Несговорчивый соловей

Лирическая повесть

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ЗА КУЛИСАМИ ПРЕДСТАВЛЕНИЙ

   …Сад изнывал под тяжестью душного как войлок вечера, густота которого была особенно заметна вокруг неровно горящего пламени костра. Пламя, лизнув черный бок большого котла, изловчась, заглядывало вовнутрь, где покрытые серой пеной булькали в жирном  с о р п о   большие куски баранины. Варево только закипело, но уже распространяло в воздухе острый, щекочущий ноздри запах.
   Вокруг длинного, составленного из досок стола собралось множество людей, занятых – каждый в меру своей пригодности к поварскому искусству, – разнообразными кухонными делами: кто месил тесто, раскатывая его длинными лепешками,  кто крошил эти лепешки на распадающуюся волокнами лапшу, кто нарезал целые горы лука золотистыми извивающимися стружками… Отблески костра выхватывали из надвигающейся темноты раскрасневшиеся лица, искажая их черты своими колебаниями. Из юрты, воздвигнутой в глубине сада, пробивался слабый свет, оттуда доносились обрывки стенаний и плача. А здесь, возле стола, время от времени, словно забывшись, вспыхивала неуместная шутка, звякало горлышко бутылки о край стакана, захватанного скользкими от жира руками. Кухарили, в основном, приехавшие из села дальние родственники, которых, было похоже, больше занимала предстоящая трапеза нежели повод к ней.
   В суматохе мальчика забыли уложить спать, и сейчас он исподтишка с любопытством прислушивался, приглядывался к лицам, мимика которых, несуразно увеличенная отсветами огня, была многоречива и кровожадна. Все существо ребенка невольно содрогалось, словно от страха, когда чья-нибудь рука, непомерно увеличенная тенью, растекающейся в темноту крон сада, выхватывала из миски, подернутой паром, лакомый кусочек  к а р а – к а у р д а к а:  только что изжаренного на том же костре крошева из печени, сердца, к е р ч о –  треугольника плоти, срезанной с еще трепещущей грудинки животного, глядящего обреченно, с удивлением на деловитое внимание людей, пробующих на палец остроту ножа…
   На веревке, протянутой от крыльца до самых ворот, висели платки, шубы, белые шелковые плащи, зачем-то вытащенные из бабушкиного заветного сундука, где можно было бы даже прятаться во время игр, если бы не острый, едкий запах нафталина. Все эти вещи, вдруг потеряв свою обычную стыдливость и благочестие, будто бы раздевшись донага перед чужой прожорливой толпой, пустились впляс по саду, встряхивая складками и цепляясь ожившими рукавами за улетающий запах нафталина – запах своего покоя и сохранности. Особенно смущал мальчика вышитый атласный халат, заплетающийся подолом в перезревших растрепанных пионах: он, переливаясь, светился в полумраке, сохраняя очертания бабушкиной согбенной фигуры; но как мальчик ни вглядывался, он не мог увидеть над ним лица, словно высеченного из темного драгоценного дерева с пристальными мрачными глазами, сверкающими из-под низко повязанного платка… Он мог бы увидеть это лицо, спящее в обрамлении белого шелка и цветов, там – в юрте, но ему мешали люди, то и дело входящие под полог – кто с искренними, кто с натужными причитаниями… Они рассаживались вдоль войлочных стен на ковры, снятые со всех стен дома…
   И снова кто-то пришел, запричитал особенно громко, даже, видимо, ударился лбом о землю, потому что послышался глухой чавкающий звук, так что вокруг стола все притихли, а в будке, запертый накрепко, залаял и снова завыл Лемур.
   Тем временем разгорелся второй костер, от чего стало еще темнее. Две женщины, склонившись к котлу, стали бросать в кипящее масло, помешивая шумовкой, кусочки теста, которые вздувались, подрумянивались, –  и вот уже целое блюдо скворчащих горячих  б о о р с о к о в  младшая невестка понесла в дом на вытянутых руках…
   Мальчик заплакал от усталости и голода, и еще – от обиды на себя за свою бесчувственность: он ощущал только голод и усталость, и никакого горя.  Он испугался, что его сейчас выставят перед всеми напоказ с его неправильными слезами, а он, как тот атласный халат, будет пуст… И, повизгивая от сдерживаемых рыданий, он уполз с крыльца в темноту, в дальнюю беседку, спрятался там за нагроможденные в беспорядке столы и стулья, забился в самую гущу их и дал себе волю…
   Ему казалось, что он уже не плачет, а летит на распяленных, как крылья летучей мыши, своих легких, парит, нависая над бархатной пыльной темнотой, вспыхивает светящимися от слез красными глазами, взмывает вверх и снова падает в паутину всхлипываний…
Он летал долго и совсем обессилел от нескончаемых взлетов и падений, когда его поймала,  крепко прижав к распаренному потному телу приезжая  д ж е н е,  пахнущая костром, вареным жиром и водкой. Она прислонила его, совсем размякшего, к своей необъятной, колыхающейся как озеро ситцевой груди, забормотала над ним какое-то понятное им двоим заклинание, подула на него, как на огонь, гася последние взмахи усталых крыльев. Уже засыпая, мальчик думал, что погружается в озерные волны, и слышал, как мелкие серебристые рыбки снуют, задевая его щеки…
   Женщина плакала, потому что ей было жалко утонувшего в озере мальчика. Он утонул так давно, что уже перестал быть ее сыном: другие дети и внуки заняли в сердце его место, вытеснили, как живая трава вытесняет прошлогоднюю. Но сейчас, прижимая к себе теплое вздрагивающее тельце, прислушиваясь к приглушенному звуку  к о ш о к а,  словно исходящему из глубины самого времени,  она вдруг зримо ощутила весомость своей утраты – тяжестью в замлевших руках, болью в сердце, бьющемся неровно, в такт дыханию заплаканного ребенка.  Она плакала и стыдилась своих запоздавших на полвека слез, неуместных на проводах такой дальней родственницы, еще более неуместных здесь, вдали от взглядов, в загроможденной мебелью беседке, неуместных от запаха водки и сытной изжоги… Она боялась, что мальчик проснется, вынырнет из своего озера, давшего ему пристанище на такое долгое время, длиною в ее жизнь, увидит ее – старую, грузную, в закапанном жиром платье, – увидит и не признает, кто она ему… Тяжело ступая и шмыгая распухшим от слез носом, женщина отнесла ребенка в дом, пристроила его на диване среди множества свертков и сразу же внутренне отреклась от него, словно это был не мальчик, а тоже какой-то сверток, приготовленный в подарок кому-нибудь, не ей: по дальности родства и значимости она, видимо, получит подарок поменьше и победнее…
   А вокруг импровизированного стола уже вспыхивали даже обрывки песен, словно однообразная работа совсем притупила восприятие реальности происходящего, и разошедшийся не на шутку огонь вытоптал в темноте большой круг света, от чего лица стали еще краснее, еще безобразнее…
   И тогда запел соловей. Словно застучали по войлоку траурной юрты серебряные капли дождя, заторопились, запрыгали, сливаясь в тоненькие потоки, извергающиеся с легким шипением и стоном в истоптанную траву, заструились по освещенным окнам дома, зазвенели в ветках, обтекая их, высвечивая ажурную причудливую и непрочную их форму… Звук догонял звук, лист приникал к листу, вздрагивая и всхлипывая, ветка задевала ветку, и каждая казалась серебряной молнией, если на нее неожиданно падал отсвет разбушевавшегося костра. Воздух наполнился журчанием, он не был уже душным и черным, стал скорее хрустальным, отталкивающим от себя любой посторонний грубый звук – только звон, только пение… Словно стихи, недосказанные, недослушанные, не облеченные в плоть уже навсегда сомкнутыми темными губами, столпились над юртой, слепо тычась в войлок слабыми ростками строчек, незримыми, но изо всех сил пытающимися обратить на себя внимание той, что наконец-то предала их, замкнувшись в окончательной слепоте и глухоте…
   И стало тихо. Но никто ничего не услышал. И стало светло. Но никто ничего не увидел. Просто никому не пришло в голову, что это осиротевшие слова, не накормленные человеческим вниманием и оттого ставшие совсем бесплотными за минувший день, слетелись на огонь. И некому было разобраться в их толчее и напоить каждое тем значением и чувством, каковые превращают их в речь, делают из цели – смыслом… Может быть, они пытались сложиться сами, но распадались на звенья, не связанные участием переживания. Хаотическое блуждание молекул, своими случайными скоплениями время от времени являющих связный облик, не попавший в орбиту живого внимания и оттого обреченный незаметно истаять в мимолетный сон, пролившийся дождь, соловьиное щелканье, невесть зачем сотканное из лунного света, листвы и мерцания дальних звезд…

… Едва горит малиновый закат.
Вот так в печи помешивают угли.
Взлетел огонь, отпрянул вновь назад,
И даже искры, падая, потухли…
Всё преходяще в мире, что вокруг.
Закат, что будет завтра – это завтра,
Его прочтём из самых первых рук
Взахлёб,
Хотя совсем безвестен автор…
Всё преходяще. Безымянно всё.
А мы повсюду видим лишь окрестность
И в центр её всегда себя внесём
За авторов незримых и безвестных.
Но это – к слову. Преходяще всё
Лишь потому, что сами – приходящи…
Закат погас. Природу клонит в сон,
Для наших взглядов – сон, ненастоящий,
Чтоб усыпить – и в новые миры
Незнаемого нами погруженья…
Всё преходяще – правила игры.
Победа – пораженье пораженья.
Но по любую сторону доски –
Одно из двух, поскольку просим выбор…
Так из игры навечно автор выбыл.
Всё преходяще – правила тоски…

