Белый храм во ржи

                ВОЛХИТКА

                роман
    в рассказах и повестях

__________________________________


 
              БЕЛЫЙ ХРАМ ВО РЖИ

                баллада

                «Кто станет монастырь сей и монастыря того людей обидеть,
                не буди на нём милость божья ни в сей век, ни  в будущий...»
               
                Монастырская грамота

                1

      Июльским безоблачным полднем воздух от зноя звенел как пчела-медуница и даже сквозь рубаху жалил путника; на полянах за дорогой солнечный удар валил цветы и обескровленные травы; на огородах семечки в подсолнухах пощёлкивали, зажаривались, как на сковородах, и осыпались в картофельную ботву.
Солнце над просторами — как золотым ключом своим лучом — открывало потайную глубь земли и доставало миражи, один другого краше; призраки манили, завораживали угорелых путников, обещая райские дворцы, фон¬таны, кущи... И обманывали: стоило приблизиться — мираж беззвучно лопался мыльным цветным пузырем.
     А вдалеке поджидали новые видения.
Выйдя на пригорок, путник видел поле, Белый Храм во ржи. Мираж стоял, как на ладони, на ровном острове. Воздух, пахнущий ржаным горячим колосом, шатался впереди, коробил очертания храма. Подбив рукою свет, секущий изумлённые глаза, путник боялся моргнуть; стоял, не верил чуду, ждал: вот-вот белый призрак оторвётся от земли, а вслед за ним и остров, наверное, исчезнет, и река.
Но с каждым шагом путника — молочный цвет, разлитый по-над полем, густел, тянулся вверх и приобретал черты реальности.
Храм словно опускался с поднебесья на остров, за которым две светлые реки — Летунь и Вия,  сбегая с голубых предгорий, шумно заплетаются в большую волнистую косу.

                2

    Тень, вода, прохлада — всего было вдосталь на острове, и поневоле с губ срывалось: «Слава богу!..»
Стрекозы в воздухе висели маленькими светлыми распятьями, длинной свечой лежало на воде под берегом отражение белого храма; юродивый старик сидел на паперти, го¬лубей кормил крошками; сизари давно освоились: поклевывая хлеб, взлетали на плечо юродивого, крыльями лупили по ушам; старик улыбался — щекотно.
Возле храма — крестильный домик, просфорный корпус, какие-то хозяйские постройки. Богомолки в чёрных ситцевых платках, обихаживая сад, словно порхали по воздуху — мягкая почва прятала шаги. В глубине за деревьями — скромный церковный погост: яркие антоновки над старыми крестами наклонились, кусты сирени, дикая ранетка; могильный тлен и запах сада перемешались; воздух сладкова¬тый, с тонкою горчинкой.
Время всегда здесь текло незаметно; так бывает только в тех местах, которые находятся в объятьях вечности.
Солнце, удаляясь, уменьшалось до размеров золотистой антоновки. Затихала суета в полях, в предгорьях. И раздавался звон колоколов, зычно зовущий к молитве.
 
Народ, оставляя дела, приходил и приезжал  к вечерней службе. В про¬сторном, гулком, серебром и золотом обряженном храме – среди устоявшихся запахов ладана –  появлялся тёплый запах поля, скошенной травы... Свечи, колеблясь, потрескивали: огонь отражался и множился в бога¬тых окладах и создавал ощущение солнца, сияющего за ико¬ностасом.
После трудового дня, собравшись вместе, люди, чувствуя плечо друг друга, душу, были в храме не толпою —
миром.
И не случайным был призыв священника:
—Миром Господу помолимся! Помо-о-лимся! — басовито растягивал он это слово, троекратно повторённое.
И молились миром — усердно, самозабвенно: из-под ку-пола устремлялась куда-то в звёздный космос энергия большого чело¬веческого духа, рожденная верой, надеждой, благими помыс¬лами.
Так проходила служба тут. И вечерняя служба, и утренняя. И всенощные бдения свершались тут, начинаясь  торжественным открытием Царских врат, величавым появлением священника  и диакона, которые молча кадили  престол и весь алтарь – синий туманец кадильного дыма так странно клубился в глубине алтаря, словно бы там на несколько мгновений возникал призрачный образ Беловодской Богоматери.
И всегда звучали здесь колокола – высоко и широко раздавались по-над землёй. Голуби, шалея от звона, гроздьями слетали  с колокольни, кружили над крышами села, над рекой, набирали высоту и, уходя в зенит, разыгравшись, бултыхались через голову.
И частенько рядом с пожилым сутулым Звонарёвым на колокольне стоял подросток — сын. Осваивал премудрости колокольно¬го боя.
—О чём гутарят подголоски? Забыл? — допытывался звонарь. — Ты сюда смотри, а не на голубя. Голубь за тебя звонить не будет. Чуешь?
У звонарей была своя наука, своя премудрость. Звон, казалось бы, штука священная, а звонари придумали, бог знает, что; подросток поначалу даже посмеивался, покуда подзатыльник не заработал от тятеньки.
И вот теперь парнишка вполне серьёзно слушал подголоски, которые заливисто спрашивали:
—По-чём трес-ка? По-чём трес-ка? — И те же подголоски бойко сами себе отвечали: — Три ко-пей-ки с по-ло-виной, три ко-пей-ки с по-ло-виной!..
А басовитый богатырь мрачновато гудел:
—Врёшь, врёшь! Пол-торы! Врёшь, врёшь! Пол-торы!
Отчётливо расслышав   голоса   колоколов,   подросток, забываясь, улыбнулся, но тут же сдвинул брови, посмотрев на тятеньку.
Звонарев,  уступая  место  ученику,  отдал ему  веревочные «вожжи», привязанные к звонким языкам.
 — На, сынок, попробуй.  Узнай, почём треска.

                3
Свято-Никольский храм на острове появился необычайным образом.
С легендарных времен Ермака – после походов на Сибирское ханство – появилось тут село Сторожевое. Даже не село – острог. Дворов на двадцать, тридцать. Окружал селение глубокий  ров, наполненный водой; высокий вал земли, ощетинившейся острыми кольями; крепостная деревянная стена, иссе¬чённая стрелами и проконопаченная пулями.
Давно уже отпала   необходимость  охранять  излучину  от кыргызов, татар и монголов, набегающих из-за перевала и со степей. Годы притоптали землю на буграх, рухнул подъёмный бревенчатый мост; глубокий ров с водой оплыл,  зарос черёмухой и тальниками, обзавёлся лягушками.   Только стена продолжала стоять, вздёрнув на дыбы сторожевые башни по углам. Солнце, морозы и ветры задубили чёрную лиственницу — не по зубам ни топору, ни пла¬мени.
Бережливые крестьяне присмотрелись к этому добру: по брёвнышкам начали раскатывать для хозяйских нужд. И вдруг нашли однажды в листвяке дупло, забитое сучком. Человек, наверно, восемь было — помогали друг другу.
Ануфрий Кикиморов, рыжеватый, молодой верзила, вечно себе на уме, знающийся будто бы с нечистой силой (поговаривали в деревне), вынул пробку, заглянул вовнутрь и его медвежьи глазки вспыхнули.
Стоящие поодаль удивились необычному выражению Кикиморова.
— Что там увидел?
— Кусок смолы... —  Ануфрий  дрожащим сучком опять запечатал дупло.
— Погоди, — остановил сосед. — У меня вчера малец просил смолы — пожевать.
Подхватив бревно, перевернули: из дупла самородок белкой выскочил в траву; желтая «шерстка» вздыбилась под ярким солнечным лучом.
— Золото! — набросился радостный сосед. — Братцы! Я нашёл! Мне половину! Остальное поделите, как хотите! Уговор?!
— Ты нашёл? Как бы ни так! — нахмурился Кикимо¬ров. — Я тоже не слепой!
— Эгэ-э... — понял сосед. — Значит, ты решил зажилить? Увидел и помалкивает в тряпочку! Мужики, вы слы¬шали? Тогда разделим так: мне половину, остальное вам, а тебе, хмырю, дулю под нос!
Кикиморов топор с земли поднял. Сине, морозно сверк-нуло лезвие.
Между ними старший встал — Нестор Иванович Звонарев:
— Белены объелись?! Дурачьё!
— Отойди, Иваныч. — Сосед ошалело моргал. — Пускай ударит... Неужели ты меня... из-за этого дерьма... решил убить?
Кикиморов затрясся.
— Дерьмо — так отдай! Отрублю половину, остальное делите, как знаете!
        И вдруг поднялся ветер и закружил над ними чёрное облачко: недобрую пыль кто-то взвихрил с души и озлоблен-ного сердца, забрал в поднебесные глуби, а вместо этого лю-дей окружило другое — светоносное облако, в середине кото-рого оказался образ Беловодской Богоматери; в руке она дер-жала самородок, пламенеющий маленьким солнышком.
— Спокойно! — раздался горний голос в тишине. — Мастер знает, где поставить золотую точку!
Видение пропало. Топор за эти несколько секунд, вихрем вырванный из цепкой лапы рыжего верзилы, успел улететь в небеса, –  превратился в матово мерцающий осколок ущербного месяца, потом «источился» до бритвы и вовсе пропал.
Мужики стояли, как чумные, и глядели друг на друга с непонятной тихостью в глазах, с голубиной кротостью на сер¬дце и в душе. А потом решили сообща: чтобы дележки, ссоры с кровью не было, построить храм на радость людям и себе. 

                4
В предгорьях за островом был огромный мраморный карьер. Накололи камня для основанья храма и повезли куда-то в Киев, говорят, либо в Москву — освятили камень, приплавили обратно по реке и заложили фундамент на самом видном месте, где испокон стояли церкви на Руси, призванные издалека обрадовать людские взоры.
И закипела работа.
С утра до вечера народ на каменоломне пропадал. Домой волоклись чуть живые, седые от мраморной пыли, будто пурга на дворе, будто целый день на мукомольне вламывали.
Белый Храм построили на удивленье быстро: дружно — не грузно.
Высокая точёная колокольня светлой стрелой цепляла облака.
—Вот это колоколенка! – изумлялись мужики. –  Прямо как эта… Ивана Великого! Она ведь тоже белая.
—Наша будет, однако, белей.
—Беловодье, знамо дело.
—Теперь бы только с колоколами не оплошать.
—Звонарёв не подведёт.
—А где он?
—На рудники поехал.
Нестор Иванович Звонарёв со стариками, следуя вековечным таинственным рецептам, замесили на горных рудниках добрый сплав из меди, олова, серебра и вскоре вы-пекли — на загляденье да на заслушанье! — голосистые кол-дун-колокола... Громадные, тяжёлые, украшенные старинным орнаментом, колокола – рассказывал потом Звонарёв – несколько дней и ночей остывали. Затем их подняли за уши – из глубокой ямы вытащили. Аккуратненько очистили – изнутри и снаружи – от пригоревшей глины. А затем – по сантиметру, по миллиметру – обработали; до ума довели.
Поздней осенью по первопутку привезли колокола на нескольких подводах к берегу, но не рискнули сплавить на пароме: чем чёрт не шутит, заштормит река да и слизнёт в пучину «божьи голоса».
—Надо ждать ледостава, – сказал Звонарёв.
Мужики засомневались.
—А выдержит?
—Выдержит. Главное, не торопится. Пускай окрепнет лёд, заматереет, тогда не страшно.
Всё это время, пока ждали хорошего льда, Звонарёв кантовался на берегу, сторожил колокола. Избушку сколотил себе из досок, раздобыл железную печурку и жил, не тужил,  как бородатый отшельник. Встречал рассветы, провожал закаты, похожие на разливы расплавленной бронзы, когда она, бешено бушуя, золотисто-красно-изумрудными ручьями вытекает из печи и постепенно замирает, замерзает в берегах приготовленной формы.
И вот, наконец-то, дождались надёжной переправы – лёд был полуметровый, а кое-где так больше. Только и он потрескивал  под грузом, светлыми стрелками постреливал во все стороны – от берега до берега. Но ничего, обошлось.
Подвезли к подножью храма. На многочисленных верёвках и вожжах кое-как заперли басовых богатырей на колокольню, за¬крепили на дубовых матицах, рядом — гроздьями — развесили маленькие мажорные подголоски.

                5

До весны внутри корпели богомазы – расписывали церковь.  А  летом — на Вознесение Господне, которое в тот год пришлось на середину июня  – освятили новый храм.
Праздник был в Сторожевом. Люди шли и ехали со всех сторон — полюбоваться на белое диво, перекреститься хотя бы разок.
И нечистая сила, рассказывают, тоже припожаловала, нарядившись простыми людьми. Во всяком случае,  один из этих гавриков ненароком был замечен прихожанами.
Кривоногий, хилый мужичонка стоял у церковной ограды и сердито плевался, время от времени косясь на храм.
— Ануфря! – негромко, но сурово корил нечистый. – Что же ты у них золото не смог тогда отнять?
—Я хотел, да они… – Кикиморов пугливо посматривал  по сторонам. – Они  с топорами  набросились!
—Брешешь, поди. С топорами… — Мужичонка снова сплюнул. – Ведь они же вторую щёку подставить должны, если ты по первой уже врезал. А? Разве не так?
—Они подставят, как же! — роптал Кикиморов. — И что же теперь делать? Какие сверху будут указания?
—Сверху – это у них. — Нечистый  показал на церковь. — А у нас указания – снизу, как ты понимаешь.
—Извини, это я, не подумавши, брякнул.
—То-то и оно, что думать не могёшь.  А думать надо, брат. Теперь житья не будет рядом с этой пакостью.  Думать надо, как быстрей, как лучше сковырнуть его  отсюда. Эх, задал ты, брат, работы нам...
— Сковырнём! — заверил Кикиморов. — Как-нибудь да сковырнём. Не мытьём, так катаньем.
—Тихо! – сквозь зубы приказал кривоногий, присматриваясь к человеку в длинной чёрной рясе. – Это кто идёт?
—Где? – Ануфрий повернулся, но ответить не успел.
Мимо них прошёл диакон с новой ладанкой, болтавшейся на серебристой цепи. Нечистый побледнел и нос рукой зажал.   
—Фу-у…— Он отплюнулся, глядя в спину уходящего диакона. — Подохнешь тут с вами… Как воняет, мать его!
—Так это ещё мы на улице,  — напомнил Кикиморов. — А теперь представь, что там, внутрях… Представляешь, в каких условиях я тут работаю?
—Да уж, да уж, Ануфрик! Тебе нужно доплачивать.  За вредность. — Нечистый хихикнул и посмотрел на молодую прихожанку, появившуюся в воротах. — А это что за девка? Чья?
— Где? А-а! Это? Это Дашка. Дочь священника.
            —Да что ты говоришь? Вот это уже интересно. А ещё у него детки есть?
        — Трое. Две девки и малец — Грибоня.
         Кривоногий мужичонка, с виду казавшийся хилым, тщедушным, вдруг шарахнул по плечу Кикиморова так, что Ануфрий присел и от боли чуть не вскрикнул.
— Братуха! — Нечистый повеселел. — Есть идея! Потом расскажу…
 

                6    
Семнадцатилетняя белолицая Дарья спешила к маленькому брату: проснётся, а в доме пусто.
Короткая дорога — через поле ржи идёт, вьётся возле речки, откуда тянет омутной прохладой. Глядя в землю, девушка задумалась и вздрогнула, боковым неясным зрением отметив быстро набегающую тень...
Ягнёнок неожиданно возник среди кустов зрелой ягоды поречки — красной смородины, петушиными гребнями горя-щей на ветвях, склоненных долу.
Восковыми неокрепшими копытцами бесшумно ступая по траве, ягнёнок горестно проблеял, подойдя, прижмурил глаза и лизнул подставленную Дарьину ладонь; уткнулся ей   в колени мягкой мордочкой; от ягненка пахло молоком; дыхание сочилось сквозь подол и щекотало кожу на коленях.
Даша улыбнулась, забывая или не зная о том, что чёрт – согласно народному поверью – нередко превращается  в ягнёнка. Достала гребёнку и принялась расчё¬сывать спину, бока и выпуклый каракулевый лоб с шишками наметившихся рожек; кроткий и довольный, ягнёночек  затих, только ушами взбалтывал и словно жаловался, вздыхая: «Бе-е-е!..»
— Бедненький! — в тон ему ответила девушка. — Заблудился, малыш? Где твой дом?
Слушая ласковый голос, ягненок забылся, глаза распахнул. Даша посмотрела в них и отчего-то вздрогнула... Ей на мгновенье стало не по себе.
У ягненка оказались по-человечьи синие, с лукавым вы-ражением, глаза. Содрогнувшись, она выронила гребень, а когда наклонилась поднять — ягнёнок отскочил, взбрыкнув задними копытцами, и скрылся за кустом. Тревожась, Дарья осторожно обошла кругом смородины
— Бяша, бяша! – громко позвала. – Где ты, дурачок? 
Девушка звала, а сама, уже не в силах справиться с испугом, пятилась – подальше от кустов.
«Грибоня! – поторапливаясь, подумала девушка. – Я почему-то про него совсем забыла…» 

