цветок мать-и-мачехи, — задумчиво объяснила Олеська. — На листочек. Одна сторона у тебя — шершавая и холодная, другая — мягкая и тёплая. Кто же виноват, что на земле такие цветы вырастают?
Выпучив глаза, Варфоломей несколько мгновений смотрел на неё. Потом раскатисто расхохотался, обнажая здоровые зубы, какими, наверно, и же¬лезо жевать не страшно.
— Во загнула! У тебя с башкою  всё нормально? Киса! А ты знаешь, что этот «листочек»... Ну, то есть, я вот этим кулаком бугая трехлетнего сбиваю с ног? Ох, развеселила ты меня!— Он пригубил из горлышка бутылки. — Развеселила. Ха-ха…
Он поднялся, пошарил у ободверины: накинул тугой заржавелый крючок. Лениво стал снимать с себя грубую рубаху, похожую на кирзу. Хмельная улыбка бродила по рыжей физиономии.
        —Киса, — тихо приказал, — гаси наш свадебный огонь!
        Девушка ответила серьезно:
— Венчальные свечи задувать нужно разом, чтобы жить вместе и умереть вместе!
       Варфоломей внезапно разозлился:
        — Дура ты или прикидываешься? А ну, иди сюда! —
Он схватил за кофточку, рванул — на грязный пол упали
два светлых ситцевых куска. Олеська испуганно взвизгнула и отскочила, и, чтобы хоть чем-то прикрыть¬ся, руку машинально протянула к белой волчьей шкуре на нарах; крепко прижала к груди.
Парень усмехнулся, любуясь её новым одеянием.
— Волчица, да и только! Прям-таки Волхитка! Ладно, не сверли меня глазами!.. Повоспитывала — и хватит. Теперь моя очередь. Не дрожи, киса, не бойся — даже юбка не пом¬нется!..
Он расставил руки, шагнул и сгреб её в охапку — вместе с волчьей шкурой. Волосатый обнажённый торс, комкова¬то и упруго набитый мышцами, придавил Олеськино лицо. Задыхаясь, она откинула голову и неожиданно сильно укусила за рыжую руку.
Приглушенно рыкнув, он швырнул её на нары.
— У-у, волчица! — азартно хохотнул, потирая укус выше локтя. — Хорошо! Мне это нравится! Иш-шо давай!
— Не подходи!
Она забилась в угол. Дальше случилось невероятное. Блеснула молния, ударил гром: с потолка посыпалась труха и куски подгнившей дранки: на несколько мгновений этот мусор за¬порошил Варфоломею глаза.  А когда он снова посмотрел — перед ним стояла высокая грудастая волчица. Хриплое дыхание клокотало в горле взлохмаченного зверя: зеленоватые зрачки зло и раскаленно фосфоресцировали во мгле.
Хмельному Ворке показалось: девка в волчьей шкуре. Но волчица распахнула горячую пасть, утыканную клыками, грозно зарычала — и хмель из головы как ветром выдуло. Парень попятился.
Оседая на задние лапы, волчица метнулась под горло.  Он успел защититься рукою. Сверкнули зубы... Кровь хлестану¬ла из руки, разорванной до кости... В голове помутилось, но звериный инстинкт самосохранения заставил Ворку левой, уцелевшей рукой схватить бутылку со стола: он размахнулся и обрушил между волчьих глаз... брызнули и за¬звенели осколки.
Волчица отлетела в угол избушки, клацнула зубами и приподнялась — для новой атаки.
Не давая опомниться, Ворка прыгнул сверху. Придавил волчицу к полу и стал душить. Волос на затылке у него поднялся дыбом. Он хрипел, рычал вместе с матерым зверем и зубами норовил вцепиться в горло.
Олеська бросилась к двери.
14
Ночная гроза отшумела, из-за туч показались омытые звёзды, месяц. Свет их стал чище, яснее прежнего — небо словно придвинулось.
В деревне по улицам и переулкам, ведущим к реке, пронеслись потоки мутной воды. Воцарился тихий свежий сум¬рак. Слышно было, как встает с земли трава, побитая и спу¬танная ливнем; верещат и возятся где-то под застрехой во¬робьи, разбуженные громом.
На дороге за околицей заслышалось частое чмоканье конских копыт в густой грязи. Всадник, напрягая ноги в стременах, резко натянул поводья и приподнялся — ничего не видно впереди. Шагом пустил вороного. Завернул в проулок и остановился.
Чистяковы спали.
— Виктор! — Жена заворочалась. — Кто-то стучит!.. Да проснись же ты!.. Колода! Слышишь?.. Все стекла в доме перебьют, а он будет храпеть — хоть бы хны!
— Ну-уу, — вяло отмахнулся муж. — Суешь... как вилкой под ребро... Холера! Ни днем, ни ночью не отдохнуть! Иди, открой.
— Иди?! Мужик ты или нет? Там чёрт-те кто стучится, может быть... Оглоушат по башке колом — и поминай, как звали!
— Кому бы ты на хрен сдалась?.. Оглоушат ее!.. Ох-хо-хошеньки... Встаю.
Хозяин свет зажег и вышел в сени. Ливень доски промочил на крыше — сверху капало.
— Кто тут?
— Я... Сосед... Ванюша Стреляный.
Виктор Емельянович зевнул и передернул шеей: капля попала за воротник.
— Ого! Сосед! За двадцать верст! — Он крючок откинул. —
Проходи, вон тряпка, вытирай обувку... Что стряслось?
После долгой темноты Ванюша Стреляный светлую горницу оглядывал с большим прищуром.
— Заехал узнать... Извиняйте… Ваш парень дома?
— Серьга? Спит. — Хозяин махнул рукой и, повышая голос, приказал: — Мать, чайку нам, что ли! Ванюша, ты сыми свою одежку, пускай просохнет... Ты, может, голодный?
— Ни-ни-ни... спасибо! – Иван Персияныч  беспокойно смотрел по углам. – Я спросить заехал, когда ваш парень в последний раз мою Олеську видел?..
—В последний раз? А что такое?
—Да пропала! Третью ночь не сплю! В чайной меня, однако, чем-то опоили. Пришёл домой и сдуру Олеську шуганул. К черту послал!
— Ахти-ахтушки! — Хозяйка всплеснула руками,
собирая на стол. — У черта, Ванюша, теперь и ищи... Вот саранча! Вот понаехали! Давеча и меня в этой чайной обманули — полкило недовесили. Никогда у нас такого не бывало... Сейчас  я подыму того пожарника. Он у нас весь в папашку. Не добудисся, хоть из ружья пали над ухом.
— Иди, потом расскажешь про папашку, — одернул
муж и обратился к гостю. — Строют, строют кругом... До тебя-то ещё не добрались? Болтуны теперь везде болото сушат...
—Какие болтуны?
—Ора¬торы. По-научному. – Хозяин зевнул. – Скоро каюк твоему Займищу, сосед.
— Да что там Займище. Скоро всё Беловодье загробят! — загрустил Иван Персияныч. —
Вот возьми плотину. Кричат: второе солнце зажигаем! Второе солнце! А рыба на нерест пойдет? Куда ей? Загорать и жариться на этом солнышке?
 —Придумают что-нибудь. Там, наверное, не дурнее
нас с тобой сидят, Ванюша. Мастера, они ведь знают, где поставить золотую точку... — Хозяин поднялся. — Мать, где Серьга? И ты заснула?
В закутке у сына всюду были книги — на столе, на подоконнике, на стуле, в изголовье. На стенах – картины русских художников: горы, леса и поля. Под столом – две или три малярных кисти, завернутые в тряпку, испачканную засохшей краской.
 Включивши свет и бегло осмотревши закуток, мать  потрепала Серьгу за волосы, за ухо... Бесполезно. Серьга до тех пор не просыпался, покуда отец не прокричал одно-единственное слово — Олеська.
Парень широко открыл глаза.
—А? – заполошно спросил. – Где Олеська? Что?..
—Ничего. Тестюшка приехал к тебе в гости, — с ласковой издевкой сообщил отец. — Встречай!
— Виктор! Ну что ты болтаешь? — возмутилась мать, пододвигая гостю чашку чая. — Попей, погрейся. Мокрый весь.
—Гроза…
—Гроза, гроза, Ванюша… – Женщина посмотрела в мокрое окно. – Ты Кикиморовых знаешь?
—Как не знать!
—Вот кто с чертями водится на нашей стороне. Не иначе, как у них твоя дочурка!
—Да я уж думал всяко…
—И думать нечего.
Серьга оделся, вышел, хмуро здороваясь: по обрывкам разговора он уже понял, в чём дело. Остановившись напротив Ивана Персияныча, парень тяжело вздохнул, глядя в пол. Кулаки его – он снова боксёрскую «грушу» колотил за сараем – кулаки сжимались, похрустывая казанками.
Деликатно покашляв, Виктор Емельянович сказал:
— Ну, вы тут пошепчитесь, а мы в спальне подождем…
—Нет, нет, – поспешил заверить Иван Персияныч. – У меня от вас секретов нет.
—У тебя-то, может, и нет. А вот у нас… – Отец на сына посмотрел. – У нас, Ванюша, мяско тайком из погреба таскают! У нас, Ванюша, краска пропадает, хрен поймёшь, куда. У нас…
 Серьга стукнул жилистым кулаком о стол. Ложечка подпрыгнула в стакане, зазвенев.
— Батя! Не строй дурака из себя! Беда у человека, а
ты... Нашел, когда ехидничать.
Виктор Емельянович побледнел. Подойти хотел и врезать сыну, чтобы неповадно было на родителя орать да ещё при   чужих.   Однако  вовремя   остановился;   вспомнил:   теперь сынок ответить может — зубов не соберешь...
— Переполошил я вас, — смутился гость.
— Всё нормально, Персияныч! — успокоил Серьга. Но жилистый кулак его не разжимался до кон¬ца невеселой беседы.

                15
Светало... Мокрая земля пышно парила на огородах, согреваемая солнцем, встающим из-за хвойного гребня тайги. Пахло умытой разомлелой зеленью. Лужи «раскрывались», го¬лубея отраженным небом. В туманных палисадниках поз¬ванивали воробьи, зарянки и скворцы, перепархивая с ветки на ветку, — гроздья крупных капель шумно обрывались... Начиналась перекличка петухов по всей деревне.
Сонным шагом волочилось к выпасам коровье стадо.
Знакомый пастух сказал Серьге: видел вчера девушку недалеко от Русалкиных Водоворотов.
— Только осторожнее в тайге! — предупредил пастух. — Проводов полно. Грозой пооборвало. Не знаю, как буду пасти? Зашибёт коровёнок моих.
Гроза хорошо похозяйничала — много дров наломала в тайге. Ветки валялись на тропах, косматые кроны. Издалека в глаза бросалось белое мясо деревьев, разрубленных молнией. Высо¬ковольтные опоры там и тут накренились, поставленные наспех. Связки разбитых изоляторов лежали у подножий.
Иван Персияныч и Серьга ехали верхом, но кое-где приходилось покидать седло – тайга была густая, непролазная.
В одном месте Иван Персияныч едва не наступил на оголенный провод.
— Стальная змеюка! – предупредил он Серьгу. – Гляди, чтоб не ужалила!
Чистяков посмотрел на провод и подумал: «Если не найдём – пускай ужалит… мне всё равно…»
—Ничего, – пробормотал он, – мы ещё посмотрим, кто кого…
Они остановились на краю мохового болота, на сухом пригорке. Ванюша Стреляный давно здесь не был. На высоченных соснах когда-то находилось знаменитое в округе токовище, так на¬зываемые Глухариные Посиделки. Теперь – куда ни посмотри – только пеньки остались. Огромные округлые пеньки, на которых можно насчитать сотни две или три туго скрученных, смолами  залитых годовых колец.  Да ещё опоры торчат на токовище. Редкие железные опоры, нахально раскорячившиеся между пеньками. Сырые прово¬да чуть слышно «токуют» в вышине смертоносным электрическим током.
—Серьга, смотри!
—А что там?
—Капалуха.
Грозою или током убитая глухарка, похожая на серую курицу, лежала на тропинке. Иван Персияныч откинул птицу в заросли чапыжника, сбил с ладо¬ней мокрое перо и нахмурился пуще прежнего. Убитая капалуха  показалась недобрым знаком.
Что-то зловещее крылось в болотных широких туманах, подпоясавших деревья и высоковольтные опоры, над кото¬рыми — тусклой далёкой лампочкой — разгоралось мглистое солнце.