   Семь раз вставало солнце, выпивало всю без остатка росу и возвращало ее земле теплыми редкими дождями, вновь разгорался и затихал огонь костров, жирный кухонный чад смешивался с чистым арчовым дымом, люди шли и шли в дом нескончаемой вереницей… Опустела траурная юрта, легкую, почти невесомую ношу, похожую на кокон или бесконечный белый шелковый шарф, обнимающий пустоту, пронесли на плечах сыновья во главе процессии, и люди ужаснулись их внезапной седине. Может быть, это был лунный свет, не успевший истаять под солнечными лучами?
   А беспризорные слова продолжали шелестеть, порхая над черным войлоком, как привязанные к очерченному магическому кругу, словно их все еще сзывали сюда на подкормку… Слова – как птицы, – не видят того, что не излучает живого тепла. Они видели только гирлянды умирающих цветов, обнимающих белый шелковый кокон пустоты… А когда пустоту унесли, остался лунный свет – на засыпанных лепестками коврах, на войлоке, на висках людей и деревьев. И слова влились в свет, стали им, но и это не принесло желанного насыщения, подобного пульсации соков под солнечными лучами. Потому что бессильное солнце – это луна, и даже соловей не может вдохнуть жизнь в бесконечно тающую холодную чистоту…

…По чёрным лужам лунный свет
Прошёл – и всё ж остался чистым,
И эхо света, лунный след,
Ложится призрачно, слоисто;
Ночь перелистана, как том,
В тиши бессонной кабинета,
И даже самый ветхий дом –
Посмотришь, –
Храм в сиянье света…
Природа учит каждый миг
Своим примером
Быть превыше
И чёрных луж, и чёрных книг,
И чёрных лестниц из-под «крыши»,
И в темноте любой блистать
Высоким светом – звёздным, зрячим –
Светил,
Всегда, за пядью пядь
Себя дарящих без отдачи…
Как просто всё! – отринуть ложь,
Влеченья алчные и ревность,
Идти к другим как тихий дождь,
Расти под солнцем как деревья –
Не на пути, а вдоль пути;
Молчать, пока не станешь скрипкой,
Не шарить слепо, но найти
В объятьях жизнь, качаясь зыбкой…
Природа учит каждый миг.
А мы – не только ради хлеба –
Ломаем тщетно вечный мир
На краткость века, на потребу,
Себя хороним в полпути,
Толкаясь, бродим, лужи топчем…
А лунный свет летит, летит.
И вечность тает у обочин…

   – Почему она сказала так на прощанье? «Люби – и найдешь…» Кого? Ведь люблю ее…
Старик  покачал головой и, неловко двинув локтем, перевернул незакупоренный флакон с одеколоном. Слух резануло настоящее время его запоздалого признания.
   – А разве мы живем в настоящем времени? Мы живем в прошлом…
   Ночью у него выпал передний нижний зуб. Сначала это случилось во сне, а поскольку известно, что подобный сон – к утрате, утром он попробовал пальцем этот расшатанный зуб и нисколько не удивился, когда он остался в его длинных, восковых, расплющенных работой пальцах… Зуб показался ему ненастоящим: белый, с желтоватой развилкой корня, он был мертв, как мертва была та пустота, которую теперь то и дело с сокрушением ощупывал язык, ставший самостоятельным, по-своему горюющим… Пустота была реальностью, не имеющей ничего общего со сном. О пустоте невозможно было забыть, и сохранность зуба воспринималась теперь только в прошедшем времени. Впрочем, само понятие «время» потеряло свои четкие границы и стало скорее философской категорией, нежели физическим явлением.
   Старик спустился в сад, тяжело переступая по ступенькам крыльца. Солнце играло в росе на серебристых изнанках виноградных листьев. Мальчик сидел на дорожке, внимательно вглядываясь в муравейник, развороченный ночной грозой. Старик опустился на корточки рядом с ним, прищурился. Муравьи спасали свое разрушенное жилище, старательно перетаскивая куда-то трупики сородичей и аккуратные белые свертки личинок. Мальчик смотрел на эту перекочевку снисходительно, с молчаливым одобрением. Старик перевел взгляд на детское, показавшееся ему огромным, лицо с щербатой улыбкой и невольно тронул кончиком языка свою пустоту, образовавшуюся в десне на месте зуба.
   – Старый и малый, – почему-то пришло на ум, и его захлестнуло горькое чувство сиротства, да так, что на глазах выступили слезы.
   – Надо будет и на соседний ставить коронку, – продолжали течь своим чередом мысли, а воображение уже услужливо подсказывало истолкование грядущего сна: вместо своей, родной, сыновья приведут в дом для него новую жену, и на месте выпавшего зуба засияют две золотые коронки. А у мальчика взамен выпавших молочных зубов вырастут новые…
   Муравьи вчетвером потащили по дорожке истрепанное крыло белой бабочки, не один вечер, вероятно, украшавшей их пиршества.
   – Я вчера придумал стихи, – сказал мальчик, ловко сплевывая сквозь щербину в зубах.
   Видимо, беспризорные строчки и ему не давали покоя и сна.

– Ночью бабочки на свет
Налетели, день затеяли.
Тают бабочки, как снег
Заблудившейся метели…

   Старик, с трудом поднявшись, взял мальчика за руку и повел его в свою мастерскую.  Это было самое высшее признание, и мальчик с удовольствием оставил свое бесполезное занятие – быть богом над снующими, не замечающими его мелкими тварями. Он снял у порога заляпанные мокрой землей сандалии и, не мешкая, цапнул грязной ручонкой с обкусанными ногтями непросохшую глиняную фигурку. Она быстро превратилась в его лапках в нечто бесформенное, похожее очертаниями на неудачный игрушечный кувшин.
   – Ну-ну, – сказал старик равнодушно. – Гончар…
   – Нет, кувшин! – возразил мальчик.
   – Гончар – это ваятель, а вовсе не материал, – пояснил дед, не заботясь, будет ли он понят внуком.
   – А ты ваятель или материал? – тут же спросил мальчик, пытаясь выяснить одушевленность незнакомых для него предметов.
   – И то, и другое одновременно. Главное – кто кого первый высечет.
   – А бывает кувшин гончаром?
   – Чей кувшин?
   – Гончара.
   – А гончар чей?
   – Кувшина.
   – А они знают об этом?
   – Вряд ли, – пожал плечами сбитый с толку ребенок. И повторил нетерпеливо:
   – А кувшин бывает гончаром?
   – У него просто нет другого выхода, вот он и навязывает свою форму тому, что в него наливают…
   – А если его разбить? – рассмеялся мальчик, радуясь, что все-таки докопался до смысла сам, без подсказки.
   – Разбитый кувшин – гончар, вышедший из себя, – схитрил старик.
   – А разбитый гончар?..
    – Разбитый гончар – опустошенный кувшин, – вздохнув, дед поднялся с кресла, потер затекшую поясницу.  Игра в слова ему надоела. Она уводила его в явь, в образовавшуюся пустоту на самом видном месте судьбы. Он непроизвольно ощупал языком дырку в десне. Странно, она совсем не кровоточила.
   Мальчик уже добрался до верстака, нашел под мокрой тряпкой свежую глину, с увлечением мял ее, как тесто, – подражая матери, стряпающей  к е с м е.
   А слова, привлеченные ароматом игры, уже слетались из сада в распахнутое окно, толклись столбиком мошкары над задумавшимся старым ваятелем, назойливым звоном вливаясь в каждую пору морщинистой кожи. Старику казалось, что жена как всегда сидит в глубине мастерской, сжавшись комочком в покореженном временем кресле, бормочет свои непонятные бесконечные строчки, глядя вдаль бессмысленно и страшно, как ночная птица на свету, разглядывая в собственном, никому больше не видимом мире какие-то волнующие ее происшествия…

… Коль слово – ложь,
То вовсе не скажу,
О чем молчу с бутоном губы в губы,
И чем в любимых людях дорожу,
И чем горю –
Что было, есть и будет
Всегда со мной –
И в жизни, и потом,
Когда чужие судьбы, словно волны,
Затопят сад и этот хрупкий дом,
Где буду жить неузнанною, словно
Случайный шорох, скрип и тихий стук…
Ведь скажут ложь: «рассохлись половицы!..»
Кому-то роза смутная приснится,
И пенье розы ранит этот слух,
Вольется в сердце радужным пятном,
Меняя цвет, и вкус, и очертанья,
И вспыхнет неугаданным огнем
Иль чем еще, чему и нет названья…

   Ложь… Выдумка, воображение, фантазия, мираж, иллюзия, греза, мечта, надежда… Внутренний мир человека?  Память. Накопленный опыт пережитого, сопоставление увиденного и услышанного… Но что же такое трепещет и переливается вот здесь, в груди, невиданное, неслыханное, неназванное? Тоска? Ожидание чуда? Томление чувств?.. Это все слова. А внутренний мир неотделим от реального, он только тень его, эхо… А внутренний мир ребенка? Ведь он вмещает в себя как неоткрытую пока еще реальность все неназванное, неизвестное. Эхо без звука? Тень без предмета? Цветок не имеющий корней?.. Как далек этот, так называемый «внутренний мир» женщины, прожившей с ним бок о бок целую жизнь, от него, любящего и внимательно, неглупого, живущего только ради нее…
   Очень давно она, тогда еще застенчивая и неуклюжая девочка, впустила его в свой мир – доверчиво и без оглядки, распахнула заветные дверцы и, радуясь, обежала с ним вместе все уголки этого странного мира, куда позже ушла, нахохлившись, от всех и теперь вот наглухо захлопнула калитку…
       У нее был тихий, немного с хрипотцой, полудетский голос, и он дрожал, когда она читала ему свои стихи, – нет, рассказывала первое, еще детское горе:

… Родилась – неказистою…
Но кувшин нераскрашенный
Полон влагою чистою –
Дар без хмеля вчерашнего!
Этой первою нежностью
Вас прельщать и не стану я:
Вы привычный, конечно же,
 К кубкам золота старого,
Оттого-то и боль моя
Так для Вас незначительна…
Где ты, заповедь школьная:
Не влюбляться в Учителя!?