                7      
               
Мальчик рано выучился говорить, и собственное имя Григорий переделал на чудной манер — Грибоня.
Проснувшись, он окликнул взрослых, никого не услышал. Болтая босыми ножонками, он посидел на кровати и шумно вздохнул: что же делать?.. Две-три минуты парнишка так сидел в раздумье. (Ягнёнок сестру на это время задержал).
Затем парнишка приободрился, вышел  за порог, побродил по ограде и, найдя лазейку, выбрался на улицу.
У соседнего дома ребята играли в считалку:
— На золотом крыльце сидели: царь, царевич... —
считавший заметил Грибоню. — Иди к нам, а то в соплях запутаешься!
Поиграть ему хотелось, но не понравилось насчёт соплей, и мальчик отмахнулся, подражая кому-то взрослому:
— Ну вас в пим дырявый! Я пошел к папке!
—Не ходи! Запутаешься в них! — За спиной засмеялись. 
—Сами вы…— сказал он и отмахнулся.
Большое поле начиналось за оградой: золочёная  спелая рожь, усатая пшеница — тёплые волны плескались в грудь мальчика; голубизна небес, промытая недавними дождями, нависала колыбельным купо¬лом над землей, и погремушкой бренчала какая-то птица вверху. На дальней кромке поля виднелась маковка белого храма — долетал зазывный бой колоколов.
Грибоня заторопился, топая за околицу, купая босы ноги в бархатной пыли. Ворон повстречался посреди развилки: сурово смотрел на Грибоню — мешал.
Поискав глазами ка¬мень или палку, но не найдя, парнишка зачерпнул полную жменю пыли, бросил в ворона. Дунул ветерок — будто нарочно – и Грибоне все глаза на несколько мгновений запо¬рошило...
Он свернул с дороги в рожь и заблудился, покуда «прозрел», протирая слезящиеся глазёнки. А когда «прозрел» и осмотрелся —  кругом одни колосья колышутся, клонятся. А среди колосьев  – то там, то здесь – какие-то синие-пресиние цветочки. «Василёчки! — вспомнилось ему. — А это что? А это перепёлка полетела! Вон её домик на земле. Гнездо. Гнездом… гнездомик».
Гибкие, упругие стебли пшеницы хватали  за ноги, мешали идти; колосья набивались между пальцев – щекотали. И, вместо того, чтобы встревожиться, Грибоня развеселился, глядя под ноги. Новый мир, окруживший его, пахучий, разноцветный, показался таким интересным, что Грибоня позабыл, куда он и зачем хотел идти. Улыбаясь, он  шагал, куда глаза глядели – восторженные детские глаза. И вскоре он очутился где-то на другой оконечности  острова. Здесь было  много бабочек, шмелей, стрекоз, цветов. Здесь было тихо, уютно.
Мальчик пошёл вдоль берега...
А между тем закат горел над полем, грел спину худосочного Грибони. Груда белоснежных облаков зацветала крас¬ными маками за рекой. Давно затихли колокола, улетели стрекозы, и цветы готовились к ночлегу: распахнутые ладони лепестков сворачивались «в кулачок».

                8
          Незнакомая тётя ему повстречалась.   
— Сынок, тебя как звать?..
       Он хотел ответить, но отчего-то насторожился. Даже моргать перестал. Перед мальчуганом стоял какой-то странный человек, облаченный в женские одежды; Грибоня чутким сердцем сразу угадал в нём дядьку.
Наклоняясь, «тетя» фальшиво улыбнулась.
— Сынок, – протяжно повторила. – Тебя как звать?
—Гриб… — Он заикнулся, когда приметил клок чёрной боро¬ды, торчащей под платком.
«Тётя» хихикнула.
—Какой такой гриб? Мухомор?.. Ты чего заикаисся? Испу¬гался тетеньку? Тебя зовут Грибоня, да? Видишь, тётенька знает тебя. Тётенька любит. Айда со мной, Грибоня. Конфеткой угощу.
Мальчик насупился. Ручонки спрятал за спину.
— Я не хочу твою конфету, дяденька.
          Переодетый человек всполошился. Поправил платок с кистями на бороде.
— Какой же я... какая же я дяденька? –  говорил он и трусовато оглядывался. – Ты что, Грибоня? Не узнаешь? Я
твоя тётенька... крестная.
Верховые вдруг возникли — как из-под земли. Шашки сбоку болтались, за плечами дергались ружейные стволы.
           — Эй, тётка! – крикнул старший. –  Стой!
Переодетый вздрогнул, обернулся и при этом сильно, больно стиснул мальчику ла¬донь.
— Ай, соколики, что надобно? – Он поморщился оттого, что мальчик заревел.- Грибонечка, сынок! Уймись! Не плачь!
Урядник, сверкающий серебряными галунами, никак не мог остановить свою разгорячённую кобылу; она волчком ходила под седоком, громко грызла удила и всхрапывала.
          — Ты никого здесь не встречала, старая? – прокричал урядник, натягивая поводья.
— Нет, соколики. Нет.  Один мужик, правда, прошел...
Уймись, Грибонечка, дай с людями поговорить.
— Куда прошёл?..  – Урядник пристукнул нагайкой по своему сапогу. – Да  заткни ты своего котенка! Говори, куда пошёл?
— В ту сторону, берегом... Цыть, Грибоня! Грыжу наорёшь! — успокаивал ряженый, а сам ещё сильнее тискал руку мальчика, чтобы тот ревел и не мог проговориться.
Наездники поспешно развернулись. Раздался тяжкий топот и сухой перехруст ломаемых колосьев – перепёлка брызнула из-под копыт. Через минуту-другую кони скрылись, направляясь в другую сторону острова, и заржали где-то в необъятной мглистой ржи.
Грибоня плакал до тех пор, покуда табаком и потом пахнущая сильная ладонь вдруг не захлопнула рот.
— Убью! — нагибаясь, припугнула бородатая тётенька. – Заткнись! Кому сказано? Гаденыш поповский!
Они сошли с просёлочной дороги, исчерченной тележными следами, изрытой оттисками подков. Первый желтый лист уже успел слететь с берёзы на обочину — хрустнул под Грибониной ступней; это ему почему-то крепко запомнилось.
В лесу было угрюмо и синё. Закатный луч от ветки к ветке протянулся – красноватою дрожащей паутиной. Между стволами темнело — лес представлялся непроходимым.
За деревьями ряженый дядька, что-то сердито ворча, скинул платок. Бородища вы¬рвалась на волю — распушилась тёмно-рыжей метёлкой. Лицо у человека преоб¬разилось – не самым лучшим образом. Это было крупное, низколобое и   широкоскулое лицо. Мужчина улыбнулся, а точнее говоря, оскалился –  сверкнули острые, по-волчьи огромные зубы. Он с удовольствием расправил плечи и двумя руками разорвал цветистый сарафан, клочья зашвырнул в кусты – тряпки, болтаясь, повисли на ветвях шиповника. Дядька скомкал лоскуты и вместе с платком спрятал под кор¬нями выворотня. За поясом — в разрезе чёрной незастёгнутой рубахи — рукоять ножа.
Мрачно глядя на Грибоню, дядька  сплюнул.
— Таскайся с тобой по тайге! За ноги взять бы да шарахнуть об пенёк!
— Я вот папке... — Мальчик всхлипнул. — Всё расскажу!
Незнакомец удивился, брови надломил.
— Расскажешь, как я тебя за ноги взял и об пенёк шарахнул?
— Да! — насупился Грибоня, кулачонки сжал. — Погоди, папка задаст тебе жару!
— Это верно, — согласился дядька и снова сплюнул. — Проклятый поп! На всю тайгу воняет ладаном! Жили-жили спокойно и вот — на тебе: соорудили церкву! Ну ничего, управимся мы с пап¬кою твоим, и с другими такими же папками... попками… И ты нам помо¬жешь, ага?
Грибоня слушал, слушал и вдруг воскликнул:
— Щ-щас как дам! — Он дёрнул кулачком.
Мужчина, не сдержавшись, хохотнул.
— Какой щенок! С характером! Ну-ну, посмотрим.
Ступай за мной!
У ручья за кедрами в потаённом местечке поджидал чёрный кабардинец под седлом, хорошо умеющий бегать по горам. Голодный, он глодал кору на дереве, к которому привязан, — светлым полукругом заболонь виднелась.
Дядька напился из горсти, ополоснул лицо, взопревшее под платком, и стал затягивать подпругу на животе кабардинца. Жеребец хитрил — надувался, чтобы сыромятина не сильно врезалась в живот. Хозяин, заругавшись, дал коленом в конский пах – кабардинец ёкнул селезенкой и, скосив глаза, длинно и со стоном выдохнул...
Сбоку седла приторочив волосяной аркан, собранный кольцом, всадник легко, привычно сунул ногу в стремя, пружинисто оттолкнулся от камня и взлетел в седло.
— Попович! – Хмыкнул, отирая бороду. – Иди  домой и расскажи всё папке. Знаешь, куда идти?
Мальчик осмотрелся. Поёжился.
Страшно в лесу у ручья. Над вершинами скал, в холодеющих небесах, искрил, разгораясь, золотистый осколок ущербного месяца, ветки шептались на ветру, толкались тени за деревьями... Но Грибоня переборол себя — повернулся и почапал, как собачонка по своим следам.
«Отчаянный, гаденыш! Хорошо! Сгодится!..»
Бородач ударил кабардинца, догнал Грибоню. Свесившись, схватил за воротник и, не останавливаясь, поднял и с размаху усадил рядом с собой в седло. От жаркой боли между ног — ударился о жесткую луку! — мальчишка скуксился, но промолчал, лишь мёртвой хваткой вцепился в чёрную гриву.
Ехали долго. Медленно. Сумрак нарастал, на деревьях звездочки развесились, и Грибоне вспоминалась весёлая рож-дественская елка в доме: теплая печь, стряпня, родители и сёстры, шутки, игры. Тоска сдавила крохотное сердце. Захо-телось к матери. Задрёмывая, он горько всхлипнул, пальцы обмякли, и на повороте малец едва не рухнул в темноту.
        Всадник подхватил его.   
      — Не спать! Привыкай! Волки ночью не спят! — ударил в ухо гулкий бас, родивший эхо в ущелье. – Не спать!
        Остров давно остался позади. (Через мелкую протоку переправились). Мраморный карьер светлел внизу, возле реки, откуда брали камень для возведения храма. На фоне мрамора клубами дыма чернел кустарник, вереница кудлатых кедров. Из-под копыт вырывался бу¬лыжник на крутом подъёме: часто подпрыгивал — искрил и ухал, слетая в  пропасть. Кабардинец мягко прогибался, вздрагивал всем телом.  Грибоня чувствовал мгновенный страх коня, и тоже малёхонько трусил. Дробящееся эхо долго хохотало над Грибоней, затихая в вершинах между скал, где криво, по-разбойному скалился, разгораясь, белозубый месяц. 
Туман стоял на тропах, обдавал студеным духом. Прохлада залезала под рубаху, и Грибоня всё теснее прижимался к ненавистной, теплой дядькиной груди. В бок ему вдавилась рукоять ножа, торчащего за поясом у всадника.       

                9         
               
За деревьями горел костёр – издалека заметно.
Кабардинец побежал бойчее, но сверху откуда-то вдруг свалился верзила, сверкнув секирой, — путь загородил.
          — Эгей! – басовито рявкнул. – Кто шарашится?! 
 — Свои! Исчезни! — ответил верховой, подымая коня
на дыбы.
        —Свои все дома. И гостей не ждем...
        — Разуй глаза, кикиморово семя!
         —Ярыга? Младшой? Богатым будешь, не узнал!  — Опуская секиру, стражник посторонился.  — А кто это с тобой? Дите? Пацан? Где взял?
          — Родил!
         Костёр пылал среди поляны, озаряя избушку, прилепившуюся возле реки, на краю отвесного обрыва. Люди полукругом сидели у огня. Что-то ели, пили; пустой полуквадратный штоф валялся неподалёку.  Полупудовая железная булава на траве мерцала шипами, похожими на звериные зубы.
        Ярыга-младший ухватил мальчишку за воротник, молча   сдёрнул   и   швырнул   на   землю.   Грибоня   по-кошачьи изловчился в воздухе — брякнулся на четвереньки.
       — Принимайте поповича!
       —  Фу-у, как ладаном запахло!
       Разбойники загоготали, как стая всполошившихся гусей. Шомпола, воткнутые в землю у костра, блестели красноталовыми  прутьями.  Литровая  бутыль  просвечивала  кровянистой жаркой жидкостью, обжигающей нутро: каждый, кто отхлебывал, сипел перехваченным горлом, царапал пуп и торопливо нюхал аржаную корку, либо свой замызганный рукав, или  надкусывал яркое яблоко, украденное с Древа Жизни.
— Что окромя поповича принёс? — выпытывал Ярыга-старший, сидя у огня на волчьей шкуре, листая какую-то пухлую старинную книгу.
— Хреново, батя. Бестолку. Чуть солдатам в лапы не попался. А вы, гляжу, не зря сходили? Празднуете?
— Греемся. И изнутри и снаружи, — ответил батя и швырнул в костер священное писание. — Хорошо горят, зара-зы. А может, и поповича заодно зажарим?
И опять загоготали у костра, пуская по кругу бутыль. Ярыга-младший сладко зевнул — в бороде открылось огромное дупло, утыканное крепкими зубами. Сняв седло с ка¬бардинца, он стреножил коня за избушкой, увидел груду свеженаграбленного: книги, иконы — всё пойдёт в огонь.
Вернувшись, прилег на шкуру, отхлебнул из деревянной кружки и задумчиво уставился на пламя, пожирающее Библию; белки багрянились — взгляд страшен.
— Отлично поработали! — мрачно позавидовал. — Но и я не промах! Эй, Грибоня! Иди сюда, грибона мать... На, лопай!
Мальчик взял горячий кус. Руки погрел.
— Мясо?.. Ему титьку надо, — подсказал мужик.
— У кобылы пососёт. Или вон к волчице в яму посажу, — пообещал Ярыга-младший.
Затем Грибоню заставили пригубить из кружки. Глоток вина ударил в голову и под хохот хмельной компании, качаясь и мыча, он залез куда-то в шкуры и забылся.
Костёр, оставленный без внимания, выдыхался, постреливая стынущими угольками. С небес на землю, на вершины гор, спу¬скались крупные звёзды и, как всегда в полночный час, река ревела под обрывом громче прежнего, плескалась и тащила за собой пудовые литые валуны... А в низовьях, где вода потише, посмиренней — мороз уже выковал первую, серебрецом сверкающую, заберегу.
* * *
Проснулся Грибоня в избушке. На нарах, на полу вповалку спали разбойники, ворочались под шкурами, храпели и рычали, как зверюги в норах. Слабо синело оконце, проруб¬ленное в сторону реки.
На крыльце Грибоня замер.
Первый снег упал в предгорьях на рассвете — обсахарил округу. Воздух — чистый, звонкий. С берёзы тихо снялся лист, вертухаясь и скользя перед глазами, упал на снег, за-манчиво желтея медовой печенюшкой.
Нарядная, как баба на базаре, и такая же скандальная, кедровка появилась на поляне, «руками» размахалась и давай базланить — то ли на Грибоню, то ли на коней, пришедших к водопою; под копытами у них ручей дымился и похрустывали слюдяные льдинки.
Ярыга-младший, распахнув глаза, ворчливо обругал кедровку, помешавшую спать. Глянул за окно и хмыкнул: попович в грязной и помятой рубашонке стоял серым гусёнком на снегу, красную ногу под себя поджимал и, запрокинув голову, наблюдал беличьи игры на сосне: ловкий зверёк скользил по сучьям, весело цокал и замирал, настороженно следя за своим проворным дружком. С веток падал потрево¬женный снег на мальчишку; забываясь, он улыбался.
Ярыга-младший двери пнул, открывая.
— Попович! — приказал с порога. — Тащи дрова! Работай! Кончилась твоя лафа у мамки под подолом!