                16 

Прошло три дня. Наладилась прозрачная погода. Остатки ливня высохли. Облака ушли. И солнце  принялось нещадно, жес¬токо жарить. Воздух наполнился звоном стрекоз, протяжным гудом-перегудом оводов, шмелей и пчёл. С новой силой попёрла трава на лугах. Цветы разневестились. Как хорошо в эту пору, когда у тебя всё ладно, всё путём. И как тяжело в эту пору, когда сердце твоё – словно тупым ножом вдоль и поперёк изрезано.   
Иван  Персияныч со своим добровольным помощником, в бесполезных поисках за¬бывая сон, еду и отдых, с утра до вечера неутомимо рыскали болотами, лугами  и тайгой. Коней до полусмерти замордовали и сами «ноги оттоптали до коленок». Исхудали оба, изорвались, лазая по буреломам, шарагам. У старика седых волос прибавилось на голове и в бороде. А Чистяков наоборот — почернел. Глаза большими сделались, скулы острыми краями выперли нару¬жу — того и гляди, кожа лопнет.
Осмотрели все таёжные закоулки: зимовьюшки, пасеки, лабазы. Нет нигде.  Только белый Олеськин бантик нашли на Русалкиных Водоворотах и две пустые бутылки из-под вина. Одну кружило в водоворотах, другая — под калиновым кус¬том.
—«Волчья кровь». — Серьга пощёлкал ногтем по этикетке. – На днях к нам в деревню завозили эту «кровь». Дешевое, люди хватали помногу, а потом объявление было по радио: срочно сдайте
в магазин, деньги возвратят. А кто выпил — срочно к доктору…
—А что такое? Почему?
—Вино отравленное. Помереть – не помрешь, но озвереть, говорят, можно запросто.
Они поспешили на Седые Пороги. Была надежда, хотя и слабая: узнать у продавщицы, кто покупал вино — не сдал обратно.
Был жаркий, хоть и предвечерний, предзакатный час. Отраженным солнцем полыхали окна, река пылала червонным золотом. Людей почему-то ни на огородах, ни на улицах не видать – будто бы вымерли Седые   Пороги. Только свинья лежала поперёк дороги –  в грязи, оставшейся после дождей. В тени сараев и домов прятались куры – копошились на завалинках и под деревьями. От реки доносило тонким духом прохлады, сухими полынями.
В просторном переулке перед магазином виднелись свежие следы грузовика – недавно подруливал. Старые облупленные ставни магазина были плотно закрыты – железные полоски перекрестили окна с угла на угол. На магазинных дверях, оббитых новым цинковым листом, красовался грушевидный, на гирю похожий замок. Рядом — химическим карандашом нацара¬панное объявление:

                ГРАЖДАНЕ!
МАГАЗИН ЗАКРЫТ НА ПРАЗДНИК ПЕРВОЙ ЛАМПОЧКИ!

—И что это за праздник? – не понял Иван Персияныч.
— Плотину построили, — догадался Чистяков. — Досрочно. Обещали по осени...
Стреляный пожал плечами.
—А куда же вино сдавать? Если я,
например, хочу сдать?
Густые кусты бузины за магазином зашевелились. Человек, дремавший в холодке, поднялся и, размахивая рукою в надежде отыскать опору в воздухе, отчаянно  провозгласил:
— Вино сдавать сюда! — Он потыкал пальцем по своей груди. — Скуплю по государственной цене!
         Поначалу Иван Персияныч не обратил внимания на эту «пьянь и рвань», а потом, присмотревшись, изумлённо воскликнул:
— Чистоплюйцев?! Чудак? Ты ли это?
— Это? – Человек, сидевший под кустами бузины, опять потыкал пальцем по своей груди. – Это, кажется, я… Я так своим скудным умишком сужу…
Иван Персияныч подошёл к нему, помог подняться.
— Вот это номер! Ты что, чудак? Ты же только родниковую водицу пьешь!
— Вот и выпил «Родниковой»! Ребятки в чайной угостили. Пошутили, черти! — пожаловался Чистоплюйцев, мотая очумелой головой. — Водку новую к ним завезли. «Родниковая» называется. Пьётся — даже не горчит. Минеральная, говорят. Ну, я и рад стараться. Соскучился по родникам.  А теперь душа горит! Пришёл вот – здесь закрыто. Помираю, братцы. Помогите.
— Да чем же мы поможем?
— Угостите, Христа ради! – Чистоплюйцев руку за пазуху сунул. – Ни рубахи за стакан не пожалею, ни золотого свово самородка!
— Ох, ничего себе… – Серьга обомлел, увидев золото, которое чудак грязною рукою достал из-под рубахи. – Откуда?
— От верблюда.
— А ну-ка, спрячь! – сурово сказал Стреляный. –  Ты слышишь? Спрячь, куда подальше. А то тебе голову кто-нибудь скрутит за твой самородок! Сюда теперь такие людишки понаехали, что не дай бог…
Чистоплюйцев криво ухмыльнулся.
— А нам так всё равно… хоть водка, хоть вино…
Иван Персияныч вздохнул, жалостно глядя на бедолагу.
— Где Кланька? Не знаешь?
— Уехала. Ей всё до лампочки.
— Куда уехала?
— В поселок строителей.— Чистоплюйцев махнул рукой. — Я так своим скудным умишком сужу: праздник нынче у них. Свадьба с похоронным маршем.
— Какая свадьба? Чья?
— Поженили два берега: соединили плотиной. Слышите, как музы¬ка наяривает на Благих Намереньях? Там даже цыгане. Да, да. На¬чальник строительства заказал — специально к пуску плотины. Так что ты, Ванюша, можешь покатать свою белую шляпу на рысаках.
— Только об этом и мечтаю! — Старик вздохнул, прислушиваясь к дальним звукам оркестра. – Олеська пропала...
Посидели на крыльце у магазина, поговорили ещё немного.
Солнце уже пряталось в горах – лучи зеленовато-золотистым широким веером раскрылись на закатной стороне. Окна померкли в домах. Мягкой вечерней синькой подкрашивался берег, амбары, огороды.
Внимательно выслушав Стреляного, чудак пригорюнился, глядя в сторону далёкого болота.
— Утешить не могу, – признался. – Но всё-таки жива.  Жива твоя дочурка. Это  точно.
Глаза отца, погасшие за эти дни, на несколько секунд воспламенились.
—А где искать? Не скажешь?
Чистоплюйцев помолчал. Пожевал сухими растрескавшимися губами.
—Не ищи. Сама придёт. Я так своим скудным умишком сужу.