   Уже став его женой, она долго звала его на «Вы», но даже это казалось органичным в их отношениях. Все было естественным, как бывает только наедине с самим собой. Как падают яблоки. Как распускаются цветы. Как поют птицы. Как слова складываются в строчки на губах юной женщины, глядящей тебе в глаза преданно и влюблено…

…Как листвы золотое круженье
Эта радость во мне и вовне.
Мы отныне вдвоем… Неужели
Мы навеки вдвоем – не во сне?!
Как мне хочется каждое слово,
Каждый взгляд, каждый жест, наконец,
Пересчитывать снова и снова…
О, бездонное сердце-ларец!
Нет! – кувшин с вызревающим медом,
Полный солнца, броженья, весны…
Не часы и не месяцы – годы
Это чудо лелеять должны,
Чтобы стал эликсиром бессмертья
Мед, что собран с цветения чувств…
Я любви этой вечной, поверьте,
Словно счастью, у Вас научусь!..

   …Их первенец часто болел, и ей пришлось оставить учебу на вокальном отделении музучилища. Она очень легко отказалась от мечты о сцене, – да, впрочем, была ли у нее эта мечта? «Какая из меня артистка?!» – скорчив смешную рожицу, обычно отмахивалась она от разговоров вокруг этого.  Но сначала пела часто, с удовольствием – по первой же просьбе гостей и домашних, и низкий «степной» голос ее звучал глубоко и счастливо. А потом… потом…
   А потом она ушла – сначала на цыпочках, с оглядкой, все больше замыкаясь в себе с каждым днем, – в своем мире, в странных своих стихах, которые редко и неохотно печатала периодика, в своих бормотаниях…
   Когда он впервые отмахнулся от ее просьб о помощи?
   В доме всегда было шумно и весело, друг за другом подрастали дети, друзья любили погреться у их очага, самым неожиданным застольям жена умела придать значимость настоящего праздника…
   Это была реальная жизнь – хлопотливая, переполненная и неурядицами, и радостями, с полосами безденежья и расточительства, с болезнями и заботами… И какое ему было дело до этих непонятных просьб?! В конце концов, это была игра в слова – и не более…
   
… Учитель мой,
Как трудно в черствый мир
Дыхание выталкивать из горла!
Что легких мощь? Всего лишь косность горна,
Я без тебя — что лодка без ветрил…
Так поддержи! — ведь жизнь моя мала, —
Своим огнем, как речкою подземной,
Чтоб все же я когда-нибудь смогла
Для времени создать сосуд нетленный:
И красоту незрячему открыть,
И для глухого счастье сделать звонким…

   О какой помощи просила она? Он никогда не отказывал ей ни в чем, даже любил, когда она делала сумасбродные покупки, порой брал ее с собой в поездки на различные симпозиумы… «Если этого хочешь ты!» — заканчивала она обсуждение очередного совместного путешествия, и со временем он так уверовал, что она живет его желаниями и мыслями, так явственно ощущал ее молчаливое согласие со всеми своими поступками, что иногда упрекал ее за свою собственную недальновидность: «… а ты куда смотрела? Ну, когда ты научишься самостоятельно, свободно мыслить?! Жена должна быть советчицей, а не тенью… Ум хорошо – два лучше…» Она защищалась как всегда алогично, не поймешь – всерьез, шутя…
 
… Как рвется ткань под властною рукой —
Так листья разбегаются под ветром…
Хотел бы ты, чтоб я была другой?
А я другая есть — перед рассветом,
Когда колдует ветер за окном
И сумрак голубеет, розовея…
В тот миг, как будто выключили сон,
Я просыпаюсь, снам уже не веря;
Сажусь на подоконник, утопив
Дрожь подбородка в зябкие колени,
И долго-долго слушаю мотив
Листвы и ветра, умысла и лени…
Я вся — другая, нет меня тогда.
Я сумрак, ветер, их перемещенье,
И тень, и свет, и бледная звезда,
И след звезды, и — следом — ощущенье…
Я — все другие:  в бликах первых лиц
Ловлю свои привычные заботы,
Свои смешинки в трепете ресниц,
Своей судьбы рассыпанные ноты…
Я — всё другое: светлый небосвод,
И золотом сияющие крыши,
И улиц ширь, и ласточек полет, —
Весь мир, что мы в себе, живые, слышим…

   Может быть, так и появляются  д р у г и е  Учителя?.. Ничего опасного для семейного счастья. Никаких поводов для ревности. Просто разрушаются ограды человеческого мирка, когда-то доверчиво врученного тебе одному…

… Когда кувшин
Взорвется и прольет
Весь мир, рожденный заново и терпкий, —
Пусть те плоды, что в прошлый век отвергли,
Теперь любой с ветвей незримых рвет…


   Мальчик уже раскатал глину пустой бутылкой и теперь пытался нарезать лапшу стеком… Из этого же куска глины могло получиться произведение искусства. Все во власти творца. «Искать свою сверкающую суть…» Он же видел в ней только …кувшин, куда можно было выливать свой гнев, усталость, недовольство, а пить оттуда нежность и участие…

… Как стар кувшин, как много лет ему!
Уже замшел он в сырости подвала…
А соку, в нем пылающему, мало
Бродить в себе, безумствовать в плену,
Искать свою сверкающую суть,
Сокрытую печатью пропыленной…
Сперва был кислым он, пока зеленым,
И заточенье принял, будто суд;
Но чуял мощь свою, предвидел власть,
Таил до срока струи звезд и речек,
И знал, что одиночество не лечит —
Из всех частей одну ваяет страсть!
Когда кувшин
                взорвется и прольет…

   «…Когда кувшин взорвется и прольет…» — в горле встал ком.  А память услужливо подсказывала новые и новые строчки, уводившие мысли старика далеко от привычных, милых сердцу вещей. Почему раньше он равнодушно, как мимоидущий, слушал и не слышал этих строк?

… А что теперь? — осколки, хлам, зола…
Но, — слышишь?! —  в сердце древний привкус глины,
И в жилах — лед с огнем наполовину,
Наполовину — солнце и земля.

   Ученые говорят, что и Земле, и Солнцу осталось существовать четыре миллиарда лет. Какой пустяк! – всего лишь четыре… Умирает человек. Гаснет его звезда. А свет продолжает литься. Сколько времени? Ученые, наверняка, знают и это. Они подсчитали, сколько звезд уже угасло. И сколько вспыхнуло новых. А через четыре миллиарда лет что станется со звездами?..
   Кресло в глубине мастерской скрипнуло всеми пружинами, вздохнуло, словно освободилось от какой-то тяжести. Мальчик скомкал лапшу в большую кудрявую хризантему. Он явно пытался слепить кувшин для цветов, но получались цветы для кувшина… Когда именно в доме появились другие Учителя?

… Каждый взгляд твой —  экзамен, контрольная, суд:
Нет пятерок совсем в дневнике моем бедном.
В ранней юности я возвестила победно,
Что душа моя — звонкий веселый сосуд:
Мол, простая вода так смешается в нем
С хмелем солнечных чувств, с виноградом наитий, —
Что глоток обожжет негасимым огнем
И закружит сердца удивленьем открытий!..
Забродило вино. Юность кончилась в срок.
И разбился кувшин под напором броженья.
Из осколков надежды сложился урок:
Не разделишь добра, не познав умноженья!
Мой Учитель, судьба, — за терпенье, за риск
Дай мне к краю плаща прикоснуться губами…
Начинаю с азов, отвергая и память,
Наизнанку начав перечеркнутый лист.
Но довлеет теперь над усердьем моим
Как проклятье
Кувшин — изреченная глупость:
Что вольется в меня — уплывает, как дым,
Выливается оземь, в ушедшую юность…
Оттого мой Учитель любимый суров:
Прорастают старанья опять в единицы.
Но не гаснет огонь —
Умноженья урок
Бесконечно, как жизнь неделимая, длится…

   Кресло опять заскрипело. Старик оглянулся. Оказывается, это скрипит дверь: мальчик потихоньку выскользнул из мастерской, на ходу вытирая о штанишки испачканные глиной руки. Теперь и до деда явственно донеслись ароматы кухни: невестка, наверное, готовила борщ, заправляя кипящий бульон натертыми на сите душистыми кореньями, чесноком… Старик удивился неуместному чувству голода, дерзнувшему поспорить с его ощущением, что время остановилось…

… Время – будто бы сито – несыто:
Протекают сквозь сито века,
Все провеяно, смыто, размыто…
И по-прежнему ноша легка.
Самородков бесценные слитки,
Золотая тяжелая пыль…
Остальное, простите, – убытки
Да растраченный попусту пыл.
Кто же тот неустанный старатель,
Промывающий дали и высь?
Все об этом подумать некстати,
Над собою мы не поднялись,
А толчемся во времени, в Лете
Протекаем песком в никуда,
Только вскользь, пролетая, заметим,
Что в ячейках застряла звезда…

   … Борщ у невестки всегда получается густой, огненный, с янтарными звездами плавающего жира… Было у кого научиться до того, как… До отрешения. А, может быть, –  отречения?..

