Прасковья

 
                ПРАСКОВЬЯ

Ее глаза были раскрыты, но безжизненны. Они стали мутными, усохшими и имели вид старого бутылочного стекла, потертого и поцарапанного временем. Она совсем ослепла, и уже не различала даже дневного света, а только тыкалась своей распухшей от артрита рукой с узловатыми негнущимися суставами,  наощупь пробираясь по стеночке к двери своей комнаты. Глаза ее слезились, и было непонятно, толи она плачет, то ли они льются просто так, из-за болезни. Эти мертвые, маленькие, погасшие глаза были удивительно холодны и оттого страшны своей безжизненностью. Лицо приобрело выражение отчужденности и неподвижности, усугубляющейся глубокими старческими морщинами, и напоминало старую маску, потрескавшуюся и поблекшую от времени.
Она нащупала дверную ручку и толкнула ее от себя. Дверь уныло заскрипела. Все так же, выставив руку вперед, она медленно двинулась внутрь комнаты, стараясь нащупать спинку своей кровати, и, наконец, нащупав ее, осторожно опустилась на матрац.
- Приползла, - послышался из угла старческий надтреснутый голос, - ну, передохни теперь. Ты хоша бы ползаешь еще, а мне уж скоро… - Голос оборвался всхлипом. – Лежу вот здесь, как колчужка… Помереть бы уж скорее…
Воздух в комнате был спертый, пропитанный тем запахом старости, который всегда исходит от людей нездоровых и проживших большие длинные годы. Разобранные кровати были помяты,  и своженное белье отдавало серым давним оттенком застиранности, присущим больничным палатам, где лежат лежачие, и тем домам, где находит последний приют никому не нужная старость.
- Ты, Прасковья, не реви только. Здесь этого не любят. Привыкай, что же… Отсюда уж деться некуда. Старые мы никому не нужны. Так и помрем на казенной кровати, как собаки бездомные. Я уж тут, почитай, третий годик без продыха. Молюсь богу, да никак он меня окаянную не приберет, видать, нагрешила много… Тут жалиться некому, все такие…
- Меня заберут отсюда, - Прасковья повернула голову и в голосе ее зазвучала откровенная злость, - я здесь не хочу! Плохо здесь, домой я хочу! Я Колю попрошу, вот придет Коля, он заберет… Он сегодня придет и заберет… Когда он день-то этот, для посетителей?..
Соседняя кровать заскрипела. Соседка вздохнула и молчала.
- День-то сегодня что ли этот? – Снова спросила Прасковья. – Сегодня?..
- Вчерась был, - послышалось из угла, - забыла ты что ли? Вчерась и приходил к тебе Колька твой. Только ты, Прасковья, на него не надейся, не возьмет он тебя. Отсюда никого назад не берут. Засунут – и поминай, как звали! Ты вот мне ткнула, а тебе чем лучше?.. И тебя сдали детки твои… Никому мы старые не нужны. А ты, вон, и вовсе слепая… Вот и детки тебе… Тут доживать будешь. Так-то, голуба…
Пружины снова заскрипели, и соседка отвернулась к стене.
- Вчера был, - Прасковья растерянно всхлипнула, - не помню… И Коля приходил? А я где была? Не видала я его…
- Да тебе память что ли отшибло, - снова отозвалась соседка, - как же ты его не видала? Приходил он. Ты же с ним и пошла. Все ему клянчила: «Коля, сыночек, возьми меня отсюда…» Как же, возьмет… Дожидайся… Спихнули тебя, слепую, - и слава богу! Сыночек…
- Сыночек, Коля … - повторила Прасковья. – А он мне неродной сыночек, приемный. У меня своих не было никогда. А их двое были, приемных, двое – Витя, старший, и Коля, младшенький… Я ведь и не за Ивана замуж-то вышла, за него, за Колю… А теперь где я? Кто тут?.. – Она испуганно вскочила. – Ты кто?
- В богадельне ты, - снова раздалось из угла, - в богадельне, в доме престарелых… И не возьмет тебя твой Колька. Родные деточки и то сдают, а уж неродные… И как тебя, Панька, угораздило на неродных-то… Вот она, жизнь какова…

В голове Прасковьи мешались и крутились картины прошлого и недавнего времени, то яркие, залитые солнцем и радостно-веселые, то черные и безликие, как темнота ее глаз. Она уже не понимала реальности времени, и все, что говорила ей соседка, мутно переплеталось с другими голосами, жившими внутри ее мозга. Она никак не могла взять в толк, почему она не помнит вчерашнего дня и молча злобилась, считая, что соседка обманывает ее. Покорно прилегши на кровать и уткнувшись в стенку, она начала думать и вспоминать то, что еще не покинуло ее больной мозг и еще хранило то тепло, которое поддерживало в ней жизнь.
Чернота, черная пустыня, из которой невозможно вырваться. Прасковья приложила к высохшим тусклым глазам носовой платок и тихо всхлипнула. Она уже не различала дня и ночи, и иногда перепутав время, уныло бродила по облезлым коридорам, натыкаясь на стены и будя спавших людей своими криками и всхлипами, громом прокинутых стульев или разбитой посуды. Иногда спящие няньки просыпались и с руганью вели ее на место, где под шипящий свист укладывали на постель и шли досыпать к себе. Иногда она бродила так всю ночь, натыкаясь на двери, и, окончательно заблудившись,  оказывалась где-то совсем в другом месте, когда утром очередная нянька или сестра не обнаруживали ее спящей в каком-нибудь углу или прямо на полу и не отводили в ее палату.
Еду, которую давали здесь, она ела неохотно, и частенько тарелка ее оказывалась нетронутой. Не то, чтобы она была привередливой в еде, но все, что здесь давали, казалось ей совершенно безвкусным и даже внушало отвращение. Передачки, которые приносили ей и другим таким же, как она, бедолагам, хранились в тумбочках и холодильниках и безжалостно разворовывались няньками и сестрами, чистящими их пожитки сразу же после посещения родственников. Да и то, что перепадало им после этих «зачисток», она теряла то тут, то там, бесконечно бродя по этажу и шамкая своим беззубым ртом. Часто, переваривая в себе свою жестокую горькую обиду, она начинала злиться, и тогда сердито швыряла в кого-то то, что держала в руках, и начинала плакать, повизгивая щенячьим тонким визгом. Ее уже больной мозг все еще хранил отдельные фрагменты памяти о прошлой жизни и отказывался принимать действительность в ее жестокой и безысходной реальности. Засыпая, она часто разговаривала во сне, и сон дарил ей иллюзию прошлой счастливой жизни, которая еще вспыхивала в ее мозгу яркой цветной кинолентой, где она была  молодая, сильная, и все еще были живы…
Родители Прасковьи были зажиточными мещанами. Жили крепко, одевались чисто, по-городскому, почитали бога и воспитывали двух дочерей в строгости, не лишая их детских шалостей, но и не потрафляя баловству. Мать, женщина чистоплотная  и экономная,  с раннего детства требовала от дочерей умения хозяйничать в доме и учила всему, что умела сама. Прасковья была старшей, потому главной помощницей по хозяйству. Младшенькая, Дуняшка, родилась на четыре года позже и была полностью на ее попечении, пока мать занималась домашними делами. Как и во всех семьях, ей была дана слабинка, как младшей, поэтому Прасковье доставалось больше и за себя и за сестру, если мать была чем-то не довольна. Отец, человек благообразный, пил мало, по праздникам вел все семейство в церковь и строго следил за женой и дочками, записывая все текущие расходы в толстую амбарную книгу и выдавая жене деньги с наказом не тратить напрасно.
Служил он по торговой части и с господами имел обхождение почтительное , чем и зарекомендовал себя, как работник умелый, надежный и доходный, от которого в торговом деле прока много. Перед хозяином не гнулся, но и на рожон не лез, зная свое место и больше вникая в суть вопроса, нежели стараясь обратить на себя его внимание. Дома был он немногословен, и только в редкие минуты особенного расположения духа позволял дочерям посидеть на коленях, балуя их принесенными сладостями.
Прасковья уже не помнила его лица, а только вспоминала его прокуренные желтые пальцы и бороду с усами, которыми он щекотал их с сестрой щеки, когда целовал на праздник. Да и лицо матери медленно расплывалось в размытое пятно, оставляя в памяти только прямой пробор гладко причесанных волос.
Отец умер внезапно, в несколько дней. Перед глазами Прасковьи проплывало черное материнское платье, черная сутана попа с кадилом и плакальщицы-монахини, причитавшие и голосившие в их доме. Отец лежал в гробу неподвижный и чужой, и только тогда она рассмотрела его хорошенько, потому что всегда боялась смотреть на него пристально, почитая его почти за божество, на которое только изредка можно поднять глаза. Он лежал спокойный и совсем не грозный, каким казался при  жизни. Дуняшка, не понимая, что произошло, дергала его за рукав сюртука и все будила, думая, что он спит, а мать тихо плакала, прижимая ее голову к свои коленям, и беззвучно утирала слезы.
После смерти отца жить стало трудно, и мать с ними перебралась в деревню к родне, где встретили их без особой радости. Мать, пораспродав кое-какие вещички, раскупорила заветную кубышку на черный день и купила небольшой домик, где и стали они жить втроем тихо, незаметно и экономно, как учил отец. Потихоньку обзавелись хозяйством, насадили огород и стали крестьянствовать. Школу Прасковье пришлось бросить, так и не доучившись в четвертом классе и взвалив на себя взрослые тяготы, не посильные одной матери.
Вскоре пришла новая беда. Дуняшка провалилась на реке в прорубь, застудилась и оглохла на оба уха. С тех пор слышать она могла только когда кричали ей изо всей мочи, стеснялась своей глухоты и постепенно превратилась в застенчивую от своего недуга девушку, молчаливую и робкую не по годам. Она полностью перешла под власть матери и старшей сестры и думать не смела о том, что жизнь ее может перемениться. Девки и парни беззлобно подсмеивались над ней, но за товарку и невесту на выданье не держали, бракуя за столь очевидный изъян. Приданого за ними мать хорошего дать не могла, и потому, поплакав, решилась отдать старшую Прасковью в город в прислуги, где, по ее мнению, у нее было больше шансов найти подходящую пару и помочь им с больной сестрой.