                17          

Странные зори бывают летней порою в этих местах. Вдруг откуда-то иней появится – серой шкурой прикроет поляны, луга. Рано утречком выйдешь на такую поляну или луговину возле реки – лета красного как не бывало; всё кажется, вот-вот пожухнут листья, остынет воздух, остекленеют реки и озёра. Непродолжительное это, сердце обжигающее чувство заставляет смотреть на мир широко раскрытыми глазами – запомнить хочется всё то, что скоро, очень скоро пропадёт под спудом снеговья.
Терзаясь подобными чувствами, томясь ожиданием, пугаясь пустоты сырого дома – крыша прохудилась во время ливней – Иван Персияныч почти перестал домовничать; русскую печь не хотелось топить; готовить еду не хотелось; заниматься хозяйством – зачем?.. Он одно время кроликов взялся разводить. Самому-то ему – ни к чему, баловство. Дочке нравились эти «домашние зайцы». И вот теперь, когда руки совсем опустились, Иван Персияныч нашел в себе силы только для того, чтобы пойти, открыть все клетки и выпустить на волю всех «домашних зайцев». Выпускал, смотрел вослед – едва не плакал…
«Найдите дочечку мою, – думал, кусая губы, – домой приведите!»
И они нашли. И привели. Так ему показалось.
Олеська явилась домой на студеной утренней зорьке.
Шкура белой волчицы была на плечах, прикрывала грязные лохмотья — остатки одежды.
Отец поджидал у калитки. Ходил впритрусочку около дома.   Издалека   заметил   пугающую   бледность   на   лице Олеськи   —   будто,   умываясь   молоком,   дочь   наконец-то добилась желанного цвета.
Горели последние звезды над крышей. Скулил на цепи волкодав – трусовато пятился от белой шкуры...
—Где ж ты пропала, родненькая?!
— Я заблудилась, папочка... — отрешенно пролепетала Олеська. — Не мучь меня вопросами, а то мне плакать хо¬чется. Устала я!..
Иван Персияныч оглядывал необычайно белую длинную шкуру – почти до пяток. Заметил рубец у лодыжки — запекся кровью.
— Ох, не трогай! Болит! — простонала дочь, когда он, ощупывая рану, предложил забинтовать.
— Это где  ж тебя так? Или кто покусал?
— Я угодила в волчий капкан...
— О, господи! — Он ужаснулся, усаживая дочь на лавку. — Да как же тебя угораздило? Где?
— Возле Русалкиных Водоворотов. Ты сам капкан когда-то ставил... Помнишь?
          Он понуро промолчал. Да, был такой капкан – хороший, крепкий, незыблемо стоящий на крестовине.
Деревья зашумели по-над крышей – потянуло ветерком. Белая шкура на плечах встопорщилась. И волкодав на цепи как взбесился: хрипел в тугом ошейнике, плясал на задних лапах и показывал клыки. Странно вел он себя. Ждал, ждал, не мог дождаться возвращения своей хозяюшки, а теперь готов был кинуться  как на чужую...
Отец помог ей в дом войти. Сделал перевязку. На кровать уложил. Рядом сел. Потрогал пылающий лоб.
— Не простудилась ли?
— Остудилась, папочка... насквозь!.. Я в грозу попала. Зябко!
Он принёс ватное одеяло. Аккуратно подоткнул уголки под бока.
— Хорошо, спасибо... Только шкуру ещё сверху, пожалуйста, набрось...
— Какую?.. Ах да... Сейчас... — Хотел спросить, откуда эта вещь, но промолчал, мучительно вздыхая: — Спи. Потом поговорим.
          Олеська вблизи увидела лицо его — кожа да кости.
           — Что у тебя с глазом? — поинтересовалась озабоченно.
— Зорька!.. Будь она неладна! Хвостищем долбанула, когда начал доить. Молока полна утроба, а не дается. Тебя зовет.
           Олеська через силу усмехнулась, укоризненно качнула головой.
— Сколько раз я тебе говорила: хвост привязывать ей к ноге.
— Знаю, — отмахнулся он. — Тут не до хвоста мне бы-ло, чёрт…
Дочь сильно содрогнулась. Попросила:
— Папа, не надо черта поминать.
Он прикусил язык и отвернулся, пристыженный. Вспомнил, как послал её к черту... И что с ним случилось тогда; как сдурел.
Постояв возле раскрытого окна, Иван Персияныч взял с подоконника старую пачку. Там осталась одна папироса с сюрпризом — гашиш в табаке. (Он до этого курил другие). Ему хотелось, как в былые годы, разве¬селить дочурку — дым пустить из уха. Но сердечных сил для шутки не осталось. Тяжело вздыхая, он спрятал пачку в карман и, затворив окно, глянул в Олеськино зеркальце.
—Глаз-то! Ишь ты, как горит, каналья! Как прямо у какого-нибудь кролика! — попытался шутить и вдруг вспомнил: – А я, Олеська,  всех наших кроликов… твоих домашних зайцев…
Она перебила:
—Пускай окно будет открыто.
—Кто? Что? Окно?.. Не дует?
—Нет. Я хочу на небо посмотреть.
—Ну, ну. Смотри. Смотри… А чо там? А?
За окном клубились грозные тучи и облака — опять откуда-то из-за перевалов натягивало. Порой из туч высовывался  догорающий месяц – калёные стрелы метал над землей. Изредка – со стороны Благих  Намерений  —  доносилась  приглушенная музыка; праздник первой лампочки силу набирал.
Взволнованно шагая по комнате, Иван Персияныч глазами наткнулся на разобранный волчий капкан – железки валялись в углу под лавкой. Это был крепкий, надёжный, кустарным способом сработанный капкан – знакомый кузнец отковал ему все необходимые детали на Седых Порогах, а знакомый капканщик помог смастерить. Нужда заставила. Было время, когда волки вовсю стали хозяйничать на Чёртовом Займище. Правда, Иван Персияныч в этом был сам виноват, если честно. Он в те годы бросил дом, уехал вместе с дочерью, куда подальше, поэтому волки спокойно и пришли сюда, и хозяйничали. А когда Ванюша Стреляный вернулся – здесь уже были другие матёрые семьи, которые ничего о нём не знали и знать не хотели. Они – всеми зубами и когтями – встали на защиту своих владений. Их можно понять, а понявши – простить. Только легче от этого не было. Дочка так боялась этих диких чертей – до туалета приходилось провожать. Ну, а когда они уж совсем остервенели – задрали корову – Иван Персияныч войну объявил. Он пошёл на Седые Пороги, переговорил с хорошими капканщиками – их по пальцам можно было сосчитать. Кроме капканов, Иван Персияныч обзавёлся и другими самоловами, а также всякими  отравами. Только всё это было почти бесполезно. Врождённая осторожность волка в сочетании с глубоким инстинктом самосохранения делают его едва ли не волком-призраком: многие видят, но никто не поймает. Иван Персияныч находился в панке, в отчаянье: что делать? Как быть? И тут повстречался ему чудак Чистоплюйцев – на тракте, когда Ванюша Стреляный поехал в город, чтобы  купить ещё какой-нибудь  хитроумной приспособы для поимки волков или какой-нибудь отравы: чилибухи, мышьяка или сулемы. «Ни ловить и ни травить волков не надо, – сказал Чистоплюйцев. – Тебе нужно с ними договориться. Я так своим скудным умишком сужу». Поначалу это показалось придурью  – договориться с дикими зверями. А потом оказалось, что правда – договориться можно. И он договорился. И после этого все капканы, все отравы и прочие «прелести» для поимки и убийства волков – всё было убрано с Чертова Займища. И волки убрались – согласно договорённости. А вот тебе на  –  капкан возле Русалкиных Водоворотов. Старый, забытый, но по-прежнему злобный капкан,  не признающий ни своих, ни чужих.
Отец присел на край кровати. Поправил одеяло в ногах у дочери.
         — Как же ты из капкана ушла? Он же крепкий, — подумал вслух. — Сама? Иль кто помог?
            — Да, – шёпотом призналась дочь, – нашёлся добрый человек.
             Иван Персияныч насторожился. Зрачки расширились.
— И кто же он... благодетель?
— Не надо... Зачем тебе? Ничего не изменишь.
          —Хоть буду знать, кого благодарить. Кому свечку
ставить.
— Судьбе... Судьбе ставь свечку! — Она отвернулась к
холодной стене, утопила лицо в подушку: белая щека почти не отличалась от белоснежной наволочки.
Он погладил дочку трясущейся рукой. Эта ласка оказалась последней каплей, переполнившей сердце Олеськи.
         — Ой, как тошнехонько! – Она вдруг заплакала, запричитала по-бабьи. – Жить не хочу!
Не в силах слушать и смотреть — он вышел в сени.
          Уже обутрело. Яркие лучи толпились у низенького узкого оконца, лежали на полу — желтоватыми зайцами. Две-три пылинки кружились, то исчезая, то вновь попадая в потоки утреннего света… Он глубоко вдохнул, потом ещё, ещё, и вдруг почувствовал, что воздух «не даётся»  – не проходит в горячую грудь. Ему душно стало. Тошно. Он рывком расстегнул воротник – пуговка брызнула и покатилась по полу. Иван Персияныч, постанывая, головой уткнулся в бревенчатую стену; от ярости и от бессилия хотелось башку размозжить. И он даже отошёл подальше от стены, будто хотел с разногу бухнуться башкой… Отошёл и увидел картинку – стародавнюю  цветистую лубочная картинку, изрядно полинявшую: Белый Храм  во ржи; суслоны золотой пшеницы; стихи, которые он уже знал наизусть: «Во всем краю Олесенька красавицей слыла и в самом деле милая, как розанчик, была. Прекрасны русы волосы по плечикам вились, а  глазки, только глянешь в них, — с сердеч¬ком распростись!»
        Лицо его – только что безвольное, раскисшее, готовое разнюниться – неожиданно преобразилось. Суровое стало лицо. Неприступное. Глаза прищурились, похолодели и даже более того – ожесточились.
        «Ну, что ж! – мелькнуло в голове. – Придётся, видно, распроститься кому-то с сердеч¬ком! Или мне — или ему! Из-под земли достану чёрта рыжего!..»
         Дочка спала. Он поставил перед ней кое-что съестное – хватит на первое время. Потом вернулся в сени и  отомкнул тайник, искусно врезанный в стену. В тайнике находилось  нечто вроде небольшой коллекции охотничьего оружия; что-то покупалось по последней моде, что-то выходило из строя...
Иван Персияныч пробежал глазами по стволам, прикла¬дам, украшенным резьбой и замысловатыми инкрустациями. И остановил свой выбор на австрийском бескурковом тройнике, доставшемся в наследство от деда; тройник представлял собою комбинированное ружье: два гладких ствола друг на друга поса¬жены, а сверху нарезной — для дальнего точного боя.
«Как знал, что пригодится!» — Он погладил новое ложе тройника, недавно изготовленное из орехово¬го комля, — прежнее лопнуло в шейке. Затем достал патроны: дробь, картечь и пули. Нацепил патронташ. Стоя у порога, перекрестился на икону Беловодской Богоматери и пошёл, пошёл неторопливо, но твердо. Так уходят в дальнюю, трудную дорогу.


                18 

Сердцебиение было настолько оглушительным – точно кто-то в дверь стучался, не мог достучаться. От этого громко, больного стука Серьга Чистяков проснулся в полночь. Подскочил, не помня, где он есть и почему стучатся в дверь, которая открыта – лунный свет лежал в проёме, чуть подрагивая; ветер  за окном раскачивал рябину в палисаднике – кружевная тень качалась на полу…
Стараясь унять заполошное сердцебиение, Серьга несколько минут неподвижно лежал. Напряжённо смотрел в потолок. Припоминал, что случилось. А когда припомнил – ох, лучше и не надо бы! – застонал и снова подскочил.
В доме было  тихо. Спали. (Только отец не храпел почему-то). Серьга вышел на цыпочках – предательски щёлкнула всего лишь одна  половица, заставляя кота на несколько мгновений встрепенуться  на печке.
Во дворе было светло – как днём. Просто невероятно, как ярко и жарко светила сегодня луна. Тут не только что иголки можно было собирать – тут, наверно, даже…
Сзади мать окликнула его. Подошла.
—Ты чего это, сынок, так смотришь?
Он улыбнулся – криво, как попало.
—Так луна, посмотри, вон какая…
—Кто? Луна? – Мать насторожилась. – А ты не заболел?
И опять он криво улыбнулся.
—Заболел? А с чего это вдруг?
—Ну, а с чего это вдруг солнышко для тебя луною оборотилось?
Ему как будто по лбу шлёпнули чем-то сырым – отшатнулся; вытер лоб; нахмурился.
 —Солнышко? — Он двумя руками сдавил виски и заставил себя хохотнуть. — Ну, ты, мамка, совсем, елки-палки… Шуток, что ли, не понимаешь?
Мать продолжала насторожённо, недоверчиво глядеть на него. Потом вздохнула и ушла по своим  делам – калитка хлопнула. И только тогда Серьга опустился на крыльцо и обалдело покачал головой. «Вот это да-а! – подумал, глядя на солнце, приглушенно светившее за тучами. – Вот это перепутал я… божий дар с яичницей!  Так ведь и это… и чокнуться можно! Это сколько же времени? Мамка, видно, пошла на работу? Утро, стало быть?»
Какое-то время он одиноко слонялся по избе, по ограде. Пробовал что-либо делать — всё валилось из рук. Незнакомое доселе беспокойст¬во духа ощущал он. Беспокойство, тревогу и смуту – всё это змеиным клубком копошилось под сердцем, обжигало мерзким, противным холодком. А потом он обнаружил в холодильнике две бутылки «Волчьей крови» — хотели сдать, но магазин закрыт. Прекрасно понимая, что это за отрава, он поймал себя на сильном, непреодолимом желании выпить…
«Немного можно, — подумал Серьга. — А то колотит, как на морозе! Хлебну полстаканчика и на Займище надо... Не могу больше сидеть!»
В последнюю минуту он спохватился: сырого мяса прихватил для волкодава.
Ему была знакома короткая дорога, поэтому  добрался до Займища скоро. Издалека увидел – калитка нараспашку. Беспрепятственно войдя на подворье, он остановился, разворачивая тряпку, — собаку угос¬тить. Но волкодав торчал неподалеку — не обращал внима¬ния на парня. Волкодав был в этот день какой-то странный –  от головы до ног щетинился соломой на ветру; навытяжку стоял возле окна Олеськиной светелки. Цепь дрожала в возду¬хе, сверкая зеркальными звеньями, отполированными о землю. Широкий кожаный ошейник пережал собачье горло — глазищи кровью налились; ослеп от ярости.
«Что с ним? — удивился Серьга. — Прошмыгнуть? Или подождать, когда столбняк закончится и подкормить?.. Окно Олеськино открыто.  Значит, дома».
Спиной прижимаясь к заплоту, он протиснулся ближе, позвал:
— Олесенька, выгляни! Это я...
Красная герань на подоконнике зашевелилась, упала — глиняный горшок разбился о завалинку.
Голова белой волчицы возникла в окне. Золотой натель¬ный крест блеснул на волчьей шкуре под горлом. Серьга пок¬лясться мог бы: видел! точно!
Поставив передние лапы на подоконник, волчица оттолкнулась — и, мягко пружиня, приземлилась на огороде, перелетев кусты и низкую ограду.
Волкодав навстречу прыгнул, выскалив клыки... И тут же дико за¬визжал и рухнул с перерезанным красно-клокочущим гор¬лом... Возле крупной собачьей лапы проблеснул в пыли натель¬ный крестик: волкодав, когда прыгнул, за нитку зацепил и оборвал.
Золотой нательный крестик и дымящаяся струйка свежей  крови, извилисто бегущей по земле под ноги парня, — это было пос¬леднее, что запомнилось Чистякову.
Вино шибануло в мозги — «Волчья кровь».
19
Солнце натопталось по облакам и вершинам тайги — потихоньку слезло с неба; «ногами» прикоснулось к чарусе и через несколько минут вляпалось в болото — по пояс.
Иван Персияныч дошёл до бобровой запруды. Снял белую шляпу свою – нацепил на кустик; пускай проветрится. Потом оружие с плеча стащил – тяжёленький австрийский тройник, который становился всё более тяжёлым; даже плечо натёр. Посидевши на берегу, Иван Персияныч погоревал, что зря только «ноги убил», сходивши до посёлка  гидростроителей: праздник был там в разга¬ре, но Варфоломея нет — уехал с цыганами.
Вода под берегом – неподалёку от бобровой хатки –  заволновалась, раскачивая краски тлеющей зари. Между разлапистыми листьями  кувшинок появился коричнево-бурый, непово¬ротливый с виду бобёр. Перебирая передними лапами, вы¬руливая коротким веслом-хвостом, бобёр подплыл туда, куда нацелился – неторопливо стал  подтачивать широкими резцами болотный тростник и рогоз. Звук неприятный, даже противный — точ¬но ухо тебе отгрызают. Ванюша Стреляный с детства терпеть не мог подобное царапанье, морщился обычно. А сейчас – сам того не замечая –  улыбнулся бобру. «Грызи, грызи, братишка. Недолго остаётся. Болту¬ны, или как их? Ораторы... Эти паразиты скоро высушат болото. Яблоньки думают здесь посадить. Что? Не веришь? Сам слышал на празднике. Болтун какой-то по радиву болтал на весь посёлок. Высушат! Запросто! Вон уж и дорога лежит на болоте...»
Он посидел у бобровой запруды, посмотрел на следы бобровых работ – аккуратно подточенные деревья повалены там и тут; свежие пеньки торчали тёмно-светлыми папахами. «Интересное дело,  – с грустью подумал Иван Персияныч. – Бобры, они ведь тоже любят плотины строить, где надо, и где не надо. Неужели правду старики говорили, будто какая-то семья бобров работает теперь на стройке века – помогает возводить плотины, работает не за страх, а за совесть? Я поначалу думал, сказки, а теперь вот смотрю – может, правда? Так ли, сяк ли, но бобров тут стало меньше. Может, уехали на стройку века, а может просто-напросто их переловили. Бобровый мех – шикарная штукенция. Тут были, я помню, светло-каштановые бобры, тёмно-бурые и даже чёрные. Красивые были ребята. Волос грубый, остевой и очень густая шелковистая подпушка. Лепота, а не бобёр!.. Ну, ладно, что ж теперь? Жизнь, она такая, она сдирает шкуру и со зверя, и с человека!»
Отдохнувши, Иван Персияныч белую шляпу на брови  надвинул. Оружие закинул за спину. И – уже легко, играючи – направился дальше, глазами выискивая новые оригинальные указатели, красные щиты на столбиках.
 Дорог теперь тут было не пересчитать – и простых, грунтовых, и присыпанных мелкой щебёнкой. Дороги эти уходили в разные стороны:  на лесосеку, в каменный карьер, на площадку, заваленную железобетонными треугольными  блоками, предназначенными для  перекрытия  Летунь-реки. Много было дорог понаделано. И  немало было таких, какие приводили в тупики – на болото или в гранитные карманы – сами строители понамудрили.  А поскольку на  праздник сегодня съезжались гости со всей Беловодчины, хозяева предусмотрительно подсуетились: чтоб народ поехал в нужном направлении — повсюду на дороге стояли указатели с надписью: «ДО ЛАМПОЧКИ».
Вот по этим указателям ему и предстояло двигаться – ни далеко, ни близко, ни высоко, ни низко.