                10
Долго ли, коротко — лет десять жил Грибоня в беловодских неприступных горах среди людей, привычками и нравами похожих на волков и носивших волчьи шкуры — кто поверх одежды, кто на голом теле.
Шкуры добывались варварски.
На болотах за рекою — волчьи гнёзда: летом грязь у водопоя затоптана лапами, напоминающими четырёхпалый кленовый лист. Хорошо умея выполнять подвывку, на которую по ве¬черам откликались голодные волчата, разбойники находили зверёны¬шей, надрезали на задних лапах сухожилия  либо ломали ноги, выкручивали суставы, а то и глаза выкалывали — чтобы не убежали с гнезда. Осенью, когда подросшее зверьё вылиняло, — вот тогда и убивали; частично обновляли шкуры на плечах, частично волокли в деревню на продажу или на прилавки беловодской ярмарки. Шкурятничество это оплачивалось водкою — добрым десятком вёдер.
Волчья шкура была и у мальчика.
В самую первую осень, когда он появился среди людей-волков, утром пошли по снегу к волчьим логовам, назад вернулись в сумерках, таща за собою убитых зверей, хвостами заметающих следы на чернотропах...
С той поры запомнился Грибоне красный снег, будто поляна спелой земляники в соснах за болотом, слепой недобитый волчонок, оскалясь, бешено рыщет в деревьях, бьёт¬ся мордой о стволы и падает, выхаркивая кровь. «Бей! — натравливали мужики. — Бей, а то съест! Он любит поповичей!» И Грибоня молотил тяжёлой палкой. И плакал — от страха и жалости, когда волчонку выстрелили в рот, чтобы шкуру не портить.
Подобные охоты были ежегодными, и Грибоня  перестал бояться зверя. Более того: он и себя теперь считал волчонком. Ярыга-младший это ему внушил. Ты, дескать, родился в волчьем логове; нашли тебя, глаза хотели выколоть и шкуру содрать, но пожалели: живи, братан; тайга большая, всем места хватит.
Несмышленыш верил и, пожирая мясо у костра — даже сырым не гнушался! — рычал от удовольствия, подражая ма-тёрому зверю, и мог за руку цапнуть, если кто-нибудь, шутя или всерьез, пробовал пищу отнять.
—Ты смотри, что он, сучонок, делает! – изумлялся тот или иной разбойник. — Чуть не до кости!
Не кусал он только Ярыгу-младшего, хозяина.
Жили воровством и грабежами на больших дорогах. За-бывая себя, своё имя, подрастающий волчонок скоро притерпелся к человечьей кровушке, сердце «шерстью оброс-ло», душа подвяла, как весенний лист, опаленный пожаром. Губы «волчонка» собрались в тугой комок. Хищноватым сделался сухой прищур; рано забыл, что такое слеза, и рано узнал, что такое «мальчики кровавые в глазах»; во сне душили красные кош¬мары: волчьи лица, человечьи морды — всё перемешалось...
И только иногда среди всего ужасного — прекрасное видение преследовало отрока.
Белый-белый, на мираж похожий, храм во ржи маячил, то поднимаясь в небо, превращаясь в облако, то становясь на землю, тревожа душу серебристо-призрачным звоном коло-колов... Виднелась тихая дорога в поле среди ржи, напоённой солн¬цем. В тёплой пыли тонули его косолапые «лодочки» — оттиски босых ступней. Чёрный ворон, от жары и жажды рас-пустивший крылья по бокам, стоял на росстани, клюв рас-щепил и каркнул, показав багряным бархатом покрытый зев. Мальчик прогоняет ворона и входит в рожь, где перепелкино гнездышко, маки, васильки, стрекозы... И плывёт, плывёт над ним, разливается безбрежный благовест... И образ Беловодской  Богородицы, помогающей всюду и всем, плывёт над ним, снижается. Женщина в белом длинном сарафане осторожно берёт его за руку, тихо и нежно ведет по земле и выводит к большому прямому пути, с которого сбилась душа.
Он бледнел во время этих сновидений, стонал и, проснувшись, не скоро мог сообразить, где находится. Мрачно смотрел на волчьи шкуры, на Ярыгу-младшего и старшего, испытывая к ним глухую ненависть, и думая: не сбежать ли?
Однажды он предпринял горячечную глупую попытку, и  тут же был схвачен и жестоко избит – кровью харкал.
—Если ещё раз рыпнешься, — предупредил Ярыга, — я глаза тебе выколю, падла.
«Всё равно убегу!» — думал он.
Но время шло... Призрачный бой колоколов стихал во сне, и догорал, как свечка, Белый Храм в запредельной, человечьей памяти «волчонка».
11
Поднабравшись ума, силы и сноровки, не желая «с волками жить по-волчьи выть», отчаянный отрок сбежал от хозяина.
Поначалу приютился в беловодском городке, где легче
затеряться, если начнут искать. Фокусы показывал на ярмар-ках. Затем подружился с цыганами, воровал чистокровных коней, за которых, если попадешься, пришибут на месте, а не попадёшься – озолотят покупатели. Играл крапленой картой и всё пускал на ветер: деньги — мусор...
А потом попал на бригантину — к молодому наследнику Рожи Ветров. Так же, как его далёкий предок, этот капитан был силен, угрюм, но справедлив к матросам; яростно надраенный ветрами всех широт, был он также краснорож, но не красноречив и тоже обзавелся говорящим попугаем, грозно доводящим до команды все приказы хозяина. Новоиспеченная эта Рожа Ветров полюбила Грибоню. Фартовый капитан,  как бы
шутя, показал ему почти весь белый свет.
О, это была славная пора!.. Аргентина, Африка, Индия,  Марокко, Сингапур.,. Все краски мира вспыхнули перед глазами! Ушей коснулось пенье райской птицы,  музыка и речь всего Земного Шара! Как свои пять заскорузлых пальцев он  теперь знал  горбатые просторы океанов. Он помнил, где и какие муссоны встречаются; где нижние пассаты между Атлантическим и Тихим океанами могут пойматься в паруса. И где, за каким «поворотом девятого вала» бригантину караулят циклоны – словно сильные и страшные циклопы: налетят, валяя сбоку набок беззащитный бриг, обдерут  парусину, с корнем  вывернут фок-мачту, грот или бизань, или все три сметут за   борт, как спички, обрекая растерзанный бриг на медленную смерть в пустынных водах... С точностью до кабельтовых мог сказать Грибоня, где мангровые заросли у берегов, где коварные коралловые  рифы, где в лазурном поле пасутся белые стада айсбергов…  Вдоволь побродил он в пампасах, в зарослях оливки и фисташки. До бронзового звона он пожарился на раскалённых песках, помечтал под звёздами Южного Креста и под карликовой пальмой дум серьёзную думу обдумывал о жизни своей и о жизни всего человечества...
 Красота, казалось бы! Что ещё надобно сердцу? А сердцу нужна родина, ребята, без нее сатанеют и стынут сердца человечьи!
Все, кто рядом с ним бродил морями-океанами, рано или поздно клонились к берегу, у всех была надёжа и опора — далё¬кая, в дым и туман завернутая родина, дом какой-нибудь под берёзами, под ракитами, сараюха, крытая золотой соломой...
А ему вспоминались дикая тайга, горы, ледники, закинутые выше облаков, волчье логово и стынущая волчья кровь на чернотропах... Разве это родина? Нет, что-то здесь не так. Он шкурой чувствовал: не там его истоки и родичи — не волки.
Но клеймо прошедших «волчьих» лет было заметно, и неспроста во многих кабаках, тавернах его знали под короткой грозной кличкой — Волк: в драках был бесстрашен, беспо¬щаден и непредсказуем. Ножей, кастетов не признавал, но мог в порыве ярости зубами выдрать глотку у противника или молниеносным ударом ногтей, как бритвой, распороть сонную артерию врага, и алчно облизнуться на хлещущую кровь — не прочь попить бы!.. В драках волос у него дыбом на за¬тылке топорщился. Поврежденный шейный позвонок (во время шторма рея обломилась) сильно ограничивал движение головы.
В общем, не зря к нему прилипла эта кличка – Волк. Одинокий. Страшный. Ни родины у Волка, ни семьи. Женщин презирал он с той поры, когда однажды пьяные матросы в ночном порту навалились на дород¬ную шлюху, и юнгу заставили... Долго потом он не мог забыть омер¬зения. Гнал от себя  продажных портовских подруг, любящих  не столько моряков, сколько их деньги и заморское тряпье. Да женщины его и сами сторонились: сильный мрачный взгляд его словно электрическим разрядом бил по сердцу — отталкивал. Сразу было видно, что этот человек не для семьи природой создан, а для чего-то другого: для бездомной воли, больших дорог, разбоя и  для какой-то  бесконечной муки, не выразимой словами.
Но известно: любовь зла — полюбишь и козла. Так почему же Волка полюбить нельзя? Нашлась такая женщина — влюбилась, на край света пошла за ним. Он сначала ей спокойно объяснял, говорил, что «девушка адресом ошиблась». Потом ругал, нахально про¬гонял и даже  колотил во хмелю — и всё равно не мог избавиться от кареглазой преданной креолки.
Согрела его женщина. И тронулся тяжёлый лед в его душе. И потеплел человек. Даже  сам себя не узнал, бреясь как-то утром, глядя в зеркало и думая: «Ну и рожа! Сияет, как новая рын¬да!.. Рында с ушами! А у креолки животик растет. Хату, что ли, где-нибудь купить, кур завести — благодать...»
«Рында с ушами» сияла недолго. Характер чёрта с два переиначишь.
 Парус, беременный ветром, снова подхватил его, и до скончанья дней носил по всем морям и океанам. И  неизвестно, где, когда Грибоня бросил якорь, а точнее говоря,  мертвяк или мёртвый якорь — постоянный. 

                12               

 
Промчались годы. Бури над русскою землёй промчались  – революция, гражданская война и ещё какая-то лихая сатана. И наступило замирение, затишье. Надолго, нет  ли – неизвестно. Только тихо было. Хорошо. Пригревало солнышко, не летнее уже, но тем не менее…
Осенним стылым утром на стрелке острова Сторожевого появился огромный, свежей краской пахнущий, колёсный пароход «Новая Россия». Густой гудок ударил в небо, как из пушки, — эхо разгулялось над рекой, словно ещё с десяток пароходов идут караваном...
В Сторожевом залаяли собаки, вспо¬лошились гуси. Седой рыбак, сидевший на берегу, глазами терпеливо стерегущий поплавки, забыл про удочки, поднялся и, приветствуя плывущую громаду, сдернул шапку и над-ломился в подобострастном поклоне, затем всплеснул руками и побежал, но поздно: крупная рыбина заглотила крючок — метнулась от берега и потащила удочку на стрежень.
Капитан стоял на мостике, в бинокль изучал фарватер. Вода упала — обнажились гранитные клыки на перекате.
Остров, сильными стеклами притянутый к глазам, кажется, был в трёх шагах: переулки, избы, на окошках белая и красная герань; опустевшие поля за огородами; чёрные приземистые баньки у реки...
Но все это в глаза бросалось — после.
А сначала — Белый Храм, поднявшийся под хмурые сырые небеса, манил к себе, приковывал внимание, и до тех пор не отпускал, покуда сердце не наполнится восторгом. И лишь потом – с восторгом, со светлым чувством – мог человек разглядывать и неказистые мосточки у реки, и сараюхи, и проулки, тонущие в слякоти, и серебро остуженных берёз, плакучей веткой никнущих на прясло... И в этой тихой грусти, без которой невозможно видеть русские просторы, всегда сквозило радостное что-то, несказанное, идущее от таких вот белых храмов  и церквей, и незаметно вносящее в помыслы, во всю жизнь благостное чувство равновесия и необходимости твоего земного бытия.
На крутояре с красновато-ржавыми отвалами глины стоял народ.
Встречали «Новую Россию» настороженно: сгорбленные фигуры, тяжко опустившиеся руки, измаянные вечным крестьянским трудом, серьезные лица с насупленными бровями; в глубину зрачков забитый страх перед неизвестностью и не¬отвратимостью грядущего.
Только ребятишки бесновались: подпрыгивали от нетерпения, влезали на деревья, чтобы лучше разглядеть пых¬тящую громаду, и затихали вдруг под суровым, непривычным взглядом старших.
 