Так Прасковья оказалась в богатом доме, где сначала была на побегушках, сидела с хозяйскими детьми, помогала на кухне и молча сносила тычки старшей прислуги, памятуя строгий наказ матери вперед никуда не лезть, а больше присматриваться ко всему и всему учиться, что увидит. Когда хозяйские дети подросли, им взяли гувернантку, а Прасковью отдали в другой дом, к двум сестрам, у которых был мальчик Федя. Мать и тетка не чаяли в нем души, были женщинами добрыми, к Прасковье относились хорошо, и здесь она впервые почувствовала себя не чужой. К тому времени она уже подросла, оформилась и выглядела вполне приличной барышней. Ее приодели и даже стали учить хорошим манерам, которые были приняты у прислуги в приличных домах. Сестры были большие щеголихи, и Прасковье частенько перепадало из их гардероба, так что выглядела она аппетитно и привлекательно для начавших заглядываться на нее мужчин. Жалованье у нее было приличное, и  мать была довольна,  просила  только держаться этого места и не баловать с ухажерами, боясь известной беды.
Прасковья изменилась. Она не была уже той деревенской простушкой, какой приехала в первый год. В людях научилась она молчать, хитрить и все замечать, храня в себе свои собственные суждения, ловко уклоняясь от пикантных ситуаций.  Ее природная сметливость и практичный ум служили ей добрую службу, поворачивая ее характер той стороной, которая была выгодна в данный момент.
Мальчик любил ее, как сестру. И она ловила себя на том, что питает к нему самые теплые и искренние чувства, не понимая еще пробуждавшегося в ней материнства. Он был добр, весел и красив той детской чистой красотой, которая бывает только до определенного возраста, пока мальчик не начинает превращаться в мужчину. Сестры не мешали их отношениям, благоволя его детскому чувству, и благодарно воспринимали ее заботу. На ухажеров Прасковьи они смотрели снисходительно, лишь тонкими намеками высказывая свое к ним отношение. Идиллия благополучия оборвалась внезапно.   
Во время игры со своими сверстниками Федор, которому к тому времени исполнилось двенадцать лет, сильно ушибся, повредив себе что-то внутри,  и вскоре умер, оставив безутешными мать и тетку. Обе они, сраженные внезапным горем, не в силах пережить воспоминания, связанные с этим домом, решились уехать, оставив этот злополучный город. Ехать с ними Прасковья отказалась. Слишком далеко показалось ей оторваться от матери и глухой сестры, которые по-прежнему жили ее деньгами и к которым она частенько наведывалась с разрешения сестер.
Все, чему она научилась в прислугах, годилось для домашнего пользования, но не являлось никакой профессией. Жить стало негде, но и возвращаться в деревню к матери и сестре Прасковье не хотелось. Накопленные деньги и все, что оставили ей сестры на память, проедать она не хотела, и вскоре пошла на карандашную  фабрику, где и встретила своего первого мужа…
Любила ли она его? Наверное, любила… Нет, он нравился ей. Товарки одна за другой выскакивали замуж, годы шли, мать начала прихварывать, а Дунька… Дунька по своей глухоте производила впечатление дурочки. Не расслышав чего-то, она недоуменно смотрела на собеседника, и выражение ее лица было удивленно-испуганным, что и придавало ему вид глупенький и несколько блаженный, какой бывает у людей умственно отсталых, к каковым она не относилась. Но деревенская молва раз наклеивши на нее свой ярлык, уже не давала себе труда разобраться с такой несправедливостью, навсегда записавши ее в дурочки.
Прасковья же, напротив, производила впечатление умной, хитрой и изворотливой девки, о которых в народе говорят «себе на уме». Вышколенность в богатом доме и здесь помогла ей быстро приноровиться к начальству и числиться у него на хорошем счету, хотя она, как и отец, никогда не лезла вперед. Внешностью  Прасковья была бы даже дурнушкой, если бы не точеная ее фигурка, на которой все сидело, как влитое, и этим притягивало взгляды молодых мужчин. Лицо ее имело черты мелкие и невыразительные, серые глаза были холодны, а тонкие губы плотно сжаты, отчего казалось, что она чем-то не довольна, а над верхней губой пробивались редкие темные усики, свойственные обычно южанкам. Волосы Прасковья стригла коротко, под горшок, согласно тогдашней моде, и, желая сделать брови более густыми, подбривала их, отчего впоследствии они разрослись в кустистую поросль, пружинисто торчащую над ее маленькими слепыми глазками.
Прожили они с мужем мало. Сошлись скромно, тихонько расписавшись в ЗАГСе, без венчания и материнского благословения, за что богомольная Прасковья не раз отмаливала свой грех, когда ходила в церковь. Мать, поворчав, смирилась, радуясь тому, что хотя бы старшая дочь нашла себе судьбу. А Дуняшка только смущенно хлопала глазами, из подтишка разглядывая шурина, и безнадежно вздыхала, понимая, что с нею того не будет.
Прасковья вела хозяйство справно, потихоньку от мужа прикапливая деньжат и по-прежнему помогая матери и сестре. Жизнь у них с мужем ладилась, одного только не могла понять Прасковья, почему она не могла понести. Товарки ее, которые вышли замуж, были уже с детьми или на подходе, а она, как и раньше, порхала бабочкой среди них, вызывая у баб недоуменные вопросы и насмешки. Тайком от мужа сходила она к доктору и тот, как громом среди ясного неба, ошарашил ее, что детей ей не дождаться,  и лечения такого пока нет. Прасковья благоразумно никому  ничего не сказала, а на колкости товарок отмалчивалась или смеялась вместе с ними, не подавая вида своей обиды.
Полыхнувшая война упредила и все мужнины вопросы. Уйдя на фронт, он вскоре погиб, прислав ей всего два письма. Прасковья тайком от всех поплакала, сходила в церковь, заказала панихидку и отписала домой матери, что теперь она вдова.
Мать начала к тому времени сильно прихварывать, а голодные военные годы окончательно подорвали ее здоровье. Через полгода после смерти мужа, мать умерла, оставив Дуню на попечение Прасковьи. Поначалу Прасковья хотела взять сестру к себе, но, поразмыслив, оставила все, как есть. Работала она тогда, как и большинство женщин, на военном заводе, собирала снаряды и не бывала дома сутками и даже неделями. Глухая Дунька, привыкшая при матери всегда жить за чьей-то спиной, дичилась города, жила деревенской тихой жизнью и боялась шумной суетливой жизни. Огород с картошкой и прочей огородиной не давал ей голодать, а оставшиеся от матери коза и несколько кур и вовсе по тем временам делали ее жизнь более чем комфортной. Огородничать Дунька любила и умела. За скотиной ходила охотно, с особенной нежностью, которая бывает у калек, и, оставшись здесь хозяйкой, уже не хотела идти приживалкой к сестре под ее пяту. Теперь уже она помогала Прасковье, привозя ей из деревни то, что могла вырастить у себя.
Война оставила много вдов и сирот. И, видя, как товарки бьются с малыми детьми, Прасковья втайне радовалась теперь, что бездетна, и бог снял с нее тяжкий материнский крест. Заемы, на которые тогда подписывались все поголовно, съедали львиную долю заработка, и если бы не помощь Дуни, Прасковье было бы намного туже. О замужестве она больше не думала. Причиной тому было не только ее нездоровье, но, главным образом, то, что война наплодила так много  молодых вдов и обездолила так много девок, лучшие годы которых прошли в голодную и суровую военную пору, что составить им конкуренцию при явном дефиците мужчин ей не представлялось возможным.
Комната, которая досталась ей от мужа, была теперь в полном ее распоряжении, дела на работе ладились, и Прасковья, памятую былую сладкую жизнь, нет-нет да и позволяла себе те маленькие радости в еде, которые были тогда доступны за деньги. Особенно она любила сёмгу, осетрину, сырокопченую колбасу с большим шпиком и икру, сверкающую на прилавке своими маслянистыми шариками. Брала она всего понемногу, нарезанного тонкими прозрачными ломтиками, и, намазав кусок белого душистого хлеба тоненьким слоем сливочного масла, с вожделением клала ломтик на него, чтобы откусывать тихонько, не торопясь, и жевать, испытывая острое наслаждение от давно забытого вкуса. Ездила за деликатесами она в «Елисеевский», где, как и до войны, всего было вдоволь, и где толкалась нарядная публика в чернобурках и каракулевых манто. Маленькая фигурка Прасковьи была незаметна среди солидных дам, зато острый ее взгляд успевал подмечать все, и, как в ранней юности, заставлял видеть и запоминать окружающее. Уроки, полученные в доме ее  прежних хозяек, и сейчас выручали ее своей выдержкой, когда в разгоряченной очереди начинались шум и склока.
Подруг у Прасковьи особенных не было. Женщины, оставшись вдовами, тянули ребятишек из последних сил, работая сразу на нескольких работах. Жили трудно, бедно, в заботах и долгах, которые Прасковья не знала. С окончанием войны вернулась она на свою карандашную фабрику и встретила там старую знакомую Нюрку, как и она овдовевшую в войну и тянувшую теперь двух сыновей. Поплакав о своей бабьей доле, вспомнили былое, выпили за помин души мужей и незаметно друг для  друга коротко сошлись своим бабьем одиночеством. Эта Нюрка и повернула судьбу Прасковьи на новый лад…
Нюрка жила в деревянном доме, построенном еще под дачи при царе, с печкой и керосинкой, с колонкой у дороги и маленьким садом-огородом при нем. Дом был поделен пополам, где жила другая семья с мальчишками чуть старше ее сыновей. Хозяин половины, Иван, работал на заводе, на фронт не попал по состоянию здоровья и жил с больной хворой женой, иссохшей немощной женщиной, дни которой были сочтены. Нюрка, получив похоронку на мужа, погоревала, но, по-бабьи рассудив, что делать теперь нечего и надеяться нужно только на себя, начала исподволь оказывать Ивану знаки внимания, желая приручить его еще при жене, дабы не остаться, когда она умрет, с носом. Расторопных вдовушек, кои не прочь были прибрать его к своим рукам, было хоть отбавляй. Однако ни одной из них так и не удалось обратить его внимание на себя. Даже когда он схоронил жену и остался один с ребятишками, никому из них так и не случилось хотя бы сблизиться с ним. На все докучливые бабьи козни и попытки  заново его женить, отвечал он суровым отказом, бычился и даже  не на шутку злился, грубо обрывая их язвительные намеки.
Как ни старался Иван, без женской руки дом оставался холодным. Ребятишки частенько бегали голодные и оборванные, да и сам он вид имел неухоженный и затертый, который так отличает холостяков от женатых мужчин. Нюрка в очередной раз сунувшаяся к нему с совсем уж откровенным предложением о совместной жизни, получила от него такой отпор, что не в силах стерпеть обиду, на следующий же день плакалась в жилетку Прасковье, удивляясь его черствости, неприступности и желанию по-прежнему оставаться вдовцом.