                *       *       *
Впереди маячила   избушка — Иван Персияныч тут жил первое время, Олеську прятал, покуда страсти у цыган не улеглись и не появился добротный дом на Займище. Издалека заметив покосившуюся крышу зимовья, он разволновался. Постоял, оглядывая окрестность, сильно уже изменившуюся: деревья росли там, где раньше были проплешины  и кулиги, и наоборот – пустошь появилась там, где были берёзы, ракитник.
Разволновавшись, он выкурил папироску, которая была с сюрпризом: ядовитым дымом заволокло мозги, и вскоре начались такие чудеса – хоть стой, хоть падай.
Знакомая избушка вдруг показалась ему каким-то фантастическим сказочным теремом – эдакий пряничный домик, ярко раскрашенный, убранный узорной деревянною резьбой.
На сухой покатой гриве перед ярким теремом стояли серые в яблоках кони; копытами землю толкли... Какие-то люди суетились и шумели около резного высокого  крыльца. Мужчина, переодетый в разноцветную юбку, подвязанный плат¬ком, неумело, но уверенно и даже нахально сваху изображал. Демонстративно-громко стукнув правым сапогом по ступеньке крыльца, «сваха» заявила:
— Как нога моя стоит твердо и крепко, так слово моё будет твёрдо и лепко! Тверже камня, лепче клею и серы сосновой! Острее булатного ножика! Что задумано — да исполнится!
Кто-то в ответ засмеялся.
— Дура ты, а не сваха! Олеську я сам уже сосватал... вот в этой избёнке... Понятно? Ох, скажу я тебе, и малина была!
— А ты молчи! – настаивала «сваха». – Всё должно быть так, как полагается…
И опять раздался смех. Самодовольный. Грубый.
— Сваха! Нужно выпить для начала! Так я понимаю это дельце… Ты не против?
— Это можно.
Зазвенели стаканы. И вдруг перед крыльцом резного терема закрутился вихрь, пьяно вихляясь на тонкой ножке. Разрастаясь и плотнея, вихрь засвистел, приближаясь к Ивану Персиянычу; тот заслонился рукою от пыли и отошёл, но вихорь снова стал приближаться,  стал белую шляпу срывать с головы и похо¬хатывать по-над ухом.
«Чёрт!» — догадался Ванюша Стреляный; выхватил охотничий нож из-за пояса и кинул в середину вихря — так надо пос¬тупать с нечистой силой, если она приходит в виде вот такого вихря.
Раздался резкий человеческий крик... Вихрь подскочил и боком-боком, спотыкаясь на кочках, отбежал к расписному терему... Нож упал на ягоду в траве и обагрился соком.
«Кровь!» — подумал Иван Персияныч. Сорвал с плеча увесистый австрийский тройник и выстрелил перед собою. Пуля ветку срезала с куста. Вихрь пропал, но где-то за деревьями, за теремом снова смех послышался...
«Его обыкновенной пулей не убьешь, — вспомнил Иван Персияныч. — Из медного креста надо специальную пулю отливать!»
Видение исчезло и всё кругом затихло. И никакого терема тут больше не было – простая, покосившаяся избёнка.
Ванюша Стреляный вошёл. Постоял на пороге, присматриваясь. На дощатых нарах стоял полуторалитровый гранё¬ный штоф старинного тёмно-изумрудного стекла, разрисованный рожицами и надписями: «Здорово, стаканчики! Каково поживали — меня поджидали? Винушко! Ась, моё милушко?.. Лейся ко мне в горлышко, моё хорошо солнышко!.. Пей, пей — увидишь чер¬тей!..»
 В горле давно пересохло, и Ванюша Стреляный  отхлебнул из гранёного штофа. И ощутил под сердцем хреновый холодок от волчьего вина. И вдруг увидел новую картину – краше предыдущей.

                *       *       *

       Звон колокольчиков... Гармошка... Смех... Шум и гам наплывал из тумана... В прогалах между сосен замелькали вьющиеся в воздухе радужные ленты, вплетённые в хвосты, и гривы рысаков... Березняковой белизной и россыпью алого мака полыхнули на девчатах и парнях рубахи и платки, наполнен¬ные ветром...
      На поляну выскочила праздничная кавалькада...    
      Ярыгин — начальник строительства — стоял на передней телеге и, точно в цирке, весело и ловко жонглировал яркими яблоками с Дерева  Жизни.. А рядом с ним — спина к спине — находился рыжий гармонист: голову отчаянно откинул, ноги понадежней раскорячил; тальянка визжит поросенком в руках у него; парень поёт и хохочет:

Ах, ты, сука, романтика,
Ах, ты, глядская ГЭС!
Я приехала с бантиком,
А уехала – без…
Под копытами коней и под колёсами кусты хрустели макаронами; взмыленные морды скалились во мгле; дым и огонь вырывался из конских ноздрей, точно из дьявольских двустволок...
И вдруг навстречу поезду выпрыгнула белая волчица из-за бугра.
Ездовой проворно дёрнул за вожжину. Заскрипели ступицы и дышло. Свадебный поезд развернулся — и пошёл, поехал напрямки по гиблой чарусе, где даже куличок ходить боится...
Летели кони махом и в галоп, задыхались дымом и огнем, бушующим в раскалённых недрах и, не только не тонули в чарусе — подков не замочили: по воздуху копытами гребли!..  и в воздухе вертелись тележные колеса, мерцающие круглым частоколом спиц и тугими серебристыми ободьями...
Белая волчица добежала до болота, следом за шумной кавалькадой сунулась, но, выпачкав носки передних лап, —  брезгливо отшатнулась назад.

20         
    
Туманов на земле ещё не было – туманы были только в голове. Густые, грязно-серые, они как будто наплывали со всех сторон. Вот почему  Серьга Чистяков двигался так, как двигаются полуслепые или совсем слепые люди – постоянно руки вытягивал вперёд, хватая воздух, ветки сосен, сучья… Долго, очень долго – так ему казалось  – он двигался, куда  глаза глядели... Голова гудела и болела, как проломленная...
Покинув опустошённое Чёртово Займище, он хотел уйти домой, но оказался в другой стороне… Шагая вдоль болота и только чудом не оказавшись внутри него, Серьга вышел на сухой бугор и увидел избушку.
—Здравствуйте, добрые люди! – сказал он, стоя на пороге. – Дозвольте войти и погреться?
В избушке было сумрачно. За дощатым, плохо струганным столом восседал Иван Персияныч, одной рукою обнимал гранёный штоф, другой что-то выписывал в воздухе перед собой. Лицо его бессмысленно скривилось, когда он попытался улыбнуться гостю.
—Здорово, добрый молодец! Ты кто?
Парень поморщился.
—Дядя Ваня! Да ты что? Не узнаёшь?
Тяжело вздыхая, Иван Персияныч резкость попробовал навести – поначалу прищурился, потом подмигнул.
—Серьга? Ты, сынок? Вот хорошо, а то уж подумал про этих… – Он махнул рукою. – Да пошли они в баню… А ты-то, сынок… Как ты сюда попал?
—В гости к вам ходил.
—К дочурке, стало быть? Ну, и что она? Как?
Чистяков чуть не сказал: «Она в Волхитку превратилась!»
— Да как…  – сказал  он, опуская глаза. – Хорошо. Так хорошо, что лучше не бывает…
Иван Персияныч насторожился, уловив двусмысленность ответа.
— Пей, пей, увидишь чертей! — предложил он, протягивая штоф. — На, погрейся.
— Нет. Не хочу.
— И правильно! – Иван Персияныч подвинулся ближе и сказал полушепотом: – Сынок! А я узнал его!  Это — рыжий чёрт! Его простою пулей не убьёшь. Из медного старинного креста надо отлить.
        Парень задумался, глядя в раскрытую дверь. Потом словно очнулся – всем телом вздрогнул.
— А золотой не подойдёт? — Он вытянул руку, с трудом разжал пальцы, побелевшие от напряжения. – Вот, смотри. Не подойдёт? 
          Спервоначала Иван Персияныч обрадовался, как дитя. А потом отчего-то нахмурился.
          —Погоди! – пробормотал он, рассматривая крестик. – А  ты где его взял? Очень уж того… похож… У дочечки  моей  такой же был…
          Чистяков занервничал.
         —Где взял? Где взял?  Тебе какая разница! Давай скорее! Время не ждёт!
         —Что правда, то правда, – согласился Иван Персияныч и достал  из патронташа дробовой патрон, расковырял ножом; рассыпал свинцовые градины по столу; пороховой заряд бережно вывалил на бересту.
          Одна дробина соскочила со стола – запрыгала, словно живая, устремляясь к порогу. Серьга, проявляя удивительную прыть,  взмахнул рукою и поймал дробинку на лету.
           —Думаешь, получится? – усомнился он, возвращая дробинку на стол.
           —А ты как думал? Не боись! Мастер знает, где поставить золотую точку! – заверил Иван Персияныч, шумно потирая ладони. – Сейчас затопим печку, расплавим этот крестик и отольём отличную золотую пулю…. Точку золотую… Надо по этому случаю тяпнуть маленько, сынок!
           —Думаешь, надо?
           —А как же без этого? Надо!
       Тёмно-изумрудный штоф забулькал, отдавая сатанинскую отраву под названием «Волчья кровь».           Чистяков на несколько минут повеселел. Пошёл за хворостом для печки — и потерял сознание...
                *      *      *   
         Очнулся бедный парень где-то на окраине Седых Порогов... Река под боком пошумливала. Созвездья накалялись над крышами. Полумесяц краснел арбузной мякотью над горами. 
         Память работала трудно, с большими провалами. Картины прошедшего дня казались почему-то столетней дав¬ности. И сам себе он стариком казался. Столетним, дряхлым, которому всё надоело уже на земле: и душа устала, и тело но¬ет, просится в могилу.
        Он вспомнил про Олеську, подумал с болью: «Она обернулась Волхиткой! И мне теперь незачем жить!..»
       Родителей дома не оказалось. Прекрасно. Никому не надо объяснять, что с ним случилось, и что он задумал...
      Бледный, странно спокойный — переоделся в чистую рубаху. Книги со стихами аккуратной стопкой на столе сложил. Сел возле них и посидел — как перед дальней дорогой. Потом раскрыл один какой-то плотный томик. Горько усмехнулся, глядя на сухую незабудку, расплющенную между страниц. Как давно сорвал он тот цветок... Может быть, и правда — сто лет уже прошло?
         К берегу двигался он огородами, чтобы никого не повстречать. Было темно и как-то щемяще хорошо кругом. Так хорошо, что временами сердце побаливало. Сучок на прясле за рубаху зацепился – не пускал. Ботва хватала за ноги — остановись, куда ты и зачем?..
        Серьга прибавил шагу в темноте. Споткнулся обо что-то и угодил в канаву. Сильно ожегся лицом о крапиву и обрадовался вдруг. Сорвал колючий кустик, шумно, жадно понюхал. «Как хорошо крапива жжётся! Боже мой, как хорошо! Живёшь — не ценишь!.. Разве это больно? Сладко! Ах, крапива, лапушка... Прощай!»
         Река блеснула под обрывом.
         Временами поскальзываясь, он торопливо спустился по тропе, облитой росами. Под ногою затрещала ветка — вороньё всполошилось вверху. Загор¬ланило, размахивая крыльями в листве, но не улетая.
Парень добрался до лодки. Камень поднял. Верёвку вы¬нул из кармана. Обвязал кругом камня. Облизнувши губы, огляделся. Отра¬жение полумесяца разбитым красноватым крошевом трепета¬ло у кромки воды... Где-то в прибрежных зарослях пичуга попискивала. Музыка еле-еле слышалась вдали. Красные, зелёные и синие, золотистые и фиолетовые огни  — большими высокими дугами — вспыхивали праздничные ракеты над посёлком гидростроителей...
«Заехать, что ли, в гости? – подумал он, оставляя камень в лодке. – Проститься надо кое с кем из Благих Намерений!»
21
 