… Где, когда, отчего ослепла
Душ душа – первоцвет тепла?!
Всей Вселенной живая клетка
На прицеле людского зла!
Первородство – любовь и счастье,
Вот природы живая связь…
Так зачем же мы рвем на части
Своего пре-быванья вязь?!
То смеясь, то глумясь, то злобясь,
Метко глушим и глубь, и высь;
Шар земной, словно школьный глобус,
Расчертили на  ц е л ь   и   с м ы с л…

   Впрочем, такие отстраненные размышления появились у жены недавно, незадолго до ее …окончательного ухода. Словно в ее внутреннем мире, таком, казалось бы, знакомом мирке, очерченном кругом семьи, поисками творческого самовыражения, распались последние перегородки и маленькое «я» привязанной прежде к этому уютному кругу женщины закружилось, запропало в многоликой – и потому безликой, – толпе чужих сознаний… А ведь когда-то она хотела научиться быть только собой – личностью, значимой для других, необходимой, особенной…

… Птица не петь не может
Славу медвяной чаще.
Что же сомненье гложет
Душу мою все чаще?..
Зверю легко склониться,
Воду в ручье лакая;
Горло закинет птица,
Влагой, и то, лаская.
Зверю — догнать добычу.
Птице — воспеть природу…
Только в своем обличье
Как распознать породу?
Знаю лишь только: певчий
Дар — не ловец, не птица;
Знаю, что было б легче
Кем-то из них родиться.
Песня измучит болью.
Счастья в пирах не вижу.
Просто другую долю
Мне очертили свыше;
Каждому — ворожея —
Чашу подам покорно:
Пьет, пригибая шею…
Пьет, запрокинув горло…

… Жара все прибывала в город, и даже резко очерченные, обрамляющие горизонт снежные горы стали казаться раскаленными добела, покореженными от жара печами. Стопка срочных деловых бумаг росла на столе в удручающей прогрессии, но все никак не могла сокрыть под своим завалом аккуратно сложенный номер газеты, где в самом низу печатной колонки в траурной рамке коллектив гидромелиоративного института выражал соболезнование зам. заву лаборатории института в связи с кончиной матери…
   Он выпил тепловатой воды прямо из горлышка графина. Несколько капель попало за ворот, и захотелось снять галстук и облиться как следует. Впрочем, этого как раз не следовало делать, потому что через несколько минут начиналось совещание. Только утром ему сказали, что он должен прочесть доклад вместо заведующего, срочно вызванного в район. Иным людям на роду написано замещать других, и в конце концов оказывается, что в собственной жизни и судьбе их заменили другие. «Но запчасти – всегда дефицит!», – утешал он себя порой.
   Взгляд его снова нащупал аккуратно сложенный номер газеты. Горе словно притупилось или еще не осознавалось до конца. Младший брат, седой здоровенный дядька, не перестал еще плакать, изводя всех в семье бесконечными воспоминаниями милый мелочей из давно ушедшего детства. А он, как ни старался, не мог вспомнить почти ничего, только соглашался с братом, пытаясь внести успокоение в его растерзанную душу.
   Все, что всплывало в памяти, резко дисгармонировало с общепринятыми представлениями о сыновней скорби. Мать, молодая и смеющаяся, вдруг появлялась в проеме распахнутых дверей, с трудом удерживая обеими руками рассыпающуюся охапку влажной сирени, и сквозняк обвивал ее колени намокшим подолом платья. В это мгновение его пронизывало ощущение счастья, неожиданное, как удар тока… Иногда, начавшись легким шелестом ветра в тяжелых вечерних кронах, ее голос вдруг выводил бархатное: «Отвори-и-и потихоньку калитку…», и весь дом наполнялся топотом, поцелуями, возгласами неожиданно нагрянувших гостей, и мать допевала романс уже на кухне, второпях роняя крышки кастрюль и сковородок, и через несколько минут несла дымящееся блюдо к столу, уже покрытому хрустящей скатертью, и взгляд ее, сияющий, нетерпеливый, влюблено высматривающий кого-то, проходил сквозь сына, не замечая его исподлобного внимания… Случалось, он вдруг снова ощущал на щеке ожог материнской пощечины и в ушах звенел ее голос, ставший на мгновение резким, почти визгливым: «Разве ты сын?! Ты… ты… подлый! …и лгун!» И почти сразу же вслед – прикосновение ее соленых от слез губ, и виноватый шепот: «Горе мое!.. Скорее бы мне умереть…» Она всегда обижалась и каялась почти одновременно, но теперь он, как ни старался, не мог припомнить причины ее частых вспышек… А потом пришло неотвратимое – ее безучастность. Он подолгу вглядывался в ее зрачки, пытаясь зацепить хоть на мгновение своей назойливостью взгляд, проходящий сквозь него и мимо. Часами вслушивался в ее нескончаемые, ни к кому не обращенные речи. Иногда она читала стихи, которые, казалось, рождались вне ее, воспроизводились этим тусклым шелестящим голосом – ни для кого, просто так, потому что забыли выключить радио, уйдя из дому…

… Как уйти за бытье —
В забытье?
Есть на свете, кто знает об этом…
Он уйдет —
Я попробую следом
За бытье перебраться мое:
За — громоздкую крепость вещей,
Что вцепились в меня по-бульдожьи;
За — хозяйственных дел бездорожье,
Что осилить пыталась вотще;
За — тщеславие, суть распознав
Пустозвонной завистливой славы;
За — пустых обязательств облаву;
За — гордыню,
За — ночи без сна;
За — привычный свой образ потом —
Кем  кажусь постороннему взгляду;
А теперь — за любимый свой дом,
За — ухоженный сад,
За — ограду,
За — родных,
За — в груди колотье…
Но на каждом шагу,
Оказалось,
Понемногу меня оставалось…
Как уйти за бытье —
В забытье?..

   Однажды его маленький сын, тогда еще двухлетний, долгожданный поздник ребенок, заласканный общим вниманием, по-своему попытался вывести безучастную бабушку из ее сосредоточенного полусна. Он долго тормошил ее, играл длинными сережками, ластился и бодался. Взрослым пришлось приструнить его. И тогда, обиженный, он улучил момент и с безжалостностью маленького тирана ударил беззащитную старуху прикладом игрушечного ружья. Никто и ахнуть не успел, а бабушка повернулась к нему с явным интересом, который, впрочем, сразу угас, и пробормотала: «бедненький, о,  б а й к у ш…»
И этот же неслух со всех ног примчался из сада, когда вслед за пыльной бурей началось землетрясение, и кинулся под защиту самого надежного, как ему показалось, человека – бабушки… И она обняла его, дрожащего, осыпала поцелуями, нашептала успокоение… С грохотом рухнули со стен книжные полки, в кухне с потолка отвалился кусок штукатурки, – а эти двое даже не вздрогнули, будто и не слышали шума. И все успокоилось, и над сломанными кронами деревьев снова невозмутимо встало только чуть покрасневшее солнце. Небо и земля пришли в равновесие.

…Мудрость ребенка – и старости глупость,
Вы на весах равновесье храните:
Поздняя спешка мудрейших наитий –
Детского взгляда пытливая лупа…
Мудрость ребенка – уметь удивляться.
Мудрая старость – ответ без вопросов…

   – …И хватит об этом! – сказал старик. – Самый прочный памятник воздвигают в сердце, а не на кладбище. И потом – она же сама всегда хотела, чтобы в ее честь просто поставили камень на берегу Иссык-Куля, у самой воды…
   – Нет! Только не на Иссык-Куле!
   Младший всегда ведет отсчет семейных неполадок с того, давнего, иссыккульского сезона… Глупый! Жизнь – это смена приливов и отливов, зимы и лета, - качели, маятник… Вслед за темной полосой неизбежно вспыхивает светлая. Может быть, это чередование света и тени и рождает поэзию, музыку, любовь…

… Неужели не слышишь меня?!
Молчаливо сжимаюсь в комочек.
Вновь душе не достало огня.
Снова в снах не осталось пророчеств.
Словно вянущий сморщенный плод,
Не отринувший ветки осенней,
Даже маятник ветра в полет
Превращаю мечтой воскресенья…
Но какое там! — взлет —
И опять
Вниз —
И оземь из звездной купели…
Мы привыкли с рождения спать
На качелях своей колыбели;
Нас учили с оглядкой идти
И былым настоящее мерить;
Для того, чтоб увянуть, — цвести,
Чтоб потом разувериться — верить…
Но в младенчестве падала я,
Раскачав свою зыбку, когда-то;
На качелях земных бытия
С той поры я незримо горбата;
Значит — снова не страшно упасть:
Можно все, если поздно беречься!..
Голой кроны осеннюю снасть
Ветер рвет — и попутный, и встречный,
Учащая качелей полет
И со взлетом паденье смыкая…
С ветки падает высохший плод.
И уже не тебя окликаю.