- Чурбан да и только, - шептала она на ухо товарке. – Ты сама подумай, Панька, ведь бьется мужик, как рыба об лед с ребятишками, а и слышать не хочет, чтобы с кем-то… Приворожила что ли его Маруська. А была-то… Смотреть не на что: сухая, точно вобла, желтая – кожа да кости! Рак у ей… Уж он с ей намучился!.. А пацаны… Бегают, как оборванцы, голодные, холодные… Знамо, без матери сироты круглые. Без батьки-то полбеды, а без матки – так цельная беда! Жаль одна, а он словно кремень! Я к нему -  а он, как сыч! Я ж как думаю: у него двое да моих двое – вот и зажили бы, не все ж поодиночке маяться, и мне полегче и ему… Да куда там! Гаркнул – у меня сердце в печенки улетело! Да и другие то ж… осечки у всех! Я поначалу-то переживала, ну, чего мужику еще надо? А потом плюнула – черт с тобой, живи, как хошь! Я без тебя не пропала и теперь не пропаду… Однако ж не пойму, чего ему надо. Ты-то, Панька, как думаешь?
Прасковья молча пожимала плечами и ни о чем не спрашивала. Нюрка пытливо всматривалась в ее лицо, пытаясь найти в нем интерес к своему рассказу, но Прасковья была равнодушна. В ее планы не входили романы с вдовцами, имеющими двоих детей, которые, как говорила Нюрка, были еще и бедовыми. Взваливать на себя чужую обузу и стать мачехой, ее не прельщало. К тому же ей подфартило: последний золотой заем принес ей десять тысяч выигрыша, и теперь она чувствовала себя уверенной и независимой и не такого жениха желала видеть возле себя. Как всегда, Прасковья об этом помалкивала, никому ничего не сказав. И Нюрка даже не подозревала, какие теперь мысли витали в голове Паньки. Нет, она не представляла себя теперь богатой и завидной невестой, но и кидать эти деньги в новую нищету, о которой тарахтела Нюрка,  она не собиралась.
Все получилось неожиданно и спонтанно. В один из праздников Нюрка пригласила Прасковью к себе домой. Немножко выпив, и будучи под хмельком, как бывает в таких случаях,  начали вспоминать прошедшее время, распалились и вышли на крылечко. Там впервые и увидела Прасковья Ивана. Прогонистый, сухой, высокий мужик, с копной густых волнистых черных волос понравился ей. Увидела она и его мальчишек, бритоголовых, круглолицых и худых до прозрачности. Подвыпившая Нюрка, охмелевшая и осмелевшая от выпитого, задиристо окликнула его, зазывая в дом на угощенье.
- Зашел бы что ли, - насмешничала она, - а то нам, бабам, одним ух как скучно!.. Уж больно ты, Ваня, скромный стал, ну, чисто вьюнош,будто и не сам двоих ребят сделал!... – Она пьяно засмеялась. – А я вот тут тебе невесту приискала. – Она ткнула в сторону Прасковьи. – Поглядел бы сам пришел. Чем она тебе не пара?.. И при деле и детей нету, к хозяйству годная. А то  у тебя забор да кол и сам гол, как сокол!         
К изумлению Нюрки Иван угрюмо кивнул и, спустя несколько минут, уже сидел у нее за столом, искоса поглядывая на захмелевших женщин. Нимало не смущаясь, он сразу же взял инициативу в свои руки и деловито начал разливать из  початой бутылки водку, оглядывая на столе уже полупустые тарелки с закуской. Снедь была не ахти какая, но его изголодавшемуся желудку казалась она яствами.
- За что выпьем-то? – Нюрка первая подняла свою стопку. – За знакомство что ли? Счастливая ты, Панька. Сколь я его звала, ни разу не пришел. А к тебе, так сразу сунулся… Понравилась она тебе, что ли, а Иван?..
Он не смутился, не покраснел. Еще раз внимательно посмотрел на обеих и только произнес:
- За знакомство!
Нюрка залпом опорожнила стаканчик и пригоршней сунула в рот капусту. Весело похрустывая, она хитро посматривала на Прасковью, которая держала свой лафитник в руках и никак не могла решиться выпить его. Иван глядел на нее в упор и ждал. Руки Прасковьи задрожали, и она почувствовала, как краска стыда заливает ее щеки.
- Да я ж и не пью почти, - тихо проговорила она и опустила глаза, чтобы не встретиться с Иваном взглядом. – Так только, балуюсь иногда… Такого-то лафитника мне сроду не выпить. Помру, ей богу!
- А ты и не пей весь, - прогудел Иван, все так же пристально глядя на нее. – Отпей, сколько можешь и будет…
Прасковья сделала глоток, поперхнулась от волнения и закашлялась. Ей вдруг стало нестерпимо жарко, и она почувствовала, как нижняя ее сорочка взмокла от пота. Отставив лафитник, она молча подняла глаза и посмотрела на Ивана.
- Выпили? – Спросил он и еще раз обвел стол глазами. – Ну, будем живы!
Он, не торопясь, выпил свой стаканчик, поставил его возле тарелки и снова оглядел стол, прикидывая, с чего начать закусывать. Нюрка тут же засуетилась, хватая то одну, то другую тарелки.
- Картошечки, вон, капустки, огурчики бери, - суетилась она, - жалко только остыла она, - Нюрка ловко подкладывала ему рассыпчатую картошку. – Закусывай, не стесняйся. Уж чем богаты, тем и рады. Свои все… - Она снова стрельнула глазами в Прасковью и засмеялась.
Иван взял большой ломоть хлеба и принялся есть так же неторопливо, как пил водку, словно был уже сыт, и ел все это только из уважения к хозяйке. Нюрка вылила остатки водки в его лафитник и, подперев голову рукой, завыла свою любимую «Златые горы». Прасковья ковыряла вилкой в тарелке и испытывала теперь странное чувство любопытства к этому мужику, сидевшему напротив нее, такому неразговорчивому, угрюмому и даже отчужденному от всего, как ей показалось.
Поев немного, Иван опять взял свой стаканчик и, указав на недопитый Прасковьей, непререкаемым тоном хозяина приказал разлить водку на двоих.
- Один пить не буду, - отрезал он. – От этих капель не упьетесь, давайте, бабоньки!
Нюрка нетвердой рукой отлила себе и чокнулась сначала с Прасковьей, потом с Иваном.
- Чтобы первая да не последняя! – Сказала она и сделала глоток. – Теперь ты, Панька. Да не бойся, закусывай только. А то вон, гляди, как Иван вылупился, ждет тебя… - Она снова засмеялась. – Пей, говорю, авось, теперь есть кому тебя до дому провожать!
Голова Прасковьи уже кружилась, голос Нюрки долетал откуда-то издалека и ей хотелось  почему-то смеяться, и было хорошо. Она вдруг улыбнулась и смело опрокинула стаканчик. Иван подал ей вилку с наколотым огурцом, и Прасковье стало приятно и тепло. Глаза ее заблестели и по лицу расплылась улыбка.
- Э-э-э, хороша, хороша, - услышала она тягучий голос Ивана, - хороша, бабонька! Ну, дак не беда! Господи, благослови, хватай да лови! – Он улыбнулся и выпил остатки.
Нюрка торопливо била Прасковью ногой под столом. «Первый раз за все время улыбнулся, - зашептала она ей на ухо. – Понравилась ты ему, значит. Ой, Панька, положил он на тебя глаз, ей богу, положил!».
Прасковья отмахнулась и отодвинула свой стул. «Ну, и понравилась, - подумала она. – А что ж? Не хуже других… Только зачем мне это? Не нужно мне это… Ребятишек двое… А у меня Дунька есть… Зачем мне это?..»
- Пойду я, - Прасковья встала из-за стола, - поздно уже. – Спасибо за все, за компанию, - она кивнула Ивану. – Пора мне…
- Да чтой-то так, - засуетилась Нюрка, - посидели бы еще, чайку бы попили. Как-то сразу-то… Проводишь ее, Иван, что ли?
- Не надо, - Прасковья решительным жестом остановила поднявшегося было Ивана. – Не надо! Сама дойду, не маленькая! У него вон забота бегает, - она указала на окно, из которого доносились крики детей. – И на работу завтра… Не надо! Спасибо за все, Нюра, пойду я.
Ну, до свиданьица! – Иван тоже встал из-за стола. – И мне пора.
- Я чуть провожу, - махнула на него рукой Нюрка, - ступай себе!
Иван видел, как Нюрка повисла на Прасковье и застрекотала ей на ухо, и понял, что разговор идет о нем. Он не рассердился и не обиделся. Женщин, хотевших быть с ним рядом, хватало. Но и он был не так прост, как казалось. Нахлебавшись горя с больной женой и оставшись с двумя сиротами в эти трудные годы и ему не хотелось брать на себя лишний хомут. Потому и оставался он в холостяках, не желая взваливать на себя чужие тяготы и брать сыновьям мачеху с ее родными детьми, которая, как  он боялся, никогда не сможет сравнять чужих и своих.
Опытный глаз его сразу определил, что Прасковья не замужем и детей, по всей видимости, у нее нет. Понравилась ему и ее опрятность, и то, что она так быстро охмелела от малости, что выдавало ее отрицательное отношение к спиртному, и что не была она такой разбитной, как Нюрка, а производила впечатление женщины интеллигентной и культурной.
Выйдя на крылечко, он решил дождаться хозяйку, зная,что Нюрка непременно расскажет ему что-нибудь о Прасковье, тем более, что она сильно была под хмельком. Нюрка прибежала разгоряченная, розовая и довольная.
- Куришь, - спросила она, еще только показавшись в калитке, - небось, любопытствовать будешь, как да что? Губа-то у тебя не дура, Ванька! – Она пьяно засмеялась. – Как она тебе?..
Иван пожал плечами.
- Не знаю я, не думал об этом. – Он затянулся. – Ничего вроде баба… Аккуратная, пьет мало…
- «Аккуратная. Пьет мало», - передразнила его Нюрка. – Дурак ты, Иван! Детей у нее нету! Справная баба! Лотерейный билет ты вытянул, вот что я тебе скажу. Комната у нее. Обута, одета сама. Со мной вместе работает. На хорошем счету у начальства. Сестра у нее, правда, глухая есть. Так она в деревне живет. Большая уже. Дом там у нее, от родителей остался. Так что, Ванька, удача тебе…
Иван молчал, обдумывая что-то про себя.