Тёмный крутояр – как древнее какое-то гигантское горбатое животное, окаменевшее в ледниковую пору.  (И холодок от крутояра неспроста). С недавних пор тут появилась небольшая пристань – железный дебаркадер, деревянная лестница, зигзагообразно ведущая вверх. На крутояре – штук десять вагончиков. Трансформаторная будка. Железобетонные треугольные блоки под самые звёзды взгромоздились горой, будто современная, плохо сложенная  пирамида Хеопса.
Лодка причалила к дебаркадеру. Серьга поднялся по лестнице. Кругом было темно и только  столовая гидростроителей освещена – свет в окошках, на крыльце, во дворе.
За окнами, когда Серьга приблизился, был слышен приглушённый гул большого зала. Аплодисменты раздавались – словно щебень самосвалы сыпали.
Серьга ступил на освещенное крыльцо. В шумный зал протиснулся.
Шло награждение участников «героического штурма реки». Раскрасневшийся круглолицый начальник строительства Ярыгин, колыхая жирным подбородком, наползающим на гал-стук, торжественно вручал ордена и медали. Руку сердечно и долго потрясал награжденному, обнимал по-отечески и, захме¬лев, лез мокрыми губами целоваться и даже скупою суровой слезой окроплял  блестящие награды... Оркестр в это время лихо выводил короткий туш и, глядя на Ярыгина, дожидаясь, когда он проплачется над очередным награжденным героем, — снова шпарил бравурный марш...
На возвышении стоял смущенный Варфоломей Кикиморов.
— Ето самое... — разводя руками, он косился на медаль. — Ну, какое ответное слово ломануть мне сейчас?
Ето самое... Вот... Как простой советский подрывник России
могу, его самое, чо вам сказать? Взрывал, бляха-муха, и буду
взрывать! Спасибо, значит, братцы, за доверие и ето самое... Да здравствует, мать его так, демонит!
Чистяков поначалу побаивался, как бы кто его не остановил. Но вскоре он понял – никому тут дела нету до него. На этом празднике – вдруг понял Серьга – его принимают за своего. За простого работягу.
Осмелев, он вилку взял со стола. Настойчиво поколотил по бутылке. Гомон толпы не скоро, но затих. Все обратили на парня внимание.
— Граждане! И я с ответным словом! — Чистяков  остановился напротив огненно-рыжего; выдохнул медленно, четко: — Я пришёл сказать,  что ты – подонок!.. Каких ещё не видел белый свет!..
В пустом бокале на столе загудела муха.
Варфоломей ухмыльнулся.
— Спиши слова, дружок. А то забуду.
Серьга широко, демонстративно размахнулся и влепил пощечину здоровенному взрывнику, аж  медаль на груди колых¬нулась.
— Это на память! От меня и от Олеськи!
Он повернулся в тишине и, точно клином рассекая онемелую толпу, вышел за двери...
За спиной оркестр грянул туш; музыканты, не разбирая, что к чему, посчитали слова Чистякова за очередную торжественную речь.
—Идиоты! – крикнул кто-то. – Прекратите!
—Да пускай играют! Ты чего? Парень-то сказал – не в бровь, а в глаз…
А парень в это время, собираясь выйти к лодке,  прошёл по освещённому двору, свернул куда-то, думая, что свернёт к реке, пересёк поляну, заваленную битым кирпичом,  и оказался на чёрной ленте тракта, мерцающего под звёздами. Постояв, он посмотрел назад. Глубоко вздохнул и пошёл куда-то по чёрной утрамбованной дороге, отмеченной километровым столбиком, на котором сидела сова, насторожённо смотрела на позднего путника.
Потом какой-то конский топот за спиной послышался.
Белую рубаху Чистякова заметно было издалека.
Недалеко от фермы – от нового свинокомплекса –  Варфоломей догнал его. Загорцевал верхом на рысаке. Бросил поводья. Спрыгнул. И молча стукнул в губы...
Серьга не сопротивлялся. Боли не чувствовал.
— Плохо, дядя, бьёшь! — прошептал с улыбкой. — Не мастер, не умеешь ставить золотую точку...
— Да-а? — изумился бывший молотобоец. — А вот так получше?.. А вот так?! А так?.. Что замолчал, скотина?
Во рту стало жарко и тесно. От крови и от выбитых зубов.
— Отлично, дядя... Бей! Только теперь уж до конца! — негромко, хладнокровно попросил Чистяков.
— Иди в столовку, извинись, и я прощу! — посоветовал
рыжий.
— Подонок ты! Каких не видел свет! Я всё сказал! Подонок! Бей!
Рыжий старался. Но не мог свалить на землю. Это злило. Рыжий недоумевал: на бойне таких быков срезал с копыт одним ударом. А этот беленький теленок стоит — как закол¬дованный...
Ворка вытер потные ладони о расхристанный пиджак. Схватил Чистякова за ворот и, протащив по дороге, вдавил лицом в навозную кучу возле фермы.
Кто-то позвал Варфоломея. Издалека. Невнятно. Потом погромче. Нетерпеливей.
— Ворчик! — пропел женский голос. — Клавочка твоя уже соскучилась!
Тяжело дыша, Кикиморов запрыгнул в широкое казацкое седло. Медленно поехал, обсасывая сбитый казанок, и оглядывался. Светлая рубаха маячила за дорогой, двигалась куда-то в сторону реки.
«Крепкий! — с глубоко затаённой завистью и уважением отметил Кикиморов. — Молоток! Никто и никогда не осмелился мне сказать такое!..»
Хлопнула праздничная ракета. Красным светом залила округу. И в этом свете – уже подъезжая к столовой – Варфоломей увидел человека на углу. Ружейные стволы блеснули над плечом. Разгоряченный дракой, Варфоломей не придал особого значения: сторож ходит, наверно.
А кроме этого – заметил он, но не придал значения ещё одной детали, которая мелькнула под звёздами: белая какая-то странная собака перебежала дорогу – впереди, там, где были свежие следы Варфоломея.
Это была Волхитка, как позднее выяснилось.

                *      *     * 

Стремительней ветра Волхитка в ту ночь выбежала к Седым Порогам. Переводя дыхание, остановилась на вершине сопки. Осмотрелась. Тихо. Сыро от росы. От тумана. В темноте за деревья зацепился красноватый месяц, кровоточил на ветки, на травы и разжигал в ней сумасшедший аппетит... Желтая россыпь де¬ревенских огоньков на берегу помигивала, а среди них самым ярким светила столовая, дразнила встречным ветерком – манила  жареным, тянула пареным...
Будто снежный ком с горы белая волчица скатилась по узкой просеке – голову чуть не свернула среди железобетонных блоков, предназначенных для перекрытия реки, но не сгодившихся; очень много было блоков, просто некуда девать, вот они и брошены, где попало и как попало.
Волхитка отряхнулась от мокрого репейника, от пыли и прошлогодних листьев. Носом повела по-над землею и не сразу, но всё же наткнулась на ниточку нужного запаха. И глаза её вспыхнули радостной жутью. И она опрометью пустилась – через буераки, через какие-то железные брёвна, через груды кирпича – в сторону столовой, светящейся на крутояре...

                22

Привычно и ловко покинув седло, Варфоломей  повод обмотал кругом штакетины и задумчиво похлопал рысака по тёплой холке. Посмотрел на небо. Сплюнул под ноги. Хотел идти, но отчего-то медлил.
Впервые в жизни, может быть, почувствовал Кикиморов нечто похожее на угрызенье совести; пощечина огнём горела. «На память! От меня и от Олеськи! – Он усмехнулся. – Вот сосунок…»
Поцарапав щеку, Ворка ожесточённо зубами скрипнул.  «Добить бы его надо! А пожалел. Старею».
Собираясь идти в столовку, выпить водки после пережитого, он  услышал в кустах шевеление. Повернулся и...
—Эй, что такое?
—Тихо.
Тяже¬лые ружейные стволы уткнулись ему в грудь и придавили к стене (вот тебе и сторож).
—Я не понял… – Ворка затравленно смотрел по сторонам. – Что  такое?.. Кто ты?..
— Тихо, сказал. Не дергайся.
— В чём дело?
— Золотую пульку я тебе принес... на праздник, — ска-зал Иван Персияныч, выходя на просвет. — Уж теперь-то не промахнусь!
         Присмотревшись, Варфоломей устало и мучительно вздохнул.
— А-а, это ты?.. Давай, отец! Дави! — Он посмотрел на
звёзды и подумал: «Не убьёт, слюнтяй! Не сможет!»
Грозный, хмурый Иван Персияныч полон был решимости только одну минуту – первую минуту. А  потом в нём что-то дрогнуло и рассиропилось. Он ещё думал, он ещё надеялся, что вот-вот и стрельнет, непременно стрельнет в этого гада ползучего, в этого зверя о двух ногах. Он стрелял таких зверей в тайге и на болоте. Стрелял, когда видел, что им не разминуться на узкой тропке. Стрелял, когда осознавал, что другого выхода нет: или ты – или тебя.
Его палец на курке стал наливаться ненавистью. Но всё-таки хотелось ещё поговорить. Что-то важное, главное хотелось прямо в глаза ему сказать, этому паршивцу.
—Что ж ты наделал? Пакость…
—Отец! Да ты послушай… – Варфоломей старался быть спокойным, убедительным. — Я же хотел по-хорошему!
—Так по-хорошему никто не делает… Так только сволочи…
—Отец!
—Сатана тебе отец! Ведьмачка – твоя мамка!
—Ты погоди… Послушай… – Кикиморов для пущей убедительности руку к сердцу прижал. – Дочка твоя за мною была бы — как за крепостью! А ты кому её припас? Тому, голубоглазенькому? Ни покараулить, ни украсть! Таких душить в зародыше — не грех! А дочка мне твоя, старик... Ну, люблю... Ну, ей-богу…
Тихий обреченный голос рыжего чёрта всё больше вразумлял и остужал Ванюшу Стреляного. Напряженно торчащий австрийский тройник ослабел на секунду. Ворка мгновенно почувствовал это. Резко отвел рукой стволы, рванул к себе...
—Ах, ты, паскудник! – Иван Персияныч хотел надавить на курок, но не успел.
Покачнувшись от удара «кувалды», он упал, раскинув руки – сухая трава затрещала под ним. Небо заискрило огоньками над головой. Сгоряча он хотел приподняться, были ещё силы, но Варфоломей коршуном слетел на старика – двумя руками вцепился в шею. Острый кадык, прикрытый бородой,  задёргался под пальцами парня. Старик захрипел, округляя глаза, ногами задёргал часто-часто, будто убегая от погибели.  Потом он как-то разом обмяк, затих и начал угасать.
И в это время белая волчица перемахнула через груду мусора и молниеносным ударом когтей перерезала Воркино горло.
23   