   В то лето на Иссык-Куле собралась большая компания. Отдых, если это столпотворение можно так назвать, был насыщенным, как грозовой воздух. В жену словно вселился грозный и неукротимый демон веселья, – почерневшая от загара и бессонных шумных ночей, похудевшая так, что ключицы грозили прорвать тонкую кожу, она без устали придумывала новые и новые затеи: похоже, она на время забывала даже свою любимую игру – в слова. Видимо, слишком много слов тратилось на нескончаемые беседы вокруг керосиновой лампы.
   Время от времени лампа гасла – любопытные ночные бабочки ухитрялись протискиваться вовнутрь лампового стекла, похожего на узкогорлый кувшин. Темные ветви яблонь сгущались над круглым столом, лампа сначала мигала, сигналя отчаянное СОС, никак не желая быть крематорием. А потом наступала темнота. В темноте беседа разгоралась еще жарче, словно нарочно навязывая наблюдателю этот плоский каламбур. Старик – тогда еще молодой, поджарый, желчный, – чаще всего был молчаливым наблюдателем, он не любил азартных игр, даже если это игра слов, потому что в азарте не хотел ставить на карту свое самолюбие. Слишком явно ощущал он присутствие другого Учителя. Разговоры раздражали, хотелось скомкать их, смять как глину, как неудачную заготовку, в бесформенный кусок.
   …– Говорят, познай женщину, – и ты познаешь всех женщин. Познав всех женщин, ты познаешь мир. Познав мир, ты познаешь самого себя…
   – Так, может, лучше сразу начинать с себя?..
   – Думаю, мир для меня будет другим, чем я для мира или чем мир для других…
   – А что лучше: верить в свою звезду или в свою планету?   
   – Планета в смысле – планида?
   – А, - это все одно и то же. Плохо, когда в Ваш звездный час планета уходит из-под ног…
   – Взойти звездой – еще не значить покинуть землю. И наоборот.
   – Здесь главное – не путаться в пространстве и во времени. И не путаться под ногами у самого себя.   
– Пространство времени недоступно нашему трехмерному восприятию. Можно ли заблудиться в незримом лесу? Гусенице плевать, какая там высота над ней. Для нее она ограничена длиной былинки, облюбованной и пожираемой ею же. Вот и мы условно разделили жизнь на отрезки времени, чтобы… растянуть процесс насыщения. По капельке, по кусочку, по минутке, по часу…
   – Кстати, который час? Время сна или пробуждения?   
   – У бодрствующего не бывает времени пробуждения, как у спящего – времени сна.
   – Принято считать – наоборот.
   – Наш разум принимает только то, что может принять, а все остальное объявляет несуществующим в природе.
   – А что такое природа?
   – Ну… Всё: горы, трава, озеро, ветер… Звери, птицы, вы, я…
   – Это – горы, трава и так далее. А при-рода? Что же это такое, присутствующее всегда при рождении живого и даже неживого… О чем все говорят и никто толком не знает – что это?
   – Мистика, дебри! Вы, должно быть, суеверны.
   – Не принимаю веры всуе.
   – Не надо мистики ночью! И так страшно – такая темнотища!
   – Не понимаю, чего люди боятся?! Ну, самое страшное – смерть. Но она неизбежна. Рано или поздно…
   – Люди боятся страха.
   – Страха перед неизвестным.
   – Ловлю на слове! Что такое природа – неизвестно, как Вы только что уверяли. Вы боитесь природы?
   – Да. Как самого себя. Это падение в бездну: не то летишь, не то стоишь на месте… Такова наша природа.
   – Давайте  а й т ы ш: природы в поэтическом истолковании! Посоревнуемся! Кто первый?

  …– Эти строки читаю с листа,
От росы серебристого, с чернью…
Паучок пучеглазый зачем-то
Паутину на нем распластал.
Тихий воздух стекает с небес.
Сад охвачен осенним томленьем,
Вековечным, застывшим, нетленным…
Все, что есть мы, – об осени весть.
Для того нам роиться дано,
Чтоб спешить от рожденья к прозренью:
Расцвело – это, значит, созреет
Превратится в муку ли, в вино
Или просто истлеет в земле
Ради новых грядущих побегов…
Мы по кругу обучены бегу
До того, как возникнем во мгле.
У природы отгадка проста
На любые загадки, поверьте…
Паучок приготовился к смерти.
Эти строки читаю с листа…

   – Ну-у-у!  Природа – это только рожденье! Она и смерть оборачивает новой жизнью. Это мы, по невежеству и темноте своей, калечим ее, мучаем, убиваем, – а она, словно понимая, что мы не со зла, дарует нас новыми рождениями… Красная Книга – это не список обреченных, а судебная опись наших преступлений. А преступаем потихоньку: через порубку, через браконьерство, через природу… всю и свою собственную…

—… Когда на виду у меня истязают природу, –
Огнем ли, пилою,
                иль поднятым в гневе бичом, –
В мозгу моем
Камнем, упавшим в спокойную воду,
Взрывается боль, от которой глазам горячо:
Как будто душа на незримой висит пуповине,
Растущей из чрева беременной жизнью земли,
И все, что я вижу –
Деревья и травы в долине,
И камни, и озеро, пыльное стадо вдали, –
Все это лишь часть моего пребыванья на свете,
Я зеркало края, что взгляд мой влюбленный вобрал….

   … – Вот-вот-вот… Сейчас начнется! Для чего пастух выращивает свое стадо, ходит за ним? Ну-ка, подробности!..
   – Ну вот, сбил с ритма… Дай закончить!

—… Всегда ли дано заслонить существо от напасти –
Свою потаенную, в нас не вмещенную суть?..
Наверно, поэтому привкус печали у счастья.
А каждый успех – это совести маленький суд…

   – Прямо спектакль «Кожожаж»! Аплодисменты, слезы на глазах, зрители в восторге: охотник погибает, коза торжествует!.. И все повторяется снова и снова – веками…

—… И вырвется грохот и пламя,
По кронам прокатится дрожь…
Охотник, ты маленькой лани
Пугливую душу берешь,
А что с нею делать — не знаешь.
И мясо печешь на костре,
И новую жизнь выбираешь,
Дрожащую в тесной норе…
Под утро вернешься из леса
И скажешь устало жене:
— Какие-то странные бесы
Дорогу попутали мне…
И дом для охотника душен,
И тянет все в лес — оттого,
Что осиротевшие души —
Живые — вселились в него…

   —… Смерть рождает только смерть. Она берет исток сама в себе…
   — Перестаньте! Истоки смерти – в голоде. И он же – толчок к новым рождениям. Инстинкт выживания вида, самосохранения – если хотите, самый хищнический инстинкт. «Мясо» в переводе с санскрита буквально: «Сначала ты меня, потом – я тебя». Я бы перевел так: «Если не ты – меня, значит – я тебя…»
   – Бывает и третий вариант… Вегетарианский. Как у меня… Вот мой автопортрет:

 —… Стоит, застыв, мерцая оком зло,
Оглядывая, как течет отара…
Среди овец непросто быть козлом —
Провидящим, седым и очень старым;
Давным-давно негоден на убой,
И как свои привык считать потери;
Он без опаски вступит в смертный бой
И потому его обходят звери:
И сивый лис, и желтый волк степной,
И беркуты, распластанные в сини…
Для пастухов он — верный пес цепной,
Но не снисходит до общенья с ними,
Хотя б за то, что дух мясной шурпы,
Над костерком свивающийся в кольца,
Ему претит, и злобно он плюется,
И сам даров не просит у судьбы.
Но ждет чего-то, стоя на камнях,
Как памятник, изваянный веками,
И попирает звездный свод рогами,
И чуждый разум светится в зрачках…

   - Но…  Любовь может обернуть смерть рождением! — голос у жены дрогнул, словно она хотела сказать нечто сокровенное, но испугалась. Ей было легче высказаться стихами: не все поймут…

—…Два марала в бою сошлись,
Смертно замерли, не дыша.
Изваяньем поодаль — жизнь:
Олениха, краса, душа…
В ней две жажды сошлись на миг:
То отхлынут, то вспыхнут встреч,
Чтоб к исходу любому течь
От истока, чья суть — родник;
В ней две силы добра и зла,
И одна одолеет вдруг…
От обоих бы понесла! —
Так тревожен сердечка стук.
По звериным, — не по людским,
По звериным законам мир
Все живое берет в тиски:
Победитель — всегда кумир!
…Только в девственном чреве — боль:
Для того ли зачну во мгле,
Чтобы чью-нибудь смерть любовь
Караулила на земле?!..

   … Именно Учитель, от, другой, что незримо встал между ними, должен был сейчас вступить в спор: выразить свое согласие или неодобрение, поправить, дополнить… А, может быть, предостеречь?

… — Страшна ли для жизни потеря:
Не чуять с природою связь?..
Тетеря, глухая тетеря! —
Уходишь в себя, торопясь;
Тетеря!
Когда пропоешься —
До нотки последней, взахлеб, —
В охотничьей сумке очнешься
С дробинкой, впечатанной в лоб!
Казалось — звездою падучей…
Казалось — восторгом миров…
Тетеря! Не пела бы лучше,
Молчала бы, переборов
И радость, и сладость, и счастье
Любви, распирающей грудь…
Такое случается часто.
Наш мир по-охотничьи груб:
Не песни желает, а мяса,
Не трепета в сердце — еды…
Глухой от рождения спасся
Убийством от жгучей беды:
Однажды прозреть — и не взором,
Услышать вселенский прибой
Не ухом, а каждою порой,
Не разумом — сердцем, судьбой…
Пустая потеря, не правда ль?..
Добычу свою потроша,
Охотник не брезгует, — падаль;
В нем сроду не пела душа…