- Ну, а я ей как? – Наконец спросил он. – Она-то что говорит?
Нюрка увидела, как лицо его напряглось, и весь он словно замер в ожидании ее ответа.      
- Честно-то  тебе сказать, незавидный ты для нее жених… - Нюрка замолчала. – И то сказать, на кой лях ей такое? Она ведь была замужем, убили мужа-то у нее на фронте. Вот так соломенной вдовой и живет.  Детей не было, а на чужих-то идти, сам, поди, знаешь как?.. – Она пытливо посмотрела на Ивана. – Ты-то, вон, не больно на чужих падок, хоша и своих пара… - Нюрка сердито шмыгнула носом. – Не то давно бы женился, охотницы-то нашлись бы… - Ей припомнились ее неуклюжие ухаживания и попытки склонить Ивана на свою сторону, и внезапная злоба выплеснулась наружу. – Оно, конечно, вы же в штанах, так и цену набиваете. Мужики-то нынче и вовсе в цене: кривой, косой – все бабе подарок. А к нашей сестре мерка другая. И то вам подай, и это, и все едино нос дерете! Избаловали мы, бабы, вас… вот и хлебаем теперь…
Иван докурил папиросу и, ни слова не говоря, направился к себе. Нюрка сердито сопела за спиной. Правду, которую она сказала, опровергать было нечем и ни к чему. Все, что хотел он узнать, Нюрка ему рассказала, что будет дальше – покажет время. Загадывать Иван не любил.
- Ты ей привет от меня передай завтра, - бросил он ей через плечо. – Скажи, мол, я тоже в гости зову. Должок за мной. Ежели пожелает, пусть придет, скажет только заранее. Не за пустой же стол сажать. И ты приходи с ней. И не злобься ни на кого. Жизнь, она, Нюрка, штука сложная. Как повернет, как вывернет, никто не знает…

Нюрка привет передала, передала она и приглашение. Но Прасковья отвечать не торопилась. Ответный привет отослала, а от гостей уклонилась, решив не торопиться с новым свиданием, а хорошенько все обдумать и оглядеться, стоит ли  продолжать хотя бы знакомство…
Нюрка во всех подробностях расписала, что знала про Ивана, и исправно передавала от него привет. Но Прасковья упорно молчала, словно и забыла о приглашении.
Между тем, Прасковья, как и все женщины, была любпытна и, поразмыслив, решила, что ничего страшного в том, что она сходит к Ивану в гости, не будет. Зато посмотреть, как он живет, ей хотелось, тем более, что это дает более наглядое представление о человеке, чем все рассказы о нем. Однако и раскрывать своих планов перед товаркой Прасковья не спешила. Хитринка, присущая ее характеру, подсказывала ей, что раскрываться полостью перед Нюркой не следует, а потому, выдержав паузу, она как можно равнодушнее исподволь напросилась к ней в гости, совсем не поминая Ивана и точно предполагая, что ему непременно все будет доложено.
В одну из суббот, после работы, прихватив по дороге кое-что нюркиным ребятишкам и к чаю, Прасковья заявилась к ней в гости. Иван поджидал на крыльце, и ей сразу стало ясно, что Нюрка сделала свое дело. Коротко поздоровавшись с ним, Прасковья с видом человека нейтрального и абсолютно не заинтересованного в ком бы то ни было,  прошла в половину Нюрки, где оживленно повела беседу ни о чем, стараясь как можно тщательнее скрыть свои истинные намерения и разузнать реакцию Ивана.
- Видала? – Нюрка кивнула на крыльцо. – Как узнал, что придешь, так и караулит стоит. Боится пропустить. Ребятишки еще в школе, так ты бы зашла, пока их нет. Посмотрела бы хоть на его житье-бытье… Он губы-то надул, что загодя не сказала…
- Так я не к нему, - поспешно ответила Прасковья, - я же к тебе шла. Губы он надул… Разве я что обещала ему? С характером, значит…
- Мужик, что же, - затараторила Нюрка, - мужику без характера нельзя. Ой, Панька, чую я, сладится у вас, - она погрозила Прасковье пальцем, - темнишь ты все… Ну, да ладно, давай чайку попьем, пока ребятишек нет. Сейчас придут, так и покоя не будет. «Мам» да «мам» - и не посидишь. Тебе того не понять пока…
Сердце Прасковьи стучало. Непонятное волнение охватило ее, и она никак не могла совладать с собой впервые, не зная, что делать. Руки ее подрагивали, и чашка предательски стучала о блюдце, когда она наливала чай. Завзятая чаевница еще с отцовской поры, она любила почаевничать, знала в чае толк и не зарилась на дешевизну, покупая только то, что считала достойным. Но сейчас, наливая и потягивая дешевенький, вкусом похожий на солому, нюркин чай, она словно и не замечала его дурного вкуса и, положив за щеку карамельку, покорно глотала жиденькую желтую бурду. Когда за дверью послышались шаги и раздался стук, она вздрогнула и испуганно уставилась на Нюрку.
- Ванька, - благодушно произнесла та и направилась к двери. – Не стерпел, сам пришел. Да ты, Панька, в лице прямо переменилась. Чего то? Сожрет он тебя что ли?
Прасковья напряглась и выпрямилась, словно в спину ей сунули колкую палку, от которой все ее нутро сжалось и оцепенело. Она, не мигая, смотрела на дверь. И когда Иван вошел, сразу встретилась с ним взглядом. Как и в первый раз он был пустой, одетый по-домашнему, но выражение его лица было суровым и даже неприступным, как у обреченного на смерть человека. Прасковья дернулась и почувствовала, как что-то оборвалось в ней, руки ее обвисли и ноги стали мягкими, как вата.
- Здоровеньки будете, - проговорил Иван, проходя к столу. – Вот зашел проведать. – Он без приглашения уселся рядом с Прасковьей. – Что же ко мне в гости не пришла? – Не глядя на нее спросил он. – Испугалась? Страшный я или ребят моих напугалась? Оно, конечно, кому чужой хомут нужен?
От неожиданности Прасковья вновь вздрогнула и с тревогой посмотрела на Нюрку. Чашка, которую она держала в руке, вдруг задрожала и упала на пол, залив скатерть и с дребезгом разбившись. Взгляд ее был растерян и испуган и умоляюще смотрел на Нюрку.
- К счастью! – Не растерялась Нюрка. – Чем буробить зря, чайку бы попил с нами, - заворчала она на Ивана. – Чего людям настроение портишь? Плохо приглашал, значит, если не пришла, - выручила она подругу. – Хомут чужой… Больно ты на чужой хомут охоч, - намекнула она на себя. – Молчал бы уж…
Иван покраснел и запнулся. Теперь он молчал, и молчание это тягостно повисло в нюркиной комнате налитой тяжестью, придавившей всех. Молчала и Нюрка, припоминая старую обиду, молчала Прасковья, изо всех сил старавшаяся взять себя в руки. 
- Коли так, пошли, - наконец сказала она, - показывай свои хоромы. От меня не убудет, а за погляд денег не берут… - Она резко встала, толкнув Ивана в бок. – Ну, что же, веди… - Иван замялся, словно теперь он колебался, нужно ли это ему.
- Что замолчал, язык что ли проглотил, - встряла Нюрка, - веди, раз пригласил. Чего уж теперь. Не то ребята вот-вот придут, - она широко распахнула свою дверь, - ну…
Дощатая терраска, которая заменяла кухню, где стояла видавшая виды керосинка, две комнатенки с печкой, старый кожаный диван, никелированная кровать и облезлые давно не стиранные занавески на окнах – все кричало в этом доме о сиротстве и отсутствии женской руки. Стол, накрытый запачканной скатертью, был не убран, и гора грязной посуды сдвинута в угол. Кровати детей были помяты и не убраны, и под своженными дерюжками проглядывал давно не мытый дощатый облезлый пол.
- Вот, значит, как вы живете, - не глядя на Ивана, проговорила Прасковья, боясь выдать дрожащим голосом ту неприкаянность, которую она увидела здесь. – Убраться бы…Что же все так… - она хотела сказать «грязно», но спохватилась,  подбирая более мягкое выражение, - запущено, некогда что ли вам?
- И некогда, - ответил Иван, - и не наубираешься с ребятишками… Хозяйки нету, вот и живем так… Хозяевуй, коли хочешь, - предложил он, - боле некому…
От неожиданности Прасковья оторопела, но еще раз оглядев все вокруг, засучила рукава и принялась мыть посуду. Ее ловкие быстрые пальцы легко скользили по тарелкам, и Иван невольно залюбовался ее работой. Перемыв посуду, она быстро застелила постели и накрыла их легкими одеялами, поправила дерюжки, вымела мусор и уже приготовилась уйти, как на крыльце застрекотали детские голоса.
Двое мальчишек, вихрастых, курносых и худеньких, стояли и во все глаза рассматривали ее. По фотографиям, которые висели на стене, Прасковья сразу определила, что похожи они на мать, и вдруг струсила, почувствовав перед ними неловкость и свою беспомощность.
- Ну, что встали, - сурово произнес Иван, - поздоровайтесь, не видите что ли, гости у нас… В дом идите… Вот они, - искоса взгляну на Прасковью сказал Иван, - тот, что побольше, старшой, Витька будет. Поменьше – Колька. Шли бы вы пока, погуляли…
- Здравствуйте, - нестройным хором ответили мальчишки.
Младший с любопытством рассматривал Прасковью, а старший набычился и исподлобья бросал на нее быстрые колкие взгляды. Прасковье стало не по себе. Она попыталась улыбнуться и осипшим от волнения голосом только и смогла сказать в ответ:
- А меня зовут тетя Паня…
- Сказано гулять! – Снова посуровел Иван. – Портфели оставьте – и на улицу…
- Есть хочется, - все так же глядя на Прасковью, сказал Колька, и Витька кивнул в знак согласия.
- Сейчас картошку поставлю, гуляйте пока, - отрезал Иван, - ну, марш отсюда!
Мальчишки покорно побросав видавшие виды портфели, поплелись на улицу. От сурового тона Ивана у Прасковьи сжалось сердце. Она оглядела пустые закопченные кастрюли и сковороды и неожиданно для себя скомандовала Ивану:
- Картошку-то неси да побольше!