       И никто теперь, ничто не остановит Серьгу Чистякова. «Земная жизнь осталась позади!» Или как там написано? «Дни сочтены, утрат не перечесть…»
        В голове у него был гудящий сумбур. И только одно было ясно: отступать уже некуда. Всё. Золотая точка, про которую тут много и попусту говорили, вот она, точка – звездою дрожит на воде, трепещет последние миги…


Лодка рывками скользит по течению — разбивает вес-лами созвездья на воде. Сверху, над рекой, ещё тепло, а снизу натягивает зябкой глубиной.
Тишина кругом. И лишь на островах трезвонят соловьи, будь они прокляты.
До крови закусив губу, подлаживаясь под работу вёсел, Серьга незаметно для себя твердил: «Шепот!.. Робкое!.. Дыханье!.. Трели!.. Соловья!..  Серебро!..  И  колыханье!..  Сонного!.. Ручья!..»
Спохватился. Бросил весла.
— К черту все! – прошептал. – Ни робкого дыхания, ни трели не надо! Где камень?..
Течение под бортом булькало и посвистывало.  Неуправляе¬мую плоскодонку подхватили водовороты. Звёздный свет всё сильней ¬кружился вдоль бортов — мелькал метелью...
Весло неожиданно вырвалось, поплыло в темень, но, пройдя по кругу, вернулось к лодке. Завертелось поодаль, встало веретеном и пропало в белопенной горловине...
Чистяков стал озираться, инстинктивно втягивая голову в плечи. Неведомое что-то, неестественное происходило на реке. Серьга не думал об этом, но чувствовал. Странное течение сегодня. Отродясь такого не видал. Места здесь глубоководные, всегда спокойные.  Любил он здесь рыбачить с детства.  Как давно это было!   Какое счастливое время! Глухариные зори в борах разгорались — ни конца им не было, ни края! Душное сено сохло на повети — луговая трава вперемежку с цветами – дыши, не надышишься!.. Ну почему, почему в полной мере не умеет сердце человека оценить при жизни эту благодать?! Обидно...
 Он головой встряхнул: «Сосредоточься! Ты не стихи сюда приехал сочинять!.. Где камень? Где верёвка?.. Все! Надо ставить золотую точку!..»
Так думал он. А действовать не мог. Руки безвольно повисли. И опять хотелось поразмышлять – напоследок.
За всё приходится платить нам в этой жизни. Но больше всего и больнее всего — платить за любовь. Серьга носил в душе большое чувство нежности к любимой, а мог бы прожить и вовек бы не знать, что есть на белом свете девушка по имени Олеська... Да, за всё приходится платить...
Он оборвал раздумья. Все, хватит. Ни к чему. Верёвку с камнем надел на шею. Верёвка была короткая – камень сердце придавил. И сердце тут же отозвалось на эту тяжесть – удары стали чаще, горячее.
А соловей, стервец, на острове ста¬рался. Ох, старался. Соловей  стегал по уху — и по сердцу. Больно, сладко, звонко! Так бы слушал и слушал, позабыв о мерзостях, тво-рящихся кругом... Но как забудешь? Вон они — справляют свадьбу с похоронным маршем! Поженили два берега, соединили плотиной. И всё им до лампочки! Эх!..
Серьга поднялся. Плоскодонка заплясала под ногами, захлюпала бортами, словно жалея парня. Он расстегнул рубаху, обрывая пуговку. Сунул камень за пазуху, чтоб не слетел.  Греховное дело задумано – самоубийство. Он это понимал. И всё-таки не мог не осенить себя крестным знамением. В эту минуту – казалось ему – он поверил в Бога. Поверил, что за всё придётся отвечать, и за это безрассудство тоже спросится там, за облаками, за россыпью дальних созвездий…
Он резко наступил на скользкий борт. Небо качнулось перед ним. И опрокинулось в реку...
Душу переполнил ужас. Животный ужас. Серьга что-то кричал, беспорядочно колотил руками, пытаясь выплыть на поверхность – жажда жизни была велика. Он передумал, он струсил в самое последнее мгновение – так бывает со многими самоубийцами. Он хотел вернуться и всё  начать сначала…  Но камень перетягивал; камень был выбран такой, что не оставлял надежды на спасение. И тогда – вслед за малодушием и суетою – пришло смирение. И он замолк, ещё по привычке отплевы¬ваясь, ещё  хватая воздух над плечом, куда он вывернул взлохма¬ченную голову. Но вот что странно. Сначала воздух приходилось воровать среди клокочущей воды, а затем — он даже растерялся – дыши свободной грудью, дыши, дорогой, сколько влезет...
Ботинки  – он решил утопиться одетым – неожиданно стукнулись обо что-то твёрдое. Первый раз они стукнулись робко, случайно, а затем под ногами оказалась какая-то скользкая твердь. Серьга не сразу понял, что...
Он стоит на дне!..
Глубина — чуть выше пояса.
«Что это? Или я схожу с ума?.. — Он посмотрел по сторонам. – Возле этих островов десять-пятнадцать метров глуби должно быть!»
Продолжая оглядываться, он не верил происходящему. Руками, как слепой, трогал коряги, валуны, лежащие на дне. Как это так? Не снится ли всё это? Нет, не снится!
Летунь-река мелела на глазах.
Обнажились песчаные косы, гранитные гребни. Бурля и посвистывая, вода сбегала вниз по течению: при звёздном свете вдалеке был виден сверкающий широкий хвост реки, но скоро и он растворился во мгле и затих...
И только соловьи, как пьяные, продолжали глотки драть на островах — на бывших островах бывшей реки...
Спотыкаясь, чертыхаясь, он пошёл по дну. Поскользнулся. Чуть не рухнул. Ощущая противную дрожь под коленками, парень опустился на валун, обвитый водорослями. Сбоку валуна побулькивал родник. За¬дыхаясь в грязной луже, колотился огромный таймень. Широко раззявливая рот и шевеля жаберными крышками, таймень затихал, испуганно таращась в небо, — звёздный свет слезой дрожал в глазу.
Дрожащими руками Серьга поднял пудового тайменя и заплакал, обнимая. Рыба засыпала на руках. И  другие такие же рыбины – хариусы, налимы, ельцы, осетры – серебристыми слитками бессчетно блестели в грязи.

                *      *      *

Тайком, по-воровски, той ночью железобетонные клещи плотины сомкнулись на горле реки. Гидростроители спешили заполнить своё необозримое водохоронилище, гордо именуемое морем. Нужно было любою ценой победить эту реку — победителей не судят. Нужно было успеть – кровь из носу – успеть, раньше намеченного срока запустить все агрегаты гидростанции. И тогда можно будет спокойно и смело подставить трудовую могучую грудь под Золотую Звезду Ге¬роя.
24            
И наступило утро, какого ещё не было на этих берегах. Последние капли волшебной беловодской влаги убежали от плотины. Животворные струи замолкли. И обнажилось дно — тысячи лет никем не зримое, окутанное русалочьими сказками, за¬гадками и тайнами. И странно и страшно было смотреть на эту раздетую сказку, беспомощную, кинутую в грязь.
Глубокое русло длинной чёрно-красной бороздою пропахало Беловодье – с Юга на Север. А ещё это было похоже на кровоточащий свежий шрам, появившийся на некогда прекрасном лице земли.
Тревожная тишь зазвенела над разоренной рекой. Исчезло вековечное, беспечное бормотание воды в камнях на перекатах, на порогах, среди плакучих ив, среди ветвей берёз, ещё вчера задумчиво смотревших в тёмное окошко   омутами. Исчезли привычные всплески воды под веслом рыбака. Не слышно было резвых лодочных моторов. Не гудели катера, всегда в эту пору таскавшие плоты из притоков. 
Сотни и тысячи  зверей и птиц,  с незапамятных пор обосновавшихся на берегах Летунь-реки, проснулись в это утро – и обомлели.
Река умерла.
Трудно было поверить глазам – хотелось пощупать, потрогать. Неужели правда нет её, кормилицы нашей, поилицы?
Семейство выдры, из поколения в поколение живущее в воде и другой какой-то жизни себе не представляющее, от горя в то утро едва не завыло, как воет семейство волков.  Могучий лось, живущий около воды и питающийся всякими растительными блюдами на мелководье, а также спасающийся в реке, если вдруг объявится опасность – этот лось и десятки других растерянно топтались на берегу, всё глубже и глубже утопая копытами в жидкой грязи.  Сказочная пташка  зимородок или рыбалочка –  пташка с удивительно ярким оперением – от горя потускнела в то утро и едва не облезла. Пригорюнилась и крылья опустила гордая скопа, которая день за днём кружила над рекой и всегда питалась только рыбой, которую добыла своим трудом; на дармовщинку никогда не зарилась. Водяные пауки, способные ходить по воде, в недоумении ползали по грязному днищу реки, прилипали к нему, присыхали. Речные раки, вечно прятавшиеся под камнями, чтобы их никто не скушал, да чтобы река не утащила их сильным течением – эти бедные раки десятками и сотнями вышли из своих укрытий и не могли уже попятиться назад, настолько они обалдели от происходящего. Камыши, кувшинка, ряска и многие другие растительные жители, всегда живущие по берегам Летунь-реки, сохли на корню и шелестели под ветром, который уже поднимал тучи пыли, гнал по широкому пустому руслу…
Плакучие ивы безутешно плакали в то утро – не остановишь. И водяные, и русалки безутешно плакали на разных берегах этой реки – хотели слезами наполнить разорённое, разграбленное русло.
 Впрочем, были и такие, кто возрадовался. Взять хотя бы того же ворона. Жил триста лет, ума должен был бы набраться, а он – расхохотался как дурак, восторжествовал: мы, дескать, победили.
А впрочем – по порядку.


                *      *      * 

По утреннему небу чиркнул ворон, мягко падая на дно. Презрительно глядя на гусей-лебедей, пригорюнившихся возле коряги, чёрный ворон  по-хозяйски прошёлся по бревну, давно уже затопленному. Раскинув крылья, приподнялся на когтистых лапах и восторженно воскликнул:
— Кар-рошо! Карошо!..
—Да что уж тут хорошего? – возразили ему гуси-лебеди.
Ворон их тут же отбрил:
—А вы не понимаете, так молчите в тряпочку! Привыкли,  понимаешь, купаться, плескаться… А я почему не купаюсь? А я почему не плескаюсь? Да потому что я – душой и телом чист! А вы?..
—А мы теперь будет грязнули! – загоревали сказочные гуси-лебеди. – Нас теперь и куры загребут!
—Теперь! – презрительно передразнил чёрный ворон. – Да вы всегда такие были. Замухрышки чёртовы. А теперь совсем от грязи лопните. А мне так очень даже кар-рошо! Карошо, мать-перемать! Кар-рашо!
И вслед за этим криком первого чёрного ворона вдруг  налетели стаи воронья — тучами со всех сторон слетелись  на долгожданный пир.
Тухлая испарина струилась над высыхающим руслом. Белой скатертью — для похоронного пира — выстелилась
рыба. На сырых буграх и в мутных яминах бились в предсмертном ознобе лещи, осетры, сазаны, таймени и стерлядь... Зато¬нувший катер валялся в грязи кверху днищем. Мерцали разбитые морды ста¬рых металлических лодок, утопленные моторы. На коряге висела кольчуга и продырявленный щит времён Ермака Тимофеича. Торчал обломок сабли, ржавый меч. Браконьерские сети растянулись от берега до берега. Хищно, алчно поблёскивал зубастый перемёт, способный рыбу не столько ловить, сгубить губить. И ещё тут было много-много прочей всевозможной рухляди, бросаемой в воду во все времена мелкопакостным людом, который давным-давно уж позабыл о святости воды, но скоро он об этом вспомнит; скоро будут на планете «водяные» войны разгораться.