13
Жизнерадостный, улыбчивый капитан Бернар  Анатоуль — потомок пленных обрусевших французов, которые после Бородинского сражения в 1812 года попали в беловодские края. Бернар был любопытен от природы и всегда с удовольствием рассматривал малознакомые или вовсе незнакомые места.
Белый Храм на острове понравился ему – как произведение искусства, но не более того; Белый Храм не отозвался в душе у него, да и не мог, наверно, отозваться  возвышенным восторгом.
— Малый вперед! Самый малый! — с хорошим, приятным акцентом приказывал Бернар, убирая бинокль от
глаз. Надраенный медный раструб корабельного телеграфа, сияя солнцем, кидал весёлых зайчиков на бритый подбородок капитана, на глаза, насторожённо следившие за моряком,  измеряющим глубину.
—Эй, на лоте! Не дремать! — для пущей строгости прикрикнул капитан на лотового моряка. — Сколько там?
—Пять футов…
Лотовой моряк  — Василий Волков — находился на самом носу парохода: деревянным шестом дно прощупывал. Старались подойти поближе к берегу: предстояло на вёслах — ту¬да и обратно — горбатиться в шлюпках.
Длинный тонкий лот всё громче по камням колотил. Глубина  уменьшалась. Приближавшийся берег уже опрокинуто отражался в воде – зелень деревьев, пёстрые одежды людей.
Через минуту, повернувшись к мостику, Волков пронзительно свистнул и руки на груди скрестил.
—Капитан! – прокричал он. – Приехали!
— Стоп машина! — скомандовал Бернар, наклоняясь над раструбом телеграфа.
Дым посветлел над огромной трубой. В недрах, под железной чистой палубой, прекратился грохот паровиков, но колеса ещё продолжали по инерции вращаться, и на белёсых, о воду истёршихся плицах заболтались лохмотья грязной око¬лодонной тины.
Гранитные клыки подсунулись под самый борт.
— Якорь! Быстро! — рассвирепел капитан. — Что чешетесь!? Уже как на телеге едем — по земле!
Разматывая цепь на барабане, заскрежетала лебедка: ржавые звенья через клюз поползли, повизгивая. Якорь мно-готонной бомбой вскинул воду — глухо толкнулся в каменное дно, распугавши какую-то рыбёшку; серебристая стайка сверкнула под бортом.
Строптиво двигаясь вперед, натягивая цепь, «Новая Россия» громоздко развернулась и встала против течения.
— Шлюпки на воду! — скомандовал капитан. — Волков! Старшим пойдешь с первой партией!
— Понял. Иду... — отозвался Василий.
И засмотрелся на золоченые главы белого стройного храма. Утреннее солнце занялось над колокольней: кресты, озаренные светом, и луковицы горели празднично; облака, бредущие нестройной вереницей, ненадолго скрадывали свет, позолота мгновенно гасла, будто хищная рука её сдирала.
— Волков! Мать твою! — рявкнул боцман над ухом. — Что было сказано?!
—А что?.. – Моряк, будто спросонья, головой встряхнул. – Бегу…
Под бортом шлюпка поджидала. Две пары вёсел взлетели вверх, курлыкнули и распороли волну.
Сидя на румпеле, молодцеватый Василий, русый, крутолобый, с волевым лицом, взял чуть выше — всё равно те¬чение снесёт. Несколько минут он правил на причальный брус под берегом, потом поднял глаза, опять уставился на Белый Храм, и обо всем забыл...
Что это с ним сегодня? Мало ли он видел церквей и белых храмов на Руси и за далёкими пределами? Он успел побродить по морям – дай бог каждому. Он чудо света видел, и не одно. Только что такое чудо света? Во всяком чуде есть изумление, но нету преклонения, как, например, перед вот этим белым храмом, который словно бы знаком уже давно…
Шлюпка, разрезая встречную волну, подбежала к берегу и, поскольку рулевой не предупредил гребцов, — сильно клю-нула кованым носом в деревянный брус: моряки, сидящие за вёслами спиной к причалу, повалились друг на друга, закричали вразнобой:
— Васька! Волк тебя кусай! Заснул?!
Смущённый парень ступил на берег, покрытый жёлтым спорышом, клевером, присыпанный красным кленовым и бе-рёзовым палым листом, захрустевшим под башмаками.
         Ступил моряк на берег — и солнце неожиданно из-за облака проглянуло. Конечно, это было простое совпадение, но всё-таки Волков не мог не отметить: первые шаги по берегу словно озарились яркими лучами.
Поднявшись на пригорок, он увидел россыпь тёмных сиротливых изб, словно сбежавшихся со всего острова к бело-му храму... Необъяснимое, странное чувство, мистическое что-то, неведомое ранее, заставило его остановиться, дрогнуть сердцем и подумать, что когда-то он уже был на этом острове. Был!.. Он уже видел этот Белый Храм, тёмные избы на бугре,  огороды, зелёное поле озимых, квадратной заплатой лежащее возле проселка... Он всё это видел! И даже как будто ходил по этой старенькой дороге, вьющейся между скирдами... Когда ходил? В другой какой-то жизни? Или во сне? Или что это такое? Что за наваждение? Он как будто знал и всей душой любил эти простые, милые картины, только  в далеком далеке отшибло память: сколько ни му-чайся теперь — не вспомнишь...
14   
Собаки лаяли во всех концах Сторожевого, слышался женский плач, глухая ругань мужика, скрип тележных колёс и фырчание лошадей.
От Свято-Никольского храма с пригорка накатом шли к обрывистому берегу тяжёлые подводы, громыхая на колдобинах. Парни с парохода, краснея от натуги, покряхтывая, погрузили первый сундук, по бокам украшенный прорезным каким-то старинным кружевом с белой, зелёной и голубоватой эмалью; по центру каждой прорези — золотой цветок тюльпана с камнем-изум¬рудом в виде капельки росы.
Шлюпка отчалила к пароходу. Вторая — порожняком — бежала ей навстречу, управляемая пузатым боцманом, обла-ченным в грязный тельник, черный флотский френч без пуговиц — всё равно не сходится на животе.
Василий Волков, широко расставив ноги в матросских грубых башмаках, продолжал стоять на берегу, наслаждаясь ароматом подстывшей земли, по-осеннему грустным, горьковатым от прелого листа... Волков растерянно улыбался чему-то и не мог насмотреться на храм... Стая ворон кружилась над крестами, над золотом высоких куполов. Горланя, снижаясь, воронье расселось на кривых деревьях, слов¬но специально растущих возле храма,— подчеркнуть прямизну его, устремленность в небо.
Боцман Ярыга выбрался из шлюпки — рыжеватый, грузный бывший флотский комиссар, у которого «полное пузо всяких матерков».
— Волков! Ты какого тут... — сразу начал он комиссарить. — Стоишь, ворон считаешь на колокольне! В рот и в нос ей табаку и перцу! Тебя зачем отправили сюда?!
Раньше Волков затыкал боцманскую глотку — до кулаков порою доходило. Но сейчас только молча зыркнул на Ярыгу и пошёл враскачку – помогать морякам.
Не дождавшись привычного отпора, боцман осёкся пос-редине гневной речи, поправил именной старый маузер,  в деревянной обшарпанной кобуре болтающийся возле  колена.
— Скоты, якорь на ногу! Мать вашу и батьку! — продолжал Ярыга чехвостить по привычке, глядя вослед моряку. — Распоясались, дальше некуда! Стоит... приехал к тёще на блины!
Деревня шумела, охваченная нездоровым азартом одних её жителей, горем и паникой — других и бесовским разгулом остального люда.
Сменяя друг друга, всё новые и новые подводы подъезжали из глубины Сторожевого; телеги были приготовлены за¬ранее.
Волков, будто заводной – бездумно, тупо, яростно –  хватался за медные и подсеребренные литые ручки сундуков, плечо подставлял под железный, в тело врезавшийся угол. Не обращал внимания на тяжесть, от которой ноги в прибрежный песок уходили по щиколотку. Работал на совесть: напрягался хребтом, всеми жилами.
Внешне всё было нормально — трудится моряк. А вот внутри…
Серд¬це его, душа, изумлённые, ошалевшие с первой минуты, как ступил на остров, не могли успокоиться… В конце концов, он бросил какую-то громоздкую поклажу. Да так «удачно» бросил – чуть не покалечил моряка, работавшего в паре с ним.
 —Ты что? Охренел? – рассердился напарник, пританцовывая на одной ноге – вторую чуть сундук не оттоптал.
 —Да что-то у меня…  – Василий, не договорив, махнул рукой. – Прости, браток…
Он растерянно побрел от шлюпки — опять же глядя на Белый Храм. Глядел и медленно шагал вдоль берега. Поскользнулся на гладких камнях и упал на мелководье, где плавали красно-жёлтые кораблики листьев. И, вместо того, чтобы выскочить мигом, он как-то странно замешкался, продолжая пялиться на Белый Храм…
Парни из команды расхохотались.
— Волк! – закричали. – Ты что? Решил рыбешку половить хвостом?
—Ушица нынче будет, братцы!
—Ага! Из-под хвоста!
— Вася, дуй на пароход, сушись, — посоветовали.
— Куда — сушись? Куда?! — разбушевался  подоспевший боцман. — Под завязку нагружено! Утопить хотите народное добро? Под трибунал отдам! — грозился Ярыга, машинально расстёгивая кобуру. — Эй, на веслах! Отчаливай! Без разговоров! На ветерке просушится... моряк в пеленках!
И вновь он промолчал на боцманскую ругань. Стоял, отряхивая брюки сзади. Сконфуженно  улыбался.
Седая попадья — старуха Боголюбина, — со слезами на гла¬зах наблюдавшая за погрузкой церковного добра, подошла к причалу.   Печёным   яблоком   желтело   маленькое  дряблое лицо, прикрытое чёрным платком.
— Человек мокрющий, а оне... торгуются, как бесы на
базаре! — возмутилась громко. — Небось не лето, застудиться можно!
Пожилой деревенский возничий Кикиморов, отъезжая от пристани, придержал коня и, обернувшись, подсказал:
— Михеевна, ты вместо того, чтобы корить, взяла бы
моряка да обогрела.
Попадья отмахнулась, сердясь на Кикиморова, охотно и даже с удовольствием помогающего опустошать приход.
— Езжай, советчик. И без сопливых склизко.
— Вот они и падают, потому что склизко, — ловко парировал Кикиморов и с оттяжкой жиганул коня кручеными вожжами. — Но, дохлятина!
          Когда его телега медленно отъехала, скрипя немазаной ступицей, старуха Боголюбина сказала моряку:
— Внучек, ступай, родимец, к нам… – Она рукою показала. – Вон, крайняя изба стоит, листвень под окном. Ступай. Посушисся.
— Бабка, — плутовато скривился боцман. — И не стыдно завлекать в избу такого молодого, неженатого?
Попадья вздохнула, губы вытерла концом платка.
— Э-эх, родимец! Уж ты-то, видно, стыд свой дома
кинул, так говоришь со старыми.. Бесстыжий.
        Ярыга запрокинул узколобую голову на крепкой красноватой шее и расхохотался, колыхая полосатым пузом.    
        Волков двинулся к нему, пообещал, каменея лицом:
— Ты допросишься, поганая кишка! Я тебе выпишу!
— Но-но! — Боцман попятился и поймал болтающийся маузер за рукоятку. — Иди, суши пелёнки, а то я живо решку наведу. Да гляди там старушку не тронь, а то я знаю вас... ко-белей борзых!
Матрос побледнел. Схватил первый попавшийся булыжник, валявшийся под ногами. Шагнул к Ярыге и уже руку для удара в сторону отвел...
И в это время кто-то сбоку дурноматом заорал:
— Полундра-а-а!
         Сверху, с пригорка, сверкая на солнце, покатилось тележное колесо. Минутами раньше какой-то бесшабашный деревенский парень разогнал коня под горку, и на старенькой изношенной ступице вдруг срезало шплинтовку: заднее колесо, бешено вращаясь и подпрыгивая, со свистом ринулось в гущу людей.
После крика — да и то не сразу, а пока сообразили, что за «полундра» — люди врассыпную бросились...
Колесо промчалось по песку, по разноцветной гальке, напоследок высоко подпрыгнуло, точно резиновое, и  врезалось кованым ободом в шлюпку — едва не проломило борт.
Телега на пригорке, двигаясь на трёх колёсах, накренилась, треща, и опрокинулась. Сундук слетел с повозки, острыми углами распарывая землю, завертухался на краю обрыва и, обрушившись на камни, раскрылся...
Разлетаясь по берегу, заблестели на солнце золотые запрестольные кресты, серебряные оклады, нимбы от икон, жемчугами и эмалью украшенные обложки евангелия, кадильницы, кубки, подсвечники, цепочки...
— Ни ху-ху себе! — воскликнул поражённый боцман,
подходя к сундуку. — Накопили, кровососы! Трудовой народ с голодухи пухнет, а у их тут... в закромах… Загружай, братишки. Осторожно, мать вашу и батьку. Эй, смотри, куда копытом встал!
Моряки топтались по серебру и золоту, по жемчугам и рубинам, торопливо сгребали вместе с грязью и швыряли на дно сундука, обитого чёрным барха¬том.
И вдруг над этим церковным скарбом затрепетало какое-то белое облако, приобретая черты Беловодской Богоматери в длинных полупрозрачных одеждах. Величаво, медленно приближаясь, богородица   широким знамением осенила груду церковного скарба  и вслед за этим…
 —Стой, — прошептал Ярыга, не в силах крикнуть. — Грабят…
Спохватившись, он выдернул маузер и прицелился в белое облачко…
Волков подскочил к нему – ногою выбил оружие.
—Кишка поганая! — заорал он. — Ты что, совсем свихнулся? Ты в кого стреляешь?
 Боцман глаза протёр – двумя руками сразу.
—Мать твою и батьку, — прошептал он, глядя на груду церковного скарба, сияющего солнечным светом в пыли и в грязи. — А мне показалось… 
Прочухавшись, боцман поднял пистолет, вытер о штанину и снова начал орать, комиссарить, и при этом уже  грозил трибуналом за то, что Волков посягнул на революционное оружие, которому нету цены: маузер  стоил тогда две или три тыщи немецких марок, в то время как немецкий «Опель» – три, три с половиной тыщи.
 
 
                15

Священник Свято-Никольского храма Ипатий Ипатович несколько дней назад был в городе, узнал «наверху» о готовящемся разоре своего прихода, и многих других в том числе. Домой он вернулся подавленный, мрачный. Отслуживши последнюю службу, священник тут же – возле алтаря – свалился с сердечным приступом. Прихожане отвезли его домой.
Суток двое он лежал как на смертном одре – восковой, притихший. Сегодня — полегчало. Но полегчало только телу, не душе. Боголюбин был подавлен и растерян, словно бы лишённый своего священства или, как сказали бы церковнослужители, – изверженный из священного чина.
Ненадолго поднявшись, Боголюбин сидел у окна. Белый Храм был виден, телеги у ограды и кусок реки с чёрными палубными надстройками «Новой России». Издале¬ка тянулась на деревню большая туча, рваными краями гасила солнце, но свет ещё пробивался, жёлтым зерном рас¬сыпаясь на воду, перепаханную ветром, на поля и огороды...
Во дворе щеколда звякнула.
Моряк вошел в избу.
Русская печь топилась — прогорала, потрескивая  углями. Вкусно пахло стряпниной. От некрашеных чистых, ножами скобленых полов — необычайно светло.
Заметив седогривого старца, Волков почтительно поздо-ровался, перетаптываясь у порога. Хозяин промолчал, только вздохнул, увидев моряка — одного из грабителей храма.
Следом за этим непрошеным гостем попадья появилась.
         — Ипатыч, родненький, полежать ещё надобно, — забеспокоилась она и скрылась за шторку, достала сухое
белье, заставила матроса переодеться.
Священник встал, вздыхая, головою матицу едва не подпёр — высокий, хотя и сутулый. Лицо обвито негустою серой боро¬дой. Глаза печальные, глубокие. Волков посмотрел в них — и сердце почему-то больно ёкнуло...
Под потолком висела керосиновая лампа. Боголюбин забыл про нее и, отходя от стола, ударился широким лбом, аж стекло задребезжало и всплеснулся керосин.
— Повесила, прости, господи! Сколь говорил: убрать! —
раздраженно прошептал Ипат Ипатович, покидая горницу.
Попадья рукой остановила раскачавшуюся лампу. Посмотрел на двери  – хозяин хлопком закрыл. Засуетившись около стола, старуха предложила чайку попить, погреться, но моряк отказался — некогда. И тут же согласился: не хотелось уходить отсюда. Знакомясь, он оглядывал уютно прибранную горницу: иконы, фотографии, картину в позолоченном багете — «Возвращение блудного сына». Это была репродукция знаменитого Рембрандта, сюжет новозаветной притчи, который вдруг показался моряку не притчей Нового Завета, а притчей Новой России.
Что-то мистическое, что-то необъяснимое опять разволновало его сердце.
Много ездил он, бродил из края в край, как вот этот блудный сын, что на картине. Ходил-бродил  он по морям и континентам,  но только здесь впервые вдруг возникло ощущение, будто он пришёл туда, куда стремился...
— Да что ты будешь делать! — забывшись, моряк
ударил кулаком по столу.
Хозяйка вздрогнула, спросила удивленно:
— Что такое, внучек? Обжёгся чаем?
Виновато улыбнувшись, Волков отодвинул стакан и выдохнул мучительно-счастливо:
— Обжегся... Да не чаем! Нет! Эх, я и сам бы знать хотел,  в чём дело… Спасибо, согрелся душою!.. – Он посмотрел на штаны, в которые пришлось облачиться. – Ладно, пойду. Клеши мои подсохнут — заберу.
— Приходи, приходи. Ты, можа, молочка попил бы?
Нет? Ну, с богом. Ступай. — Старуха покачала головой,
приглядываясь. — Как ты похож, как похож на Грибоню нашего… Царство ему небесное…
Матрос её не понял. Пожав плечами, вышел из сеней.
Священник сидел у крыльца, свежим воздухом дышал, угрюмо глядя в землю. Покосившись на крепкие матросские ботинки, поды¬тожил печально:
— Затоптали, значит? Управились?
— Кого затоптали? — Волков тоже покосился на свои ботинки.
— Я говорю: всё, значит? Нету Бога?
— Аа-а, вот вы о чём.  Ну, это... приказ, — неуверенно ответил Василий.
— А прикажут если мать с отцом сгубить? Как тогда?
— У меня их нет! — с вызовом сказал моряк. — Так что не надо мне давить на психику!
Боголюбин после этого смягчился.
— А сам-то чей? Родился где? 
— Далеко, отсюда не видать. В Турции, на корабле
родился.
— Турок, что ли?
— Сам ты... — Волков спохватился, замолчал и закончил другим, уважительным тоном. — Нет,  я русский.  Вы ни это…  Не надо серчать на меня. Лично я, допустим, и не собирался вашего бога затаптывать. Даже наоборот: очень приглянулась мне ваша белая храмина.
—Не только тебе приглянулся. Вон сколько их налетело… с наганами, саблями…
—Да там один с наганом. И тот придурок, что с него возьмёшь? – Волков опустился на крыльцо — рядом со священником. – У вас тут хорошо.
—Было хорошо. А теперь вот… – Ипат Ипатыч  посмотрел в сторону храма. – Хорошего мало.
 Волков промолчал, разглядывая двор и опять ловя себя на странном, мистическом ощущении: словно бы всё это было не только знакомое – родное.
 Двор был чистый, ухоженный. Калина росла в палисаднике, увесистыми гроздьями навалясь на ограду. Цветочная клумба разбита в углу – белые какие-то крупные  цветы уже морозцем придавило, только два георгина бодрячками держались ещё.
  Моряк папиросы достал, закурил, но душистый дукатовский дым показался Боголюбину противным, и Василий перестал курить...
Незаметно разговорились. Священник подробно поведал историю возникновения белого храма. (Упомянул о Грибоне). И Волков, обычно скрытный, малоразговорчивый, рассказал историю своей короткой, в общем-то, гулевой житухе,  богатой приключениями и впечатлениями. Говорил он легко и   откровенно — как на исповеди.

                16
        Ветер в кучу скатывал тучи за рекою. Небо становилось пепельным, низким. Дождливая серая морось подбиралась к меркнущему храму, накрывала крест на главной колокольне.
Опустошение церкви закончилось. Мужики, бросив подводы, выпили — кто с горя, кто с сатанинской радости.  Кикиморов, живший недалеко от священника, растянул гармошку и запел в своей ограде — грубо¬вато, но проникновенно:

Меж высоких хлебов затерялося
Небогатое наше село.
Горе горькое по свету шлялося
И случайно на нас набрело...
Гармошка замолчала. А когда опять наладилась — певец вдруг лихо свистнул и весело выхватил из середины песни:

Па-ад большими плакучими ивами
Застрелился во ржи человек!..