   … Старика даже теперь захлестнула давняя обида. Никто из них не обратил внимания на его уход. Он до утра метался в скрипучей мансарде, слушал доносящиеся из сада взрывы хохота, и ему казалось, что смеются над ним. Сон принес облегчение и ясность мысли. В конце концов, она – по сути ребенок, а детей наказывают вовсе не ради своего удовольствия.
   Он спустился к озеру, смеющемуся под полуденным солнцем. Веселая компания затеяла новую забаву: спускали на воду плот. Его заливало волнами – слишком много людей взгромоздилось на это шаткое сооружение. Ребятишки визжали от восторга и холодных жалящих брызг, поднятых мельтешеньем розовых пяток… Наконец, плот опрокинулся. Когда все выбрались на берег, старик – он был действительно старше их всех, – сказал медленно и жестко:
     – Все. Купальный сезон окончен. Отъезд гостей назначен на сегодня. Обед получите сухим пайком..
    Она тоже кинулась собирать свою сумку. Надо же! – не положила туда ни одной детской вещи, только свои платья, туфли, всякие женские мелочи… Про сыновей она будто забыла, что уж говорить о муже!
   Он просто запер ее на ключ. А сам ушел рыбачить с мальчиками.
   – Нет, я должна тебе все высказать, все!.. – это было уже вечером. У нее впервые не было слов, она задыхалась, – ему казалось, что от ненависти. Глаза были недобрые, дикие, как у рыси, – лучше бы ты меня избил! На – ударь! Ну, что же ты?! Ты ведь на все способен! Ударь же!..
   И он ударил. Это получилось случайно – ему хотелось зажать ей рот. Но при виде ее вспыхнувшего от пощечины торжествующего лица им вдруг овладела слепая ярость, словно не женщина стояла перед ним, а сама его неудавшаяся судьба, боль и разочарование…
   Он искусал себе губы до крови, придя в себя. Жена, упавшая под ударами, тихо стонала, дети ревели в два голоса. Неизвестно, как было жить дальше. И он начал с самого простого: перенес ее на кровать, послал детей за «аптечкой» и кипяченой водой, смыл кровь с ее рассеченной кожи, бальзамом смазал царапины… И всю ночь баюкал ее на руках, менял повязки, языком слизывал слезы с ее щек…
   Она молчала несколько дней. Лежала, думала о чем-то, никому не известном. А, может быть, впервые примеряла свою безучастную старость?.. А потом – проржавленным шепотом – пришли стихи: началом выздоровления или началом болезни?.. Началом продолжения игры…

   … – Как жаль, что за блистающею гранью,
Куда легко без риска взмыть двоим,
Твоей любви прошу как подаянья,
Хоть назван ты Учителем моим…
Пусты слова, когда они бессильны
Поднять на крыльях в эту синеву,
Где я в благоухающей пустыне
Тебя в твои владения зову.
Ты мне твердишь о том, что я любима
И потому должна я быть верна…
О, я верна! Но ты – проходишь мимо
Моей души раскрытого окна…
Я возвращаюсь с тех высот покорно.
Но нашу близость все трудней беречь.
Слова любви встают сухою коркой
В остывшем горле, помнящем – не речь…
И все беднее кажутся угодья,
Что поливаем потом наших тел…
Учитель мой! Пока твой разум годен
На разрешенье бесполезных дел,
Что сами совершаются неспешно
И вовсекают нас в водоворот…
Учитель мой – суровый, нежный, грешный, -
Ты учишь  б ы т ь,
Любовь же – е с т ь  полет!..
… В который раз поверить я готова,
Что ты мой зов расслышал до конца;
Ведь я – твое промолвленное Слово
Устами духа, сына и отца…

   На озере установилась ясная, безоблачная, та особенно ласковая погода, что всегда предшествует периоду дождей. Они снялись с места, с палаткой объездили все побережье, ночуя, где приглянется. Это было их самое счастливое кочевье. Мальчики спали в машине, там было теплее, а может быть и не поэтому – чего греха таить… Они с женой были еще молодыми, и как-то особенно остро ощущали это под бархатным, переливающимся звездами небом, под шелест близких, набегающих на песок волн, под звон комаров и терпкий запах полыни. Теплое ночное озеро тоже пахло полынью, на нем высвечивалась луной такая яркая дорожка, что было страшно войти в это расплавленное золото… Дорога к счастью.
   Она выходила из воды медленно, волны вскипали у коленей огненными бурунами, розовые капли переливались на крепкой, белой, не тронутой загаром груди, и вся она – точеная, длинноногая, с вскинутыми вдруг к небу тонкими смуглыми руками, – казалась ему, гордому собой, его собственным творением… И ее стихи ложились в память, легко западали в душу, как будто они создавались обоими:

…– Когда мы едем мимо скал оранжевых,
В подпалинах, по-гончему коричневых,
В которых барельефы снегом  выточены,
Ты говоришь:
— Природа — Микеланджело,
Ученикам не доверяя полностью,
Она сама себя творит неистово…
Мы в Иссык-Куль войдем нагими полночью
И будем долго волны перелистывать,
Все в чешуе от брызг, луной подсвеченных…
Ни с чем тебя мне сравнивать не хочется!
Природа, не солги же перед вечностью:
Ведь это мы — твоя вершина творчества!
Когда в глаза любимые заглядываю,
Где звезды все — падучие, дрожащие,
Я лишь одно желание загадываю:
Грядущее да будет Настоящее!

   А потом она сушила у костра мокрые волосы, не стыдясь своей наготы, похожая на русалку, и лунный свет плескался в огромных, темных, ставших зелеными глазах. Чаще они сидели молча, но это не было молчанием отчуждения – напротив! Казалось, стали они одним существом – и мысли, и ощущения перетекали из одного в другого, не нуждаясь в словесном истолковании. Словно очерченные неким магическим кругом, вращались их чувства вокруг одних и тех же, открытых одновременно обоими, предметов восхищения и любви, наполняя сердца радостным трепетом, унося мысли в неведомую даль… Много позже он натолкнулся в ее записной книжке на стихи, датированные этим временем, которые в равной степени мог бы написать и он сам, и, может, так оно и было…

… – Ключ с живою водой – твое сердце,
В мир распахнутый чуткий цветок,
Та, из сказки, заветная дверца,
Провожающий в тайну клубок…
Нет, сравненья и тщетны, и жалки
Перед близким биеньем в груди!
Все былые года – полустанки.
Сколько лет я ждала – «впереди»?
Здесь, сейчас – этих слов беспредельность,
Вкус и запах, и радостный цвет
На недели и годы не делим,
В них – пространства, а времени нет…
Быть счастливым немыслимо – слишком.
Только счастье живет без прикрас.
В бесконечном пути передышка –
Долгожданное здесь и сейчас!
Вот и все, что скажу я об этом:
Умолчу о богатствах в глуби,
Что цветет нестареющим светом,
Незакатным сияньем любви…

   В этой же записной книжке были и неоконченные строки: словно она боялась до конца выплеснуть в слова то, что тогда происходило с ними, – боялась расколдовать чудо… Или она так ворожила, а все случалось после ворожбы? Все недосказанное…
   … А потом началась пора дождей. У него было много работы в эту осень: готовилась его персональная выставка, первое его серьезное испытание. Но как бы поздно ни выходил он из своей мастерской, над письменным столом жены все еще горела настольная лампа, шелестели страницы… Он сердился, гнал ее спать – назавтра предстоял трудный день, наполненный визитами, деловой суетой и изматывающими всех мелкими хлопотами. Было просто жалко смотреть на усталое осунувшееся лицо этой фанатички – было б ради чего так истязать себя! Она пыталась оправдаться неубедительно и невнятно:

… – Ты говоришь:
— Себя не мучай,
Зачем сидеть до петухов?..
Но — воздух соткан из созвучий,
Пронизан таинством стихов!..
Как можно в эту ночь не слушать,
Что явит завтра из глуби,
Связавшей все живые души
Немолчным трепетом любви?!
Как можно спать под этим завтра,
Не торопя его ничуть,
Когда листвы осенней залпы
Встают салютом вешних чувств?!
Ты говоришь:
— Себя не мучай,
Имеют сроки сон и мысль…
Но эта мука — жизнь и участь,
Мечта и счастье, цель и смысл!..

   Как он тогда не сумел настоять, не уберег ее от всех ночных бдений?! Она словно торопилась сгореть… Куда исчезла совсем недавняя летняя плавность, медлительность движений, молчаливость, сияние задумчивых глаз? Резкость, торопливость, суета. Как у щенка, ловящего собственную тень. И кому были нужны эти бесконечные ночные строчки – обо всем и ни о чем?..

… – Только в сумерках скажешь: как солнце нещадно палило…
Только в сумерках вспомнишь утраты ушедшего дня.
В это время охотников вечность проносится мимо,
За собой оставляя тревожное эхо огня…
Только в сумерках ноша добытого за день весома.
Только в сумерках тянет к уюту земного костра.
Лишь тогда понимаешь: оскомина нёбу знакома
Утолением скуки — не жажды любви и добра.
Только в сумерках утро оценишь, а, может, осудишь,
И узнаешь, как чувства лепили тебя и вели;
И горячую розу в стакане с водою остудишь,
Чтоб грядущие миги ее ароматом цвели…
Только в сумерках бросишь ловить уходящие тени.
И под лампой настольной, в спасательном круге тиши
Прозреваешь в утратах земные черты обретений,
И восход не торопишь, что зреет в закате души:
Долго в сумерках бродишь — в потемках,
                в поземках, в потомках…