                25   

На высоком, ветрами обдутом мысу топорщилась дрях¬лая избенка — приют седого бакенщика Николы  Зимнего.
Редко, но метко Никола страдал затяжными запоями.  Беловодье рушилось. Так сильно и так скоро сказка эта рушилась – трезвыми глазами тяжело было смот¬реть на поруху. А теперь, когда отгрохали плотину, Нико¬ла вообще не представлял, как будет жить. Помрёт, наверное, как Ледоломка от разрыва сердца померла, понимая свою бес-полезность: река теперь забудет ледоставы и ледоломы... Ко¬рабли забудут путь к морям и океанам. Седые капитаны, морские волки безутешно плакали, когда пережимали горло Летунь-реке: отрезался выход на большую воду; крылья обрезались, паруса. Гранитный камень плакал, кремень слезу ронял. А что – Никола?  Никола - нежный человек, лишь только с виду хмурый. Вот он вчера и газанул на всю катушку — на празднике гидростроителей. Кто от радости, а наш Никола — с горя. Он даже с горя потемнел за эти дни. Снегоподобный волос бакенщика стал пепельный, словно немытый.
Поутру солнечный свет проник в окошко бакенской хибарки, разбудил хозяина. Зевая и поеживаясь, Никола Зимний вы¬шел на крыльцо и обалдело икнул, глядя на реку и... не видя там реки.
«Вот это врезал я вчерась на празднике!»
Он долго протирал глаза, не в силах сообразить, что же такое с ним случилось? Почему он сегодня реку не видит в упор?.. Потом спустился к берегу и стал руками лапать по «воде» и всё равно не мог найти реки. «С ума сошел, однако. Все! Та¬раканы в башке завелись. – Бакенщик двумя руками обхватил победную головушку. –  Ой, Никола! Как тебе говорили: заку¬сывай!..»
Бакенщик, обычно умывавшийся под берегом, спустился по привычке и чуть было руки не сунул туда, где ещё вчера была вода, а теперь – тёмно-сизая жижа, в которой подсыхали три-четыре дохлых пескаря. Никола дальше двинулся, надеясь где-нибудь найти мочажину, где осталось хоть ведро чистой воды – с похмелья пить хотелось, спасу нет. Но кругом была пустыня  – безобразная, грязная, жуткая. И тишина была – как на большом погосте.
И вдруг Никола Зимний услышал чей-то приглушенный говор.
«Кто это? – Он посмотрел по сторонам. – Ругается кто-то! Может, рыбаки? Или охотники? Или туристы?»
Под высоким обрывистым берегом бакенщик увидел водяного, своего хорошего, давнего знакомца. «Дедуля водяной, начальник над водой», так тут говорили про него, этого древнего хозяина воды, имевшего громадную бородищу и тёмно-зелёные длинные усы. Этот «начальник над водой» нередко оборачивался крупною рыбиной или бревном, прикидывался даже ребёнком или лошадью, или утопленником. А вот так, чтобы в своём натуральном виде, так водяной довольно редко появлялся. Теперь вот, когда припекло, он перестал прикидываться. Сидел такой, как есть; раздавленный горем, поникший, с нечесаными длинными волосьями, с грязным лицом. Сидел возле коряги, в сердцах плевался и матюгался как простой мужик.
— Суки! Ироды!.. Как тока держит земля таких вы****ков! – Водяной заметил знакомого бакенщика. – Никола, брат! Послушай! Меня на днях рыб¬надзор поймал и чуть не задушил за три стерлядки! По судам грозились затаскать! А за это распиз... кого будут судить? Да никого! Награждать их будут! Эх, люди, люди! Празднуют свою кончину!
—Водяник, – попросил Никола, – ты вместо того, чтоб материться, лучше рассказал бы мне, что тут случилось…
—А ты не видишь? Свадьба с похоронным маршем!
—А если поточнее?
После разговора с «начальником над водой» кое-что прояснилось в голове у Николы Зимнего. Конечно, плохо было, что реку перекрыли, но хорошо, что голова на месте, а то уж Никола подумал – кранты, до белой горячки допился.
Поговоривши с Водяником, погоревав и поругав новую житуху, пришедшую на эти берега, Никола Зимний хотел вернуться в свою хибару. Нужно было собирать пожитки; бакенщику здесь больше нечего делать.
«Надо ехать в район, увольняться, – думал Никола Зимний. – А может, и не надо ехать никуда. Может, просто взять да застрелиться? А? Как дальше жить? Не знаю. И деды, и прадеды, и прапрадеды жили тут, кормились,  поились рекой. А что теперь?..»   
Мотор затарахтел неподалеку. К паромной переправе подъехал грузовик. Водитель соскочил с подножки.
          — Что за фиговина?! — воскликнул он довольно непечатно. — Где река? Эй, мужик!
           Сделав руки в боки, Никола Зимний злорадно   и   мстительно   улыбнулся.
       — Пить надо меньше! – крикнул. – Отродясь тут не было реки!
Разинув рот, шофёр забыл его закрыть. 
— Да как же не было? – проговорил неуверенно. – А  это что за русло?
— Это — канал. Беловодский. Недавно прорыли.
Шофёр помолчал. 
— А река?
— А река, товарищ дорогой,  в десяти километрах отсюда. Поедешь прямо, потом налево. Понял?
— Да ни хрена я не понял! – рассердился шофёр. – Я тут уже не первый год мотаюсь.
— А пьёшь, поди, тоже не первый год?
— Ну, бывает. А как же? Только я в меру…
— В меру – это хорошо. Ты, братец мой, пей да закусывай хоть иног¬да! — Бакенщик расхохотался, шагая навстречу  обескураженному шо¬феру.
— Никола, ты? — Водитель руку протянул. – Здорово. Шутник, мать твою.  А я и правда уж подумал, что того... мозги вскипели, как радиатор. Ты объясни, что происходит? А?
И опять Никола Зимний напустил на себя куражу:
— Мы, видишь ли, товарищ дорогой, учёт ведем. Пото¬му как сициализм — это что? Это — учёт! Учёт товаров народного потребления. Вот мы и решили рыбку сосчитать. Скоко её водится в Летунь-реке.
— Дак она ж подохнет!
— Да что ты говоришь?! А я об этом как-то не подумал... — Седовласый бакенщик вздохнул и стал серьёзным. — Да я сам толь¬ко проснулся, честно говоря. Давай, гони в посёлок — разузнаем, что к чему.
Над головами у них пролетел военный вертолёт.

26   

Большой переполох в районе получился. Да и не только в районе – в стране. Да это и не мудрено. Была река – и нет. Умыкнули прямо из-под носа.
 Глава района имел привычку искупнуться рано утром в «своей реке» – у него была запруда около дачи. Проснувшись на рассвете – туман ещё стоял среди кустов – глава прошёл по деревянному настилу. Скинул барский халат. Поиграл мускулатурой, приседая  и слегка подпрыгивая, – сильно-то подпрыгнуть он уже не мог; двухпудовое пузо мешало. Сделав разминку, глава хотел с разгону, как обычно, в воду броситься, но что-то вдруг его насторожило. Два белых лебедя обычно плавали в запруде – на отдалённом берегу стояла хатка. А в это утро лебедей почему-то не было нигде. И лебединой хатки не было, вот что интересно. Глава дошёл до края деревянного настила, с которого он привык нырять – и обомлел. Грязное дно увидел. Двух грязных лебедей в кустах. Лебединый домик вверх тормашками валялся на дне запруды.
А через несколько минут, когда глава вернулся в дом, началась «бомбёжка телефонов», так он это называл. Звонили отовсюду из района. Просили разъяснить, что происходит. А он, глава района, сам ни черта не знал. Но то, что звонили свои – полбеды. Москва вдруг стала телефон бомбить и требовать разъяснения. Дело обретало серьёзный оборот. Спутники, барражировавшие над Землёй – спутники не только наши, но и американские – сфотографировали и передали, куда надо фотографии, на которых чётко были видны по берегам оголённые входы и выходы русалок и водяных. Только и это было полбеды.
—Хрен бы с ними, с этими вашими сказками, легендами и мифами! – кричал по телефону главный полководец. – Беда, что оголились выходы подводных лодок, стоящих на секретных базах Беловодья!
Короче говоря, назревал международный скандал. Только никто ещё не знал об этом – всё пока что было шито-крыто.
— Не надо народ баламутить! – приказала Москва. – Что там народ у вас? Празднует? Ну, вот и пускай себе празднует! А уж там будет видно…

                *       *       *
 Несмотря на ранний час, Благие Намеренья шумели ве¬село и широко. Ружейные салюты слышались там и тут. Раз¬ноцветные ракеты букетами бухали в небо. Большими рыбьими плавниками знамена колыхались, транспаранты... Собаки, люди, птицы — всё жадно устремилось в коридор исчезнувшей реки... По берегам появились военные люди. Оцепили русло колючей проволокой и через каждые сто метров таблички заколотили в землю:
ЭКСКАВАТОРОМ РЫБУ НЕ ЧЕРПАТЬ!
ВАГОНАМИ НЕ ВЫВОЗИТЬ!
НАРОДНОЕ ДОСТОЯНИЕ!
ОХРАНЯЕТСЯ ГОСУДАРСТВОМ!

На берегу возле Благих Намерений оркестр выводил
бравурную мелодию и хор хмельных гидростроителей, а с ними и  другие  добровольцы задушевно тянули:

Широка страна моя родная,
много в ней лесов, полей и рек!
Я другой такой страны не знаю, где так
вольно дышит человек!..
За бывшими островами — на бывших мелководьях и на бывшей глубине вереницами стояли грузовики, крестьянские повозки. Народ суетился, работал, как никогда. Вилами, ло¬патами, ведрами люди гребли, кололи, черпали уснулую рыбу и поспешали с погрузкой. Гнилые запахи всё гуще клубились — за горло, за ноздрю хватали.
Какой-то безлошадный старичок (это был Кикиморов, приехал к Ворке в гости) пыхтел, проваливаясь в грязь и тину, упрямо тащил на горбу здоровенного тайменюку, похожего на бере¬зовое бревно. Притомился бедный, кинул «бревно» под берегом. Сел верхом на рыбину и подковырнул односельчанина:
— Фома! А ты не верил, что при куманизьме будем жить! А теперя рыбку вона как гребёшь — и под носом некогда смахнуть!
— Протухнет потому как! — угрюмо обронил крестьянин, не оборачиваясь и не прекращая тыкать вилами.
К старичку подсела молодуха, познакомились.
— Правда ваша, Кикимор Кикиморович! Райская житуха наступила! А мы не верили! И строить не хотели, дундуки!
— То-то и оно! Ни взрывать, ни строить не хотите! — Старичок улыбнулся приятной собеседнице. — Об одном жалкую: родитель моего родителя не видит нонешнего светлого денька! Тоже звали Кикимором. Вот бы кто порадовался, гля¬дючи на энто! Эх, жизнь пошла — и помирать не хочется!.. — Кикиморов пофилософствовал и спохватился: — Э-э, девка! Девка! Ты куда это сяла? Это рыба — не лавочка под окном. Брысь, говорю! Сяла своей толстой ж... А я опосля её кушай. Ника¬кого нет соображенья в людях.
Молодуха недовольно фыркнула, одёрнула юбчонку и ушла,  повиливая  бедрами.  Кикимор  Кикиморович  исподлобья поглядел вослед и заворчал, готовясь ухватить тайменюку за жабры:
— Строишь, строишь для них светлое будущее, а тебе
опосля ни одна собака не поможет. Вон скоко молодежи налетело на дармовщинку, а хоть бы кто подсобил! Ни одна собака не догадается…
Одна собака все же догадалась помочь, будто бы пристыженная стар¬цем: дворняга эта, вислоухая и вислозадая,  сбоку незаметно пристроилась, воткнула зубы в рыбину и вырвала хороший белый кус.
Старичок взбесился, замахал руками, кидая рыбу.
— Чтоб ты сдохла! Сука! Никакой сознательности нет!
Мало тебе кругом валяется добра?! Так нет, напакостить надо... Э-эй, паренек!. Ты Ворку нашего не видел? Рыженький такой, смазливенький... Дед к нему приехал в гости. Сам, главно дело, позвал, и в ус не дует, окаянный... Эй, паренёк! А ты чтой-то  за пазухой-то прячешь? Жемчуг? Золото? Ты смотри, подлец, не укради! Это народное достояние! Сдать государству! А не то — в кутузку!
Паренёк это был – Серьга Чистяков. Сутулый, грязный, постаревший, с камнем за пазухой, с веревкою на шее, Серьга молча двигался куда-то вниз — по наклонному руслу. Лицо разбитое. В слезах.
А рядом люди — пели, пили,  смеялись.
И веселью не было конца...