        И ни позже, ни раньше, а именно в эту секунду где-то возле храма — или в нём самом? — глухо гавкнул выстрел.
        Боголюбин побледнел.
— Что делают, нехристи... — прошептал, пальцами пошарив возле сердца. – Что делают…
Хозяйка, тоже всполошившаяся после выстрела, вышла на крыльцо. Бережно взяла священника  под руку, проводила  в дальний угол за шторку, уложила и укрыла одеялом.
—Совсем он стал плохой, — шепотом сказала моряку, словно  человеку не постороннему. — Боюсь, как бы ни это… О, Господи, прости…
Волков переоделся в клеши – уже почти подсохли – и заспешил, отгоняя от себя шальную и навязчивую мысль, что побывал он дома, что из-под этой крыши уходить не надо, а если и уходишь — ненадолго...
Да что же это с ним сегодня, братцы?
Он постоял возле ворот. Оглянулся, посмотрел на крыльцо, на клумбу с георгинами. Что происходит? Приколдовала сердце простая деревенская изба, простая и тихая сельская гавань, каких по русским землям считай — не сосчитаешь, а только двух похожих не найдешь вовек.
17   
Перед раскрытыми узорчатыми воротами храма, коваными из железного гранёного прута, стояла порожняя телега, на которой ещё вчера, наверно, возили навоз на поля – борта и днище вымазаны были чем-то «ароматным».  Старая лошадь дремала, отвесив нижнюю губу. Изредка пле¬скался тёмно-бурый хвост, отгоняющий орду осенних злобст¬вующих мух; раздавленный конский помёт пятном зеленел под колесами.
Из боковой пристройки моряки выволакивали последний сундук.
— Посторонись! Задавим!.. А, это ты, Василий? Подсушился?
— Кто там стреляет? — Волков дёрнул подбородком, показывая.
— Боцман, кто же ещё? Рогатку ему надо, а не маузер!
          Волков   подождал,   пока   протащат   сундук,   шагнул   на каменную паперть, на которой обычно стоят нищие и убогие, просящие подаяние. Паперть была исчерчена кривыми бороздами – следы от сундуков или чего-то другого, неподъёмного.
          Он заглянул вовнутрь, невольно почему-то втягивая голову в плечи. Под башмаками захрустело битое стекло. Возле двери валялась раздавленная просфора или просвира, или, чёрт её знает… Волков одёрнул себя: только тут про чёрта и вспоминать. Двигаясь дальше, он увидел  на полу икону с надписью: ГОСПОДЬ ВСЕДЕРЖАТЕЛЬ. ЗАПОВЕДЬ НОВУЮ ДАЮ ВАМ: ДА ЛЮБИТЕ ДРУГ ДРУГА.
Сверху — в стрельчатые окна — косым лучом ломился мутноватый свет.  В воздухе виднелись кружащиеся пылинки; солнечные зайцы возникали то на стенах, то у ног моряка; узкие многоцветные витражи ярко вспыхивали в вышине и гасли, когда солнце уходило. Где-то в гулкой тишине, в  вышине слышалось воркование голубя — снежинкой оседало голубиное перо над клиросом, где ещё совсем недавно стояли певчие, представлявшиеся хором ангелов, воспевающих славу Божию.
Рассматривая убранство храма, уже разграбленного, но ещё не утерявшего своей многолетней намоленности, Волков отшатнулся, машинально пригибаясь.
В пустоте за Царскими вратами – как-то особенно гулко –  раздался выстрел, сильно стегнувший по перепонкам...
Голубь закружился, ударяя крыльями по расписному куполу.
Матрос решительно ступил на дощатый клирос, поцарапанный подковами и сундуками, и увидел Ярыгу, не так давно пришедшего проверить, как тут заканчивают раздербанивать буржуйский храм.
Минутами раньше боцман спустился по каменной лестнице, оглядел подвалы — все подчистую подметено. Наступая на святые мощи, кем-то выброшенные из гробницы, Ярыга выбрался наверх. Закурил, сплюнул под ноги. И вдруг, увидев свечку неподалёку, зажёг её, чему-то ухмыляясь, отошел метров на десять, и прицельным выстрелом погасил...
—Нормально, слушай, — пробормотал  он, обращаясь к бородатому какому-то апостолу, намалёванному на стене. — Глаз – алмаз, хоть я и не святой.
Он собрал ещё, сколько попалось под руку, –  рас¬ставил, где только смог, и начал расстреливать зажжённые свечи. Сначала прицельно шмалял, затаивши дыхание, а потом почти бегло пошёл колотить…
Соловьём свистящая свинцовая пичуга среза¬ла пламя под корешок и, улетая в дальний угол, врезалась в каменную стену, или протыкала старинную икону; оклады содрали, а «деревяшки», не все, но некоторые оставили. Довольный целким глазом, Ярыга щурился, шумно сопел и, за¬совывая левую лапу под тельняшку, блаженно поглаживал вокруг пупка.
Последняя свеча горела в Божьем храме.
Волкова точно в спину подтолкнули — торопливо подошел и заслонил огонек, сиротливо трепетавший в синеватом прохладном полумраке.
— Эй ты, кишка! Побереги патроны! — Голос матроса звучал угрожающе гулко под сводами.
— Отойди, салага! — Боцман узнал его. — Брысь, говорю! Не ясно?
— Не ясно. Всего одна свеча горит, потому и не ясно.
Ярыга приподнял холодно взблеснувший маузер.
          — Сейчас я и тебя... и свечку эту — разом потушу.
         Моряк молчал. Не двигался. Только сжал кулаки, чувствуя, как слабнет сердце: «А ведь стрельнет, стерва!»
Боцман хищно улыбнулся, играя на нервах. Повёл оружием, будто прицеливаясь. И вдруг палец дёрнулся на спу¬сковом крючке, и синевато-багровое пламя рванулось на конце ствола… И точно ветер шаркнул чуть выше головы матроса — пуля...
И лишь потом Василий услышал звук, ударивший под купол и хаотично размноженный эхом... Он побледнел и зака¬чался. Истома вдруг, усталость навалились.
Ярыга, испугавшись, подскочил к нему. Тронул за плечо.
— Живой? — спросил чужим голосом.
У матроса во рту пересохло. Молча постоял, глядя на маузер, выдыхающий испарину порохового дымка. Неожиданно размахнулся, выбил оружие и мгновенно схватил из-под ног.
Побледнев, боцман попятился, глядя в чёрный зрачок ствола. По¬вернулся — и бегом из храма...
Волков на ходу нажал курок и услышал холостое клацанье бойка: патроны кончились.
Широко размахнувшись, моряк зло швырнул вдогонку пустой маузер. Облёгченно вздохнул, опускаясь на каменную паперть, и устало, вяло так опустил натруженные руки, точно милостыню тут просить собрался.
Ярыга тяжело наклонился – брюхо мешало –  подобрал оружие, почистил о штанину и спрятал в кобуру. Потом огляделся — нет ли свидете¬лей позорного отступления.
— Свечечку жалеешь? Ах ты, контра! Сука! Мать твою и батьку! Я с тобой поговорю ещё! Волчара!
— Повезло тебе. Дешевка, — устало усмехнулся
Василий. — А то бы я тебя тут уработал…
Телега подъехала к паперти. Розовощёкий местный парень – какой-то жизнерадостный активист – махнул рукою в сторону двери:
— Всё? Ничего не забыли?
— Не знаю, сам смотри, — отмахнулся моряк.
Активист улыбнулся.
— А у тебя что — глаза на затылке?
Он соскочил с телеги, шапку снял на пороге, но усмехнулся и тут же снова надел на рыжие вихры — скрылся во мгле за дверями.
— О!.. — зычно крикнул в пустоте. — А кто свечки запалил здесь?
Василий вздрогнул и резко встал.
— Какие свечки? Там одна была...
— Обнаковенные, — уже потише сказал парень и снял-таки шапку, добавляя задумчиво: — Богу — свечка, черту — кочерга.
Активист ушел из церкви. А Василий стоял, изумленный: все свечки, в которые боцман стрелял — все до единой! — горели, расставленные кем-то в сумрачных углах. А та, последняя, какую Волков грудью заслонил, — исчезла.
«Господи! — Матрос перекрестился, озираясь широко открытыми глазами. — Нет, не мерещится. Вот чудеса!»
Затем раздался лёгкий шум за Царскими вратами. В проеме показался мальчик в белой рубахе, босой, — в руках горит высокая свеча.
—Ты почему здесь? — прошептал матрос. – Ты кто?
— Я — Грибоня... Боголюбин... Ты разве не знаешь меня? Ты ведь тоже Боголюбин...
— Кто? Я?
— Ну, да. Ты позабыл... Ты вспомнишь, погоди... Я поначалу тоже позабыл…
Мальчик повернул к нему бледное лицо, озарённое свечой. И что-то до боли знакомое было в этом  облике, что-то родное, милое до слёз. Моряк ещё хотел что-то спросить, но мальчик закрыл за собою Царские врата, проговорив:
— Во имя отца, сына и святого духа, аминь!
И после этого мальчик медленно начал спускаться в подвал — Василий видел сквозь витиеватую резьбу ворот и подумал: догнать бы, узнать о чём-то важном и существенном, что могло бы, кажется, объяснить ему родство с этим храмом и островом... Разве он Боголюбин? Не Волков?.. Он двинулся к подвалу, заглянул в подземный ход, но вместо мальчика и пламени свечи увидел в темноте глаза волчицы, горящие зеленоватым фосфорическим светом.
— А где Грибоня?
— Здесь! — ответил женский голос.
— А ты кто?
— Душа его!
— Душа? Волчица?! — не поверил матрос.
— Кто тебе сказал, что я волчица? Глянь!
Ударил гром – и подземелье озарилось яркой вспышкой. И тихий-тихий синий купол неба открылся очарованному взо¬ру. Светлое облако сверху спустилось, играя очертаниями призрачной фигуры, становившейся всё более и более реаль¬ной. И вот он уже видит: женщина перед ним стоит — в белом платье, в золотой короне. «Кто ты? — хотел он спросить. — Ты царица? Волхитка? Богиня?.. Скажи! Не томи и не мучай! Давно пора поставить все точечки над «i».
— Спокойно, — услышал он высокий голос в тишине. -
Мастер знает, где поставить золотую точку. Ты сегодня будешь главным мастером.
—Это как же так я стану мастером?
—А вот так, моряк. Всё очень просто. И запомни, моряк, ещё  вот что: Россия — это наше золотое дно!
               
                18      

Осенние грозы – дело обычное для этой местности. Только необычно как-то происходило на этот раз. В небесах над куполами потемнело, но потемнело именно в то время,  когда в белом храме не осталось ни одной святыни.   
Над селом негромко ухнул гром, как бы приноравливаясь к бою. В белом храме дрогнули полы, и где-то пискнула птица или мышь.
Волков, полуобморочно  сидя за Царскими вратами,  всем телом вздрогнул, приходя в себя.
Перед ним стоял двадцатилетний корабельный Дед – механик на флотском жаргоне. Белокурый, весёлый Дед  наклонился над ним, за плечо потряс и хохотнул:
— Притомился, работничек? А мы тебя потеряли. Айда.
Скоро будем отчаливать.
Василий протёр глаза. Поднялся. Голова болела; виски стучали. И сердце – сердце места не находило.
— Фу, даже не помню, как заснул. И такое мне, Дед, примерещилось... просто кошмар...
—А что такое? Ну, пошли. – Дед потянул за рукав. – Пошли, потом расскажешь.
Ажурные ворота храма, кованые из железного гранёного прута, были уже кем-то сбиты с петель – валялись на земле. Волков, обескуражено покачав головой, зачем-то захотел поднять одну половинку ворот, но железо оказалось неподъёмное, а молодой весёлый Дед  даже не подумал придти на помощь – торопился к берегу.
Раздался могучий гудок парохода.
Дед, ушедший вперёд, оглянулся.
—Я не понял! – прокричал он. — Ты остаёшься? Или как?
—Остаюсь…— пробормотал Василий, прощальным взглядом окидывая эту чужую вроде бы и в то же время такую родную округу.
На улице посвежело.
Тучи, сбитые ветром в тяжёлые серо-землистые комья, проплывали над островом. Накрапывал дождь, крупной каплей позванивая по жестяным куполам, по крыше крестильного домика, по козырькам и водостокам. Воронье, нахохлясь, перетаптывалось на мокрых ветках, перепархивало с дерева на дерево в саду у часовни. Холодный вихрь ворошил стога за огородами, пылил по улицам. В незримой вышине над коло¬кольней глухо галдели гуси, улетающие к югу...
И вдруг возникли, закружились редкие снежинки в воз-духе, показались гусиным пухом. Внезапный странный снег, сорвавшийся откуда-то из горней глубины мирозданья, долго кружился в небе над Сторожевым, словно понимая, что он сегодня тут ещё не ко двору. Гонимый порывами резкого ветра, смешанного с пылью и шафрановым листарём, снег ложился и таял на тёплой земле, не готовой к зиме...
Отряхнувшиеся тучи, сделавшись легкими, поднялись, выпу¬ская на простор по-вечернему тихое низкое солнце.
Пароход, гружёный ниже ватерлинии, задымил под бере¬гом, разогрел котлы и с грохотом выволок якорь из туманной воды. Это был не первый храм, из которого все драгоценности вывезли, вот почему пароход двигался так неуклюже и так тяжело. Развернувшись, «Новая Россия»  прогудела пугающим басом и, всё живее всплескивая плицами, пошла вниз по течению.
За кормою в сумраке летела чайка, плакала.
В небесах — выше креста над главной колокольней — горела одинокая звезда.
19   

Впереди было море – это ощущалось по широкому  ветру, по горизонту, почти потерявшему берега, над которыми долго тлела красновато-желтая соломинка зари. Но море главным образом ощущалось при открытии  кингстона – в машинном отделении. Кингстон – специальная такая задвижка или клапан, связанный с забортной водой, - начинал выдавать солоноватый фонтанчик, когда ему, кингстону, корабельный Дед башку сворачивал.
—Странно, — сказал этот Дед, когда Волков по трапу спустился в машинное отделение, похожее на преисподнюю, наполненную жарой и грохотом. — Странно, Вася. Куда мы идём? Ты не знаешь?
—А что тебя так взволновало?
—Кингстоны.
—Не в порядке, что ли? Так давай посмотрим.
И тут за обшивкой – за бортом, на уровне уха – раздался непонятный какой-то приглушенный  удар.
—А это что такое? – насторожился  Волков.
—Айсберг… — Дед усмехнулся. – Похоже, к нам кто-то причалил.
 —Ох, ты, черт! – Василий всполошился и побежал наверх. – Я же на вахте. Хотел  у тебя стрельнуть табачку…
—Давай, давай, катись! – поторопил чумазый Дед. – А то боцман стрельнет…
 Была уже ночь. Пароход, застопорив машины, остановился, не бросая якоря. Из темноты прорисовался силуэт какого-то небольшого катера, идущего без опознавательных огней. Катер ненадолго причалил к пароходу – на палубу забрались две или три фигуры.
Ярыга молча встретил их. Молча проводил в каюту капитана, а сам остался за дверями – как часовой.
 Ночные гости, вальяжно расположившиеся в крестах за столом, пили коньяк, посасывали дорогие сигары и совещались по-французски:
— Что будем делать с командой? Прикончим?
         Жизнерадостный Бернар Анатоуль, потомок обрусевших французов, широко улыбнулся.
        —Господа! Ну, зачем же так грубо? И так непрактично.  А кто же потом пароход поведёт?
        —А вы что предлагаете, месье Анатоуль?
        Капитан загасил толстый бурый окурок в пепельнице из слоновой кости. — У меня в команде почти все свои люди. Они, правда, и сами об этом не догадываются, но... — Бернар усмехнулся.  — Но это так, месье. Один боцман чего стоит. Нет, людей надо беречь.
— Тогда в ближайшем же нашем порту перегрузим золото...
— Это можно. Это резонно. — Обрусевший потомок французов зевнул. — Выпьем, господа, за здоровье новой России! Пускай, как го¬ворится, живет и процветает! Она, господа, пригодится нам ещё не раз...
— Да, лакомый кусок, слов нету! И народ, скажи на милость, до того наивен!
— Папуасы, господа! Какой народ? — Жизнерадостный Бернар снова улыбнулся от уха до уха. И тут же вдруг задумался. Посуровел. — Есть, правда, среди них один... Вот кого бы я убрал в первую голову. Пока такие моряки на корабле, мы будем себя чувствовать стесненно. В гостях, а не дома...
— Ну, так в чём же дело, месье Анатоуль? Вы тут хозяин или…
— Да вы не беспокойтесь, господа. Что касается нашего дела, тут никаких сомнений. — Капитан посмотрел на дверь, за которой стоял Ярыга; прошёлся по каюте и подумал: «Надо, наверно, позвать сюда боцмана, кружку водки дать ему для храбрости, и  пускай го¬товит брезентовый мешок с пудовой гирей…»
Пароход неожиданно качнуло раз-другой, а потом завалило в такой крутой крен, что со стола полетели окурки, бутылка. Гости, не привыкшие к тому, что «почва ходит под ногами», изум¬ленно охнули, слетев со своих мест и, оказавшись на четве¬реньках, в недоумении смотрели на капитана, спокойненько дымившего сигарой за столом и за дымом прятавшего снисходительную полуулыбку.
— Штормит, господа. А ведь странно, — сказал он. —
На барометре штиль.