Она споро чистила ее тонкими короткими лентами и, начистив огромную миску, попросила масла и начала резать картошку на здоровенную чугунную сковороду ровными кружками вкусно шипящими на раскаленном масле. Из погреба Иван притащил огурцов, капусты и припасенный кружок полукопченой колбасы. Прасковья по-хозяйски перевернула залитую скатерть на другую сторону и принялась накрывать стол.
Заждавшаяся Нюрка уже не раз заглядывала к ним и с насмешкой наблюдала, как Прасковья деловито справлялась с хозяйскими обязанностями.
- В работницы что ли тебя Иван нанял? – Вопрошала она, скаля зубы. – Быстренько он тебя, Панька, захомутал. Ну, кухарничай, кухарничай…
- Да отцепись ты, заноза, - отмахивалась от нее Прасковья, - помочь решила, а ты что думаешь… Ребятишки голодные, жалко их, вот и торчу здесь. Нечего зубы-то скалить зря…
- Ой, хитер, Ванька, - не унималась Нюрка, - ой, хитер, зараза!
«Накормлю ребят и уйду, - про себя думала Прасковья. – Старшой глядит, как волчонок. Мать помнит. Чужая есть чужая, мачеха… Маленький поглупее, видать, не так к матери прилип… А Иван-то суров как, не сахар мужик. Да и то сказать, с чего ему веселиться при таких делах… Уйти от греха да и конец! И Нюрка тоже, стерва, так и норовит подкусить!».
Заслышав запах съестного, доносившийся с терраски, ребята выросли перед ней, как грибы. Аккуратно накрытый стол, давно не виденный ими уют, подобревший отец, снующий рядом с этой не знакомой им теткой,  вызывал у них теперь не просто детское любопытство, а нечто большее, что они понимали скорее сердцем, чем умом.
- Пришли? – Глянув через плечо в их сторону, спросила Прасковья. – Есть сейчас будем. Поспело все. Чего встали-то? Раздевайтесь и за стол!
- Кому сказано, - буркнул Иван, - живо за стол. Есть же хотели. – Он вынул из буфета бутылку водки и две рюмки.
- Нюрку бы позвать, - вставила Прасковья, - неудобно…
- Зови, - разрешил Иван, - что же, она в нашем деле самая главная участница… - Он поставил третью рюмку.
«На том и точку поставлю, - думала Прасковья, поднимаясь на нюркино крыльцо. – И к ней больше ни шагу. Заживу по-старому, как бог даст».
Нюрка согласилась охотно. Уселась рядом с Иваном и, выпив пару рюмок, вдруг заплакала, вытерла слезы и молча удалилась к себе, не проронив больше ни слова. Ребятишки ели жадно, много, как будто хотели наесться впрок, набивая себе полные рты, и таращились на нее во все глаза. Прасковья не успевала подкладывать им со всех тарелок. Иван же, наоборот, почти ничего не ел. Как и Нюрка, выпил две рюмки и вышел курить. Разговор не клеился, и Прасковье становилось все тягостнее от этого молчания и какой-то тревоги, охватившей ее после ухода Нюрки.
Помыв  посуду, она не глядя ни на кого, собралась было уже уходить, как у самого порога младший Колька, подскочив к ней, уцепился за ее подол и задрав свою белобрысую курносую голову выдохнул ей прямо в лицо:
- Мама, не уходите от нас, живите с нами! У нас картошка есть, много… Капуста в погребе стоит… - Он обнял ее колени и прижался к ним головой.
Что-то надломилось в душе Прасковьи. Отпихнуть этого худенького прозрачного мальчишку, пусть чужого ей, она не могла. Иван все еще стоял на крыльце и курил. Нет, не учил он этому ребятишек, Прасковья чувствовала это. Значит, что-то родное увидели они в ней, ту материнскую теплоту и заботу, которой лишились со смертью матери.
Колька не отпускал ее. Прасковья заплакала… и осталась. Потом, уже много лет спустя, не раз говаривала она Ивану, что не за него вышла она тогда замуж, а за этого белобрысого Кольку, вцепившегося в нее насмерть.
 Десять выигранных ею тысяч быстро поставили Ивана с семейством на ноги. Хозяйка она оказалась ловкая, экономная, и дело сразу пошло на лад. Чтобы приучить ребятишек к себе, Прасковья договорилась с Иваном, что называть они станут друг друга  «папа» и «мама». Со стороны это выглядело нелепо и смешно, но зато принесло желаемые результаты. Постепенно и младший Колька и старший, который поначалу дичился и даже сторонился Прасковьи, начали называть ее мамой, и вскоре не знающему человеку и в голову не приходило, что она им не родная мать.
Острастку им всегда давал сам Иван. Прасковья журила мягко, стараясь не задевать их детского самолюбия от части из боязни чьего-то осуждения, от части от того, что не хотела портить с детьми отношения, и все наказания передавала в руки отца. Мальчишки не были паиньками, и иногда бессознательно и  жестоко обижали ее, особенно старший Виктор, который лучше помнил родную мать и намного холоднее относился к ней, чем младший. Тайных слез Прасковья пролила море, но Ивану не жаловалась, а только иногда в порыве обиды вырывалось у нее кому-нибудь из близких ей признание, что, если бы были они ей родные, то и побила бы от души за озорство, и отругала бы, как следует, и никто бы не осудил за это, ибо родная мать есть родная мать. А так, сколько раз добра ни сделаешь, а один раз позволишь чуть больше – и тут же скажут, не родная, мол, мать, знамо, что чужой, так и не жалко… Мачеха – и точка! «Были бы свои, - с горечью говорила она, - я бы отлупила и кучу говна на них наклала, что губы надули. А не свои – так терплю и слезы лью, что ни говори, чужие…»
Денег как всегда не хватало. Они с Иваном подрядились работать дворниками, и еще засветло вставали, чтобы расчистить свои участки, а потом шли на работу. Иван работал в горячем цеху сталеваром. Работа была вредная, тяжелая. Но даже положенную ему бутылку молока нес он в дом ребятишкам. При Прасковье он выправился, похорошел и поправился, стал шутить и очень гордился новой женой. Был он ею доволен и как хозяйкой и, узнав, что общих детей у них не будет, не только не расстроился, а как бы успокоился, что раздоров в семье  из-за этого не будет. Прасковья была постарше его и потихоньку, умело присмотревшись к нему, взяла его в полную власть, исподволь направляя его в нужное ей русло. Он почти не пил. И только по праздникам позволял себе при гостях рюмку-другую под строгим ее надзором. И, едва только Прасковья начинала хмуриться, сразу осекался и виновато говорил: «Ну, все, мамочка, все!».   
Иван оказался человеком гостеприимным, хлебосольным, и в их доме постоянно толпился народ. Всю его многочисленную родню Прасковья встречала с почтением, уважением и непременной благожелательностью, чем еще больше приблизила к себе мужа. Дуня, узнав, что сестра вышла замуж, поплакала, но поразмыслив, решила, что так и надо и не век Прасковье куковать с ней, калекой, коли нашелся ей человек. А чужие дети – так то дал Прасковье бог вместо своих, да и тяжело им двоим бабам в хозяйстве. Какой-никакой мужик в деревне все равно нужен, нанимать кого – денег не напасешься. И хотя Иван работал и наезжал к ней редко, знала она, что к пенсии нужно его ждать, как хозяина.
В школе ребята учились средне. Но никто и не спрашивал с них особенно. Отец работал на заводе и прочил им то же самое. Первым после восьмилетки пошел за отцом Витька. В армию его не взяли. Переболел он в детстве минингитом, и военная комиссия его забраковала. Вымахал он огромного роста, гладкий, румяный. Характера был простодушного, но упрямого и несколько заторможенного, отчего казался туповатым. Мать и отца слушался, не пил и не курил, к девкам относился без интереса и только простодушно смеялся на вопрос о женитьбе. Те же, напротив, проявляли к нему недюженный интерес, как к парню видному и вполне созревшему для брака. Но его пренебрежительное и невнимательное отношение к ним отталкивало их от него, что его нисколько не обижало, а только смешило.
Колька же был вертляв, не в меру любопытен, не чист на руку и необыкновенно хитер. Умел он подладиться, подластиться,  и с первых дней стал любимцем Прасковьи. В отличие от брата он оказался сметлив и расторопен, на лету схватывал то, чему учили, и явно был не равнодушен к женскому полу. После учения, как и брат, пошел  к отцу на завод, выучился на электрика и перед самой службой, как снег на голову, заявил, что намерен жениться. Все увещевания Прасковьи и отца оказались тщетными. Как ни пытались они доказать ему, что сначала надо отслужить армию, а уж потом жениться, он не отступал и окончательно попер в дурь, завив, что если они откажутся играть ему свадьбу, он удавится.    
Будущая сноха ни Прасковье, ни Ивану не понравилась. Маленькая, худенькая, губошлепая, кривоногенькая Тамарка производила впечатление рахитного ребенка, и никто не мог взять в толк, из-за чего Колька так взъерепенился.
- Ведь ни рожи, ни кожи! – Шипела Прасковья соседкам и родне. – Посмотреть не на что. Хотя бы погулял чуток, а то ведь на первой встречной. Никого же до нее не было, как с цепи сорвался парень! После, дурачок, очухается, да поздно будет!
- Жить-то к ней что ли пойдут, - спрашивали докучливые соседки, - или у вас будут? Достанется тебе, Панька, ежели у вас…
- Как же уйдут к ней, - злилась Прасковья. – Там мать с отчимом да брат с сестрой сводные, еще малые… Куда же к ним, к нам приведет… И свадьбу у нас играть, за наш счет. Мать-то ее так и заявила нам, что денег, мол, нет, как хотите, так и играйте. А нам стыдно по-собачьи-то все делать. И добро бы уж после армии, а то до… Как там будет, что станет, кто его знает…
- А невеста-то хороша что ли уж очень, что он так спешит, - не унимались соседки, - боится без него замуж выскочит?
- Какой хороша! – Хмурилась Прасковья. – Глядеть не на что! Дурачок он и все! Подцепил где-то на гулянке, и как с ума сошел! Торгашка из булочной… Уж что ни делали, как ни отговаривали – ни в какую! Как опоили чем…
Свадьбу сыграли шумную, гуляли два дня, стол ломился, подарки надарили хорошие,  и денег молодые насобирали много. Однако влетевшим в копеечку родителям не досталось от этого ничего. Тамарка ловко прибрала все к рукам, и куда что делось, не знал никто. Прасковье было обидно. Она, по своему обычаю, не показывала вида, но в душе злилась и отчитывала сноху почем зря.