                27

       Когда сбываются намеренья благие – жить становится   светлее и намного сытнее. Так случилось и на нашей беловодской стороне. От лампочки стало светлее – даже в самом забытом, самом пыльном углу. А сытнее стало вот отчего.
         Осенью того же года, когда перекрыли великую реку,  налим, таймень и хариус, осетрина, пелядь, горбуша и всякая другая рыба – табунами со всех сторон попёр¬ли вверх по течению, покоряясь древнему инстинкту, или, может быть, вполне сознательно – рыба шла на нерест, на свои, веками обжитые, облюбованные места...
Бесчисленные косяки воткнулись в глухую стену гидро¬электростанции. Вода кипела, пенилась в большом котле... Как смертельно раненый богатырь в чешуйчатой серебряной кольчуге — огромный рыбий ком ворочался единым телом; стонал, жаб¬рами хватая жгучий воздух; поднырнуть пытался под плотину и с хрустом уходил в лихие лопасти гигантских мя¬сорубок — неостановимых  турбин.
И столько было рыбы в ту памятную осень — реку пеш¬ком перейдешь и даже лаптей не замочишь. Как раз надвину¬лась пора осенних свадеб — хмельные смельчаки переходили реку посуху — за водкой в посёлок гидростроителей; сме¬ялись от души и говорили:
       — Теперь тут каждый – как Христос! Пешком по водам ходит!
        —Красота! – соглашались другие, хмельные. – Это ли не рай наступил на беловодских берегах?!
       Рыбу – едва не пудами – свиньям давали, собакам бросали. И на праздничных столах, конечно, и в будничном застолье рыбы и чёрной и красной икры — под самую завязку. И в ресторанах, и в столовках, и в забегаловках – куда ни загляни – повсюду рыбный день. Ох, и поел народ на дармовщинку! И попил, и поплясал на рыбе! И поплакал пьяными слезами, вдруг сок¬рушая кулаком столешницу и на мгновение приходя в рассудок:
— Батюшки! Как же мы завтра будем жить в этом протухшем раю?! 
Но ничего, бог милостив, как-то обошлось. Не пропало добро, не протухло. Люди из соседних областей и волостей помогли. По железным дорогам – с ветерком и стальным стукотком – помчались вагоны-холодильники. По трассам поехали рефрижераторы,  гружёные так, что рессоры на кочках лопались. В общем, угостили беловодской рыбой всех соседей – ближних, дальних. И неплохо, между прочим, заработали на этом деле – не бесплатно раздавали, нет. Всё было по уму. Всё по-хозяйски.
Правда, после этого рыба вдруг закончилась. Как так? И почему? Учёный мир до сих пор ломает свою голову, сломать не может – в том смысле, что никак не догадается о причинах такой миграции. Рыбья молодёжь то ли поумнела, то ли подурнела – ни в какую не желает   больше идти на нерест на свою далёкую прародину. За границу теперь наша рыба ходить повадилась, там нерестится. И оттуда теперь мы её получаем – не бесплатно, конечно. Иногда – за деньги. Иногда в обмен – бартер называется. Мы им золото, лес  или нефть – они нам рыбёшки подкинут. Всё по уму, ребята. Всё по-хозяйски. И точно так же дело с хлебом обстоит. Новая власть и новые хозяева едва ли не все  плодородные земли – чернозёмные бескрайние пашни –  затопили рукотворным «морем», так что теперь приходится  пшеничку из-за границы таскать  пароходами и самолётами.  Дорого, конечно. Непрактично. Теперь вот на горах, которые остались незатопленными, люди учатся выращивать новые сорта пшеницы, ржи. Морозостойкие сорта. Потому что рядом – ледники.  Рыбу тоже скоро научатся выращивать на нашей беловодской стороне. Тоже будут новые сорта. А как же вы хотите? Жизнь идёт, жизнь меняется. Новая жизнь – и рыбка будет новая. Куда как лучше старой. Всё по уму, ребята. Всё по-хозяйски.
 

                28   

Года через три мелиораторы спалили добротное подворье на Чёртовом Займище — осушали болото. Дом пустой был — не жалко жечь. Тем более, что знали: жгут разбойничье гнездо. Какой-то уголовник Ванька не дострелянный, говорят, скры¬вался здесь, много крови попил из людей.
Собака лает — ветер носит. И так всё было, и совсем не так. Сложнее было и куда печальней.
Стреляный Иван Персияныч закончил свой век в пересыльной сибирской тюрьме, куда угодил за убийство. Иван Персияныч додумался: на¬чальника строительства Ярыгина «золотой звездой героя на¬градил». Так рассказывают. Осенью, когда готовились к торжественному пуску первого агрегата гидростанции, Иван Персияныч Летунь-реку перешел по рыбе, как по серебряным льдинам, и учинил самосуд — золотою пулей застрелил Ярыгу. Потом в милицию пришёл– добровольно сдался. Было скрупулёзное расследование. Ивана Персияныча  спрашивали:
—Так вы зачем же золотом стреляли?
Он удивился.
—А вы откуда знаете?
—Вскрытие показало.
—Правильно показало, – странновато улыбаясь, ответил Иван Персияныч. – Обыкновенной пулей чёрта не возьмёшь. Только медной. Или золотой. Соображаете, господа генералы? Мастер знает, где поставить золотую точку. А я свой век прожил, я мастер в этом деле. Белке в глаз могу стрелять, да только не хочу. Зачем же ей жить одноглазой? Правильно я говорю, господа генералы?
Адвокат настаивал на медицинском освидетельствовании; было подозрение, что Иван Персияныч маленько того, рассудком подвинулся; дочь куда-то бесследно пропала, а тут ещё река ушла прямо из-под носа, болото почти высохло на Чертовом Займище; там теперь тоже какую-то «стройку века» затеяли. В силу этих и других причин, видимо, что-то случилось с головою и с душою Ванюши Стреляного.
Однако доктора с профессорами в своём «приговоре» были непреклонны: человек психически здоров. 
Ему впаяли десять лет строгого режима и отправили по этапу. И где-то в Салехарде или в Воркуте заболел Ванюша Стреляный, зачах от туберкулёза, распространённой «тюремной» болезни.
Олеська родила мальчишку — огненно-рыженького Евдокимчика, очень похожего на папку, Варфоломея Кикиморова.
Родители покойного Варфоломея – пьяного собаки задрали, говорят, возле столовой на празднике – на память о своём любимом чаде сначала просили отдать ребёнка, потом уже требовали, а потом украли Евдокимчика.  Мать волос на себе рвала в отчаянье, затем на¬шла волчонка в логове за Чёртовым Займищем, стала кормить своей грудью, превратилась в Волхитку и исчезла в таежной глуши. Так старожилы рассказывали и на Седых Порогах, и в посёлке Благие Намеренья.
Откровенно сказать, этой последней побаске не очень-то и верилось или даже совсем не верилось. Но позднее мне подвернулась книга Фарли Моуэт о вол¬ках, и подтвердилось невероятное.
«Более того, — говорится в книге про охотника, — Утек знал по крайней мере два случая, когда женщина, потеряв¬шая ребенка и страдающая от обилия молока, кормила грудью волчонка».
Вот вам и сказки-побаски.
Горько, жутко, но — факт!

                29
Долго ли, коротко заполнялось беловодское обширное водохоронилище, но заполнилось до краев и даже лишку хватило.
Бакенщик Никола Зимний жаловался. Гостил, говорит, у мамани своей — за гребешком плотины. Пришли, говорит, эти самые, черт их дери... нижемеры –  так он зовёт инженеров. Пришли, заколотили в землю какие-то столбики. Измерили что-то приборами. А что? Зачем? Да это, мол, отметки, куда, мол, подкрадется наше море.
Успокоили, черти. Метров триста, говорят, до вас не дойдет. За огоро¬дами плескаться будет. Ну, Никола рад стараться: провода к мамкиной избушке протянул через дремучую тайгу, лампопулю деда Кумача ввернул, и сидит, мух от неё отгоняет — ждёт свету.
Ждали свету, говорит Никола, а дождались  светопреставления. Прос¬нулись ночью: мыши по одеялу бегают, вода под полом хлю¬пает. Они — бегом на улицу, а там... О, бог ты мой! Стога плывут с лугов, бревна бухают. Бурундуки барахтаются, вол¬чата, горностаи, лисы, зайцы...
Никола Зимний суток трое «дедушкой Мазаем работал». Только много ли спасешь одною лодкой? Потонуло тогда всякой живности – не сосчитать. И людишки тоже потонули, человек, наверно, десять. Ну, эти-то пьяные были – эти вроде бы как не считаются.
Рукотворное море выпило всю кровушку из Летунь-реки. День за днём и ночь за ночью волшебная вода теряла свою первородную силу: мутилась, отдавая духом тления и зарастая длинными змееобразными подводными «лесами», через которые в иных местах ни рыба не проскользнет, ни гребные винты не прор¬вутся... Малярийные какие-то, гиблые туманы потянулись от реки...
Отныне ждать добра на этих берегах не приходилось: кто с лёгкою душой, кто скрепя сердце — собрал народ манатки и разъехался в поисках лучшей доли. Брошенные избы захирели без хозяев, но большинство сгорело и порушилось под натиском современной «золотой орды»: что-то изничтожили туристы, что-то бичи, а что-то заключенные, то и дело бегущие из-под ружья из ближайших беловодских ла¬герей, повсюду понатыканных в тайге — для зачистки буду¬щего дна водохоронилища.
Сказка — ложь, а мы всегда мечтали жить по правде, по совести. Беловодье стали называть неперспективным. Кто же спорит? Так оно и есть.
Сыспокон веков и человек, и зверь, и птица знали: в труд¬ную минуту Летунь-река поможет. Дробовой заряд, бывало, срежет казарку на перелете — сковырнется бедолага в камыши, предсмертным кряком крякнет, оставляя в воздухе перо. Усерд¬ная собака прыгнет с берега, подплывет — и за крыло уже готова ухватить зубами. Ан да нет! Омоется живой водою утица, и вот уже ныряет, весело поигрывая хвостиком — дразнит лопоухого, недоуменно лающего пса. Было, было такое ни раз, ни два – старожилы помнят. Или вот другой пример. Заболит у человека тело или душа занедужила — спасу нет. Человек придёт к воде, поживёт здесь немного да и поправится; река всегда умела приласкать, рану залечит на теле, высветлит печаль в душе. А теперь — какая перспектива? Глоток-другой хлебнешь из водохоронилища — насилу откачают.
30
Золотое дно! Господь с тобой! И наши сказки там, и наши песни, и наши хлебодатные пашни, боры и луга, политые вековечным потом, слезами да кровушкой, — при защитах от злого захватчика... Всё оказалось под водой, кото¬рая теперь цветёт и зарастает травой забвения... Но светлые тени, бессмертные образы прошлого будут вставать по ночам из тяжелых глубин, туманами будут бродить по стране, будут стоять за воротами и подходить под окошко, тревожа людей без причины как будто бы и не по адресу; будут глядеть, гля¬деть в глаза и в душу, прося ответа, если не требуя отмщенья... По какому такому бесправному праву случилось подобное лихо? Бойким росчерком пера какого грамотея из жизни вычеркнуты сотни и тысячи самобытных русских дере¬вень, достославных сёл и неповторимых городов?.. Кто мы после этого? Разве мы люди? Цари природы? Мы нелюди с ду¬шою, опустившейся на четвереньки и оказавшейся ниже вся¬кого зверя — зверь никогда бы не додумался так страшно «царствовать».
За всё когда-то спросится... И помогал ты, нет ли тому разбойничьему росчерку пера — едва ли тебе будет оправдание. Земляк, ты жил не на другой звезде, ты дышал одним воздухом с теми, кто сеял недоброе; с ними вместе и ты почитался всесильным царём-человеком...
Ушла на дно сокровищница духа, загадка века, тайна мастеров, которой уже вовек не будет повторенья...
Золотое дно! Господь с тобой!..


   


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.