                *       *       *
В приоткрытые стекла иллюминаторов, за которыми ночь раскидала созвездья, всё крепче и все угрожающе слышалась широкая шипящая стихия. Тугие волны с белыми накрутами лениво шли наверх, лизали тусклый край луны, гло¬тали звезды и, дождавшись, пока пароход не окажется в огромной логовине — многотонной тяжестью рушились отту-да и железо мяли в жёстких лапах. Скрипели переборки, рвались провода антенн, подбитой чайкой стонал где-то расхлябанный под бурей такелаж... И в призрачно-туманном све¬те моря вдруг возникла бригантина и волевой, суровый, но справедливый капитан по прозвищу Рожа Ветров с трубкою, искрящейся у бороды. Бригантина шла на абордаж и уже находилась так близко, что неминуемо должно было случиться кораблекру¬шение, но этот странный бриг бесплотным духом прошел сквозь современную плавучую громаду и Василий Волков ненадолго оказался под гудящим парусом — они его взяли с собой. Дух великого смелого предка вошел в его грудь и тогда он понял, на что надо решиться...
Очнувшись от короткого видения, Василий Волков хотел идти куда-то, но в эту минуту в дверь его каюты кто-то воровато стал входить – ручка тихонько скрипнула.
Это был Ярыга с маузером наизготовку.
«Главное, что вовремя и в самом нужном месте!» — через минуту-другую подумал Волков, глядя на связанного боцмана, лежащего на кровати; кровь стекала по жирной щеке, ягодками на подушку падала.
 Стараясь не греметь подкованными башмаками, Волков спустился  в машинное отделение, где приглушенно работало могучее разгоряченное сердце парохода.
Бледный, странно тихий, но решительный Волков подошел к молодому белокурому Деду – механику –  и, не угрожая, а просто демонстрируя боцманский маузер, устало приказал:
— Открывай кингстоны!
Дед изумлённо уставился на оружие.
—То есть как это – открывай?
Волков усмехнулся.
—Ну, чего ты рот открыл? Я сказал, кингстоны открывай!
—Мы же потонем…
Моряк вздохнул.
—Мы с тобой – дерьмо. Оно не тонет.
Белокурый прищурился.
—Ты говори за себя, а за меня-то не надо.
—Да? — Глаза у Волкова нехорошо сверкнули. – А чего же ты, дедушка, с таким сатанинским усердием грабил свой храм?
—А он разве мой?
—Ну, а чей же он? Чей? Этого француза недобитого? Или вот этих, которые ночью забрались на борт?.. Ну, короче,  Дед! Крути кингстоны, покуда я башку тебе не открутил! – Волков передёрнул затвор пистолета. – Мы идём на дно! Спокойно, Дед! Матросы уже в шлюпках, им ничто не угрожает.  А эти… остальные… Эти  очень сильно лю¬бят золото. И мы с тобою, Дед, не имеем права разлучать их со своей любовью. Ты согласен? Жалко? У пчелки жало. И вот здесь, в обойме, жало. Понял, Дед? Мне давно говорили: Россия — это наше золотое дно! А я не верил, Дед! Крути кингстоны!
20
         Ранняя зима пришла. Безбожно лютая. Беловодскую землю завалило сугробами – ни пешему, ни конному не протолкнуться.
Волки, предчувствуя голод, потянулись ближе к челове-ку. Затяжными, стылой кровью крашенными зорями воздух вокруг Сторожевого как сверлами дырявился — высоким волчьим воем, от которого каждая собака щетинилась и слёзно скулила в углу конуры.
Звонарёв просыпался от волчьих песен. Шёл к белому храму. По скрипучим, до сучка, до задоринки знакомым ступеням поднимался на колокольню, печально смотрел на за¬снеженный мир и потрясенно раздумывал: «Тихо до чего! Как без колокола жить? Ума не приложу. Помру, наверно!»
Вспоминался древний обычай: подойдет пасхальная неделя, дверь на колокольню открывается — заходи, кто хочет, звони, как можешь... Нестор Иванович (дед Звонарева) за¬шёл однажды, позвонил — понравилось. Двадцать лет учился ремеслу и выучился — краше некуда: как, бывало, зазвонит он в беловодском городке — все окна нараспашку, слушают... Отец потом учился у него; сын сызмальства таскался за отцом на колокольню...
И вот — пожалуйста, дожились: нынче будут скидывать колокола. Зимний путь укрепился – вешки понатыкали уже на реке – зимник обозначили. По зимнику-то если – рукой подать до города.
«Сегодня приедут!– Звонарёв тоскливо смотрел на строчку зимника, прострочившего реку наискосок.  – Сегодня вертопрахи развернутся!»
Потом посмотрел на дубовые балки, с которых свисали  отрывки верёвок. Безбожная работа здесь уже началась. Подголоски убраны уже. Три басовых богатыря висят без языков — с корнем вырвали... Как дальше жить? Что делать? Кому передавать секреты колокольной музыки, на ко¬торую столько жизней потрачено?
Седой звонарь, великий мастер красного звона сегодня сюда прощаться пришел. Вздыхая, вынул шкалик из-за пазухи, стакан. Налил и чокнулся с басовыми богатырями.
— Прости, брат! — поклонился как живому. — И ты прости... И ты, братишка, тоже не серчай! Они ведь и сами не веда¬ют, что творят. С вами воздух-то светлеет, серебряной искрой горит и грешная думка светлеет. А без вас куда? Без вас тут воздух паутиной зарастет! Спохватятся, да кабы поздно не было!.. – Огненная влага запалила до сердца, смелости прибавила. – А я не дам кидать! Не дам! Пускай меня сначала скинут! Паразиты…
Захмелевший звонарь обнимался с басовыми богатырями, плакал.
Вставало солнце. Пепельные сумерки редели. Голубизна текла по горизонту, все полнее наливая седловины, ущелья, распадки. Становились различимыми деревья за рекой, дымки над крышами соседнего селения и та дорога, по которой нынче прибудут комсомольцы — губить колокола.
Старый мастер прислушивался  — едут, нет  ли? Ухо ладонью оттопыривал, дыхание сдерживал, но ничего такого не расслышал;  звонари на колокольнях быстро глохнут, не похуже кузнецов на кузне.
«Уши мохом заросли, – подумал Звонарёв. – Наверно, едут, да я не слышу».
Но комсомольцы не приехали в то утро, задержались на долгое время: много храмов на Руси поставлено — не управишься махом.
21

После Рождества — в разгар зимы — городские парни и девчата приехали в село Сторожевое. Красивые были они. Статные. Сильные. Улыбки до ушей. У старшего – самого рослого – кобура с наганом пристёгнута на поясе. Чёрная, потёртая кожаная курточка на неё – словно хромовая – так хорошо хрустела на морозе. 
 —Ишь, какой горячий!  – удивлялся народ, настороженно встретивший приезжих. – Тут в тулупе холодно, а он…
—Огонь революции! — со знанием дела сказал Анисим Кикиморов, сын того, кто водился когда-то с нечистою силой. — Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем!
—Вы раздуете, — согласился какой-то старик. — Кто только будет гасить?
Не зная, что ответить, Кикиморов захохотал.
—Темнота, — сказал он, похлопав старика по плечу.— Вот таких и надо просвещать.
Разговоры эти были за оградой белого храма —  в ограду никого не пускали: опасная зона, так было сказано городским приезжим комиссаром, или кто он был у них. И пока односельчане, поплёвывая семечки, разводили там турусы на колёсах, комсомольцы время даром не теряли.
Два дюжих парня, скрипя сапогами, проворно поднялись на колокольню, взяли звонаря под белы рученьки и спустили на грешную землю. А два других – весёлых, краснорожих – подпилили мёрзлые дубовые балки над басовыми богатырями.
Вверху что-то хрустнуло.
Краснорожий на всякий случай высунулся – глянул с колокольни.
—Эй! – Он смачно сплюнул. — Поберегись!
И на глазах всего Сторожевого тяжелыми свистящими снарядами пронеслись колокола в студеном воздухе, подмяли большие сугробы в церковном дворе — и раскололись, проз¬венев последний раз... Снегири с кустов летели медными осколками и промороженные жёлтые антоновки слетали с дрожащих яблонь...
Всё!
Рассыпалась, исчезла навсегда славянской вязью вылитая надпись на колоколах: СЛАВА В ВЫШНИХЪ БОГУ И МИРЪ НА ЗЕМЛИ В ЧЕЛОВЪЦЪХЪ.
Остатки басовых богатырей комсомольцы погрузили на санный поезд и повезли по зимнику в беловодский городок — на переплавку.
Следом Звонарев бежал, как полоумный, падал на сани, обнимал останки своих родимых богатырей и рыдал, страшней, чем над покойником... Его оттаскивали. Гнали лошадей — ско¬рей, скорей подальше от Сторожевого.
Собачонка бросилась по глубокому санному следу, восторженно, облаивая рысаков, сороку, сидящую на кусту. Лег¬ко одолевши версты полторы, собачонка неожиданно остановилась, юля хвостом. Принюхалась, поскуливая. Голову вскинула, глядя вперёд. «Волки! Волки!»  – вот что можно было прочитать в глазах у перепуганной шавки.
Волки прошли недалеко от зимника — тёплый след с корот¬кой поволокой лежал в снегу, истаивал в морозном воздухе и будоражил собачью ноздрю.
Стая умно шла низиной, шла  навстречу ветру — чтоб лошади не чуяли. Дворняга зарычала, поднимая дыбом рыжий воротник и одновременно трусовато поджимая хвост и лопухи ушей — и через минуту она уже во весь опор бежала в сторону деревню, шарахаясь от собственной тени.

                *       *       *    
Стая была небольшой: волчица, укрытая необычайно посветлевшей зимней шерстью, могучий матёрый самец, под вислозадой тушею которого то и дело с хрустом проламывал-ся наст и оставались дыры от широких комковатых лап, трое прибылых и переярок — годовалый, глупый, но выносливый.
Рыскали всю ночь в окрестных падях и урёмах, к деревням принюхивались, истекая голодной слюной; тыкались мордами в комли продрогших осин, где снег помечен заячьим пометом и исчиркан лукавыми петлями.
На исходе ночи обнаружили сохатого в распадке, обложить хотели, но переярок сдуру спугнул раньше времени, и матерые только оттёрли сохача к реке и с наскока опрокинули в обрыв, надеясь кучу мяса добыть внизу. Однако не судьба: зверь долетел до середины обрыва, зацепился костяной рассохой за листвяжные стволы и оказался между небом и землей; откуда временами доносился до волков жалобно журчащий хрип и стон сохатого, и изредка на волчьи за¬прокинутые морды срывалась капля крови — дразнила.
Волчица, облизываясь, грозно морщила нос, ворчала, сидя на снегу и жёсткими глазами целилась под горло переяр¬ку — виновнику неудачи.
Голодные, злые потащились по светлеющему снегу в логово, но прекрасный слух поймал вдали фырчанье лошади, людские голоса — комсомольцы ехали в село Сторожевое за колоколами. Волки находились далеко и не успели наперерез, но что-то им подсказало: эти повозки ни в коем случае не надо упускать из виду.
И стая залегла в сугробах за околицей, дожидаясь возвращения людей и лошадей.
22
Ясное утречко было, мороз девкам уши колол и красные серьги раздаривал. Храмов, церквей и всяких поповских приходов было уже вдоволь  закрыто и порушено в округе, и от этой весёлой, такой необычной и смелой   работы – на благо всего человечества! – душа у комсомольцев ликовала, пела. И, находясь в приподнятом, задорном настроении, кто-то из девчат завёл звенящим голосом, а парни вдохновенно подхватили:

Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир построим,
Кто был никем, тот станет всем!

Таёжные распадки глуховато вторили молодым голосом. Потревоженная птаха улетала от зимника. Тёмно-бурая куница, перескакивая с дерева на дерево, мелкий сор  на снегу оставляла, так называемую  посорку — куски коры, хвою и мёрзлую ягоду. А следом за куницей – тревожно, быстро – белка начала по веткам прыгать, «перепархивая» всё дальше и дальше от зимней дороги. И заяц, уютно спавший в лунке под берёзами, подпрыгнул – задал стрекача.
Окрестная живность как-то странно стала реагировать на эту песню, как будто понимая и текст, и подтекст этого воинственного гимна строителей светлого будущего.
Но зимнюю, особенно чуткую природу встревожили не столько голоса лю¬дей, сколько предчувствие опасности, которая шла по пятам за людьми.
        Почуяли это и лошади — наддали ходу. Фыркали. Глазами косили по сторонам.
И только люди на санях были беспечны. Широко, раздольно пели, раскрасневшись на морозе, как на свадьбе после доброго стакана самогонки. Руками размахивали – сами себе дирижировали. Глазами сверкали то грозно, то ласково. Парни смотрели на девчат, подмигивали и ненароком заигрывали – дело молодое, неженатое. Девчата, комсомолки строгих правил, грубовато и чересчур серьёзно отбивались от приставаний.
—Ты руки-то прими, не распускай!
—А я чего? – басил возница. – Я нечаянно.
—За нечаянно – бьют отчаянно. Знаешь такую присказку?
—Это раньше было так. До революции. А теперь… Кха-кха… За нечаянно – дают отчаянно.
—Вот я тебе сейчас как дам, так шапка полетит!
В санях захохотали. Потом какое-то время ехали молча. По-хозяйски посматривали на колокола, а точнее – на безобразные и жалкие остатки, которые везли на переплавку.
—Сколько пудов тут, интересно?
—Боголюбин мне когда-то говорил, что в самом главном колоколе…
И вдруг на передних санях кто-то взвизгнул – пронзительно и тонко – точно кнутом стегнул по ушам. Лошадь коротко заржала. Голоса парней перемешались с голосами девчат. Началась какая-то неразбериха. Паника. Передние сани сначала замедлили ход, а затем рванули пуще прежнего…
—Волки! – раздался крик. – Смотрите! Волки! С обрыва спускаются!
Серые тени метнулись по берегу – пропали за деревьями.
—Может, назад повернуть?
—Ну, а толку-то? Теперь хоть назад, хоть вперёд… один чёрт…
Не поддаваясь панике, в передних санях приподнялся хладнокровный громила — Анисим Кикиморов.
— Ничего, ребята! У меня наган! — успокоил он, сунув
руку за пазуху.
— Что твой наган — с тремя патронами? А их, смотри,
штук десять! Эх, ружье надо было, я же вам говорил... Так вы: «Давай, быстрей, быстрей…» А что теперь?
—Гони, давай! Что? Разболтался…
Лошади выкатывали белки, храпели под ударами, но бежать быстрее не могли — груз тяжелый. Комсомолки визжали, побледнев, — даже румянец пропал.
           Неумолимо, хоть и медленно, расстояние сокращалось: серые точки росли, вытягивались, обретая головы, хвосты. Перепрыгивая через валежины, пускаясь напролом через кустарники, волки двигались крупным галопом один за другим — так легче в глубоком снегу.  А  вот и крепкий наст под ноги подвернулся, благодать: ощутив опору, стая развернулась ве¬ером и перешла на бешеный карьер...
Два крайних — слева и справа — ринулись наперерез.
— Нет, не успеем! Не уйдём! Ой, мамочки! Ой, догоняют!
— Тише, бляха-муха! Не пищи! — разозлился Анисим Кикиморов. — Парни, надо вот что... сбросить груз!
До полусмерти перепуганные лошади с трудом остановились. Тёмные от пота, трясущиеся спины и бока дымились на морозе.
Страх прибавил силы: парни подхватили сани, на ребро поставили — звенящие осколки вывалились в пухлые снега. Вторые сани дались потяжелей — грузу больше. А последние розвальни, рванув сгоряча, опрокинули вверх полозьями; оглобли вывернулись, хомут перевернулся как попало — стал душить светло-серого мерина; из него даже конские яблоки с перепугу посыпались…
Хладнокровный Кикиморов распорядился:
— Я распрягу и поеду верхом! Понужайте! Я их задержу!
       Метров   триста   отделяло   от   волков.   
       Стая нарвалась на рыхлое поле, завязла в сугробах, скрываясь и выплывая на гребни, чернея концами хвостов. Но скоро опять под ногами залетных — промороженный гладкий настил, выручающий гонку. Самый сильный, самый молодой горячий зверь вырвался вперед, заскочил на зимник и легко, азартно, увлекая остальных, стелился по зеркальному накату, издалека рассчитывал прыжок под горло, пахнущее потом, — ветер до¬носил. Молодой и сильный спешил и аж подвизгивал от нетерпения.
Кикиморов стянул хомут и сбрую с жеребца. Сел верхом. Оглянулся: сани скрылись в прибрежных кустах, только девки воют.
Он вытащил наган. Крепкими пальцами потискал рифлёную рукоятку. Конь плясал под ним и приседал: коленки не держали — страх. Анисим успокаивал, гладил возле уха, что-то шептал, и выжидательно щурился, глядя в широ¬кий набегающий лоб смельчака.
Слышным стало сиплое дыхание, видным сделался большой оскал. Жёлтые округлые глаза на мгновенье встретились с глазами человека, и что-то в сердце зверя содрогну¬лось; он почувствовал, что проиграет, и мгновенное это пред¬чувствие сбило его с панталыку; чуть позднее нужного волк присел на задние лапы и, собираясь прыгнуть, обнажил клыки...
Из нагана вырвался огненный хлопок: первая пуля мимо саданула — только взвизгнула над ухом и зарылась в зимник; а второю пулей зверь подавился — прямо в пасть попала.
Смертельно раненный в прыжке, он завалился на бок, упал на твёрдый зимник и, ударившись башкою, выронил на снег розово дымящийся язык; сердце кувыркнулось где-то под ребром и выплес¬нуло в горло горячую волну...
Покашляв кровью, переярок приподнялся на предательски дрожащих лапах. Несколько секунд перед глазами плыла пелена, а когда рассеялась — он увидел нарастающую стаю, и в раскалённой россыпи рубиновых зрачков — ни жа¬лости, ни пощады...
Волки задержались ненадолго. Клыками располосовали раненого, жадно похватали красные горячие куски с подбоем шерсти и, облизываясь, дальше бросились.
Парень гнал коня во весь опор. В ближайшей деревеньке, стоящей на пути, в доме у околицы — чуть ворота лбом не развалил.