   … «Надо бы разыскать записные книжки, давно уже не смотрела я записи… – невестка вздохнула, поправляя одеяло, сбитое разметавшимся во сне мальчиком. – Как вырос за этот месяц! Некогда и приглядеть за ним… А блокноты надо бы найти – пора заглянуть в них…»
   Невестка не смогла бы припомнить, когда она впервые заметила способность свекрови рассуждать как об уже случившемся о том, что через какое-то время действительно происходило…
   Молодая хозяйка не сразу начала записывать предсказания свекрови: сначала сопоставляла, удивлялась, верила в случайность совпадений, пыталась найти научные объяснения, донимала расспросами мужа… А потом махнула рукой и, не объясняя никак это смещение времен в сознании старого человека, стала вести свой дневник ближайшего будущего. Записывала в блокнот все, что касалось здоровья семьи, быта, общих знакомых – что казалось ей интересным и понятным. А самое первое предсказание… О, его не надо было и записывать!
   Она впервые пришла в этот дом по своим служебным делам: принесла известному скульптору приглашение на Совет ветеранов партии, за организацию которого взялся горком. От калитки к крыльцу тянулась аккуратная дорожка, обрамленная цветущими пионами.
   – А вот и твоя жена пришла! – услышала она вместо приветствия.
   На нее, улыбаясь, смотрела смуглолицая высокая старуха.
   Из-за кудрявых кустов с земли поднялся парень, покрасневший, но тоже смеющийся во всю завидную белизну зубов. На нем был старый спортивный костюм, испачканный землей на коленях.
   – Вы не обижайтесь, мама шутит. Не каждый день к нам заходят такие красавицы… Вы, наверное, к отцу? Его нет сейчас, придется немного подождать. Я самовар поставлю!
   Может быть, это была и шутка. Кто знает, кто знает…
   А назовешь ли шуткой такое: ни с того, ни с сего вечером мать сказала со вздохом:
   – Ресторанная роскошь! Зря выброшенные деньги! Не лень было тащить такую тяжесть?.. Только жене лишняя забота – чисти ее потом, эту безвкусицу!..
   Муж вернулся из командировки через несколько дней, торжественно распаковал и водрузил на большой обеденный стол свой «сюрприз»: дорогую, очень модную чешскую люстру со множеством хрустальных подвесок…
    Какие шутки! Мальчика еще не было, как говорится, и в помине, а свекровь неожиданно начала втолковывать ей, что профессор Шаган лучший в городе специалист по глазным болезням, отличный педиатр, жаль вот, что он только консультирует, а не ведет пациентов. Но если его хорошо попросить…
   У мальчика в два с половиной года начался осложненный конъюктивит, не поддающийся лечению, грозящий сепсисом, слепотой… – о боже, что делать?! И вдруг в памяти всплыла фамилия педиатра, «лучшего специалиста»… Профессор Шаган – румяный, седой, какой-то по-айболитовски участливый, – действительно взялся не только консультировать, но и буквально выхаживать мальчика, хотя уже полтора года не практиковал. Шутка?! – выходил ведь…
   А потом невестка начала записывать. Сначала подобные этому советы, имеющие дальний прицел – через годы, потом просто размышления вслух, типа: «…ну, что ж, – сам виноват, машину и жену не доверяй и другу, а теперь оставь Азамата в покое, чини сам, а ему спасибо скажи, что жив… « (свой «Жигуленок» брат мужа, вернее – его друг, а не он сам, – разбил через полгода); стала записывать все более-менее связные речи и даже стихи. Иные нравились – такие она записывала до конца, иные казались непонятными… Порой строчки прорастали из бормотанья, – да какое там! – типичного старческого брюзжанья по поводу и без повода; молодой хозяйке, у которой тоже с годами стал портиться характер, казалось, что свекровь прекрасно понимает все, но просто не хочет вмешиваться напрямую в хозяйство, вожжи от которого она охотно отдала в другие руки. Да и можно ее понять! Домашних дел никогда не переделать, сизифов труд… Хотя, рассуждая сама с собой, старуха находила совсем другие причины своего отчуждения, порой у нее получались прямо философские притчи:

… – Две жизни жить — во сне и наяву,
Порой с трудом  границы различая…
Уже зима колючими ночами
Стучит в окно и сыплет снег в траву,
Проросшую сквозь сон к другому дню,
К бессонному бессмертному светилу…
Всегда мы явь ближайшим сном судили —
Плоды искали прямо на корню,
Не зная, как пространства смещены
Во тьме вселенской нашего сознанья,
Что сон порой — всего лишь только знамя
Столетней, давней, жертвенной войны,
Всего лишь ключ — большой реки исток,
Всего намек, что на витке спирали
Наш  грех, в который мы почти играли, —
В других пространствах стать бедою смог…
Две жизни жить, и путаться порой:
Не сон ли — это серенькое утро,
И стук дождя на серой мостовой,
И серость дел, в которых смыслишь смутно…
Две жизни жить —
Одна всегда светлей,
И счастье, коль сравненье в пользу яви…
Но мы себе признаемся едва ли,
Что жизнь и смерть — две жизни на земле…

   Вообще-то нередко свекровь выручала ее в домашних делах: то словно бы ненароком, в задумчивости, быстро и ловко накрошит овощи, вымытые для салата, то, также бесстрастно глядя мимо, но тем не менее без огрехов, раскатает тесто, прикрытое салфеткой и дожидающееся своей очереди в нескончаемой веренице дел, то утешит расплакавшегося мальчика… Хотя мальчика невестка боялась надолго доверять ей, против этого восставал сложившийся стереотип мышления у всех в доме: «мама болеет», но в глубине души нельзя было не согласиться с тем, что ребенку было интересно часами вертеться возле бабушки, слушая ее бесконечные истории без начала и без конца. Порой он даже повторял ее строчки, распевая их на разные лады. А иногда они – прямо театр! – затягивали вместе:

«…Яблоневый цвет –
Это поздний снег,
Это ранний свет,
Это зимний след…»

   А вот одна из записей, не имеющих никакого смысла: «Мы все одинаково спящие, но видим разные сны…». Подобными высказываниями свекровь пыталась успокаивать ее, окончательно зашившуюся с делами и не успевшую толком приготовиться к встрече особо важных гостей… Ничего себе утешеньице!.. Правда, все обошлось нормальнео, как всегда, все были довольны… А свекровь тогда наотрез отказалась выйти к столу, притворилась, что спит, хотя до полночи ворчала в своей комнате:

… – Как соткана из мелких липких дел —
Откуда что берется? —
Дней рутина…
Куда ни ступишь — треск стоит везде:
Судьба по швам ползет, как паутина…
За что должна я суть трудов сводить
К насущной пище, к мясу вожделенья,
Держать одну связующую нить
Меж мной и миром ради утоленья
Утробы жадной, словно потроха
Диктуют человеку путь по жизни!..
Я не к тому — презренна сколь уха,
Но не она же — центр мирских коллизий!
Да, — копят ядом в печени века
Смертей цепочку, этот страшный бредень;
Но не хочу с уменьем паука
Ловить судьбой все лучшее на свете
И с этой целью связывать дела —
Одно к другому, прошлое с искомым,
Глядеть на мир из теплого угла,
Беззвучным содрогаясь насекомым…
Но — кормом быть?! Увольте, —
Тоже — нет: ни рыбаком, ни рыбой…
Морем?.. Ветром?…
Конечно — ветром, в дом несущим свет,
Листву и дождь, и треск тенет победный!..

   …Мальчик вдруг бросил ложку, сначала кинулся к окну, потом побежал к дверям, на ходу теряя шлепанцы. Дед успел перехватить его на пороге:
   – Ты куда?
   – Там бабушка!.. Не может войти…
   Голос его дрогнул. Мальчик пришел в себя, недоуменно посмотрел вокруг, вернулся, нехотя взялся за ложку.
   – Ешь давай! Вечно что-нибудь придумаешь, – нахмурился отец.
   – Это Лемур под окном крутится, – вступился дед за мальчика. – Ему тоже пора ужинать. Ветер-то как разыгрался! – страх… 
   Ветер бушевал уже третьи сутки. Прошлой ночью снесло кровельный лист с гаража. Старый тополь за воротами кряхтел, сбрасывая с себя тяжелые старые сучья. А красавец-абрикос раскололся надвое, и теперь его огромные ветви, отягченные золотыми плодами, крыльями поникли к земле. Невестка доваривала уже четвертый таз абрикосового варенья, а сколько еще плодов надо обобрать, чтобы не повяли!
   – Я завтра друзей позову, – сказал мальчик. – Вот наедятся!
   – Если ветер утихнет, – возразила мать, – а то, неровен час, обвалится еще какая-нибудь ветка, придавит…
   А ветер, казалось, только набирал силу. Лемур действительно поскуливал за окном, порой начинал лаять и даже подвывал время от времени. Он никогда не выл от голода: пес был самолюбив и обидчив. Угнетало его нечто другое – то ли страх, то ли тоска…
   – К землетрясению, а? – такой ветрище! Хоть бы дождь хлынул…
   Электричество замигало и погасло. За окном что-то ухнуло, потом еще и еще.  Гром! – наконец-то все поняли, вздохнув с облегчением. И в это мгновение стало так светло, как не бывает даже днем. Томителен был этот миг, будто время остановилось, давая людям рассмотреть друг друга в мельчайших подробностях: широко раскрытые, как у слепых, глаза в бельмах голубого отсвета, распятые в беззвучном крике рты, побелевшие, намертво вцепившиеся в край стола руки – так потерпевшие кораблекрушение держатся за последнюю доску, уже погружающуюся в пучину…
   И вновь темнота тяжело обрушилась на хрупкую скорлупку человеческого пристанища, захлестнула их, бросила друг к другу…
   - Вот это да-а-а! – выдохнул мальчик. – Молния!..
   И все задвигались, засуетились, бросились щелкать выключателями. Невестка не нашла спичек и на ощупь выдернула из розетки шнур холодильника.
   Старику стало душно. По стенке он дошел до дверей, нашарил ручку, нажал. Радостно взвизгивая, в коридор ввалился Лемур. Глаза его горели. Старик потрепал загривок собаки – шерсть стояла дыбом. И тут в распахнутую дверь хлестнула первая очередь ливня.
   Дождь шел всю ночь, все утро, весь день… Словно в небе скопилось столько слез, что оно, не в силах сдержаться, расплескалось так бурно, что это стало походить на разнузданное веселье.
   … Старик с наслаждением вдыхал сырой грибной воздух, раскрыв настежь большое окно мастерской, не замечая натекших на пол луж. Дождь низвергался гроздьями, пучками, густыми разветвленными кронами обезумевших деревьев, перепутавших небо с землей… Старику казалось, что и сердце точно набухло в груди невиданным бутоном, - он явственно ощущал, как пляшет и бьется оно, вращаясь в самом центре горячего вихря; как этот тугой бутон стремительно рвется вверх, описывая круги мощным упругим стеблем, поднимаясь, как волна, ломающая хрупкие преграды на своем пути… Потоки дождя щекотали усы, текли по щекам, скапливаясь в морщинах… Они были горько-соленые, и старик не мог припомнить, что напоминал ему вкус дождя. А в памяти лились, переливались уже привычной волной строчки, и то отчетливо проступала, то смывалась набегающими словами какая-то важная мысль, манящая разрешением всех наболевших вопросов: «…благодарность забывчива, надежда памятлива: одно уже в прошлом, другое в будущем… мост между ними – Любовь, она и в прошлом, и в будущем одновременно, она одна и есть – настоящее… природа, сущность наша – любовь… Люби – и найдешь»…  А ливень опять стоял сплошной стеной, темной от блеска молний, ослепительно ярких от впечатанных в них, как в янтарь, распластанных черных веток…
   