- Ведь даже платья белого не было, - жаловалась она соседкам, - срам да и только. Хоть бы какое беленькое простенькое сшили, а то цветное крепдешиновое, и ни фаты, ни цветочка… Все через ж… И матери хоть плюй в глаза – все божья роса! Спихнула нам и слава тебе господи!
- Не горюй, Прасковья, - утешали соседки, - Колька в армию уйдет, она к матери переберется снова.  Не станет же она три года без него с вами жить!
- Не уйдет, -  Прасковья покачала головой. – Мать уж сказала отрезанный, мол, ломоть. Там еще двое подрастают… Чую я, не уйдет…
Тамарка не ушла. Проводив мужа в армию, она по-прежнему жила у Ивана. Приходила с работы поздно, спала до  обеда, чем безумно раздражала Прасковью, привыкшую вставать с рассветом и успевающую все сделать до ее пробуждения. Снохе она ничего не говорила, а та то ли не хотела  замечать недовольства свекрови, то ли и впрямь его не замечала. Но делать было нечего, и Прасковья, как могла, старалась сглаживать острые углы, желая своему любимцу счастливой жизни.
Колька писала жене каждый день. Писал он и ей с отцом, но значительно реже, и все просил не обижать молодую жену. Служил он в стройбате. То, что зарабатывал, слал жене, о чем она даже не упоминала свекрови, а тратила их на себя и совала матери. По молодому делу, соскучившись без мужа одна, Тамарка загуляла без стеснения, в открытую, словно была свободной и не боялась свекрови и свекра и чужой молвы, катившейся за не вперехлест. Прасковья не знала, что делать. Написать Николаю и выгнать – имеет ли она на это право? Смолчать и терпеть, пустив все на самотек, по совести ли?   
Иван, узнав про все, крепко выматерился, но велел Прасковье молчать и не встревать.
- Сам женился, - сказал он, - сам пусть с ней потом и разбирается! А то случись что - мы и будем виноваты!
- Уж не знаю, что и будет, - сетовала Прасковья, - как сказать-то…
- Никак, - отрезал Иван. – Молчи и все!
Тамаркина гулянка закончилась так же внезапно, как и началась.
- Господи, - вздыхала Прасковья, - кому ты нужна, кроме этого дурачка! Две доски сложено… а туда же! И хоть бы прощения попросила, бесстыжая! Как с гуся вода… Как в глаза-то ему смотреть будет? Хоть бы ушла что ли…
Но Тамарка не уходила. Она обжилась здесь. Вела себя свободно и непринужденно и, по молодости лет, считала себя неотразимой. В еде она была капризна и разборчива, чем чрезвычайно раздражала Прасковью. Но компании любила и охотно принимала в них участие, когда к Ивану и Прасковье приезжала родня. Внешне она никому не нравилась, но все единодушно отмечали, что была она проста, словоохотлива и, в общем, Кольке под стать, поскольку и сам он далеко не красавец.
На третьем колькином году службы преподнесла Тамарка им с Иваном еще один сюрприз. При проверке попалась она на торговой махинации, и к Ивану пришли описывать имущество за  выявленную недостачу. Иван поднял бучу не на шутку. С чего это он, работяга, всю жизнь честно трудившийся в литейном цехе, должен платить за воровку, от которой он не видел ни копейки и которой здесь всего имущества, что на ней? Тамарка бродила по дому, как тень, пыталась оправдываться и была похожа на крепко побитого ребенка, который только теперь, через суровое наказание,  понял, какую гадость он совершил.
- Другие больше воруют и ничего, - облизывала она свои толстые губы, - а я чуть только обманула – и сразу недостача! Я же сказала им, моего тут нет ничего… Описывайте, вон, мои тряпки…
Целый год Иван выплачивал недостачу. Тамарка притихла. Ходила опущенная, виновато склонив голову. Сошла с нее и былая спесь. Колька писал по-прежнему каждый день, и срок его службы кончался. Дома его ждали.
Вернулся он неожиданно, весной, когда еще не совсем сошел снег. Заявился шумный, пьяный и радостный. Прасковья, никогда не видевшая его таким пьяным, только ахнула и, наскоро накормив, уложила спать до прихода отца. Огорчило ее и то, что он стал курить и совсем не был похож на того мальчика, какого она проводила служить. Было в нем что-то дурное, скользкое и противное, чего не было раньше,  и что она никак не могла понять. Она с тревогой ожидала его встречи с отцом и  женой, и сердце ее подсказывало ей, что он стал совсем другим, отдалился от нее. И все теперь пойдет не так, как хотели они с Иваном, а иначе, и не ее с Иваном теперь будет над ним верх, и что той прошлой жизни поставлена точка.   
В пьяном его угаре почувствовала она тревогу, и что-то больно заныло у нее внутри, как червоточина, начинающая разъедать здоровый организм. «Совсем другой пришел, - думала она, - будто и не он. «Мамочка, мамочка», а глаза чужие, холодные, пьяные… Слюни текут, противно…Пить научился, курить…Все старания прахом пошли, будто и не я растила… Чужой мужик пришел».
Вечером еще не проспавшийся толком Николай снова пил и хвастался перед ней и отцом в ожидании Тамарки, сколько тысяч выслал он ей из армии. Прасковья с Иваном изумленно слушали его пьяную речь, не веря своим ушам: про деньги им ничего не было известно. Они молчаливо и хмуро переглядывались друг с другом и ждали прихода снохи. К его деньгам они не имели никакого отношения.
 Колька здорово изменился. Он уже не был тем домашним послушным мальчиком, каким знала его Прасковья. Его хитрость и изворотливость, еще заметные в детстве, стали теперь для него тем, без чего он уже не мог жить. Его любопытство иногда доходило до неприличия, а детская вороватость перешла в крайнюю форму крохоборства, что отталкивало от него и делало неприятным само общение с ним. Лицо его стало приобретать отпечаток сальности, и лукавые маленькие глазки сверлили собеседника, как буравчики. Он, не стесняясь, курил и открыто позволял себе выпивки, которых и в помине не было до армии. Прасковья только вздыхала, наблюдая за ним, и никак не могла взять в толк, что же случилось с ним там, в армии. Ни о деньгах, ни о загуле Тамарки они с Иваном не поминали.
На очереди стоял Витька, которому шел уже двадцать восьмой год, а жениться он и не думал. Пожаловавшись как-то своей закадычной приятельнице Анисье, завсегдашней их чаевнице, в шутку спросила ее Прасковья о невесте для старшего сына.
- Нашла бы ты, Анисья, Витьке невесту. Никак у него с девками не ладится. Не умеет он что ли с ними, а только не клеится у него и все!
Анисья была женщина бойкая, за словом в карман не лезла и, не теряя времени даром, вскорости представила свою кандидатуру. Сама она работала дворничихой, приехала из Мордовии, говорила чудновато и даже смешно, но искренне и простодушно, так что никто на нее никогда не обижался, хотя и резала она правду-матку прямо в глаза.
- Калат мне новый купишь, - заявила она, ввалившись в очередной раз со своей чашкой для чаепития. – Нашла я твому Витьке невесту. Не ваша, московская, с Белоруссии. Ну, да с московскими-то у него ничего не получатся… А девка карош… В домработницах у одних… Отца нет, помер. Мать одна, боле никого… Пойдет, куды ей деться… Калат мне покупай новый! Тамарка ваша против нее – тьфу!
- Да ты, Анисья, никак свахой стала! – Довольная смеялась Прасковья. – Сладятся ежели, не то что халат, шаль тебе, как свахе, новую куплю!
Вскоре состоялись смотрины. Беленькая, фигуристая Надька всем понравилась. Лицо ее было миловидное, фигурка статная, и по сравнению с Тамаркой казалась она просто красавицей. Все словно завихрилось вокруг Витьки. И вчера еще не собиравшийся и даже не помышлявший о женитьбе, он, сам не понимая как, оказался женатым.
Тамарка к тому времени была уже беременна, по каждому пустяку раздражалась и смотрела на новую сноху без восторга: жить молодые намеревались здесь же, в одной с ними комнате, и это ей явно не нравилось.   
Свадьбу Витьке сыграли скромнее: не было ни тех денег, которые собрали в первый раз, ни тех подарков, которыми хвалились прежние молодые. Иван и Прасковья выжались полностью и после свадьбы еще долго не могли прийти в себя.
Вскоре Тамарка родила парня, и Прасковье прибавилось хлопот. Поджидалось пополнение и от Витьки. В доме стало тесно. Отгороженные друг от друга только ширмами, молодые жили в одной комнате. Рядом качались коляски, и Прасковья терпеливо наблюдала напряженные отношения снох. Да и между братьями уже не было тех ребяческих детских и откровенных отношений, как раньше. Они все больше отдалялись друг от друга и становились чужими по жизни. Время рвало те ниточки, которые так усердно вязала Прасковья.
Иван по вредности в пятьдесят лет ушел из литейного цеха на пенсию и как сорвался. Начал выпивать, в пьяном угаре шумел, ругался и уже не слушался, как прежде, Прасковьи. Она, зажатая со всех сторон, едва сдерживалась, молчаливо перенося тесноту, неудобства и мужнины «сюрпризы». Сколько слез, сколько терпения стоило ей сгладить неприятности, угодить всем, чтобы избежать ненужных конфликтов и успокоить мужа, который уже не был здесь безраздельным хозяином положения и не мог указывать сыновьям и снохам! Сколько нервов ей стоило не показывать вида, когда что-то ей не нравилось, и в чем-то отказывая себе, скапливать небольшие деньжонки про запас! И сейчас, скрепя сердце, клеила она  и латала семейную жизнь своих неродных сыновей, не спала ночей, брала на себя заботы о ребятишках, чтобы молодые могли отдохнуть и позволить себе беззаботную прежнюю жизнь.
Когда в их домике рядом освободилась комната, Прасковья с Иваном выхлопотали, чтобы она досталась Николаю. Тамаркиной радости не было предела! Не ладили они с Надькой, едва терпели друг друга. А теперь она становилась полноправной хозяйкой и не надо уже было терпеть свекровь, мужниного брата, пьяные выходки свекра и  эту упрямую, настырную белоруску, молчаливо гнувшую свою линию.