                23

Колокола — осколки, брошенные посреди реки на зимник, — замело метелями. Над большими этими белыми могилами кто-то поставил деревянные кресты. (Говорили, что это Звонарёв постарался). Чёрный ворон часто прилетал туда, сидел на крестовине, картаво каркал что-то радостное, громкое.
Весной, после первых припёков, деревянные кресты порушились. Сугробы, стоящие могильными курганами, просели, подтаяли. Безобразные осколки показали бронзовый оскал из-под снега. У комсомольцев была надежда подобрать то, что с возу упало, но ничего из этого не вышло. Пока собирались, чесались – солнце припалило так, что будь здоров. По истончённому и  треснувшему льду подбираться было рискованно — отступились.
В ледолом река зашевелилась, пошла на север, и затонули «божьи голо¬са», и стало это место называться Колокольным перекатом. С го¬дами в памяти стёрлась причина такого названия. Колоколь¬ный перекат, рассказывали, потому, что в ледоход бьётся эхо среди скал, так звонко бьётся – издали напоминает перезвон колоколов...
Седой звонарь, покуда жил, частенько здесь бывал и плакал: сентиментальным сделался старик, странноватым; говорил, например, будто отныне в белом храме «белая волчица моле¬бен служит», будто видел он её и мальчишку со свечой — вол¬чьего сынка.
Ночами и правда в церкви чудились огонёчки какие-то,  шорохи, только чудились они лишь таким, как этот Звонарев…
Однажды после Рождества — в годину гибели колоколов — старик увидел вечером трёх басовых богатырей на колоколь¬не. Шел мимо, глянул и попятился от наваждения:
— Свят! Свят!.. — Старик перекрестился. — Вернул мне радость Господь Бог!.. Вернул!
Быстро-быстро, как в далёкой молодости, Звонарёв поднялся на колокольню. Глядь-поглядь, а там  — пусто. Там тихо. Но тихо – до звона. Если прикрыть глаза – звон так и наплывает из-под купола старинной колокольни.
Звонарь стоял с закрытыми глазами. Слушал призрачные звоны. Вспоминал, как начиналась его колокольная грамота. Он сначала попросту прислуживал в этом белом храме, подавал кадило и всякую другую мелочь, необходимую при свершении обряда богослужения. Но больше всего он любил прислуживать на колокольне  – душа туда тянулась. Другие ребятишки тоже были не прочь позвонить, но у них это больше было похоже на баловство, на озорство.  В душе у них не было звона, вот что самое главное. А у него, у Звонарёва, душа звенела, вот какая штука. Вот почему он так скоро, так ловко научился обращаться с колоколами. Он их любил всей душой. Он и теперь их чувствовал, когда руку в пустоту вытягивал. Вот здесь находился – да и теперь находится! – Праздничный Колокол, самый тяжёлый, который голос подаёт только в дни великих русских праздников или в пору каких-то особых торжественных случаев. А тут – немного в стороне – Воскресный Колокол. Этот поменьше. Этот – по воскресным службам. А если дальше руку протянуть – там тебя ждёт Полиелейный Колокол. Этот будет голосить в полиелей, который свершается только на воскресной и праздничной Утрени.  А вот этот колокол – Простодневный или Будничный – это колокол-пахарь, извечный трудяга. Все дни работает, а в праздник отдыхает. А это Постный Колокол – голос подаёт только в дни Великого Поста.
Звонарёв очнулся.
Глаза открыл.
Пустая колокольня перед ним.
Душа пустая.
Он заплакал, бережно оглаживая мёрзлые распилы на ду¬бовых балках. Долго плакал. Долго снова что-то вспоминал. Шептал молитвы, какие он всегда шептал – перед началом звона, и во время звона, и после окончания…
Потом он огляделся. Было уже поздно. Он, кажется, ещё на утренней зорьке сюда забрался, а теперь – уже обвечерело. Темень вороным крылом стелилась, накрывала землю и поднебесье, только вдали по кром¬ке заснеженного  поля бродил ещё дневной прощальный свет.
Устало, долго – не мигая и не вытирая слёз – он смотрел и смотрел на закат, стынущий мед¬ленной медью, растекающийся по излому гористого горизон¬та. Меркли, с темнотой срастались заснеженные рощи, остро¬ва и   деревни на том берегу... И тишина давила перепонки Звонарева... Тишина… Тишина, от которой вдруг криком кричать захотелось.
Но потом больное сердце отпустило: опять мерещился ему се¬ребристый отголосок басовых богатырей в проемах; опять он слушал, закрывал глаза и улыбался длинною улыбкой. А потом проемы звонницы наполнялись как будто тихим волчьим воем. И последний луч пропал вдали…
Звонарь перекрестился:
— Прости ты меня, Господи!
И спрыгнул с колокольни...
Грешное тело его — снег прошило, в землю вбилось, а чистая и звонкая душа взлетела к небесам, где бесконечным малиновым звоном звенят, перекликаются колокола, то ли отпевая святую нашу Русь, то ли провозглашая великий праздник, где не каждый будет званым гостем, но каждый, кто придет, — счастливым будет.

                24

«Наследник нечисти» – так за глаза прозвали Анисима Кикиморова. Иногда он слышал это обзывание – воспринимал равнодушно. Мужик большой, спокойный, уравновешенный – Анисим редко на кого-то обижался. Язык, он без костей, пускай болтают. Тут ещё надо разобраться, кто такая нечисть? Или – что это такое, с чем едят её? До революции – как сказали Анисиму в школе вечерней молодёжи – в связях с нечистой силой обвиняли всяких колдунов, пророков. Взять хотя бы эту бабу – как её?  Жена Подарка. Или нет. Жанна Дарк. Орловская девка. Или нет, опять не так. Рысаки орловские бывают. А Жанна та была – Орлеанская дева. Да, вот так её, голубку, звали. И она, выходит, с нечистой  силой зналась? А иначе на хрена её сожгли? Погреться, что ли, захотели? Так там у них – за морем – и зимы-то нет. Жанку сожгли как колдунью. Это факт. Комиссар говорил. А комиссары никогда брехать не станут. И точно так же было дело со всеми ёрниками. Или как их? Еретики? Или взять, например, эту Галерею Галерей. Или как его? Галилео Галилей?
У этого «наследника нечисти» был явный талант: сам того не замечая за собой, Анисим Кикиморов мог удивительным образом вывернуть незнакомое слово. И точно так же было с динамитом, когда пошёл на курсы взрывников.
 Динамит — малознакомое словечко, не сразу легло на язык.
«Демонит» — выговаривал Анисим, не осоз¬навая страшной тайны своего неологизма.
С детства отличавшийся недюжинною силой, Кикиморов нередко слышал от своего родителя: «Ну, ты бугай здоровый! Такой здоровый – горы можешь своротить!» И вот это расхожее определение – «горы можешь своротить» – каким-то странным образом повлияло на выбор профессии, когда революция ему предоставила выбор такой.
Анисим Кикиморов, неусидчивый за книжками и не отличавшийся интеллектом, курсы взрывника окончил с большим удовольствием. Как-то легко, играючи дались ему и теоретические основы, и общетехнические. Основы горного дела, черчение и чтение чертежей. Почерпнул он кое-какие необходимые сведенья из области химии, из области электротехники. Усвоил «строгий устав» промышленной безопасности и охраны труда.  И пошёл он после этого, а точнее, поехал – с горящими глазами устремился на взрывные работы на подземных горных разработках и на открытых площадках…
 И очень скоро этот «наследник нечисти» был отмечен как передовик. И однажды – вроде бы шутя – он дырку просверлил на своей новой грубой спецодежде.
—Что это? Брак? — заметил бригадир. — Новая роба и вот те на…
—Нет, — успокоил взрывник. — Это дырка для ордена.
Бригадир усмехнулся.
—А морда не треснет?
—У кого? У тебя? А вот мы испытаем сейчас, — спокойно сказал Кикиморов и начал рукава засучивать.
 —Но, но! — Бригадир на всякий случай отошёл подальше. – Ты, бугай, не того, не забывайся. Орденоносец хренов.
                25 

Тихим летним утром, предвкушая радостное что-то, небывалое, «наследник нечисти» проворно вышагивал вокруг да около Белого Храма. Деловито рассматривал стены, уже исписанные  грамотными безбожниками, кулаком или ногой обстукивал пилоны – столбы.
—Демониту, демониту не жалей, товарищ! – распоряжался Кикиморов. – Этого добра у нас навалом!
Время от времени к нему – то слева, то справа – подходили рабочие.
— Анисим Демонитыч, — докладывали, – у нас готово.
—Хорошо! — Он улыбался, довольный тем, что его отчество – Демидыч – незаметно как-то переиначили. — Хорошо. А где же эти черти? Верхогляды.
— Какие верхогляды? А-а-а… Верхолазы? Ждём.
—Да сколько можно?
Подъехала машина с верхолазами. Поджарые, ловкие парни забрались на главный купол. Стали аккуратно разрезать и снимать позолоченные листы медной жести – снимали и на верёвках спускали внутрь купола. И чем меньше оставалось позолоченной кровли, тем сильнее выпирали металлические рёбра ажурной обрешётки. Догола раздевши купол, верхолазы, перед тем как спуститься, главный крест на макушке обмотали крепким тросом, завязали тугим узлом. А другой конец троса, лежавший на земле, чумазый какой-то человечишко зацепил за колёсный трактор ХТЗ – богатырская техника по тем временам.
Анисим Демонитыч хотел уже отмашку дать и закричать: «Пошёл!», но вместо этого он вдруг заскочил на подножку трактора.
—А ну-ка, дай, я сам! – не попросил он, а приказал.   — Сам буду корчевать! Слишком долго душенька моя ждала этой минуты!
Чумазый тракторист охотно уступил ему засаленное место, воняющее соляркой и мазутом. Трактористу, откровенно говоря, вовсе даже и не хотелось заниматься корчеванием креста.  (Под рубахой у него был нательный крест, который теперь носить приходилось тайком).
Многопудовый крест, подпиленный верхолазами, долго не поддавался. Трактор просто-напросто буксовал на месте, кашлял и чихал, взбрыкивая задними колёсами. И тогда решили удвоить силу тяги. Но и после этого ничего не вышло, только трос ещё сильнее задрожал, готовый лопнуть…
—Что значит «ХТЗ»? – спросил разъярённый Кикиморов и сам же ответил: – «Хреновая техника, значит!».
—Бог любит троицу! – подсказал кто-то сбоку. – Нужно третий трактор подцепить.
Подцепили третий.
Золотой многопудовый крест затрясся под облаками  и застонал – такое было ощущение. А дальше произошло нечто необъяснимое.
Крест улетел в небеса.
Народ стоял, разинув рты. Кто-то в небо смотрел, кто-то на землю, где валялся конец каната, слетевшего с купола.
 —Вот ни хрена себе, – удивлялись молодые комсомольцы. – А где же он?
—Вернётся! – обещали старики. — Вернётся на ваши окаянные головушки!
Хладнокровный Кикиморов сплюнул, подходя к мужикам-взрывникам.
—Щас посмотрим, куда эта птичка вернётся. Я это гнездышко, мать его… Ну, как тут? Всё готово?
—Да, да, всё в лучшем виде, Анисим Демонитыч!
—Все? Ну, расползайся по кустам!
Кикиморов ручку взрывного устройства крутанул с великим удовольствием... И даже глазом моргнуть не успел – не успел, можно сказать, полюбоваться на то, как Белый Храм ушёл под небеса;  столь¬ко «демониту» было нашпиговано...
Земля тяжко дрогнула...
И словно отодвинулась от солнца – пыльным пятном горело вдалеке за островом...
От могучих мраморных кусков осталась пригоршня кру-пы да взрывной волной подбитый жаворонок, с утра звеневший над колокольней. Жаворонок этот, бедолага, долго трепыхался на поломанных колосьях, кровянил траву и пыль, всё пытался взлететь.
И возникла жуть под сердцем — небо точно рухнуло на остров! На куполах держалось — и вот те на! – одномахом выбили опору!..
Сиротливо стало. Тихо. Пусто.
Чёрными клубами долго пыль клубилась вокруг да около былого храма… А когда пыль рассеялась, люди увидели вот что: из подземелья вдруг показался мальчик в белой рубахе с горящей свечою в руках... А за ним — большая белая волчица... Вошли в густую рожь — и растворились.

                26   

Древо Жизни после взрыва содрогнулось «до основанья, а затем...» — золотые яблоки посыпались на землю: крупные, сочные, яркие.
Из ближайшего колхоза «Дорога к счастью» нежданно-негаданно свиньи нагрянули: здоровенные, породистые — специально завезённые из-за границы. Таких свиных красавцев тут ещё не видели! Красно-рыжие нахальные дюроки; могучие лощёные ландрасы; брейтовские хряки;  миргородские… Да всех не перечесть!   
Свиньи стадом хрюкали и хороводили вокруг обречённого Дерева Жизни. Волшебные плоды копытами давили, мешали с грязью и своим поме¬том. Свиньи привередничали, свиньи капризничали, потому что свинья, она ведь знает толк не только в апельсинах. Мокрым, грязным носом поддевая золотое яблоко — то одно, то другое – искали, найти не могли, что по¬лучше.
Долго, смачно пировало это свинство. (Откуда-то у них и водка появилась, и вино). Набили животы не только до икоты – до блевоты. Песни какие-то новые пели – про новый мир, который они построят. Сучья и ветки ломали на Дереве Жизни – жгли костры на поляне, плясали,  своих свиных красавиц оплодотворяли по кустам. Потом устали, да и водка кончилась. Сыто, сонно и счастливо  похрюкивая с переду и с заду, всё это свинство разлеглось под деревом.  Ковыряясь копытом в зубах, они переговаривались: вот так диво дивное! никогда ещё такого праздника не было в жизни у них!               
 …Чудак Чистоплюйцев кругом Дерева Жизни пытался гонять хворостиной счастливых свиней, да только разве разгонишь — обнаглели до ужаса. Получилось так, что они его прогнали: «свиньёю» выстроились и пошли в атаку. Бедолага едва убежал. Он  только несколько яблок сумел уберечь: за пазуху спрятал — рядом со своим фамильным самородком.
        Потом сидел он в стороне на крутом пригорке — слёз горючих не мог удержать.
— Беда! — причитал, хватаясь за голову.  — Лихолетье пришло! Свинство захле¬стнуло Русь! Что дальше будет? Вижу — страшно рассказать...