… – Сад опрокинулся с высот
И притворился летним ливнем.
И оттого казался синим
Его медлительный полет.
Но всплески молний эту ложь
Зачеркивали — мол, излишне…
А где-то в небе, было слышно,
Расшатывала корни дрожь:
С натугой, с хрустом из глубин
Они выпрастывали нити…
Небесный сад людских наитий
Мы видим синим, голубым,
Текущим оземь, лишь на миг
Взметнется ветка огневая…
А небо садом обнимает
Сухой, пожухлый, черствый мир:
Чтоб все наития веков
В живые поры влить бальзамом, —
Следя веселыми глазами
Из нам неведомых витков;
Лишь кто-нибудь, спустившись в сад
Разрядом молнии крылатой,
Поправит ветви — и обратно
К своим мирам спешит назад…

   А дождь все шел, все бормотал свои бесконечные строчки, не имеющие формы, не подвластные никаким придуманным законам; он делал что хотел – рисовал, лепил, пел, танцевал, – и все это было естественно и совершенно. Он просто  б ы л,  неуправляемая стихия, вечный странник, бредущий в никуда из ниоткуда, на пути своем дарящий и жизнь, и разрушения, и счастье, и беды, дающий и уносящий дождь…
   Старик застыл в кресле у окна, он превратился в слух, только пальцы его дрожали, словно ощупывая неосязаемое, но уже увиденное им творение, заключенное в форму ослепительной догадкой, но еще незримое… Бутон сердца возносился все стремительнее на своем мощном вихревом стебле, выпустившем вдруг корни, пронизывающие все существо молниями, острыми, как внезапная радость, вытягивая соки из самых потаенных глубин души, чтобы еще быстрее вырастал пульсирующий огненный бутон. На какое-то мгновение старику показалось, что он умирает, но эта мысль наполнила его покоем и миром, будто с неведомой высоты оглядел он свое человеческое бытие, подернутое туманом сомнений и горестей, забот и неудовлетворенных желаний…
   Уже стояла глубокая ночь. Все в доме спали, убаюканные монотонным журчанием сада. И, казалось, весь мир спит под тугим шатром дождя, похожем на натянутый войлок старой кибитки, – так медленно движется этот спящий мир, скрипя и покачиваясь на неровных ухабах своих судеб, людских дорог… И совсем издали можно увидеть: кренится это непомерно раздутое в боках  от дорожных припасов и скарба шаткое сооружение, грозя опрокинуться в черную бездну, усеянную светляками звезд, устланную разорванными светящимися во мгле туманами, расцвеченную редкими кострами других планет… Кибитка кружит вокруг своего единственного солнца. Спят усталые артисты, копят силы для грядущих представлений… 

… – Повозились, уснули, усталые…
Ненадежна повозка у вас,
Дети! – дети большие и малые,
Все, что домом зовут,  — напоказ:
Сквозняками молвы пересчитано
Немудреное наше добро…
Пусть хоть души останутся чистыми,
Перемытые ливнем ветров.
Вам дорога в наследство достанется
Без конца и без края, светла…
Вновь повозка скрипучая тянется,
Завтра будет не там, где была, —
Вот и все, что зовется пристанищем,
Очагом, бытием и судьбой…
Друг от друга в повозке отстанешь ли? —
Потому и беспечен покой.
Ни замков, ни дверей — ненадежное,
Словно зыбка, жильё-перемёт…
Перемешано с будущим прошлое.
Настоящее — сон и полёт.
По ухабам повозка качается,
В отражениях звезд колеся.
Человечество спит беспечальное.
И планета скрипит на осях…

   И когда маленькая кибитка затерялась на просторах Млечного Пути, скрылась от взгляда, унося с собой волнообразно рождающиеся немудреные строки, и старик приготовился смиренно раствориться в надвигающейся оглушительной тишине, - мощный стебель невиданного растения, спиралеобразно разросшегося в нем, за чьим стремительным ростом он наблюдал отстраненно какой-то малой частью своего сознания, неожиданным всплеском, взрывом вдруг словно разбил последнюю твердь и в эту пробоину хлынул ослепительный свет: то, раскручиваясь, раскрывались над головой белоснежные лепестки огромного благоухающего цветка… Прохладная чистая роса стекала с них, освежая виски и щеки, щекоча, ползла по горлу… А цветок все расширялся – в беспредельность, навстречу и внутрь жгучему солнцу, благодарно вбирая тепло до самых корней своих и вновь возвращая его высоте пульсирующими толчками. Он словно кружился, оглядывая синеву открывшегося простора, полного щебета, смеха, родникового журчания и живого шелеста…
   Возле цветка появились полные восторга и удивления радостные глаза веснушчатой девочки в наползающем на брови пушистом берете; вскрикнула и пробежала мимо длинноногая нескладная девушка,  рассыпала на бегу листы какой-то рукописи, – и они превратились в пеструю стаю звонкоголосых птиц, с шумом разлетевшихся в разные стороны; пространство вокруг ожило множеством лиц – точнее, это было одно лицо со множеством различных возрастов, восклицаний, улыбок, перетекающих друг в друга…
   И вдруг все стихло. В безмолвии силы белоснежного цветка проявлялись все новыми и новыми светящимися лепестками.
   Сквозь лица проступила фигура женщины, одетой в длинное переливающееся платье. Очень бережно и ласково коснулась она рукой белых прозрачных лепестков.
   Чем-то очень живым и родным наполнилась душа старика. Он не услышал – угадал шепот: «Всему свое время, возвращайся и не бойся… « Волна тепла прошла по телу, и ему вдруг показались смешными и глупыми мысли и страхи какой-то маленькой части своего многомерного существа – потерять все это по возвращению из сна: из как бы смерти в как бы жизнь.
   Все словно сдвинулось, и сознание старика ощутило,  ч т о   проснулось в сжатых клетках расслабленного тяжелого тела, наполняя каждую радостью коснувшегося счастья.
   Где-то вверху над головой мерно и мирно качался сияющий цветок, наполняя животворящим теплом распахнутую синеву беспредельности. Покой и тишина пронизывали все вокруг.
   Старик слушал свое сердце.
   Ему показалось, что биение, звук его, изменился – наполнился новым содержанием… Нет, не новым, – это биение он слышал раньше: так откликалось сердце самого родного человека, прильнувшего к нему со всем доверием юности и любви, – тогда, очень давно, в лучшие годы старика… Боясь спугнуть это чувство, он радостно вслушивался в близкое прерывистое биение, разливающее по его жилам горячее тепло жизни, солнца, поэзии… И не казалось странным, что в этой трепещущей бабочке, маленьком пульсирующем комочке, умещается весь земной шар, переливающийся радостями и огорчениями живущих, людей еще спящих и уже пробудившихся в едином устремлении к свету…
   Розовый сумрак наполнял комнату. За окном щебетал рассветный дождь. В горле дрожали, струились слова, щекоча язык сладостным предощущением певчего таинства. И уже шевелились губы, разрешая звукам распускаться в речь; и птицы за окном уже раскрывали клювы, выпуская на волю трель, заставляющую трепетать маленькое горло; и разжимались бутоны сомкнутых на ночь цветов, чтобы вознести благодарность встающему над миром солнцу; и ветер разносил далеко звонкие голоса пробудившихся ото сна людей, переполненных бодростью отдохновения и потому встречающих друг друга простыми и радостными словами, наполненными глубоким и сокровенным смыслом: «Доброе утро!», «Какими судьбами?!», «Здравствуйте!», «Будьте добры…»
 
… – Здравствуй, заря, трава…
Дождь даждь днесь.
Здравствуй! – и я жива:
В том, что нетленно, -  е с т ь.
Здравствуй всегда, Любовь!
Счастье дари другим.
Сердцуе, не прекословь, все, что живое, - гимн
Небу, земле, воде…
Счастье – открыть слова
В самом глухом   н и г д е …
Значит – Любовь жива!

                1987-2013


СЛОВАРИК:

Айтыш – состязание поэтов-импровизаторов, мудрецов;
Байкуш – бедняжка;
Боорсоки – жареные в жире кусочки теста;
Джене – обращение к старшей родственнице;
Кара-каурдак – наскоро пожаренные нежирные куски мяса только что зарезанного животного;
Керчо – часть бараньей грудинки, нередко снимаемой вместе со шкуркой;
Кесме – домашняя лапша;
Кошок – причитание по покойному, плач в стихотворной форме;
Сорпо – бульон.
   
   


Рецензии
СВЕТОЧКА, ТЫ МОЛОДЕЦ, УМНИЦА! Всё, как всегда безупречно. Спасибо за удовольствие! Успехов тебе1

Людмила Соловьянова   19.02.2015 18:06     Заявить о нарушении