Поговаривали, что грядет расселение их домиков. Все ожидали этого с нетерпением, поскольку жить в такой тесноте становилось все сложнее. Соседи быстро разъезжались кто куда, и, наконец, пришла их очередь. Давались две квартиры – двухкомнатная и трехкомнатная. На семейном совете решали, кто с кем поедет. Прасковья даже мысли не допускала, что ее любимец Коля может отказаться, и была просто убита, когда Тамарка решительно заявила, что хочет жить отдельно. Колька покорно молчал и прятал глаза. Витька равнодушно заявил, что ему все равно, и порешили, что именно они с Надькой и поедут с Прасковьей и Иваном в трехкомнатную квартиру. Впервые за все время Прасковья не смогла скрыть свою обиду. Вертлявый Колька виновато крутился рядом, пытаясь, как всегда в таких случаях,  услужить ей и загладить вину, но окаменевшая Прасковья словно не замечала его и только хмурилась, молча выполняя свою работу.
Тогда маленькие «хрущевки» показались им раем. Иван порхал от счастья и без устали хвалился новым жильем. Квартира была оформлена на него, и он вновь почувствовал себя полноправным хозяином. Витька и не сопротивлялся. В отличие от Кольки он никогда не собирался «качать права», а плыл по течению.
Жить вместе оказалось не сахаром и теперь. Прасковья с Иваном заняли маленькую комнату. Две остальные отдали молодым. Маленькая кухня разделила их окончательно. Надька, недолго думая, заявила, что питаться они будут отдельно, и двум хозяйкам на кухне сразу стало тесно. Характера она оказалась сложного. Она не ругалась, не кричала, а просто игнорировала свекровь, пропуская мимо ушей все, что ей ни говорили. Не нравилось ей и то, что Прасковья и Иван по-прежнему оставались хлебосольными, у них часто толклись гости, приезжавшие отовсюду и нарушавшие привычный ей ритм жизни, и она демонстративно показывала это всем, ложась спать во время застолий и наотрез отказываясь принять участие в общем веселье.
Как неудобно было тогда Прасковье и Ивану перед людьми! Ведь так хотелось, чтобы люди думали, что у них все хорошо, дружно, а получалось, что не так все ладно у них и скрыть это нельзя. Иногда Прасковья по несколько раз бегала к Надьке, приглашая ее за стол и увещевая от людей. Тогда, после многих поклонов, она соизволяла явиться и нехотя принимала участие в общем разговоре. И Прасковья была счастлива – ведь всех удалось собрать вместе!
Прасковья нянчилась с родившейся внучкой, а вскоре родился и внук. Но любимцем ее, как и Николай, стал старший – Алексей, его сын. Как бывает в таких случаях, на бабушкины плечи легли многие заботы. Пеленки, бутылочки, детские капризы – все это было знакомо ей с самого детства. Прасковья радовалась, что опять стала нужна и не считалась ни с временем, ни с расходами. Денег молодым не хватало, и они с Иваном совали последнее то в одну сторону, то в другую, стараясь помочь обеим семьям.
Вспомнили и про Дуню. Теперь, когда Иван был на пенсии, с апреля по декабрь жили они у нее в деревне, куда на все лето забирали и ребятишек, куда наезжали и сыновья со снохами, где было настоящее деревенское молоко, свой огород и живность, и где в лесу можно было собирать малину и грибы ведрами, чтобы потом везти все это в Москву. Купили даже корову. И осенью везли из деревни и масло, и сало, и мясо и все остальное, что там было.
Дуня работала в колхозе дояркой, и все деньги, которые зарабатывала, отдавала Прасковье и Ивану, так что к концу года у них на книжке скапливались кое-какие средства, которые они по приезде в город раздавали сыновьям. Снохи по-прежнему друг друга не долюбливали, ревновали и зорко смотрели, кому сколько перепадало. И хотя Иван с Прасковьей старались делить поровну, все же жили они со старшим сыном, и Тамарка считала, что старшей снохе перепадает больше.
 Витька, работавший на обувной фабрике наладчиком, тоже стал изрядно попивать. Начались конфликты и скандалы. А вскоре он тяжело заболел циррозом печени, и сердобольные старики совали последнее, напрочь вытряхивая свои кошельки. Когда же он умер, забота о внуках полностью легла на их плечи. Совали все, что могли, не считаясь ни с чем. Деревня и Дуня стали для них тем спасительным кругом, который держал всех на плаву.
Но и там Прасковья не знала покоя. Огромное хозяйство, ребятишки, снохи и сыновья – все требовали хозяйского глаза и заботы. И все бы ничего, была она еще крепкая и здоровая, если бы не ивановы пьяные загулы. Как и все деревенские, ставил Иван брагу. И иногда даже не дождавшись, когда она выходится, начинал  ее пить, и тогда продолжалось это неделей, а то и больше. В пьяном угаре он был не работник, бестолково чудил, ругался и жутко злился, когда Прасковья начинала его унимать. Если в это время рядом были сыновья, пили все трое, и казалось это Прасковье адом кромешным. Когда же все заканчивалось, Иван виновато просил прощения, ходил, как опущенный, боясь посмотреть Прасковье в глаза, и только заискивающе скулил:
- Прости меня, мамочка, прости…
Прасковья стыдила его, укоризненно смотрела и прощала до следующего раза, зная, что все повторится, как только поспеет новая брага. Все ее усилия в борьбе с пьянством не приносили никакого результата, и она никак не могла уразуметь, почему эти взрослые седые мужики так глупо ведут себя, отравляя жизнь другим и укорачивая ее себе. 
- И все от пьянки, - жаловалась она родственникам, - и когда только напьются они этой гадости, когда обожрутся ее… Ведь сколько ни дай – все мало. И за столом напьются, и за углом! – Прасковья гневливо сверкала глазами. – На людей ведь не похожи делаются, а все пьют. И не стыдно ничего, глаза зальют – и хоть бы что! Иван разве такой был, когда я за него замуж шла? Почти не пил… А сейчас? Напьется – и дурак дураком! И эти такие же… - Она кивала в сторону сыновей.
Время неумолимо катилось, рождая детей и снашивая предыдущие поколения. Годы давали о себе знать. Вечно подшучивавший  над докторами Иван, говоривший на комиссиях, что «сердца у него нет», так хорошо он себя чувствовал, теперь откровенно признавался, что сдал. Его мучила одышка, и он уже не был так шустер, как раньше. Прасковья, которая была старше его на пять лет, была еще крепкая, но и ее подкараулила болезнь: внезапно стала она слепнуть, и вскоре ей был поставлен страшный диагноз – глаукома. Две операции помогли мало. Зрение катастрофически падало, и она уже почти не различала свет. Только узенький коридорчик, похожий на луч, еще светился в ее усыхающих безжизненных глазах и уже не было никакой надежды на выздоровление.
Так незаметно для себя из тети Пани и дяди Вани превратились они в деда Ивана и бабку Паню. Скитания по больницам стоили большого труда и нервов. Все легло на плечи Ивана. Прасковья уже не могла выполнять прежние хозяйственные дела, ходить в магазин, и Иван теперь сам командовал деньгами. Это привело к тому, что он еще больше стал пить, выйдя из-под контроля жены. Болезнь вскоре поразила и второй глаз, который начал слепнуть так же быстро, как и первый. Теперь она даже по квартире ходила только наощупь, далеко выставив вперед свою распухшую от тяжелой работы руку.
Она жалела мужа, и все еще хорохорилась сделать что-нибудь сама, чтобы помочь ему. Но только делала всем дополнительные хлопоты, пролив, разбив или испортив что-то. Тогда в ответ на ругательства она тихонько начинала плакать, оправдываясь и прося прощение.
Помощи от внуков почти никакой не было, а Надька предпочитала не вмешиваться, все взвалив на плечи свекра, и даже не пыталась облегчить страдания Прасковьи.  Больная обстановка дома всегда тяжело переносится людьми. Гостеприимный дом опустел, к ним уже не приезжали, как раньше со всех сторон. Даже Николай и тот наезжал наскоками впопыхах и второпях и, распив с отцом очередной пузырь, торопился домой. Тамарка же и вовсе почти не бывала, полагая, что Колька справится один.  Подросший сын, работа и домашние дела оставляли ей мало свободного времени и уже свои болячки начинали давать себя знать.
Чувствовала Прасковья, что становится все не тем, разламывается, размывается, и сделать что-то она уже не в силах, а может теперь только молчаливо наблюдать, как разрушается ее гнездо, которое она так усердно и любовно вила. Как и прежде, старалась не поддаваться, не показывать своих обид и слез, шутила, скрывая за улыбками раненую свою душу,  и из последних сил трепыхалась, чтобы поменьше быть всем в тягость. В доме стояла тягучая гнетущая обстановка. Старики почти безвылазно сидели в своей комнатушке, дожидаясь, когда сноха закончит все свои дела на кухне, чтобы, не торопясь и не мешаясь, состряпать себе что-нибудь и поставить хотя бы чайник. Дожидались тепла, чтобы с первыми весенними деньками скорее уехать к Дуне, в деревню, где было вольготнее, проще и где их по-прежнему ждали.
Дуня все так же тянула  зимой хозяйство одна. Взвалив на ее плечи корову,  овец, поросенка и кур никто до самой весны не навещал ее, изредка получая коротенькие вести, что все хорошо. В одну из зим она, таская воду с реки (колодца там сроду не было), чтобы напоить скотину, сильно простудилась, слегла и несколько дней кряду провалялась на постели, пока соседи не услыхали душераздирающий рев скотины. Обнаружили ее почти полумертвой, в горячке и срочно отправили в районную больницу. Там с двусторонним крупозным воспалением легких она и провела два своих последних месяца. Соседи отписали телеграмму, что Дуня в больнице, но никто так и не собрался навестить ее, надеясь, что она крепкая и выкарабкается сама. Когда же пришло известие, что она умерла, это стало приговором их деревенской жизни.
Похоронили ее тихо и незаметно, и хозяйство сразу пошло с молотка. Только теперь ясно стало всем, какая бескорыстная душа ломила там на всех, какой подпоркой и помогой была она им, и на ком держалось это огромное, совсем ей не нужное, безвременно угробившее ее хозяйство.
- Надорвалась Дунька, - только и сказали соседи, торопливо пряча глаза.
Себя ли жалела Прасковья, ее ли, плача по усопшей сестре? Кто знает…И эта подпорка ушла из-под ее рук, и особенно теперь она опасалась, что Иван умрет раньше нее. Темнота застила оба глаза,  она  не различала дня и ночи. Сбив все биологические ритмы, днем ложилась спать, а по ночам колобродила по квартире и будила сонного Ивана, думая, что уже наступило утро. Он просыпался, сердито ругал ее и приказывал спать. Она закрывала глаза и молча лежала, иногда засыпая, а чаще до самого утра не сомкнув глаз.