                *       *       *               
На месте храма долго не заживала чёрная дыра. Старики со старухами то и дело смотрели туда и руку поднимали — перек¬реститься, да и молодежь — не за один же день безбожниками сделались.
Ребятишки поначалу сторонились ямы, как чумной могилы, но пообвыкли: игрища устроили в развалинах и, осмелев, кричали, что бога нет…
Старики били ребятишек по губам, но отступились: битьем не поможешь; какой с них спрос, когда и у взрослого душа после взрыва почернела — пыль теперь в душе клубится, пустота гудит, и подбитый жаворонок на колосьях трепещется, брызгая кровушкой...
Всё, что происходит на земле — созидаем или рушим, — всё, как в малой капле, у человека в душе отражается.
Где Белый Храм во ржи глядел под небеса — там чёрная дыра, как в преисподнюю: «где стол был яств, там гроб стоит...»
 27

Сторожевое вскоре опустело: половину людей раскулачили и сослали, куда ворон костей не таскал, остальные сами стали потихоньку разъезжаться, а точнее – расплываться на лодках, на катерах. А что тут делать? Перекреститься не на что, помолиться некому. До¬бротные избы, нивы, покосы — с мясом оторваны были от сердца крестьянина; даже самые крепкие не могли от слезы удержаться в минуту прощания с небольшим, но таким родным, желанным островом...
Дом без человека скоро старится, а  зем¬лю забивает густой чертополох, крапива и прочая разбойная трава. И даже берега без человека странным образом дичают и ветшают: овраги начинают разрастаться, береговые кручи осыпаются. И только вода высветляется, принимая в свою глубину восходы и закаты, размеренную поступь облаков, дрожание созвездий и молоко разлившейся луны.
С годами люди позабыли остров, лишь заядлый рыбак иногда заглядывал в эти места, памятуя, что за островом отличный клев — там была так называемая налимья стоянка или «тропа»; там осетры ходили как табуны телят.  Но потом и рыбаки отвадились, небезопасно стало: ворьё раздухарилось по окру¬ге; присмотрели остров; долго и успешно скрывались в покосившихся сараях, баньках, покуда мудрый старшина из города не приказал поджечь проклятую «малину».
Пожарище украсилось розовым роскошеством  кипрея; летними погожими деньками пчелы грузно гудели над островом — богатый медосбор.
Волки зимнюю тропу сюда наладили; справляя свадьбы, хо¬роводили ночами, пели под луной... Ах ты, песня, тоска веко¬вая! Кто сочинил тебя такую и зачем? Страшно хороша ты лунными ночами над заснеженной русской долиной, искристо мерцающей окольными деревьями, кустами, крутоярами, издали похожими на крыши  дре¬мотного селения!
Где свадьба, там и детки: расплодились волки, подходя к деревням, с человеком иногда сталкивались нос к носу (во мгле их принимали за бродячих псов). Следуя извечным правилам — не пакостить поблизости своего жилья, — волки никого не трогали. Но подрастала молодежь, наглела, не слушала порою вожака...
И начались облавы. Осенними днями, когда листодёры шуршат по лесам, мешая зверю вслушиваться, вовремя скрыться — травили борзыми и гончими; ружейные охоты затевали; мясо, начинённое стрихнином с чилибухой, разбрасывали щедро. Однако – бесполезно. «Все эти примочки для поповой дочки», как сказал один из мрачных зверобоев. На приманку зверь не зарился, а от погони  уходил так лихо, точно  сквозь землю проваливался.
Присмотрели охотники: и правда, «сквозь землю»; заподозрили, что на острове в глубо¬ком подземелье находится логово, выход из которого — пещера за рекой; белую волчицу там однажды видели; натравили бор¬зых, те сгоряча ворвались в пещеру: жуткий визг внутри пос¬лышался — и только клочья собачьей шкуры наружу вылетели...
Зимою пробовали охотиться «на поросёнка»: сажали в мешок, стараясь выбрать звонкоротого, беспокойного; верев-ку привязывали к мешку и саням — и ехали окрестными дорогами. Глубокоснежные зимы, нужно заметить, волку страшнее всякого врага: невозможно в тайге прокормиться. А голосок у поросёнка ап¬петитный, не выдержат нервы у зверя, побежит за мешком — и готов, рассуждали охотники, надеясь белую волчицу подст¬релить: большая награда обещана.
Иногда на острове появлялся чудак Чистоплюйцев.
— Это не белая волчица, в неё стрелять нельзя, грех! —
внушал он. — Это наша Совесть! Ну, а коль бессовестный —
пали...
Кикиморов – любитель пострелять – тоже был среди охотников.
— Звонкие слова придумал! — возмутился Анисим
Демонитыч. — А меня эта тварюга давеча едва не загрызла в
бору!
Чистоплюйцев руками развёл.
— Тебя она и загрызёт когда-нибудь, потому как — Совесть! И потому как у тебя —  наследника нечисти – рыло в пуху!..
—Чего-о? – Кикиморов аж задохнулся от этой наглости. – А ежли я тебе в рыло заеду сейчас? В чём оно будет?
—А ты не заедешь. И не зайдёшь. — Чистоплюйцев  усмехнулся, отвернулся и пошёл по глубоким снегам, почти не оставляя следа за собой — как будто вовсе и не человек, а дух святой.
«Наследник нечисти» сорвал ружьё с плеча, курок нажал… И что же? А ничего же. Денёк стоял погожий; солнце припекало и над снегами курился пар, в котором вдруг задрожала фигура чудака, расплылась и пропала, чтобы нежданно-негаданно возникнуть перед кем-нибудь другим.
Чистоплюйцев любил это дело – возникать то там, то здесь. Он по-прежнему пытался людям вразумить, зачем они живут на белом свете, и что их ждёт. И про мальчика в белой рубахе с Негасимой Свечою в руках он тоже людям объяснять пытался, да разве кто поверит чудаку: смеются — кто за спиною, кто прямо в глаза.
  28      
Был Покров — земля укрылась чистыми снегами. Полуденное солнце кое-как морозные туманы разгребло над островом. Куржак летел с деревьев — потеплело.
По первопутку бодро частила сытая савраска, оглядывалась на визжащего поросенка — надоел. На полянах у дороги попадался след мышкующей лисицы, свежие покопки с кровяным застывшим бисером на дне и сереньким подшерстком пойманной полёвки. У поваленной осины снег притоптан зай¬цами — давно питаются, грызут кору. И — ни намека на волчий след.
Ехали двое — Боголюбин со старшим сыном Ипатом, названным в память о покойном священнике Белого Храма — далеком родственнике. (Когда собрались уничтожать Белый Храм, священник стоял возле окошка в своем доме и умер от разрыва сердца во время динамитной канонады).
Боголюбины жили в беловодском городке, но закваска деревенская осталась: любили вырваться на вольный воздух, как сейчас.
Поросёнок неожиданно замолк. Размеренно поскрипывали гужи, синица на придорожной берёзе позвенькивала.
— Сдох? Задохнулся? — встревожился Ипат.
— Да не... там дырка есть, — возразил отец. — Он
отдыхает.
Сын соскочил и на ходу пинком поддел мешок.
— Убьёшь! — предупредил отец. — Будешь заместо не¬го верещать!
— Пускай работает, не на прогулку выехал! А то не ноженькой, а ножиком взбодрю!..
        В мешке захрюкало и завизжало, но уже без охоты; видно, и в самом деле, притомился.
       —Ипатка, не трожь, говорю. – Отец посматривал по сторонам. – Чую, зря всё это. Только поросёнка замордуем.
Из-за горной гряды выползали облака с белыми лбами и тёмными шевелюрами, шли навстречу низовому ветру, обещая снег. Но охотники не обратили на них внимания: светило солнце, пели клесты-еловники, сидя на остроконечных зелёных вершинах, напоминая рождественскую ярко-красную звезду.
Сначала снег посыпался большими, но редкими хлопьями, не застящими солнце: тени хороводили вокруг; лошадь весело отфыркивалась и прядала ушами, отгоняя крупную снежинку, — назойливую муху.
Неожиданно солнце пропало: то ли за горы зашло — де-ло к вечеру, — то ли в снегопаде потонуло. Темень стала кру-гом — как в мешке, и пурга над ухом завизжала поросёнком недорезанным.
Занервничали, дёргая поводья.
—Батя! Ты неправильно…
—Помолчи! Я знаю!
—Да чего ты знаешь? Возвертайся!
—А я что делаю?
Буран усилился. Охотники сбились с дороги, потеряли приметы в непроглядной снеговой завесе... Часа через два мокрая лошадь по брю¬хо залезла в сугробы и остановилась, тоскливо заржав.
— Приехали! — отплевываясь от снега, прокричал
Ипат. — Может, сани перевернем — соорудим шалаш?
Боголюбин, прикрываясь воротом от вьюги, морщился:
— Толку в твоём шалаше! Долго ты в нем продюжишь — весь мокрый? Надо ехать, дать волю лошади, авось и вывезет.
— Волю! Её теперь с места не сдвинешь... Я промок уже! Морозец долбанет и зазвеним, как две ледышки! — Ипат подёргал за верёвку, подтянул мешок.
— Гляди, живой, скотина! Тёплый!.. Слушай, батя, ты помнишь, нам Кикиморов рассказывал: несколько лет назад в пургу попал, зарезал рысака, утробу выкинул и в тушу залез — только тем и спасся! Может, и нам?..
— Ты в конскую тушу полезешь, а я куда — в поросен¬ка? Ерунда это! Да и кобылу жалко.
— А сами сдохнем — не жалко?
Поспорили, накаляясь и не уступая друг другу. Парень выхватил нож — резать лошадь.
— Не тронь! — срывая горло, приказал отец и взял
ружье, лежащее под заснеженным сеном.
Нервы были взвинчены до предела. Глядели друг на друга — как чужие. Как враги... Сын бросил нож под ноги. Вырывая пуговки, распахнул полушубок.
         — На, на, стреляй! – истерично выкрикнул. – Не  промахнись!
Он подался грудью на стволы...
—Уйди! – Отец поторопился палец убрать с курка. — Не доводи до греха!
—Кто? Я? Да это ты… Ты почему не слушал? Надо было повернуть!..
—Я сейчас поверну… поверну твою башку задом наперёд!
Оба рухнули в сани, возились, рыча, и настолько озверели, что, наверное, дошло бы до смертоубийства, если бы ружье не разрядили в воздух, случайно за¬цепив курок.
После выстрела они затихли, тяжело дыша, привалясь к передку.
И вдруг они заметили странно удаляющийся куст: белоснежный куст, как будто лопоухий заяц, потихоньку отходил от саней. И деревья тоже «отходили» в сторону. И полозья будто бы скрипели…
Что за притча? Что такое?
Сани ехали. Сами собой.
Охотники привстали. Присмотрелись.  Прислушались.  И мороз по шкуре деранул.
Лошадь вела под уздцы женщина в белом длинном платье, переливающемся лунными бликами. На голове у неё — лу¬чезарный венец.  А впереди этой женщины — двигался мальчик в белой рубахе с зажжённой свечою в руках. Освещая путь во мраке, он читал молитву Чес¬тному Кресту:
—Да воскреснет Бог! Да расточатся врази Его! И да бежат от лица Его ненавидящие Его. Яко исчезает дым, да исчезнут; яко тает воск от лица огня, тако да погибнут беси от лица любящих Бога и знаменующихся крестным знамением!
Посмотревши друга на друга, Боголюбины перекрестились, и вдруг...

                *       *       *
Синий вечер. Тихий остров. Сонная звезда над косого-ром. Усталая мокрая лошадь стоит у костра, кем-то разложенного на пригорке, — на месте бывшего Белого Храма.
Протирая глаза (задремали, пригревшись), Боголюбины встали с саней, отряхнулись и увидели сидящего за кедром чудака Чистоплюйцева.
— Не верили? — Чудак улыбнулся и заговорщицки подмигнул. — А я вам что глаголил? Это не волчица белая, не мальчик со свечой. Это бродит наша Совесть и наш Дух! А вы? Поросёночком к себе их приманить задумали? Стыдно, стыдно, господа! Этакое свинство развели на земле! Скажите спасибо, что есть ещё Совесть и Дух, а то совсем озверели бы — перерезались бы да перестрелялись. Я так своим скудным умишком сужу.
………………………………………………………………………………

Боголюбины с тех пор зареклись на облавы ходить и других отговаривали.
Однако волки сами неожиданно почему-то покинули остров; и загадка эта объяснится позже — природное чутьё им подсказало, что остров скоро будет под водой. Но люди пока что об этом не знали, они суетились, хозяйничали, присматривая бросовые земли. 
 
  29 

Свято место пусто не бывает. Чей-то хозяйский сметливый глаз зацепился за остров — бросовую землю  — мясокомбинат построили под боком беловодского городка: очень удобно, выгодно.
За синими горами и тёмными лесами из века в век вьётся верёвочка старинного Чудного тракта. Но сколь верёвочка не вейся по горам, а всё равно ты скатишься к равнине…
Каждый год, когда сгорает лето, здесь можно видеть такую картину: гурты монгольских мохнатых сарлыков, коров, огромные овцебыки, отары баранов — с предгорий, с пастбищ горохом высыпаются на берег Летунь-реки. Высыпаются в том месте, где стоят загоны, а под берегом – здоровенная, ржавая, будто кровавая туша парома.
Обречённые стада – друг за другом – попадали на паром и переправлялись на остров.
Грубо сколоченная бойня стояла на остатках белого фундамента. Перед бойней — весовая, накопитель, огражденный высоким забором, заляпанным грязью, дерьмом. Зло¬воние кругом — не продохнуть. Пар клубится от животных, от растерзанной земли, смешанной с мочой и испраж¬нениями. Жуткий рёв покрывает ещё более жуткая матерщина...
Страх поселился тут давно и прочно.
Страх электрическим разрядом проходит по живой цепи: всё мирное, домашнее, покорное и даже кроткое  — всё звереет в тесноте и в полумраке: рёбра ломятся наружу и забор трещит; огромный бугаина, вста¬вая на дыбы, куда-то рвётся по головам своих собратьев –  и оседает брюхом на частокол рогов; тускнеют набухшие кровью глаза, алая пена пышет на губах и тянутся живые дымящие кишки по грязным доскам... А телята стонут, плачут, забившись в угол, утирая слезы о бока друг друга; и нередко умирают от разрыва сердца на пороге бойни — в трёх шагах от полуголого молодчика с пудовым красным молотом наизготовку.
Свято место пусто не бывает.
  30
Чудак Чистоплюйцев любил пошутить, вспоминая былое. На нашей беловодской стороне, говорил, ох, звенели мо¬розы: плотники жарили гвозди на сковородах — прежде чем забивать, а летом, в жару, курица могла снести вареное яйцо — вкрутую или всмятку, как хозяин-барин пожелает...
Шутка шуткой, а погода сильно испортилась. Прохудилось небо, разорванное взрывами шального «демонита», прожжённое пожарами, полютовавшими над городами и весями, монастырями и пашнями...
Теперь ни зимы настоящей не сыщешь на нашей беловодской стороне, хоть езжай за море снегу попрошайничать на Рождество; ни летечка красного нет, серым-серое оно теперь от пыльных бурь, от грусти и тоски. Сегодня (как вполне серьезно советовал всё тот же чудак Чистоплюйцев) идёшь на улицу зимой, так и зонтик с собой прихватить не мешает, потому как мокрый снег в любой момент может ого¬рошить горохом града или, в крайнем случае, зёрнами дождя. А летом что бывает? Смех и грех. Глядишь, помидор созревает на твоем огороде, а приглядишься — снегирь прилетел.
Естественно, что миражей, подобных Белому Храму во ржи на острове, летом нигде не видать. Да и острова теперь почти пропали на Летунь-реке: в низовьях поставлена гидростанция, затопившая много российских раздолий и само Древо Жизни.


                *        *        *

Вот, кажется, и всё, конец баллады. 
Былая жизнь и Белый Храм во ржи — всё сделалось преданьем старины глубокой и надо бы теперь её забыть, чтобы всякий раз не резать по-живому терзательным ножом вос¬поминаний. Так оно и сделалось.
Время шло и потихоньку люди стали забывать, кто они такие, зачем Господь подал им эту землю, и почему назвал их так гордо и певуче — великороссы... Потихоньку люди стали успокаиваться, незаметно мельчая в делах и снижая полёт своих помыслов. И научились многие крепко спать с открытыми глазами, встречаясь при этом друг с другом, беседуя, хлеб жуя, любя, рожая чадо. И природа-матушка начала сдавать: раньше роса была величиной с куриное яйцо, а взамен пошли такие мелкоросы, что и курица  то росяное зернышко найти не сможет. Мельчал и вырождался березняк, меняя кожу: она теперь чернела, чернее, чем сапожная кирза, измазанная дёгтем...
И тогда случилось то, что разбудило города и веси.
Россия — это наше золотое дно, и вот однажды летом, лунной тёплой ночью знаменитый затопленный остров, где остались крепкие могучие деревья, оторвался от родимой пуповины и вынырнул посреди огромной искусственной запруды  — и поплыл, поплыл по всей России, вдоль и поперёк синеющей реками, озёрами, морями и океанами.
Наяву случилось это или в сладком сне, но чудо это многим увидеть посчастливилось.
Остров плыл и плыл – как будто между небом и землёй. А на острове — целехонький! — Белый Храм стоял во ржи, и звонил, звонил, звонил во все колокола!..
    И пускай звонит во веки вечные!..



 


Рецензии