Разрушенное деревенское хозяйство совсем выбило почву из-под Ивана. Огород был заброшен и родил плохо, не имея должного ухода, скотину перевели и ездили только чтобы отдохнуть от этой душной тягостной атмосферы. Там Иван ставил несколько фляг с брагой, и они, с приехавшим Колькой, гудели неделями, приходя от бесконтрольной пьянки в совершенную негодность.
Деньги в тайне от Прасковьи Иван почти все спустил, и на их сберкнижках остались жалкие крохи, чего Прасковье знать было не положено в силу ее характера. Иван чувствовал себя все хуже, но перед женой храбрился, только редким гостям, подвыпив, признавался, что чувствует себя плохо.
- А что делать? – Слезливо жаловался он. – Она ж слепая, я кругом один. От этих-то, - он кивал в сторону Надьки и внуков, - толку нету. Устал я очень… И Дунька померла, ети ее… Сейчас бы свез ее к Дуньке, так хоть сам малость отдохнул… А так куда ее, кому она теперь нужна, кроме меня. Жалко мне ее… - И он начинал плакать.
Как ни молила Прасковья бога прибрать ее раньше Ивана, не улышал он ее молитвы. Самые страшные ее опасения свалились на ее голову как всегда неожиданно и ужасно.
В ту ночь она снова колобродничала и будила Ивана несколько раз. Он, подвыпивший, несколько раз отругал ее, а потом, как-то уж очень жалостливо, попросил дать ему отдохнуть.
- Дай ты мне покоя, - вздохнул он,  - устал я очень. Поспать мне дай, мамочка!
Прасковья забралась в свою постель и в этот раз уснула крепко. Проснулась уже утром, когда взрослые внуки громко возились возле ванной. Ивана не было слышно. Она позвала его, он не откликнулся. Тогда она встала с постели и подошла к дивану, на котором он спал, ткнула его рукой и вдруг ощутила холод. Иван был мертв.
Он лежал навзничь, лицом вверх, с вытянутыми руками и посиневшим лицом. Врачи констатировали смерть во сне от инсульта. Вот тогда и ощутила Прасковья тот холод, который с тех пор следовал за ней по пятам. Именно тогда поняла она, ощутила каким-то необъяснимым чувством, какой жуткий и жестокий конец ждет ее, и именно тогда поняла она, что теперь осталась одна и никому уже больше не нужна – ни Кольке, ни снохам, ни внукам.
Похороны Ивана прошли тихо и скромно. Хоронили его в старой разноперой паре, костюма у него не было. Родственников пришло мало, и совершенно опустошенная непоправимым горем Прасковья казалась сама покойницей, готовой вот-вот последовать за ним.
Теперь без Ивана жизнь ее стала и вовсе невыносимой. Ею откровенно брезгали, помыкали и, не стесняясь, выговаривали все, что думали. Николай приезжал редко, терпеливо выслушивал ее жалобы, но ссориться с золовкой не хотел, а старался уговорить  и успокоить Прасковью, что все не так плохо, как ей кажется. Прасковья плакала, стеснялась лишний раз потревожить внуков и сноху и все еще пыталась обслужить сама себя. Но это приводило лишь к новым стычкам, и она слонялась по квартире совершенно потерянная.
Подросшие внуки женихались, плодились, да и сама Надька не прочь была выйти замуж после смерти мужа еще раз. Прасковья мешала всем. Когда и кому пришла мысль сдать ее в дом престарелых, она не знала, да и не хотела знать. Все закружилось вихрем – лица, хранимые ее памятью, воспоминания, чужие незнакомые голоса, какие-то бумаги, шуршащие у нее под рукой, лестница, по которой ее вели вниз и  спертый запах мочи и грязного белья в  чужом коридоре, по которому она так долго куда-то шла. Она никак не могла понять, где она и зачем ее сюда привезли, ведь у нее есть свой дом, своя комната, своя постель. Там все еще пахнет Иваном, она помнит там все уголки и закоулки, а здесь…Здесь чужие люди, чужие запахи и вещи, и она… Почему? Зачем? Что это, как попала она сюда? И почему так несправедливо, так не по-христиански поступили с ней все те, кого она так любила и кому отдала всю свою жизнь? Как могли, как посмели они оторвать ее от всего родного, что составляло смысл ее жизни? В чем провинилась она перед ними всеми, что ее выкинули, как старую калошу в это непонятное старческое сиротство из их с Иваном общего дома, где она и Иван, а не Надька были настоящими хозяевами?..
Не было у нее ответов на ее вопросы. Только голова нестерпимо болела и сжималось сердце от горя, стыда и еще чего-то, чего она никогда раньше не знала…  Сознание временами проваливалось. Она не понимала, где она и кто ее окружает, по-прежнему звала своих домашних и тыкалась в чужие холодные стены. Когда же сознание ее прояснялось, она с ужасом обнаруживала, что теперь она одна среди незнакомых, молчаливых и часто грубых людей, которые с раздражением отвечают ей на  ее бесконечные вопросы и стараются отделаться от нее побыстрее, чтобы так же, как она, молчаливо думать о своем.
Мысли ее часто путались. Мозг, раздавленный горестными потрясениями последних лет, отказывался работать ясно и четко, и Прасковья в минуты просветления пронзительно обреченно сознавала безвыходность своего положения. И все же ждала, с напрасными надеждами ожидая прихода Николая, и как ребенок тянула к нему свои руки с просьбой забрать ее отсюда.
- Ну, куда, куда? - Говорил он, отводя глаза в сторону, как будто она могла увидеть его безнадежный взгляд. – Мы работаем… некуда…
Из ввалившихся высохших глаз ее текли слезы, и она беспомощно висла на его руках. Прасковья цеплялась за него, как за последнее, что связывало ее с домом. А он, испытывая бесконечное чувство неловкости, ужаса и стыда старался скорее вырваться из ее цепких объятий, чтобы не видеть этих слепых тусклых глаз и не слышать ее молящего слезливого голоса. И с каждым разом он приходил все реже и реже…

Прасковь слабела день ото дня. Она почти ни с кем не разговаривала, а слушала сама себя, словно внутри нее с ней разговаривали все те, кого она так любила и которые теперь жили в ней самой, в ее воспаленном больном мозге. Вот и теперь, лежа лицом к стене, она слушала голос Ивана, ласково утешавший ее. «Не плачь, мамочка, - говорил он ей, - я здесь, с тобой… Я пришел». Прасковья вздрогнула и приподнялась.
- Иван! – Закричала она на всю палату. – Иван пришел. Он здесь. Он за мной пришел. Забери, забери меня отсюда! – Она, шатаясь, встала с кровати и с грохотом опрокинула стоящий рядом стул.
Соседка, лежащая на соседней кровати, недовольно повернулась к ней.
- Какой Иван, какой Иван, шебутная! – Заворчала она. – Лежи себе смирно, никого нет. Помер твой Иван. Никто тебя не заберет, тут теперь твое место. Ложись давай, покуда няньки не заорали. Вечер уж. Спать пора.
Прасковья не слушала. Она выползла в коридор и побрела туда, откуда ей слышался голос. У угла коридора она споткнулась о чью-то коляску, обессилено присела возле нее и притихла, привалившись к колесу…

Утром нянька собирала ее постель. Проснувшаяся соседка брезгливо поморщилась.
- Опять Панька уделалась? – Спросила она, принюхиваясь. – Все колобродит, колобродит сама не знает чего… Все ждет чего-то, а чего нам ждать. Ивана своего вчера опять поминала… Беда с ней совсем…
- Померла твоя Панька, - равнодушно ответила нянька, увязывая узелок с бельем. – Ночью померла. В коридоре возле коляски нашли. Привалилась там к колесику, так и отошла тихонько. Забрал ее, видать, Ванька…
Соседка ошарашено молчала.
- Так-то вот, - нянька направилась к двери, ловко зажав под мышкой узелок, - родне уж сообщили…
- Да как же это… - растерянно прошептала соседка. – Она навроде еще крепкая была… Я-то хуже, а никак, мне бы сначала…
- Все помрем, - спокойно ответила нянька, - и твой черед не минует. – Она перекрестилась. – Все помрем…

Прасковью похоронили рядом с Иваном. Два маленьких холмика с крестом, тихих и невидных среди других могил, едва возвышаются над землей, заросшие бурьяном, в котором еще видны бумажные могильные цветы. Сиротливо и безутешно смотреть на эту картину…

                ЭПИЛОГ

История эта не вымышленная. Все имена и события сохранены в точности. Автор позволила себе лишь небольшой домысел, чтобы связать воедино все происшедшее, чему сама не была реальным свидетелем.
Как и всегда, на Пасху, приехала я на могилы свои родителей проведать вновь поставленную ограду с фундаментом и по христианскому обычаю положить им пасхальный подарок. Убедившись, что все хорошо, направилась к дальним своим родственникам, проведать их могилы. Долго ходила вокруг да около, пока, наконец, не разыскала в бурьяне два холмика с ржавым  облупленным крестом, на котором корявыми буквами проступала их фамилия. Засохшие прошлогодние будылья поднимались почти в рост и чернели, как поднявшиеся из могил скелеты.
Оборвав их и расчистив место, чтобы были виды холмики, положила два цветочка и пасхальные яйца, поправила прошлогодние поблекшие букетики.
- Помощь не нужна? – Окликнул с дороги мужчина, очевидно, служащий кладбища. – Поправить бы могилки надо… Оградку, цоколь не желаете? Что же так запустили все?..
- Да это не мои могилы, к несчастью,  - сказала я. – Мои на другом участке. Там все хорошо. А здесь мои дальние родственники.
- А что же у них никого нет что ли? – Снова спросил мужчина. – Так все запустить…
- Почему нет, - ответила я. – Есть. И дети, и снохи, и внукам уж лет под пятьдесят, и правнуки…
- И никому дела нет?
Я пожала плечами.
- А наследство кто получил?
- Дети и получили, - ответила я. – Одним трехкомнатная квартира досталась, другим – дом деревенский.
- Ну, понятно, - он покачал головой. – Так и бывает. Хапнули – и забыли.  И ходить некому.  Это к счастью, что не ваши могилы,  -  проговорил он и пошагал прочь.

«Не судите да не судимы будете!» - гласит библейская истина. А следует ли иной раз молчать, делая вид, что ничего не происходит, и закрывать глаза на позор, которому нет и не может быть прощения? Пусть каждый ответит за себя сам.
«Да воздастся каждому по делам его…»    
          
 


Рецензии